Глава четвертая Травников в боях на море и на суше

Война застигла Травникова в море.

Так уж сложилась у него практика. Сдав экзамены и перейдя на четвертый, последний курс, Травников с группой старшекурсников в середине июня приехал в Таллин – главную базу Балтфлота – на корабельную практику. Как и хотелось ему, был он назначен на подплав.

Соединение подводных лодок находилось в Усть-Двинске – новой военно-морской базе в устье Западной Двины, близ Риги, и Травников, не задерживаясь в Таллине, отправился туда с оказией – на вспомогательном судне, страшно дымившем из допотопной высокой трубы.

Среди скопления кораблей в гавани Усть-Двинска Травников разыскал «Смольный» – плавбазу подводных лодок – и предъявил штабному чину свои документы. Штабной, замотанный служебными делами, велел ему «оформиться» на «эску», то есть подлодку серии С, которой командовал капитан-лейтенант Сергеев.

Травников пошел искать Сергеева. У левого борта «Смольного» стояла подлодка как раз с нужным номером – белой краской по серому телу рубки. Люк носового отсека был открыт, и кран с натужным стоном нес к этому люку длинную, поблескивающую на солнце торпеду, извлеченную из нутра «Смольного». Направляемая руками нескольких краснофлотцев, торпеда косо уходила в люк. Руководил погрузкой торпед усатый старший лейтенант со свирепым лицом. Травников – к нему:

– Разрешите обратиться?

– Ну? – гаркнул старлей.

Травников представился, спросил, где можно найти командира лодки.

– Каюта четырнадцать.

– Я туда постучался, командир не ответил.

– Значит, он на совещании у комбрига. – Старлей пошевелил желтыми усами. – А ты фрунзяк? Ну-ну. Майна! – крикнул он крановщику, извлекшему из смольнинского трюма очередную торпеду.

Плавбаза была наполнена звуками деятельной жизни. Стонал кран, завывала вентиляция, топали по палубному настилу матросские башмаки-говнодавы. В гальюне на баке Травников выкурил папиросу и снова спустился в коридор жилой палубы. Снова постучался в каюту номер четырнадцать – и услышал басовитое: «Войдите».

За столиком сидели двое – капитан-лейтенант и старший политрук, они разговаривали и курили при открытом иллюминаторе. Травников представился: прибыл на практику, четвертый курс училища Фрунзе – и так далее.

– Ха! – воскликнул старший политрук. – На ловца и зверь бежит. Он залился жизнерадостным смехом, жестом приглашая и капитан-лейтенанта посмеяться, но тот лишь усмехнулся, вынув изо рта трубку.

– Видите ли, мичман, – сказал он густым басом, – мы с замполитом как раз говорили о минере. Ощепков, наш минер, в отпуск уехал. Не хотел я его отпускать, но Владимир Иванович…

– Да, я поддержал Ощепкова, – подхватил замполит, – у него ж такое событие – сын родился.

– Короче: минер уехал, а тут приказ, срочный выход в дозор. И на бригаде сейчас нет свободного минера, чтоб заменил нашего. Ощепкову послали телеграмму – вернуться, но, пока он доберется из своего Ярославля, придется вам, мичман, покомандовать бэ-че-два-три. Под приглядом помощника. Такой крайний случай.

– Понял, товарищ капитан-лейтенант, – сказал Травников.

– Надеюсь, вы не двоечник?

– У меня отличные оценки.

– Вот и прекрасно. Владимир Иванович, помоги с каютой и питанием мичману Тральникову.

– Я Травников, товарищ командир.

– Ага. Хотя Тральников – было бы ближе к морской профессии.

Капитан-лейтенант Сергеев принялся выбивать трубку в большую пепельницу. Уж он-то был не просто близок к морской профессии, а, можно сказать, ее воплощением – высокий, прямой, с сухощавым лицом и несколько насмешливым изгибом губ.

Замполит Гаранин выглядел попроще, – было в его облике нечто от недавнего комсомольского активиста, каких называют «свой в доску». Но, когда Травников, идя с ним рядом по коридору, спросил, почему комсоставу разрешены отпускá в такое тревожное время, Гаранин вдруг нахмурился и резковато сказал:

– Что значит «тревожное»? Вы сообщение ТАСС на прошлой неделе читали?

– Слышал по радио.

– Значит, знаете, что слухи о близости войны с Германией являются лживыми и провокационными. Отпуска для комсостава никто не отменял. Ясно, мичман?

Дел перед выходом в море всегда полным-полно, – Травников с ходу включился в них. Все же успел вечером написать письмо Маше – сообщил, что начинает корабельную практику, интересовался, закончилась ли у Маши сессия («уверен, что ты сдала все на отлично, ты ведь умная у меня»), а в конце письма задал вопрос со значением: «Машенька, как ты себя чувствуешь?» – и два последних слова подчеркнул. Из гавани сбегал на почту и попал туда за минуту до ее закрытия – успел отправить письмо.


Ранним утром «эска», тихо шелестя электромоторами, покинула гавань Усть-Двинска и, слившись с плавным током Западной Двины, то есть Даугавы, пошла в распахнувшуюся синеву Рижского залива. А там, грохотом дизелей вспугнув стаю чаек, прямиком направилась в Ирбенский пролив, у западного входа в который и начиналась позиция дозора.

Спросив разрешения, Травников поднялся на мостик, закурил «беломорину». «Эска» шла ходко, острым форштевнем взрезая податливую воду, волоча белопенные усы. В небе против хода лодки плыли облака, «вечные странники». Движение в море, движение в небе – это наполняло душу Травников радостью. Жизнь складывалась так, как он хотел. Море, флот, подводная лодка! Через год он станет лейтенантом, морским командиром. А на берегу его ждет прекрасная женщина, скоро они поженятся, – да, наступит осень, и они станут мужем и женой на всю жизнь. До дней последних донца.

И одно только пятнышко было на радости, распиравшей грудь мичмана Травникова. Когда прощались перед его отъездом в Таллин, Маша сказала, смущенно отведя взгляд: «Валя, знаешь, у меня задержка… Ну, ты понимаешь…» – «Ты хочешь сказать, что ты…». «Пока не знаю, – перебила она. – Может, просто задержка, это бывает. А может быть…» Маша не договорила, улыбнулась, прильнула к нему.

Наверное, Маша написала ему в Таллин на главпочтамт до востребования, но он-то в Таллине пробыл недолго, письма еще не было, – а теперь, возможно, оно и пришло. Жаль, что разминулись…

Папироса выкурена, надо убираться с мостика. Травников шагнул к люку. Тут с неба, быстро нарастая, обрушился гром. Из облаков, как из-под ватного одеяла, вынырнул темно-серый самолет с крестами на крыльях, с отчетливой свастикой на хвосте. Снижаясь, он прошел над «эской», явно рассматривая ее. Капитан-лейтенант Сергеев погрозил немцу кулаком, пробормотал:

– Ох и влепил бы я тебе… разлетались тут…

Травников слышал уже не раз, что немецкие самолеты все чаще нарушают границу, ведут, по-видимому, воздушную разведку приграничной зоны, а открывать по ним огонь строжайше запрещено. Ни в коем случае не поддаваться на провокации, – таков приказ из самых высоких сфер.

Травников спустился в центральный пост, прошел в первый отсек, торпедный, где он теперь, в качестве исполняющего обязанности минера, был командиром. Тут сидел на койке старшина 1-й статьи Бормотов, командир отделения, а над ним стоял молоденький лодочный фельдшер Епихин с термометром в руке.

– Да отвяжись от меня, – говорил хриплым голосом Бормотов. – Я сроду не болел, понятно, нет?

– Сроду не болел, а кашляешь так, что в седьмом отсеке слышно. Давай измерь температуру.

– Ну и что, если кашляю?

– А то! Сказано было, что в реке вода холодная, а ты полез. Давай, давай, Бормотов, не упрямься.

– Отстань, говорю! Не хочу мерить.

У Бормотова лицо было красное, глаза заплывшие.

Травников сказал:

– Измерьте температуру, старшина. У вас, верно, больной вид.

Бормотов повел на него неприветливый взгляд: дескать, это еще кто тут командует?

– А, товарищ мичман, – прохрипел он. – Здра-жлаю, товарищ мичман. Р-разрешите не выполнить ваше ценное…

Тут его сотряс долгий кашель. Обессиленный, потный, он повалился на койку. И не сопротивлялся, когда Епихин, оттянув у плеча его тельняшку, сунул под мышку градусник.

– Ну вот, – сказал фельдшер минут через пять, качнув головой, – тридцать восемь и шесть.

Из большой сумки с красным крестом он вытащил флягу, налил воды в граненый стаканчик и всыпал туда из облатки белый порошок. Размешал и дал Бормотову выпить.

Когда лодка погрузилась, удифферентовалась, наступила тихая подводная жизнь, фельдшер Епихин доложил командиру о своем беспокойстве: как бы у Бормотова не воспаление легких.

– Этого еще недоставало, – проворчал Сергеев. – Мы десять дней будем в дозоре – сумеете столько продержать его? Есть у вас лекарства от воспаления?

Епихин ответил, что есть сульфамид, ну и горчичники, конечно, на грудь налепим… но вообще-то нужна госпитализация…

– Удвойте ему дозу, что ли, – сказал командир. – Я бы не в госпиталь, а на губу отправил Бормотова. Не было разрешения купаться, а он полез в холодную реку.

Поздним вечером раздалось из переговорных труб:

– По местам стоять, к всплытию! – И затем: – Продуть среднюю!

Трюмный машинист врубил рычаг, – с шипением, со свистом ворвался сжатый воздух в среднюю цистерну, выбрасывая из нее воду, поднимая лодку в позиционное положение.

– Приготовить правый дизель на продувание главного балласта!

Вскоре заработал, зататакал восемью своими цилиндрами дизель, и старшина группы трюмных доложил, что продут главный балласт. На приборной доске погасли белые огоньки номерных цистерн. Командир приказал:

– Дизель на винт-зарядку!

И пошла лодочка малым ходом по тихой, слабо колышущейся воде, и работяга-дизель набивал электричеством ее аккумуляторную батарею.

Ночь была светлая, хорошая. Луна, немного усеченная тенью, спокойно взирала на подлунный мир. А в нем-то – некогда воспетом поэтами – было очень, очень плохо…

Под утро механик доложил, что плотность батареи достаточная, и командир, докурив на мостике трубку, уже собрался скомандовать погружение, как вдруг радист Малякшин принял срочную радиограмму, идущую по всему флоту. Заспанный шифровальщик, уединившись со своими таблицами в командирской каютке, расшифровал ее и подал командиру бланк. Всего несколько строк размашистым почерком:

«Германия начала нападение на наши базы и порты. Силой оружия отражать всякую попытку нападения противника. Комфлот Трибуц».

Командир Сергеев прочел и сказал:

– Война!

И протянул бланк замполиту Гаранину.


Двое суток прошли спокойно. «Эска» утюжила район позиции, осматриваясь выдвинутым перископом, всплывая по ночам для зарядки батареи.

А на третьи сутки…

Ночь была довольно светлая, луна, наполовину съеденная тенью, то и дело выплывала из бесконечных облаков. «Эска» шла малым ходом, один ее дизель работал на винт и на зарядку. Около часу сигнальщик Лукошков, обшаривая в бинокль горизонт, разглядел в южной его стороне два движущихся предмета.

– Слева сорок пять – два силуэта! – выкрикнул он. И неуверенно добавил: – Кажется, катерá.

Сергеев повел в указанном направлении бинокль.

– Не вижу никаких силуэтов, – пробормотал он. – Тебе, может, они приснились, Лукошков?.. А-а, вот! Да, катера. Похожи на «мошки».

«Мошки», то есть «морские охотники», вполне могут оказаться здесь – они шастают вдоль всего побережья.

– Вооружить прожектор, – командует Сергеев. – Запросить опознавательные.

Лукошков быстер, исполнителен. Стучит заслонкой, посылая броски света – точки и тире – в сторону катеров.

А те идут на сближение. Неясен в слабом ночном свете силуэт их надстроек. И вот что: не отвечают! Пора, пора дать ответ, а они молчат…

Сергеев командует:

– Боевая тревога! Артрасчеты наверх!

Раскатываются звонки тревоги по отсекам. Из первого отсека торпедисты, они же комендоры, устремляются в центральный пост, быстро поднимаются по отвесному трапу на мостик, занимают свои места у носового и кормового орудий. А Травников, как исполняющий обязанности командира артиллерийско-минной боевой части, должен управлять артогнем. Но…

– Мичман, к сорокапятке! – бросает ему Сергеев. – Командиром орудия!

– Есть! – Травников бежит к кормовой пушке.

Ему ясен приказ – заменить заболевшего Бормотова, командира сорокапятки. Что ж, эта пушка ему хорошо знакома по училищному кабинету артстрельбы.

Но где же цель?

А ветер крепчает. Травников опускает ремешок мичманки. Вот она – цель! Два катера незнакомых очертаний слева… идут, кажется, наперерез курсу лодки, кабельтовых десять до них…

Тут выплывает из густой облачности луна. Светло как! Будто занавес раздернули…

А это что?!

Почти одновременно – голос Лукошкова, выкрик Травникова и кого-то из комендоров:

– Торпеды!

И тут же – рык Сергеева:

– Право на борт!

Лодка поворачивает. Торпеды, сброшенные с катеров, хорошо нацелены, но лодка уклоняется, уклоняется – в лунном свете видно, как пенистые дорожки двух торпед, образованные пузырьками отработанных газов, быстро проходят вдоль лодочного левого борта. Почти впритирку!

– Огонь по катерам! – голос командира.

А помощник орет в мегафон:

– Кормовое! Прямой наводкой!

Травников уже приготовил сорокапятку к бою, уже велел заряжающему открыть кранцы первых выстрелов. Лодка на повороте обращена к катерам кормой – значит, носовое орудие-сотка пока стрелять не может – ну а мы влепим сейчас…

Он ловит левый катер на перекрестие нитей прицела и кричит заряжающему Кухтину: «Давай!» Тот не мешкая досылает патрон в казенник пушки. Выстрел!

Эх, перелет! Дистанция быстро сокращается, и уже катера открыли огонь. Трассирующая очередь проносится так близко, что ее жар опаляет щеки Травникова. Снова он совмещает перекрестие нитей с рубкой катера – выстрел! Еще, еще… Всплески, гребенка всплесков… Ага, попадание! Вспышка пламени, и рубка катера разваливается… там заметались темные фигуры…

Второй катер направляется к подбитому, который, задирая форштевень, кормой погружается в воду, и снимает с него уцелевших людей. А лодка, продолжая поворот, теперь и носовой пушке открывает противника. И сотка вступает в бой. Ее снаряды поувесистее унитарных патронов сорокапятки. Вон какие всплески… и, кажется, попадание… Столб огня, дыма… заволокло, ни черта не видать… Травников прекращает огонь.

Немецкий катер укрылся дымзавесой. А когда она рассеялась, катер был уже далеко – уходил восвояси.

Кухтин, рослый широкоплечий малый, вдруг повалился головой к леерной стойке. Обеими руками он держится за живот, и руки окровавлены. Травников и наводчик Федоров бросаются к нему.

– Да ничего, ничего, – бормочет Кухтин. – Зацепило немного.


В эфире шумно, неспокойно: голоса немецких дикторов забивают все другие радиозвуки, громыхают литавры их бесконечных маршей. Но Семен Малякшин терпелив. Бормоча себе под нос: «Но тих был наш бивак открытый», – он отстраивается от помех – и ловит искомую радиостанцию Коминтерн.

Но сводки – плохие. Вот сообщение о том, что после упорных боев оставлена Либава. Командир Сергеев чертыхнулся, когда Малякшин доложил ему эту сводку.

– Там же полно кораблей. Такую базу потеряли! Ты, Сенечка, не можешь что-то повеселее докладывать?

– Я бы рад, товарищ командир, – отвечает Малякшин, серьезный юноша с красными от недосыпа глазами, – но пока не могу. К сожалению.

На рассвете одного из дней гидроакустик доложил, что по такому-то пеленгу слышит шум винтов. Сергеев поднял перископ и сквозь колышащиеся полосы тумана разглядел темные пятна и дымы – это, наверное, группа кораблей. Сергеев пошел на сближение. Вскоре стало понятно: немцы ставят минную банку у входа в Ирбенский пролив. Идет малым ходом минный заградитель, кораблик тысячи на три водоизмещением, а с его круглой кормы плюхаются в воду шары мин. Охраняют эту чертову работу два корабля поменьше и четверка катеров-охотников. Погода подходящая, волнение хоть и не сильное, но достаточное, чтобы скрыть от глаз противника пенный след перископа. Сергеев объявляет торпедную атаку и приказывает приготовить к стрельбе первый и третий торпедные аппараты. В первом отсеке идет быстрая работа. Проверено давление воздуха в торпедах – все в норме. Торпедисты замерли в ожидании команды «Товсь!» А в центральном Сергеев и его помощник старший лейтенант Бойко вырабатывают по таблицам математику атаки. Лодка ложится на боевой курс. Теперь – ждать прихода цели на пеленг залпа…

– Аппараты, товсь!

Кажется, тронь каждого в экипаже – зазвенит как натянутая струна… – Аппараты, пли!

Мощный вздох сжатого воздуха, два толчка по ушам…

– Торпеды вышли! – доложил Травников в центральный.

И акустик докладывает, что слышит работу машин идущих к цели торпед.

Взрыв! И сразу – второй. Сергеев прильнул к окуляру перископа. Сноп желто-красного огня взметнул в небо обломки корпуса минзага, клубящийся дым…

– Владимир Иванович, посмотри! – Сергеев дает замполиту взглянуть. – Хороша картина? Ну, всё. – Он нажимает на кнопку, перископ пошел вниз. – Боцман, ныряй! Лево руля!

У замполита Гаранина сияющий вид. Он объявляет по переговорным трубам:

– В носу! В корме! Мы потопили минный заградитель противника. Поздравляю с первой победой, товарищи! Наша лодка…

Тут голос замполита прерывается звенящим звуком взрыва. И еще… и еще… Катера охранения сбрасывают глубинные бомбы. Первое, так сказать, знакомство… Сергеев маневрирует под водой, уходя мористее, погружая лодку на тридцать, на сорок метров… Звуки бомбежки удаляются, превращаясь в резкие щелчки…

Удалось уйти от преследования.

Десятидневный срок дозора кончился, но приказа о смене не поступало. И обстановка была неясная. Судя по сводкам, шло сильное наступление германских войск. Неясно было с Ригой, с Усть-Двинском – не захвачены ли фашистами?

Вдруг пришел приказ перейти в Рижский залив, в его южной части атаковать возможные конвои противника.

И верно, конвои шли. Но попробуй подступись к ним: мелководье! А десятиметровую изобату подводным лодкам пересекать запрещено.

Все же Сергеев решил рискнуть.

Шел большой конвой, на менее двадцати судов. Идут явно в Ригу: других портов для разгрузки такого каравана тут нет. Сергеев повел «эску» на сближение, решил стрелять не с пяти-шести кабельтовых, а с десяти-двенадцати. И уже начал рассчитывать угол встречи с головным транспортом, как вдруг…

Чертов штиль! На катерах охранения заметили пенный след перископа на гладкой, как стол, воде. Несколько катеров-охотников ринулись на лодку. Сергеев повел ее мористее, вокруг грохотали разрывы глубинных бомб. От близкого взрыва посыпались стекла плафонов, погас в отсеках свет. Сергеев велел застопорить моторы. Лодка легла на грунт. Отвратительно тихо сделалось. На катерах-охотниках, понятно, выслушивали лодку. Сергеев приказал выключить все механизмы, не шуметь, даже ботинки велел поснимать, ходить в носках.

«Эска» затаилась. Вскоре опять загремели взрывы глубинных бомб. Над лодкой будто поезд прошел – так близко прошумели винты шастающих наверху охотников. Вцепились. Взрыв, взрыв, взрыв. Стихло. В отсеках «эски» становилось трудно дышать. В первом отсеке хрипло дышал Кухтин, – раненный в живот, перевязанный, он держался из последних сил. Рядом с его койкой сидел на разножке Травников. Он коснулся горячей руки Кухтина, прошептал ему: «Потерпи, Егор… Скоро кончат бомбить… всплывем, легче станет…»

Томительно текло время. Дышать все труднее, много скопилось в отсеках углекислоты. Хотелось спать. В тусклом свете аварийного освещения блестели потные измученные лица. И слышно только свистящее дыхание, прерываемое разрывами глубинок.

Но вот стихла бомбежка. Устали, может, охотники. Час проходит, другой, третий. Там, наверху, стемнело уже. И, наверное, стоят катера, дежурят, ждут, когда лодка всплывет.

Сергеев командует:

– По местам стоять, к всплытию! Артрасчеты в центральный!

Верное решение, думает Травников, поднимаясь по трапу на мостик. Лучше артиллерийский бой, чем задыхаться на грунте…

Ох, светло как! Полная луна – яркий фонарь на безоблачном небе – положила на залив золотую дорожку. И – нету катеров-охотников! Никого вокруг. Только покачивается за кормой всплывшей «эски» буй с электрофонарем. И – широкое масляное пятно на гладкой воде. Наверное, повреждена от бомбежек топливная цистерна. А немцы, может, решили, что лодка потоплена. Обвеховали это место и ушли.

Что же теперь? Усть-Двинск, очевидно, потерян. Продолжать дозор с повреждениями междубортных цистерн? Да вот и механик докладывает, что нарушилась изоляция аккумуляторной батареи. Сергеев посылает радиограмму: «Имею повреждения прошу указаний дальнейших действиях». И вскоре приходит подписанный комбригом ответ: «Срочно идти рейд Куйвастэ».

Вот он на карте – Куйвастэ, небольшой порт на острове Муху, то есть по-старому Моон, у южного входа в пролив Мухувейн, то есть по-старому – Моонзунд. Штурман прокладывает курс. «Эска» идет полным ходом, дизеля работают нормально, отсеки вентилируются. Но вскоре ход замедляется: растет дифферент на нос. Значит, повреждены при бомбежках носовые цистерны, в них поступает вода, нос зарывается. Приходится продувать эти цистерны воздухом высокого давления.

В первом отсеке фельдшер Епихин меняет повязку Кухтину. Тот очень ослабел от потери крови, от кислородного голодания. Епихин нащупал его пульс, качает головой. Плохо дело, думает Травников. Дотянет ли Кухтин до этой… как ее… Куйвасты?

А Бормотов разговорился что-то. Когда лежали на грунте, он еле сдерживался, чтоб оглушительным кашлем не выдать немецким акустикам место лодки. Пальцы себе кусал, не давая кашлю вырваться на волю. А теперь, откашлявшись, травит про довоенную жизнь в Архангельске.

– Папаша мой был моторист, едрит-твою, – хрипел Бормотов, обращаясь к Федорову и другим обитателям первого отсека. – Была в Архангельске такая шхуна «Шарада». Как раз я родился в том году, когда эта шхуна к Новой Земле пошла, на ней капитан Воронин. Знаешь его? Ну что ты, знаменитый был капитан. Правда, потом. А папаша – мотористом. Движок на «Шараде» слабенький, Воронин говорит – ну его на хер, под парусами пойдем. Ну, папаша – пожалста, под парусами…

– Эта шхуна, – сказал Травников, – называлась не «Шарада», а «Шарлотта».

– Откуда ты знаешь? – повел на него Бормотов недоверчивый взгляд.

– Да известная же была научная экспедиция. На «Шарлотте» ученые шли на Новую Землю. Северная экспедиция.

– Ну, северная, а какая ж еще? Вот пришли на Новую Землю, тамошний начальник их встретил, а его фамилия знаешь как? Вилка!

– Вилка? – Федоров хохотнул. – А я думал – Ложка!

– Опять ты путаешь, – сказал Травников. – Не Вилка, а Вылка была фамилия председателя Новоземельского совета. Тыка Вылка.

– А по-моему Вилка, едрит-твою! Чего ты встреваешь?

– Не путай – не буду встревать. – Травников держался сухо и твердо.

– Тоже мне корректировщик. Мне папаша что рассказывал? Сошли они, значит, на берег, а там скалы, и на скалах птичий базар. Что, мичман, опять скажешь нет?

– Птичий базар – это точно.

– Миллионы птиц! Чайки и эти… кайры! Сидят, на яйцах и так, отдыхают. Один ученый, может, для науки, а может, просто так взял и выстрелил из ружья. Что тут было, едрит-твою! Все разом взлетели, как туча, аж солнце затмили, загалдели и сверху всю группу с головы до ног обосрали!

В первом отсеке наступает веселая минута. Смеются торпедисты, представив себе такую картину.

– Что за смех в Рижском заливе? – спрашивает вошедший в отсек Гаранин.

– Бормотов травит, товарищ старший политрук, – говорит Федоров, двумя пальцами теребя молодые усы. – Про птичий базар и какие от него неприятности.

– Ну, как ты, Егор? – Гаранин всмотрелся в Кухтина. – Вижу, вижу – в надводном положении тебе лучше, чем в подводном.

– Лучше, – прошептал Кухтин.

– Скоро придем в Куйвасту, самого хорошего доктора к тебе позовем. Верно, фельдшер? Ну вот. Держись, Егор. У нас много еще будет дел на войне.

– Знаю, – сказал Кухтин, превозмогая приступ боли.


К полудню шло, когда «эска» добралась, доковыляла до рейда эстонского городка Куйвастэ. Еще издали Сергеев с мостика увидел в бинокль на фоне зеленого берега силуэт крейсера «Киров», флагманского корабля Балтфлота. Очень он выделялся красотой и мощью среди скопления кораблей. Сергеев невольно залюбовался крейсером, – но и мелькнула опасливая мысль: если базы в Рижском заливе потеряны, то надо же выводить отсюда «Киров», а ведь в Ирбенском проливе немцы ставят минные заграждения…

Стояли тут, на рейде, на якорях шесть эскадренных миноносцев, тральщики, десятка полтора вспомогательных судов, торпедные катера. А вот и плавбаза «Смольный», окруженная несколькими подводными лодками.

Ну, «Смольный» – почти дом родной. Там – и помыться и отдохнуть. Сергеев велит сигнальщику поднять позывные, а потом, войдя на рейд и встав на якорь, отправляет на «Смольный» семафор: докладывает о своем прибытии и просит прислать шлюпку за раненым и больным.

Шлюпка-шестерка вскоре пришла. Осторожно торпедисты вынесли из носового отсека и подняли на мостик Кухтина, – оттуда спустили его в шлюпку, удерживаемую отпорными крюками у выпуклого бока «эски». Кухтин, очень бледный, приоткрыл глаза, наполненные болью, прошептал: «Прощайте, ребята…»

Бормотов не хотел уходить, чуть ли не силой пришлось вывести его из отсека. На мостике, хлебнув свежего воздуху, Бормотов зашелся долгим кашлем. Потом, отдышавшись, отвел руки фельдшера Епихина, прохрипев: «Я сам».

Смольнинские матросы взялись за весла, погнали шлюпку к плавбазе. Кухтина и Бормотова сопровождал Епихин. Пошел на «Смольный» и командир Сергеев.

Вернулся он спустя два часа. На вопрос Гаранина коротко ответил: «Кухтин плох» – и сразу прошел во второй отсек, где инженер-механик Лаптев и электрики возились в аккумуляторной яме, во вскрытой батарее.

Гибким движением гимнаста Лаптев выпрыгнул из ямы.

– С расклинкой батареи мы управимся, товарищ командир, – говорит он быстрым южным говорком. – А вот как быть с носовыми цистернами? Наверное, заклепки потекли, нужно зачеканить. Док нужен, товарищ командир.

– Где я вам док возьму, механик? – Сергеев хмуро смотрит на Лаптева, на его раскосые «пиратские» глаза. – Надо до Таллина дотянуть, а там видно будет.

– До Таллина? – удивленно переспрашивает механик.

За ужином Сергеев объявляет:

– Значит, так, товарищи командиры. По приказу комфлота уходим из Рижского залива. «Киров» и другие корабли, в том числе и лодки, переходят в Таллин. Переход – по Моонзунду.

– Там же мелко, Михаил Антоныч, – говорит помощник Бойко. – Мы-то пройдем, а вот «Киров»…

– Пройдет и «Киров». В Моонзунде идут дноуглубительные работы. Нагнали землечерпалок, углубляют фарватер. С крейсера выгружают боезапас главного калибра, лишнее топливо. Чтобы уменьшить осадку. Такие дела. – Сергеев отодвигает тарелку с недоеденной пшенной запеканкой и наливает себе чаю. – Должен сообщить, товарищи командиры, – говорит он, помешивая ложечкой в стакане, – что обстановка на море трудная. К северу от Даго нарвался на минное заграждение крейсер «Максим Горький», взрывом мины ему оторвало нос…

– Нос оторвало?! – ахнул механик Лаптев. – Он затонул?

– Нет. Броневая переборка не дала хлынуть воде внутрь корпуса. «Горький» своим ходом добрался до Таллина. А вот на той же минной банке подорвался и затонул эсминец «Гневный».

Травников, исполняющий обязанности командира БЧ-2-3, питался с лодочным комсоставом в кают-компании – за столом во втором отсеке. Услышав о «Гневном», он вскинулся, не донеся до рта стакан чая.

– А экипаж «Гневного»? – спросил он. – Все погибли?

– Не все. Уцелевших снял другой эсминец, «Гордый». У вас что, мичман, кто-то был на «Гневном»?

– Да. Мой близкий друг проходит там практику.

– Проходил, – сказал Сергеев.

Да нет, не может быть, чтобы Жорка погиб, думал Травников. Жорка Горгадзе – ну не такой человек, чтобы взять и погибнуть… Жорка мечтал об эсминцах, радовался, что попал на практику на новый эсминец…

– Тяжелые потери и у нас на подплаве, – продолжал Сергеев излагать информацию, полученную на «Смольном». – Погибла «малютка» эм-восемьдесят три. Командир Шалаев привел ее с поврежденным перископом в Либаву, не зная, что там уже идут уличные бои. Вошел в канал, когда немецкая мотопехота прорвалась к судоремонтному заводу «Тосмаре». С ходу старлей Шалаев ударил из своей сорокапятки по их машинам. Прямой наводкой. Ну, неравный бой, сильные повреждения, артбоезапас расстрелян. Шалаев отдал последний приказ: всем, кто жив, сойти на берег, лодку взорвать. Там сухопутная часть оборонялась, Шалаев со своими ребятами к ним примкнули. Дрались до последнего патрона.

– Ах, Паша! – Бойко пошевелил желтыми усами. – Паша Шалаев был в нашем выпуске очень заметный. Он первым из нас стал командиром лодки.

– А в нашем выпуске, – сказал Сергеев, – был Коля Костромичев, командир «эс-три». Вы его знаете. Комфлот приказал кораблям, стоявшим в Либаве, перейти в Виндаву или Усть-Двинск. А «тройка» стояла там в группе ремонтирующихся кораблей. У нее повреждение было, мешавшее погружаться, но надводный ход имелся. И Костромичев вышел в море, на борту его лодки был еще и экипаж «эс-один», которая своего хода не имела.

Сергеев допил чай и со стуком поставил подстаканник.

– Черт его знает, что там произошло, в Либаве. Комфлот приказал всем кораблям уйти оттуда. А кто отдал приказ взорвать корабли, стоявшие на ремонте, я так и не понял. Факт тот, что «эс-один» взорвали.

– Ну так правильно, – сказал Гаранин. – Чтоб не досталась противнику.

– Да, правильно. – Сергеев мотнул головой, словно отгоняя посторонние мысли. – Так вот, Костромичев на «тройке» вышел в море с двумя экипажами на борту и без торпед, без всякого охранения. На траверзе Виндавы «тройку» атаковала группа торпедных катеров. Полтора часа Коля Костромичев отбивался артиллерией. Пока не расстрелял боезапас и не погибли артрасчеты. Костромичев направил лодку к берегу – может, думал, что удастся спасти экипажи. Но немцы торпедами разорвали «эс-три».

Во втором отсеке, в кают-компании повисло, сгустилось, как грозовое облако, трудное молчание.


Травников курил на мостике «эски». По-летнему медленно опускался вечер на рейд Куйвастэ. Казалось, что вечер повис на топах мачт стоявших на рейде кораблей и не торопится перетечь в ночь. Из разговора в кают-компании знал Травников, что ночью, вероятно, начнется движение на север, в Моонзунд. Флот покидал Рижский залив. Нельзя допустить, чтобы крейсер «Киров» и другие корабли оказались в ловушке, запертой германскими минными заграждениями в Ирбенском проливе.

Конечно, Моонзунд пролив неглубокий, не очень-то судоходный, так, ходит тут каботажная мелочь. Да еще ведь лежат в нем затонувшие суда…

Он, Травников, знал историю Моонзунда. В Первую мировую, летом 1916 года, в самой мелководной части пролива прорыли канал, так называемый Кумарский, для прохода крупных кораблей. А в девятьсот семнадцатом, в октябре, линкор «Слава», прикрывая у южного входа в канал выход из Рижского залива отряда кораблей, вступил в неравный бой с германской эскадрой. Огнем своих башен «Слава» повредила один из линкоров противника, потопила миноносец, но и сама получила тяжкие повреждения. Храбрый экипаж развернул «Славу» поперек фарватера и затопил, загородив проход германской эскадре. С той поры Кумарский канал в лоции Балтийского моря обозначен как фарватер «Слава». В тридцатые годы линкор «Слава» был поднят, разрезан. Но, кажется, в канале затоплены еще какие-то суда.

Сгущались вечерние сумерки. Мичман Травников докуривал папиросу, поглядывал на белые портовые здания, на желтую полоску пляжа. Там, недалеко от пляжа, у ограды городского кладбища, утром похоронили старшего краснофлотца Кухтина Егора Петровича. Не удалось его спасти врачам на «Смольном». Останется Кухтин навечно на эстонском острове Муху, по-старому Моон.

Печаль была на душе у Травникова. Нравился ему этот Портос, спокойный и добродушный, в допризывной жизни – стрелочник на станции Семибратово где-то в Ярославской области. Кухтин последний год дослуживал. Он точно подсчитал, сколько компотов из сухофруктов осталось ему выпить до того осеннего дня, когда скажет: «Нате ваши ленты, дайте мои документы». В отсеке подначивали его: «Что, седьмой брат, опять пойдешь стрелки переводить?» – «Не, – отвечал Кухтин. – Я, ребята, перво-наперво женюсь». – «На ком? – интересовались друзья-торпедисты. – Твоя Настасья, поди, давно тебя позабыла». – «Так я ей напомню», – посмеивался Кухтин…

Травников загасил папиросу, спустился по отвесному трапу в центральный, прошел к себе в первый отсек.

– Ну что там, мичман, деется? – спросил Федоров. – Скоро пойдем в этот Моонзунд?

– Да. Скоро.

– А-а, ну ладно. Петь, а Петь! – окликнул Федоров молоденького белобрысого краснофлотца, подростка с виду, занятого проверкой запасных торпед на стеллаже. – Слыхал? Скоро пойдем в Моонзунд. Что ты сказал?

– Я ничего не говору, – ответил молоденький.

– «Говору», – передразнил Федоров. – А вот, товарищ мичман, рассуди нас с Петей Мелешко. Я ему говорю, что у нас в Сукове продают сухое вино, а он не верит.

– Сухое вино не бывает, – убежденно сказал Петя.

– Суково – это, кажется, подмосковная деревня? – спросил Травников.

– Точно. Я «суков сын».

– Мы почти земляки. Я же москвич.

– Не «почти», – сказал Федоров. – Я в Москве родился, мы жили на Большой Дорогомиловской. А когда объявили генплан… ну, план реконструкции…

– Ясно, ясно.

– Ну вот, нас в тридцать седьмом выселили, дом-то был старый, на слом назначенный, и переселили в Суково. Это деревушка была рядом со станцией, с одной стороны лес, с другой – грязища по колено. – Федоров потеребил франтоватые черные усики. – А ты в Москве где жил?

– На Первой Мещанской, – сказал Травников.

– А-а, знаю. Ну, земляки, значит. Я в Сукове семилетку кончил, там как раз школу построили. А рядом «Яшкина палатка» стояла. У этого Яшки все, что хочешь, можно было купить – овощи, хлеб, водку, даже масло было, правда, не всегда. Арбуз однажды купили. Ну и сухое вино, только его мало кто пил.

– Само собой, – сказал Травников. – Сухое плохо в горло проходит.

– Точно! Ты слыхал, Петь? Да-а… Вот жизнь была, товарищ мичман! В бараке двухэтажном жили. Электричества и водопровода не было. Бани – тоже. Мылись в корыте у печки. Книжки читать бегали в соседнюю деревню Терёшково, там изба-читальня была. Вечером керосиновые лампы… Петь, а Петь, у вас в колхозе электричество было?

– Ну, – сказал Петя Мелешко. – Разве без электричества можно?

– У нас «керосинка» была вместо электростанции, это лавка, в которой керосин покупали. И вообще все, что хочешь, – гвозди, олифу. В твоем колхозе, Петь, таких лавок нету. Что?

– Я ничего не говору.

– «Не говору»! А Суково в тридцать восьмом переименовали в Солнцево. И строились здорово. Электричество провели. Я-то ведь на монтера выучился…

Тут раскатились по отсекам звонки, из переговорных труб грянул жесткий голос помощника:

– По местам стоять, с якоря сниматься! Товсь, дизеля!

Не стало тишины. На рейде Куйвастэ тарахтели на кораблях брашпили, выбирая якоря. Первыми пошли в Моонзунд малые охотники за подводными лодками – их, для краткости, называли морскими охотниками (или еще короче – «мошками»). За ними двинулся крейсер «Киров». Потом начали движение эсминцы и сторожевики, вспомогательные суда. Медленно пошла плавбаза «Смольный» – этакая военно-морская мама, ведущая выводок своенравных детишек – подводные лодки.

У островка Кессулайд начинался канал «Слава». Тут ледокол «Лачплесис» и буксировщик «Медник» приняли буксирные тросы и потянули крейсер «Киров» в канал.

Фарватер был промерен гидрографами и обвехован, и, конечно, углублен, чтобы крейсер с его семиметровой осадкой смог пройти. Но – в сгустившейся темноте не стало видно вех на фарватере, и около полуночи «Киров» грузно сел на мель.

Ледокол пытался раскачать огромное стальное тело крейсера. Лопались трехдюймовые буксирные тросы. Заводили новые. Экипажу – тысяче моряков – приказали переместиться на корму, чтобы облегчить нос. Ледокол, страшно дымя, форсируя машины, тащил крейсер рывками. Далеко заполночь удалось, наконец, стащить его с мели. Контр-адмирал Дрозд, командовавший переходом, приказал вернуться на якорную стоянку у Кессулайда и дожидаться наступления утра. Опасное решение: на рассвете могли появиться германские самолеты-разведчики, а за ними и бомбовозы. Немцы, конечно, знали, что крейсер «Киров» обретается в Рижском заливе, но, может, им в головы не могла прийти странная мысль, что русские потащат крейсер в мелководный Моонзунд, да еще без воздушного прикрытия.

А на рассвете – туман. Плотными белыми полотнищами лег он на корпуса кораблей, на берега пролива. Это было и хорошо (нелетная погода!), и плохо (как идти в таком тумане сквозь узкости фарватера?).

Но как только чуть просветлело, стали видны верхушки береговых знаков и слегка обозначили себя вехи на фарватере, адмирал приказал сниматься с якорей. На коротком буксирном тросе работяга «Лачплесис» снова потащил «Киров» в канал. Двое молодых гидрографов, определяясь по знакам и своим планшетам, в мегафон выкрикивая команды на буксировщик, аккуратно вели крейсер.

Вошли в пролив Хари-Курк, тут было просторнее, чем в канале. «Киров» отдал буксирные тросы и двинулся своим ходом. Туман рассеялся. Солнце, выглянув из облаков, положило на воду золотые блики. Стаи чаек с сумасшедшими криками носились над кораблями – может, впервые видели такую флотилию.

Морские охотники, идущие впереди, сбрасывали по курсу глубинные бомбы. Тут, на выходе из Хари-Курка в устье Финского залива, глубина была достаточная для действий подводных лодок, – требовалась, значит, осмотрительность.

И все же, все же – не обошлось без потерь.

Моонзунд пройден благополучно, колонна входила в Финский залив, как вдруг прогрохотал взрыв. Подводная лодка М-81, шедшая в конце походного ордера, наткнулась на мину. «Малютку» разломило пополам, она тотчас затонула. Кинувшийся на помощь тральщик подобрал только троих, сброшенных взрывом с мостика.

Вечером крейсер «Киров» и сопровождавшие его корабли вошли на рейд Таллина – главной базы Балтфлота.

* * *

В окошке главпочтамта Травников получил два письма, присланных до востребования. Поблагодарил белокурую девицу, выдавшую письма. Та молча отвернулась.

Выйдя на улицу, Травников закурил и, прислонясь к стене, стал читать.

Первое письмо было написано до начала войны, и Травников читал его с улыбкой:

«Валя Валечка! Какой ты нехороший, скрылся за морскими туманами и даже думать забыл о бедной девушке, задавленной жутко трудным экзаменом по диамату и истмату. Разве можно так? Валечка, какой ты хороший, я знаю, что ты в морском просторе постоянно думаешь об одной девушке, которая постоянно вспоминает о тебе и как нам было хорошо!! Ведь правда? Валечка, ты помнишь, я писала курсовую работу по Гончарову? Так вот, хочу похвастаться: высокую оценку ей дал знаешь кто? Сам профессор Эйхенбаум. Я так рада, Валечка! Ну ладно, не буду своими глупостями мешать тебе править морскую службу. Валечка, скорее напиши, как идет твоя практика. И про то, как ты постоянно думаешь обо мне. Много-много-много целую тебя. Твоя Маша».

И второе письмо:

«Валя, дорогой! Уже почти две недели, как началась война, а от тебя была только открытка из Таллина, написанная до ее начала. Ты пишешь, что получил назначение и уезжаешь на объект. Я понимаю, что такое военная тайна, но все же почему нельзя написать, где «объект» находится? Где ты, Валечка? Я страшно волнуюсь. Не знаю, куда послать тебе письмо. Все же посылаю в Таллин. В надежде, что ты туда на своем объекте попадешь. Мы досрочно сдали сессию и теперь ожидаем. Говорят, нас отправят на оборонительные работы. Рая сегодня мне сказала, что к ней забежал попрощаться твой друг Вадим. Он зачислен в курсантскую бригаду. А ее брат Ося записался в народное ополчение. В Ленинграде большой подъем! Мы все уверены, что скоро фашистов остановят и война закончится полным разгромом этих сволочей. Валечка, откликнись! Я беспокоюсь очень! На всякий случай даю свой кронштадтский адрес: улица К. Маркса, дом 5…»

Тут чтение письма прервал патруль, вышедший из Бастионного парка, – старший лейтенант с треугольным лицом и двое краснофлотцев с винтовками за плечами.

– Ваши документы, курсант! – потребовал старлей.

Он прочел увольнительную записку и, вернув ее Травникову, сказал: – Что вы тут стоите, мичман? Город на военном положении, а вы торчите и улыбаетесь, как будто мирное время.

– Улыбаться как будто не запрещено… Ясно, ясно, товарищ старший лейтенант, – поспешно сказал Травников, увидев суровую сталь в прищуре начальника патруля. – Перестаю торчать, иду к себе на корабль.

– С какого вы корабля?

– Прохожу практику на подводной лодке. Мы стоим в Минной гавани. Разрешите идти?

– Идите и скажите своему командиру, что увольнения личного состава отменены.

– Ясно… – Тут Травников заметил на бескозырках краснофлотцев слово «Гордый». – Прошу прощения, – сказал он. – Ваш эсминец спасал экипаж «Гневного», который подорвался…

– Прекратите болтовню, мичман!

– Это не болтовня. На «Гневном» проходил практику мой близкий друг, тоже с последнего курса училища Фрунзе, и если вам известно…

– Известно только, что экипаж эсминца «Гневный» ушел в морскую пехоту, – сказал старший лейтенант. – Разговор окончен. Марш на корабль!

Травников, козырнув старлею, зашагал в Минную гавань.

Но невольно замедлял шаг. Этот город со своими готическими шпилями и башнями, средневековыми узкими улочками поразил Травникова, когда он сюда приехал в команде фрунзенцев в предвоенные дни июня. Какая-то здесь шла невероятная жизнь – пестрая, легкомысленная. На каждом углу продавали цветы. Под полосатыми тентами сидели в плетеных креслах хорошо одетые мужчины и прекрасные дамы, ели мороженое, пили вино или кофе. Легкий гул голосов, женский смех… В таком городе, подумалось Травникову, должны жить феи и рыцари, алхимики и трубочисты…

Теперь, когда к Таллину подкатывалась война, пестроты на улицах поубавилось, не видно полосатых тентов. Вон идет, топает по булыжнику отряд красноармейцев с винтовками за плечами, и ведет их почему-то флотский командир.

Была у Травникова задумка: воспользоваться увольнением, чтобы на обратном пути подняться в Вышгород и заглянуть в Домскую церковь – цветы положить на могилы адмиралов Крузенштерна и Грейга. Но снова нарваться на патруль? Ну уж нет, япона мать!

В Минной гавани чуть не весь Балтийский флот стоял – у стенок причалов и на внутреннем рейде, на якорях.

Пройдя по стенке гавани в тот угол, где вознесла свои скромные мачты плавбаза «Смольный» и тесной семьей сошлись подлодки, Травников сбежал по сходне на свою «эску». Вдохнув привычный запах подводного корабля – теплый запах железа, сырости, разогретого машинного масла, – он вошел во второй отсек. Тут сидели за столом замполит Гаранин и инженер-механик Лаптев – разглядывали географическую карту, водили по ней пальцами.

– Ну что, получил письма? – взглянул Гаранин на Травникова. – Значит, так. Подготовь торпеды к выгрузке, Валентин Ефимович. Завтра – выгрузка. Послезавтра становимся в док. Ясно?

Он прошел в каюту командира.

– Валентин, – сказал Лаптев быстрым говорком, – ты, кажется, в географии силен.

– А что такое?

– Командир с замполитом были сегодня в штабе флота, – командующий подводников созвал. Он на карте показал обстановку. Хреновая обстановка. Гаранин говорит, немцы очень в Эстонии продвинулись. Пярну взяли и Хаа… как этот порт называется…

– Хаапсалу.

– Да. Их передовые отряды появились у Марья… Замполит не запомнил. Только помнит, что на «Марья» этот город начинается. Вот Пярну, – ткнул Лаптев пальцев в карту, – а этой Марьи нет. Знаешь ты такой город?

– Нет.

– Гаранин говорит, что комфлоту приказано командовать обороной Таллина. Чего ты уставился? Я тоже не совсем… Нас ведь не учили сухопутной тактике… А наш командир из штаба флота пришел вот такой… – Лаптев грозно насупился, полуприкрыв раскосые глаза. – Я к нему со своими вопросами насчет дока, а он отмахнулся и прошел в каюту. Он поддатый был… Что-то там, в штабе, случилось…


А случилось вот что.

Созвав подводников, командующий флотом коротко сообщил о складывающейся обстановке. Она была тревожная, на Таллин наступали несколько немецких дивизий, а противостоящая им 8-я армия, отступая с боями от границы, сильно истощена, обескровлена. Флоту приказано оборонять свою главную базу. Оттягивая тем самым часть сил противника с ленинградского направления. Формируется бригада морской пехоты. С кораблей, из береговых частей флота уходят на сухопутный фронт… Необходимо усилить удары по врагу… Подводные лодки недостаточно активны, они должны… будут поставлены новые задачи… В своей речи третьего июля товарищ Сталин призвал драться до последней капли крови за наши города и села… к беспощадной борьбе с дезертирами, паникерами… немедленно предавать суду трибунала всех, кто своим паникерством и трусостью мешают делу обороны… Мы будем всеми силами…

Комфлот говорил негромко, но веско. Он выглядел утомленным и, казалось, куда-то спешил. Ну да понятно, такая свалилась ответственность – командовать и на море, и на суше. Спросил, есть ли вопросы.

Поднялся капитан-лейтенант Сергеев, представился.

– Товарищ командующий, разрешите два вопроса.

– Давайте. Коротко.

– Есть, коротко. Первый. Лодки, выходя на позицию, не имеют никакой информации о передвижениях кораблей противника. Ищем вслепую. Почему разведка флота…

– Ясно, капитан-лейтенант. Я тоже недоволен работой разведотдела. Разберемся. Второй вопрос?

– Моя лодка имеет повреждения легкого корпуса, текут носовые цистерны, течет топливная. Нужен док. Мы стоим в Таллине восьмые сутки в ожидании…

– Ясно, – опять перебил его комфлот. И, обратясь к начальнику штаба флота: – Распорядитесь, Юрий Александрович.

Он закончил совещание, снова напомнив слова из речи Сталина: «драться до последней капли крови».

После совещания Гаранин поднялся этажом выше – в Пубалт, политуправление флота. Сергеева подозвал контр-адмирал Пантелеев, начштаба флота, уточнил, в каком ремонте нуждается лодка. Сергеев доложил и в приподнятом настроении вышел в коридор. Кажется, получилось удачно, подумал он, решен нервотрепный вопрос с доком.

Он шел по длинному темноватому коридору к лестнице. Вдруг из бокового прохода шагнул к нему человек с нашивками капитан-лейтенанта. Сергеев резко остановился. В следующий миг он узнал Юрия Афанасьева, друга, однокурсника по училищу Фрунзе.

– Юрка! – он обнял Афанасьева. – Вот встреча! Что ты тут делаешь?

– Тебя поджидаю, – тихо ответил тот.

Сергеев с угасающей улыбкой всмотрелся в друга. Был Афанасьев в курсантское время очень хорош собой; высоко держал красивую голову над развернутыми плечами, и было нечто победительное в его выправке. Сейчас перед Сергеевым будто стоял другой человек: опущенные плечи, согнувшаяся спина, бегающие глаза.

– Узнал, что комфлот вызвал на ковер подводников, и решил тебя повидать.

– А ты что тут делаешь, в штабе?

– Я подследственный, Миша, – не сразу ответил Афанасьев, судорожными движениями пальцев надрывая пачку «Беломора». – Дай прикурить.

– Да ты что, Юрка? – Сергеев чиркнул спичкой. – Как это – подследственный?

Афанасьев присел на подоконник, курил быстрыми нервными затяжками. Вдруг вскинул голову, надвинул на лоб фуражку и посмотрел на Сергеева прищуренным взглядом.

– Миша Сергеев, – сказал он, медленно подыскивая слова. – Запомни, Миша. И всем нашим ребятам скажи. Если услышите, что я… что Афанасьев Юрий струсил… впал в паникерство… то не верьте! – выкрикнул он. – Не верь, Мишка!

– Юра, да ты что, – растерянно проговорил Сергеев, – с чего ты взял? Такое и в голову не могло прийти…

– Да. А им пришло. – Афанасьев сделал страшный нажим на это «им». – И я не могу доказать.

Он опустил голову, зажмурясь, и быстрым движением указательного пальца смахнул выкатившиеся слезы.

– Юра! – Сергеев взял Афанасьева за плечи и слегка встряхнул. – Что случилось? Давай говори!

– Случилось… – Афанасьев покивал. – Случилось, Миша… Случилось, что в Либаве я оказался старшим командиром в группе ремонтирующихся кораблей на заводе «Тосмаре»…

– Знаю, что твой миноносец стоял там на ремонте.

– Да… Мой миноносец «Ленин»… Я радовался, Миша, когда меня назначили командиром… хоть миноносец из старых, но такое имя…

– Давай дальше!

– Бои шли уже в Либаве, немцы к «Тосмаре» прорывались. Утром звонит мне на «Ленин» Клевенский, командир Либавской базы: «Афанасьев, назначаю вас старшим по уничтожению всех кораблей, стоящих на ремонте. Все взорвать! Также и склады боеприпасов и топлива. Срок исполнения приказа – немедленно. Затем – прибыть в штаб базы и доложить мне лично». Ты понял, Миша?

– Ну так правильно. Не оставлять же противнику.

– Правильно. А какая ответственность – ты понял? – Афанасьев еще закурил. – Представляешь, как мы закрутились? Приготовить и заложить заряды, вывести провода… Хорошо еще, что удалось собрать группу толковых минеров… На кораблях людей мало, бóльшая часть экипажей ушла оборонять Либаву… Ну вот, оставшиеся сошли на берег, и где-то в третьем часу дня мы бабахнули… Зажгли, можно сказать, гавань… Являюсь, как приказано, в штаб, докладываю командиру базы об исполнении. Прошу направить меня в морпехоту. Нет, он уходит со своими штабными на торпедном катере и приказывает мне идти с ними.

Отвернувшись, Афанасьев приоткрыл окно, поглядел на улицу, щелчком выбросил выкуренную папиросу.

– Ну а дальше, Юра? – спросил Сергеев, вдруг ощутив, как тревога подкатывает к горлу.

– Дальше… Пришли мы в Таллин. Заявляюсь в штаб флота, в кадры, за новым назначением. Мне велят: ждите. Жду несколько дней, ночую тут же в комендантской роте. Вдруг – вызывают в прокуратуру на допрос. Как вы посмели взорвать корабли и склады? Да приказ получил такой! Не было приказа, а было самовольство… Мишка, ты поверишь? Глазом не моргнув!

– Кто не моргнул?

– Командир Либавской базы! Его вызвали на очную ставку, и он, даже на меня не взглянув, говорит следователю: «Такого приказа я не отдавал. Уничтожение кораблей и складов – это самовольство Афанасьева. Паникерство и трусость»… Нет, ты можешь понять такое, Мишка? Я – паникер!..

Соскочил с подоконника, сунулся в угол коридора, вернулся, с силой выговорил Сергееву в лицо:

– За что?! За что он хочет меня расстрелять?!

– Кто? – прохрипел Сергеев.

– Товарищ Сталин! Я за него жизнь готов отдать, а он третьего июля чтó сказал? Трусов и паникеров – немедленно под трибунал! Вот комфлот – во исполнение приказа решил меня обвинить…

– Юра, – сказал Сергеев, глаз не сводя с красного, кричащего об ужасе лица Афанасьева. – Юра, трибунал не может ведь так… без доказательств… разберутся же…

– Нет! На лице следователя все написано… Пропал я, Миша… – Теперь слезы текли и текли по щекам Афанасьева. – Ты за меня повоюй…

– Юрка! – Сергеев рванулся к нему, обнял.

Они постояли несколько мгновений, обнявшись. Вдруг Афанасьев отвел руки друга, посмотрел на часы.

– Через сорок минут – опять на допрос. Миша, всем ребятам скажи: не виновен Афанасьев. Ни в чем! Прощай, Миша!

Резко повернулся, пошел к лестнице в конце длинного, полутемного, равнодушного к судьбам человеческим коридора.


Сергеев не стал дожидаться Гаранина, вышел из штаба флота, повернул влево, увидел свою короткую – по полуденному времени – тень, остановился.

Кинуться обратно в штаб, найти там этих, прокуроров-трибунальщиков, прокричать им, что нельзя так… нельзя Юру Афанасьева к расстрелу! Никакой он не трус, отстаньте от него, мать вашу…

Бессмысленно. И разговаривать не станут. «Не лезьте, – скажут, – не в свое дело, капитан-лейтенант».

И пошел капитан-лейтенант Сергеев в Минную гавань, гоня тень перед собой. Вдруг увидел кафе, «kohvik» по-эстонски, толкнул стеклянную дверь, вошел в темноватую прохладу.

Свободных столиков много. Сергеев сел, постучал пальцами по чистой полированной столешнице. Подошел пожилой официант с желтой лысиной, вопрошающе посмотрел на Сергеева.

– Стакан коньяка, – сказал Сергеев.

Официант молчал.

– Вы не понимаете по-русски?

Официант молча повернулся, ушел в глубину зала. Минуты две спустя он вернулся, приведя с собой хорошо одетого человека с черной бабочкой, с вьющейся рыжеватой прической.

– Что вы хотите? – с легким акцентом спросил рыжеватый.

– Стакан коньяка.

– У нас сегодня закрыто.

– У вас открыто. Вот же сидят люди за столиками.

– Уже закрыто, – повторил рыжеватый. – Все закрыто, господин офицер.

Тут его окликнул сидевший за соседним столиком человек, чье лицо, как бы вытянутое за нос вперед, было обрамлено седой шевелюрой и седой бородкой. Они заговорили по-эстонски. Рыжеватый резко возражал седому, потом вдруг махнул рукой и быстро удалился.

– Вам принесут, – сказал Сергееву седой. – Если разрешите… – Он с чашечкой кофе поднялся.

– Да, пожалуйста, – сказал Сергеев.

Седой человек пересел к нему за столик.

– Плохая обстановка в городе. – Эстонец по-русски говорил чисто. – Многие люди в Таллине ждут прихода германских войск.

– Ждут, но не дождутся, – сказал Сергеев, набивая табаком трубку.

– Может быть, и так, – согласился седой. – Вы, конечно, знаете лучше, какие у вас… э-э… оборонительные силы.

Тут пожилой официант принес бокал с коньяком, молча поставил перед Сергеевым.

Сергеев отпил сразу полбокала. Хмуро взглянул на седого эстонца, закурил трубку.

– Но есть люди, которые вам чувствуют, – сказал тот, отпивая кофе.

– Сочувствуют, – поправил Сергеев.

– Да. Например, я. Знаете, почему, господин офицер? Я служил на русском флоте.

– На каком корабле?

– Был линейный корабль «Петропавловск», я служил там машинистом.

– Линкор «Петропавловск», – сказал Сергеев, – после кронштадтского мятежа переименован в «Марат».

– Да-да, я знаю. «Марат». У вас его любят, а во Франции…

– Вы участвовали в мятеже? – Сергеев еще отхлебнул из бокала.

– Ах, господин офицер! – Эстонец улыбнулся, от чего глубже обозначились морщины на щеках. – Нас обманули с оптацией…

– Что это такое?

– На кораблях служили и люди из западных губерний. Из Эстонии, вот как я, из Латвии. Мы были, как сказать, ну – знали свое дело…

– Специалисты.

– О! Верно. В двадцатом году нам обещали оптацию. Значит, выбор гражданства и отправку на свою родину. Эстония ведь объявила независимость. Но нас не отпустили. Да, специалисты! Флот уже не воевал, но – не отпустили. Мы были недовольны…

– Так это вы, эстонцы-латыши, подняли мятеж?

– Нет, господин офицер! У русских матросов было очень большое недовольство. Мы не вмешивались.

– Матросы пошли за белогвардейским генералом.

– Нет! Все было совсем не так, господин офицер…

Но у Сергеева иссякло терпение. Какого черта? Своих забот хватает. Он залпом допил коньяк, подозвал лысого официанта и расплатился. Кивком простился с седым эстонцем и вышел из кафе.

На мостике лодки его поджидал Гаранин с широкой комсомольской улыбкой: только что со «Смольного» сообщили, что послезавтра – постановка в док.

– Прекрасно, – буркнул Сергеев, спустился, прошел в свою каюту и бросился ничком на койку.

* * *

Опять не поднять головы. Проклятые минометы. Немцы бьют по берегу Пириты, речку заволокло черным дымом, в траншеях морской пехоты удушающая вонь сгоревшего тола. Есть раненые. Что же вы, зенитчики, мысленно взывает мичман Травников, прижавшись к песчаной, осыпающейся стенке траншеи, что же ты молчишь, лейтенант Барыбин?

Батарея зенитно-артиллерийского дивизиона, которой командовал Барыбин, прикрывала мост через Пириту, когда немцы прорвали оборону и вдоль Нарвского шоссе устремились к восточным предместьям Таллина. Тут они наткнулись на бригаду морской пехоты полковника Парафило, а храбрый лейтенант Барыбин, оказавшийся в боевых порядках бригады, все свои четыре зенитных пушки опустил на сухопутные цели.

Ага, сквозь пронзительный вой мин – звонкие удары барыбинских пушек. Давай, давай, лейтенант! Говорят, ты ранен, но держишься как надо. Давай, родной, не жалей снарядов!

Заткнул Барыбин пасть немецким минометам. Тишина. Только справа – очереди пулеметов, хлопки винтовок. Там, в парке Кадриорг, тоже с утра разгорелся бой.

Травников отряхнулся от песка и сунулся к ручному пулемету Дегтярева. «Дегтярь» был на месте, стоял, раскорячившись лапами, на бруствере. Алеша Богатко, второй номер у Травникова, уже возился там, очищал пулемет тряпкой.

– Порядок, Валя, – сказал он и, сняв бескозырку, помахал ею перед веснушчатым носом. – Фу, набздели, дышать нечем.

Богатко в душе был артист. Его хорошо знали в училище: на концертах самодеятельности Богатко выступал с художественным свистом. Мог просвистеть все, что пожелаете, хоть арию Ленского, хоть «С одесского кичмана бежали два уркана». Он и был родом из Одессы. Вчера под вечер, когда отбили очередную немецкую атаку, когда поужинали сухим пайком – сухарями и консервами, – кто-то из ребят крикнул: «Алеша, свистани что-нибудь для души!» Богатко подумал пару секунд, облизал губы, задрал голову к небу, в котором медленно таяли дымы войны, и повел прекрасным чистым звуком арию Герцога из «Риголетто». Ах, как он свистел!

Когда отзвучал долгий заключительный звук, с той стороны Пириты, с немецких позиций вдруг донесся выкрик:

– Карашо, Ванья! Pfiff noch einmal![3]

А встретились Травников и Алеша Богатко три дня назад в Минной гавани. Приказом комфлота все практиканты-фрунзенцы, еще остававшиеся на кораблях, сошли на берег, построились на стенке близ небольшого судна «Пиккер», на котором держал свой флаг командующий флотом. Гремело и грохотало вокруг. Противник обстреливал гавань. Корабли на рейде вели непрерывный огонь по заявкам частей, обороняющих Таллин, – крейсер «Киров», лидеры «Ленинград» и «Минск», эсминцы, укрываясь дымзавесами от немецких корректировщиков. В черно-фиолетовом дыму, накрывшем гавань, просверкивали огненные вспышки корабельных орудий.

С борта «Пиккера» сошел вице-адмирал Трибуц. Шеренги фрунзенцев замерли в стойке «смирно». Война войной, а строевая дисциплина – сама собой. Равнение – как по линейке. Поднятые подбородки. Правая рука на ремне винтовки.

Комфлот прокричал сквозь орудийный гром:

– Узнаю вас по выправке, товарищи курсанты! Не скрою – на горячее дело идете. Бейте врагов, как били их ваши отцы и деды. За землю советскую, за родное Балтийское море – ура!

Протяжно прокатывается по шеренгам «ура».

– Нале-е-во! – выкрикивает командир роты. – Ша-агом марш!

А командир роты – курносый выпускник училища, новоиспеченный лейтенант Кругликов. Недавно на первомайском празднике в училище он танцевал с молодой женой, – она, хорошенькая брюнетка в цветастом платье, поглядывала на него со счастливой улыбкой, – такая заметная пара молодоженов среди голубых воротников. Теперь лейтенант Кругликов, строго сдвинув брови, повел роту фрунзенцев «на горячее дело» – в бой у восточных окраин города, где истекала кровью Первая бригада морской пехоты.

Били строевой шаг под одобрительным взглядом комфлота. А выйдя из ворот гавани, пошли вразнобой. Слева горел-догорал заводской корпус. Скрипело под ботинками выбитое стекло.

Травников в строю оказался рядом с Алешей Богатко, спросил, где тот проходил практику – не на эсминцах ли? Нет, Алеша был на морских охотниках.

– На катерах служба – лучше не бывает, – сказал он убежденно. – А где практиковался ты, Валентин?

Травников изложил коротко: был на «эске», подводной лодке, потопили немецкий минзаг, а после выхода из дока в июльском походе – еще и танкер потопили торпедами и корабль охранения артогнем.

Рота фрунзенцев, пополнив выбитый состав Первой бригады, заняла позиции на развилке дорог, у речки Пириты, близ побережья Финского залива. У них за спиной бронзовый ангел поднял к облакам большой крест – то был памятник броненосной лодке «Русалка», погибшей в шторм в 1893 году, памятник, воздвигнутый на добровольные взносы моряков и их семей. В постаменте была плита с фамилиями всех членов экипажа «Русалки», и шла крупная надпись: «Россiянѣ нѣ забываютъ своихъ героевъ-мучениковъ».

Воевать на суше курсантов-фрунзенцев никто не учил. Военная необходимость обучала. Первое дело, конечно, – рой окопы полного профиля, иначе и получаса не проживешь. Ну а потом – если уцелел при артобстреле, предшествующем очередной немецкой атаке, то стряхни с себя песок и удушье, подними голову над бруствером – и твои руки сами прижмут к плечу винтовку или ручной пулемет, и палец ляжет на спусковой крючок. Вот и вся недолгá.

Опять ударили их минометы. Сквозь заложенные уши услышал Травников чей-то крик: «Ротного поранило!» Ох и огонь! Вжавшись в песчаную стенку траншеи, Травников уже и не знает, на каком он свете…

Конец обстрела. Сменить позицию! Он тащит «дегтярь» в соседнюю стрелковую ячейку. Там лежит, раскрыв рот в последнем глотке воздуха, убитый курсант. Алеша Богатко, притащивший коробку с дисками, закрывает убитому рот.

Час, а может два, отбивается рота фрунзенцев от настойчивых немецких атак. «Дегтярь» раскалился, это опасно, надо бы обвернуть ствол мокрыми полотенцами, да где их взять…

Неожиданно пала темнота. Вот же, целый день сумели прожить – и отбились, отбились!

Но потери велики. В грузовичок, подъехавший со стороны «Русалки», грузят раненых – их повезут в школу на Нарва-манте, где развернут полевой госпиталь. Вот Кругликова, комроты, поднимают в кузов. Где твой новенький китель, Кругликов? Нет кителя, широкая повязка с большим пятном крови на груди. Бледное лицо, частое трудное дыхание… Ох, не жилец ты, лейтенант Кругликов…

Под моросящим дождем курсанты, уцелевшие от огня, выкапывают братскую могилу для курсантов, убитых в этот проклятый день августа.

И по приказу комбрига передвигаются вправо, уходят разбитой дорогой в парк Кадриорг, на новые позиции.


– Подъем! Вы что, дрыхнуть сюда пришли? Па-адъем!

Фрунзенцы, лишь часа полтора назад расположившиеся в пустой землянке, недовольно ворчат, щурясь на фигуру, заслонившую у двери землянки слабый свет раннего утра:

– Отдохнуть не даете… Чего раскричался?.. Всю ночь не спамши…

– Па-адъем! – не унимается крикун.

Кто это? Старшекурсники уже узнали его по высокому голосу, по манере растягивать гласные. А Травников, как услышал этот голос, так и встрепенулся, стряхивая сон. Шагнул к крикуну:

– Жорка… Ты живой… Япона мама…

– Валя! – Георгий Горгадзе, радостно хохотнув, обнимает друга, прижимается к его рту жесткими усами, пахнущими табаком и порохом. – А говорили, ты на подлодке погиб под глубинными бомбами.

– А ты – на «Гневном», на минном поле.

– Да, был я на «Гневном». Ну, это отдельная тема. Расскажу, если… Ребята! Земляки-фрунзенцы! Через час немцы в атаку пойдут, у них это по часам, ясно? А сейчас – быстро к восточному углу дворца, там полевая кухня, чаю попьете. Ну, быстро!

И повел их Горгадзе к розовому с белым, но закопченному военными действиями дворцу, некогда поставленному здесь царем Петром для Катеньки своей, Екатерины Первой. (Да и весь парк вокруг дворца носил ее имя на эстонский лад: Кадриорг.) Он, Горгадзе, был старшиной роты, в которую влилось нынешнее ночное пополнение. А у старшины роты, ясное дело, обязанностей – сверх головы.

Дождь, моросивший всю ночь, вдруг припустил, словно вознамерившись потушить пожары, полыхающие в Таллине. Какое там… никакому дождю не загасить море огня…

Курсанты, напившись чаю с сахаром, заняли позиции в парке, под старыми дубами, под липами, чьи еще не облетевшие листья трепетали от ужаса войны. Травников был наслышан о белках, обитавших в Кадриорге, принимавших корм из ладоней людей, – куда же вы, белочки, подевались?

– Валька, – сказал Горгадзе, – ты с «дегтярем» вон в той боковой траншее устройся. Немцы пойдут – ты им в левый фланг ударишь.

– У меня всего два диска осталось.

– Мои помощники сейчас начнут боезапас разносить по траншеям. Принесут тебе диски, я им скажу.

А вскоре началось. С разнузданным воем понеслись по парку мины, рявкнули пушки, вывороченная земля обрушилась на головы, кто-то заорал от боли, горячие осколки находили кого-то…

Отбились и в этот день августа. Помогли морпехоте устоять пушки канонерских лодок «Москва» и «Амгунь». Корректировщики, лейтенант и его радист, устроились на втором этаже дворца и приспособились направлять огонь канлодок на атакующие цепи противника.

И, не умолкая, работала тяжелая артиллерия – крейсер «Киров» и береговые батареи на островах Аэгна и Найссар. Им, так же, как и лидерам и эсминцам, были «нарезаны» секторы огня по всему периметру обороны. Артогонь – без него не сдержать бы немецкие дивизии.

Но было ясно всем – от комфлота до последнего матроса и солдата: Таллин не удержать. Ну еще несколько дней – а потом?

Вечером, в начале короткой ночной передышки, в траншею Травникова спрыгнул Горгадзе.

– Валентин, ты живой? И ты, Богатко? Ну как же, помню тебя, ты же свистун знаменитый. Вот, ребята, последнюю коробку берег, – давайте, курите.

Он раскрыл коробку эстонских папирос «Викинг».

– Слабенькие, – сказал Травников, закурив. – Но приятные.

– Ва-алька! – Жора Горгадзе, обросший, темнолицый от загара и пороховой гари, раскрыл в улыбке белозубый рот. – Вот же повезло, свиделись мы. А как твоя Маша?

– Не знаю, где она. Писала, что студентов направляют на оборонительные работы. А может, домой уехала, в Кронштадт.

– А-а, Кронштадт! Сейчас открою вам, но это пока тайна, ясно? Комбат сказал, что есть приказ оставить Таллин и уходить на кораблях. В Кронштадт.

– Ну правильно, – сказал Травников.

– А как уходить? – продолжал Горгадзе. – Чтоб на плечах уходящих войск немец не ворвался в город и не расколошматил флот в гаванях, отрыв будет не простой. Вот какой будет отрыв. Контратаки! Понятно? Контратаки по всей линии обороны. А как стемнеет, начнется отход, посадка на корабли. Под прикрытием артиллерии. Всю ночь будут держать немца под огнем. Пока не отойдут части прикрытия.

– Мы тоже часть прикрытия? – спросил Травников.

– Ну да. Мы уйдем последними. Сядем на кораблики – и гуд бай, Таллин! Гуд бай, май дарлинг Элла!

– Это еще кто?

– Блондиночка тут одна. Еще до войны было, зашел я в парикмахерскую, а там золотое сияние! Чес-слово, сияние шло от ее головы. Я, конечно, заволновался. Дождался, когда ее кресло освободится, сел и говорю: «Красавица, сделайте и меня красивым вокруг ушей». Она немного по-русски понимала. Засмеялась и говорит: «Вы не есть красивый». Ну, трали-вали. Спросил, как ее зовут, и предлагаю: «Элла, а можно пригласить вас в кафе?» По-ихнему кохвик. «Нет», – говорит она и стрекочет ножницами над моими ушами. «Сегодня нет, – говорю, – а завтра?» – «И завтра нет». – «Элла, я заберусь на Длинного Германа и брошусь в море». Она смеется и говорит: «Можно только… не знаю по-русски… дэй афтер ту морроу…» – «А-а послезавтра!» – «Да. У меня рест-дэй». Ну, чудненько, договорились встретиться, у меня душа поет, как Пантофель-Нечецкая. И тут все – по закону подлости. Послезавтра с самого с ранья уходим в море, а еще послезавтра – война.

– Так и не увиделись?

– Где ж тут увидеться? – Пригорюнился Жора Горгадзе, от недокуренного «викинга» прикурил новую папиросу.

– Жорка, если не хочешь, не отвечай, но… что у вас случилось на «Гневном»?

– А то и случилось, – не сразу ответил Горгадзе, мрачнея взглядом. – Шли на морской бой, а нарвались на минное поле.

И он рассказал, как вечером 22 июня вышел в море отряд кораблей – крейсер «Максим Горький» и три эсминца – «Гордый», «Гневный» и «Стерегущий». Ему, мичману Горгадзе, мерещилось, что предстоит бой с немецкой эскадрой – долгий артиллерийский бой, подобно когдатошнему Ютландскому. Никто не знал, вошла ли уже эскадра противника в наши воды, но считалось это вполне возможным.

Шел отряд белой ночью по тихой воде, приближаясь к устью Финского залива. «Гневный» шел головным, он и наткнулся на первую мину. Взрыв страшной силы подбросил эсминец, обрушил на него столб воды и обломков, обжег клубами пара. С разрушенным носом, перебитыми магистралями, оборванной бортовой обшивкой закачался «Гневный» на взбаламученной воде.

– Меня застигло у кормовой стотридцатки, – говорил Горгадзе. – Башку разбило при падении, но глаза-то видят… Много раненых, кричат от боли… В воде полно голов – кого взрывом сбросило… Старпом орет в мегафон про борьбу за живучесть… Командир ранен, механик убит… Пытались пластырь завести, не вышло, вода затопляла корабль…

И тогда шедший на крейсере командир отряда кавторанг Святов приказал снять с «Гневного» экипаж, а корабль затопить. Малым ходом эсминец «Гордый» подошел к «Гневному», и началась долгая переноска убитых и раненых, переход уцелевших. Все это происходило обманчиво прекрасной белой ночью – второй ночью начавшейся войны – на минном поле. Оно, минное поле, еще до начала войны незаметно выставленное противником, будто не хотело ограничиться одной жертвой. Только «Гордый» закончил работу спасения и отошел от обезлюдевшего «Гневного», как ночь содрогнулась от нового мощного взрыва. Мина взорвалась под корпусом «Максима Горького». Когда опал гигантский столб огня и воды, все увидели, что у крейсера оторван нос по первую башню. Крик ужаса, исторгнутый у очевидцев, взлетел к задымленным небесам. Задним ходом «Максим Горький», вот же удача, сохранивший плавучесть, выбирался с минного поля. Выбирался и эсминец «Гордый», и тут…

– Опять взрыв, – говорил Горгадзе. – Мы, снятые с «Гневного», сидим в кубрике… Эсминец здорово тряхнуло, свет погас… В полной темноте рванулись к трапу. Давка, ор, мат… Сверху кто-то орет, чтоб не лезли наверх… Ну, тут свет дали… прокричали, что мина не корабль порвала, а только параван… Успокоились мы…

Однако в шесть утра опять рвануло – у левого борта. Досталось «Гордому». В пробоину хлынула вода. Но храбр был командир корабля Ефет, и под стать ему – команда. Быстро завели пластырь, взвыли водооткачивающие насосы. Корабль потерял ход, но остался на плаву. Ефет получил от Святова приказ добить «Гневный», все еще качавшийся на минном поле. И стотридцатки «Гордого» открыли огонь – то были первые залпы войны, но не по противнику, а по своему – по невезучему собрату. «Гневный», объятый пожаром, затонул. Канонерская лодка «Москва», вышедшая навстречу отряду, привела «Гордый» на буксире в Таллин. «Максим Горький» дошел своим ходом. Им, крейсеру и эсминцу, предстоял большой ремонт на Морском заводе в Кронштадте.

– Ну вот, – сказал Горгадзе, – такие пироги. Команду «Гневного», кого поранило, – в госпиталь. Там и меня заштопали. – Он, сняв мичманку, потрогал свой затылок. – А потом всех нас – в морскую пехоту. Такие пироги, – повторил Горгадзе. Его лицо, с черными усами, с большими темными глазами, освещали сполохи пожаров. – Скажи, Валя, разве тáк мы представляли себе войну?

– Нет.

– Почему же так плохо воюем? Немцы приперлись вплотную к Питеру… вплотную к Таллину… Что случилось с нашей армией? Где наши танки, где авиация? Почему корабли гибнут не в бою, а на минных полях? Что – проспали, просрали постановки мин? Почему не противодействовали?

– Наша лодка потопила минзаг, выставлявший мины у Ирбенского пролива, – хмуро сказал Травников.

– Вы потопили, молодцы, а сколько минзагов поставили мины, и никто им не мешал?

– Жорка, давай поспим немного. На твои вопросы никто не ответит.

– Знаю. – Горгадзе воткнул окурок в стенку траншеи и поднялся. – Знаю, что нет ответов. А здесь, – приставил он палец к груди, – горит у меня.

– У меня тоже, – сказал Травников.

– Ну, пока, ребята. Завтра трудный будет день. Попробуем остаться живыми.


Что может морская пехота?

Морская пехота все может. Прикажут стоять насмерть – она стоит. Прикажут пойти в контратаку – она пойдет. Только умирать не надо приказывать морской пехоте. Это – не по приказу делается, а по судьбе.

Она, судьба, у каждого своя.

27 августа был днем судьбоносным. Немцы подступили к восточной окраине Таллина и прорывались в город. Прорыв нельзя было допустить! Он сорвал бы эвакуацию, разработанную штабом флота. Вместо организованного отхода и посадки войск на корабли возникли бы уличные столкновения, кровавые бои в гаванях – стихия войны грозила гибелью гарнизону Таллина и флоту.

Сдержать противника!

Выло и грохотало железо над парком Кадриорг. Шел несильный дождь. По обрубленным аллеям, по перепаханным цветникам бросилась в контратаку морская пехота. Пулеметный огонь прижимал к земле, но снова – вперед, вперед, ура-а… – поднимались живые и метр за метром… под усилившимся дождем…

Уже не помня, на каком он свете, с винтовкой наперевес, бежал Валентин Травников – падал, полз среди мокрого кустарника – но снова по свистку, по выкрику ротного – вперед, впере-о-од… И только вот это – добежать до немецких позиций, достать штыком – только это – больше ничего не осталось в жизни – да и сама жизнь – была или почудилась?..

Нет, не добежать, все плотнее огонь. Короткими перебежками – назад, к своим траншеям. Кто уцелел – назад…

А кто не уцелел, остались лежать среди кустарников Кадриорга. Тут и там лежали фрунзенцы, на бегу остановленные пулями. Лежали, кто навзничь, кто ничком или скорчившись, в своих черных бушлатах, мало пригодных для сухопутных боев. Молодые, ни до чего, кроме войны, не дожившие, они остались лежать в Кадриорге, проклятом парке, – и не было никакой возможности их похоронить.

Даже и тебя, Горгадзе Георгий, друг дорогой. Бросившись наземь после короткой перебежки, возле куста жимолости, Травников увидел его. Жора лежал под расстрелянным дубом. Пулеметная очередь прошила его грудь – смерть была мгновенной – топорщились усы над оскаленным в азарте атаки ртом – в раскрытых темных глазах, залитых дождем, застыла угроза.

Травников подполз к другу, закрыл ему глаза. Встав на колени, закинул винтовку за спину. Попробовал, взяв под мышки и пятясь, потащить тело Горгадзе к своим траншеям. Резкий свист пролетевших над головой пуль бросил Травникова ничком на траву, облитую кровью Горгадзе. С головы слетела мичманка. Травников не стал дотягиваться до нее. Мысленно попросив у друга прощения, перебежал, пригнувшись, к реденькому, как непрожитая жизнь, кустарнику. Удушье перехватило ему горло. Он упал и покатился, чуть слышно завывая. Слез не было, нет. И страха не было. Ничего не было, кроме отчаяния. И проливного дождя.


Дождь лил и ночью, когда морпехам, уцелевшим в дневных контратаках, было приказано отходить. Еще ревели орудия тяжелых батарей на Аэгне и Найссаре, удерживая противника от ночного прорыва в город.

Шли молча по Нарва-манте, потом по узким улицам, освещенным пожарами. Где-то справа, может, в Купеческой гавани, гремели взрывы.

В грохоте взрывов, в море огня уходили из Таллина отряды прикрытия.

Вошли в ворота Минной гавани. «Япона мать!» – пробормотал Травников. Гавань-то пуста! Ни «Кирова», ни эсминцев, ни прочих кораблей. Ушел флот!

Ушел недавно: еще не успокоилась опустевшая вода гавани, взбитая винтами кораблей. Так почему-то подумалось Травникову. Хотя, скорее, вода и вообще-то не успокаивалась весь август под немецкими снарядами и бомбами.

Тут справа возникла на причале фигура краснофлотца, – он свистнул, замахал бескозыркой. Морпехи направились к нему, увидели катер, пришвартованный к стенке. Да не один, а три. То были торпедные катера Д-3, деревянные, довольно поместительные. Спускались, осторожно шагая усталыми ногами по шатким сходням. Разместились на катерных палубах. Травников прислонился спиной к холодной трубе торпедного аппарата и – впервые за четыре или пять минувших дней подумал, что он, кажется, еще живой.

Взвыли моторы. Катера, набирая обороты, пошли к выходу из гавани.

Алеша Богатко, с забинтованной правой рукой, протиснулся к Травникову.

– Валя, у тебя голова мокрая, весь день без мичманки. Дай-ка оботру.

Левой рукой вытащил из кармана бушлата не то носовой платок, не то тряпку, которой протирал «дегтярь», и обтер Травникову голову.

– Спасибо, Алеша, – сказал тот. – Как твоя рука?

– Болит.

Дождь приутих, зато набирал силу ветер. Травников смотрел на удаляющийся силуэт Таллина, на иглу Длинного Германа, с которой был спущен флаг, на башню Толстая Маргарита, на шпили Домской и других церквей, впечатанные в багровое, грозно мерцающее небо.

Подумал: странный город Таллин, наверное, я не увижу тебя больше… прощай…

На внешнем рейде резко усилился ветер. Качались на волнах корабли. Вот он, флот, не ушел еще. Стоят на якорях крейсер, эсминцы, тральщики, подлодки, вспомогательные суда. Грузно переваливаются с борта на борт крупные транспорты. К одному из них и подходят торпедные катера.

По спущенному трапу поднимается морская пехота на его верхнюю палубу. Она кажется такой прочной, надежной – после окопов Кадриорга. Массивный человек с торгфлотскими нашивками на рукавах кителя, зычно прокричал:

– Внимание, морская пехота! Проходите в надстройку, в коридор левого борта. Там и располагайтесь! По каютам не шастать, судно переполнено. На верхнюю палубу не выходить! Гальюн в конце коридора. Все понятно?

– Понятно… Как не понять… – ворчали морпехи. – Все нельзя… Хоть в гальюн можно, спасибочко… Как называется ваш замечательный пароход?

– «Луга»! – крикнул массивный человек. – Не толпитесь, проходите по одному!

В коридоре, неярко освещенном плафонами, двери многих кают были приоткрыты, и пахло оттуда потом, портянками, окровавленными бинтами. Похоже, ранеными солдатами набита эта «Луга».

Но вот что хорошо: крыша над головой и теплая, покрытая коричневым линолеумом палуба под ногами… Морпехи ложились вповалку в длинном, как улица, коридоре. Отоспаться бы, душой отойти от ада Кадриорга…

Алеша Богатко, растянувшись рядом с Травниковым, бубнил, позевывая:

– Я знаешь что вспомнил? В детстве, когда мать говорила «нельзя», я кричал: «льзя!» Дурачок же был… упрямый… Отец плавал старпомом на сухогрузе… в Грецию ходил, в Италию… Он нам с сестрой привозил подарки… игрушки красивые… А потом ушел к другой… Мама на судоремонтном работала… Она, знаешь, очень нервная стала… Ты спишь?

– Почти, – отвечал Травников.

Он противогазную сумку подложил под голову. Не очень-то удобно. К тому же – качка. Но усталость была такая тяжелая, что заснул Травников, и спал бы целую вечность, если б очень ранним утром не разбудил его мощный грохот взрыва. Вскинулся Травников, привычно хватаясь за винтовку.

Готовая ко всему, поднималась морская пехота, прислушиваясь к протяжному грохоту… ко второму, столь же мощному взрыву… что-то там, на внешнем рейде, происходило нехорошее… Ожидали команд: что делать, куда бежать… а бежать-то ведь некуда…

Наконец появился в коридоре замполит, а вернее комиссар бригады (с июля опять утвердили при командирах военных комиссаров – военкомов). Объяснил про взрывы: это взорвали тяжелые батареи на островах Аэгна и Найссар. Всю ночь они держали огневую стену перед немцами, а теперь, когда флот и войска ушли из Таллина, дальнобойные орудия, сделавшие свое дело, взорваны.

Непогода задержала начало движения флота на восток. К полудню ветер стал стихать, и первый конвой снялся с якорей и дал ход. Около шестнадцати часов двинулся третий конвой, в составе которого шел транспорт «Луга».

Работали машины в недрах судна, мелко вибрировала палуба, и с каждой пройденной милей – подумалось Травникову – мы ближе и ближе к Кронштадту. Раздали еду – по ломтю черного хлеба и по банке рыбных консервов на двоих. Ну, это вообще! Кормят, не пытаются тебя достать осколком или пулей, – что еще человеку надо? Вот с куревом плохо. Папиросы кончились почти у всех. Вспомнил Травников, как ночью спрыгнул к ним в окоп Жорка Горгадзе с коробкой «Викинга»… сладко было затянуться легким дымком…

Алеша молодец: пробрался к дружку-земляку, одесситу, и вернулся от него, неся на обрывке газеты рыжую горсть махорки. Травников свернул цигарки. Разжились огоньком и растянулись на теплой палубе, блаженно жмурясь при каждой затяжке. Ну, чем не хорошая жизнь?

Не знали они только, что к вечеру конвой вошел в минное заграждение Юминды…


Рвануло около десяти вечера. Взрыв оглушительной силы раскатывался долго. Разом оборвалась работа машин. Где-то что-то тяжело падало, сотрясая корпус «Луги». Мотались двери кают, и крики, вой неслись оттуда. Да и морпехи орали, матерились, бросились из надстройки на верхнюю палубу.

Выскочил и Травников. В облаке горького дыма не сразу разглядел, что делается, – только понял, что судно накренилось на правый борт. Там, справа, горело что-то, и матросы «Луги» сбивали огонь из брандспойтов. «Второй трюм затоплен!» – раздался истошный крик.

Транспорт, все более кренясь, тонул – но медленно. Пытались откачать воду, заливавшую машинное отделение. Из надстройки вылезали ходячие раненые. Одного красноармейца, на костылях, с забинтованной ногой без сапога, опрокинули в толкучке, он упал навзничь и кричал плачущим голосом: «За что? Братцы, за что-о?! А-а-а-а…» Травников поднял его, костыли сунул под мышки.

– Да не ори, – сказал. – И без тебя тошно. Перестань орать!

Лицо у красноармейца было как будто безглазое: темные впадины вместо глаз. Надвинулся страшным лицом на Травникова:

– Морячок, дай закурить перед смертью.

– Нет у меня курева, – отодвинулся от него Травников. – И умирать не спеши. Еще не тонем.

Медленные, как тягучее ночное время, плыли облака. Вдруг открылась луна, проложив золотую дорожку к объятой паникой «Луге», и… Травников вгляделся: да, да, в лунном свете возник корпус судна, которое, похоже, приближалось к левому борту «Луги».

С мостика «Луги» громкий голос прокричал в мегафон:

– На «Скрунде»! Подходить к корме!

Этот пароход с латышским названием «Скрунда» был заметно меньше «Луги». Дымя из высокой трубы, он малым ходом подошел к округлой, перекошенной креном, но пока еще возвышающейся над водой корме «Луги». Тот же властный голос скомандовал: экипажу и ходячим пассажирам – помогать раненым перейти на борт «Скрунды», лежачих переносить.

Стонущим потоком плыли по сходне, переброшенной с кормы на борт «Скрунды», тяжелораненые, – их несли на руках. Травников работал в паре с другим фрунзенцем, третьекурсником Шматовым, бывшим комсомольским активистом. Этот Шматов, маленький ростом, быстро выдохся, и Травникову пришлось без его помощи тащить на руках раненых пехотинцев. Двоих перенес, вернулся на «Лугу», отдышался. Увидел в толпе, скопившейся на корме, давешнего красноармейца на костылях. Тот пытался пройти к сходне, кричал плачущим голосом:

– Братцы, пустите! Пустите меня!

Не пропускали. Травников подался к нему, отобрал один костыль: – Обхвати меня за шею, солдат. И скачи на одной ноге.

Так они вклинились в поток раненых, плывущий по упруго шаткой сходне, и застучал по ней костыль солдата.

На борту «Скрунды» распоряжался старпом, долговязый латыш в синем свитере, в фуражке с непонятным «крабом». Велел пройти на бак, там скапливались люди с «Луги».

– Как тебя звать? – спросил Травников, отдав красноармейцу костыль.

– Тетушкин я, – отозвался тот плаксивым тенорком.

– А, тетушкин, – кивнул Травников. – Откуда ты, с тетушкой своей?

– Курские мы. С колхоза «Заря коммунизьма».

– Понятно.

– С Восьмой армии я, с десятого корпуса… От самóй границы отступаем, – продолжал словоохотливый Тетушкин, усевшись на палубу возле брашпиля. – Это ж надо, всю дорогу под пулями, под бомбами, – а я живой. А под Таллином прихватило, ка-ак дали по ноге…

– Заживет твоя нога. Живи дальше, Тетушкин.

Травников увидел Алешу Богатко, появившегося на баке, и протолкался к нему.

– Валя! – Богатко обрадованно протянул здоровую левую руку. – А я тебя искал… Ну и ночка! Я слышал, рулевой с «Луги» говорил, что тут мин понаставлено и много кораблей подорвалось.

– Как твоя правая?

– Болит. – Богатко покачал перевязанной рукой. – Там в толпе двинули меня как раз по ней. Спасу нет, как болит.

Они сели у фальшборта.

– Придется потерпеть до Кронштадта, Алеша, – сказал Травников, поднимая воротник бушлата.

Ветер был холодный. В его посвистывании почудилось Травникову: «Спасли-и-ись…» Волны, набегая на корпус «Скрунды», хлюпали, разбивались, набегали снова. В сплошном гуле голосов с того борта «Скрунды», на который была перекинута сходня с «Луги», доносились выкрики: «А ну, побыстрей!.. Закрепите!.. Чего – закрепите, не видишь, что на борт валится… Давайте скорей, скорее!..» С матерком, понятно…

«Луга» ложилась на правый борт, разрушенный взрывом мины. Водонепроницаемые переборки держали ее почти два часа на плаву, но теперь вода полностью завладевала судном. Все быстрее оно уходило под воду. Мачты легли… мостик и дымовая труба тонули… Со странным звуком – будто с последним вздохом – транспорт «Луга» скрылся под водой… крутилась на месте его гибели огромная воронка…

Страшно, когда на твоих глазах убивают людей.

Но страшно и увидеть тонущее судно…

Работа спасения продолжалась: вытаскивали, бросив спасательные круги или просто канаты, людей с «Луги», оказавшихся в воде.

Затем «Скрунда» дала ход. Но вскоре машина умолкла, судно остановилось. Что еще стряслось?! Боцман, бородатый человек в голубой зюйдвестке, появился на баке и пустил брашпиль. Затарахтела, уходя в клюз, якорная цепь. «Почему? Почему становимся на якорь?» – посыпались вопросы. С нелегким акцентом боцман громогласно объявил:

– Приказ команди… командýющего, вся колонна стоять до утра на якорь. Капитан просит – вам идти в трюм. Там больше тепло, чем здесь.


В назначенное природой время наступил рассвет 29 августа. Прояснилось небо, очищаясь от предутреннего тумана, от дымов и гари войны, от кошмара минувшей ночи.

Травников проснулся от выкрика какого-то раненого – то ли от боли он крикнул, то ли от страшного сна:

– Уйди! Уйди…

И, само собой, обычное выкрикнул окончание.

Трюм сонно вздыхал, храпел, стонал. И не тепло было тут спать, на слежавшейся соломе. Хотя, конечно, теплее, чем на верхней палубе, под обнаженными небесами.

Море было светлее неба. По его голубовато-пепельной поверхности тут и там колыхались черные округлые полушария. То были макушки мин. Подрезанные резаками тралов там, где прошли тральщики, мины всплыли, их, как положено, расстреливали с кораблей, но было их много, много…

Черные макушки с торчащими рожками, в которых затаился взрыв. Черная гибель на светлой воде. Раннее утро двадцать девятого августа.

А впереди и слева – силуэты кораблей. Стоят на якорях крупный транспорт, похожий на «Лугу», а дальше еще транспортное судно поменьше, а левее – старый миноносец, один из «новиков». Правильно, что движение флота, всей длиннющей колонны, остановлено на ночь.

Так думал мичман Травников, стоя на верхней палубе транспорта «Скрунда» и потрясенно глядя на Финский залив, словно засеянный ядовитыми семенами войны. (Не знал тогда еще Травников, сколько кораблей и вспомогательных судов подорвалось минувшим днем на минном барьере Юминды.)

Между тем в голове колонны, на фалах крейсера «Киров» взлетел флажной сигнал: сняться с якорей, начать движение. Повторяясь от корабля к кораблю, приказ комфлота облетел всю колонну, растянувшуюся миль на пятнадцать, до замыкающего ее арьергарда. И корабли двинулись на восток, навстречу разгорающемуся костру нового дня.

Дала ход «Скрунда». Травников смотрел, как судно аккуратно обходит плавающие мины, но держится в кильватере впереди идущего транспорта. Ветер бил Травникову в лицо, и чудилось в посвисте ветра: «Спасли-и-ись…»

И уже шагнул он к люку трюма – там все же теплее, чем наверху, – как вдруг новый, но уже хорошо знакомый звук удержал его на верхней палубе. В заголубевшем небе шел «фока», или «рама», как прозвали на флоте немецкий самолет-разведчик «фокке-вульф». По нему открыли огонь. С мостика «Скрунды» заговорил скороговоркой спаренный пулемет. «Рама» быстро удалялась к хвосту колонны – высматривала…

Ну, теперь начнется, япона мать…

И началось.

Вой воздушных моторов быстро нарастал, – и вот они, «юнкерсы», с черными крестами на крыльях, на хищных телах – целая эскадра. Снижаясь, с поворотом на бок, они с устрашающим завыванием сирен накинулись на колонну. Военные корабли встретили их плотным зенитным огнем. А на торгфлотских транспортах, на вспомогательных судах вооружение было слабенькое – пулеметы ДШК на мостиках, иногда и единственная зенитная пушка. Не отбиться от пикирующего бомбардировщика…

Море вскипело от разрывов бомб. Тут и там вздымались водяные столбы. Грохот бомбовых ударов, вой «юнкерсов», зенитный огонь слились в адскую какофонию. Захлебывался на мостике «Скрунды» спаренный пулемет.

А Травников на ее корме будто врос в палубу, невольно пригнувшись. Страшно было ему. И негде укрыться. В трюме ведь не спасешься. Он увидел, как ухнула бомба в транспорт, идущий перед «Скрундой», – сверкнуло там, взметнулось бурое облако, взлетели обломки. Закричал сигнальщик на мостике «Скрунды»:

– Разбомбили «Вторую пятилетку»!

Теперь «юнкерс», описав в задымленном небе большую дугу, устремился на «Скрунду». Спикировал с диким воем сирены. Полыхнуло огнем, взорвался воздух, оглушающий взрыв сотряс беззащитное тело парохода…


Мощная взрывная волна сбросила Травникова с кормы «Скрунды». На какой-то миг он потерял сознание, но холодная вода, накрыв его с головой, пробудила мысль, одну-единственную: вынырнуть… вынырнуть…

Вынырнул, глотнул воздуху, осмотрелся – и удивился тому, что его отнесло так далеко от «Скрунды». Он поплыл к пароходу, над которым еще не рассеялось черное дымное облако, пароход то скрывался за волнами, то появлялся вновь, – и вдруг Травников понял, что «Скрунда» тонет. Сквозь гул моторов «юнкерсов», сквозь грохот бомбовых ударов он услышал страшный продолжительный человечий вопль.

«Скрунда» мелькнула между волнами в последний раз и скрылась. Скрылась навсегда, унося в глубину раненых солдат, защищавших Таллин… город, чуждый им, в сущности…

Травников плыл саженками к месту гибели парохода. Плыл с неясной мыслью о, возможно, спущенной с него шлюпке… или хотя бы о деревянном обломке палубы, за который можно уцепиться… Еще мысль была об Алеше Богатко – как он там, с одной-то рукой…

И была еще мысль о письмах Маши, о комсомольском билете и о курсантском удостоверении, они, конечно, промокли в кармане бушлата, но надо бы их сохранить… а бушлат скинуть… тяжело в нем плыть…

И он проделал все это – сунул письма, билет и удостоверение в вырез фланелевки, за пазуху, и, барахтаясь в воде, стянул с себя и отбросил бушлат. Плыть стало легче, но, наверное, он потерял направление. Никаких обломков «Скрунды» не попадалось. Не видно было и плывущих людей, а ведь не могло быть, чтобы никто, кроме него, не уцелел.

Впрочем… Кажется, мелькнуло темное что-то слева… захлестнуло волной… опять мелькнуло…

Он поплыл в ту сторону – и выплыл прямо на мину. Срезанная с минрепа, огромная, черная, она качалась на воде, выставив поблескивающую макушку с рожками. Здрасьте!.. Травников поскорее поплыл прочь.

Он плыл, плыл, переворачивался на спину, чтобы отдохнуть, и снова плыл, ориентируясь по солнцу, скрывающемуся за негустой облачностью, – плыл на восток. Разумеется, он представлял себе, что находится в середине Финского залива, и где-то тут остров Гогланд, там наша военно-морская база, и если плыть на восток, то может быть…

Может быть, может быть…

Травников плыл теперь экономным брассом, но чувствовал, что устает. Волны, хоть и небольшие, но назойливые, плюхались и плюхались ему в лицо… как только им не надоест, япона мать… эй, послушайте, угомонитесь наконец… не то я велю вас высечь… кто-то ведь, рассердившись на море, велел его высечь… кто?.. никак не вспомню… да это неважно… вот важно то, что профессор одобрил твою курсовую работу… ты ведь умная у меня… а Кухтина очень жаль, ребята… как же это оставили его на этом острове… как он называется…

Спохватился, что мысли путаются.

Часов у него не было. Но, наверное, уже много прошло времени. Ну да, солнце уже миновало зенит. Где же ты, остров Гогланд?

Устал. Очень устал. И воды, горькой, соленой, наглотался. Лечь на спину, отдохнуть. Только бы не заснуть. Заснуть – тогда все – камнем на дно – на дне очень холодно, наверное, и тихо…

Пена вокруг горла.

Волны плюхаются, бьют по голове.

Не спать, не спать, командует себе мичман Травников. Раскрыть слипающиеся глаза… о, как хочется уснуть…

Вдруг – удар по голове… скользящий, над левым ухом… но болезненный очень…

Травников, вскрикнув, переворачивается на живот.

Что-то медленно проплывает перед ним. Какой-то брус толстый… может, обломок пиллерса?.. черт его знает…

И за эту спасительную деревяшку держится человек. Вцепился намертво обеими руками, и торчит над водой белобрысая голова с полузакрытыми глазами – очень даже знакомая голова – это Шматов, фрунзенец.

– Здорово, Шматов, – хрипит Травников, тоже ухватившись за брус.

Тот не отвечает.

Травников потирает ушиб за ухом, ладонь становится красной. Да это не просто ушиб, а рана. Рана, разъедаемая соленой водой. Хорошо еще, что чертов брус не раскроил череп. Это очень приятный момент, пытается Травников подбодрить себя.

Но брус не выдерживает двоих, погружается. Шматов, не ослабляя хватки, вскидывает на Травникова взгляд, вполне выразительный: дескать, чего вцепился, отвали…

(И – мгновенное воспоминание: на комсомольском собрании в училище Шматов, член комитета комсомола, громит курсанта, пойманного за чтением вредной книги писателя Достоевского «Бесы», – вот такой же был у Шматова яростный взгляд.)

– Давай, давай, Шматов… спасайся… – бормочет Травников, отпуская брус и отплывая.

Он продолжает плыть в восточном направлении. Но плыть все труднее. Он чаще переворачивается на спину и лежит, слегка подрабатывая руками и ногами, – лежит, раскачиваемый волнами, под медленными облаками, под холодным солнцем.

Очень холодно. Особенно ноги мерзнут. Какой ты холодный, прямо как замороженный судак… Кто это сказал?.. Ах, ну да, Рита сказала, старшая сестра… Мы с Лешкой Копновым пошли в лес по грибы… А леса вокруг Губахи дремучие. Заблудились мы, октябрьский день был холодный, без солнца, заночевали в буреломе, мерзли всю ночь ужасно, наутро поплелись куда глаза глядят, вышли к ручью, напились воды, от которой зубы ломило, пошли вдоль этого ручья. Леха говорит: «Главное, что вода есть, а кушать будем грибы». Я говорю: «От сырых грибов отравимся». Он говорит: «Не отравимся». А я: «Тихо! Замри!» Мне голоса далекие послышались. Поперли на них напрямик. А это нас звали! Лешкина мама и Ритка, моя сестра. И с ними Чемберлен, наш пес лохматый. Он, Чомбик, первым выбежал на нас и – давай прыгать и целоваться. Ритка кинулась ко мне, обняла и кричит: «Валька, какой ты холодный, прямо как судак замороженный»…

Где-то – может, на лесной опушке – дятел стучит и стучит…

Холодно… Глаза слипаются…

Нет!.. Вынырнуть!..

Уже погрузившийся с головой, Травников движениями рук заставляет себя всплыть. Наглотался опять…

А это что? Он прислушивается. Никакой не дятел – стучит мотор! Откуда только силы взялись – Травников поплыл в сторону этого звука. Вскоре мелькнул между волнами катер… скрылся… снова мелькнул…

Тревожно колотится сердце: это же морской охотник, «мошка», он низко сидит в воде, с него могут не увидеть… не заметить голову плывущего среди волн… Закричать!

Травников машет рукой и кричит: «На катере-е!» Но разве они услышат? Он и сам не слышит своего голоса, тонущего в рокоте моторов.

Но вот морской охотник как-то разом, всем корпусом возникает перед ним. Травников машет, машет рукой: ребята, смотрите, смотрите… смотрите!

На катере смотрели и – увидели.

Оборвался рев моторов. Инерция придвигает морской охотник почти вплотную к Травникову. Ему кидают канат, подтягивают к борту. Матрос, вылезший на привальный брус, одной рукой держащийся за леерную стойку, протягивает вторую руку, и Травников судорожно хватается за нее – за свое спасение.


Его трясло от холода, когда в темноватом катерном кубрике он, с помощью того же краснофлотца, который вытащил его из воды, снял ботинки и стянул с себя мокрую одежду. Его обтерли, одели в сухое и дали стакан спирту. Травников с трудом влил в себя полстакана, запил водой и повалился на койку, но тут же со стоном сел, схватившись за голову.

– Э, да ты ранен, – сказал матрос, увидев кровяное пятно на подушке. – Погоди, не ложись.

Он мигом взлетел по трапу наверх и вскоре вернулся, приведя в кубрик молоденького лейтенанта со знакомым мальчишеским лицом.

– Где рана? – деловито спросил лейтенант. – Поверни голову. Ага, вот. – Он раскрыл принесенную санитарную сумку, достал бинты. – Волосы слиплись от крови, – сказал, осторожно бинтуя Травникову голову. – Повезло тебе, осколок царапнул. Если б на полсантиметра глубже, то…

Травников не стал объяснять, что не осколком царапнуло, а доской ударило. Сил у него хватило, только чтобы промычать «спасибо» и повалиться навзничь. В голове было плохо, цветные пятна плясали перед глазами, даже и когда он смежил веки.

Потом он провалился в сон.

Проснулся Травников от тишины. Сверху доносились какие-то крики, но – моторы не работали. Что там еще стряслось? Почему остановились?..

Он заставил себя встать. Как был в чужой парусиновой робе и босой, поднялся на верхнюю палубу. То ли от порыва ветра, ударившего в лицо, то ли от качки, а скорее от того, что он увидел, Травников не устоял на ногах, сел на световой люк моторного отсека.

Метрах в двадцати от левого борта катера раскачивалась на волнах зеленая от водорослей плавающая мина, а на ней, ухватившись обеи ми руками за рожок, лежал человек с дико взъерошенной гривой желтых волос. Рот у него был разодран как будто в крике, но не было слышно его крика. Кричал с мостика командир катера:

– Слезай с мины сейчас же! Ты слышишь?

Человек смотрел вытаращенными глазами и молчал, не делая и попытки оторваться от мины.

– Слезай! – орал командир. – Или я расстреляю мину вместе с тобой!

Человек продолжал безумную пляску на мине.

С борта гаркнул на весь Финский залив рослый катерник с нашивками главстаршины – должно быть, боцман. Громовым голосом он обложил того человека матом такой плотности, что воздух загустел, и легким звоном отозвалась антенна.

Обращение боцмана подействовало. Человек оттолкнулся от мины и исчез под водой, но вынырнул и поплыл к катеру. Его вытащили, он, в желтой фуфайке и длинных синих трусах, разлегся на палубе и на вопросы отвечал невнятно, кашляя и задыхаясь.

– Чего-то он говорит не по-нашему. Эстонец, что ли? – сказал боцман. – Ты эстонец?

Спасенный человек помотал головой.

Травников спросил: – Ты со «Скрунды»?

– Да, да, «Скрунда», – закивал человек. – Бомба… трах-трах! – выкрикнул он. У него в глазах был застывший ужас.

– Он с парохода «Скрунда», там был латышский экипаж, – сказал Травников. – Нас утром разбомбили…

– Отведите его в кубрик! – крикнул с мостика командир охотника.

– Переоденьте, спирту дайте!

Взревели моторы, завибрировала палуба, катер рванулся по неспокойной воде в сторону, противоположную закат у.

– Чего стоишь босой? – сказал Травникову лейтенант с мальчишеским лицом. – Простынешь. Спускайся в кубрик.

– Сейчас. – У Травникова, и верно, ноги были ледяные. Он поджал пальцы ног. – А я вас знаю, – сказал лейтенанту. – Вы Крутиков, да?

– Да. Я тоже помню тебя, ты ж у нас в училище был капитаном волейбольной сборной. Как фамилия?

– Травников.

– Ага. Я-то не в волейбол играл, а боксом занимался.

– Вы вместе с Кругликовым кончали, да?

– Конечно. Лучший друг. Наши жены родные сестры.

– Лейтенант Кругликов в Таллине командовал нашей ротой. В Первой бригаде морпехоты.

– Да-да! – Крутиков впился острым взглядом в Травникова. – Нас после производства назначили на охотники помощниками командиров. В катер, на котором Витя служил, попал снаряд. Потонули они, но Витя и еще шестеро уцелели – пошли в морскую пехоту. Так ты видел его? Он жив?

– Его ранило.

– Тяжело?

– Да. Я видел, раненых, Кругликова тоже, увезли в госпиталь.

– Значит, ранен Витя. – Крутиков покачал головой.

– Всех раненых из Таллина вывезли, – сказал Травников, – погрузили на транспортá…

Он умолк, подумав, что Кругликов, быть может, был среди сотен раненых на «Луге», а потом на «Скрунде»…


Когда морской охотник ошвартовался в Средней гавани, Травников простился с командой маленького кораблика – со спасителями своими – и сошел на стенку Усть-Рогатки, а оттуда в Петровский парк.

Одежда, положенная в моторном отсеке на коллектор, высохла, но ботинки были сыроваты, неприятно холодили ноги, а носки Травников и вовсе выбросил. В парке, вокруг заколоченного досками памятника Петру, толпились моряки и пехотинцы, сошедшие с кораблей, которые прорвались в Кронштадт. Кто-то из здешних командиров басовито кричал в мегафон, повторяя приказ – пришедшим из Таллина построиться и идти в Учебный отряд на Флотскую улицу – там, в Школе оружия, развернут сборный пункт. Но никто из пришедших с моря не торопился строиться. Делились табачком, курили, говорили все разом, каждый о своем – как выжил на переходе под бомбами, уцелел при взрывах мин. Да что ж, радостно были возбуждены оттого, что прошли сквозь погибель и вот – ступили на прочную землю Кронштадта, и значит, можно жить дальше…

Но за гулом их голосов слышался рокот артиллерии – грозный отзвук боя, идущего недалеко, на Южном берегу.

Тут словно с неба свалился пушечный гром – орудия били совсем рядом, на Большом Кронштадтском рейде, где стояли корабли эскадры, – звонкие удары рвали воздух, колотили по ушам.

– Станови-и-ись! – орал сквозь грохот командир с мегафоном.

Стали строиться. А Травников быстрым шагом помчался к выходу из парка. Ему вслед крикнули: «Эй, обвязанный, куда пошел? А ну, назад!» Но он ускорил шаг, правильно прикинув, что никто за ним не погонится.

Выскочил на Июльскую улицу, осмотрелся. Кронштадт он знал плохо, был тут только на практике после первого курса. Обратился к прохожему – пожилому командиру с интендантскими белыми нашивками: как пройти на улицу Карла Маркса? Интендант окинул его быстрым взглядом (и Травников как бы его глазами увидел себя – давно не бритого, с обвязанной головой, без фуражки, в мятой одежде) и сказал прокуренным голосом:

– Иди прямо, перейдешь мостик, повернешь направо, вдоль Обводного канала. Ты был в боях?

Травников кивнул и зашагал по Июльской, мимо длинного желтого здания бывшего инженерного училища (и еще более бывшего Итальянского дворца), перешел по мостику Обводный канал и повернул направо. Верно сказал интендант: улица, проложенная вдоль канала, носила имя Карла Маркса. Она была неказистая, мощенная булыжником.

Вот и двухэтажный, тоже неказистый, дом номер пять. Перед дверью квартиры Редкозубовых на первом этаже Травников постоял несколько секунд, прежде чем позвонить. Вот бы Маша открыла ему дверь! Но она, наверное, в Питере. Что ж, по крайней мере он узнает от ее мамы адрес…

Он нажал на кнопку, но звонка не последовало. Травников постучал. Раздались шаркающие шаги, дверь отворила высокая полноватая женщина лет шестидесяти, в байковом халате тускло-серого цвета.

– Здравствуйте, – сказал Травников. – Здесь живет…

Но закончить вопроса не успел. Женщина, пристально глядя сквозь очки светлыми глазами, перебила:

– Вы Валентин? Входите, входите.

По коридору, освещенному подслеповатой лампочкой, она провела Травникова в комнату с окном на улицу (с видом на старую двухмачтовую посудину, торчавшую в канале, может, со времен его прорытия). У окна стоял и курил пожилой мужчина со звероватым лицом, седой, с черными усами и угрюмыми черными глазами.

– Федя, – сказала женщина, – это Валентин. Ты понял? К Маше Валентин явился.

Федор Редкозубов, скользнув взглядом по Травникову, густым басом произнес:

– Стотридцатки.

– Что – стотридцатки? – не понял Травников.

– Стотридцатки бьют. С эсминцев. Это ж на какое расстояние немца подпустили, если стотридцатки достают, мать его…

Женщина перекрестилась.

– Ты слышал, Федя, чтó я сказала?

– Да слышал. – Редкозубов раздавил папиросу в пепельнице, оглядел гостя, протянул здоровенную ручищу. – Ну, давай знакомиться, Валентин.

У него двух пальцев не было на правой – мизинца и безымянного. – Сходи на завод, Тася, Машу позови, – сказал он. – Пусть придет срочно.

– Да ее ж не отпустят. Средь рабочего дня…

– Конькову скажи, что я просил отпустить.

Женщина вышла.

– Так Маша здесь? – Травникова словно теплой волной окатило. – Маша в Кронштадте?

– А где ж ей быть. Весь август.

– Что – весь август?

– За тебя сильно беспокоилась. – Редкозубов дотронулся до повязки на голове Травникова. – В Таллине ранило?

– В море, на переходе.

– Значит, так, Валентин. Я воду согрею, помоешься. Бритва у меня опасная. Ты умеешь опасной?

– Управлюсь. Спасибо, Федор…

– Матвеич.

Прихрамывая, Федор Матвеевич повел гостя в кухню. Там возилась у плиты соседка – тощая женщина в кофте и юбке защитного цвета, придававших ей полувоенный вид.

– Вот, Игоревна, – сказал Редкозубов, – к Маше муж прибыл.

От этого слова – «муж» – Травникова в краску бросило.

– Здрасьте, – сказал он с кивком.

– Приветствую. – Соседка всмотрелась в него. – Ишь, зеленоглазый. В боях были?

– В боях, в боях, – сказал Федор Матвеевич. – У тебя в чайнике вода горячая, Игоревна? Налей-ка вот в кружку, Валентину побриться надо. А то он как дикобраз.

При своей хромоте и тяжеловесности Редкозубов оказался расторопным мужиком. Подкинул дров в топку полупогасшей плиты, поставил на конфорку бак с водой. Травников перед зеркальцем над раковиной густо намылил щеки и подбородок и принялся бриться – в первый раз опасной бритвой. Редкозубов посмотрел на его неуверенные движения.

– Э, да ты не умеешь. Дай-ка бритву.

– Нет, нет. Я сам.

Дело шло медленно. Только соскреб Травников щетину с одной щеки и приступил ко второй, как в коридоре раздались быстрые шаги – и в кухню влетела Маша в синем, косо надетом берете.

– Валечка!

С разбегу бросилась к нему, закинула руки за шею. Целовались, счастливо смеялись, обтирая губы от мыльной пены.

– Господи, Валя, живой! Мой, живой! Валька!

– Дай ему добриться, дуреха, – басил Редкозубов. – Хватит обниматься! Помыть его надо, а не целовать.

– Дед… ты ничего… не понимаешь… – говорила Маша между поцелуями. – Немытый, небритый… ну и что… Живой!

Травников добривал щеку, глаз не сводя с Машиного лица, а она, оживленная, рассказывала о том, как их, девчонок из университета и других вузов, в июле привезли на какую-то станцию под Лугой, и они в чистом поле рыли противотанковый ров, а над ними пролетали немецкие самолеты и однажды бомбили. А когда их, измученных и голодных, привезли обратно в Питер, она, Маша, отпросилась на факультете и уехала в Кронштадт, домой, и дед устроил ее на заводе своем – он же мастер по ремонту артиллерии, – устроил ученицей токаря в механическом цехе, и она – «ты представляешь, Валечка?» – так быстро научилась точить по чертежу металлические заготовки, что ей на днях третий разряд дали…

Травников сказал:

– Молодчина.

Он любовался ее лицом, светло-карими глазами, в одном из которых сияло золотое пятнышко, знакомыми движениями ее рук, раздвигающих на лбу два крыла волос. Ради одного этого, подумалось ему, ради того, чтобы увидеть прекрасное ее лицо, стоило остаться живым.

Вода в баке согрелась. Редкозубов с его, Травникова, помощью, перенес бак в чулан, отгороженный от уборной, тут имелся слив в канализацию. Травников намылился черным бруском хозяйственного мыла, окатывал себя горячей водой, постанывая от удовольствия. Тем временем Маша простирнула его тельняшку и трусы, прогладила фланелевку и брюки. Потом его, одетого в просторную рубаху и штаны Редкозубова, усадили за стол. Маша сменила ему повязку на голове (все еще кровоточила рана). Появились на столе бутылка, стаканы, закуска – соленые огурцы и картофельные оладьи.

И не было у Травникова сил прервать нежданное застолье и бежать на сборный пункт. Все равно, подумал он, там долго еще будут чикаться – переписывать, выяснять, кто и откуда…

Маша сидела рядом, она успела переодеться, – очень ей шло темно-коричневое платье, по которому как бы разлетелись оранжевые листья. Ее колено прижалось к ноге Травникова, и радость его объяла от теплоты прикосновения. Вот так бы и сидеть рядышком, никуда не торопясь…

Смущала его Таисия Петровна, бабушка, – она, сжав губы в неровную линию, смотрела на Травникова сквозь большие очки в черной оправе. Чудилось ему нечто осуждающее в этом пристальном взгляде. А дед Редкозубов поинтересовался, пьет ли Валентин неразбавленный спирт, или надо ему разбавить.

– Пятьдесят на пятьдесят? – удивился Федор Матвеевич. – Это ж все равно, что одна вода. У нас так никто не пьет. Ну ладно, вольному воля. – Он плеснул воды в граненый стакан, наполовину наполненный спиртом, и протянул Травникову. – Значит, за то, что ты живой явился. Хотя лучше чистый.

– Что – чистый? – не понял Травников.

– Ну что – спирт. Его разведешь – так никакой пользы.

Нисколько не морщась, Редкозубов выпил свои полстакана чистого спирта, запил глотком воды и захрустел огурцом. Травников пил трудно, сдерживая дыхание: спирт был крепок, да не чист, с запашком неприятным. Но хороши были огурцы и оладьи. Давно уже не ел он такую вкусную еду. Давно не сидел за накрытым столом в жилой комнате, в домашнем, знаете ли, кругу. Он теснее прижал ногу к теплому колену Маши, и такая явилась мысль, что огромная выпала ему удача и ничего с ним не случится плохого…

И он поднял стакан и рассказал, запинаясь слегка, как вчера (или уже позавчера?) бомбардировщик раздолбал транспорт, и он, Травников, чуть не утонул в холодном Финском заливе, но его спас морской охотник, и велели ему выпить спирту, чтобы не помереть от переохлаждения…

– Ну-тк первое дело, – вставил Редкозубов.

– Хочу вам спасибо сказать, – закончил Травников свой тост, – что так тепло меня приняли.

Канонада за окном вдруг усилилась. Стекла дрожали, дребезжали от ударов тяжелых орудий.

– Трехсотпятки ударили, – сказал Редкозубов. – С линкоров. – И, помолчав, взглянул на жену: – Помнишь, Тася. как в двадцать первом? Тоже они палили… мятежные…

– Как же не помнить? – Таисия Петровна нервно вскинула руки к лицу. – Это ж страх был ужасный… Отсюда палят, оттуда бьют… Капа из сарая как раз дрова принесла, вошла и стоит с охапкой… Я говорю: «Брось дрова», – а она бледная стоит, с дровами, а по щекам слезы, слезы…

– Пойду. – Травников поднялся. – Спасибо большое за теплоту вашу.

Вслед за Машей он вошел в соседнюю комнату. Тут стояли кровать с высокими спинками и у стены напротив – кушетка, над которой задумался вышитый на коврике олень с ветвистыми рогами.

– Это мама вышивкой увлекалась, – сказала Маша.

– Как ее зовут? Капитолина Федоровна? А где она?

– Мама в Морском госпитале работает. Сегодня она на дежурстве. Посиди, Валя, я пойду посмотрю, высохли ли твои доспехи.

Травников взглянул на свое отражение в овальном зеркале, вделанном в дверцу шифоньера, и подумал, что не знаком с этим верзилой с повязкой на голове, с ввалившимися бритыми щеками, в просторной желтоватой рубахе без воротничка и плисовых штанах. «Это вы, товарищ мичман?» – пробормотал он и присел к письменному столу у окна. Тут стопка книг лежала, сверху – «Овод». К чернильнице прислонилась твердая фотокарточка: сидел матрос с суровым лицом, с закрученными кверху усами, с раздвоенным подбородком, в бескозырке, по околышу которой шло крупными буками: «Петропавловскъ». Рядом, положив ему руку на плечо и улыбаясь, стояла Маша в длинном платье. Еще тут была тонконогая этажерка, а на ней большая ваза с цветами.

– Ты удивительно похожа на маму, – сказал Травников вошедшей Маше. – Просто одно лицо.

– Да, верно. А отца я никогда не видела. Он погиб в Гражданскую. Валечка, посиди немного. Не совсем еще высохли тельняшка и трусы.

Тебе, – добавила она, засмеявшись, – очень идет рубаха деда.

– И его портки, – сказал Травников. – Машенька, я здорово по тебе соскучился.

– И я по тебе. Валя, ты чуть не утонул? Как страшно…

– Чуть не утонул… Чуть не сгорел… Чуть не разнесло на куски… – Он целовал, целовал ее. – А знаешь, почему остался жив?

– Почему?

– Хотел тебя увидеть… Тебя хотел…

– Ох, Валя… Валька… Сейчас… Ну, обожди…

Она откинула с кушетки покрывало и стала раздеваться.

Потом они лежали обнявшись. Маша тихо сказала:

– У нас будет ребенок, Валечка.

– Да? Значит, не задержка была, а…

– Четыре месяца уже. Мама против. Не такое время, говорит, чтоб рожать. И бабушка против. А дед кричит, чтоб никаких абортов…

– Ну и правильно кричит, – сказал Травников. – Время, конечно, не такое, но… Рожай, Маша. Сына! – Он осторожно погладил ее живот. – Как здорово, будет у нас сын.

– Непременно сын?

– Да! Знаешь, – сказал Травников, помолчав, – я уже его люблю.

– Валечка! – Маша, улыбаясь, прильнула к нему. – Я, по правде, побаивалась…

– Не бойся. Время переменится…

– Боялась, что ты будешь против.

– Ну что ты, Машенька! Что ты!

Они снова слились.


Тельняшка и трусы высохли. Нашлись у деда Редкозубова и носки подходящие. Только фуражки не нашлось. Вернее, извлек дед из ящика комода старую-престарую бескозырку с полустершейся надписью на ленте «Петропавловскъ», но кто же нацепит на себя такой антиквариат?

Сытый и вымытый, обласканный любовью, Травников простился с Редкозубовыми и пошел по Карла Маркса, мимо Гостиного двора, на Флотскую улицу, к красным корпусам Учебного отряда. Шел все быстрее, быстрее, пушечные удары словно подгоняли его.

А Маша собралась вернуться на работу, на Артремзавод.

Редкозубов еще хлебнул спирту и сказал ей:

– Вежливый.

– Ты о ком, дед? О Вале?

– О ком же еще. Мужичок не пустой.

– Он хороший, – сказала Маша.

– Федя, хватит пить, – сказала Таисия Петровна. – Ну да, – взглянула на внучку, – хороший. Но лучше я тебе прямо… не надо, Машенька, за него… не получится у вас семьи…

– Откуда ты знаешь, бабушка?

– Знаю.

– А! – Маша досадливо рукой махнула. – Вечно ты… наперед все знаешь… Все у нас получится! – выкрикнула она и устремилась к двери, натягивая на голову свой синий берет.

Загрузка...