Глава 2

ЭЖЕНИ

20 февраля 1885 г.


Снегопад продолжается уже три дня. Снежинки колышутся в воздухе жемчужным занавесом; белый хрусткий покров лежит на тротуарах и на деревьях в садах, цепляется за меха и за медные пряжки попирающих его сапог.

Семья Клери, собравшаяся за обеденным столом, уже не обращает внимания на хлопья, что безмятежно кружат за высокими окнами и приземляются на серебристый ковер, выстеливший бульвар Османа. Пять человек сосредоточены на собственных тарелках, режут красное мясо, только что поданное слугой. Над головами высокий потолок с лепниной, вокруг роскошная мебель и картины, предметы искусства из мрамора и бронзы, люстры и канделябры – убранство апартаментов парижских буржуа. Обычное начало вечера: столовые приборы звякают о фарфоровые тарелки, ножки стульев поскрипывают под теми, кто на них сидит, огонь потрескивает в камине, и слуга время от времени ворошит поленья железной кочергой.

Тишину нарушает глава семейства:

– Сегодня приходил Фошон. Он недоволен наследством, полученным от матери, – надеялся на замок в Вандее, но тот достался сестре. Мать отписала ему только квартиру на улице Риволи. В качестве жалкого утешения.

Говоря это, отец не поднимает глаз от тарелки. Но теперь, когда он прервал молчание, остальные тоже могут подать голос. Эжени, бросив взгляд на брата, который сидит напротив, как и все, склонившись над тарелкой, пользуется возможностью:

– В Париже болтают, Виктор Гюго очень плох. Ты о нем что-нибудь знаешь, Теофиль?

Брат вскидывает к ней удивленный взор, дожевывая мясо:

– Не больше, чем ты.

Отец тоже смотрит на дочь, не замечая, что в ее глазах искрится ирония.

– И где же именно в Париже ты это слышала?

– Повсюду. От газетчиков. В кофейнях.

– Мне не нравится, что ты ходишь по кофейням, Эжени. Это неприлично.

– Я хожу туда только для того, чтобы почитать.

– Тем не менее. И не смей произносить в моем доме имя этого человека. Что бы о нем ни болтали, никакой он не республиканец.

Девятнадцатилетняя девушка старается сдержать улыбку – она нарочно дразнила отца, иначе тот не удостоил бы ее и взглядом. Глава семьи Клери смирится с существованием дочери, лишь когда представитель какого-нибудь другого достойного семейства – тут подразумевается династия адвокатов и нотариусов – пожелает избрать ее в законные супруги. Тогда она обретет в глазах мэтра Клери единственное достоинство – супружескую добродетель. Эжени может себе представить, как отец разозлится, стоит ей объявить, что она не желает выходить замуж. Но это решение принято ею давным-давно. Она не приемлет для себя такой же судьбы, как у матери, которая сейчас сидит рядом, по правую руку, и чья жизнь протекает в буржуазных апартаментах, подчиненная распорядку и решениям супруга, жизнь без амбиций и страстей. Она ведь ничего не видит в этой жизни, кроме собственного отражения в зеркале, если, конечно, ей еще доставляет удовольствие на себя смотреть. Жизнь, посвященная единственной цели – рождению детей; жизнь, в которой единственная забота у нее – какой наряд сегодня выбрать. Ничего из этого не нужно Эжени. Зато она жаждет всего остального.

Слева от брата бабушка по отцовской линии с улыбкой поглядывает на нее. Бабушка – единственная в семье, кто видит Эжени такой, какая она есть: гордая и самонадеянная, бледная брюнетка с высоким лбом и пристальным взором, с темным пятнышком на радужке левого глаза. Бабушка видит, что Эжени внимательно наблюдает за всем и все подмечает втихомолку. Еще она видит во внучке потребность разрушать любые ограничения – и в знаниях, и в своих устремлениях, – потребность столь острую, что порой у Эжени от этого сводит живот.

Клери-отец смотрит на Теофиля, который ест с привычным аппетитом. Когда он обращается к старшему сыну, его тон смягчается:

– Теофиль, ты уже прочитал новые книги, которые я тебе дал?

– Еще нет, мне нужно было кое-что еще проштудировать. Возьмусь за них в начале марта.

– Через три месяца ты начнешь работать делопроизводителем, я хочу, чтобы к тому времени ты повторил все, чему успел обучиться.

– Непременно этим займусь. Пока не забыл, завтра после обеда я иду в дискуссионный салон. Кстати, там будет Фошон-сын.

– Не упоминай при нем о наследстве, а то он расстроится. Однако я одобряю твои планы – упражнения для ума весьма полезны. Франции нужна мыслящая молодежь.

Эжени поднимает голову:

– Говоря о мыслящей молодежи, вы имеете в виду и юношей, и барышень, не правда ли, папенька?

– Сколько раз тебе повторять – женщинам нечего делать в общественных местах.

– Как это печально – представить себе Париж, населенный одними мужчинами…

– Довольно, Эжени.

– Мужчины слишком серьезны, они совсем не умеют веселиться. А вот женщины могут и построжиться, и посмеяться.

– Прекрати мне перечить.

– Я вам не перечу – мы всего лишь дискутируем. Ведь вы поощряете Теофиля в его намерении заняться этим завтра с приятелями.

– Хватит! Я говорил тебе, что не потерплю дерзости в своем доме. Выйди из-за стола.

Отец со звоном бросает приборы на тарелку и буравит Эжени взглядом. Ей кажется, что густые усы мэтра Клери и обрамляющие лицо бакенбарды шевелятся от гнева. У него даже побагровели лоб и скулы. Что ж, сегодня ей, по крайней мере, удалось добиться хоть каких-то эмоций.

Девушка кладет вилку и нож на тарелку, салфетку – на стол, поднимается, кивает на прощание родственникам и под их взглядами – удрученным матери и веселым бабушки – покидает обеденную залу, вполне довольная произведенной сумятицей.

* * *

– Стало быть, ты не смогла сдержаться нынче за столом?

За окнами совсем стемнело. В одной из пяти спален апартаментов Эжени взбивает подушки, а бабушка, уже в ночной рубашке, стоит позади и ждет, когда внучка приготовит для нее постель.

– Нужно ведь было немного развлечься. За обедом царила такая скука! Садитесь сюда, бабушка.

Эжени, взяв старую женщину за морщинистую руку, помогает ей сесть на кровать.

– Твой отец дулся до самого десерта. Тебе стоит укротить нрав – говорю это ради твоего же блага.

– Не беспокойтесь за меня – едва ли я сподоблюсь упасть в глазах отца еще ниже.

Эжени берется за голые худые ноги старухи, поднимает их на постель и накрывает ее одеялом.

– Вам не холодно? Может быть, принести еще одно одеяло?

– Нет, милая, все чудесно.

Девушка склоняется к благодушному лицу той, кого она укладывает спать каждый вечер. Ей нравится смотреть в эти голубые глаза, а бабушкина улыбка, от которой щурятся выцветшие глаза и от них разбегаются веселые морщинки, – самая ласковая в мире. Эжени любит эту женщину больше, чем мать; отчасти, возможно, потому, что и бабушка любит внучку больше, чем могла бы любить родную дочь, которой у нее никогда не было.

– Эжени, деточка, твое величайшее достоинство – вместе с тем твой величайший недостаток. Ты слишком свободна.

Морщинистая рука, вынырнув из-под одеяла, касается темных волос внучки, но та на бабушку уже не смотрит – взор Эжени обращен в дальний угол комнаты, там сосредоточено все ее внимание. Она не впервые застывает так, глядя в одну точку в пространстве, но никогда не остается в подобном состоянии надолго, чтобы об этом можно было всерьез беспокоиться. Возможно, какая-то мысль или воспоминание пришли ей на ум и повергли в душевное волнение. А может быть, с ней происходит то же самое, что было в двенадцать лет? Тогда Эжени клялась, что увидела нечто невообразимое. Старуха поворачивает голову в том же направлении – в углу комнаты стоит комод, на нем ваза с цветами и несколько книг.

– Что там, Эжени?

– Ничего.

– Ты что-то увидела?

– Нет, совсем ничего. – Эжени поворачивается к бабушке с улыбкой, гладит ее по руке: – Просто я устала немного, вот и всё.

Она не может признаться, что действительно что-то увидела. А вернее, кого-то. Не может сказать, что он не появлялся довольно давно и теперь она удивилась, хоть и почувствовала его заранее. Эжени видит дедушку с двенадцати лет – он умер в тот год за две недели до ее дня рождения. А позднее вся семья собралась в гостиной, и он показался внучке впервые после смерти. Эжени тогда закричала: «Смотрите, это дедушка, он сидит вон в том кресле, смотрите же!» – ничуть не сомневаясь, что остальные тоже его увидят. И чем больше ее убеждали, что дедушки там нет, тем упорнее она стояла на своем и твердила: «Дедушка там, клянусь вам!» – пока отец не отчитал ее столь сурово и жестоко, что она с тех пор уже не осмеливалась рассказывать ближним о новых визитах дедушки. Дедушки и тех, других. Потому что после дедушки стали приходить другие, как будто своим первым появлением он снял в ней какой-то заслон, отверз врата где-то на уровне грудной клетки – именно там у нее возникло ощущение, что нечто запертое распахнулось одним махом. Другие являвшиеся ей мужчины и женщины всех возрастов были незнакомцами. И возникали они не внезапно, Эжени постепенно осознавала их приближение – все члены наполнялись свинцовой усталостью, ей казалось, она погружается в странный полусон, будто из нее безжалостно выкачали всю энергию, чтобы употребить на что-то другое. Вот тогда они отчетливо проступали в пространстве – стояли в гостиной, сидели на кроватях, замирали у стола и смотрели, как семья обедает. Поначалу, когда Эжени была помладше, эти видения приводили ее в ужас и заставляли замыкаться в тягостном молчании. Страшно хотелось броситься в объятия отца, зарыться лицом в лацкан его сюртука и сидеть так, пока они не оставят ее в покое. Девочка пребывала в смятении, однако испытывала твердую уверенность в том, что это не галлюцинации. Чувство, возникавшее у нее вместе с видениями, не допускало сомнений: эти люди умерли и приходят к ней в гости.

Однажды дедушка с ней заговорил. Вернее, она услышала его голос в своей голове, ибо, как и другие видения, он оставался неподвижен и безмолвен. Дедушка попросил ее не бояться – мол, они не желают ей зла и живых нужно опасаться больше, чем мертвых. Еще добавил, что у нее есть дар и они, мертвые, приходят к ней не без причины. Тогда Эжени было пятнадцать, но ужас, испытанный в первый раз, ее еще не покинул. С визитами дедушки она в конце концов смирилась, однако всех прочих умоляла немедленно уйти, едва они появлялись, и покойники выполняли ее просьбу. Она не хотела их видеть, не выбирала этот «дар», который считала вовсе и не даром, а скорее психическим расстройством. Эжени успокаивала себя тем, что это временное явление, убеждала, что все пройдет в тот день, когда она покинет отчий дом, видения перестанут ей досаждать, а пока нужно просто терпеть и хранить все в тайне, даже от бабушки, потому что, если повторится та история, ее немедленно отправят в Сальпетриер.

* * *

Во второй половине следующего дня снегопад наконец утихает, дает столице передохнуть. На белых улицах стайки ребятишек устраивают артиллерийские обстрелы снежками, кружа между фонарями и скамейками. Париж залит белесым и ярким, почти слепящим светом.

Теофиль выходит из подворотни и направляется к фиакру, который ждет у кромки тротуара. Рыжие кудри выбиваются из-под цилиндра. Он поднимает воротник, прячет в него подбородок, на ходу натягивает кожаные перчатки и открывает дверцу. Одной рукой поддерживает сестру, помогая ей подняться на подножку. Эжени в черной накидке с широкими рукавами и накинутым на голову капюшоном. Шиньон украшен двумя гусиными перьями – ей не слишком нравятся шляпки с цветами, которые нынче в моде у парижанок.

Теофиль подходит к кучеру:

– На бульвар Мальзерб, к дому девять. И заклинаю вас, Луи, если отец спросит, скажите, что я был один.

Слуга на облучке жестами изображает, что у него рот на замке, и Теофиль садится в фиакр рядом с сестрой.

– Все еще злишься, братец?

– Уж ты умеешь разозлить, Эжени.

Сегодня сразу после обеда, прошедшего в полной безмятежности за отсутствием главы семейства, Теофиль удалился к себе на ежедневную двадцатиминутную сиесту, а затем начал собираться в дорогу. Он уже надевал цилиндр, стоя перед зеркалом, когда в дверь постучали. Четыре удара – условный стук сестры.

– Входи.

Эжени, открывшая дверь, оказалась полностью одетой и причесанной для выхода в город.

– Опять в кофейню собралась? Отец не одобрит.

– Нет, я еду с тобой в дискуссионный салон.

– Ни в коем случае.

– Это почему же?

– Тебя не приглашали.

– Так сам меня пригласи.

– Там будут только мужчины.

– Какая жалость.

– Вот видишь, ты сама не хочешь ехать.

– Мне просто любопытно взглянуть одним глазком, что там у вас творится.

– Мы сидим в салоне, курим, пьем кофе или виски и делаем вид, что философствуем.

– Если все так скучно, как ты описываешь, зачем ты туда ходишь?

– Хороший вопрос. Наверное, затем, что так принято.

– Возьми меня с собой.

– У меня нет ни малейшего желания навлекать на себя гнев отца. Он меня в порошок сотрет, если вдруг узнает.

– О гневе отца тебе нужно было беспокоиться, когда ты бегал к некой Лизетте на улицу Жубера.

Теофиль, окаменев от неожиданности, во все глаза уставился на сестру, а та ему лишь мило улыбнулась:

– Жду тебя у выхода.

В фиакре, который с трудом пробирается сквозь снежные заносы, Теофиль выглядит озабоченным.

– Уверена, что матушка не заметила, как ты уходила?

– Матушка меня вообще не замечает.

– Ты несправедлива к ней. Никто в этой семье не строит против тебя козней, знаешь ли.

– За исключением тебя самого.

– Воистину. Я как раз собираюсь обсудить с отцом, за кого бы выдать тебя замуж и поскорее. Тогда ты будешь ходить во все салоны, в какие только пожелаешь, и перестанешь мне докучать.

Эжени смотрит на брата с улыбкой. Ирония – единственное, что есть у них общего. Особой привязанности они друг к другу не испытывают, но и вражды не питают. Оба чувствуют себя не столько братом и сестрой, сколько добрыми знакомыми, живущими под одной крышей. У Эжени, впрочем, было предостаточно поводов завидовать брату – он старший, а стало быть, любимый сын, ему дали хорошее образование, в нем уже видят будущего нотариуса, как в ней – будущую мать семейства. Но мало-помалу она пришла к выводу, что положение брата не намного лучше ее собственного. Теофиль тоже обязан соответствовать требованиям отца, ему тоже приходится оправдывать чужие ожидания и хранить в тайне личные устремления, ибо, будь то в его власти, брат уже собрал бы чемодан и отправился путешествовать куда глаза глядят, лишь бы подальше отсюда. Да, безусловно, это их вторая общая черта – они не выбирали, где родиться. Однако тут есть и отличие – Теофиль смирился со своим положением, его сестра свое не приемлет.

* * *

Буржуазный салон похож на гостиную в их доме. Под потолком царит над всем хрустальная люстра. Один слуга, лавируя между гостями, разносит виски в бокалах на серебряном подносе, второй подает кофе в фарфоровых чашечках.

Стоя у камина или сидя на диванчиках прошлого века, молодые люди что-то обсуждают вполголоса, курят папиросы и сигары. Это новая парижская элита, благонамеренная и конформистская. На лицах написана гордость от того, что они родились в респектабельных семьях; их движения раскованны и непринужденны – сразу видно, что эти люди не знали физического труда. Слово «ценности» для них обретает смысл лишь применительно к картинам, украшающим стены, и к общественному статусу, который достался им даром.

Молодой человек с иронической усмешкой подходит к Теофилю. Эжени стоит в сторонке, озирая светское общество.

– Клери, не знал, что сегодня ты явишься в такой очаровательной компании.

Теофиль краснеет до корней рыжих локонов:

– Фошон, позволь представить тебе мою сестру Эжени.

– Это твоя сестра? Вы совсем не похожи.

Фошон подступает ближе к девушке, берет ее руку, затянутую в перчатку. Его липкий взгляд вызывает у Эжени легкое отвращение. Фошон оборачивается к Теофилю:

– Отец говорил тебе о бабкином наследстве?

– Да, я в курсе.

– Мой батюшка обижен до глубины души – сколько его помню, он всегда мечтал о вандейском замке. Но если уж кто и должен обижаться, так это я – старуха мне вообще ничего не оставила. Единственному внуку! Ну да ладно. Эжени, выпьете чего-нибудь?

– Кофе. Без сахара.

– Эти гусиные перья у вас на голове выглядят презабавно. Вы внесете веселое оживление в наше сегодняшнее сборище.

– Стало быть, вы все-таки умеете веселиться?

– Она еще и дерзкая! Восхитительно.

В этом тихом местечке время течет с утомительной неспешностью. Приглушенные голоса бубнят по углам, эхо разговоров в небольших группках сливается в единый мотонный фон, прерываемый звоном бокалов и звяканьем чашек. Табачный дым полупрозрачной нежной пеленой колышется над головами; алкоголь размягчает и без того расслабленные тела. Эжени, сидящая в обитом бархатом кресле, зевает, прикрываясь ладонью. Брат ее не обманул – в подобные салоны можно ходить лишь потому, что так принято. Дискуссии здесь похожи не столько на споры, сколько на пристойный обмен мнениями, а умники, претендующие на образованность, повторяют заученные банальности. Разумеется, говорят о политике – на слуху колонизация, президент Греви, законы Жюля Ферри, – еще немного о литературе и театре, но очень поверхностно, ибо эти области деятельности в их глазах призваны скорее развлекать публику, нежели интеллектуально обогащать ее. Эжени не особенно вслушивается, у нее даже нет желания внести переполох в этот мирок посредственных идей, хотя порой ей хочется вмешаться, разгромить в пух и прах узколобые суждения, указать на противоречия в аргументах. Но она заранее знает, какая последует реакция – эти мужчины уставятся на нее, высмеют сам факт, что она осмелилась заговорить, и взмахом руки отметут все ее доводы, указав ей на место, предписанное приличиями. Гордые умы не любят, когда им бросают вызов – тем более если это делает женщина. Мужчины удостаивают представительницу слабого пола вниманием, только если ее внешность в их вкусе. Другие женщины, способные поставить под сомнение их мужественность, а стало быть, и верховенство, заслуживают лишь насмешек, или хуже того – от таких попросту избавляются. Эжени слышала историю тридцатилетней давности о том, как некая Эрнестина вознамерилась выйти за рамки отведенной ей роли жены и прошла курс обучения кулинарному искусству у своего кузена шеф-повара в надежде когда-нибудь открыть свой ресторанчик. Муж, убоявшись, что она займет главенствующее положение в семье, отправил ее в Сальпетриер. Множество подобных историй, происходивших с начала века, рассказывали в парижских кофейнях и в газетных рубриках со всякой всячиной. Женщину, позволившую себе возмутиться изменами супруга, объявить сумасшедшей было так же легко, как полоумную бродяжку, выставляющую срам на обозрение прохожим. Сорокалетнюю даму, рискнувшую показаться на публике под руку с двадцатилетним мужчиной, заперли в дурдоме за распутство, а молодую вдову туда упекла свекровь, поскольку вдова слишком долго скорбела по мужу. Сальпетриер превратился в выгребную яму, куда сваливали всех, кто нарушал устоявшийся общественный порядок, в лепрозорий для тех, чей душевный строй не соответствовал ожиданиям, в тюрьму для дерзнувших обзавестись собственным мнением. Но говорили также, что с появлением Шарко двадцать лет назад больница Сальпетриер изменилась – теперь там содержатся лишь те, кто действительно страдает истерией. Несмотря на подобные речи, оставались сомнения. Двадцать лет – ничтожный срок, за это время невозможно перевернуть образ мыслей, глубоко укоренившийся в обществе, где всем заправляют отцы и мужья. Ни одна женщина не может быть до конца уверена в том, что ее речи, ее индивидуальность, ее чаяния и мечты не проложат ей путь к страшному зданию в Тринадцатом округе Парижа. Поэтому женщины держатся настороже. И даже Эжени, при всей своей отваге, знает, что есть границы, которые нельзя переступать. Особенно в салоне, полном всемогущих мужчин.

* * *

– …но это же еретик! Его книги должны гореть на костре!

– Слишком много чести. Сжечь его книги – стало быть, признать, что он заслуживает внимания.

– Это калиф на час, порождение моды, скоро его предадут забвению. Да и в конце концов, многим ли нынче известно его имя?

– Вы говорите о том, кто утверждает, будто привидения существуют?

– Не привидения – духи.

– Безумец!

– Утверждение о том, что дух может существовать вне материи, противоречит всякой логике. Это идет вразрез с биологическими законами!

– Да бог с ними, с законами. Если духи и правда существуют, почему бы им не заявлять о своем присутствии почаще?

– А вот сейчас и проверим! Бьюсь об заклад, в этом салоне есть духи. Пусть докажут нам свое присутствие – сбросят книгу с полки или подвинут стол.

– Мерсье, угомонитесь. При всей абсурдности темы, я считаю, что шутить такими вещами недопустимо.

Эжени выпрямляется в кресле, тянет шею, прислушиваясь, – она впервые за все время в салоне заинтересовалась беседой.

– Это не только абсурдно, но и опасно. Вы читали «Трактат о духах»?

– К чему терять время на эти небылицы?

– Нужно знать, что критикуешь. Я вот прочитал и смею заверить, некоторые пассажи глубоко оскорбили мои христианские чувства.

– Что тебе за дело до слов человека, который якобы общается с покойниками?

– Он заявляет, что нет ни ада, ни рая, и оправдывает прерывание беременности на том основании, что плод, дескать, не наделен душой!

– Какое кощунство!

– Да по нему виселица плачет!

– Как зовут человека, о котором вы говорите?

Эжени встает с кресла; к ней сразу подходит слуга, чтобы забрать пустую чашку. Мужчины оборачиваются и с удивлением смотрят на юную особу, которая до сих пор тихонько сидела и молчала, а теперь вдруг позволила себе задать вопрос. Теофиль замирает, охваченный опасениями – сестра непредсказуема, и всякий раз, как она открывает рот, не обходится без скандала.

Фошон, стоя возле канапе с сигарой в руке, улыбается:

– Птичка с гусиными перышками наконец-то подала голосок. И что же тебя так заинтриговало? Надеюсь, ты не спиритка?

– Пожалуйста, скажите, как зовут того человека.

– Аллан Кардек. Чем он раздразнил твое любопытство?

– Вы слишком пылко его обсуждали. Раз уж ему удалось пробудить такие страсти, он, должно быть, в чем-то прав.

– Или грубейшим образом ошибается.

– Я постараюсь составить об этом собственное мнение.

Теофиль проталкивается среди гостей к Эжени, хватает ее за руку и шепчет в ухо:

– Если не хочешь, чтобы тебя распяли на месте, советую немедленно уйти.

В его взгляде читается не столько суровость, сколько беспокойство. Эжени чувствует, как со всех сторон ее полосуют неодобрительными взглядами с ног до головы. Она кивает брату и с прощальным жестом покидает собравшихся. Во второй раз за два дня ее уход сопровождается гробовым молчанием.

Загрузка...