ЧАСТЬ VI. МЕСТО СТОЯНКИ И ОТДЫХА

«ЭСКАДРИЛЬЯ»

Дельбек был старый, испытанный летчик. Он был такой толстый и сварливый, до такой степени не был уверен в своем возрасте, что уже никто не знал, был ли он асом четырнадцатого или сорокового года и посадил ли он свой самолет на крыше магазина «Галери Лафайетт» или же в Андийских Кордильерах. Никто даже толком не знал, держал ли он когда-нибудь в своих руках рычаг управления. Но он написал прекрасные мужественные книги, полные ностальгии, о прошлом авиации, и, говорят, у него была самая полная коллекция фотографий воздушных боев двух войн, акробатических демонстраций, «авиасалонов», фотографий знаменитых летчиков (с посвящениями), не говоря уже об авиамоделях, за которые ему, по его словам, безуспешно предлагали целые «состояния». И это было достойно уважения, так как он был беден, так любил выпить и был так грязен, что никто ему уже почти не предлагал стаканчик в барах, в которых он приземлялся каждый вечер.

Никто так и не узнал, как же ему удалось раздобыть денег на выкуп аренды грязного помещения на улице Эстрапад (то ли это был вьетнамский ресторан? то ли прачечная?) и переделать его в своего рода кабаре. Он оборудовал там самую длинную в Париже стойку (как говорили про эту стойку злые языки, «это был единственный самолет, который он когда-либо пилотировал»), подвесил в нем на нейлоновых нитях свои самые лучшие уменьшенные модели «Скадов» и «Ньюпортов» четырнадцатого-восемнадцатого годов и впритык, до самого потолка, покрыл стены знаменитыми фотографиями, пожелтевшими, волнующими душу образами, среди которых выделялись три-четыре увеличенных снимка: взгляд Гинмэра, ангельский профиль Мермоза, глаза грустной газели Гари, несколько устаревшая элегантность полковника авиации Таунзенда… Все друзья, которые перестали угощать Дельбека, столь же охотно, как когда-то, собрались здесь осенью 1981-го года, чтобы он угостил их: открытие стало триумфом, и триумф получил продолжение. За два года «Эскадрилья» стала очень модным местом. Там можно было увидеть стоящих рядом забияк, слишком красивых, чтобы быть настоящими, актрис, голлистов в отставке, чемпионов по теннису и дам с точеными ножками, которых куртуазно называли стюардессами. Никто не спрашивал, каких линий, каких компаний. Машины оставляли на площади Пантеона в полном беспорядке, и полицейские соседнего комиссариата уже даже не пытались что-либо предпринимать — со столькими префектами эти люди были на «ты». Дельбек еще больше потолстел, перестал курить свои гаванские сигары и оспаривал бойкие номера у «Кафе Эдгара» и у «Дона Камильо». У него слушали по-настоящему свирепых шансонье, певцов с неожиданными убеждениями, Манитаса де Плату, перебежчиков с Востока. Каждый вечер он ограничивал количество посетителей. Даже не слишком заботясь о правилах безопасности, в маленьком зале внизу старались не набивать больше восьмидесяти человек. Что же до знаменитого бара, то только семь или восемь первых табуретов позволяли видеть сверху спектакль; остальные же предоставляли сидящим на них лишь возможность медленно напиваться, прислушиваясь к обрывкам песен. Именно там и собирались завсегдатаи, разговаривая вполголоса, что все равно казалось слишком громко бармену, для которого стало особым удовольствием водворять вокруг себя тишину.

Реми рассказал Дельбеку об Элизабет, но первым привел ее в «Эскадрилью» Шабей. Старый пилот тогда только что нанял для танго оркестр аргентинцев, которые, как поговаривали, были в изгнании, оказавшись высланными в 1980-м году военными. Поговаривали, что за ними и сейчас гоняются убийцы. Они привлекли на улицу Эстрапад небольшую группу мужчин, хорошо одетых, стройных, с горящими глазами, приходивших сюда как в церковь. Французы оторопело смотрели, как девять господ из оркестра с тоской следуют на свои собственные похороны. Скрипачи стоя, а те, кто играл на банджо, сидя выколачивали из своих инструментов душераздирающую музыку одинаково механическими и параллельными жестами. Они были одеты, как клерки, измотанные сверхурочной работой. Девять лиц с впалыми щеками и глубокими морщинами не выражали никаких чувств. Ритм закручивал и раскручивал свой навязчивый повтор как бы помимо них.

Элизабет молча отдавалась музыке, пропитывалась ею. «Вот это то, что надо!..» Реми написал для двух из ее стихотворений мелодии танго, которые она вот уже месяц изо всех сил пыталась напевать под заунывное, как на уроках танца, покачивание. Здесь же она открыла для себя скрытое горение холодного пламени. Лишь бы Реми понравился этот оркестр, специализирующийся на спазмах и агониях! «Здорово, правда?» — прошептал Шабей. Она жестом велела ему замолчать. Шварц, он и кое-кто еще — она начинала презирать мужчин, которые страстно желали ее, но так и не заполучили.

Часов в двенадцать, когда девять могильщиков отдыхали, Дельбек протолкнул свое брюхо между столиками и подошел поприветствовать Элизабет. «Кардонель мне много говорил о зас», — сказал он ей. Он рассматривал ее со смиренной и тягостной бесцеремонностью толстяков. «Я могу вас послушать?» Он торопливо добавил: «Я вас видел в фильме, и конечно… слышал… Я полностью доверяю Реми…» Маленькие глазки обшаривали ее, струйки пота текли от волос к объемистым щекам.

Как ни старалась вот уже год Элизабет воспитывать в себе солдата, испытание показалось ей слишком трудным: сцена под тремя лампами, Реми за роялем, Дельбек и Робер, его бармен, одни в пустом зале. Реми несколько мгновений напевал, импровизируя. Он выигрывал время. Потом бармен крикнул, как перед боем: «Вперед!» и включил прожектор. Элизабет разразилась смехом, сжала микрофон и легко спела четыре песни, одну за другой, при гробовой тишине. Когда она вышла из круга света, то ей бросилось в глаза, что Робер двигается: он возвращался из бара с ведерком для шампанского и четырьмя бокалами, которые держал букетом за ножки. Было решено, что она начнет выступать очень скоро, до 1-го ноября, потому что надо было заполнить паузу между двумя пассажами «террористов», как их называл Дельбек.

— Ты не видел их? — спросил он, оборачиваясь к Реми, — надо прийти, настоящая месса! Я не могу покончить с колдовством падре Гаффы с помощью какого-нибудь типа, который пришел бы сюда травить басни про Жоржа Марше. А ваши песни пойдут. Они не испортят вечера. Они захватывают. Даже, может быть, чуть-чуть слишком. Но ты уж не обижайся, моя маленькая Элизабет, у меня здесь один и тот же спектакль долго не задерживается, разве не так, Робер?

В тот вечер, когда Элизабет впервые выступала в «Эскадрилье», Реми находился в Люксембурге на записи своего телеспектакля. Он сделал вид, что его это ужасно удручает, Элизабет выражала еще большее неудовольствие, но в глубине души оба были довольны, что обстоятельства избавили их от необходимости вместе бороться со страхом, охватившим в последние дни Элизабет. Дельбек был против излишней шумихи. «Десятка приятелей будет достаточно, чтобы обеспечить успех…». Их оказалось еще меньше: Колетт, чета Шабеев, Боржет и Жозе-Кло, а в последнюю минуту к ним присоединился Жерлье, который придумал бог знает какую отговорку или поручение (это в такой-то поздний час?), чтобы прийти «без своей Жоржетты», лучась тихой радостью молодых отцов.

Жос несколько дней искал кого-нибудь, кто бы согласился провести полночи на улице Шез, чтобы постеречь Зюльму. Его заранее страшило собственное трусливое бегство и полный упрека взгляд собаки. Поскольку Элизабет отправилась в последний раз на консультацию к польке — она не была уверена в своих двух танго, которые теперь пела в похоронном стиле «Падре Гаффы», — Жос пошел, чтобы встретить ее на улице Жофруа — Ланье, и увидел, как Бьянка несется вниз по огромной лестнице. Утро вернуло ей весь блеск молодости, которая в тот вечер, когда они ужинали у Колетт, показалась Жосу несколько поблекшей. «У тебя такой вид, будто ты убежала от волка», — сказал он ей.

— Я убежала от своего дедушки, а это уже кое-что! (Она умела уйти от ответа…) — А ты кто такая?

Вопрос этот был обращен к Зюльме. Та вытянулась во весь рост, готовясь положить свои лапы на плечи Бьянки. Между этими двумя молодыми особами произошел настолько убедительный обмен чувствами, что Жос осмелился попросить Бьянку пожертвовать одним вечером. «Можешь привести своего закадычного», — добавил он и тут же пожалел, что не сумел найти формулы поэлегантнее. «Разумеется», — пробормотала Бьянка без улыбки.

Она пришла, около девяти часов, пришла одна и сразу набросилась на шоколадные конфеты, которые Жос купил специально для нее.

— Какая ты все-таки молодчина, что носишь платья, — сказал он.

— Я люблю только платья, только шелк и драгоценности, только лимузины и духи… Видите, какую судьбу я себе готовлю.

Улегшись на диван, Зюльма с одинаковым обожанием поглядывала на девушку и на шоколад. Жос ушел успокоенный. Через четверть часа он уже был на площади Пантеона. Он чувствовал, что ему не хватает поводка в руке. Он увидел, как маневрирует машина четы Шабеев, нечто серого цвета, причем настолько тяжелое, что Максим припарковал ее с трудом, совсем не так непринужденно, как ему хотелось бы. Он нашел место на углу улицы Ульм, настоящее место, которое он и занял со всеми предосторожностями под бдительным оком Жоса. Он хлопнул дверцей и смиренно заблокировал замки. Патрисия изображала искушенность: «Ты часто бываешь у толстяка?» — спросила она у Жоса.

Оркестр сеньора Гаффы унес его далеко от столика, за которым сгрудились друзья Элизабет, так далеко и придал ему такой отсутствующий вид, что никто не обратил внимания, когда он, воспользовавшись бурей аплодисментов, поднялся и толкнулся в одну из дверей. Он углубился в плохо освещенный коридор и там остановился. Его глаза блестели от слез. Удастся ли ему теперь когда-нибудь опять научиться испытывать волнение, не задыхаясь от отсутствия Клод? Когда он овладел собой, то прошел немного вперед и постучал в дверь, на которой мелом было написано имя Элизабет. Он нашел ее улыбающейся, сидящей в единственном кресле в углу комнатушки, стены которой были из камня, покрытого белым лаком. Он поцеловал ее. Все признаки беспокойства у нее исчезли, и она слушала песню Buen Amigo, которую гнусавил репродуктор, приделанный в углу у потолка. Звуки были хриплыми, но ритм — безупречным.

— Это просто замечательно, Жос. Впредь я буду сидеть и ждать своей очереди в зале. Здесь, когда я нахожусь в полном одиночестве, их рыдания меня убивают. Ты видел Гаффу, их патрона? Он похож на какого-нибудь ирландского кюре…

Жос остался один в помещении, когда настала очередь Элизабет и за ней пришел ее пианист. «Завтра я пройду в зал», — пообещал он.

Все время, пока продолжалось выступление Элизабет — она спела пять песен и последнюю еще раз на бис, — Жос неподвижно сидел в кресле. Динамик был настолько отвратителен, что не могло быть и речи о том, чтобы понять, что делает Элизабет; Жос смог оценить лишь громкость и продолжительность аплодисментов. Он смотрел на три букета цветов (один из которых был его), на несколько баночек с кремом, которых вполне хватало Элизабет для ее макияжа, на фотографию, прикрепленную к рампе, фотографию, сделанную в Шамане и запечатлевшую Реми, катающегося по лужайке с собаками, а на заднем плане, немного размытом — силуэт Голубого Ангела, застывшего в ужасе.

Какие склоны и косогоры, какие странные сцепления обстоятельств привели Жоса сюда, в угол этого наспех оборудованного подвала? Он подумал о всех тех господах во фраках, из романов и фильмов, которые вот так же изнемогали от скуки в разных артистических уборных, среди цветов и женских юбок, объятые желанием и презрением, запахом пудры и румян. Опускающийся все ниже и ниже граф Мюффа, всякие жиголо, богатые наследники, спешащие разориться, принцы, якшающиеся с подонками. Боже, какая литературщина! Жос сказал себе, что времена изменились, а тем не менее те же жесты, или почти те же, повторяются вновь и вновь у мужчин, побуждаемых желанием играть свою старую роль. А роль ли? Он вспомнил, с какой тщательностью готовил этот вечер, с каким беспокойством ожидал его приближение по мере того, как росла тревога Элизабет. Прошло уже две недели с того дня, когда она спустилась и позвонила к нему в дверь по возвращении с прослушивания, и все эти две недели Жос знал, что он придет сюда в этот вечер, придет нервный и забьется в угол, который он себе именно таким и представлял, и на протяжении всех этих четырнадцати дней он знал, как тяжело ему будет пережить этот момент, но знал также и то, что если Элизабет не отвергнет его присутствия, он будет возвращаться сюда каждый вечер, будет забиваться в этот угол и так же ждать. Он превратился в человека, который испытывает потребность скатиться до самого низа. Он вспомнил фантастический роман Риго «Господин Бертомье», вспомнил головокружительные видения главного его героя… Больше ничего, или почти ничего, не удерживало его над пустотой, наклониться над которой его так тянуло.

Дверь открылась. Робер, бармен, улыбнулся ему: «У меня есть для вас удобное местечко в баре, господин Форнеро…!» Жос, к его удивлению, не смог ничего ответить. Он только покачал головой. Робер тихонько закрыл дверь, как если бы боялся разбудить спящего ребенка. «Клод умерла, а сына нет…» Все кончается тем, что обнаруживаешь и выражаешь две или, например, три основные причины страдания, одни и те же — за исключением каких-нибудь деталей — для всех людей. Вот одна из них, о которой Жос даже и не подозревал, насколько она превратилась для него в навязчивую идею: «Я никогда ничего другого не умел, кроме как вылизывать тексты и продавать их… Всю свою мужскую силу я отдал служению пустоте, одному лишь пережевыванию печатных страниц, комбинациям вкуса и умения… Да! Прекрасные битвы! А вот никого нет! Нет сына, которому могло бы быть двадцать лет, чтобы он мог хотя бы плюнуть мне в физиономию. Нет даже женщины, которая бы, постепенно старея у меня на глазах, вызывала бы жалость, женщины, от которой нужно было бы прятать зеркала. Нет ничего. Украв у меня мое дело, они украли все, потому что у меня больше уже ничего не оставалось. Дело! Неужели все дела оказываются в один прекрасный день такими смехотворными?»

…Аплодисменты ширились, росли, грубо насилуя репродуктор, который жалобно завибрировал, когда там, в зале, начали скандировать, как это обычно делается на политических выступлениях. А тут у толстяка Дельбека? Это был апофеоз! Жос рассчитал, что до прихода Элизабет остается всего несколько минут. Он пришпорил себя и поднялся на поверхность, как поднялся бы на поверхность из-под воды с ощущением, что легкие вот-вот разорвутся. Теперь репродуктор воспроизводил лишь шум, какой-то неясный скрежет. Потом в коридоре послышались шаги, смех, снова скрежет, потом грянула милонга, с фальшивым задором, словно пьяное танго. Жос закрыл глаза. Совершенно естественно на ум пришла фраза — «ему закрыли глаза», а вместе с фразой — мерзкая дрожь. Милонга напоминала конвульсии сифилитической шлюхи. «Все могло бы кончиться здесь, вот сейчас, — подумалось Жосу. — Я созрел». А созрел ли? Он не чувствовал в себе достаточно мужества, чтобы встать и присоединиться в зале к друзьям Элизабет. Он никогда не мог связать в своей жизни одни жесты с другими, эпизод с эпизодом. Небольшое ухудшение состояния, вот и все.

Вновь появился Робер: «Элизабет приглашает вас к своему столу, господин Форнеро. Не желаете ли вы, чтобы я вас туда провел?»

Значит, она не пришла.

По дороге Жос проверил, как он выглядит, в зеркале, обрамленном голыми лампочками, и обнаружил там вполне бодрое лицо, почти даже веселое. Робер в коридоре обернулся: «Это настоящий успех, господин Форнеро, не может быть никакого сомнения».

* * *

Жос видел, как портится осень, как ноябрь постепенно утопает в дожде и холоде. До этого на протяжении тридцати лет в эти недели он никогда не смотрел в окно: то были в Издательстве два самых лихорадочных месяца. Сохранилось только воспоминание об однообразно сером низком небе, да о порывах ветра, гнавших прочь белое полуденное солнце, когда почти каждый год, начиная с 1957-го, он оказывался часов в одиннадцать-двенадцать в глубине бистро и сидел там, успокаивая разгулявшиеся нервы какого-нибудь из своих авторов, за столиком на своем привычном стратегически выбранном «издательском» месте, попивая из стаканчика с растаявшим льдом и прильнув ухом к транзистору. В первый или второй понедельник ноября это происходило недалеко от Оперы, на одной из тех улиц, где Золя поместил действие своего романа «Накипь», наполненной зеваками, шумом и бесчисленными кафе: выбирай на любой вкус. Неделей позже надо было подыскивать себе какой-нибудь укромный уголок на улице Агессо или Анжу: решалась судьба премии «Интералье». Жос предпочитал гриль в «Крийоне» всяким бистро, где служащие, работающие в этом квартале, дрожа от первого холода, поглощают свои бутерброды. В случае победы роскошная обстановка составляла часть праздника; и утешала разочарованных в случае поражения. Все, что в пятидесятые годы он презирал, не без легкой зависти, занимало все больше и больше места в его существовании после триумфа Жиля, когда Издательству начали приписывать немного магическую силу (или гении интриг…) и когда качался наплыв авторов. Успех состоит в том, чтобы управлять своими былыми отвращениями. Жос культивировал свой успех добродушно и страстно. Позже Клод тоже подключилась к игре. Она не любила сплетен, ложных слухов, споров, которые иногда отравляли успехи ЖФФ, но любила сообщничество, длинные вечера, путешествия с авторами, всю эту сеть дружеских отношений, которую она так умело создавала. Что осталось сегодня от этих пестрых, красочных связей? Верность Колетт или Шабея и их попытки возродить Жоса. «Посадить меня в седло, как говорит Максим».

Жос узнавал, как осень постепенно пропитывается влагой и портится, глядя на Зюльму, которая, хотя и ненавидела дождь, тем не менее не могла отказаться от своих исступленных прогулок и пробежек, после которых возвращалась вся грязная. И тогда надо было чистить ее щеткой, а она создавала дополнительный беспорядок, сопротивляясь и бегая от него по всей квартире, поскольку самым эффективным способом вытереться, по ее мнению, было лечь на спину, задрав лапы вверх, и поерзать по одному из тех двух-трех ковров, которые Жос не отдал Жозе-Кло. Три раза в день Жос дарил собаке ее порцию ласки, одновременно протирая ее. На это уходило время. Он ждал вечер без особого нетерпения. К десяти часам, сделав усилие над собой и приведя немного себя в порядок, он выходил с Зюльмой на поводке, проходил, не глядя на них, мимо пенсионеров на улице, которые походили на него больше, чем ему бы хотелось, и которые сами тоже выходили иногда в тапочках и «выводили» какого-нибудь угрюмого пса, которого они подбадривали, чтобы он отправил свои дела в темном углу. У Жоса начинался в это время его настоящий день. Зюльма, со стоячими ушами, с живыми сузившимися глазами, охваченная в этот час ночным инстинктом охотника на волков, настолько возбужденная ночными тенями, что ей даже и не хочется тянуть поводок, находила совершенно естественным, что каждую ночь одинокий хозяин ведет свою собаку в кабаре.

«Эскадрилья» сразу же восстановила вокруг Жоса атмосферу, соответствующую его пожеланиям: приветливую, безразличную, легкомысленную. Он не спрашивал себя, что думают о нем и о его привычках шесть или семь завсегдатаев бара Робера, да и сам Робер тоже, который встречал Зюльму припасенной для нее костью, а Жоса стаканом виски, слегка разбавленного водой без газа. Зюльма, окончив свое пиршество, пробиралась за бар. Она вытягивалась, когда Элизабет выходила на сцену и начинала петь. Однажды Зюльма залаяла, что вызвало смех. С тех пор Жос решил проходить внутрь, в то помещение, где он сидел во время выступления Элизабет в первый день. Робер по обыкновению приносил туда кость и виски и оставался на минутку поболтать. Но Жос любил только момент подлинного одиночества, с собакой, вытянувшейся на диване, который в одну из суббот Жанно забрал с улицы Шез и перевез сюда в своем фургоне, отныне перекрашенном в цвета издательства Ланснера. «Что надо, то надо, господин Форнеро!..» Говорил ли он о диване, о том, что без спросу воспользовался транспортным средством для нужд Форнеро, или же о замене одного названия другим?

Жос научился различать духи. Можно было подумать, что таланты Зюльмы распространились на него. Перечно-лимонный оттенок туалетной воды, которой иногда пользовалась Элизабет, означал, что сегодня вечером она наденет платье и что Реми приедет и заберет ее на какой-нибудь ужин: Жос самоустранялся. Кисловатый запах пота означал спешку, нервозность. В такие вечера одежда Элизабет валялась в беспорядке, открытая сумка болталась на туалетном столике, деньги были разбросаны среди щеток и баночек. Жос аккуратно складывал деньги в сумку, развешивал одежду на вешалки — хотя Элизабет никогда этого не замечала — и, если не шел дождь, вел ее пешком до «Куполя», где люди иногда приветствовали их издалека. По наклоненным головам, по взглядам, сначала пристальным, а потом отводимым в сторону, Элизабет и Жос догадывались, что говорят о них, что обсуждают и так или иначе интерпретируют их присутствие в кафе, их жесты. Случалось, что кто-нибудь похрабрее подходил пожать им руку. Разговор сводился в основном к поглаживанию собаки. «Я опять становлюсь популярным», — констатировал Жос.

Незадолго до закрытия кафе они вставали, оставляли на столике деньги (Жос теперь терпеть не мог ожидать — его мучила болезненная нетерпеливость) и шли искать такси. Через раз шофер отказывался «сажать псину». Жос, не настаивая, целовал Элизабет и отправлялся пешком по бульвару Распай, где две их тени, вытягивающиеся и ломающиеся на стенах, волновали собаку. Она останавливалась, рычала. Сад «Французского Альянса», в котором дамы, наверное, украдкой оставляли объедки для кошек, повергал ее в транс. Жос приседал, сжимал ей морду двумя руками, чтобы помешать ей лаять, смеялся, но никогда ему не приходило в голову идти по другому тротуару. Веселая ярость Зюльмы, движения ее головы, чтобы освободиться, нелепость группы, которую они вдвоем составляли посреди тротуара — все это доставляло Жосу огромное удовольствие: в эти моменты он чувствовал себя вполне счастливым.

* * *

Накануне дебюта Элизабет Жос нанес визит главному редактору «Флэша» и главному редактору «Сирано». Первый из них, Жандрон, был постоянным участником полдников в «Лувесьене». Второй, Ротиваль, был близким родственником Гойе. Жос пошел попросить их помочь Элизабет. Еще недавно такого рода просьбу — обычное дело — он сформулировал бы по телефону: «услугу за услугу в будущем» и тому подобное. А сейчас ему показалось совершенно естественным попросить о встрече секретарш, затем прийти самому, ждать, сидя напротив слащавых созданий, походивших на «стюардесс» из «Эскадрильи», не заботясь о впечатлении, которое он с Зюльмой, лежащей у его ног, производит на журналистов, которые проходили мимо, не решаясь узнавать его.

Жандрон что-то меланхолично проворчал, попросил принести кофе, вспомнил о забытых подвигах, пообещал прислать на улицу Эстрапад фотографа и вскоре настолько перевозбудился, что Жос попрощался и ушел. Что до Ротиваля, то его Жос не отпустил, пока не вырвал у него обещания и дату. Патрон «Сирано», не слишком привыкший к тому, чтобы его просили так резко, при том, что в роли просителя оказался этот тип, который бросил Сабину, упустил все свои шансы, да и совал ему под нос своего зверя, ему, страдавшему аллергией на шерсть, чихнул и выразил удивление по поводу того, что Шабей, «обычно такими делами не занимавшийся», тут был готов написать «о малышке Вокро».

— Она же раньше, кажется, крутилась больше с коммуняками. С Гандюмасом, с Жерлье, с этими парнями из «Замка», разве не так?..

Он кидал имена, как, кидая гальку, стараются, чтобы она рикошетила по воде, и смотрел, краем глаза, как они отскакивают. Этот Ротиваль был хорошим журналистом. «Она не в нашем стиле…» В конце концов удовольствие опубликовать Шабея (задешево, потому что тот был просителем) возобладало над желанием отказать Форнеро. Так что теперь Ротиваль ждал, что напишет Шабей — оставалось заставить его это написать. Такова была цель третьего визита Жоса, который прошагал с авеню Монтеня до площади Вобан. Даже Зюльма едва тащила лапы. Он застал Патрисию одну, и она взялась добиться от мужа статьи. Она спросила сначала, сколько ему заплатят, потом:

— Ты знал, что Максим пытался трахнуть ее? Впрочем, не знаю, почему я говорю «пытался»: он наверняка ее поимел…

Как все стареющие, раздражительные жены, Патрисия считала своего мужчину неотразимым. Жос подумал, не облегчит ли он страдания Патрисии, рассказав ей о приезде Шабея с Элизабет в Цуоц, летом восемьдесят второго, о лугах на берегу Инна, о «Двадцати двух кантонах»? Он отказался от этой мысли. Он не хотел говорить ничего, чтобы могло случайно взбудоражить вялую, но непредсказуемую Патрисию. Шабей был способен написать прекрасную статью об Элизабет, и эта статья, хорошо представленная в «Сирано», заставила бы другие газеты отреагировать, послать кого-нибудь в «Эскадрилью», опубликовать фотографию, отозваться: только это имело значение. Жос вновь обрел былую гибкость и цепкость, благодаря которым он когда-то создавал события. Он знал, что надо быть точным и настойчивым, если хочешь, чтобы обещания не растворились за три дня в воздухе, и что надо пренебречь человеческим уважением.

Он пришел на площадь Вобан, такой же вымотанный, как когда-то после слишком длинного заседания Совета или бурного комитета в «Евробуке». Он отпустил Зюльму побегать по лужайкам авеню Бретей. Он стоял неподвижно и смотрел, как она играет, смотрел без улыбки. Лихорадка у него спала. Это был свободный вечер на улице Эстрапад, и Элизабет не пела; Реми повез ее провести вечер и ночь в Шамане. Жос подумал о шести или семи часах, которые застынут на месте, как корабль во время штиля, прежде чем он сможет обрести надежду заснуть. Он с большим трудом поймал собаку и пошел посидеть в то самое кафе, где летним утром восемьдесят второго года Шабей убедил Элизабет сопровождать его в Энгадин. Первое дыхание зимы затуманило стекла террасы. Жос купил газету, которую ему протянул разносчик. Едва он развернул ее, как эта картина ужаснула его: он, сидящий в семь часов вечера со своей собакой в кафе, уткнув нос в рацион политиканства и преступлений. Он растерянно поднял голову и к удивлению соседей скомкал газету. Потом поднял пластиковый колпак, положенный на тарелку, взял две булочки и, отламывая от них кусочки, стал кормить ими Зюльму. Газета, теперь булочки: враждебность вокруг него сгущалась. Тогда он вытащил из кармана банкноту в пятьдесят франков, нарочно смял ее и, вставая, положил на стол. Он находился в одном из тех своих состояний, в которое впадал все чаще, когда избыток одиночества переходил в удушье от ярости. Он искал взглядом другие взгляды, но все отвернулись. Он заставил себя сделать глубокий вдох, прежде чем начать пробираться между столиками и сиденьями: он больше не контролировал свои движения. Снаружи немного холода успокоило его. Он направился к бульвару Инвалидов. С тех пор как они вышли из квартиры, не считая остановок, они шагали уже три часа. Зюльма, опустив голову и прижав уши, плелась, задевая своей шерстью за грязные стены. Улица Варенн казалась нескончаемой. Жос старался держаться прямо, как если бы хотел «спасти лицо» на этом пустынном тротуаре, на котором топтались у некоторых подъездов полицейские. Он видел все как в тумане: в глазах стояли слезы. Он думал о своем лице — таком, каким оно должно было выглядеть: блестящим, измученным, когда он проходил под фонарем. Он вспомнил 15-е августа, эльзасскую таверну; в тот вечер он испугался, он звал на помощь. Сегодня ему бы на это не хватило ни смелости, ни трусости. Он, как сомнамбула, пересек бульвар Распай, добрался до улицы Шез, в полном изнеможении поднялся на четвертый этаж. С трудом вставил ключ в замок, так его трясло. Зюльма тут же подбежала к миске с водой в кухне. Из гостиной Жос слышал, как она долго-долго с шумом лакала. Потом она вернулась и вытянулась рядом с ним на диване. Хотя он не снял плащ, его трясло. Собака, положив морду между лапами, смотрела на него сонным взглядом. Жос, по-прежнему одетый, придвинул к себе телефон и свою записную книжку и, не теряя времени, от семи до восьми часов позвонил одиннадцати человекам, мужчинам и женщинам из газет, с телевидения или с радио, кто когда-то в прошлом были ему чем-нибудь обязаны и, в свою очередь, оказывали ему услуги. Он не встречал никого из них в течение последних восьми месяцев, даже таких — один пожилой газетный хроникер, одна молодая женщина, — которые были также и авторами ЖФФ. Каждый из них, услышав в трубке его имя, замолкал, как бы делая паузу, словно актеры в театре, когда им нужно сыграть, подчеркнуть свое удивление. С каждым из них он сводил к минимуму выражение вежливости и симпатии, чтобы изложить как можно скорее цель своего звонка: привлечь их внимание к песням Элизабет, к «Эскадрилье», к пластинке, которую вот-вот должен был выпустить Фаради. Из девяти собеседников — двое отсутствовали — пятеро были более или менее в курсе, а один даже провел вечер накануне на улице Эстрапад. Жос не утруждал себя тем, чтобы варьировать в каждом случае свою речь, подыскивать новые аргументы. Именно поэтому с каждым звонком он становился все более и более убедительным. Он напоминал о двух романах Элизабет (они оправдывали его вмешательство), о ее успехе в «Замке», и тем, кто был не в курсе, счел нужным сообщить о ее связи с Реми Кардонелем. Он избавил таким образом своих собеседников от предположений, которые позабавили бы их минуты две-три по окончании разговора. Он не настаивал, не старался вырвать обещание. Дичь была не слишком крупная, да и телефон — не слишком тонким инструментом. Он обретал свою манеру, не просительную и не двусмысленную, манеру, которой он в бытность свою издателем пользовался, рекомендуя журналистам понравившиеся ему книги; нечто вроде откровения старого ремесленника, добродушный тон человека, говорящего очевидные вещи. Он оказывал им по-дружески услугу, вводя их в курс дела, — позиция, которая вызывала у самых мягких из его собеседников добродушные протесты, а у самых черствых — с трудом поддающееся толкованию ворчание.

Таким образом в восемь десять Жос уже расстрелял все свои патроны. Он оставил своим собеседникам время завязать галстук, если они собирались идти куда-нибудь на ужин, или снять его, если они оставались дома. Он поставил телефон на столик и огляделся: Зюльма — он даже не заметил этого — ушла с дивана и, совершенно измученная, улеглась на кровати. Теперь Жосу стало жарко. Он снял плащ. Он полагал, что ведет себя достаточно сдержанно и что никаких откликов о его демаршах до Элизабет не докатится. Он всегда верил в деликатность людей, славившихся отсутствием оной, и никогда не жалел об этом. С Реми он, конечно, собирался поделиться информацией о том, что им сделано, чтобы избежать с его стороны любых поспешных акций, но так, чтобы это осталось между ними. Жос записал на бумаге имена двух отсутствующих, чтобы не забыть позвонить им на следующий день. Когда он встал, то испытал давно забытое ощущение сладостной ломоты, столь привычное когда-то, в пору его успешных кампаний. В течение многих лет он старался изгнать с улицы Жакоб употребление двух-трех модных словечек, закрепившихся в обиходе по воле шустрых радиожурналистов, а затем еще из-за алжирской войны, слов из уничижительной политической лексики, которыми, однако, стали обзывать и любые внезапные и страстные усилия, направленные на то, чтобы сделать известным какое-то имя, чтобы поделиться своим восторгом. «Промывание мозгов», «пиаровщина»: Жосу не нравилось, когда так называли риторические пассажи, в которых он набил себе руку, нагнетание аргументов, сравнений или очень деликатно завуалированных комплиментов, всю эту диалектику успеха, которую он умел — может быть, лучше, чем кто-либо другой? так, во всяком случае, говорили — поставить на службу своим авторам. «Посмотрим, потерял ли я или нет хватку», — сказал он себе. Один из секретов его успеха заключался в том, чтобы никогда не хвалить того, что ему не нравилось. (За такую работу он платил другим.) Он был уверен, что любой, кто пойдет на улицу Эстрапад, получит удовольствие от песен Элизабет, от причудливых стенаний сеньора Гаффы, от влажной свежести, которую взбивали подвешенные к потолку большие деревянные винты, а также от ощущения ночного путешествия в доверительной, почти семейной атмосфере, которую умел создавать в «Эскадрилье» толстяк Дельбек. Было достаточно просто послать туда людей, как когда-то было достаточно заставить их открыть книгу, всего лишь открыть ее: остальное следовало в качестве бесплатного приложения.

Было уже девять часов, когда Жос наконец оторвался от дивана. Проходя перед дверью спальни, он угадал в темноте два красных отблеска, которые зажег в глазах проснувшейся Зюльмы свет в коридоре. «Спокойно, — сказал он, — спокойно! Все идет хорошо…» — и он покашливанием изобразил нечто вроде улыбки, потому что фраза относилась как к собаке, так и к человеку. Спокойно? Надо было протянуть еще как минимум четыре часа: «Эскадрилья» усугубила его лунатизм. Он вынул из холодильника яблоко и бутылку воды, которые отнес в гостиную, захватив по пути графин с виски. Вставил в видеомагнитофон, не выбирая, одну из кассет «Замка», которые Элизабет подарила ему, деланно смеясь. Налил себе порцию алкоголя, необходимую и достаточную, чтобы полегче прожить еще один вечер, потушил ближайшую лампу и нажал на кнопки пульта. Кассета не была перемотана: на экране замелькали краски пикника у генералиссимуса Окампо. Жос поднес стакан к губам, не отрывая глаз от банановых рощ, обнаженных грудей, всякого рода цезальпиниевых деревьев, мелодраматических усов, прилепленных над губой мужчин. Он ускорил перемотку кадров и насладился моментом возникшей абстрактной какофонии. Алкоголь согрел ему уши, руки. Он поколебался: встать или не встать, чтобы налить себе еще стакан? В конце концов решил встать и выпил стоя глоток чистого виски, прежде чем добавить воды. Потом пошел в спальню, погладил и обнял Зюльму с немного театральной пылкостью, которую ему придало первое опьянение, вернулся в гостиную и опустился на диван. Вновь включил фильм, но убрал звук: Элизабет поднималась по ступенькам каменной лестницы. Камера приблизилась к ней, сняла лицо крупным планом, оставив за кадром волосы и шею. Еще более полные, чем обычно, губы открылись и продемонстрировали «зубы удачи». Жос подумал с некоторой беззаботностью, что он, конечно же, любил Элизабет, что он ее желал, что он зверски ревновал ее ко всем мужчинам, которых она клала к себе в постель, и что все это не имело никакого значения. Он усмехнулся, вспоминая, с каким оскорбленным достоинством он отверг подозрения г-жи Вокро. Сама же Элизабет прекрасно знала, как к этому относиться: игру вела она.

«Больше никогда, — громко сказал Жос, — больше никогда…» Собака на кровати вздрогнула и навострила уши. Пустой стакан тихо скатился на диван, и Жос, оперевшись затылком о бархатную подушку, погрузился в сон как раз в тот момент, когда Элизабет на экране раздевалась в спальне Негреско. А может, чуть позже, когда она пришла в больницу и расплакалась у изголовья одного очень молодого умирающего человека. Еще в течение получаса гнусности и мерзости «Замка» разворачивались, вспыхивая с новой силой, разноцветные и немые, перед спящим Жосом, губы которого поднимались в такт несколько хриплого дыхания. Потом фильм оборвался, послышался щелчок, и гостиная погрузилась в темноту.

* * *

В середине ноября Элизабет захотелось поменять свое сценическое платье, которое казалось ей слишком грустным. Ей помешали это сделать. Дельбек и Реми заставили ее просмотреть вырезки из газет и журналов, которые она отказывалась читать. Почти везде она была изображена в черном облегающем платье с закрытым воротом, с голыми плечами, держащей в руке красный шелковый платок, с которым она вышла на сцену в первый вечер случайно и который потом брала каждый вечер как некий фетиш.

— Теперь это ты.

Элизабет посмотрела притворно недовольным взглядом на собственный образ, который она сама придумала и закрепила, не думая об этом, а просто потому, что черное шло к цвету ее кожи, и потому, что ей всегда нравилась манера Греко, Барбары, больших темных ворон, которым она завидовала. «Понимаешь, — сказала она Реми, — я с четырнадцати лет больше всего боялась показаться дурнушкой…»

Потом, подумав, добавила: «А как Голубой Ангел на пластинке, не лучше?»

— На обложке пластинки фотографию поменяют! Посмотри, вот фото, которое выбрал Фаради. И он прав!

Это была фотография, снятая со вспышкой движущимся фотоаппаратом, когда она пела. У Элизабет мелькнуло в голове, что она перестала принадлежать себе. Будет ли она протестовать? Она заставила себя молчать и улыбаться с удивившей ее легкостью.

Дельбек «редко видел столько публикаций о новичке в твоем жанре». Комбинации Жоса и популярность, которой одаривает телевидение своих героев, дали основание для саркастических откликов (самых ценных), а удачно подобранные фотографии и лестная молва помогали каждый вечер заполнять «Эскадрилью». Один только Жос не выглядел удивленным. Он знал по опыту, как легко поместить под прожектор новичков, когда они принадлежат к нескольким сферам, к нескольким дисциплинам. Создателям репутаций нравятся разбрасывающиеся люди, люди, всюду сующие свой нос. Не говоря уже о красоте. Жос также знал, что раз брошенный снежный ком не замедлит вырасти в объеме; да и сам он продолжал звонить.

Между 15-м и 30-м ноября Элизабет закончила свое образование, начавшееся после выхода «Замка». Опыт «Эскадрильи» упрочил и дополнил опыт сериала: ей нравились признание и аплодисменты. Если в семнадцать лет она была так склонна провоцировать мужчин — бодлеровская «маленькая стерва», — то не для того ли, чтобы чувствовать, как при виде ее загораются глаза? Первый вечер стал для нее открытием. Едва воцарилась тишина, когда она встала неподвижно перед микрофоном, чувствуя на себе сотню взглядов, она сразу полюбила их любопытство, их алчность и даже их безразличие (чтобы сломать его) и чувствовала себя властительницей. Она продлила тишину, ожидание, к удивлению пианиста, настолько ей понравилось это ощущение: быть в центре света, быть яблочком мишени. И как только она запела, все волнение исчезло. Она контролировала свой голос, свои жесты; она была уверена, что если что-то произойдет, если внимание ослабнет, она сможет повернуть ситуацию в свою пользу. Когда раздались первые аплодисменты, ей понравились и их дурманящая агрессивность, и слегка вибрирующий стыд, который они в ней вызывали, как если бы она была голой на публике, но в то же время она чувствовала себя спокойной и расчетливой. Она сделала несколько шагов, передвинула микрофон, сказала пианисту несколько слов, попросив поменять местами две песни, и все это без особой необходимости, единственно ради удовольствия проверить непринужденность собственных движений и покорность зала. От песни к песне ее ощущения обострялись. Она была чувствительна к любому повышению и понижению напряжения, постигая, до какой степени вознаграждается качество, вознаграждается упорство в работе, постигая, что когда обладаешь умением, то можно найти выход из любого, даже самого трудного положения. В конце выступления, когда ей устроили своего рода овацию, она сумела, все еще наслаждаясь ею, быстро ее оборвать, чтобы исполнить на бис одну песню, единственную, ее любимую, и со сдержанной скромностью сойти со сцены и сесть за столик своих друзей. Она точно забыла о Жосе, который томился в ее уборной.

Это счастье длилось семь недель и стало приятным, как привычка. Когда Дельбек объявил, что не может больше откладывать выступление «Трех Жозиан», с которыми он давно наметил «справить Рождество» и которые от нетерпения уже отбивали чечетку, было решено отпраздновать сразу успех Элизабет, ее последнее выступление и выход ее пластинки, которая к превеликому удивлению Фаради продавалась по тысяче двести штук в день. Наметили вечер одного из понедельников — дня, когда театры не работают, — чтобы могли прийти друзья артисты, «команда «Замка», и еще пригласили всех журналистов, которые поддержали Элизабет.

В тот момент, когда она одевалась — она решила отправиться на улицу Эстрапад в облегающем черном платье, в котором она выступала, — Реми вручил Элизабет связку из трех ключей: маленькая открытая машина ждала ее не у входа в здание, как в фильмах, поскольку шел дождь и поскольку на улице Шез стоянка запрещена, а в красивом немецком гараже рядом с заставой Майо. Они спустились за Жосом и осчастливили Зюльму гигантской косточкой, которую Элизабет купила за пять минут до закрытия мясного магазина на углу улицы Шерш-Миди. Они выпили стоя по стаканчику в гостиной, изрядно пострадавшей от капризного нрава собаки. Жос показался им несколько чопорным для человека, который голоден и собирается идти на ужин. Но они были слишком веселы, чтобы беспокоиться об этом. В тот момент, когда они, Реми и Элизабет, остались в комнате одни, она увидела, что видеомагнитофон остался включенным. Была нажата кнопка «пауза», серое заштрихованное изображение: Жос скорее всего остановил, когда они позвонили в дверь, фильм, который до этого смотрел. Из любопытства Элизабет нажала на «пуск». После двух секунд картинки ожили и обрели цвета. Это была одна из кассет «Замка», подаренных ею Жосу, та серия, в которой была, как она ее называла, «голубая сцена», единственная слишком обнаженная во всем сериале, стоившая ей в Стампе дня неловкости и вечера мигрени и развертывавшаяся в голубом гризайле, чем декоратор чрезвычайно гордился…

Элизабет увидела себя, голой, в объятиях Лукса. Она почувствовала, как вся пылает до корней волос, и не обернулась. Реми держался в четырех шагах позади нее и тоже замер. Она неловко нажала одну из кнопок пульта и картинка, беззвучная, остановилась. На ней она была на коленях, с волосами, разметавшимися по груди Лукса. Она опустила глаза, надавила медленно на кнопку «стоп» и картинка, после двух-трех резких скачков, исчезла. Было слышно, как в коридоре или на кухне Жос разговаривает с собакой. Когда он вернулся в салон, Элизабет резко обернулась. Реми избегал ее взгляда. Он присел на колени и стал объяснять Зюльме надлежащим тоном и подбирая соответствующие слова, что она останется одна дома, будет его охранять, спрячет свою косточку под подушки дивана или в кровати Жоса. Собака неожиданно лизнула его языком в лицо, и голос Жоса сказал: «Пойдемте, ребята… Постараемся не приехать туда последними…»

ФОЛЁЗ

Мне обещали изнуренных разбойников, вертепы Бокки, а я попал на семейный праздник в честь мадмуазель Вокро, которая, если верить газетам, стала смачной комбинацией из Декобры, Жинетт Леклерк и Пиаф. Впору прямо пожалеть, что в свое время не примкнул к клубу пользователей этой персоны. Их была целая толпа, но толпа довольная. Сегодня наш постоянно меняющийся кумир предоставляет эксклюзивные права на свои интимные таланты одному певучему щеголю, для которого она, как мне кажется, слишком крупная рыбка. Но, мне кажется, я ошибаюсь, и этот Кардонель оказался одним из лучших мероприятий этого неописуемого Фаради. Очаровательное общество, кое-какие цветы которого этим вечером оказались в клумбе наших привычных сообщников. Какое же удобрение оживит эту истощенную землю? Ненависть моих друзей настолько бдительна, что я больше никогда не посещаю ни мест, ни мероприятий, где они собираются. Так что в тот момент, когда я вошел в этот кабак на горе Сент-Женевьев, где выступает наша Каллас, моим глазам предстала глубина моей дерзости, которая вернула мне лестное представление о самом себе. Итак, я удовлетворен. Только Грациэлла и Леонелли искренне расцеловали меня. Более испуганный, чем это может показаться, с очками в кармане, я практически не различаю лиц. Эта уловка помогает моей близорукости симулировать презрение, которого ждут от меня, и делает мое лицо беспристрастным.

Я добираюсь до бара, толкнув человек десять знакомых, неожиданное молчание которых за моей спиной позволяет мне измерить обиду, нанесенную им моим безразличием. Я являюсь постоянным оскорблением. Мне случается даже самому ощущать усталость оттого, что я среди остальных всегда оказываюсь точно каплей, каплей кислоты в сироп. Я жгу и не смешиваюсь.

Держа стакан в руке, я оборачиваюсь со все еще опущенными вниз глазами. И они замечают меня, сидящего нога на ногу, замечают элегантный туфель на конце моей ноги, замечают, как она дрожит. Дрожит такой непроизвольной, яростной дрожью, вроде той, что сотрясала когда-то жен нотариусов, когда в провинциальных гостиных их наэлектризовывала злость. Английская обувь, поношенные носки и их хозяин Форнеро, сидящий один, лицом на уровне задниц. Близорукий он или нет, но выглядит еще более безразличным, чем я. Он меня не замечает, и я наблюдаю за ним без зазрения совести. Невидимая нить, протянутая таким вот образом между нами, оберегает меня от зануд: ко мне никто не подходит.

Форнеро — я хорошо знаю это выражение — дошел до конца чего-то. Но чего? Торопливый психолог сказал бы: отчаяния. Все так и все не так. Так или не так. Жос выше этого; он достиг тех подлунных высот, когда замечаешь только смешное или гнусное в разыгрывающейся комедии, в которой никак не хочется участвовать. Особое состояние. Все еще недавно молча принимаемые условности, все расточаемые недавно знаки уважения, предупредительности, расточаемые то с некоторой тщательностью, то небрежно, кажутся не имеющими ни малейшего значения. Видеть, как Форнеро буквально на глазах соскальзывает — я готов биться об заклад! — в такую безнадежную отчужденность, — это вызызает во мне всплеск симпатии к нему. У меня появляется желание поговорить с ним обо мне, о моей книге, о кровоточащей обнаженности, в которой он оставляет меня, как я делал когда-то ради несколько садистского удовольствия продемонстрировать состояние моей души издателю, который хотел бы стать моим издателем, но не стал. В какой-то миг я испытываю ощущение, что мы с ним, Форнеро и я, одни в этой небольшой толпе друзей-врагов вдыхаем леденяще-обжигающий воздух истины. Понятно мое замешательство: леденящий или обжигающий? друзей или врагов? Осталась только такая истина, которая разрушает сама себя.

Иногда я пугаюсь своей неожиданной раздвоенности. Того, что не выдержку больше суицидного натиска своих ощущений. Форнеро стал волновать меня с тех пор, как я заподозрил, что он такой же хрупкий и одержимый, как и я. Я хотел бы сказать ему об этом, разделить… Разделить? Мы что, посмеемся вместе, с выпивкой в руке, среди сотни именитых членов племени, которые вызывают у нас омерзение? Я лично знаю, что мое спасение, если спасение существует, состоит в нагнетании отчаяния, благодаря ему моя книга взорвет среднее отчаяние, исповедуемое мне подобными. Они больше ни во что не верят — у меня же веры и того меньше. Они молчат — я насмехаюсь. Они дрожат от озноба — я же рву на себе одежды и бью себя в грудь. Я являюсь Кинг-Конгом универсального нигилизма. Форнеро кажется мне всего лишь старым скептиком, отправленным раньше срока на пенсию. На кой черт мне рисковать простудить его, распахивая окна и устраивая смертельный сквозняк?

Сама Вокро, стиль Шабей-«Сирано», сияет. Я полагаю, что сейчас она запоет, и тонкое качество ее выступления оживит аудиторию ее друзей. Я наблюдаю за ней, такой аппетитной, такой материальной, в ее платье, которое будто с сожалением прикрывает ее тело. Она одновременно и Нана и Беренис (барресова Беренис!), — если только имена этих грациозных призраков еще что-то кому-то говорят в вольере этих болтунов. На стенах — сотня фотографий, прославляющих героизм и смерть. Самолеты-бабочки или алюминиевые сигары в момент погружения в струю дыма перед последним падением. Костистые нервные лица, высеченные предчувствием жертвенности. Надо же было набраться наглости или мобилизовать ресурсы дурного вкуса, чтобы сделать декорацию из таких траурных фотографий!

Архангел средств массовой информации, томный, как восточная красавица, молодой Кардонель опускает время от времени свою руку и постоянно свой взгляд на выставленное малышкой Вокро кожное пространство. Боржет конфиденциально сообщает Шабею, дабы немного обострить его язву, что «United Artists» предлагает ему трехмесячное пребывание в Голливуде для изучения там возможностей состряпать американскую версию «Замка». Мир наизнанку. Сильвена с трудом скрывает, что она наконец подписала контракт с Ланснером, потому что он ей дает семнадцать процентов. Она подсчитывает, что при такой ставке для нее настало время вернуться к мужу и создать себе более либеральный образ: коралловый брючный костюм, воротник, как у Дантона, стиль — бывший министр. Бретонн досадует, что он единственный столь крупного калибра топчет здесь, в «Эскадрилье», ее черный паркет, и пытается обнаружить в еще хрупком очаровании Кардонеля тень двусмысленности, которая позволила бы ему погрызть косточку его мечты.

Жерлье, Греноль, Риго, едва привыкнув к удобствам власти (их, этих изъеденных молью классных надзирателей, ждет у подъезда шофер), уже чувствуют, как она качается, что их время уже проходит, и вопрошают себя, как бы поудобнее пристроиться к корыту противника. Буатель, с гибким и подвижным лицом чересчур мелкого комедианта, чтобы заинтересовать своей мордой продюсеров, тихо напивается. Красавица Дарль разжигает Фаради. Дельфина Лакло воркует что-то с очень близкого расстояния Бодуэн-Дюбрею; ей очень хочется узнать, так же легко размягчается сердце великого патрона, как у обычных господ, которыми она пользуется, или не так. Колетт Леонелли держит свою дочь за плечо — буксировка? защита? — и, кажется, благодаря своему положению, не подозревает, что у нее на лице с его огромными глазами написано даже больше грехов, чем ей приписывают ее недоброжелатели. Мезанж и Ларжилье, преуспевающие, ведут деловой разговор. Лукс на всякий случай краснобайствует глаза в глаза с Патрисией Шабей, усердствуя, как если бы ему светил тут какой-то приработок… Все как на ладони. Привыкнув к полутьме и к дыму, мои глаза теперь различают лица. Они, правда, немного расплываются, но это неважно, присочиню. За неимением сердец я всегда неплохо разбирался в их поясницах. Я знаю секреты этих людей, их формулы, их потаенные мысли, удары судьбы, о которых они трезвонят, и невзгоды, которые они замалчивают. Я также знаю, что нельзя позволять им разжалобить себя. Я пришел на землю, чтобы покрывать трещинами зеркало, в которое они смотрятся. Я мечтаю о книгах, которые взорвались бы у них в руках, как бомбы. У меня так же, как у Форнеро, нога дрожит от нетерпения, и мой рот кривит гримаса, как будто я встал не с той ноги. Ярость парализует меня — мускулы, мысли, язык, — и я хотел бы растоптать иллюзии этих привидений. Они отворачивают от меня взгляд? Они хотят меня стереть, как ластиком? Они отрицают мое присутствие? Но они никогда не помешают мне вонзить в них слова, которые в конце концов сломают их. Они не смастерили еще такой кляп, который заставит меня замолчать.

МЕСТО СТОЯНКИ И ОТДЫХА

Наверное, со стороны Аргонна. Автодорога вспарывает там холмы и леса живым, отчетливым шрамом, отчего мысль о старых ранах, воспаленных рубцах, которыми отмечена земля под слишком свежей растительностью, почти даже и не возникает. Самым старым деревьям здесь шестьдесят лет. Пропитанная костной и стальной пылью, земля здесь тяжелее, чем где бы то ни было на земном шаре, исхоженная капитаном вдоль и поперек, исхоженная с неистовством и мыслями, непонятными тогдашнему маленькому мальчику, но врезавшимися в память навсегда.

Жос протянул руку и попросил у Элизабет карту Мишлен номер пятьдесят шесть. Он развернул ее наполовину, потом — зачем — положил ее, оставив палец между двумя складками, на сиденье, где она выделяется теперь желтым пятном. Зюльма опустила на секунду голову, подвинула одну лапу и выпрямилась, внимательно следя глазами за дорогой, напряженная, серьезная, поворачиваясь только иногда, чтобы проводить быстрым поворотом загривка удаляющуюся в противоположном направлении машину. В голове Жоса проходят названия мест — Шалад, Вокуа, Буа-Брюле, Илетт, Монфокон — и видения прежних деревень с одной-единственной улицей, наполненной процессиями гусей и окаймленной серыми фасадами, с закрытыми дверями сараев, хранящими запахи крольчатников и сена. И другие образы: памятники, кучи костей, кладбища с выстроившимися в ряд белыми крестами под мокрым от измороси флагом. Далеко ли они ушли? Его детство с привкусом войны и траура. Достаточно было бы взглянуть на карту, сказать пару слов Элизабет и Реми, которые вполголоса беседуют на переднем сиденье, объяснить им… Можно было бы съехать с автодороги, и Жос показал бы им дорогу. Но знает ли он ее? Сосны, посаженные на опустошенной земле, — как борода, скрывающая следы оспы, — выросли. Извилистые и когда-то пустынные дороги, как вехами, уставлены станциями автосервиса. Капитан показывал на горизонте голые холмы, леса с деревьями без верхушек, луга с деревнями, и его речь превращалась в смущенную скороговорку, торопливую и иногда несколько напыщенную, свойственную всем ветеранам, этим, тогда еще совсем молодым людям, которые надели ботинки и леггинсы, чтобы водить красивых женщин по грязи Аргонна. Но те не осмеливались выйти из машины, чтобы не испортить туфли, возможно, даже украдкой зевали, воздух их немного сморил, и потом все это было так абстрактно, не правда ли, эти неровности вздыбленной земли, под которыми догнивали останки незнакомцев, которых они могли бы любить, обманывать, видеть, как они медленно старятся…

Видел ли все это десятилетний Жос, или вообразил все это сегодня, или всегда только воображал?

Вот он уже достиг такого возраста, что стал отцом собственного отца, человека с жесткими пожелтевшими усами, который водил его за руку по дорогам Аргонна — его, у которого нет ни сына, ни дочери и который никогда особенно не задумывался об этом упущении в своей жизни, — отцом человека, который ему тогда казался таким старым, таким крупным, с его запахами портупеи, теплой шерсти, табака, с его воспоминаниями о местах кровопролитных боев.

«Жос устал», — должно быть, думали Элизабет и Реми. «Он или мечтает, или дремлет; не будем его беспокоить…» — Реми бросал взгляд в зеркало заднего вида. Элизабет слегка поворачивалась будто бы погладить Зюльму, а на самом деле, чтобы посмотреть, закрыты ли у Жоса глаза. Да, глаза у него были закрыты. Это помогало ему вызвать образы и утверждало его в мысли, что последний эпизод — отступление — в его жизни еще не закончился, что он был все еще и навсегда, как подсказывало его тело, всего лишь маленьким мальчиком с серыми глазами, которого капитан подбадривал, когда они разрывали обвалившуюся землянку. Вот какую тайную мысль лелеял Жос, сидя с закрытыми глаза. Должно быть, и его отец в тот октябрьский день 1929-го или 1930-го года никак не мог поверить ни в реальность той войны, ни в то, что молодость осталась уже в прошлом, как сегодня Жос, забывший о руке, лежащей на спине Зюльмы, никак не мог поверить ни в свой возраст, ни в свое одиночество. Вот сейчас он очнется. Сейчас откроет глаза, и настоящий мир обретет свой порядок: Клод будет рядом, облокотившаяся о ручку дверцы, готовая выйти погулять в лесу, и капитан тоже займет позу под кладбищенским фонарем в Дуомоне, а госпожа Форнеро, в гостиной на улице Бертье, будет с любовью смотреть на свои кресла в стиле Людовика XV, которые она с большим сожалением уступила «одной молодой паре».

«Устал, Жос?» Образы наплывают друг на друга, скачут, манят своей дерзкой свежестью, невыносимо живые — Жос приходит в ярость от того, что их у него отнимают. Элизабет оборачивается к нему, спрашивает, смеющаяся, немного обеспокоенная. Жос складывает желтую карту. «Универсал» замедляет ход, и видно, как сбоку на панели приборов замигала зеленая стрелка. Вокруг солнце, ветер, быстрые облака, которые проносят свою тень над кудрявой зеленью леса. «Нам нечего торопиться, — говорит Реми, — мы поем только завтра вечером. Здесь есть место стоянки и отдыха. Давайте разомнем ноги и дадим побегать собаке?»

Жос молча улыбнулся. Он притворяется, что проснулся после короткого сна. «Короткие сны» всех успокаивают. Образы былого понемногу растворяются в воздухе. Реальный мир сгущается и выстраивает вокруг него свои длинные стены. Машина скользит между всклокоченными соснами и остановившимися трейлерами. Водители о чем-то разговаривают, другие закусывают за столами и на скамейках, расположенных среди деревьев. «Ну вот, я открыл глаза. И вот он мир, сократившийся до своих истинных размеров». Жос дрожит, выходя из машины. Эта зябкая декабрьская пора, с резким светом. Элизабет собирает и прижимает к себе свои бесформенные одеяния, которые она опять стала носить (с тех пор, как она почувствовала себя счастливой?), которые, наслаиваясь одно на другое, скрывают ее тело и заставляют забыть о нем. Реми потягивается, смотрит на карту и спрашивает: «Это что такое, Священная дорога?» Потом, обернувшись к машине: «А о тебе забыли!» и идет открывать заднюю дверцу «универсала», через которую Зюльма не решается выпрыгнуть.

Приходится тянуть собаку за ошейник, чтобы она согласилась выйти. Она нюхает траву, потягивается, как Реми минутой раньше, и поднимает к небу трепещущие ноздри. Что это за ароматы такие проходят над лесом, достаточно мощные, чтобы перекрыть даже вонь моторов? «Мы будем в Страсбуре часа в два», — подсчитывает Элизабет. В тот момент, когда Жос оборачивается к ней, чтобы ответить, он видит собаку: она в двадцати шагах бежит какой-то нерешительной трусцой, опустив уши. «Зюльма!» Он заорал совершенно не произвольно. Его крик, казалось, положил конец колебаниям собаки, которая начинает скакать то вправо, то влево, как бы заигрывая и в то же время стремительно удаляясь. В свою очередь раздаются крики Элизабет и Реми, и тут же возникает рокот мотора. Жос бросился вперед: он сможет схватить собаку вон там, около сосны, прежде чем она выскочит на шоссе. Что-то неистовое и острое разрывается в нем. Он слышит свое собственное ворчание: «грязная сука! грязная сука…», и ощущение несправедливости наваливается на него, в то время как руки тянутся вперед. Вдалеке он видит, как с востока приближаются машины, потом еще грузовик. Ветер приносит их гул. Собака в нерешительности останавливается. Он еще может перехватить ее на разделительной полосе, если она вдруг захочет пересечь дорогу. Ему кажется, что он делает совсем мелкие шажки, смешно топчется по жесткому бетону шоссе. Какая-то тень поднимается слева от него в шуме терзаемого металла. Реми кричит. «Заткнись! — думает Жос, — ты же ее испугаешь…», — и удар подбрасывает его очень высоко, медленно-медленно; небо опрокидывается, и лес тоже, и опять небо, и снова лес.

Смятое тело Жоса упало на землю, головой в нескольких сантиметрах от заднего колеса голубого «БМВ», который остановился поперек дороги в запахе горелого. Никто не услышал в скрежете тормозов и шин, как стукнулся и подскочил на цементе череп. А этот вот бесконечный крик, откуда он идет, кто это кричит? Бегут люди, хлопают дверцы. Видно, как они тяжело дышат. Водитель «БМВ» выскочил, завертелся. Потом упал на колени. Крик не прекращается, потом резко обрывается, сразу, внезапно, и зимняя тишина сковывает сцену.

Мужчины наклоняются, женщины отворачиваются, прижав руку ко рту, словно испытывая отвращение. В течение какого-то времени дорога, насколько хватает глаз, в обе стороны остается пустынной.

Только двадцать минут спустя Элизабет забеспокоилась о Зюльме. Она стала бегать во все стороны, крича ее имя. Мигалки скорой помощи и машин жандармерии бросали холодные отблески. Водитель «БМВ» сидел на скамейке для пикников, опустив голову на стол и обхватив ее руками. Элизабет разрыдалась. До этого она еще не плакала, но в этот момент разрыдалась. Какой-то жандарм подошел к ней, он указал рукой на одного из шоферов трейлера: «Он говорит, что видел, как его коллеги спасли собаку…»

— Коллеги? (Это произнес Реми).

— Водители. Немецкие водители, как и он.

Тут в разговор вмешались два других мужчины, один из которых, рыжий великан, который все видел, был французом. Он категорично заявил: «Два типа, на рефрижераторе…»

— Ты видел название? Фирму?

Рыжий великан был уверен только в одном: название города начиналось с Д. Дуйсбург, может быть, или Дортмунд. Жандарм стал выказывать признаки нетерпения: «Так Дуйсбург или Дортмунд?» Рыжий покачал головой: «Большой рефрижератор… белый с черным… и Д. Я уверен, что там было Д…»

Он все еще повторял это, когда машины жандармерии, голубой «БМВ», скорая помощь и «универсал» выехали друг за другом на шоссе и двинулись в направлении Вердена.

Водители за разговором задержались еще немного. Они перебрали все известные им города Германии, названия которых начинаются на Д. Потом один из них пожал плечами, помахал остальным рукой и полез в свою кабину. Остальные последовали его примеру. Вскоре послышался вибрирующий звук заводимых дизелей. После чего грузовики один за другим вырулили на шоссе и удалились.

Загрузка...