Марта Кристенсен

Отпуск по семейным обстоятельствам

Слова

— Ты что, не слышала? — сказала та, что стояла у конвейера напротив, ведь она и с места не тронулась, хотя пальцы сразу вдруг перестали слушаться, еле управляясь с коробками, которые все шли и шли к ней непрерывным потоком. — Не тебя разве вызывают?

— Меня, — сказала она, все еще не трогаясь с места, будто этим можно было что-то предотвратить, а потом все же выпустила из рук очередную коробку, предоставив ей прыгать дальше недоделанной, и тронулась в свой нескончаемый путь — через весь цех и дальше вверх по лестнице к застекленной «клетке» начальника цеха, остановилась и постучала.

— Нет, нет, не к телефону, — сказал начальник цеха, — тут вот… тут к вам пришли, фру Ларсен, хотят с вами поговорить. Да вы присядьте.

Она не двинулась с места, растерянно переведя взгляд на незнакомого человека, сидевшего на одном из двух стульев перед письменным столом, и тогда начальник сам подвел ее к свободному стулу, будто больную или будто опасаясь, что ей может стать плохо. Тот, другой, наклонился к ней и открыл рот, и по движениям его губ она угадала слово «полиция», и вскоре до нее стало доходить, о чем он рассказывал.

Потом время исчезло, а когда оно снова вернулось, полицейского уже не было, а начальник цеха стоял и смотрел на нее такими глазами, что ей необходимо стало срочно за что-то ухватиться, чтобы выдержать, за что-то более надежное, чем край стола, в который судорожно вцепились ее пальцы, и она ухватилась за привычную формулу, которая так часто спасала ее.

Есть все-таки хорошие люди, подумала она, глядя, как начальник цеха повернулся, отошел к окну и стал там, заложив руки за спину, ведь это он из деликатности оставил ее одну.

Очень хорошие, думала она, и поморгала набрякшими вдруг веками, и попыталась встать, но не смогла, тело мертво и тяжело обвисло на стуле и не хотело слушаться, а может, ее призывы не могли пробиться к нему сквозь войлочную тупость, окутавшую все ее чувства.

— Вы посидите, посидите, — сказал начальник цеха, и слова дошли с запозданием, как доходит далекий звук в стеклянно-прозрачном воздухе в ясную погоду, и все вообще доходило с запозданием, все происходило слишком медленно, как при замедленной съемке, и отодвигались взрыв и слезы. И хорошо. Пусть другие не видят ее слез. Никто. Ее ненадежная оборона против других в том и была — пусть не видят ее слез, пусть никто не знает, что она все поняла.

— Я заказал для вас машину, фру Ларсен, она скоро должна быть.

— Машину, — повторила она.

— Такси.

И немного спустя ворчливым тоном, который не мог ее обмануть:

— Фабрика оплатит.

— Да, но… — Она хотела было сказать, что слишком это далеко, чтобы ехать на такси, слишком дорого, но он не дал ей договорить.

— Сколько вы здесь проработали, фру Ларсен?

Сколько она здесь проработала? Вопрос привел ее в замешательство: при всей его простоте сейчас она не в состоянии была на него ответить. Сколько это — всегда? Конечно, она знала ответ, правильный ответ, и, хоть не зря ее считали на редкость несообразительной, в данном-то случае она, само собой, могла бы ответить, но только не сейчас, когда все ее силы ушли на то, чтобы выдержать, не рухнуть, пока она не пройдет через все, что от нее требуется.

— Вы у нас уже чуть не двадцать лет, — продолжал он тем же брюзгливым тоном, по-прежнему стоя к ней спиной, — так неужели фабрика не может оплатить вам эту поездку?

Вот как он распорядился, этот самый начальник цеха, про которого все говорили, что он брюзга и вообще злющий как черт. Нет, люди вовсе не злы, бывают и очень хорошие. Глазам ее вдруг стало горячо, но она справилась с этим.

— А вот, кажется, и такси, — сказал он и взглянул на нее через плечо, и она, сделав усилие, поднялась, и устояла-таки на ногах.

— Спасибо, — сказала она и чуть улыбнулась вымученной улыбкой, и заметила, к своему удивлению, что лицо его приняло то совершенно беспомощное выражение, которое до сих пор было ей знакомо лишь по ее собственному отражению в зеркале.

— Боже милостивый… И вы еще благодарите, когда у вас…

Он запнулся, и воздел руки, будто взывая к небесам, и шагнул к ней, и вдруг показалось, что сейчас эти руки прикоснутся к ней, сейчас он что-то сделает — то ли похлопает ее по плечу, то ли погладит, — и она испуганно попятилась: пусть ее не трогают, ведь она — одно, а они — другое.

— Не трогайте ее, — решительно потребовал как-то однажды ее муж, когда они с приятелями сидели у них дома и пили пиво и один из них протянул было к ней руки. — Не трогайте ее, черт дери, она не любит, чтоб ее трогали.

И они ее больше не трогали.

Рука начальника цеха так и застыла в воздухе, но вот он провел ею по волосам, словно найдя ей наконец применение, и потом опустил.

— Хотите, я поеду с вами? — неожиданно предложил он. — Или, может, кто-нибудь из ваших товарищей по работе?

Она замотала головой.

— Нет, нет, я сама…

— Понятно. Ну что ж, вам, пожалуй, пора, фру Ларсен. И вот что: денька два-три побудьте дома, ладно? До тех пор пока… ну, в общем, дня три или сколько там потребуется. Да не забудьте свои вещи — что там у вас, плащ, сумочка… — Догадался ведь, что она так и ушла бы, если б он ей не напомнил.

Когда она стояла перед узким железным шкафчиком, где хранились ее вещи, собираясь всунуть ключ в замок, ноги вдруг опять отказались ее держать, и больше всего на свете захотелось взять и рухнуть мешком на пол, да так и остаться лежать навеки, и пришлось сделать над собой огромное усилие и напомнить себе, что сейчас от нее требуется, и непослушными пальцами, такими омертвелыми и бесчувственными, словно она целый день проработала на морозе, расстегнула она халат, сняла его и повесила на вешалку, потом натянула на себя плащ, взяла сумку и закрыла шкафчик на ключ. Потом она медленно спускалась по лестнице, и в ушах у нее стоял шум цеха, и где-то в самом дальнем уголке сознания промелькнула мысль: как же они сейчас там без нее, злятся, наверное, что ее нет у конвейера. Выйдя из здания, она растерянно приостановилась, вроде бы не узнавая пустынную площадь перед фабрикой, которую ей никогда не случалось видеть в это время суток, и внезапной острой болью поразила ее красота этого на редкость погожего дня.

Такси, слава богу, было на месте. Низкая черная машина, и прислонившийся к ней в ожидании пассажира водитель. Он и внимания не обратил, когда она подошла и стала рядом, только потом уже догадался вытащить из кармана записку, заглянул сначала туда, потом перевел взгляд на нее.

— Вы случайно не Эвелин Ларсен?

— Да, — сказала она и поежилась при звуке этого имени: увы, Эвелин Ларсен — это она.

— Вот как… Выходит, вы и есть моя пассажирка…

И, словно сообразив наконец, что клиент ведь нынче попадается разный, он распахнул дверцу.

— Ну что ж, прошу.

А когда они уже отъехали порядочное расстояние и он, ловко маневрируя, вывел машину за городскую окраину:

— В такую погодку одно удовольствие прокатиться куда-нибудь подальше.

Она кивнула.

— Да, — сказала она. — Погода сегодня прямо как нарочно.

Он с любопытством посмотрел на нее в зеркальце — кто его знает, что он за человек, подумалось ей, может, хороший, а может, из тех, кто, глядя на нее, уж обязательно мысленно покрутит пальцем у виска. Он уселся поудобнее.

— «Эвелин», — начал он. — Редкое, надо сказать, имя, мою вот родную тетку так зовут да еще как-то раз по телевизору слышал, а вообще — редкое имя.

— Да, редкое, мне, знаете, ни разу не встречалось.

— Да уж. Чего только люди не придумают, взять, к примеру, моего брата, назвали зачем-то Рандольфом. Чудное тоже имя. Рандольф!

— Да, — вежливо согласилась она, — тоже, конечно, чудное.

Но уж «Эвелин» — и того хуже, глупее не придумаешь.


— Эве-лин! — дразнили ее на все лады ребята во дворе и в сквере. — Эве-лин — жирный блин! Эве-лин — гуталин! Жирный, толстый, глупый блин!

Сестер ее, Карен и Виви, никто не дразнил, те были девочки как девочки, она же была какая-то не такая, она сама это чувствовала, хотя далеко не сразу до нее дошло, чем именно она «не такая». Ей ужасно хотелось быть похожей на Карен, и одно время она упорно пыталась внушить себе, что и в самом деле похожа на свою старшую сестру, такую хорошенькую, с такими чудесными каштановыми волосами, но, убедившись, что ее претензии нелепы, она уцепилась за мысль, что тогда, значит, она похожа на младшую, не такую, правда, хорошенькую, зато более живую, курносенькую и веснушчатую, но и тут ничего не вышло.

— Карен похожа на меня, — с гордостью говорила мать, — а Виви у нас — вылитый отец. — И добавляла задумчиво: — А в кого же у нас, интересно, Эвелин?

Между прочим, мать всегда настаивала, чтобы Карен присматривала за ней, когда они отправлялись гулять в сквер или когда их всех троих посылали за чем-нибудь в город.

— Будь умницей, держи ее, пожалуйста, за руку, когда будете переходить улицу, и смотри повнимательней, — наказывала мать, имея в виду вовсе не Виви, которая как-никак была самой младшей из них, не за ней почему-то надо было присматривать. И Карен всегда возмущалась — не желает она водить за ручку эту дуреху, и почему это ее обязательно всюду надо брать с собой, сидела бы дома, — и, сердито дернув ее за руку, тащила за собой через улицу, пока мать еще могла видеть их из окошка, а потом отпускала и приказывала идти сзади, не ближе чем в пяти шагах; вспоминая позже свое детство, она всегда представляла обеих своих сестер, и старшую и младшую, только так, со спины, — о, вечно эта спина перед глазами, такая прямая и такая коварная.

— Ну как, хорошо погуляли? — допытывалась мать, когда они возвращались с прогулки в сквере, из магазина, из кино или еще откуда-нибудь, и Карен неизменно отвечала, что без Эвелин было бы еще лучше, на что мать, столь же неизменно, возражала, что она не желает этого слышать. — Ничем она не хуже вас, — говорила она, без особой, впрочем, убежденности.

Отец на этот счет вообще не высказывался. Отец. Высокий малознакомый человек, который обычно был где-то там, на службе, но время от времени оказывался вдруг дома, и тогда от него зависело, как пройдет нынче вечер. Если полицейский мундир с блестящими пуговицами висел на вешалке в передней — это означало, что отец сидит в своем кресле в гостиной и решает, каким будет вечер, усядутся ли они все вместе за обеденный стол играть в лото или же будет устроена очередная проверка их школьных тетрадей, когда грозный отцовский палец указывал ей на ошибки в задачках, и, сколько бы раз она ни пересчитывала, грозный палец снова и снова указывал ей на ошибки, а раздраженный голос откуда-то сверху снова и снова спрашивал, неужели же ей непонятно, что ей объясняют.

— Мой муж — прекрасный отец, — не упускала случая заявить мать в обычном своем, не терпящем возражения, тоне, — он посвящает детям целые вечера.

А бывало, что отец сидел в своем кресле с головной болью, тогда все в доме ходили на цыпочках, и, как ни странно, ему вроде бы помогало, если Виви или Карен приносили ему шлепанцы или газету, он вдруг как бы через силу улыбался, словно ему стало полегче, и мог даже потрепать по волосам ту из дочек, что прибежала первой, а это значило, что вечер, быть может, еще не вконец испорчен, но ей никак не удавалось проявить достаточно проворства, и потому отцовская рука никогда не трепала ее по волосам, и одна только мать твердила, что она ничем не хуже других.

Вот именно что хуже, ей это было совершенно ясно, только она никак не могла сообразить, чем же именно, пока наконец не догадалась — да просто-напросто тем, что она глупее их, и не только глупее своих сестер, но и вообще глупее почти всех, и, не умея защитить себя, в ответ на бесконечные насмешки окружающих, мол, надо же быть такой бестолочью, она только кротко улыбалась, удивляясь про себя, за что они с ней так, ведь она же никому не сделала ничего плохого.

И возникла четкая граница. Другие — это другие, с ними всегда надо быть начеку, а она — это она, Эвелин, которую всегда и везде, будь то в школе, в сквере или во дворе, либо безжалостно дразнят забавы ради, либо просто не замечают и которой стыдятся родные сестры.

Глупее всех. Но не настолько уж глупее. Не такая уж она была дурочка, чтобы не соображать, что к чему, и она признавала даже, что в общем-то они правы: ну на что она, в самом деле, годится. И как радостно была изумлена, какой благодарности преисполнилась, когда, сделавшись взрослой, убедилась на собственном опыте, что другие, оказывается, бывают разные, что среди них встречаются и хорошие. Она была благодарна им за малейшее добро. Господи, да разве она заслужила.


Да, приятно, конечно, так вот иногда прокатиться, — сказал водитель, — но только, честно вам скажу, не ко времени мне эта поездочка… Вас это, понятно, никак не касается, но попробуй-ка выбрось из головы — дочка у меня вот-вот родит, представляете? Прямо как нарочно: мне выезжать, а у нее началось, и роды-то первые, так что сами понимаете…

Он замолчал, и она сообразила, что он ждет от нее каких-то слов.

— Да, конечно, как тут не волноваться, — сказала она немного погодя.

Он почесал в затылке.

— Ну, не то чтобы я очень уж волновался, — сказал он, скосив на нее глаза, — а все же, знаете, немного не по себе. Ей и всего-то семнадцать. А муж у нее еще в армии — солдат, одним словом. Сейчас ведь они сплошь и рядом рано начинают, зато и бывают, как говорится, счастливы.

Она не стала ему возражать. Зачем. Ладно, пусть себе люди будут счастливы, и вдруг что-то шевельнулось в груди: он же солдат, а был ведь когда-то другой такой же вот, тоже солдат, и в памяти всплыло вдруг его лицо, каким оно было, когда в зале зажегся свет. Тот, чья рука сначала легонько, как бы нечаянно, коснулась ее руки, а потом сжала покрепче и уже не отпускала, а потом, к концу фильма, осторожно скользнула вниз по ее ноге и легла ей на колено. Она не знала, что она увидит, когда зажжется свет, скорее всего — потную, сконфуженную физиономию, а в следующую секунду — торопливо удаляющуюся спину. Но уж никак не то, что увидела, — эти ласково вопрошающие чуть раскосые глаза, эти светлые шелковистые волосы.

«Милая», — шепнул он, и не думая подниматься. «Милый», — шепнула она, не веря, что все это происходит именно с ней.

Но зрители в их ряду стали проявлять нетерпение, и им пришлось встать, и устремившаяся к выходу толпа тут же их разъединила, но у выхода она сразу его увидела — он стоял и ждал ее, покуривая сигарету.

— А, вот и ты, — сказал он и двинулся вперед по тротуару, и как-то само собой получилось, что она пошла за ним, хотя вообще-то ей нужно было в противоположную сторону, к автобусной остановке.

— Может, зайдем куда, выпьем кофе, — предложил он, и она кивнула, можно и зайти, и ей захотелось, чтобы он снова взял ее за руку, но он шел, сунув одну руку в карман брюк, вторая же была занята сигаретой.

— Ну как тебе фильм? — спросил он, когда они уже сидели друг против друга за столиком и пили кофе, и она сказала, что фильм ей понравился, хотя даже не запомнила, про что там было, а он только поморщился, дескать, так, ничего особенного, а немного погодя спросил, снимает ли она где или живет с родителями, и она с довольным и гордым видом сообщила ему, что живет самостоятельно, снимает комнату. И еще, что работает на фабрике и потому вполне может себе это позволить, хотя получает пока еще по низшей ставке, а он слушал ее вполуха, про фабрику ему было не очень-то интересно. Чем тут торчать, может, им лучше пойти к ней, осторожно предложил он, и она обрадованно закивала, да, да, конечно, ведь за целый месяц, что она жила в этой комнате, никто еще ни разу не выразил желания прийти к ней в гости, и, только когда он погасил свет и, путаясь в пуговицах, стал расстегивать на ней блузку, только тогда она поняла, что все те, кто считал ее дурочкой, в общем-то были совершенно правы. Но руки у него были такие ласковые, и, честно говоря, ей вовсе не хотелось их отталкивать.

Было больно, и она немножко поплакала, а он вдруг зажег свет и внимательно поглядел на нее.

— А знаешь, у тебя очень красивые глаза, — сказал он, и его собственные чуть раскосые глаза улыбнулись ей, и она осмелилась поднять указательный палец и погладить его по бровям и по тому месту на потном виске, где прилип светлый завиток волос.

Больше она его никогда не видела, и ее сестры и родители ругали его на чем свет стоит и обзывали такими словами, которых она никогда прежде от них не слышала и даже не подозревала, что они им известны, но ведь он был отец ее Джимми, а в ее памяти так и остались эти улыбающиеся чуть раскосые глаза, которые унаследовал Джимми, так же как и шелковистые волосы, и эту нежную хрупкость. В ее памяти он оставался вечно юным, как те солдаты, что улыбаются нам своей бессмертной улыбкой с фотографий на пыльных комодах.

— Супруга моя вообще-то здорово была недовольна, — продолжал водитель, круто выруливая влево, чтоб увернуться от рефрижератора, который нахально катил прямо посередине шоссе. — Вот черт, надо же, что вытворяет. Да еще на такой скорости.

— Ну так вот, — вернулся к своему водитель. — Ужасно она была недовольна. И пошла ворчать, сами, мол, совсем еще дети, и где они, интересно, будут жить, ну и все, что полагается. А с дочкой вообще перестала разговаривать: только та на порог — она губы подожмет и будто каменная, ну, тут уж я не выдержал, пришлось, как говорится, стукнуть кулаком по столу. Меня, знаете, нелегко из терпения вывести, но это уж черт-те что получалось. Ты это дело кончай, говорю, ну, влипли ребята, будет у них теперь ребенок — ну и что? Забыла, что ли, как у нас у самих все вышло? Ей, понятно, и крыть нечем.

Лицо водителя расплылось в довольной ухмылке.

— Тоже мне! На то и молодость. Ну, с тех пор она, значит, и захлопотала, как положено бабушке: навязала, нашила, накупила всякой всячины, на целый детский сад хватит, — так что сегодня, доложу я вам, у нас очень радостный день. Вот что значит вовремя стукнуть кулаком по столу.

И водитель удовлетворенно кивнул.

— Только бы все благополучно обошлось, — прибавил он.


Она никак не могла собраться с духом и сказать им про ребенка.

Шло время, и всякий раз, приходя в гости к родителям, она решала, что сегодня уж обязательно скажет, и ничего не получалось. Чаще всего она заставала там кого-нибудь из сестер или обеих вместе, и они, как обычно, болтали, не принимая ее в расчет, а она сидела и мучилась, ладони у нее потели от внутренней борьбы, и она все думала, что ведь это важнее, про ребенка-то, важнее, чем про лабораторию Карен, и всех этих врачей, и сестер, и кто из них что сказал или сделал, важнее, чем про педагогическое училище Виви, про все эти занятия и собрания, про преподавателей и сокурсников. Впервые в жизни она считала, что происходящее с ней важнее их дел и забот, а ей даже сказать не дают.

Невозможно было дождаться паузы, чтобы вступить в разговор. А если пауза и случалась, то такая коротенькая, что она просто не успевала ею воспользоваться, и кончалось всегда тем, что она влезала в автобус и ехала домой, а у себя в комнате садилась на кровать и воображала, что вот тут рядом стоит детская кроватка, надо примериться, достанет ли она рукой. А вон там, у стола, рядом с ее обычным местом, будет высокий стульчик. И она улыбалась кроватке, и стульчику, и маленькому теплому свертку у своей груди, нет, уж в следующий-то раз она обязательно все скажет, хотя они, конечно, не обрадуются этой новости. Но такой реакции она все же не могла себе представить.

Они сидели все впятером в гостиной, и разговор на этот раз как-то не клеился — похоже, сестрам, как ни странно, нечего было рассказать ни про лабораторию, ни про училище, и мать вдруг обратила внимание на нее. Поглядела на нее тем особо внимательным взглядом, который обычно предшествовал вопросу, здорова ли она, не болит ли у нее где-нибудь. И она невольно потупилась под этим взглядом, не сомневаясь, что такой вопрос сейчас последует.

— У тебя, по-моему, цвет лица какой-то нездоровый — ты нормально питаешься?

Она торопливо закивала, да, да, конечно, и мать сказала, что у нее кое-что для них приготовлено, пусть возьмут с собой, завтра разогреют, а у Виви рот чуть скривился в усмешечке.

Вон как ее разнесло, лучше всяких слов сказала эта усмешечка. В чем, в чем, а в еде-то она себе не отказывает.

Материнский пытливый взгляд снова обратился на нее.

— Но ты хорошо себя чувствуешь, ты ничего не скрываешь, Эвелин?

Материнский взгляд вцепился в нее и не отпускал, и тут уже все взгляды обратились на нее. Она оказалась в центре всеобщего неприязненного внимания. Все равно как прежде, когда все они собирались вокруг нее и дружно ее тиранили, потому что она не могла решить несчастные задачки и не понимала их объяснений.

— Я жду ребенка, — сказала она и сама услышала, как жалко прозвучали эти слова, лишившись вдруг той изумленно-радостной, таинственной интонации, с которой она произносила их шепотом наедине с собой.

Наступило молчание, и повеяло вдруг таким холодом, точно кто-то распахнул настежь все окна, впустив в комнату сквозняк.

— Я не могу в это поверить, — сказала, выдержав паузу, мать тем ледяным голосом, который для нее всегда был связан с немногими тяжкими прегрешениями ее детства, и она внутренне содрогнулась. — Не может этого быть. Это, конечно, неправда.

Но уж если это оказывалось правдой, пощады ждать не приходилось, карающая рука награждала виновную парой хлестких, жгучих оплеух, сопровождаемых пронзительным, чуть ли не истеричным: «Мои дети не должны лгать!.. Мои дети не должны воровать!.. Мои дети не должны…»

И вот теперь все они четверо уставились на нее чуть ли не с ужасом, а она тщетно цеплялась за мысль, что это ведь и радость тоже. Но радости уже не было.

— А вообще-то это похоже на правду, — послышался наконец голос Карен, — с ней как раз вполне могло такое случиться, очень на нее похоже…

— Помолчи, будь добра, — оборвала ее мать. — Эвелин, ведь это неправда, про ребенка, так ведь?

Совсем уже другим, чуть ли не умоляющим тоном.

И не дождавшись ответа:

— Эвелин!

Она кивнула, что, мол, чистая правда, и тогда весь их гнев и весь ужас обрушились на ее голову. О чем она думала, боже ты милостивый, о чем она только думала?! Ну надо же хоть немножко думать своей головой, ну хоть изредка. И что же это за негодяй такой бессовестный, с кем это она связалась, ведь не станет же она уверять, что нашелся такой мужчина, который хочет на ней жениться. И как вообще она себе представляет — на маму с папой рассчитывает: опять, значит, все сначала, пеленки да горшки, это в их-то возрасте, когда серебряная свадьба не за горами, — так что ли? Она, видно, думает, что ребенок — это очень просто, взял да и завел.

Тут все голоса перекрыл по-врачебному бесстрастный голос Карен:

— Надо просто сделать аборт, по-моему, это достаточно ясно.

Она вскинула голову.

— Нет, — сказала она, — не буду я делать аборт.

Но мать уже подхватила:

— Аборт! Ну конечно! Давайте трезво взглянем на вещи. Эвелин, тебе ведь известно, что существуют… ну, всякие там средства, что можно было как-то уберечься, если даже… Но раз уж такое несчастье… Карен совершенно права, нужно сделать аборт. Операция пустяковая, ты и не заметишь, и я с удовольствием схожу с тобой к врачу, если ты согласна.

— Не буду я делать аборт, — сказала она.

У матери губы искривились в гримасе, отдаленно напоминающей улыбку, и они снова дружно накинулись на нее. Они приперли ее к стенке и открыли военные действия — тут была и длительная, упорная осада, и внезапные молниеносные атаки. Известно ли ей, что ребенок стоит денег, и немалых денег, и что ей не удастся так уж много зарабатывать. И неужели она рассчитывает, что ей разрешат жить в этой ее комнате с ребенком, да ни одного дня не разрешат. И кто, интересно, будет присматривать за ним, когда она на работе, или она воображает, что для нее уже приготовили местечко в яслях, что у них там полно свободных мест, а может, она мечтает об одном из тех заведений, где пристраиваются на время одинокие матери с детьми, у которых нет другого выхода? Так хоть ребенка бы пожалела. Да где там. Она же просто эгоистка. Плюс ко всему прочему.

До сих пор не было случая, чтобы она поступила против их воли, но в тот вечер она отчаянно отбивалась, противопоставляя их натиску свое еле слышное — «нет», свое чуть заметное покачивание головой и свой маленький теплый сверток, крепко-крепко прижатый к груди. Это длилось целую вечность. А они побивали ее камнями аргументов, каждый из которых больно ранил. Подумала ли она о том, что ребенку одинаково нужны и отец, и мать, что он будет чувствовать себя обделенным. Разве это полноценная семья? Представляю этот семейный очаг, добавила усмешка Виви. Кроме того, ребенку необходимо дать образование. Что она, интересно, будет делать, когда в один прекрасный день ребенок придет к ней со своими тетрадками и попросит помочь ему приготовить уроки? Насчет уроков — это отцу пришло в голову, а вообще-то в основном наскакивали сестры. Можно подумать, боялись, что кому-то из них придется возиться с этим самым ребенком. Она даже крикнула им прямо в лицо, в эти их побелевшие от злобы, безжалостные лица:

— Вы никогда меня за человека не считали! Никогда не разрешали идти рядом, думаете, я не помню!

Они только головами покачали: ну, при чем тут это.

А то вдруг, как при внезапной смене кадров в кино, перед ней возникали совсем другие, ласковые лица, и голоса звучали по-другому, с ласковой убедительностью: пойми же, Эвелин, мы вовсе не хотим тебя обездолить, мы, наоборот, хотим выручить тебя, помочь тебе избежать таких неприятностей и осложнений, какие ты и представить себе не можешь.

И холодные глаза теплели, и ей делалось страшно за себя, она только слабо отмахивалась и уже готова была прошептать это самое «да», лишь бы они были довольны ею и оставили ее в покое.

Когда они наконец отступились от нее, она долго плакала, до того была измучена. Но вскоре они опять объявились. То одна, то другая заезжали навестить ее, усаживались на стул у обеденного стола или же рядом с ней на кровать, брали ее руки в свои и все говорили, говорили, долго и проникновенно. Они являлись с кофе, с пирожными, с подарками, и с этими их огорченными, укоризненными глазами — мы на все для тебя готовы, а ты даже такого пустяка не можешь для нас сделать.

И она так долго качала головой и шептала свое «нет», что в конце концов стало уже поздно что-нибудь делать, и ей дозволено было родить в муках своего ребенка, у него были светлые, шелковистые волосики и чуть раскосые глазки, и это был прелестный ребенок, хрупкий и нежный, с тонкими чертами лица. Они удивленно переводили взгляд с ребенка на нее, и снова с нее на ребенка, и она прекрасно понимала их изумление: никто — а уж она-то сама и подавно, — никто не поверил бы, что она способна произвести на свет такое прелестное дитя. Она назвала его Джимми, и он оказался хорошим, спокойным ребенком, не кричал по ночам, так что ей разрешили остаться жить в той же комнате, а со временем нашелся, между прочим, и мужчина, который захотел разделить с ней свою судьбу и свой кров. Кров был, правда, не ахти какой, не сравнить, разумеется, с докторскими хоромами, на которые польстилась Карен, или же с изысканной холостяцкой квартиркой, где обитала Виви, но она и не думала сравнивать. Муж никогда не спрашивал ее про отца Джимми и гордился мальчиком, как мог бы гордиться только родным сыном.

— Пойди-ка, погляди, — звал он ее, бывало, из кухни, где она возилась с обедом или со стиркой, и она послушно вытирала фартуком руки или откладывала нож и шла за ним в комнату.

— Погляди-ка, что он тут нарисовал, — говорил он, указывая на исчерченный лист бумаги, над которым пыхтел с карандашом в руке мальчуган, — очень даже здорово для такого малявки, видишь, тут вот пароход, а тут самолет. И сигнальные огни, гляди-ка, не забыл. — И прибавлял восхищенно — Смышленый растет, чертенок.

А когда у него собирались приятели, посидеть и выпить пива, он, бывало, притаскивал в комнату целый ворох разных поделок из детского сада, все, что мальчик там понаклеил и повырезывал, и с гордостью всем демонстрировал.

— Сам ведь все сделал! Каково? А поглядели б вы, как он единицу научился выводить. Эвелин, принеси-ка тетрадку, где он пишет эти свои единицы. Ничего не скажешь, смышлен пострел.

— И мальчик он хороший, добрый, — прибавляла она, вспоминая, как о нем отзывались в детском саду. Ей всегда говорили, что с ним очень приятно иметь дело, на редкость симпатичный и ласковый малыш.

Муж только отмахивался — а, не в том суть, ну да, мальчонка он добрый и ласковый, ну и на внешность, конечно, симпатичный, но главное — мозги у парня устроены как надо, и он с важностью кивал головой, будто уж кто-кто, а он в таких вещах разбирается. Но она-то его знала. За хвастливостью мужа, за всеми его воинственными выпадами против властей и инстанций, начальников и мастеров, которые вечно были несправедливы к нему, вечно его затирали, она давно уже разглядела неуверенность и беспомощность, и знала, что он чужой среди других, в точности как она сама, так что в этом смысле все правильно, все в порядке вещей. Он пасовал в обществе доктора, мужа Карен, или же быстро сменявшихся дружков Виви, и потому было только к лучшему, что встречи с сестрами становились все реже и наконец совсем прекратились. И слава богу. В самом деле, почему человек должен чувствовать себя гостем в собственном доме, сидеть как на иголках и терпеть чье-то снисходительное дружелюбие, почему он должен выслушивать всякие тонкие и остроумные разъяснения, если он, чего-то, может, и не понимая, возмущается тем, что ему кажется несправедливым, и почему он должен таскаться с обязательными визитами в эти их благопристойные дома, где его неотесанность всех шокирует, с какой стати, да пусть он лучше сидит себе спокойно дома, со своими приятелями и своим пивом, за своим собственным обеденным столом. У себя дома можно было и не обращать внимания на эти его срывы, когда он начинал кричать и возмущаться, что вечно ему ходу не дают, куда ни ткнешься — кругом одна несправедливость; ничего страшного, каждый защищается как может, он — так, она, например, иначе, такой уж он есть, она вот кричать не станет, а накричавшись вволю, он подходил к мальчику и, потрепав его по волосам, говорил что-нибудь вроде:

— Ну, тебя-то им не удастся так просто скрутить — ты им всем еще покажешь, верно я говорю?

И мальчик кивал, продолжая заниматься своим делом. Что-нибудь рисуя на листке бумаги, или выводя в тетрадке единицы, или ползая по полу с машиной среди немудреной их мебели.

Здесь был их собственный мир, здесь им было хорошо и спокойно. Без других.


Унылое однообразие пейзажа большой автомобильной магистрали сменилось картинами более разнообразными и пестрыми, машина плавно и ровно бежала по асфальту, а безоблачный день все больше сверкал синевой.

Водитель опустил боковое стекло, и детские крики из мелькавших мимо садиков и домиков теперь осколками залетали в машину. В мире хозяйничала весна, она диктовала свои законы и детям, и женщинам, которые возились в своих садиках уже без пальто, и той девчушке в джинсах у покосившегося домика, которая, вскинув руку с кистью для побелки, мелькнула и исчезла со своей кистью и ведром и своим незавершенным жестом. Стайка серебристых птиц дружно, как по сигналу, сорвалась с изгороди и распростерлась в воздухе, а мимо калитки одного домика бежали ребенок и щенок. Все бежали и бежали, а машина глотала километр за километром.

Она видела и слышала все словно бы яснее и резче, чем всегда, а та тупость, которая окутала ее сперва милосердным покровом, теперь ушла внутрь, и боль, как в капсуле, будто сберегалась впрок, меж тем как все другие чувства обострились, и она начала свой крестный путь с сухими до рези глазами. Пока еще не в силах встретиться с тем, что ее ожидало.

Домики, садики, дети. И задняя стенка грузовика, которая долго маячила перед глазами, закрывая вид на дорогу, и мальчишеское задорное лицо в боковом зеркальце грузовика, улыбнувшееся таксисту, который все же обошел его и снова занял место впереди. И затылок водителя с глубокой багровой складкой на шее и серыми чешуйками перхоти пониже, на воротнике. И дети, с криком носившиеся по футбольной площадке. И машины, которых становилось то больше, то снова меньше. То больше, то меньше.

Водитель откашлялся, собираясь, видимо, снова завести с ней беседу, и она, конечно, поняла, что он считает долгом вежливости развлекать ее, и постаралась внимательно слушать, и стала кивать и поддакивать уже с первой фразы.

Обычно он не ездит в такие дальние поездки, рассказывал он. Все получилось совершенно случайно, просто некого было больше послать. Обычно он развозит школьников, а как раз сегодня в этот рейс поехал другой. То есть это не обычные школьники, а те дети, которых надо доставить из одного интерната в другой или из интерната домой. Так называемые отсталые дети.

Его вопросительный взгляд встретился в зеркале с ее взглядом, и она кивнула, да, да, это слово ей знакомо, объяснять не нужно. Ей уже давным-давно объяснили, что оно означает.


Как-то вечером, в середине недели, раздался звонок в дверь, и это было так необычно, что муж рывком приподнялся на кушетке, где он улегся было отдохнуть, как всегда в это время. Они только что поужинали, и густой, сытный запах еды еще стоял в комнате и в кухне, а на облезлом журнальном столике у кушетки еще стояла кофейная чашка мужа и сахарница. На стуле лежала стопка выстиранного и выглаженного белья, которое она как раз собиралась разобрать и разложить по местам, и по всему полу были раскиданы игрушки малыша, сам же он, уже в пижамке, слонялся по комнате и, как обычно, всячески старался оттянуть ту минуту, когда надо будет отправляться спать.

Так что гости были бы совсем некстати, да и какие сейчас могли быть гости, среди недели, приятели мужа приходили обычно по пятницам или субботам. Первой ее мыслью было, что надо бы хоть немного прибрать, и она застыла на месте, не зная, за что схватиться — убрать ли прежде всего игрушки, или эту не слишком чистую сахарницу, или же стоптанные шлепанцы мужа, которые он скинул, когда ложился, но тут новый, настойчивый звонок заставил ее кинуться открывать.

Незнакомый человек, стоявший за дверью на площадке, улыбнулся и назвал себя, и она подумала, что он, наверное, ошибся квартирой, и уже начала перебирать в уме других жильцов в подъезде, но не успела.

— Я учитель вашего Джимми, можно мне зайти на минутку?

— Учитель Джимми? — переспросила она, силясь понять, каким образом мог оказаться у нее на пороге человек откуда-то оттуда, куда каждое утро уходит мальчик со своим ранцем и завтраком и где он проводит все дневные часы. Какая здесь может быть связь.

Свет на лестнице не горел, и они стояли в полумраке, а ниже этажом с грохотом распахнулась дверь, и кто-то, чертыхаясь, выскочил на лестницу, и она наконец сообразила впустить гостя, чтоб хоть дверь-то можно было закрыть.

— Это учитель Джимми, — будто оправдываясь, объяснила она мужу, который все еще сидел в выжидательной позе на кушетке, с всклокоченной от лежания головой.

— Вот как, — сказал муж, нашарил ногами шлепанцы и встал с кушетки — он стоял навытяжку, будто ученик за партой, вскочивший при появлении в классе учителя.

Незваный гость огляделся и увидел мальчика в этой его куцей ночной пижамке, из которой он давно вырос.

— А, вот и Джимми! — шумно обрадовался он, подошел и взял мальчика за руку. — Ну, чем ты тут занимаешься, Джимми?

— Ничем, — пробормотал мальчик и от смущения сам себе наступил на ногу.

Незваный гость присел на корточки рядом с игрушками.

— По-моему, ты что-то строил из кубиков. Наверное, дом себе строил?

Мальчик молчал, и неуверенность, скрывавшаяся за шумным дружелюбием учителя, как бы распространилась в воздухе, и всем сделалось неловко. Она взялась было за белье, порылась наугад, под руку ей попались дырявые кальсоны, и она сунула их обратно. Учитель поднялся и двумя пальцами легонько провел по волосам мальчика.

— Ну что ж… А кстати, не пора ли тебе спать, дружок, я, по правде сказать, думал, ты уже давно в постели: маленьким мальчикам надо ложиться пораньше.

Это прозвучало почему-то как упрек: мол, что ж это они не укладывают ребенка вовремя. Она почувствовала, что надо как-то оправдаться, и уже подыскивала, что бы такое сказать, но он ее опередил.

— Ну так как? Иди ложись, а? Мне, видишь ли, хотелось бы поговорить немножко с твоими родителями. С твоими папой и мамой, — поправился он и торопливо прибавил — Да ты не бойся, ты ведь ничего плохого не натворил, просто, видишь ли… ну, просто мне хочется посидеть поговорить с ними, а тебе же все равно пора спать…

— А ну, марш в постель, живо! — прикрикнул на мальчика муж, и Джимми посмотрел на него удивленно, шагнул было к нему и остановился в нерешительности, он привык перед сном подходить к отцу проститься, тот грубовато ласково обнимал его, притянув на секунду к себе, после чего она шла вместе с ним в спальню, чтобы поцеловать и сказать «спокойной ночи». Он же всегда слушался с первого слова, когда ему говорили, что пора спать. Муж стоял и смотрел в пол, и она очень хорошо понимала, что не может он притянуть к себе мальчика на глазах у постороннего человека, она и сама не смогла бы, и что этим-то и объяснился его резкий тон, он никогда так к мальчику не обращался.

— Изволь сейчас же ложиться. Да поторапливайся, а то, гляди, я за тебя возьмусь.

Мальчик повернул к ней недоуменную рожицу, и она покивала ему головой: да, да, делай, как тебе говорят, и мальчик неуверенно вышел из комнаты и прикрыл за собой дверь. Незваный гость улыбнулся: мол, ну, слава богу, наконец-то — и расстегнул плащ.

— Может быть, присядем, — предложил он, и она покраснела, будто ей сделали замечание.

— Да, конечно… Что ж это я…

Она хотела было убрать белье, чтобы освободить ему единственный приличный стул в комнате, но учитель уже подтащил к журнальному столику один из тех стульев, что стояли у обеденного стола, и уселся на него, и тогда муж присел на краешек кушетки, а сама она пристроилась с другого конца.

Учитель откашлялся.

— Вы не беспокойтесь, я постараюсь не отнять у вас много времени, вам, я вижу, сейчас не совсем удобно, конечно, что хорошего, когда вдруг нагрянут вот так вечером: придешь с работы усталый, хочется немного отдохнуть, ну и вообще…

Он безнадежно застрял на месте, и еще этот запах в комнате. Знать бы, что он придет, она бы хоть проветрила. И хоть переоделась бы, и убрала в комнате.

Незваный гость проследил за ее взглядом.

— Да уж, от детей дома вечный беспорядок, сам знаю, у меня самого двое, просто уму непостижимо, как это два таких карапуза умудряются перевернуть все вверх дном.

— Да, верно, — сказала она и увидела, что муж уже пощипывает нижнюю губу, а это значило, что он начинает закипать.

Учитель снова откашлялся.

— Так вот, значит, насчет Джимми… мне хотелось кое о чем с вами поговорить. Вообще-то ничего плохого не случилось, ровным счетом ничего, он очень послушный ребенок, с ним очень легко, дай бог, чтобы у нас все такие были — никаких бы проблем, да и в учебе он очень старательный. Нет, нет, ничего плохого я сказать о нем не могу…

А если он не мог сказать ничего плохого, зачем же он тогда пришел и испортил им вечер, посеяв тревогу и страх, — сиди теперь и гадай.

— Дело в том… мне кажется, нам стоило бы в данном случае попробовать метод интенсивного обучения, ну, чтоб он как бы позанимался дополнительно, я имею в виду прежде всего чтение, именно с этим предметом у него хуже всего. Другие предметы еще как-то идут, а вот складывать буквы в слова, с этим у него туговато, в общем… тут он немного отстает от других.

Муж набычился.

— Это как же понимать… дурак он, что ли?

Учитель совсем некстати улыбнулся.

— Да нет, что вы, господин Ларсен.

— Моя фамилия Фредериксен, это ее фамилия Ларсен.

— Извините. Так вот, господин Фредериксен. Никакой он не дурак. Нельзя вообще делить детей на умных и глупых, способных и неспособных. Дети, я бы сказал, все способные, только у каждого свои задатки, каждый одарен по-своему. И Джимми тоже, он ведь во многих отношениях способный: он хорошо пишет цифры, хорошо поет… — Учитель явно подыскивал, что бы еще такое назвать: — И рисование ему хорошо дается, и гимнастика, и ручной труд, а вот более отвлеченные предметы, они ему даются труднее, и особенно чтение.

— Значит, дурак, — заключил муж.

— Не дурак, а просто несколько отстает в развитии, — поправил его учитель. — Отсталый, как мы называем.

Она не решалась уже смотреть на мужа и на того, другого, тоже. Она смотрела вниз на свои руки, праздно лежавшие на коленях. В детском саду всегда говорили, что он просто молодец, все у него так хорошо получается, и муж так им гордился и показывал всем его работы. И он был такой хорошенький, и такой добрый, и ласковый, и милый. Чужой, старательно разъясняющий голос доносился до нее словно откуда-то из далекой выси.

— Мы думали, может, стоит перевести его в спецкласс, чтобы он был вместе с другими отстающими детьми: в таком классе учеников гораздо меньше, и у учителя есть возможность более интенсивно работать с каждым в отдельности, ну, то есть, более… в общем, более интенсивно. Тогда он, вероятнее всего, со временем нагонит своих сверстников и сможет успешно заниматься в обычном классе, и мы переведем его, разумеется, обратно, но пока что было бы, пожалуй, целесообразно, чтобы он побыл в таком вот классе, где с ним будут работать применительно к его уровню. Как я уже говорил, он не столь уж катастрофически отстает от других и настоятельной необходимости в таком переводе, видимо, нету, но, с другой стороны, поскольку есть такая возможность, это было бы, мы считаем, разумно, так что, если вы не против, мы бы вам советовали.

Учитель сделал паузу.

Из нижней квартиры доносился шум ссоры, какие-то крики, ругань, что-то грохотало и падало — настоящий скандал. В квартире над ними громко орало то ли радио, то ли телевизор. Учитель сидел с таким видом, будто что-то взвешивал в уме, и они не решались прерывать ход его мыслей, но ей хотелось, чтоб эти его размышления не продолжались очень уж долго, скандал в нижней квартире заставлял ее нервничать: что он подумает про дом, где жильцы орут и кричат друг на друга.

— Не исключено, впрочем, — заговорил он наконец, — что здесь имеет место некоторая запущенность: он ведь часто пропускал.

— Он, знаете, часто ушами болеет… — сказала она торопливо, с робкой надеждой, так как услышала в его голосе намек на то, что приговор не окончательный.

— Воспаление среднего уха?

— Вот, вот, воспаление среднего уха.

Теперь она уже смотрела на него, ее глаза не отрывались от его рта и двух крепких, очень белых передних зубов, прикусивших нижнюю губу.

— Да, хорошего мало. И как бы это дело не затянулось. Квартира-то у вас не из лучших. Я имею в виду… тут вроде бы дует… да и сыровата, наверное.

— Дрянь, а не квартира, — сказал муж. — Гнилая дыра.

— А лучше найти, конечно, непросто. Могу себе представить.

Муж улыбнулся. Чуть заметное, кривое подобие улыбки.

— Кто ее знает. Только за лучшую-то, за нее, черт дери, платить нечем.

Учитель кивнул, ну да, ну да, понятно.

Не такая уж она была плохая, эта квартира: ей, во всяком случае, вовсе не казалось, что она живет в «гнилой дыре». А вот теперь, когда они это сказали, она разглядела пятна на обоях в тех местах, где проступала сырость, и, конечно, неудобно было, что в уборную так далеко идти, через площадку и потом еще через весь общий коридор. Особенно неудобно, если кто заболеет, но тут уж ничего не поделаешь. И жаль, конечно, что она не могла развести побольше цветов на окошках, потому что им не хватало света. Но чтобы из-за этого называть «дрянью» и «гнилой дырой» свой дом, родной угол, свое прибежище — нет, такого она от мужа никогда прежде не слыхала, и, ведь если бы не этот посторонний, муж бы никогда такого не сказал, зачем же он вмешивается и при чем тут вообще квартира, если речь идет о том, что мальчика надо перевести в другой класс.

А нельзя все-таки, чтоб он остался в своем классе? — уже хотела было она спросить, но тут незваный гость вдруг поднялся со стула.

— Вы уж, ради бога, извините, что я вот так нагрянул без предупреждения… Значит, мы попробуем, да?

Он застегнул плащ, сунул руку в карман, достал было ключ от машины и тут же опустил его обратно, будто спохватился, что рука понадобится ему для прощания. Он приехал сюда на собственной машине, чтобы сообщить им, что Джимми, дурак и должен сидеть в классе для дураков, а сейчас он скажет им «до свидания», спустится по лестнице, сядет в свою машину и снова уедет, и изменить ничего было нельзя, потому что все было решено еще до того, как он сюда отправился.

— Ну что ж, пора, поеду-ка я домой. А там вроде тихо, — он кивком указал на дверь спальни, — наверное, спит уже. Спокойной ночи, господин Фредериксен. Спокойной ночи, фру Ларсен.

— Спокойной ночи, — сказала она и двинулась проводить его, вышла за ним в переднюю, открыла ему дверь и зажгла свет на лестнице.

— Доброй ночи! — крикнула она ему вслед, и это прозвучало как призыв, заставивший его приостановиться и поднять в прощальном приветствии руку:

— Доброй ночи, фру Ларсен!

Она медленно прошла обратно в комнату, но, убедившись, что мужа там нет, бросилась в спальню: еще натворит чего. И с облегчением вздохнула, увидев, что он просто молча стоит у детской кроватки и смотрит на спящего мальчугана. Но, взглянув исподтишка на него, она поразилась: ни одна черточка в его лице не выдавала, что он чувствовал или думал в эту минуту, любил ли он теперь мальчика меньше, чем прежде, меньше ли им гордился. Он не дотронулся до мальчика, стоял словно застыв, замкнувшись в своем одиночестве, все равно как у гроба, потом повернулся и вышел из спальни, а она наклонилась, подоткнула получше одеяло, прикрыв высунувшуюся голую ножку, и с тревогой на сердце робко последовала за ним.

Он сидел на своем прежнем месте на кушетке, просто сидел — и все, и она, нервничая, стала подбирать с полу игрушки и ждала, когда же он что-нибудь скажет, все равно что, пусть самое простое и незначительное.

Наконец он открыл рот:

— У тебя там не найдется бутылочки пива, этот тип совсем меня уморил, страсть как охота промочить горло.

Она побежала на кухню и принесла ему бутылку, открыла ее и поставила перед ним на столик, и села сама — на то место, где сидела до ухода учителя. Муж стал пить большими глотками, запрокинув голову, и кадык у него ходил вверх-вниз, поставил недопитую мокрую бутылку на стол, отчего там остался потом еще один след, вытер тыльной стороной ладони рот и снова поднес бутылку ко рту.

Они привыкли обходиться немногими словами, у них не в обычае было вести длинные разговоры, так что и сейчас, конечно, разговора не получилось, да и не могло получиться. Хотя была сделана робкая попытка.

— Надо было, наверное, хоть угостить его.

Муж со стуком поставил бутылку на стол.

— Какого черта! Его же еще и угощать!

— Ну не знаю… я только подумала, что, может, неудобно получилось…

— Еще чего! Заявляется, видите ли, и сообщает нам, что мы живем в какой-то гнилой дыре. Будто мы без него не знали.

Ей-то помнилось, что это сам же муж и сказал, а вовсе не учитель, но она не стала возражать, да и не в том была суть.

— Не мешало бы выпить еще бутылочку.

— Сейчас, — сказала она и поплелась на кухню.

— И себе прихвати, если есть, тебе тоже не мешает сейчас выпить.

На этот раз муж сам открыл обе бутылки и плеснул ей в стакан, который она принесла для себя, потому что так и не научилась пить прямо из бутылки.

— Ну давай. Твое здоровье, — сказал он. И так как она все сидела, задумавшись, над своим стаканом, забыв отхлебнуть: — Давай же, Лина, пей, да пойдем-ка спать. — И еще немного погодя, уже допив свою бутылку: —Тоже мне, учитель называется! Дурак он, а не учитель! Сам отсталый.

Вот уже и освоил новое слово.

Потом прибавились и другие. Появилось, например, слово «неуправляемый». Она, конечно, и сама заметила, что мальчик изменился: стал какой-то грубый, несдержанный, чего за ним никогда не водилось. Когда он теперь кидался ей на шею, то эти его детские ласки были гораздо более бурными, он обнимал так крепко, с такой судорожной силой, что даже делал ей иногда больно, а когда что-нибудь было не по нем, его безудержные рыдания никак не соответствовали пустяковой причине слез. Малейший отказ в чем-то или обычное замечание могли вывести его из себя, он мог вдруг швырнуть на пол игрушки и раскричаться, у него появились новые словечки, ругательства и грубые выражения, и она испуганно шикала на него, если муж был поблизости. Конечно, она все это видела, и тревожилась, и надеялась только, что это временное, что это скоро пройдет и он опять станет тем послушным, добрым и ласковым мальчиком, каким был всегда, но она и понятия не имела, что это называется «неуправляемый», пока ее не вызвали в школу и не взялись научить этому слову и объяснить его значение. Объяснение, возможно, получилось сложноватым, поскольку объясняющих было слишком много. Они ошеломили ее уже одним своим количеством, она просто онемела при виде этого сборища за большим круглым столом, и, когда они, один за другим, стали называть себя, она не поспевала схватывать вот так, на лету, все эти фамилии и звания. Если не считать высокого симпатичного господина с красивой седой шевелюрой, который был, как она поняла, директором школы, она так и не разобралась, кого как зовут и кто какую должность занимает, кто вообще они — все эти люди, которые битый час толковали ей про новое слово и его смысл и которых она никогда больше в жизни не видела.

Они нарисовали ей образ беспокойного, шумного, строптивого ребенка и приводили всякие примеры, и она кивала, вроде бы узнавая в этом ребенке черты своего Джимми, и в то же время она совсем его не узнавала. Это все-таки был не тот Джимми. Не настоящий Джимми.

Они не были враждебны или недоброжелательны, наоборот, они были очень доброжелательны и очень старались, чтобы она поняла, о чем речь, они охотно объяснили ей еще раз, что такое Детский специнтернат. Такая специальная школа, куда его можно было бы поместить на некоторое время. Он, конечно, не будет там постоянно, всего месяца два, три. Ну в общем, только на то время, которое им понадобится, чтобы разобраться в проблематике, выяснить, что именно послужило причиной, и найти способ бороться с этой его повышенной эмоциональной возбудимостью, из-за которой нормальное обучение становится весьма затруднительным. Объясняя, они улыбались. Это же просто особого рода вспомогательное детское учреждение, созданное в помощь школе и родителям, и бояться ей совершенно нечего.

— Мы ведь хотим только помочь вам, фру Ларсен, — сказал тот, высокий, судя по всему директор школы, и пригладил красивой белой рукой свою ухоженную седую шевелюру. — И я бы сказал, вы просто обязаны дать нам свое согласие, это, можно сказать, ваш долг, ведь Джимми у вас такой прелестный ребенок.

Он улыбнулся ей, и вот тогда-то она впервые подумала: есть же, оказывается, хорошие люди. Ведь эти вот, в школе, хотели ей только добра, и глаза у них были ласковые, и она ушла от них растроганная, исполненная умиления и благодарности и какого-то горделивого сознания своего долга перед этим человеком с седой шевелюрой, который пожал ей на прощание руку.

— Значит, как только будет место, — сказал он. — Договорились, фру Ларсен?

Только уже подходя к дому, она стала что-то соображать и поняла, о чем шла речь, на что именно требовалось ее согласие. А муж и Джимми не понимали.

— Ты что, с ума сошла? — спросил муж и повторил, уже в утвердительной форме: — Ей-богу, ты просто сошла с ума. Выходит, ты согласилась, чтобы его забрали из дома для того только, чтоб он научился хорошо себя вести? Да я уж, черт дери, как-нибудь сам об этом позабочусь! И вообще… что все это значит, я тебя спрашиваю? Что за чушь такая? — И он набросился на нее, как это бывало в тех редких случаях, когда она, поддавшись соблазну, заявлялась домой с какой-нибудь непредусмотренной покупкой — пронзительно тонким от возмущения голосом он начинал выговаривать ей, что, во-первых, как это вдруг истратить столько денег и, во-вторых, на кой черт им эта дрянь, и случалось, он отсылал ее обратно в магазин, чтобы она обменяла свое приобретение на что-нибудь другое.

— Но они ведь помочь нам хотят, — защищалась она, но дружелюбные улыбки стали вдруг бледнеть, таять и исчезли, как исчезает изображение на экране выключенного телевизора, и улетучился запах дорогих сигарет, а он только мотал головой, бессильный отправить ее обратно с этим ее согласием: этот товар не подлежит обмену.

— Между прочим, еще ничего не известно: они сказали, что если только будет место, — пробормотала она. Что-то в этом роде, помнилось ей, было сказано, но вот что именно: «если только» или же «как только»? А он ответил, что уж место-то будет, она может не сомневаться. Уж раз они нацелились — теперь не отступятся.

И в довершение всего Джимми уткнулся лицом в стол и расплакался, и это было совсем уж невыносимо.

— Вот, полюбуйся, — сказал муж, — он тоже никак не уразумеет, что происходит, и кой черт тебя дернул соглашаться?

А она, собственно, даже и не считала, что дала на что-то свое согласие, во всяком случае не помнила, и в последующие дни она всячески ублажала мужа и мальчика и в разговорах старательно обходила все, что могло бы напомнить об этом злосчастном интернате, и дни шли, и ей стало казаться, что все уже забыто, и в душе ее начало было пускать первые тоненькие корешки чахлое зернышко надежды, что все останется по-прежнему. Ведь могло же так случиться, что все уладилось бы само собой — разве нет? Эта робкая мысль потихонечку закрадывалась ей в голову в те мирные вечера, когда муж сидел, попивая пиво, и по обыкновению ворчал насчет беспорядков на работе и ошибок правительства, а мальчик спокойно делал уроки, но мысль эта снова испуганно ускользала в те вечера, когда Джимми швырял на пол книжки и тетрадки, потому что не мог, например, решить «эту идиотскую задачку», а тут еще муж со своим воспитанием, обязательно прикрикнет на него и только подольет масла в огонь, и дело кончалось самой настоящей истерикой.

— Не хочу я ходить в этот класс для дураков! — рыдал мальчик. — Не хочу сидеть с этими идиотами! Меня ребята дразнят…

И муж иной раз скажет, что, мол, учиться надо было как следует, вот и остался бы в своем классе, а теперь, выходит, сам и виноват, и правда, что дурак дураком. Только он тут же раскаивался в своих словах, и принимался беспокойно бродить по комнате, и в конце концов останавливался за стулом мальчика, и, положив руку на тонкую шейку или на шелковистые волосы, начинал уговаривать:

— Ну кончай, кончай хныкать. Ну, Джимми, какого черта…

А потом пришло письмо, где их кратко извещали, что за Джимми приедут в следующий четверг, в 14.00, и приложен был список вещей, которые ему следовало взять с собой, и на той же неделе, в пятницу, они все втроем пошли по магазинам и накупили мальчику всякой дорогой одежды, таких дорогих вещей они ему никогда еще не покупали. И штаны, и ботинки, и рубашки, и свитеры, и нижнее белье, все ярких, веселых расцветок — ну прямо подарки к рождеству. А на обратном пути им попалось какое-то кафе, и муж решил, что, пожалуй, стоит зайти посидеть в свое удовольствие, раз уж они в кои-то веки вылезли все вместе из дома, и они как-то втиснулись за столик, с пакетами и свертками на коленях, и пили кофе, и пиво, и какао с молоком, и ели сосиски, а вокруг стоял шум и гам, хныкали, ревели и капризничали уставшие дети, родители ругали детей, и ей казалось, что только один их Джимми вел себя как большой — сидел и спокойно ел сосиски и пил какао, и все эти рассерженные мамы и папы, наверно, смотрели и думали: какой хороший мальчик.

Жаль только, что на нем не было всех этих новых красивых вещей. Когда наступил четверг, она дала их ему надеть с самого утра — в утешение, так сказать, но тогда он был совсем уже не такой хороший: он нервничал не меньше ее самой и изводил ее, и утро тянулось бесконечно. Будто это и не четверг был вовсе, а воскресенье, только без запаха свежеиспеченных булочек и утренней бутылки пива для мужа, без его ворчливых комментариев к газетным заголовкам и тому немногому, что он прочитывал под этими заголовками. Без возни мальчика с игрушками на полу. Бесконечное праздное ожидание, и собранный чемодан у дверей как зловещее напоминание о жестокой действительности.

Она не хотела пускать мальчика во двор, чтобы он не испачкался, и все-таки наконец пустила, не подумав, что ведь все его сверстники были еще в школе и играть ему было не с кем, и в результате он вернулся под конвоем разъяренной женщины, ругавшей его на чем свет стоит: вот, полюбуйтесь, толкнул ее маленькую дочку, для убедительности она притащила с собой ревущую девчонку. Женщина кричала, что это просто свинство, вечно большие ребята обижают маленьких, маленьким просто житья от них нет, но уж она-то, извините, такого не потерпит, свою она в обиду не даст, и, между прочим, почему это он не в школе, сегодня ведь, кажется, не рождество, и не пасха, и не день рождения королевы. И она извинилась и втащила Джимми в переднюю, но она была не из тех, кто способен взять и захлопнуть дверь перед носом у человека, который с тобой разговаривает, даже если он орет на тебя.

Женщина была молодая, высокая, грубовато скроенная, с густыми волосами странного красно-коричневого оттенка, как видно не слишком удачно покрашенными.

Почему он не в школе, хотела бы она знать — на больного он вроде не похож.

— Нет, он дома не потому, что болеет, — поспешила она сказать. — Дело в том, что ему надо ненадолго уехать.

— Уехать? — переспросила женщина.

И она стала объяснять, и только потом спохватилась, что вовсе не обязательно было объяснять, почему он на какое-то время уезжает из дома. Мол, будет учиться в другой школе. Это только временно.

Женщина, сложив губы трубочкой, понимающе присвистнула.

— Ну, ну. Значит, за ним должны приехать. Забрать его.

— Да, — сказала она, и ей стало холодно от этих слов, — они приедут в два часа.

Женщина выудила из кармана довольно неопрятного халата помятую сигарету и дешевенькую зажигалку.

— У моего брата в один прекрасный день обоих вот так-то забрали — и с концами, только он их и видел.

— Что вы, это совсем другое, — поспешила она заверить, — он пробудет там совсем недолго, всего два-три месяца.

— Знаем мы, что это такое. Нет уж, не дай бог.

Женщина поискала глазами, куда бы стряхнуть пепел, и, не найдя, стряхнула прямо где стояла, на лестничную площадку, — может, именно из-за этого она и пригласила ее зайти выпить чашечку кофе, а может, та сама навязалась — бог его знает. Она и опомниться не успела, как они уже сидели друг против друга за ее кухонным откидным столиком и пили горячий кофе, впрочем, удивляться особенно не приходилось, в то утро все было странно и чудно. И она совершенно не понимала, следует ли ей чувствовать себя польщенной или, наоборот, остерегаться этой странной гостьи. И вот она сидела и пила с ней кофе, пребывая в полной растерянности, потому что не могла отнести эту женщину ни к одной из тех категорий, на которые она обычно делила людей, да и Джимми все торчал тут же, то у нее за стулом, то рядом. Свою девочку женщина сразу же отослала гулять во двор, и крики и вопли, доносившиеся к ним время от времени со двора, нисколько ее уже, видимо, не смущали.

— Неплохо ты здесь устроилась, — сказала женщина самым дружеским тоном и стряхнула пепел на свое блюдце. И, кивнув в сторону Джимми, прилипшего к кухонной двери: — А он у тебя вообще-то красавчик. Тот, кто его тебе сделал, был, видно, мужик что надо. Ты с ним одна?

Она сказала, невольно чувствуя себя виноватой, что не может ответить так, как от нее, видимо, ждали, что вообще-то нет, не одна, теперь вот муж есть, а женщина замотала головой:

— Нет уж, спасибо. Накорми его да обслужи, жеребца здорового, только и крутись вокруг него. С какой стати. У меня вот двое ребятишек, старший уже в школу ходит, а младшенькую ты сама видела — и ничего, прекрасно обходимся, очень даже неплохо живем, а мужик, он только для этого самого и нужен, что с него еще взять… А странно, что я тебя раньше не видела, работаешь небось?

Она кивнула, что да, работает, и женщина опять помотала головой.

— Нет уж, спасибо. Восемь часов на какой-то паршивой фабрике? Нет, мне свое здоровье дороже. Иной раз думаешь — ну, если б еще работа какая особенная, как вот у некоторых, чтоб человеком себя чувствовать, это, может, дело другое, а лямку тянуть — кому надо, пускай тянут, а мне не надо. Без того не пропадем.

И наверное, очень уж у нее был глупый вид, потому что женщина сочла нужным пояснить:

— Социальное обеспечение, моя милая. Забота о человеке. Должны же они, черт возьми, позаботиться об одинокой матери. Главное, понимаешь ли, знать всякие лазейки, сумей извернуться — и будешь сам себе хозяин, живи в свое удовольствие.

Женщина засмеялась, она смеялась одним ртом, но не глазами, глаза оставались такими же мрачными и несчастными и стали еще мрачнее, когда женщина добавила:

— Но тебе это, может, не по вкусу?

— Не знаю, — промямлила она и робко улыбнулась, она бы с удовольствием согласилась с этой женщиной, как привыкла соглашаться с другими, но, во-первых, она действительно не знала, а во-вторых, еще неизвестно, можно ли было отнести эту женщину к другим, и вообще она была какая-то непонятная, ни на кого не похожая.

— Ты не обращай внимания на мою болтовню-то, — продолжала женщина, закуривая новую сигарету, — ты, в общем, молодчина, что пригласила меня посидеть вот так, выпить кофе, а что я на парня твоего наорала, так это ж вовсе не потому, подумаешь, толкнул, все они такие, с маленькими не больно церемонятся, я, понимаешь, потому так взъярилась, что это вдруг напомнило мне вообще нашу жизнь, как вообще все устроено… ты только не подумай, что я выпивши, я с утра — ни-ни… Нет, правда, это ж вечная история, всю дорогу одно и то же, что маленький ребенок, что маленький человек — их же вечно забивают, пикнуть не дают. Будто они пешки какие, а не люди. Верно я говорю?

Вот тут она с готовностью кивнула, что да, верно, потому что не раз слышала то же самое от мужа — простому человеку рта ведь не дают раскрыть, сиди и не рыпайся.

— А я вот лично не желаю быть пешкой на этих их паршивых фабриках. Нет уж, спасибо. Между прочим, я живу не только на то, что мне удается у них урвать, у меня имеются и кое-какие побочные доходы, я этого не скрываю.

— Что ж, это очень хорошо, — сказала она, и только потом уже, по прошествии нескольких часов, сообразила вдруг, о каких доходах говорила эта женщина, и подумала, что все же глубоко правы те, кто считает ее дурой.

Женщина посидела немного молча, подперев щеку рукой, опять же не обратила никакого внимания на громкий рев и вопли со двора, рассеянно прикурила новую сигарету от старой и загасила окурок, ткнув его в блюдце.

— Н-да… Главное дело — держаться подальше, чтоб не угодить в эту их чертову мясорубку, — сказала она.

И, увидев, что она опять же ничего не понимает, уже с легким раздражением:

— Спасательная служба, пропади она пропадом. Ведь с ребятишками моего брата у меня на глазах все случилось. Были дети как дети, не хуже других, во всяком случае — не настолько хуже, но супруга у него, понимаешь ли, сбежала, а разве мужику уследить, чтоб дети всегда ходили чистенькие да аккуратненькие, ну и вообще. Ты только не подумай, что брат у меня какой-нибудь такой… ну, вроде меня… нет, он совсем другой породы, вернее сказать, был другим, теперь-то он черт знает в кого превратился, они таки его доконали, совсем стал чокнутый. А вообще-то он всегда был из этих самых, из порядочных, которые, уж конечно, и на работу ходят, и следят за собой, и прочее тому подобное. Просто ужас. И всем-то он был доволен, и все у него шло как по маслу, пока вот жена от него не сбежала, но он все равно изо всех сил старался, чтоб все шло как надо, ну, они, конечно, тут как тут, всюду свой нос сунут, и все им было не так — дети, видите ли, недостаточно ухоженные, и вообще какие-то дикари невоспитанные, и он не следит за их учебой, и питание, само собой, не то, и вот в один прекрасный день они их и забрали, и попали они в одно заведение, и уж там-то они такому научились, о чем раньше и понятия не имели, а мой порядочный братец, слюнтяй несчастный, даже не пикнул. Нет уж, спасибо. Ко мне, если хочешь знать, тоже явилась однажды такая вот советчица, так я ее на порог не пустила, знаешь, что я ей сказала? Вон отсюда, говорю, топай откуда пришла, да поживее! Выкатилась как миленькая, — торжествующе заключила женщина.

— Но может, они просто помочь хотели… — начала было она, и женщина скривила рот:

— Помочь?

А дальше она и сама знала: «Нет уж, спасибо».

И все же вполне ведь могло быть, что та «советчица» и вправду хотела как-то помочь, что-то посоветовать. И, кстати, с Джимми ведь все обстояло иначе, на него и поглядеть было приятно, такой он был славный да аккуратный в новом костюмчике, уж его-то никак нельзя было назвать неухоженным.

— Но ведь это же ненадолго, всего на два-три месяца, — умоляюще обратилась она к этим суровым, несчастным глазам напротив. И немного спустя повторила, почти слово в слово, сидя за тем же откидным столиком и глядя в серьезное лицо мальчика напротив:

— Это ведь совсем ненадолго, Джимми, побудешь там немножко и вернешься домой.

— Ага, — сказал мальчик, и откусил от бутерброда, и отхлебнул молока из чашки, и, может, это было похуже всех его истерик, и криков, и воплей.

Тревога, поутихшая в присутствии посторонней женщины, снова вернулась ощущением тяжести под ложечкой и стала грызть ее, и этот последний час ожидания был самым мучительным, все время она ощущала на себе неотступный взгляд мальчика, от которого некуда было скрыться, разве что в уборную, и она почувствовала чуть ли не облегчение, когда раздался наконец звонок и на пороге, явно смущаясь, появились «они» — в образе совсем еще зеленого и очень разговорчивого юнца, который весело болтал, смеясь и улыбаясь, все то недолгое время, что продолжалась эта церемония.

— А я вот зашел за попутчиком, — бодро-весело начал он, — тут, говорят, живет мальчик, который мог бы составить мне компанию. Это, наверное, ты и есть?

И схватив руку Джимми и раскачивая ее вверх-вниз, что должно было изображать самое сердечное рукопожатие:

— Здравствуйте, здравствуйте, господин Ларсен, очень рад с вами познакомиться, меня зовут Ханс, я тот самый дядя, который укладывает детей спать, и я мастер рассказывать сказки на сон грядущий, так что, считай, тебе крупно повезло.

Он улыбался во весь рот, а Джимми смотрел на него серьезно и чуть удивленно, будто перед ним вдруг оказался живьем один из тех веселых дядей, что ведут по телевизору детские передачи.

— А чей это чемодан, твой, наверное? Давай-ка, прихватим его с собой, а то захочешь, например, почистить зубы перед сном, глядь, а щетки-то и нету, осталась в чемодане. И придется ехать за ним обратно: поездом, а потом еще автобусом — целая волынка, верно ведь?

И он опять засмеялся, будто сказал что-то ужасно смешное.

— Так вот, значит, поедем мы с тобой сначала на поезде… а ты когда-нибудь ездил на поезде… Нет? Ну, это знаешь как здорово — телеграфные столбы за окошком так и мчатся наперегонки, тук-тук — один проскочил, тук-тук — другой проскочил. Чудеса! Чемодан-то кто понесет… Давай уж я… А ты надевай эту красивую курточку, а то она так у мамы в руках и останется, ты ведь, наверно, очень в ней красивый, а?

И присев на корточки и застегивая молнию на куртке, которую она надела мальчику:

— Вжик — и готово. И марш в поход. Ты ведь у нас не какой-нибудь там маменькин сынок, верно? А я тебе не говорил, что там у нас полно всяких зверей, целых два пони, и еще собака, и козы, и кролики — настоящий зверинец. Ты любишь животных? Ну, так я и думал. А теперь давай скажем маме «до свиданья», ты уж ей сам все покажешь, когда она приедет к нам в гости, верно? И можно будет пригласить ее покататься на пони, как ты думаешь, мама согласится?

Джимми только изумленно переводил взгляд с веселого дяди по имени Ханс на нее и с нее опять на дядю.

— Ну что ж, пошли, хорошо бы нам поспеть на поезд, а то как бы не пришлось бежать за ним всю дорогу, до вокзала мы поедем на автобусе, и уж там я, так и быть, угощу тебя сосисками, ты ведь, я думаю, не откажешься от сосисок, верно? А мама нас увидит из окошка, пусть встанет вон у того окошка, а мы с тобой сейчас бегом по лестнице и помашем ей с улицы. Ладно?

Молодой человек опять засмеялся и выразительно подмигнул ей, и она поняла, что ей нужно отойти к тому окошку, и она пошла, а за спиной у нее захлопнулась входная дверь, послышался быстрый топот ног вниз по лестнице, шаги отзвучали и замерли, и там, за спиной, в комнату крадучись вползла пустота. Вскоре они появились внизу на тротуаре. Молодой человек вел Джимми за руку, в другой руке он нес чемодан, а Джимми чуть косолапил в своих новых ботинках. Подойдя к переходу, они остановились, молодой человек вскинул руку и энергично помахал ею в воздухе. Джимми тоже немножко помахал, и она, спохватившись, замахала в ответ, и все махала и махала, долго еще после того, как они скрылись из виду. И все не отходила от окна, словно бы ждала, что они вернутся за чем-нибудь забытым, а может, просто страшилась встретиться лицом к лицу с пустотой. Потом медленно повернулась, пошла и села на тот стул, на котором обычно сидела, когда они были здесь все втроем, и, посидев так немного, она услышала свой долгий, протяжный стон — так скулит брошенная собака.

Три месяца превратились в полгода. Когда Джимми вернулся, она устроила настоящий пир: нажарила свиных отбивных, купила мороженого, и он стал учиться в другой школе, потому что так было легче снова войти в нормальную колею, и из этой школы им тоже прислали приглашение, но на этот раз вызывали их обоих, надо было идти вместе, а муж таких вещей терпеть не мог. Пришлось ей приставать к нему и снова и снова показывать письмо, где черным по белому было написано, что они хотели бы побеседовать с обоими родителями Джимми, потом она и сама пожалела, что не пошла одна, настолько он был там некстати и так жалко выглядел в этой их учительской.

Беседа происходила вечером, и их было всего трое: она, муж и психолог. На этот раз новым для нее словом было слово «агрессивный», и по тому, как именно оно было произнесено и растолковано, она поняла, что оно пострашнее прежних, как, например, воспаление легких страшнее простой ангины или чем когда болят уши.

Она еще раз убедилась, что не все люди плохие. Этот психолог был тихим и кротким лысеющим человеком, который разговаривал с ней очень деликатно, тщательно выбирая слова, и, виновато улыбаясь, как бы умолял согласиться с ним.

— Вы должны понять, фру Ларсен, что Джимми сейчас приходится нелегко. Мне лично кажется, что просто у него все с самого начала сложилось не совсем благоприятно, я имею в виду школу, ну, отсюда и все дальнейшие осложнения. Мы ведь проверяли его с помощью тестов, и нельзя сказать, чтобы он как-то особенно отставал от среднего уровня, нет, дело не в этом, но ему как бы не хватает уверенности в себе, впечатление такое, что он ощущает себя каким-то не таким, как все, не может влиться в коллектив, ну и, очевидно, просто не знает, как ему быть, очень возможно, этим и объясняется, что он бывает такой агрессивный, ну то есть, понимаете ли, слишком уж вспыльчивый, этакий, знаете, буян и драчун, так вот, очень возможно, что эта его агрессивность — просто не слишком, я бы сказал, удачный способ привлечь к себе внимание и вступить в контакт с детьми, хотя сама по себе форма… ну, в общем, способ, как я уже сказал, не слишком удачный… Да и потом, он ведь такой маленький и хрупкий, он меньше всех в классе, и, возможно, это тоже в какой-то мере рождает в нем ощущение собственной неполноценности, а ребенок он вообще-то, насколько я мог заметить, очень впечатлительный и ранимый, так что… н-да.

Психолог запнулся и замолчал, а ее мысли метались между учительской и домом: они ведь в первый раз оставили Джимми вечером засыпать одного. Она надеялась, что он все-таки уснул, а не лежит там один в темноте с открытыми глазами, и надеялась, что разговор не затянется очень уж надолго.

— Н-да… нелегко разобраться, что творится в душе такого вот ребенка. И вообще в чужой душе.

И снова эта виноватая улыбка.

— Мы, собственно, так мало знаем. При всех наших знаниях.

Муж беспокойно поерзал на стуле и положил ногу на ногу, он сидел в напряженной позе, и она поняла, что у него болит поясница, и подумала, что не мешало бы ему тоже обратиться к врачу с этой своей поясницей, но он ведь врачам не верил, считал, во всяком случае, что ему-то никакой врач не поможет, просто износилась у него спина, чего же вы хотите, человек работает на износ, тут уж лечись не лечись… А чуть мальчик на что-нибудь пожалуется — тут же мчался за врачом.

— Н-да… Но мы отвлеклись. Итак, мы говорили о том, что Джимми использует не слишком удачный способ самоутверждения, который отнюдь не ведет его к цели. Ведь что получается: когда Джимми дает волю агрессивным импульсам и применяет к кому-нибудь из товарищей насилие, другой ребенок реагирует, вполне естественно, отрицательно, и то, что со стороны Джимми является, скорее всего, лишь попыткой войти в контакт или же выразить свой протест против того, что он как бы не на равных со всеми, другим ребенком воспринимается просто-напросто как неспровоцированное нападение, как некая злостная выходка, и в результате Джимми оказывается в еще большей изоляции.

Муж даже вспотел от всех этих умных слов, которые до него не доходили. Она вдруг с мучительной ясностью увидела, как он выглядит в глазах этого человека: обливающийся потом, как-то боком сидящий на своем стуле, с пылающими ушами и простоватой физиономией. Она вспомнила, как однажды, когда они были в гостях у ее родни, она тоже вдруг увидела его как бы их глазами, он сидел такой беспомощный и растерянный и, прежде чем кинуться в очередную атаку, как-то смешно бодал головой воздух, и в ответ на все его выпады сестры и мужчины лишь тонко улыбались. Она уже жалела, что потащила его с собой, лучше б она, вернувшись домой, рассказала ему, как сумела, и никто не мешал бы ему крыть их всех на чем свет стоит, у себя-то дома он мог позволить себе высказаться. Муж, попадая в непривычную обстановку, сильно проигрывал, он выглядел глупее, чем был на самом деле, когда ему приходилось выслушивать слова, которых он не понимал, даже если с ним разговаривали так вот деликатно. От жалости к нему у нее перехватило горло. Ей захотелось поскорее домой, и она подумала, что дома она уговорит его прилечь, и принесет ему пиво с бутербродами, и ночью приласкает его.

— Поймите же, фру Ларсен… — (Ну разве правильно было со стороны этого психолога, что он все время обращался к ней одной.)—…что мы для вас — или в данном случае я для вас, — можно сказать, то же что врач для пациента. Ну представьте, например, что у Джимми заболело бы ухо…

Оба кивнули, потому что уши — это им было понятно, уж этого-то они хлебнули досыта.

— Дрянное жилье, — сказал муж, — сырость такая, что он у нас, наверное, весь насквозь сыростью пропитался, из-за этих его болячек у него, быть может, и с учебой не ладится, вот такое дело.

— Так вот, будь я, значит, вашим врачом, я назначил бы ему пенициллин и тепло и сказал бы вам, чтобы вы уложили его на несколько дней в постель, и вы бы так и сделали: и в постель бы уложили, и давали таблетки — в этом я не сомневаюсь. Вы бы за ним ухаживали, а я бы наблюдал за ним, как положено врачу, и все мы вместе были бы заинтересованы в том, чтобы как можно быстрее поставить его на ноги.

Муж ради такого случая надел свою самую нарядную рубашку, в которой вообще-то никогда не ходил, и воротничок был ему тесен. Обычно он не застегивал на рубашках верхнюю пуговицу, но на этот раз застегнул, чтоб уж все было как полагается, и вот теперь он попытался немножко оттянуть воротничок, засунув туда украдкой палец, и пуговица отскочила, угодив как назло прямо на стол, она повертелась там волчком и, откатившись, легла как раз возле руки психолога, у ногтя большого пальца.

— А, попалась, — сказал психолог, осторожно взял ее, с улыбкой повертел перед глазами, рассматривая, будто какую достопримечательность, потом чуть подался вперед, наверно хотел передать ее мужу, но тот сидел с таким напряженным лицом, что он не решился и положил ее посередине стола, где она и осталась лежать — этакий нахальный маленький глаз, злорадно таращившийся на все происходящее, а муж, стиснув челюсти, упорно глядел в одну точку, и желваки у него на скулах так и ходили.

— Ну так вот, — завел опять свое психолог, он, кажется, тоже немножко вспотел, судя, во всяком случае, по явственному запаху дезодоранта, — разница лишь в том, что я не врач Джимми, а его психолог и что его… я чуть было не сказал «заболевание», хотя вообще-то слово это сюда не подходит и не следовало бы его употреблять, ну, в общем, что оно другого рода. Я полагаю — или, вернее, мы полагаем, поскольку это наше общее мнение: и его учителей, и других заинтересованных лиц, — что было бы полезно поместить Джимми на некоторое время в такие условия, чтобы можно было более внимательно, чем это удается в обычной школе, где все так или иначе привязано к учебному процессу, ну, в общем, более подробно проследить за всеми проявлениями его агрессивности и направить эту агрессивность в другое русло, убедив его одновременно в ее нецелесообразности. Вот мы и хотели узнать, как вы отнесетесь к такому предложению, фру Ларсен. И господин Ларсен, разумеется.

— То есть снова его куда-то отправить, — сказал муж, ухватив все же суть.

— Только на время. Ведь Джимми вообще-то хороший мальчик, не какой-нибудь там испорченный.

И после паузы, поскольку ни один из них не стал протестовать:

— Мы хотим помочь вам. Сделать так, чтобы он и в дальнейшем оставался хорошим мальчиком. И мы думаем, нам это удастся. Если вернуться к нашему сравнению, ну то есть, если б у него заболели уши…

— Но тут не об ушах речь, — сказал муж.

— Ну да. Речь, конечно, совсем о другом.

У психолога сделался вдруг такой измученный вид, что она почувствовала себя виноватой: с какой стати он должен мучиться из-за них, он и так был к ним на редкость внимателен.

— Ведь это же все для блага Джимми, — сказала она, и психолог поспешно закивал:

— Вот именно, фру Ларсен. Вот именно. И вы же не расстаетесь с ним навечно, вы сможете, разумеется, навещать его, и он тоже будет приезжать иногда домой.

— Да, конечно, — сказала она; она уже знала, как все будет. Многое уже знала. В частности, что в один прекрасный день снова придет извещение, в котором будет указано, что ему взять с собой и когда именно за ним приедут. Но она не могла, разумеется, знать, что на сей раз сопровождающей будет маленькая суетливая женщина, которая и попрощаться толком не даст, потому что внизу в машине ее будут дожидаться двое детей из интерната, взятых заодно прокатиться в город, и потому она будет спешить, беспокоясь, как бы они там чего не натворили.

Она-то представляла, как они вернутся сейчас домой, как она приготовит мужу пиво с бутербродами, а может, и водки нальет, и внесет все это на подносе, и ему это будет как сюрприз, а получилось, что он ее вообще отстранил и сам о себе позаботился. Уселся за откидной столик на кухне и принялся за дело: неторопливо и методично он наливал и пил, снова наливал и пил, будто выполняя работу, которую необходимо довести до конца. А когда она спросила, не довольно ли на сегодня, он только язвительно ухмыльнулся:

— Вы должны понять, фру Ларсен! Вы должны понять, что речь идет вовсе не об ушах, черт дери!


Водитель все говорил про этих своих детей, которых он развозил по интернатам или отвозил домой.

— Вообще-то они мне нравятся, — сказал он, — очень даже симпатичные ребята, вот только за машиной приходится приглядывать — руки у них так и чешутся, ну и друг с дружкой, бывает, воюют, народ не очень-то мирный, есть среди них ну прямо-таки агрессивные.

Он перехватил ее взгляд в зеркале.

— А ну их, эти иностранные словечки, это значит…

— Знаю, — сказала она, почувствовав вдруг, что просто не в силах выслушивать его объяснение. — Прекрасно знаю, что это значит.

Выражение добродушной готовности все растолковать исчезло с его лица.

— Вы, пожалуйста, не подумайте… Я вовсе не хотел…

— Да нет же, — пробормотала она в отчаянии, — совсем не то…

И съежилась на заднем сиденье, стараясь не глядеть на сердитую, обиженную спину перед собой.

Она вовсе не хотела его обидеть, она не привыкла никого обижать, просто даже не умела. Но что делать, если все эти слова были ей слишком хорошо знакомы. Они сами ее научили. Слову за словом.

Поездки

Дальше водитель ехал молча, и ей не хватало его болтовни. В молчании снова подступало чуть не вплотную то самое, к чему она приближалась и что пока никак нельзя было подпускать, иначе она просто не выдержала бы этой поездки. Хотя к поездкам ей было не привыкать.

Ей хотелось, чтоб он снова завел свои разговоры, но в зеркале она видела только упрямо вздернутый подбородок и неумолимый взгляд вперед, на дорогу, а мимо мчались машины, встречные и обгонявшие, и мелькали вывески. И было странное ощущение, что едет он и слишком быстро, и в то же время недостаточно быстро, а сама она как бы все еще оставалась там, в стеклянной «клетке» начальника цеха, не успев даже сообразить толком, что же ей такое сообщили. И странно, что ее могло сейчас заботить, злится на нее водитель или нет, какое это имело значение.

— Мы что, на пароме будем переправляться? — робко спросила она, но он, наверное, просто не слышал, потому что все так же напряженно смотрел вперед, сосредоточив свое внимание на дороге, и молчал до тех пор, пока не купил билеты и они, простояв какое-то время в длинной очереди машин и продвигаясь потихоньку, рывками, вперед, не взгромоздились наконец на паром и не втиснулись между другими машинами. Тогда он вынул ключ зажигания и положил его в карман, а она сидела и ждала, что он сейчас скажет что-нибудь вроде: «Ну, слава богу, главное позади». Или просто: «Ну, слава богу».

Он сказал:

— Не поездка, а черт знает что такое, доложу я вам.

— Я-то привыкла, мне немало пришлось поездить, — поспешно откликнулась она, пытаясь поймать в зеркале его взгляд.

— Да уж, нынче кто только не ездит. Не сидится людям на месте. Рвутся поглядеть мир. Можно подумать, у нас и глядеть не на что.

Он, вытянув шею, выискивал что-то глазами поверх скопища машин, и она отказалась от попытки объяснить ему, что она-то ездила совсем не за этим. Ее поездки были совсем другого рода. Но вот он потянул на себя ручку тормоза и наконец-то обернулся к ней.

— Не знаю, как вы, а я хочу все же вылезти на верхнюю палубу, выпить чашечку кофе, путь еще долгий, так что подкрепиться не мешает.

Она кивнула, что да, конечно, все понятно.

— Мне бы, знаете, не очень хотелось, чтоб вы оставались в машине. Лучше бы ее запереть.

Она еще раз кивнула в знак понимания, послушно вылезла из машины и стала потихоньку пробираться вперед, лавируя между стоящими впритык друг к другу машинами.

— Запомните, какой сектор, когда будете подниматься! — крикнул он ей вслед. — А то не найдете дороги обратно!

Сектор Д-1, заметила она себе, и вместе с людским потоком ее вынесло по трапам на верхнюю палубу, протащило мимо ряда киосков и прибило каким-то образом к ресторану. Она и опомниться не успела, как оказалась за столиком, а перед ней уже стояла официантка с блокнотом, которая одним быстрым взглядом вкось из-под ресниц заставила ее вспомнить, что на ней старенький плащ, а под ним не слишком чистая блузка. Только тут до нее дошло, что она в ресторане.

— Чашку кофе, пожалуйста, — сказала она и невольно поплотнее запахнула плащ.

— Я вас слушаю?.. — настойчиво повторила официантка, выжидательно глядя на нее, словно давая понять, что из-за какой-то чашки кофе она не намерена утруждать себя.

— И пачку сигарет, — прибавила она, потому что ей вдруг показалось, что она бы сейчас с удовольствием закурила, хотя вообще-то она месяцами не притрагивалась к сигарете, ну и чтобы ее заказ не выглядел так жалко.

На губах у официантки промелькнула тень улыбки.

— Какую-нибудь определенную марку или все равно что?

— «Сесиль», пожалуйста, — сказала она, вспомнив сигареты мужа, лежавшие всегда на журнальном столике, — маленькую пачку.

Шариковая ручка медленно заскользила по блокноту.

— Один кофе и одна маленькая пачка «Сесиль».

— Да, — кивнула она, с трудом удержавшись, чтоб не заказать что-нибудь еще, поскольку прекрасно понимала, что официантка этого от нее ждет: сейчас она все равно не смогла бы проглотить ни кусочка. — Будьте так любезны.

Хочешь не хочешь, а приходится, выразительно ответил ей подрагивающий зад, удалявшийся от нее в направлении следующего столика, где жаждали пива, и креветок, и бутербродов с сыром.

Ее взгляд перехватил на лету взгляд водителя, занявшего столик в противоположном углу, и она робко улыбнулась ему, давая понять, что отнюдь не обижена и находит его желание отдохнуть от нее вполне естественным. Ей тоже в общем-то хотелось побыть сейчас одной, хотя она всегда побаивалась ресторанов и всех этих людей, чувствующих себя здесь в своей стихии. Водитель повернулся к ней спиной и завел оживленную беседу с соседями по столику. И мало ли о чем они могли разговаривать, не обязательно о ней, но вот эти короткие взгляды в ее сторону… А впрочем, какое это могло иметь значение. Именно сейчас.


В тот первый раз, когда мальчика забрали из дома, все они в один голос твердили, что, разумеется, она сможет навещать его.

— Само собой, фру Ларсен. И очень даже желательно. В любое время.

При этом им, конечно, и в голову не могло прийти, с какими трудностями связана для нее такая вот поездка. Они говорили об этом так, будто это обычнейшая на свете вещь и ничего тут нет страшного. Даже муж делал вид, будто не понимает, с чего она нервничает, и только нетерпеливо отмахивался от ее страхов: подумаешь, большое дело, возьмет билет, сядет в поезд, потом сойдет с поезда — вот и все.

Но потом ведь надо еще на автобусе, напомнила она ему, после поезда-то. И как она его разыщет, и вдруг она сядет не на тот автобус, и вдруг поезд опоздает или в том расписании, что они ей прислали, что-нибудь изменилось?

Но он опять только отмахнулся. Что она, автостанцию не найдет, спросит в крайнем случае, только и всего, а поезда никогда не опаздывают, они ходят точно, как… ну, в общем, на то они и поезда.

— Перестань ты строить из себя идиотку, — сказал он, хотя сам знал про все эти поезда и автобусы не больше ее и, случись ему самому ехать, наверное, точно так же нервничал бы.

Она стояла в самом хвосте очереди, которая двигалась немыслимо медленно, и твердила про себя как урок: туда и обратно до… и переминалась с ноги на ногу, нервничая, что поезд уйдет, пока она тут возится с билетом. И удивлялась, как долго велись каждый раз переговоры у окошечка, кассир рылся в каких-то толстых справочниках, а люди обстоятельно выясняли кучу подробностей, время отбытия, время прибытия, и понятливо кивали, запоминая все с непостижимой легкостью, удивлялась, как легко и непринужденно все это у них получалось и как бойко они потом разбирались с деньгами; хрустящие купюры моментально переходили из рук в руки, как и билеты самых разных размеров. И все повторяла про себя свой несложный заказ, а когда подошла ее очередь, все равно запнулась, и пришлось повторить, и она нервничала, что задерживает всю очередь, отнимая у людей время. И в ответ ей только мотнули коротко головой и сказали кратко: «Это не здесь».

— Но как же так… — растерялась она и непроизвольным жестом протянула свой кошелек, как бы желая доказать, что заплатить ей есть чем.

— Вы не в ту очередь стали, неужели непонятно? — сказал кто-то позади нее, а кто-то из стоявших в конце громко чертыхнулся и начал ругаться — сколько можно, и чего там застряли. Молодой человек в окошечке чуть подался вперед.

— Здесь международная касса, вы же не за границу едете, верно?

— Нет, мне только туда и обратно до…

Кто-то за ее спиной рассмеялся, а молодой человек, переглянувшись с девушкой в красном обтягивающем свитере, которая завела глаза на лоб, изумляясь ее бестолковости, опять мотнул головой, но наконец сжалился над ней и объяснил, к какому окошечку ей подойти.

И пришлось опять становиться в хвост и томиться, нервничая: она была уже почти уверена, что поезд уйдет без нее.

На этот раз она назвала только нужную ей станцию, положив на всякий случай в выдвижной ящичек перед окошком купюру покрупнее, и нетерпеливый голос спросил, в один конец или в оба, и, когда она замешкалась с ответом, голос стал чуть резче:

— Я спрашиваю — вам в один конец или в оба?

Как когда-то в детстве: «Ты что, Эвелин, не слышишь?

Не понимаешь, что ли, что тебе говорят?»

— Туда и обратно, — промямлила она, и ящичек с ее деньгами со стуком задвинулся и тут же снова со стуком выдвинулся с билетом и сдачей, будто досадуя на ее медлительность, и она торопливо запихала все в кошелек, даже не попытавшись пересчитать, и чуть не бегом кинулась к вокзальным туннелям, и здесь заметалась, не зная, куда же ей нужно, и остановилась в полной растерянности, и стала оглядываться, нет ли кого, похожего на железнодорожника, чтобы можно было спросить, а люди с привычной деловитостью шагали себе мимо со своими портфелями и чемоданами, с собаками и детьми, и сердце колотилось в груди и в горле — ведь Джимми там ждет ее не дождется, а муж придет в бешенство, если она вернется домой и скажет, что опоздала на поезд.

Тут рядом с ней остановился полный мужчина в тирольской шляпе и с добродушной, круглой физиономией, он поставил на землю свой чемодан и обратился к ней:

— Вы, я вижу, совсем растерялись. Может, я могу вам чем-нибудь помочь?

Она не придумала ничего лучшего, как вытащить свой билет и показать ему, и он, поглядев, кивнул и снова поднял свой чемодан.

— Пошли-ка посмотрим. Сам черт не разберется во всех этих туннелях.

Страшно ему признательная, она пошла за ним и остановилась, когда остановился он.

— Вам вот сюда, вниз, и не волнуйтесь, времени у вас предостаточно. Вот смотрите, здесь указано время отправления… тридцать шесть минут…

— Большое вам спасибо, — сказала она, и толстяк улыбнулся:

— Что вы, не за что.

Он чуть приподнял свою тирольскую шляпу:

— Счастливого пути.

— Большое спасибо, — поблагодарила она его еще раз и уже без особой спешки спустилась по лестнице, вышла на перрон и села в поезд, и в купе она тоже быстро успокоилась, соседи занимались каждый своим делом, а если чей-нибудь взгляд встречался случайно с ее взглядом, она улыбалась быстрой испуганной улыбкой, означавшей: оставьте меня в покое, и чужой взгляд уходил в сторону и не искал сближения.

Когда они немного отъехали, она осмелилась посмотреть в окно — от земли и полей веяло покоем, и покойно было оттого, что ничего сейчас от нее не требовалось и можно было немножко передохнуть. В конце пути ее ждал Джимми, а в самом конце — муж, и она вернется, довольная тем, что осилила такое путешествие.

Когда вошел кондуктор, она включилась в жизнь купе и, как все остальные, достала свой билет, чтобы предъявить его. У мужчины, сидевшего напротив с газетой, билет был в нагрудном кармане, а у ее молоденькой соседки оказалась сезонка. Второй мужчина, помоложе, путешествующий вместе со своей «лучшей половиной», забыл, куда он засунул билеты, и принялся их отыскивать.

— Я точно помню, что ты брал билеты, — сказала супруга, — где-то они должны быть. — И мужчина проворчал, что, само собой, где-то должны быть и нечего устраивать панику, и снова полез сначала в один карман пиджака, потом в другой.

— А может, они у тебя в плаще, — сказал супруга, а мужчина ответил, откуда им там быть, и вообще нечего ей…

Но все-таки поднялся с места, и достал из сетки светлый хлопчатобумажный плащ, и отыскал билеты, и, вздохнув с облегчением, улыбнулся смущенной, виноватой улыбкой, и она тоже улыбнулась с облегчением: она очень за него переживала, уж она-то знала, что такое неуверенность в себе.

Пожилая дама в углу поинтересовалась, нужно ли ей будет делать пересадку, и кондуктор задержался около нее, полистал свой справочник и подробно разъяснил, где ей выходить, и сколько придется подождать, и на какой поезд нужно будет пересесть, и дама сказала «спасибо» и угостила его в благодарность сигаретой, которую он засунул себе за ухо. И дернула же ее нелегкая, когда очередь дошла до нее, задать кондуктору тот же вопрос, а не надо ли и ей сделать пересадку, и она выжидательно уставилась на приветливое лицо под фуражкой, и увидела, как чуть приметно изменилась улыбка, и скорее угадала, чем услышала в голосе суховатую нотку.

— Пересадку? Вам пересесть, я думаю, будет трудновато, поскольку мы идем без остановок.

Она почувствовала, как вспыхнули у нее щеки, и увидела, что лица других тотчас безучастно замкнулись, и не знала, куда ей деться, оставалось только глядеть в окно, и она все глядела и глядела, и твердила про себя время прибытия поезда и время отхода автобуса, и думала, только бы найти автобусную станцию и лучше бы ни у кого не спрашивать.

Вдруг показались какие-то дома, и она застегнула плащ, и привстала, и снова присела, проводив беспокойным взглядом промелькнувшие станционное здание и перрон, слившиеся во что-то неразличимо серое, и мужчина с газетой прошуршал перевернутой страницей.

— Они объявят, — сказал он таким тоном, как говорят непоседливому ребенку, — не волнуйтесь.

Она кивнула, и робко улыбнулась скрывавшей лицо газетной странице с жирным заголовком наверху — что-то насчет самолетной аварии, — и снова отвернулась к окну, и почувствовала, что от такого неудобного положения у нее начинает болеть шея. Она потихоньку поменяла положение и подобрала как можно дальше под себя ноги, чтобы освободить проход пожилой даме, которая пробиралась из своего угла к двери, чтобы выйти в туалет. Мужчина с газетой отодвинул дверь и попридержал ее, и они с дамой обменялись вежливыми улыбками, потом он отпустил дверь, перевернул страницу и вытянул ноги, устраиваясь поудобнее, — купе принадлежало другим, это было их купе, а она чувствовала себя здесь совершенно лишней, будто незаконно заняла чужое место.

Ей захотелось домой, в свою квартиру, муж сейчас спал бы себе, мирно похрапывая, на своей кушетке, а проснувшись, словно по будильнику, минута в минуту, сел бы, зевнул, крепко потер ладонями голову, взъерошив волосы, и спросил, как там насчет кофе. И ей захотелось, вернуться в те, другие, такие далекие теперь субботы, когда и мальчик был вместе с ними, играл на полу в свои игрушки или сидел тихонько за обеденным столом с тетрадью для рисования и красками. Он всегда был такой хороший мальчик, так тихо себя вел, когда муж ложился отдыхать, а когда тот, проснувшись, подзывал его, радостно вскакивал и бежал к нему.

— Поди-ка сюда, Джимми, покажи, что ты там нарисовал.

Нетерпеливое ожидание, с которым один протягивал, а другой брал тетрадь, а затем задумчиво-одобрительный кивок.

— Вот это да… здорово получилось, молодец, ничего не скажешь. Прямо точь-в-точь. Очень похоже. Ну-ка, Лина, взгляни. До чего смышлен, чертенок, а?

У нее перехватило горло, а за окном проплывали все те же мирные картины природы, бесконечно сменяя одна другую, и возникали вдруг маленькие станционные поселки и так же быстро исчезали из глаз. Мужчина напротив сложил свою газету, вынул из нагрудного кармана сигарету и закурил и, затягиваясь и выпуская дым, рассматривал ее минуту-другую, как рассматривают незнакомую доселе, но не слишком любопытную особь животного мира, а потом откровенно зевнул во весь рот, даже не прикрыв его рукой.

Когда поезд стал замедлять ход, молоденькая соседка встала с места, и она поняла, что, стало быть, они подъезжают, и, пропустив девушку вперед, пошла вслед за ней по проходу, а потом стояла в тамбуре у нее за спиной и с удивлением смотрела, как ловко та справилась с запором, тяжелая дверь распахнулась, и она сошла вслед за девушкой на перрон, и, стараясь не отстать от толпы приехавших, торопливо прошла через зал ожидания, и оказалась на площади по ту сторону вокзала, растерянно глядя на чужой город, на его пешеходов и транспорт, и видела, как приехавшие садились, погрузив вещи, в ожидавшие их частные машины, слышала слова приветствий и первые торопливые вопросы и как захлопывались одна за другой дверцы машин, и постепенно площадь опустела, и осталось одно-единственное такси. Надо было что-то делать. Она стояла одна в этой внезапно наступившей субботней пустоте, не зная, как ей разыскать свой автобус, который уходил через какие-нибудь восемь-десять минут. А ей так хотелось бы, вернувшись домой, сказать мужу, что она прекрасно справилась, просто взяла и спросила, как он ей советовал. Спросить было не у кого, кроме как у таксиста, и, поскольку другого выхода не было, она нерешительным шагом направилась к такси, и не успела она подойти, как таксист уже выскочил из машины и распахнул перед ней дверцу.

— Простите, вы не знаете, где тут автобусная станция? — торопливо спросила она.

— Автобусная станция? — повторил за ней таксист. — Вы хотите, чтобы я вас подвез?

Она помотала головой.

— Нет-нет, не надо, я просто хотела узнать…

— …где находится автобусная станция. Пожалуйста! К вашим услугам! Все для клиента!

— Если это вас не затруднит, конечно.

— Нисколько. Если клиент желает, чтобы я указал ему дорогу к общественному транспорту — пожалуйста, с удовольствием.

Чуть пригнувшись, он указал ей пальцем:

— Видите вон то длинное серое здание?

Она кивнула, что да, видит.

— А вам видно, что на нем написано «Автостанция»? Красными буквами?

Она снова кивнула, что да, видно.

— А знаете, что, если б лично мне надо было ехать автобусом, я бы, пожалуй, прямо туда и пошел.

— Конечно, — сказала она. — Извините.

А, пошла ты, ответила ей широкая обиженная спина, и он захлопнул дверцу, обошел машину спереди и уселся на свое место. А она побежала к тому самому низкому зданию с той самой надписью красными буквами, и там стоял единственный автобус, и она снова вынуждена была спросить, тот ли это автобус, который идет до интерната.

— А куда ж ему еще идти, — сказал шофер и прибавил, когда она влезла и стала пробираться к свободному месту: — Но мы пока еще не возим бесплатно.

Она стала пробираться обратно, и вытащила свой кошелек, и уронила несколько бумажек на пол, и нагнулась за ними, и еще покопалась в кошельке, и наконец протянула ему деньги, сгорая от смущения: ведь он же мог подумать, что она хотела проехать зайцем, и вынуждена была еще задержать его, потому что надо же было попросить его, хотя он уже поставил ногу на педаль, а другие пассажиры, она чувствовала, начинали уже терять терпение.

— И будьте так добры… — начала было она, но он оборвал ее коротким:

— Да-да, я вам скажу, где вылезать. А вы, будьте добры, пересядьте: переднее место предназначено у меня для почты.

Она послушно кивнула и пристроилась на красном в цветочек плюше того сиденья, которое ей было указано. Ну а теперь, может, все-таки поедем, услышала она сказанное без слов. Это надо же, явиться в последнюю минуту, да еще столько копаться.

А муж-то говорил: подумаешь, большое дело, спросишь в крайнем случае, только и всего.

Сейчас он, наверное, уже проснулся и сам себе варит послеобеденный кофе, если, конечно, не обошелся пивом.

Автобус рванул с места, и она схватилась за поручень впереди, и снова схватилась, когда он резко затормозил. Светофоры, город, а потом снова поля, леса, домики — все те же картины, что мелькали за окном поезда, только что ехали теперь медленней и с остановками и больше трясло и толкало. Автобус то и дело останавливался, высаживал и брал пассажиров, а то шофер, опустив стекло, выкидывал пачку газет, которую подбирал очередной подросток на велосипеде.

На одной остановке вошла какая-то толстуха и уселась рядом с ней, притиснув ее к стенке, и тут же завела с ней разговор, и пошла кричать на весь автобус. Она ехала навестить дочь и жаловалась на эту самую дочку, что та не приехала за ней на машине. Иметь собственную машину и даже не встретить, каково? Хотя ее, конечно, тоже можно понять: дел-то хватает, не так легко вырваться, когда на тебе и сад, и двое маленьких детей, и еще целая куча забот. Она кивала и вставляла свои «да» и «конечно», и видела по требовательному взгляду толстухи, что от нее ждут более активного участия в разговоре, и подыскивала, что бы такое подходящее сказать.

— Так, значит, ваша дочь замужем? — наконец сказала она, и толстуха в изумлении вытаращила на нее глаза, не понимая, как можно в этом сомневаться, когда она только что рассказала, что у дочери сад и дети, и не стала больше ничего рассказывать, а только несколько раз громко фыркнула, выражая свое осуждение, и ей опять ничего не оставалось, как отвернуться к окну и глядеть на эти бесконечные домики с садиками вдоль бежавших по холмам проселочных дорог. И автобус то взбирался наверх, то спускался вниз, и она почувствовала, как ее начинает укачивать, тошнота подступала и отступала вместе с подъемами и спусками автобуса. Она не поела перед отъездом, куска не могла проглотить, как муж ни уговаривал ее, уверяя, что обязательно надо поесть, а то она просто не выдержит такую дорогу, и вот теперь голод давал себя знать, ее мутило, а в животе все время громко урчало, и толстуха опять осуждающе фыркала.

Она подумала, не отломить ли ей кусочек от плитки шоколада, которую она везла Джимми, но, во-первых, шоколад ведь был для него, во-вторых, она боялась, что ее еще больше затошнит. Только бы шофер не забыл ее предупредить. От усталости у нее шумело в голове, и это было как успокаивающий шум дождя. Она закрыла глаза, нет, нельзя поддаваться усталости, ведь там ее ждет Джимми, и ей нужна ясная голова, чтобы как следует понять все то, что они, возможно, захотят рассказать ей, и как бы не проспать свою остановку — вдруг шофер забудет про нее. Но так было легче, с закрытыми глазами. И она не заметила, как заснула, и ей приснилось, будто она бежит по какому-то бесконечному перрону вслед за поездом, а поезд медленно уходит от нее, а в окне торчит человек с газетой и качает головой. Она очнулась в страхе на какой-то остановке и взглянула на часы. По расписанию ее остановка была три минуты назад. В автобусе не заметно было никакого движения: никто не собирался выходить и никто не садился, они просто стояли у какой-то узенькой дорожки, в конце которой виднелась кучка неказистых зданий, может, она проехала… Тут она заметила, что шофер смотрит на нее в зеркальце.

— Будете выходить?

— А это что… это и есть…

— Не знаю, что вам надо, а это интернат.

Она встала с места, и толстуха, громко фыркнув, пропустила ее, и вскоре она стояла на дороге и смотрела вслед автобусу, исчезнувшему в облаке выхлопных газов, потом повернулась и пошла потихоньку к тем самым зданиям, потому что больше здесь идти было некуда, и от усталости даже не нервничала, что попала в незнакомое место. У главного входа самого большого из зданий стоял человек, он с приветливой улыбкой двинулся ей навстречу, подошел и протянул руку.

— Ну вот и разыскали нас, — сказал он.

— Да ведь я… — начала было она, и директор улыбнулся.

— Конечно, мы же послали вам расписание. Ну как, пойдемте поищем Джимми?

Впоследствии поездок было столько, что она постепенно привыкла, с опытом пришла известная уверенность, и нервничать ей случалось, собственно, только когда его переводили в какое-нибудь новое место, и она ехала туда в первый раз, и нужно было все заново разыскивать и всех спрашивать.

Она ездила вместе с другими, и она старалась быть как все, но у нее это получалось плохо, она, собственно, так и не научилась надевать на свое беззащитно-обнаженное лицо ту особую маску крайней скуки и безразличия, которой пользовались в дороге другие, так же как она не могла понять, почему они иногда вдруг совершенно менялись, почему делались вдруг такими на редкость общительными и пускались друг с другом в долгие откровенные разговоры. На нее они, как правило, не обращали внимания, она могла спокойно сидеть в своем уголке и слушать, улыбаясь, а могла, если хотела, отвернуться и смотреть на непрестанно меняющиеся картины за окном, дарящие ей покой и передышку. И лишь однажды привычный порядок был грубо нарушен: ей пришлось принять участие в разговоре, крайне для нее неприятном, и это было сплошное мучение.

Эту элегантную молодую даму она заметила, конечно, еще там, в интернате, за ужином, поскольку ее, честно говоря, трудно было не заметить, но разве могло ей прийти в голову, что они окажутся вдруг соседками по купе и что именно ее эта дамочка выберет своей жертвой, предварительно, правда, прозондировав почву у окна, где сидели за столиком двое других попутчиков: симпатичный брюнет, а напротив него — более заурядный блондин в очках.

Не найдется ли у кого-нибудь из них спичек?

Брюнет, не сказать чтоб слишком поспешно, достал из кармана пиджака зажигалку и дал ей прикурить, и она глубоко, со вкусом затянулась.

— Хорошо! Наверно, уже целых полчаса не курила, а я без этого прямо не могу, настоящая наркоманка.

И она показала зубы, а заодно и застрявший между ними кусочек копченой колбасы, которую им дали на ужин в интернате.

— Бывает, — буркнул брюнет.

— Опоздаем, наверно, бог знает насколько, — не сдавалась дамочка. — Мне показалось, мы проторчали на перроне целую вечность.

— Всего каких-нибудь две-три минуты, не больше.

— Неужели? Когда ждешь, время тянется бесконечно, верно ведь?

— Угу, — сказал брюнет, встал с места и достал из сетки портфель. Блондин тоже достал свой портфель, и они разложили на столике исписанные листки бумаги и стали что-то обсуждать: видно, ехали с какого-то совещания или конференции. Дамочка пожала плечами, подумаешь, очень надо, и повернулась к ней, и вдруг глаза за стеклами модных очков в элегантной оправе радостно вспыхнули.

— Послушайте, а вы, случайно, не из интерната едете?

Она кивнула, что да, оттуда.

— Ну, сразу видно, надо же, какое совпадение. Как же вы, интересно, добирались до вокзала? Меня, например, один учитель любезно подбросил прямо к поезду, очень милый человек. А вы на чем?

— А я была в той же машине, — сказала она.

— В самом деле? Надо же, а я и не заметила, хотя верно, верно, теперь припоминаю — позади действительно сидело еще двое. Значит, вы тоже кого-то навещали? И кто же там у вас?

Она покосилась на тех двоих у окна, но, как видно, этот разговор их вовсе не интересовал, а может, они просто слишком были заняты своими бумагами и ничего не слышали.

— Кто-то ведь есть же?

Вопрос был задан громко и настойчиво, и она ответила, что у нее там ребенок. Сын.

— И у меня тоже. Такой большой и толстый. Может, обратили внимание?

Конечно, она его заметила, этого большого, толстого мальчика, который сидел за столом рядом с элегантной, стройной молодой дамой и покорно выслушивал наставления, когда она в разгар оживленной болтовни направо-налево вдруг как бы случайно останавливала на нем взгляд и принималась что-то сердито ему выговаривать.

— Конечно. Я его заметила.

— Кто бы поверил, что это мой ребенок. Такой вот толстяк. Одному богу известно, чего я только не перепробовала, чтобы он похудел, но что можно сделать — он такой сладкоежка. Ну а ваш — какой он из себя?

Какой был Джимми из себя?

— Он такой… ну, такой маленький, светловолосый, — сказала она, помедлив, и дамочка засмеялась.

— Ничего себе приметы, да они почти все такие. Он у вас что, с преступными наклонностями?

И в ответ на ее недоуменное молчание:

— Ворует, что ли?

— Нет, — сказала она испуганно и покосилась на тех двоих у окна, — нет, он… ну, в общем, он неуправляемый.

— Вот и мой тоже, — кивнула дамочка, будто речь шла о какой-нибудь самой обычной детской болезни, — как это ни назови, но он действительно совершенно невозможный, я первая готова признать. С ним иногда просто жутко трудно. Вашего и раньше отправляли?

— Да, это уже… второй раз.

— О господи, мой-то уже в четвертый, если не в пятый. Я вам прямо скажу — чего скрывать, — когда мне с ним совсем уж невмоготу, я сама к ним прибегаю и говорю, заберите, ради бога, у меня нервы тоже не железные, мне надо передохнуть, и они приходят и забирают, а что поделаешь?

Она уставилась на дамочку, разинув рот, потом до нее дошло, и она сжала губы.

— А вашего, наверное, в принудительном порядке?

— В принудительном… чего?

— Ну то есть, — дамочка жестом пыталась пояснить, — просто пришли и забрали безо всяких или же все было сделано по договоренности с вами?

По договоренности. И в то же время принудительно. Эта дамочка совсем ее запутала.

— Ну что же вы, сами не знаете? По-моему, вы не из тех, кто будет обращаться по доброй воле, и это в общем-то вполне естественно. Мне просто интересно, угадала я или нет.

— Вообще-то они спрашивали у меня разрешения, и я не отказалась, если вы об этом…

— Ну значит, по договоренности с вами, и, значит, вы сами решаете, сколько ему там пробыть.

— То есть как это? — удивилась она, все больше запутываясь во всех этих тонкостях.

— Ну, предположим, вы по нему соскучились, хотели бы взять его сейчас домой, так? Пожалуйста: идете и забираете, говорите, что передумали, — только и всего. И у меня, кстати, то же самое, я тоже сама решаю насчет срока. В конце концов, каждый сам себе хозяин, нельзя же позволять вертеть собой кому вздумается. Хотя я-то лично, повторяю, с удовольствием иногда отключаюсь, по-моему, очень даже приятно устроить себе иногда маленькие каникулы. Но неужели они действительно даже не разъяснили вам ваши права?

Брюнет медленно поднял глаза от своих бумаг:

— Дайте вы наконец человеку покой, что вы прицепились.

Дамочка не обратила на него ни малейшего внимания, выудила откуда-то из недр своей сумки коробку спичек и закурила новую сигарету. Потом доверительно наклонилась к ней через проход, и оправа очков заискрилась таинственным мерцанием драгоценного камня.

— А вы ведь здорово по нему скучаете, я угадала?

Она сделала неопределенное движение головой, что могло означать и «да» и «нет», понимай как хочешь. Что-то не нравилась ей эта дамочка, определенно не нравилась.

— Ну ладно, ладно. Не хотите — не надо, я не обижаюсь. У вас свои секреты, у меня свои, я только одно вам скажу: нельзя быть такой безропотной, а вы, сразу видно, готовы мириться с чем угодно.

Брюнет повернулся к ним спиной и сидел теперь на самом краешке скамьи.

— Нельзя, чтоб другие все за вас решали.

Она беспокойно поерзала на сиденье. Она чувствовала себя просто предательницей по отношению ко всем тем благожелательным людям, которые так серьезно и так участливо разговаривали с ней про Джимми. Ну зачем она сидит тут и выслушивает разглагольствования этой дамочки. Ведь Джимми поместили в интернат для того, чтобы он не испортился и оставался хорошим мальчиком, для того, чтобы помочь и ему самому, и ей тоже.

— И вы, разумеется, сможете навещать его, фру Ларсен, — говорили они ей самым сердечным тоном. — Само собой, фру Ларсен. И очень даже желательно. В любое время. И Джимми тоже будет приезжать к вам.

— Да, но… — сказала она.

Нет, не могла она ничего объяснять, когда на нее смотрели таким строгим выжидательным взглядом, да еще при этих двух свидетелях у окна.

— Что «но»?

— Ну, я не знаю… — пробормотала она, видя перед собой их улыбающиеся лица, вспоминая дружеские рукопожатия, ощущая тепло их дружелюбия. И в ушах ее звучали их слова, за которыми чувствовалось такое удивительное доверие к ней, что это похоже было на чудо: «Ведь Джимми наша общая забота, фру Ларсен, мы должны быть заодно, фру Ларсен, не правда ли? Родители и педагоги».

— Они были так внимательны… — пробормотала она.

— Кто? Кто был к вам внимателен?

Она вся сжалась и умоляюще взглянула на дамочку: хоть бы она наконец замолчала. Но та и не думала.

— Хотите знать правду? Голову они вам морочат своей внимательностью, это у них просто тактика, рассчитанная на то, чтобы обработать и приручить вас и вашего ребенка, приспособить вас к своим порядкам. А вы и рады. Я вот наоборот — использую их порядки так, как мне самой выгодно, вот и вся разница между нами.

Дамочка засмеялась, и тут, видно, почувствовала, что между зубами у нее что-то застряло, и извлекла ногтем тот самый кусочек колбасы.

Нет, разница была не только в этом, но, как бы там ни было, ей претило сидеть здесь и выслушивать беззастенчивые нападки на людей, которые приняли в ней такое участие, нет, это никак не укладывалось в ее представление о порядочности, ей ли не знать, что такое людская черствость и недоброжелательность. А если эта дамочка была права, если в том, что она здесь наговорила, была хоть крупица правды, ну, тогда… тогда, значит, таким, как Эвелин Ларсен, нечего делать на этом свете.

Внезапно она решила, что не должна больше ее слушать. И подумать только, на что она осмелилась: встала и вышла из купе, и пошла по проходу к туалету, и заперлась там, и долго сидела на обшарпанном, неудобном деревянном сиденье, выдержала и нетерпеливое дерганье ручкой, и сердитый стук в дверь, и все в ней бунтовало, хотя бунт был довольно жалкий — с какой стати эта особа будет ей указывать, кому ей верить, а кому нет, не ее это дело. И когда она вернулась обратно в купе и увидела, что дамочки там нет, она сказала себе, ну и хорошо, нечего было приставать с дурацкими разговорами, теперь вот небось в другом купе просит у кого-нибудь спички, и слава богу, пусть бы нашла себе там компанию.

Но когда она торопливо шла от вокзала к своему автобусу, слова этой женщины вдруг снова поразили ее: «Кто? Кто был к вам внимателен?» И ей пришлось снова напомнить себе, что все, буквально все, с кем она сталкивалась, и тот учитель, что приходил к ним домой, и директор школы с его удивительно приветливой улыбкой, и психолог, и… в общем, буквально все. И, сидя в автобусе и судорожно сжимая ручку своей сумки, она сказала себе, что да, поездка была и вправду неприятная, но не надо больше об этом думать, надо выбросить это из головы. И все-таки, каждый раз, как она ездила потом к Джимми, она боязливо оглядывалась вокруг: нет ли где той дамочки, и облегченно вздыхала, убедившись, что ее нет. Она больше ни разу нигде ее не встречала: ни в поезде, ни в интернате.

А вот толстого мальчика она видела часто, он всегда держался где-нибудь в сторонке, и у нее было такое впечатление, что с каждым разом он становился все толще и толще. Он все еще оставался в интернате, когда ей разрешили забрать Джимми домой с условием, что он будет посещать Детский клуб по месту жительства и что на дом к ним будет ходить специально прикрепленный консультант.


— Черта с два, — сказал муж, — не желаю я, чтоб меня допрашивали в моем же собственном доме. Я лично умываю руки. Ухожу сейчас в кино — и точка. И Джимми беру с собой, — прибавил он, взглянув на нее искоса со скрытым торжеством, точно игрок, выкладывающий на стол еще один козырь, — так что можешь развлекаться тут со своим консультантом сколько душе угодно.

— Да, но… — сказала она.

— Никаких «но», — сказал муж, мотнув головой, как заупрямившийся ребенок, и ушел вместе с Джимми, который так и сиял, что идет в кино в самый обычный вторник, и она должна была, нервничая, одна дожидаться этого самого консультанта, который, как ей было сказано, будет впредь опорой и поддержкой семьи.

На этот раз она, уж конечно, подготовилась: в квартире было проветрено и вылизано, нигде ни пылинки, такой был порядок, будто здесь давно уж и не жили, но само по себе ожидание было все равно мучительно. Она заранее причесалась и надела чистую блузку, но под мышками было уже мокро, и менять ее не имело никакого смысла. Угощать ли его кофе, принято ли это? То есть почему обязательно «его», с тем же успехом это могла быть и «она». Подписано было А. Дункер, насколько она разобрала, но мало ли имен начинаются на «А». Само письмо было отпечатано на машинке, и там все было ясно, этот самый «прикрепленный» должен был прийти во вторник вечером, в 19.00, но ведь неизвестно, о чем он будет ее спрашивать, и не дай бог, если это будет что-нибудь неприятное, ведь тогда она разволнуется и не сумеет ему толком ответить, да и муж, придя домой, будет, конечно, ворчать и брюзжать, что она не может вразумительно рассказать, о чем шла речь.

Во рту у нее пересохло, под мышками было мокро, она сидела на краешке стула, дожидаясь этого неизвестного «прикрепленного», и так долго раздумывала, не поменять ли ей все же блузку, что в конце концов менять было уже поздно.

Это оказался мужчина, и совсем еще молодой, круглощекий и кареглазый. Вид у него был несколько смущенный, наверное, он еще не очень привык к таким визитам, и он похож был на вежливого большого мальчика. Он протянул руку и сказал:

— Здравствуйте, фру Ларсен. Разрешите войти?

Она кивнула, и сразу же всей душой потянулась к нему, и тут же решила, что угостит его кофе, обязательно угостит.

Он сказал, что кофе — это прекрасно, и засмеялся, когда она извинилась, что муж с Джимми ушли в кино. Кино — это, понятно, куда большее удовольствие, чем беседа с ним, но хорошо бы все-таки, чтоб хотя бы Джимми в дальнейшем был дома к его приходу. Ну пусть не каждый раз, но все же почаще.

— Впрочем, нет, как говорится, худа без добра. Зато мы с вами сможем толком побеседовать.

Она снова кивнула и пододвинула ему сахар и сливки, и карие глаза улыбались ей поверх чашки, и она уже больше не нервничала, и подумала, что в следующий раз непременно приготовит к кофе что-нибудь вкусное вместо этого сухого печенья.

Она набралась-таки храбрости и сказала мужу, что пусть хотя бы Джимми через раз будет дома, если уж он сам не хочет, и, когда мальчик был дома, Дункер почти все время отдавал ему: то просто болтал с ним, то играл в какую-нибудь игру, а то вдруг придумывал прокатиться с ним по городу, и, надо признаться, она стала даже чуточку ревновать его к Джимми, очень уж приятны были ей те, другие вечера, когда они оставались только вдвоем, в них было даже что-то от свиданий с их напряженным ожиданием и радостью встречи — и вдобавок ко всему приятные новости о Джимми.

— Я заходил сегодня в школу, — говорил, например, Дункер, когда она, бывало, уже нальет ему кофе, который теперь всегда стоял у нее наготове в термосе. — У Джимми там все в порядке.

— И уроки он аккуратно готовит, — горячо подхватывала она, — жаль только, что мы не всегда можем ему помочь, они сейчас проходят столько нового по сравнению с нами, верно ведь?

— Просто их учат сейчас по-новому, — объяснял он, — сейчас другие методы обучения, чем были в ваше время, сразу и не разберешься, мне, конечно, было бы легче, я ведь сам не так уж давно кончил школу, так что, если вы не против, мне совсем не трудно будет проверить иногда, как он справляется.

Или же, например:

— Я тут побывал сегодня в Детском клубе, там у Джимми тоже все в порядке.

А однажды, в ответ на ее робкий вопрос, а что, собственно, значит «все в порядке»:

— Да просто он совсем уже не такой буян и драчун, каким был одно время, так что мы можем радоваться.

— Да, конечно, — сказала она, и действительно радовалась, и стойко сносила подтрунивания мужа насчет того, как она вылизывает квартиру и чистит перышки к приходу своего помощника. Можно, черт дери, подумать, что между ними завелись делишки совсем другого свойства. Сносила его ворчание и брюзжание — с какой, мол, стати он, со своей больной спиной, должен высиживать в этих паршивых кино и забегаловках, подумать только, выгоняют человека из собственного дома — и всегда доставала ему бутылку пива, когда он, вернувшись домой, заваливался на свою любимую кушетку, и заранее знала, что, осушив одним духом полбутылки, он вытрет рот и спросит, ворчливо и с неприязнью, но уж никак не равнодушно, ну, так что же он сегодня сказал, этот Дункер. И она рассказывала ему, что с Джимми все в порядке, он стал так хорошо вести себя, и в школе, и в Детском клубе, совсем стал хороший мальчик, и муж кивал, ну конечно, само собой, еще бы не хороший, конечно хороший, он-то лично все время это знал, уверен был, что с парнем все будет в порядке.

— И без помощи твоего Дункера. Но раз уж для тебя он один свет в окошке, ладно… шут с ним…

— Лишь бы все было хорошо… — говорила она.

В один из таких вечеров Дункер принес к кофе коробку пирожных. Он проходил мимо кондитерской и увидел их в витрине, и они так аппетитно выглядели, что он просто не устоял.

— Вы с ума сошли, — сказала она, бережно принимая коробку, словно ей дарили бог весть какую драгоценность, а Дункер, уже свой человек в доме, повесил плащ и первый прошел в комнату. — Прямо-таки с ума сошли.

— Просто они мне понравились, и я решил, почему бы нам их не попробовать. Могу же и я хоть иногда позаботиться об угощении.

Он улыбался, но как-то невесело, словно был чем-то расстроен.

— И потом, я ведь знаю, что кофе у вас уже приготовлен, — прибавил он.

— Да, конечно, кофе уже ждет, сейчас будем пить. Кладите себе сахар.

— Ага, — сказал он, — спасибо, — явно забыв про неизменную их шуточку насчет того, что ему грозит ожирение, поскольку он кладет в чашку целых три куска.

Он рассеянно помешивал ложечкой и был сегодня какой-то не такой. Напрасно она искала веселой искорки в его глазах и той особенной морщинки на переносице — тайных знаков их сообщничества.

— А Джимми сегодня нет дома? — спросил он, и она посмотрела на него с удивлением: обычно он всегда помнил, в какой вечер мальчик должен быть дома, а когда вечер принадлежит им одним.

— Он пошел к приятелю, он ведь был в прошлый раз.

— А, да, действительно был. Ну что ж, попробуем, съедобны ли пирожные.

Она подождала, пока он первый попробует, и тогда уже, проглотив слюну, отломила ложкой кусочек от своего.

— Ну как? Вкусно?

— По-моему, очень, в жизни не ела ничего подобного, — сказала она с полным ртом, смакуя крем и марципаны, а потом, когда с пирожным было покончено, указала глазами на сигаретницу: — Может, попробуете все же моих?

Обычно он отказывался и курил только из своей пачки, хотя она давно уже приметила, какую именно марку он курит, и всегда ставила в сигаретницу несколько штук.

— Ну что ж, возьму, пожалуй, была не была… — И подождав, пока она передвинет пепельницу на середину стола: — А вы сами, фру Ларсен, никогда не курите?

— Да какая из меня курильщица. В очень редких случаях. Муж говорит, что я никогда не научусь, что я курю, как конфирмантка. Иной раз вроде и тянет, но стоит взять в рот — и все, противно.

Она сама чувствовала, что ее болтовня не встречает в нем никакого отклика, эта его странная озабоченность разгораживала их будто стеной, вот если б можно было сейчас похлопать его по руке и спросить, что с ним такое, отчего он так расстроен.

— Может, вы все же закурите, а? — сказал он, и только тут в ней зашевелилось подозрение, что, наверно, с Джимми что-то не так. — Я был сегодня в Детском клубе, они мне звонили.

— Вот как? — сказала она.

На скатерти было коричневое пятно. Наверное, от кофе, след одного из их кофепитий. Она машинально обводила его пальцем, ожидая продолжения.

— Джимми взял чужие деньги. И в общем-то порядочную сумму. Получилось так, что кто-то из персонала оставил на вешалке в учительской свою сумку, и он взял оттуда что-то около ста крон, но истратить их он не успел, так что в этом смысле все в порядке. И вообще это никакая не катастрофа, так что не будем преувеличивать.

Он замолчал, и она, подождав, спросила, не могла не спросить, хотя и страшилась ответа:

— А как же… как они узнали, что это он?

— Они и прежде замечали, были такие случаи. Всякие мелкие пропажи. Ну, там, знаете, мелочь из карманов ребячьих пальто или что-нибудь из портфелей. Они вообще-то были почти уверены, что это он, иногда даже уличали его, находили у него деньги, но он, как они говорят, редкостный упрямец, в жизни ни в чем не признается. В общем, не будем преувеличивать и делать из этого трагедию, мальчишки почти все этим грешат, со мной, помнится, тоже случалось такое.

Если даже и так, подумала она, если и вправду мальчишки не прочь что-нибудь стянуть, не по сто же крон они крадут, не такие же суммы. Дункер, похоже, и сам это понимал.

Она облизнула сразу вдруг пересохшие губы и заставила себя спросить:

— И как же теперь… его снова отправят?

— Да нет, что вы, никуда его, конечно, не отправят… нет, нет, даже не думайте, это дело улажено, и нет никаких оснований бояться повторения, верно ведь? Не будем преувеличивать. Не хватало еще, чтобы его отняли у вас из-за каких-то ста крон, и, кстати, они тоже хороши, нельзя же оставлять деньги где попало. Никуда он больше не уедет, я, во всяком случае, сделаю все возможное, чтобы не допустить этого, я вам обещаю. Слышите, фру Ларсен?

— Да, — благодарно кивнула она, — слышу, конечно.

— Я вынужден был вам об этом сообщить, ведь вам и вашему мужу придется поговорить с Джимми. Только, пожалуйста, спокойно, без нервов, хорошо? А может, вас больше устроит, если с ним поговорю я?

— Нет, — сказала она, зная, что мужу это не понравится, — лучше, наверное, нам самим.

— Скажите вашему мужу, что ничего страшного тут нет, и не перегните, пожалуйста, палку, хорошо?

— Хорошо, — пообещала она, но обещать она могла только от своего имени, муж-то, она заранее знала, просто с ума сойдет, когда услышит: сам он в жизни не прикасался к чужим деньгам, в долг и то никогда не брал больше чем двадцать пять эре.

Но чтобы так… перекошенная от ужаса физиономия, жалкая, беспомощная фигура с вытянутой шеей — просто ненормальный.

— Да это ж черт знает что такое… ты что, парень, в своем уме? Взять чужие деньги… Да как же ты мог… Где у тебя голова была? Разве мы тому тебя учили? Не твердили мы тебе тысячу раз, что чужое брать нельзя? Это надо же — сто крон! И что ты собирался с ними делать, чего тебе, скажи на милость, не хватает?

И так как мальчик сидел с плотно сжатыми губами, уставившись в стол:

— Чего ж ты молчишь? Не можешь, что ли, ответить?

— А что он может ответить, — прошептала она, и тогда муж круто повернулся к ней.

— А ты вообще не вмешивайся, тебе, с твоими куриными мозгами, разве понять, что эго такое!

Она и не вмешивалась, сидела съежившись на своем конце стола, далеко от мальчика, хотя ей очень хотелось подсесть к нему и обнять за плечи, только она чувствовала, что это еще больше разъярит мужа.

А он:

— Ты знаешь, чем это кончится, если он будет продолжать в том же духе, это кончится, черт дери, тем, что он угодит за решетку, вот так-то.

И боднув опять, по своей смешной привычке, головой воздух в направлении мальчика:

— Ты кончишь тюрьмой, это уж точно.

— Не говори ему, пожалуйста, таких вещей, — взмолилась она.

— Ну уж, извини, самое время ему об этом сказать. Это надо же — сто крон! Джимми… да ты соображаешь, что ты натворил? С ума сойти! Взять чужие деньги…

Мальчик взглянул на него и снова опустил глаза.

— Почему-то про того грабителя ты так не говорил, — пробормотал он, — тогда ты совсем другое говорил.

— Про какого такого грабителя?..

Это было всего лишь несколько дней назад, муж прочитал им вслух из газеты об ограблении банка, речь шла о каких-то неслыханных суммах. Прочитав, он покачал головой, задумался, а потом вдруг сказал: «А все-таки здорово он их нагрел, черт дери, даже жалко, если поймают».

— Что еще за грабитель, что ты, черт дери, болтаешь?

— Про которого в газете было написано, ты же сам сказал…

— Не морочь мне голову. Что ты собирался делать с этими деньгами?

— Не знаю, — сказал мальчик.

— Как это так не знаешь? Просто взял их, и все, за здорово живешь?

Муж повернулся и посмотрел на нее, не в силах, видно, все же сам разобраться.

— Просто взял, и все, слышишь?

Она помолчала, а потом, собравшись с духом:

— А Дункер еще сказал…

— Ну, что еще сказал твой Дункер?

В тоне была издевка — взрыв бессильной ненависти, ненависти, относящейся ко всем тем, чье слово что-то значит.

— Он сказал, они и сами виноваты, нечего было оставлять так сумку.

— Ах, вон оно что, здорово соображает. Выходит… выходит, бери, что плохо лежит?

Он снова повернулся к мальчику:

— Усвоил ты, что чужое брать нельзя, я тебя спрашиваю?

Мальчик молчал опустив голову, и она подумала, что было бы лучше, если б он сейчас расплакался, но он не плакал.

— Я тебя спрашиваю! — заорал муж, боднув головой воздух. Джимми по-прежнему молчал, и тогда он сказал совсем уже по-другому, как-то даже виновато: —Так что ж мне, и в самом деле, что ли, взяться за ремень?

Рот у Джимми наконец задергался.

— Не все ли равно, — пробормотал он.

— Что значит все равно? — изумился муж. — Как это все равно?

— Буду я что-нибудь брать или не буду, они же все равно на меня подумают.

Голос его уже срывался на крик:

— Они ж всегда все на меня валят, просто потому, что я был в интернате.

— Черт-те что, — растерялся муж, — что ты такое несешь? При чем тут это?

Его вопрошающий взгляд обратился к ней, и опять в нем была тревога, и она ринулась мужу на помощь:

— Конечно же, ни при чем. — Но про себя подумала: а может, все-таки при чем?

Когда она задала этот вопрос Дункеру, он задумался — то ли над вопросом, то ли не зная, как ей ответить.

Сидел, подперев рукой подбородок, а она, нервничая, ждала.

— Прямо одно с другим, конечно, не связано, — сказал он, наконец до чего-то додумавшись, — но, с другой стороны, от детей, которые побывали в такого рода детских учреждениях, как бы подсознательно ожидают, что они могут совершить какой-нибудь нехороший поступок, это, конечно, предубеждение, но от него не так легко избавиться.

Это она поняла, и почувствовала, что он, похоже, не слишком одобряет то, что они сделали исключительно для блага Джимми, и подумала, что ему бы не следовало выражать свое сомнение, ведь она уловила сомнение в добавленной им фразе: «Впрочем, они, надо надеяться, знают, что делают».

Что же это такое? Нет, это так страшно, что лучше просто не думать. И она постаралась не думать, забыть и не вспоминать, и поспешила рассказать ему, что Джимми обещал ей никогда больше не воровать. Потом уже, когда муж кончил разговор с ним и пошел пройтись, вот тогда он ей пообещал.

— Ну и хорошо, — сказал Дункер, — дай бог, чтобы мальчик сумел сдержать свое обещание.


По субботам муж обычно отсыпался. Он мирно посапывал, а она неслышно вставала, одевалась, шикала на Джимми, тсс, папа спит, уводила его завтракать на кухню и отправляла гулять. Потом делала мужу бутерброды, ставила их на столик, прикрыв тарелкой, и возвращалась в спальню; стараясь не скрипнуть дверью, входила на цыпочках, чтобы достать из шкафа скопившееся за неделю грязное белье, рубашки, носки, кальсоны, блузки, и случалось, из карманов что-нибудь вываливалось: монетка, или цветной мелок, или игрушка, — и она механически, не задумываясь, клала найденные вещи на ночной столик мужа или на стул у кровати Джимми, и муж даже от этого легкого звука поворачивался во сне.

Но в ту субботу, когда она нашла ножик, она так и застыла на месте, держа его в руке, ее даже в жар кинуло. Он не выпал из белья, он лежал завернутый в носок в самом углу на дне шкафа, и она, конечно, не наткнулась бы на него, если б ей не вздумалось вдруг, присев на корточки, пошарить еще в глубине, не осталось ли там чего, и она вытащила этот свернутый носок, да так и осталась сидеть на корточках, держа его в руке, этот маленький носок в голубую полоску, от которого так привычно и обыденно пахло грязью и потом, но выглядел он так странно с этой оттянутой пяткой и был такой непонятно тяжелый.

Она медленно поднялась, прислушалась к дыханию мужа, осторожно повернула голову, увидела, что он спит, и тогда вытащила из носка сложенный перочинный ножик, и непроизвольным движением зажала его в кулаке, потому что муж вдруг заворочался во сне, устраиваясь поудобнее. Она подождала и, услышав, что посапывание возобновилось, медленно раскрыла ладонь. Она не очень-то разбиралась в перочинных ножах, но этот, судя по виду, был из дорогих, не пластмасса, а вроде настоящий перламутр, и вон сколько лезвий.

Окно спальни было приоткрыто, со двора доносились крики детей, среди них она различила голос Джимми, и подумала, как же так, как он может играть себе спокойно с детьми, будто ничего не случилось, и попыталась вспомнить, какой он был эти последние дни, ведь по нему должно же быть заметно, ну, что он что-то скрывает, чувствует себя виноватым, но не могла вспомнить никаких признаков тревоги или беспокойства. И сегодня за завтраком он был такой же, как всегда. Он сказал, что хотел бы после обеда сходить в кино, сегодня идет очень интересный фильм, и она ответила, пусть спросит разрешения у отца, а потом он спросил, можно ему съесть булочку, которую она, не доев, положила обратно на блюдо, и она кивнула, пожалуйста, на здоровье, и порадовалась его аппетиту. Нет, по нему ничего не было заметно, ни следа какого-нибудь беспокойства, хотя он и припрятал этот нож, да еще как тщательно припрятал.

Может, он собирался положить его обратно, откуда взял, подумала она, без всякой, впрочем, надежды, и тут ее снова кольнул страх, потому что она вдруг вспомнила, что это за носок, вспомнила, как недавно стояла с одним таким же в руке и спрашивала, куда же задевался второй, а он беззаботно улыбнулся и сказал, что, наверно, оставил его в бассейне. Она сказала, чтобы он поискал, когда в следующий раз пойдет в бассейн, да так больше и не вспомнила про него. Значит, все это произошло еще раньше.

Она стояла, наморщив лоб, позабыв про все свои субботние дела, и старалась припомнить, когда же именно это могло быть, когда она спрашивала про этот злосчастный носок. Было ли эго до истории с деньгами или после, ведь он тогда пообещал ей больше не красть. Она пришла к выводу, что, должно быть, это было еще до того и, возможно, про этот ножик успели уже забыть, может, он и сам уже про него забыл. И вроде бы уже не так страшно было ощущать его в руке, страх чуточку отпустил, и она снова осторожно покосилась на мужа. У него был такой мирный, домашний вид, и он так мирно посапывал. Пусть себе отсыпается, хорошо, он хоть в субботу и воскресенье может отдохнуть душой и телом в домашней обстановке, ведь он так изматывается на этом своем заводе. Она, правда, не могла толком понять, что у него там за сложности с работой, из-за чего все эти неурядицы: то он возмущался, что его там вечно затирают и подсовывают работу, которую никто больше не соглашается делать, то, наоборот, хвастался, что ему все завидуют, потому что с работой он справляется получше всех этих, которые со специальным образованием. Но что он действительно изматывается за день от бесконечных обид и бесполезного возмущения, в этом она не сомневалась. Она видела, какой усталый приходит он с работы, и она, как могла, оберегала дома его покой, и неужели этот мирный отдых в кругу семьи, не успев начаться, будет испорчен для всех троих еще одним мучительным допросом?

Ей хотелось верить, что ножик попал Джимми в руки еще до истории с деньгами, до того, как он обещал ей больше не красть, и нечего было ей стоять тут и перебирать в уме день за днем, но почему-то ей казалось, что она сама совершает воровство, когда, тихонько опустив ножик в карман старых вельветовых брюк, в которых обычно ходила дома, и взяв в охапку грязное белье, она осторожно прикрыла за собой дверь спальни, а потом поспешно собралась и выскочила из дому. Муж проснется не раньше чем через полчаса, и она скажет ему, что бегала в молочную, а там оказалась очередь, ей и правда надо будет забежать на обратном пути в молочную и купить еще молока.

Но всё будто сговорилось против нее. Вечная история. Автобус ушел перед самым ее носом, а следующий опоздал, и она чуть не умерла от нетерпения, а когда она наконец оказалась в парке — ближе она ничего не могла придумать, — первое, что ее поразило — какой же сегодня прекрасный солнечный день и сколько же здесь народу уже с утра, все скамейки над озером заняты.

Люди расположились здесь с газетами и книжками, с сигаретами, детскими колясками и собаками на поводках, будто собирались просидеть тут до понедельника, и не могла же она на глазах у всех взять и выкинуть вдруг в воду дорогой перочинный ножик.

Она прошлась немного вдоль берега, сначала в одну сторону, потом в другую, чувствуя у бедра холодящую тяжесть и ни с того ни с сего вдруг улыбаясь сидящим на скамейках людям какой-то идиотской, заискивающей улыбкой, и замечала краешком глаза, как они, повернув голову, с удивлением провожают ее взглядом, и все ускоряла шаг, и уже чуть ли не бежала. И знала, что муж будет страшно недоволен, проснувшись один в пустой квартире: обычно она все продукты закупала накануне, в пятницу, и он, конечно, удивится, куда она исчезла, и наверняка разозлится из-за кучи грязного белья на кухонном столе рядом с откидным столиком, где стоит для него завтрак. И не дай бог, если вдруг Джимми, поссорившись с ребятами, примчится домой, и станет хлопать дверьми, и разбудит его, можно представить, как он разворчится.

Нет, надо было что-то делать, не могла же она ходить тут вечно, так все утро пройдет, а если к тому же автобус опять опоздает, она даже не успеет в молочную. Она повернула и пошла назад, и там, где тропка делала поворот, оказалась вдруг одна у воды и быстро оглянулась направо-налево — с одной стороны к ней приближалась пожилая дама с палочкой и собачкой, с другой — стайка подростков, вырвавшихся покурить на свободе, она решила, что вполне успеет, и нож, блеснув на солнце и описав высокую, красивую дугу, рухнувшим самолетиком ткнулся носом в воду и исчез.

Она услышала свой радостный смех, с души будто камень свалился, и она подумала с каким-то веселым озорством, что так ему и надо, этому паршивому ножику, который чуть было не испортил порядочным людям всю субботу и воскресенье, и побежала к остановке, и на этот раз ей больше повезло с автобусом, да и в молочной не оказалось особой очереди. А муж, хотя и встретил ее, конечно, с недовольным лицом и, когда она, запыхавшись, вошла на кухню, демонстративно закурил третью после кофе сигарету, вот, мол, сколько времени он уже тут сидит, все же не разворчался, как она боялась.

— Где тебя носит? — спросил он, и она вынула из сумки пакет с молоком и ответила бойко и без запинки, хорошо выучив свой урок:

— Я подумала, что неплохо бы сварить какао после обеда, но молока было мало, и я как-то совсем забыла, что утром в субботу в молочной всегда очередь.

— Уж верно говорится, дурная голова ногам покою не дает, — добродушно проворчал муж и налил себе остывшего кофе, а она промолчала, пусть последнее слово будет за ним, ради бога, главное, что она разделалась с этим ножиком.

Она разделалась и с тем пакетиком со сладостями, на который наткнулась как-то раз у него в ранце, когда полезла за коробкой для завтрака. Он был основательно завернут в газету и тщательно припрятан на самом дне. А легкое недоумение, почему он даже не спросил про этот пакетик, ей удалось рассеять, объяснив это самой себе тем, что ему просто стыдно: он же понимал, что поступил нехорошо, ведь он обещал ей больше не красть. Но вот чего она не могла предотвратить, так это появления у них в доме молодого человека, больше похожего на страхового агента, чем на сотрудника уголовной полиции, как она их себе представляла; он спросил, здесь ли, как ему сказали, живет мальчик Джимми, тот самый, который предпринял небольшой налет на универсам, и до тех пор втолковывал ему, что с этим шутки плохи, пока наконец Джимми, с большой неохотой, не вытащил из-под кровати, где стоял его ящик с игрушками, кое-что из украденного. И она не могла предотвратить его вторичное появление через несколько дней прямо во время ужина, когда он устроил мальчику еще более строгий допрос насчет его возможного участия в «самой настоящей краже со взломом», как он выразился, имевшей место в лавке на углу. Уж к этому-то Джимми никак не мог быть причастен, потому что был в это время дома и крепко спал, но мужа эти участившиеся визиты полиции довели уже до такого состояния, что виноват был мальчик или нет — дела не меняло.

При появлении того, из уголовной полиции, он резким движением отпихнул от себя тарелку на середину стола, и она так там и осталась. С половиной фрикадельки, двумя картофелинами и застывшим соусом. Нависшее в комнате молчание было таким гнетущим, что, казалось, даже дышать трудно, как бывает перед грозой.

Когда она наконец нарушила его, спросив, не подогреть ли фрикадельки, муж не ответил, она попыталась доесть свою порцию, потыкала вилкой, но не могла проглотить ни кусочка, подняла голову от тарелки и через стол посмотрела на него.

— Нет уж, с меня довольно, меня такая жизнь не устраивает, — заговорил наконец муж, слишком перетрусивший, чтобы заорать и стукнуть кулаком по столу, как это было после первого посещения полиции, — нет уж, хватит, не желаю я, чтоб ко мне каждый божий день шлялась полиция. Пусть со мной никто и никогда не считался, но я, черт дери, еще ни разу в жизни не сделал ничего такого, чтоб мне пришлось иметь дело с полицией, и я не желаю, чтобы весь дом о нас судачил, на кой черт мне все это нужно? Не желаю, Эвелин. Ты слышишь, что я говорю?

— Да, — прошептала она, — но… но ведь это же не он.

Муж затряс головой.

— Ну и что. А в прошлый раз это был он, и в следующий будет он; они уже взяли нас на заметку и чуть что — будут являться.

— Это несправедливо, — вступил в разговор Джимми, — это же не я вовсе, он же сам сказал, что, значит, я тут вовсе ни при чем.

Муж медленно повернул голову, будто только сейчас его заметил.

— Иди-ка ты спать, — устало сказал он. — Иди давай, и чтоб глаза мои тебя не видели.

— Но если я вовсе не виноват, — запротестовал мальчик, — и я еще не доел…

— Иди спать, Джимми, — выдавила она из себя, не глядя на него, — иди, раз отец говорит.

— А почему это? — упрямо сказал мальчик и так толкнул свою тарелку, что она выехала на середину стола. — К черту!

В спальне что-то стукнуло, грохнуло, будто он швырнул на пол ботинки или пнул что-то ногой, и она боязливо покосилась на мужа, но он будто и не слышал, сидел не шелохнувшись. И она тоже не двинулась с места, махнув рукой на тарелки с остатками остывшей еды, а, не все ли равно, зачем теперь убирать и наводить порядок.

— Что же нам с ним делать?

— Не знаю, — сказала она одними губами. — Просто не знаю.

— Ну а этот твой Дункер, он теперь, значит, слава богу, в стороне, так?

— Он же про это не знает. Во вторник он, наверное, придет.

— Ну и придет, а что проку?

И что, правда, проку, если Дункер придет, сядет, посмотрит на нее своими грустными карими глазами и скажет своим ласковым голосом, что ничего страшного тут нет: мальчишки вечно норовят что-нибудь стянуть. А хоть бы и был прок — сейчас-то Дункера здесь не было.

«Если понадобится, вы всегда можете со мной связаться. У нас прием по четвергам, вечером, в это время меня всегда можно застать».

И он не только записал ей адрес и какие туда ходят автобусы, но и подробно объяснил, как и где его найти.

«Здравствуйте, фру Ларсен, — будто услышала она его голос, представляя, как он, приветливо улыбаясь, поднимется ей навстречу из-за письменного стола, — присаживайтесь, пожалуйста. Ну, как у вас дела?»

И ей вспомнилась та самая его фраза, прозвучавшая тогда в столь несвойственном ему решительном тоне; «Никуда он больше не уедет, я, во всяком случае, сделаю все возможное, чтобы не допустить этого».

Она глубоко, прерывисто вздохнула.

— Я поеду и поговорю с ним. Сегодня четверг, и он должен быть на месте, адрес у меня есть.

В глазах мужа мелькнуло удивление. Потом он задумчиво кивнул.

— Ну что ж, наверное, тебе и правда стоит съездить. Ты ведь так в него веришь, лучше уж съезди. — И поскольку она продолжала сидеть, как бы привыкая к этой мысли: — И не теряй зря времени, ты же такая копуша. Я тут сам все уберу.

— Хорошо.

Она поднялась, сама себе не веря: а я ведь в самом деле еду.

Хорошо, что он оставил адрес, так что разыскать оказалось нетрудно, и, хотя само по себе здание было таким пугающе огромным и пугающе казенным, она знала, что там, внутри, он, и это действовало на нее удивительно благотворно, сейчас он поднимется ей навстречу из-за письменного стола и шагнет к ней, протянув руку: «Здравствуйте, фру Ларсен, очень рад вас видеть, не хотите ли закурить?»

Ведь кофе у него там, наверное, нету.

Она поднялась по лестнице и прошла длинным коридором в самый конец, до последней двери, всё, как он ей объяснял, и подняла руку, и постучала. «А, это вы, фру Ларсен, здравствуйте, здравствуйте. Как поживаете?»

Она оказалась в просторной приемной, а поперек шла стойка. На обитых кожей диванчиках у двери сидели в ожидании посетители, а за стойкой были, две женщины, одна совсем молоденькая, другая постарше.

«Вы просто подойдете к стойке и скажете, что вам надо поговорить со мной, они все сделают».

Совсем как в магазине, подумала она тогда. И действительно похоже было на магазин, с прилавком и продавщицами. Вернувшись домой, она расскажет мужу, что все было ну совсем как в магазине. «Только я подошла к стойке, и тут же ко мне подскочила эта молоденькая».

— Что вам угодно?

— Мне хотелось бы поговорить с Дункером, — сказала она громко и отчетливо.

— Минуточку. Фамилия?

— Дункер.

— Нет, ваша фамилия. Имя и фамилия.

Господи, ну конечно же. До чего ж она все-таки бестолковая.

— Эвелин Ларсен.

Девушка отошла, посовещалась с той, что постарше, и снова подошла к стойке.

— Вы не припомните ваш номер?

А, ну да, номер карточки. Она чуть было не сказала, что Дункер его никогда не спрашивал, но тут же спохватилась: чего же удивляться, что девушка спрашивает. Как же это… первые-то шесть цифр она легко запомнила, а вот дальше…

— Может, карточка у вас в сумке?

Она с облегчением улыбнулась. Ну конечно. И схватилась за сумку.

— Не надо, не надо, — откликнулась со своего места та, что постарше, — я уже нашла. Эвелин Ларсен. Это же из дункеровских клиентов.

Она встала, подошла к двери в глубине, постучала, коротко переговорив с кем-то невидимым, прикрыла дверь и подошла к стойке.

— Дело в том, фру Ларсен, что господин Дункер здесь больше не работает. Ваш район обслуживает теперь фрёкен Лунд, она освободится буквально через пять минут, а вы пока присядьте, пожалуйста, подождите.

И так как она продолжала стоять, та, молоденькая, вежливо улыбнувшись, повторила приглашение:

— Присядьте, пожалуйста, и подождите, вон там, по-моему, есть свободное место.

Фрёкен Лунд оказалась внушительной дамой с широкими плечами и энергичным подбородком, и в глазах у нее не было и следа грусти, не говоря уж о боли, у нее был твердый, ясный, трезвый взгляд, безошибочно различавший цель и путь к цели, и непоколебимая убежденность в том, что единственным надежным средством борьбы против преступных наклонностей является перемена климата, и вот так снова начались эти бесконечные поездки.

В конце каждой поездки ее ожидали либо мальчик, либо муж, и те постоянные перемены в них, из-за которых ей все труднее становилось до них добираться, сколько бы она ни ехала, меж тем как сами по себе поездки все больше делались для нее передышкой, когда ничего от нее не требовалось, и ничто не мучило, и можно было сидеть в купе у окна и все смотреть и смотреть на проплывающие мимо картины, бесконечно сменяющие одна другую. Днем — стройные, белоствольные деревья с сияюще зеленой трепетной листвой, и стаи грачей на пашне, и промелькнувшая вдруг по-субботнему пустынная улочка в станционном поселке, и магазинчики, куда она никогда не зайдет. И сумеречно-размытые вечерние картины — цепочки огоньков, теряющиеся во тьме полей и лесов, или вспыхнувшее вдруг вдалеке зарево огней, словно кто-то рассыпал полную горсть светло-золотистых жемчужин и забыл собрать.

Пока замедляющийся перестук колес не подсказывал ей, что пора, и она вставала, брала из сетки плащ или пальто и тем или иным путем добиралась до конечной цели путешествия — до мальчика или до мужа, где ее встречало либо мальчиково все более недовольное и раздраженное: «И чего ты без конца ездишь», либо мужнино все более равнодушное, с зевотой: «Ну что, как он там?»


До прибытия парома в порт остается несколько минут, просим пассажиров…

Она выпрямилась за своим столиком и испуганно оглянулась.

Уже. Уже сейчас. Еще бы хоть полчаса. Хоть пятнадцать минут. Пока она еще не доехала, пока она еще в пути, все это еще как бы не случилось. Где-то еще впереди. Как боль, которая неизбежно обрушится, но пока еще медлит.

Водитель и его новые знакомые, сдвинув, как заговорщики, головы, еще пошептались — видно, досказывали последний анекдот, — потом дружно расхохотались и, отсмеявшись, встали из-за стола и пошли к выходу. В дверях он обернулся и кивнул ей, надо же, не забыл про нее, и, благодарная, она поспешила за ним и уже не отставала — вниз по трапам и дальше извилистым лабиринтом в этом скопище машин, пока они не добрались до своей и она не уселась на свое место. На трапе для спуска машин зажглись красные огни, будто в честь какого-то праздника, а машины замерли в настороженном ожидании — диковинные звери, приготовившиеся к прыжку. Все замерло в ожидании, еще оставалось немножко времени, и это было как последняя передышка, а водитель после кофе снова пришел в хорошее настроение.

— Ну вот, теперь можно и дальше, — сказал он, устраиваясь поудобнее за рулем и поправляя зеркальце. — Вы ведь, кажется, тоже подкрепились кофейком?

Она кивнула, да, тоже подкрепилась, и, когда вспыхнул зеленый свет, он потихоньку, то и дело переключая скорость, вывел машину на крытую палубу, съехал по трапу, и вскоре машина опять плавно и ровно бежала по асфальту. Широкие плечи, обтянутые форменной курткой, фуражка, а под ней крепкий затылок с глубокой багровой складкой на шее как бы отгораживали ее от того, что пока еще не наступило. Успокаивали, отодвигая неизбежное. Как и грубоватое лицо, которое время от времени возникало в зеркальце, — такое обыденное и такое надежное.

— Вы не подумайте, что сам я никогда и никуда не ездил, — вернулся водитель к их прежнему разговору. — Года два назад моей супруге загорелось поехать за границу. Что мы, хуже других? Ладно, говорю, давай поедем, коли такая охота. Ну, отправились мы в Австрию, все говорили, что там так красиво, и что вы думаете, ни черта хорошего, супруга уж сама призналась. Каждый божий день дождь, едешь серпантином, с одной стороны скала, с другой ограждение — вот вам и все красоты. Так после этого супруга заявила, что лучше уж проводить отпуск за городом.

Она понятия не имела, что такое «ехать серпантином», но рискнула все же посочувствовать.

— Трудно, наверное, ехать серпантином-то.

— Чего? А, ну да. Нелегко, конечно.

Водитель успел уже забыть, о чем говорил. Вот так всегда, только соберешься с духом откликнуться, а они уже на другое переключились и удивляются, о чем ты.

— Видите вон того, на тракторе?

Она послушно повернула голову и успела увидеть трактор, на нем человека в комбинезоне, а позади, на некотором расстоянии, стайку птиц в бороздах.

— Счастливый человек, ей-богу. Целый день на свежем воздухе, а трактор себе работает. Земледельцем — вот кем надо быть.

Она очень живо представила его себе на тракторе, сидит вот так же за рулем, только повыше, и вместо дороги напряженно смотрит на землю впереди себя.

— Вам хотелось бы быть крестьянином? — спросила она и опять, как оказалось, не поспела за его мыслями.

— Крестьянином? Хм, так уж прямо и крестьянином.

И он замолчал, словно давая понять, что мужчине эта женская тупость может и поднадоесть. А чуть погодя свернул в сторону и остановился у бензоколонки. И спросил ее через плечо:

— Мне надо заправиться. Вы не будете против, если я схожу позвоню? Все думаю, как там дочка.

Она замотала головой, конечно, конечно, как она может быть против, и осталась в машине одна, и тут ее начало трясти. Она сидела и тряслась, потому что стоило ей остаться одной, как это сразу вдруг придвинулось вплотную, нависло над ней грозным валом, который вот-вот обрушится и уничтожит ее, и руки у нее вдруг стали совсем ледяные, будто на морозе без варежек — она помнила это ощущение с детства. Зубы выбивали дробь, как это случалось с ней теперь иногда ночью, и муж будил ее и требовал, чтоб она прекратила, а то обнимал одной рукой и притягивал к себе, успокаивая: «Ну, ну, опять тебе какая-то дрянь приснилась».

Слава богу, что он так быстро вернулся и заговорил, не успев даже сесть на место, — она сразу почувствовала облегчение.

— Никто не отвечает. Что за черт!

И чуть погодя, когда проехали примерно с километр:

— Не могла ж она выйти в магазин, супруга-то… В такой-то день. Или там забежать к соседке, или еще куда. Когда надо сидеть дома и ждать звонка, черт бы ее подрал — единственная дочь ведь рожает!

— Наверное, уже родила. И ей незачем больше сидеть у телефона.

— Вы так думаете? В самом деле? А что… может, и правда. Это что ж получается… — И грубоватое лицо в зеркальце осветилось радостным изумлением. — Я, выходит, уже стал дедушкой… Вот на этом самом месте… Чудеса… Ну, раз уж такое дело, надо будет поискать цветочный магазин, вот только вас высажу… Вы ведь в один конец, как я понял, обратно вам не надо? Так ведь?

— Да, — сказала она и сжала зубы, которые чуть было опять не застучали. Ее высадят и оставят. Она останется с этим совсем одна, и обратно ее не возьмут.

— Чудно, ей-богу, мне ведь ужасно хотелось внука, а сейчас, честно вам скажу, ну совершенно все равно, кто там родился, чудно, верно?

— Да, — сказала она, — все это вообще так удивительно, просто чудо.

И вспомнила, как ей в первый раз принесли Джимми и положили к ней на кровать и ее грубые пальцы прикоснулись к нежной, маленькой, удивительной головке.

— Просто чудо, — повторила она с отчаянием.

Водитель закурил сигарету.

— И при всем при том самая нормальная вещь на свете. Интересно, на кого он похож, малыш-то. Прямо не терпится поглядеть. Да, на обратном пути этой колымаге придется поработать. А кстати, пора бы уже сориентироваться, это должно быть где-то близко. У меня только адрес указан, но вы, может, знаете, как ближе проехать.

— Нет. Я никогда тут раньше не была.

— Гм. Так как же… Давайте-ка лучше спросим, зачем нам ехать лишнее.

Нет, раньше она здесь не бывала. Где только она не побывала, а вот здесь нет, не была. Все здесь она видела впервые: эти улицы, дома, эту автостанцию, этот щит с названием городка, тем самым названием, которое сказало ей, что вот они и доехали, — у нее перехватило горло, и пальцы судорожно зашевелились. Как быстро промелькнул этот последний отрезок пути, слишком быстро.

Водитель притормозил, опустил стекло и спросил прохожего, и ему объяснили, что сначала направо, потом налево и прямо, и он поблагодарил, прикоснувшись пальцем к козырьку фуражки, и снова поехал. Теперь он ехал медленно, внимательно глядя по сторонам, завернул за угол, потом прямо, еще раз завернул и притормозил на красный свет, а впереди переходила улицу женщина с продуктовой сумкой, молодая женщина, она расстегнула пальто и подставила лицо солнцу — день-то ведь был чудесный. Потом он снова поехал и наконец остановился, полез в карман и сверился со своей запиской. И вот его глаза встретились в зеркальце с ее взглядом.

— Так ведь это же больница. Вам что, сюда и надо?

Она кивнула и отвела глаза. Да, ей в больницу.

— А я и не знал, — пробормотал он, вылез и открыл ей дверцу, — вон оно что…

— Откуда же вам знать, — серьезно сказала она и протянула ему на прощание руку, повернулась и пошла через площадку к высокому белому зданию, а он так и остался стоять с фуражкой в руке, глядя ей вслед.

Она обратилась к первой же попавшейся на глаза женщине в белом халате, и та поставила поднос, который несла, и проводила ее в маленькую приемную со столом и двумя стульями.

— Вам придется немножко подождать здесь. Может быть, вы пока присядете, а я пойду скажу, что вы уже приехали. Мы не ждали вас так скоро.

— Я на такси, — объяснила она.

— Понятно. Так присядьте, пожалуйста.

Она поблагодарила и села на ближайший стул, а медсестра осторожно прикрыла за собой дверь, и вскоре ее шаги замерли где-то в коридоре. Приемная была совсем маленькая комнатка со светло-серым линолеумом на полу, тускло-желтыми стенами и полосатыми хлопчатобумажными занавесками на окнах. Она удивительно походила на все другие приемные, в которых ей столько приходилось ждать, только запах был другой, более резкий, и пока она сидела тут, погрузившись в себя, временами ей казалось, что она просто сидит и ждет в очередном интернате.

Интернаты

Их было столько, что всех и не припомнишь. Самый первый назывался Детский специнтернат, а последний — Колония для подростков.

Всякий раз, как Джимми попадал в новый интернат и она впервые получала разрешение навестить его, ей приходилось преодолевать все стадии неуверенности и страха, прежде чем она привыкнет к этому заведению и его порядкам, почувствует себя в нем уютно и вновь уверится в том, что все, что делается для Джимми, делается с самыми лучшими намерениями и для его же блага. Всякий раз ей приходилось заново убеждать себя поверить в новое заведение, полюбить его и принять душой то, что поначалу казалось чуждым и странным. Как приходилось примириться с тем, что в каждом интернате свои обычаи и правила внутреннего распорядка.

В самом первом интернате держали животных и придавали этому большое значение, и, когда она впервые приехала навестить Джимми, ей бесконечно долго об этом рассказывали, а Джимми стоял рядом и нетерпеливо дергал ее за рукав: ему очень хотелось скорее все ей показать.

— Пойдите с ним, посмотрите на животных, — сказал директор. — Животные — это самое сильное средство, какое есть в нашем распоряжении. Для нас оно важнее целой библиотеки трудов по психологии. В случае конфликта с кем-нибудь из детей, если ребенок убежит, мы прежде всего ищем его в стойлах и загонах. У каждого из детей свое животное, он ухаживает за ним, и случается, так к нему привяжется, что мы разрешаем ему взять его домой.

Директор улыбался, а она испуганно сжалась, вспомнив, какой скандал подняли жильцы в их подъезде из-за несчастного щенка, который скулил и тявкал, оставаясь один в квартире.

— Мы, естественно, объясняем детям, что пони или козочка — не те животные, которых можно держать в доме, но и в самой маленькой квартире всегда найдется место для клетки с морской свинкой, например. Если бы только люди понимали, как много значит для маленького человечка общение даже с таким вот зверьком, и особенно для детей нашего профиля.

— Идем же, — сказал Джимми и потянул ее за собой, она покорно поплелась за ним, а в голове испуганно металось: что-то скажет муж, если ему предложат поселить в комнате морскую свинку.

Она всегда боялась животных и пришла в ужас, когда Джимми стал кричать и хлопать в ладоши, заставляя пони бегать галопом вдоль загородки. И даже когда лошадки остановились и, с любопытством глядя на них, подошли и просунули головы сквозь загородку, ожидая, что их потреплют по холке, она испуганно вцепилась в Джимми, пытавшегося было подлезть под железную проволоку.

— Мы всегда так делаем, — возмутился он. — Они же ручные!

Козы в соседнем загоне тоже были ручные, они позволили почесать себя между рогами и снисходительно принимали пучки травы, нарванной для них Джимми, но ей стоило большого усилия протянуть руку и осторожно погладить одну из них по косматой шерсти.

— Еще у нас кролики, — сообщил Джимми. — Пойдем, посмотришь на них.

Он снова потянул ее за собой, на этот раз к кроликам, и показал ей своего, маленького, коричневого.

— А он симпатичный, — сказала она, присела на корточки перед клеткой и улыбнулась коричневому зверьку. — Он очень симпатичный, Джимми. Можно его вынуть?

— Лучше погладь его прямо в клетке, — сказал мальчик, поднял крышку и показал, как это делается. — Он очень любит, когда его гладят.

Она кивнула, радуясь, что хоть тут может последовать его примеру, сунула руку в клетку, и кролик укусил ее за палец.

— Обычно он не кусается, — сказал Джимми. — Просто он тебя еще не знает.

— Да, обычно он не кусается, — подтвердил директор, протягивая ей пластырь. Потом он разлил кофе. — Джимми очень доволен, что у него есть свой кролик, так что вы подумайте насчет морской свинки, если у вас нет возможности завести более крупное животное.

Она подумала и, незадолго до возвращения мальчика домой, заговорила об этом с мужем. Но муж сказал: нет, от морских свинок воняет, они похожи на крыс, и что она себе думает, где ее держать, может, в спальне? И все-таки за день до приезда Джимми он принес клетку и поставил под кухонным столом, и от нее воняло, и морская свинка была похожа на крысу. Джимми не проявил особой радости, то ли животные ему уже надоели, то ли уж очень не похожа была свинка на маленького коричневого кролика — во всяком случае, ей самой пришлось заботиться о салате и морковке и менять газету на дне клетки. Свинка поедала салат и морковку, а потом сидела и смотрела на нее своими блестящими черными глазками, но она не могла заставить себя взять зверька из клетки и приласкать — нет, об этом она даже подумать не могла. Свинка все еще сидела в клетке, когда он с упакованным чемоданом снова тронулся в путь. И она продолжала — а куда денешься — заботиться о еде, которую та исправно, с хрустом поглощала, но, когда в одно прекрасное утро свинка оказалась мертвой, она выбросила ее вместе с клеткой на помойку, испытывая смешанное чувство жалости к бедняге, до которой никому не было дела, и в то же время постыдного облегчения оттого, что с этим наконец покончено.

Больше ей не приходилось заводить дома животных для Джимми. Потому что в других интернатах предъявляли другие требования. Или вообще не предъявляли требований. В одном, например, требовали единственно, чтобы она отсиживала воскресную демонстрацию фильмов, раз уж она все равно приехала, и она покорно смотрела бесконечные ленты про Гренландию или про жизнь в канадских лесах, а дети вокруг раскачивались на стульях, шаркали подошвам: и по полу, на них шикали. После чего был ранний воскресный ужин. Дети мгновенно выскребали тарелки, быстрее, чем кончалось отведенное для ужина время, и поднимали дикий шум, стуча по тарелкам вилками и ложками. Дело в том, объяснял ей директор, что сдерживающие и расслабляющие факторы должны чередоваться, дети ведь долго сидят неподвижно и смотрят фильм, после этого им просто необходимо пошуметь, кстати, к процессу принятия пищи не следует относиться слишком серьезно и делать из этого какую-то проблему. Да, но зато в других интернатах делали упор как раз на то, чтобы научить детей умению красиво есть и пользоваться столовыми приборами, чтобы впоследствии они могли достойно вести себя за столом в любом обществе. В таких интернатах приходилось все время следить за собой, как бы не взять нож или вилку не в ту руку.

Такие разные были эти интернаты, столько мелочей характеризовали их нравы и обычаи, будто каждый исповедовал свою веру, будто реяла над главным входом невидимая хоругвь. И это сказывалось во всем, вплоть до деревянных башмаков, сандалий или добропорядочных коричневых шнурованных ботинок на ногах у персонала.

Были интернаты, где она могла просто ходить и смотреть, как дети играют, развлекаются, занимаются своим делом, и никто не обращал на нее особого внимания. А в других она брала Джимми и надолго уходила с ним гулять: он был тогда еще маленький и любил такие прогулки, и временами ей казалось, что они просто поехали вдвоем на электричке в лес погулять, а потом вернутся домой и станут рассказывать, что они повидали, а муж, потягивая пиво, будет добродушно выслушивать их рассказ о поездке, которая теперь, когда она уже позади, и они снова дома, и вокруг все такое знакомое, привычное, представляется еще более увлекательной. Были интернаты, где во время так называемого посещения она сидела в кабинете директора, у письменного стола, на котором вскоре появлялся поднос с кофейником-термосом и двумя чашками, пила кофе и изо всех сил старалась понять, что же такое ей рассказывают про Джимми, и все-таки не могла до конца уразуметь, потому что «известный прогресс» и «относительно успешная адаптация» вовсе не означали, что он вскоре вернется домой, но часто служили лишь вступлением к долгим и обстоятельным разъяснениям, и лишь какая-то вскользь брошенная фраза, которой можно было бы и не заметить, не будь ее внимание так напряжено, позволяла угадать, что не все с ним ладно. Были также заведения со специально установленными родительскими днями, там она старалась не опозориться на консультациях, когда другие родители, свободно владеющие принятым в данном заведении языком, задавали воспитателям вопросы.

Были интернаты, где, как она ни старалась настроиться в лад, у нее всегда влажнели ладони и на кофточке под мышками полумесяцами расплывались темные пятна пота, и были другие, куда она приезжала с радостью и где с первой минуты дружелюбие овевало ее, словно теплым ветерком. Но несмотря на все различия, было нечто такое, что неизбежно объединяло, роднило все эти заведения. Всюду те же выкрашенные клеевой краской, слегка поцарапанные и запачканные стены, те же полосатые хлопчатобумажные занавески на окнах, тот же аквариум с разноцветными рыбками, тот же серый линолеум или пластик на полу. Тот же смешанный запах детского тела и еды, моющих средств и обмоченных простынь и то же тягостное впечатление стада человеческих детенышей. Слишком много маленьких человечков, собранных в одном помещении вокруг нескольких столов или на площадке для игр, где те, кто хочет, чтобы их услышали, вынуждены кричать, а другие молчат, плотно сжав губы. Где одни, мельком скользнув по ней взглядом, тут же о ней забывают, зато у других такие глаза, что кажется, они прямо липнут к ней, тянутся даже сквозь запертые двери и захлопнувшиеся ворота.

Она не переставала восхищаться взрослыми, которых она там встречала, их педагогическим искусством и их бесконечным терпением со всеми этими чужими им детьми; она редко слышала, чтобы кого-нибудь из детей ругали, и никогда не видела, чтобы кто-то был наказан, лишь однажды она неудачно приехала как раз в тот момент, когда что-то такое случилось… Когда у Джимми произошел очередной срыв, как ей после объяснили, и пришлось его пресечь. Такие случаи бывают, но со стороны они выглядят куда страшнее, жаль, что она не приехала на полчаса позже.

Это случилось в одном из тех интернатов, где ее заверяли, что она может приехать в любое время, нет надобности даже предупреждать по телефону, и где она могла ходить среди детей, сколько ей было угодно. В одном из тех интернатов, где все говорили ей «ты», где воспитатели носили деревянные башмаки и рубашки навыпуск, много смеялись и улыбались и казалось, они вовсе и не на работе. В первую же летнюю субботу она явилась, пальто через руку, и сразу прошла на площадку для игр, ориентируясь на крики и стук молотков. Немножко постояла, глядя на азартную деятельность детей, строивших дома — они возводили дощатые стены и лазили по стропилам, помогали им взрослые, все как один с трубками в зубах и карманами, полными гвоздей, — потом стала оглядываться, где же Джимми? А мысленно уже рассказывала мужу, как Джимми строил дом.

Ее взгляд не нашел сына, и она прошла немного дальше по площадке — может, он в одном из наполовину готовых домов, сколачивает стол или скамейку, вот, наверное, доволен: она же помнила, как проворно действовали маленькие руки, даже кончик языка шевелился в уголке рта, когда на рождество муж купил ему игрушечный набор инструментов и разрешил приколотить несколько дощечек на кухонном столе, а здесь у них настоящие молотки, так что он небось…

Дети, не отрываясь от работы, поглядывали на нее, она одобрительно кивала им, молодцы, мол, а сама шла от домика к домику, заглядывая внутрь. Обойдя круг, она остановилась, ожидая, что Джимми вот-вот прибежит откуда-нибудь, волоча пару досок или сломанную оконную раму, как это делали другие дети, без разбору валившие все в кучу, потом забеспокоилась и решила посмотреть в доме — вдруг он заболел и его уложили в постель.

Гостиная была пуста, и не видно было, чтобы кто-нибудь сюда сегодня заходил, и вообще в доме была тишина, только шум с площадки, крики и стук молотков беспрепятственно проникали сквозь распахнутые окна. Где-то наверху, в директорской квартире, лаяла собака, да в отдалении на шоссе слышались автомобильные гудки. И вдруг раздались эти ужасные, противоестественные звуки, врезавшиеся в мирный шум труда. Это был разъяренный детский крик и глухие удары ногой в дверь. Некоторое время крик и удары повторялись, потом вдруг прекратились и послышался грохот, словно кто-то всей тяжестью бросился на запертую дверь, и торопливые шаги и звяканье ключей. А потом громкий взрослый голос, нечленораздельный детский крик, стук захлопнувшейся двери, и опять звяканье ключей… Что-то бессильно рушилось у нее внутри, и она инстинктивно протянула куда-то руки в тщетной попытке схватить, удержать, не дать распасться, и ничего, решительно ничего не могла поделать. Это тепло и дружелюбие и ужасные вопли, возобновлявшиеся с удвоенной силой уже охрипшим голосом, который вот-вот сорвется, как их совместить?

— Боже мой… Ты здесь?

Молоденькая девушка с «хвостиком» и ярко-синими глазами, появившаяся в гостиной, остановилась в замешательстве, потом круто повернулась и исчезла, прежде чем она успела извиниться за свое вторжение. Вскоре появилась директриса, а шум в спальне тут же прекратился: видимо, кто-то срочно был послан навести порядок. У директрисы на обеих щеках и на шее были красные пятна, медленно разливаясь, они захватили и подбородок.

— Вот так, — сказала она и несколько раз сглотнула слюну. — Не совсем хорошо получилось. Я надеюсь…

Она прикрыла дверь в коридор и провела рукой по лицу, словно стряхивая что-то неприятное. Потом улыбнулась.

— Не гляди так испуганно. Присядь, сейчас я принесу сигареты. Пусть Джимми немножко успокоится, прежде чем вы с ним встретитесь, он несколько возбужден. Я… Сейчас я принесу сигареты.

Она покорно села на стул, сложив пальто на коленях и прислушиваясь к теперь уже иным звукам, доносившимся из коридора сквозь неплотно прикрытую директрисой дверь. Уговаривающий и успокаивающий взрослый голос: «Умылся бы ты, а то мама увидит…»

Тут появилась директриса, неся поднос с кофе.

— На наше счастье, в кофейнике кое-что осталось, так что мы можем посидеть и спокойненько выпить кофе.

— Конечно, — сказала она, с удивлением глядя, как дрожат руки женщины, отвинчивая крышку термоса, разливая кофе, зажигая сигарету.

— А ты не хочешь закурить?

— Нет, спасибо. Я редко курю.

Директриса села против нее, но тут же снова поднялась.

— Я, пожалуй, закрою окна. Из-за этого шума ничего не слышишь.

— Конечно, — сказала она и не добавила, что не тот шум ее взволновал, а может быть, даже и не осознала этого достаточно отчетливо, а просто ждала, когда директриса сядет наконец на место и расскажет, что же все-таки произошло, толково объяснит, в чем тут дело, чтобы она снова могла с благоговением взирать на все эти заведения. Пусть сделает так, чтобы у нее снова стало спокойно на душе и отзвук того дикого, хриплого крика растаял навсегда.

— Жаль, что ты попала в такой момент. Всего бы на полчаса позже… Понимаешь… Да нет, тебе, конечно, трудно понять.

Директриса покусала губу.

— Может, сливок или сахару?

Она отрицательно качнула головой. Нет, нет, не надо ни сливок, ни сахару. Она всегда старалась поменьше причинять людям хлопот.

Директриса уже выкурила сигарету и закурила новую, а ее руки все никак не хотели успокоиться и дрожали, когда она отодвигала от себя чашку.

— Ты, понятно, потрясена, подобные вещи со стороны всегда выглядят хуже, чем оно есть на самом деле; у тебя могло создаться впечатление, что мы жестоко обращаемся с детьми, и мне очень не хотелось бы, чтобы ты вернулась домой с этой мыслью, потому что на самом деле это вовсе не так, надеюсь, ты мне веришь.

Она, помедлив, кивнула. Естественно, они не позволяют себе жестко обращаться с детьми. Ее взгляд задержался на губах директрисы, и та нервно облизнула их кончиком языка.

— Дело в том, что на площадке для игр произошел конфликт с применением силы, короче говоря драка, и Джимми запустил в другого мальчика молотком. Ты же знаешь Джимми, это ни в коем случае не упрек тебе, но нам обеим хорошо известно, какой он бывает в состоянии аффекта, то есть когда он выйдет из себя. Но ведь другие дети у нас тоже не ангелы, поэтому мы вынуждены иной раз вмешиваться, просто чтобы защитить их друг от друга.

Директриса сумела в какой-то мере овладеть собой, и речь ее полилась свободнее.

— Видишь ли, у нас нет других дисциплинарных мер, кроме изоляции. Неприятно, конечно, прибегать к этой мере, уверяю тебя, но, с другой стороны, можем ли мы позволить детям наносить друг другу увечья? Ты же читаешь газеты… Впрочем, с Джимми в целом дело обстоит не так плохо. Во многих отношениях он очень милый мальчик, нужно только вовремя его остановить, пока не случилось чего-нибудь дурного. Сегодня нам это не удалось. Ты только не думай, что такие происшествия у нас каждый день. Как я уже сказала — приехать бы тебе на полчаса позже…

Значит, я могла бы этого и не узнать, пронеслось у нее в голове, и вдруг подозрение, опасное, угрожающее, сокрушительное, как морской вал, встало перед ней: вероятно, есть и что-то еще, чего она не знает… У нее закружилась голова, казалось, этот вал подхватил их, ее и Джимми, и несет, несет неизвестно куда, неизвестно зачем; она зажмурилась и не открывала глаза, пока видение не исчезло, и заставила себя успокоиться, призвав на помощь свое безусловное доверие ко всем подобным заведениям.

— А в остальном как он, ничего? — жалобно спросила она, и директриса кивнула и бодро улыбнулась тремя увесистыми золотыми коронками: мол, будь спокойна.

— В остальном все прекрасно, сейчас он получит разрешение вернуться на площадку и покажет тебе дом, который он строит, я только взгляну, как он там, по-моему, он намочил штаны — то ли от возбуждения, то ли со страху, такое с ними случается.

— Конечно, — кивнула она, зная, что с ним-то такого не случалось с тех пор, как он был совсем маленьким, он как раз очень рано привык к опрятности и всегда успевал вовремя попроситься.

В дверях директриса обернулась.

— Делай вид, что ничего не произошло. Все ведь уже позади, все в порядке, правда? У меня такой принцип: что было, то прошло, и нечего об этом вспоминать. Ты оставайся до вечера, пообедаешь с нами, не знаю, много ли будет сегодня посетителей, но у нас для всех хватит места и накормим всех, кто бы ни приехал, так у нас заведено.

Чисто умытый и молчаливый Джимми вышел с ней на площадку. Он замотал головой на предложение показать дом и направился прямо к скамейке в самом дальнем углу площадки. Она села рядом с ним. Вот точно так сидели они в парке, на солнышке, в далеком-далеком прошлом, и, бывало, случайный прохожий остановится и скажет Джимми что-нибудь ласковое, а если его взгляд ненароком упадет на нее, в нем отразится замешательство: что общего у нее с этим хорошеньким, ухоженным малышом?

Он подобрал палку и, опустив голову, чертил по земле, нервно, раздраженно. Волосы у него были влажны то ли от пота, то ли от умывания, и она не могла удержаться от искушения погладить его по голове, но он резко отдернул голову.

— Не хочу я здесь жить! — со злостью выпалил он. — К черту.

— Ну-ну, — сказала она, посмотрела на площадку и увидела, что там происходит очередной конфликт, все было примерно так, как описывала директриса: два мальчика поссорились из-за доски, вот уже взвилась вверх рука с молотком, и в следующее мгновенье один из молодых бородатых воспитателей обхватил мальчишку обеими руками за пояс и перекинул себе через плечо.

— А теперь домой. И остынь. — И с широкой улыбкой в ее сторону: — Они сегодня просто с ума посходили.

— Сволочь! — вопил мальчишка и молотил бородатого кулаками по спине. — Сволочь поганая! Идиот!

Молодой человек засмеялся и пошел к дому, а мальчишка дрыгался у него на плече, и со стороны даже могло показаться, что они просто играют.

Конфликт, думала она. Конфликт. Трудные дети. Взгляд ее скользнул дальше по площадке. Может, слишком много их собрано в одном месте — трудных детей.

Странно, но Джимми и ухом не повел, будто ничего не произошло, и продолжал чертить палкой по земле. Но вот он откинул палку и встал.

— Ладно уж, пойдем посмотрим дом, — сказал он.

Она расхваливала четыре стойки, криво врытых в землю на разном расстоянии друг от друга, и единственную начатую стену с косо прибитыми досками. Дом будет прекрасный, сразу видно.

— А когда ты еще и окна сделаешь и крышу, он станет совсем как настоящий.

Он снисходительно посмотрел на нее, никакой это не дом, это будет крепость, и в ней будут не окна, а бойницы.

— Бойницы? — переспросила она.

— Ага, бойницы, — с удовлетворением подтвердил он. — Здесь можно будет спрятаться и расстреливать всех этих гадов.

Больше ей не случалось попадать так неудачно, и она постаралась выбросить из головы неприятное воспоминание. Интернаты были прекрасны. Светлые, теплые, гостеприимные; огромные просторные комнаты и площадки для игр под высоко раскинувшимся небом — не то что пыльный асфальтовый прямоугольник, на который выходило кухонное окно их квартиры. Просто курорт. В таком месте жить бы да жить.

А Джимми убегал оттуда. Как собачонка, которая, обнюхивая землю, ищет дорогу домой, как бы далеко от дома ее ни занесло, ни на минуту не задумываясь, зачем она рвется домой и от чего отказывается.


Она едва не споткнулась о него однажды в пятницу, спеша домой с сеткой, полной покупок, в одной руке и ключами в другой, задержавшись из-за автобуса, который ходит так нерегулярно, и длиннющей очереди в мясной лавке, думая только о том, как бы скорее сбросить пальто и взяться за готовку: так уж повелось, что по пятницам приходили приятели мужа, они пили пиво и играли в карты, и муж требовал, чтобы им не только было чем подкрепиться, но и чтобы к их приходу она прибралась и в комнате, и на кухне.

На лестнице было полутемно, лампочка, как это частенько случалось, перегорела, и она чуть не налетела на него, он спал, забившись в угол между дверью и стеной.

— Джимми! — воскликнула она, беспокойно топчась перед дверью. — Боже мой, Джимми, неужели ты сбежал?..

Робкая, неуверенная улыбка, которую он попытался изобразить, поднимаясь на ноги, тут же растаяла на дрожащих губах.

— Я не хочу больше там жить, — прошептал он, уставившись в пол. — Не хочу, и все.

— Боже мой, Джимми, — повторяла она и никак не могла отпереть дверь в свою собственную квартиру, тыча ключом куда-то мимо и едва не сломав его, когда наконец удалось попасть в замок, а ключ ни за что не хотел поворачиваться. Но вот в конце концов они очутились в безопасности по ту сторону запертой двери.

— Боже мой, Джимми, что же теперь будет?

— Мне наплевать, — сказал он, но тон его явно противоречил его заявлению. Он стоял в передней, сильно выросший с тех пор, как в последний раз был дома и они купили ему блейзер — теперь он был короток ему в рукавах. Кстати, один карман у него наполовину оторван, надо будет пришить. Она стояла и думала о том, что надо пришить карман. И еще, что пора бы ему постричься, и как это она раньше не замечала, что волосы у него стали гуще, жестче, а ведь были такие тонкие и нежные, когда он был совсем маленьким.

— Только бы он не рассердился на тебя, — сказала она, вспомнив о муже, а мальчик повторил, что ему наплевать, и смигнул слезы.

Она поставила сетку с продуктами, сняла пальто и повесила на вешалку. Когда он приезжал домой на субботу и воскресенье с разрешения администрации, все было по-другому. Тогда она всячески баловала его, разрешала ему подольше посидеть вечером и попозже встать, и только в воскресенье к концу дня возникало напряжение и отчужденность, она не спускала глаз с часов, боясь опоздать на вокзал, где надо передать Джимми мужчине или женщине, которые уже ждут с еще тремя-четырьмя отпускниками, выискивая взглядом задержавшихся.

— Шел бы ты в комнату, — предложила она неуверенно. — Не стоять же тебе здесь…

«Словно чужому», чуть не добавила она, и ей казалось, что это был действительно маленький чужак, он вошел следом за ней в комнату и остановился, будто осваиваясь, потом прошел и сел в кресло, крепко вцепившись обеими руками в подлокотники.

Она хотела сказать, что ему не следовало убегать без спросу, хотела объяснить ему, какой непростительный поступок он совершил, и это надо было сделать, пока муж не вернулся с работы и не высказался на этот счет более грубыми словами, но вместо того она услышала свой вопрос, не голоден ли он. Мальчик робко поглядел на нее из глубины кресла, и ей припомнилось, как, бывало, она все заранее готовила к его приезду и, когда отправлялась за ним на вокзал, стол был накрыт точно в праздник.

— Лучше я подожду, когда вы будете обедать, — пробормотал он.

— У меня же есть яблоки, — спохватилась она, торопливо выдернула из сетки, полной пакетов и свертков, коричневый пакет и выбрала самое большое. — Не первый сорт, но есть можно.

— Спасибо, — сказал он, откусил, прожевал и вежливо заметил — Очень вкусное яблоко.

— Ешь, ешь, — сказала она, решительно не представляя, как ей быть с этим маленьким вежливым чужаком, которому вовсе не положено было сидеть у нее в комнате и жевать яблоко.

Но когда она пошла в кухню и взялась за картошку, она решила, что, раз уж он здесь, пусть побудет дома до воскресенья. И пусть муж говорит что хочет, не вышвырнет же он мальчика вон. Заслышав на лестнице его шаги, она поспешила в переднюю, инстинктивно загородив собой дверь в комнату.

— Там Джимми, — заявила она, готовая защищать свое дитя. — Я только хотела тебя предупредить.

Муж посмотрел на нее, потом через ее плечо, нахлобучил свою старую, замасленную кепку на крюк поверх Джимминого блейзера, вошел в комнату и посмотрел на мальчика, который от страха еще глубже вжался в кресло.

— Та-ак, ты, значит, дома, — сказал он. — Ну-ну.

Ее будто теплой волной окатило, господи, как же добр муж к ним обоим: он ведь не рассердился и вовсе не собирается кричать. А может, у него просто хорошее настроение оттого, что впереди два дня отдыха и сейчас придут приятели. Она поспешила в кухню, принесла пива и постояла минутку, глядя то на одного, то на другого, потом снова бросилась в кухню готовить обед и, лепя фрикадельки — чуть меньше размером, чтобы хватило на троих, — прислушивалась к разговору в комнате.

Муж сказал примерно то же, что сказала она, вернее, хотела сказать. Что мальчишке, черт возьми, не следовало смываться таким образом, что надо же соображать, раз его туда направили, значит, так нужно, но, похоже, внушая ему это, он потрепал и погладил мальчика и вдруг сам себя прервал неожиданным вопросом:

— А как же ты сумел удрать?

Мальчик, казалось, немного помедлил, прежде чем ответить.

— Просто ушел, и все.

— Как это «ушел»? — интересовался муж.

— Они затеяли ориентирование на местности, и все так суетились, а я не хотел заниматься этой мурой. — Его голос вдруг сорвался на крик. — Терпеть не могу всю эту муру! Поэтому я взял и убежал.

— Вот оно что. Ну а добирался как? — выпытывал муж. — Не мог же ты всю дорогу топать пешком, уж это-то ясно.

И опять ей показалось, что мальчик ответил не сразу. Как будто ему не хотелось выдавать свои тайны.

— Там, в поселке, есть автобус, сначала на нем, потом поездом.

— Вот это да, — сказал муж. — Может, еще и пересадку пришлось делать, а?

— Ну да, пришлось пересесть с поезда на поезд. Иначе как бы я оказался дома?

— Здорово, черт возьми! — сказал муж. В его голосе звучало невольное восхищение. — Черт меня дери, это здорово!

И чуть позже, словно до него не сразу дошло:

— Но это же денег стоит — автобус, потом поезд.

— Нам дают карманные деньги, — поспешил объяснить мальчик. — Я скопил на дорогу. Я их не крал.

— Еще бы! Не хватало только, чтобы ты их украл. Так значит, вам дают карманные деньги? Выходит, ты ни в чем не нуждаешься. Понятно.

Он снова помолчал, а она изо всех сил вслушивалась сквозь шипение фрикаделек на сковородке.

— Значит, ты надумал прокатиться домой…

— Не хочу я больше там жить, — тихо сказал Джимми.

— Но тебя туда отправили, тут уж ничего не попишешь. А раз так, нечего и удирать, понятно тебе?

Мальчик не отвечал.

— Понятно тебе, спрашиваю?

— Не знаю.

— Зато я знаю. Знаю, черт дери. — Слышно было, как на журнальный столик опустилась бутылка. Решительно, но не слишком громко. — Ну ладно, поговорим с твоей матерью.

Он зашел к ней на кухню и прикрыл за собой дверь.

— Я сказал, что нечего ему было удирать как зайцу, думаю, он понял.

— Вот и хорошо, — сказала она и стала переворачивать фрикадельки, хотя было еще рано.

— И всё… Не будем больше про это.

Она кивнула, благодарная ему за то, что ей не придется ничего говорить Джимми.

— Да, вот еще… — Краем глаза она видела, что он чем-то озабочен. — Может, тебе позвонить туда, сообщить, что он дома…

А ей и в голову не пришло, что надо позвонить. Конечно, она позвонит, вот ведь что значит мужчина… сразу сообразил, как поступить. А он, будто вдруг тоже осознав свое превосходство, с важным видом спросил:

— Сама бы небось не додумалась?

— Нет, — честно призналась она. — И в голову не пришло. Но я сейчас позвоню. Скоро. Вот только фрикадельки дожарю.

— Да, так оно будет лучше, — подтвердил он все с тем же важным видом — глава семьи, который должен думать за двоих. — И скажи им, что мы подержим его дома до воскресенья, раз уж он все равно здесь. А потом ты его отвезешь.

— Ладно, — сказала она. Конечно же, она его отвезет.

Но директору, который наконец подошел к телефону, это предложение, похоже, пришлось не по вкусу. Будет вернее, если они сами за ним приедут. И вообще, что это за фокусы и почему ему не позвонили немедленно? Надо надеяться, родители внушили мальчику, какой серьезный проступок он совершил?

Она извинялась, говорила, что они оба разговаривали с Джимми, очень серьезно разговаривали, и снова извинялась, и все это время старалась удержать в себе остатки трепетной радости от того, что муж был так добр к мальчику, и слушала не слишком любезный голос, который несколько обиженно повторил, что такие побеги лишают пребывание ребенка в интернате всякого смысла, ведь его именно для того и взяли, чтобы привести в норму, и подчеркнул, что было бы желательно, чтобы домашние поняли это и постарались помочь им в работе.

— Конечно, — сказала она, когда голос в трубке на мгновение умолк. — Конечно.

И потом, во время более длительной паузы:

— А нельзя ли ему побыть дома до воскресенья?

— Что ж, пусть остается. Но в следующий раз — если это вдруг повторится — я, естественно, рассчитываю, что вы сообщите нам немедленно.

Она кивнула и тут же спохватилась, что директор этого не видит, и поспешила пообещать, что непременно так и сделает, и положила трубку как раз в тот момент, когда муж, выходивший за пивом, вернулся с полным ящиком.

— Ну вот, до воскресенья он остается дома, — сказала она.

— А я что говорил, — кивнул муж. — Давай кончай с обедом, чтобы успеть прибраться, пока они не пришли.

Конечно, конечно. Она завертелась волчком, и к приходу приятелей, которые сразу же сели за стол и стали сдавать, все было в порядке. Их было четверо, приятелей мужа, приходивших обычно по пятницам. Олуф, который был еще меньше ростом и тщедушнее, чем муж, двое других — плотные, будто даже чуть пригнувшиеся под собственной тяжестью, и Харри, самый заметный из них, самый уважаемый, Харри, чье слово имело вес и чьим шуткам смеялись особенно громко и особенно долго. И вообще самый приятный из всех.

Она не раз удивлялась про себя, каким образом Харри оказался в этой компании. Честно говоря, он мог бы проводить вечера и получше. Порой казалось, он вовсе не чета им, скорее, он из других, у кого все как положено — семья, дети, приличная должность, приличное жилье. Однажды она довольно неуклюже попыталась расспросить о нем мужа, но он отмахнулся — не суй, мол, нос не в свое дело, и вдруг огорошил неожиданным вопросом: может, Харри когда-нибудь обидел ее? Вот уж чего не было! Никто в жизни не обращался с ней так уважительно, как он. Она не пыталась объяснить это мужу, позаботилась только о том, чтобы за ужином Харри первому подносить блюдо с бутербродами, и, встречаясь время от времени с его взглядом, выражающим глубокое раздумье, отводила глаза. Она радовалась и немножко гордилась тем, что вот он сидит у нее в доме, но в то же время была чуточку настороже, ведь он, казалось, чувствовал себя здесь как рыба в воде.

Они с Джимми играли на журнальном столике в лото под привычный рокот мужских голосов и стук по столу стопок и бутылок. В квартире наверху был слышен телевизор, внизу шумно веселились. Хороший это был вечер, и она не поленилась приготовить мужчинам добавку к ужину, заботливо намазала ломтики хлеба, уложила закуску, украсила зеленью и вспомнила, как Джимми, когда был маленький, разбуженный шумом, приходил к ним — всегда под одним и тем же предлогом, что ему хочется пить, не даст ли мама ему водички. Больше он так не делал. И не стоял возле стола, следя за карточной игрой, и не разевал судорожно рот после глотка пива, которым мужчины, развлекаясь, угощали его — им это казалось забавно. Правда, сегодня он был дома и спал в своей постели, поэтому она с величайшей старательностью намазывала бутерброды для мужа, разрешившего Джимми остаться до воскресенья, и для его товарищей по работе, которые поздоровались с Джимми, когда пришли к ним, и для Харри, который подошел и ткнул Джимми кулаком в живот.

— Вот это здорово, — одобрительно сказал Харри, когда она поставила на стол блюдо с бутербродами и запотевшую бутылку водки из морозильника. — Садись-ка рядышком со мной, Эвелин.

— Спасибо, — сказала она, присела на один из шести столовых стульев с прямой спинкой, вдохнув запах туалетной воды от волос Харри, и засмеялась обычной шутке, что, мол, она слишком благородная, чтобы пить из бутылки, а может, просто бестолковая, никак не научится.

Муж разлил, они быстренько опрокинули по одной и по второй, запили пивом, отставили пиво в сторону и снова наполнили стопки. Они чокались, пили, закусывали, и сытое, ленивое настроение завладевало ими, обволакивая тепловатой стоячей водой спокойного благоденствия, когда Харри вдруг заметил, что он рад снова видеть мальчика дома и что Джимми сильно вырос.

— Да, прибежал домой, — похвастался муж. — Сумел же найти дорогу. Всякие там пересадки и прочая ерунда. Здорово смышленый, чертенок, я всегда это говорил.

В тишине, воцарившейся после его слов, в нижней квартире завизжала девушка, кто-то громко засмеялся, а у нее кусок застрял в горле и все распухал, и ей никак не удавалось его проглотить. Потом тот, кого звали Олуф, маленький въедливый человечек с красноватым носом, спросил:

— По-твоему, это в порядке вещей, что парень смылся из интерната?

— Что значит «смылся»? — пожал плечами муж.

— Ты же сам сказал…

Маленький, настырный и противный человечек с острым взглядом.

— Какого черта, — пробормотал муж, попытался придумать, что бы еще сказать, но только повторил — Да… Какого, понимаешь, черта…

— Если б это был мой сын, — начал Олуф, и тут же был прерван громким взрывом презрительного хохота — приятели явно не верили, что Олуф способен произвести на свет сына.

— Кушайте, пожалуйста, — испуганно вмешалась она, но Олуф отодвинул блюдо подальше и положил локти на стол.

— Если б это был мой сын, — запальчиво повторил он, — я бы задал ему хорошую взбучку. Не для того его туда отправили, чтобы он бегал. Его отправили, чтобы он научился, как себя вести.

— Он скучает по нас, — недовольно сказал муж. — Все равно как…

— Ах, скучает!

— Чего ты пристал? — вмешался наконец Харри. Он закурил сигарету и внимательно созерцал выходящий изо рта дым. — Сын не твой, так что кончай трепаться.

— Я же сказал: «Если б это был мой сын…»

— Если бы да кабы… Детей теперь не бьют, в общем и целом, но ты, видно, этого не заметил. Кстати, ни к чему хорошему битье не вело, наоборот, от него был один вред. Вред для души. Но тебе этого, может, не довелось узнать. Или ты уже позабыл, как это бывает?

Олуф заюлил.

— Да я не про битье…

— Ну и заткнись со своими дурацкими разговорами, понял?

И позже, когда они в окружении пустых бутылок уже поглядывали на часы, а остатки хорошего настроения свинцовой тяжестью оседали в ногах, Харри спросил:

— Эвелин, а почему вы не держите его дома?

Она бросила взгляд на мужа, но тот сидел набычившись и выпятив нижнюю губу, явно не желая отвечать на вопрос.

— Для того, чтобы он стал хорошим мальчиком, — жалобно сказала она. — Чтобы… чтобы впоследствии он стал самостоятельным человеком.

Впоследствии. На редкость тяжеловесное и какое-то даже устрашающее слово, раньше она никогда его не употребляла, но другие без конца ей твердили: впоследствии он должен стать самостоятельным человеком, таким, который не собьется с пути. У нее при этом перед глазами вырастала высокая серая каменная стена с зарешеченными окнами, и она торопилась согласно кивнуть на любое предложение, которое должно послужить на пользу этому «впоследствии».

На помощь ей пришли другие слова, которые она тоже не раз от них слышала:

— Чтобы он научился ладить с людьми, приобрел хороших товарищей, сумел освоиться на работе и чтобы все у него шло хорошо.

Муж коротко кивнул, одобряя ее объяснение, и она глубоко перевела дух. Да, так оно и было, и время от времени приходилось себе об этом напоминать.

Харри раздумчиво покачал головой.

— Бред какой-то. Сказал бы я тебе…

Она была вся внимание, казалось, длинные трепетные щупальца протянулись от нее к Харри, который сказал бы ей…

Но он вдруг плотно сомкнул челюсти, да так и застыл, глядя прямо перед собой, видя там что-то свое, невидимое другим. Харри, который, похоже, зря растрачивал себя, который заслуживал в жизни большего, который замыкался в себе, если ты был слишком назойлив, в глазах которого время от времени появлялось отсутствующее выражение, словно было что-то такое, что ему никак не удавалось додумать до конца, пока он усилием воли не стряхнет это с себя и не окажется снова тут, вместе со всеми, за мгновение до того, как приятелям надоест его ждать.

Он закурил новую сигарету, губы его раздвинула ухмылка:

— Эй, в чем дело? Почему водка у нас стоит и греется?

Она поспешила разлить, хотя это, собственно, была обязанность мужа, но он не возражал, что она заменила его.

— Прямо как щенок, — рассуждал он сам с собой. — Ну точно как глупая дворняжка — рвется домой, и все тут.

В воскресенье после обеда за Джимми приехали, и все пошло как прежде — она навещала его, и он приезжал домой в специально отведенное для этого и строго ограниченное время, а в промежутках они получали от него коротенькие послания.

Дорогие папа и мама.

Я живу хорошо. Вчера у нас было ориентирование на местности.

Ваш Джимми.

Дорогие папа и мама.

Я живу хорошо. У одного мальчика день рождения, поэтому нам сегодня дадут лимонад.

Любящий вас Джимми.

Все было как раньше, но не совсем. В ней поселился новый страх. Страх, который, как правило, заявлял о себе к концу дня, из-за которого возвращение с работы превращалось для нее в пытку, в автобусе она волновалась и нервничала, забегая по дороге в магазины, хватала первое, что попадет под руку. Страх, что в один прекрасный день она опять обнаружит его, скорчившегося у двери в ожидании ее прихода. Ведь в следующий раз вряд ли все сойдет так гладко.


Время перевалило за полдень, солнечный свет потускнел, но, может быть, так кажется из-за наполовину задернутых занавесок. День все-таки был прекрасный.

По двору шли два молодых врача в белых халатах, и гравий хрустел у них под ногами. Они разговаривали, один громко смеялся, и, как раз когда они проходили под окном, один из них произнес: «Вот я ему и говорю…» Они прошли мимо, и она так и не узнала, что же такое он кому-то сказал.

Они остановились чуть поодаль, возле клумбы с темно-красными и желтыми тюльпанами, и продолжали разговор, улыбаясь и заложив руки в карманы. И было что-то успокаивающее, отдаляющее неизбежное в том, как они спокойно стояли и разговаривали, будто ничего не произошло.

До сих пор ей только раз в жизни пришлось иметь дело с больницей — это было, когда родился Джимми, и она помнила тот день. Тогда она так же вот сидела одна на стуле и удивлялась, что вокруг все идет своим чередом, и все же именно от этого было легче. В тот раз боль так же отступила, словно давая ей возможность собраться с силами.


В иные дни страх с такой силой овладевал ею и она была так уверена, что увидит его у порога, едва поднявшись по лестнице до того места, откуда уже видно было их дверь, что, когда его там не оказывалось, не знала, удивляться ей или радоваться. Но время шло, в интернате стали уже поговаривать о достигнутых успехах и о возвращении домой, страх стал понемногу отступать, и, когда однажды в субботу он позвонил в дверь, она была застигнута врасплох. Оказывается, он приехал утренним поездом.

И она не ошиблась в своем предчувствии, на этот раз муж не был так снисходителен. Его, видимо, задело, что Джимми ослушался и его запрета: он же сказал, чтобы парень не смел больше удирать. Поэтому он не вспоминал о бедной глупой дворняжке, которая рвется домой.

Муж и без того нервничал: на заводе ходили слухи о сокращении производства и увольнениях, и, хотя он с жаром уверял, что его-то это не коснется, что никто другой не справится с его работой так успешно, что никто не знает станок, как знает его он, и что им там прекрасно все это известно, она видела, какое его терзает беспокойство. Точно зловещий, смутно обрисованный знак вопроса маячило оно за всеми его уверениями; точно назревший нарыв, который только и ждет случая, чтобы прорваться и излиться в гневе и грубости.

Да, не тот был день, чтобы нежданным заявиться домой. Да и сам Джимми был не тот. В нем произошла перемена. У него больше не дрожали жалко губы, исчезла боязливая настороженность в глазах, теперь у него было постоянно напряженное выражение лица, и он как-то по-новому упрямо вскидывал голову. Они стояли друг против друга, муж и сын, точно два противника, ни слова еще не было произнесено, и она стояла между ними и не могла ничего предотвратить, и нисколько не помогло, что она помнила, как мальчик сидел у мужа на коленях и бойко что-то лопотал, а муж таял от восторга — они-то этого не помнили, а теперь все было иначе.

Наконец муж набрал побольше воздуху и выпалил, вложив в слова приветствия весь жалкий сарказм, на какой он был способен:

— Что мы видим? Ихнее высочество пожелали снова заиметь отпуск, а? Ну что ж, плохо ли? Отчего бы и не попользоваться!

Так как мальчик не ответил, голос у него сорвался на фальцет:

— Долго ты еще намерен бегать? Раз удрал, теперь опять…

— Захотел и удрал, — сказал Джимми.

— Что? Ты что несешь, черт тебя дери? Что ты вбил себе в голову?

— Я уже сказал: я не хочу больше там жить.

— Ах, он сказал! Он сказал… Ну а теперь я тебе кое-что скажу. Да, я, черт меня дери, скажу тебе пару слов…

Она попыталась перехватить взгляд мужа, но он ее не видел, он видел только мальчика, а может, вовсе и не мальчика он видел сейчас, а собственное бессилие и беспомощность, бесправность, ущербность. Она с тоской думала о том, что зря они так, не до того ведь сейчас, надо им быть добрее друг к другу.

— Раз ты не умеешь вести себя как положено в школе и… дома, значит, придется тебе торчать там, куда тебя засунули, пока ты этому не научишься.

— И не подумаю, — сказал Джимми и упрямо, на новый манер, вскинул голову.

— Придется. Или я сам тебя научу.

— Уж ты-то, — фыркнул Джимми.

Ну зачем они мучают друг друга, ни к чему это.

И откуда такая напасть? Как хорошо было раньше, жил себе где положено, с радостью приезжал домой погостить, а ведь если он будет так себя вести, его никогда не отпустят домой насовсем.

Она молча взывала к ним, но они не хотели ее слышать.

— Черт знает что, — не унимался муж. — И так стыда не оберешься из-за того…

— Аксель! — воскликнула она, и муж, опомнившись, прикусил язык.

— Бедные родители! — со злостью подхватил Джимми.

Она умоляюще посмотрела на него.

— Джимми, — повторяла она. — Джимми…

— Нет! Не хочу! — запальчиво выкрикнул Джимми. — Ни за что!

Так они и стояли друг против друга, почти одного роста — Джимми сильно вырос — и одинаково бледные.

И одинаково глупые, думала она. Ей хотелось принести мужу пива, сварить мальчику какао, только бы он согласился сесть за стол и выпить его, но она не решалась оставить их одних, не смела двинуться с места.

Вдруг мальчик рывком повернул к ней голову.

— Зачем ты назвала меня этим дурацким негритянским именем? — раздраженно спросил он.

— Что ты говоришь, Джимми? — Она ничего не понимала.

— И так уж хуже негров…

— О чем это он, Эвелин? Что он такое несет?

Она пожала плечами.

— Не знаю. Да он и сам не знает.

— Я-то, между прочим, знаю, — сказал Джимми, вскинув голову. — Это вы ничего не знаете.

— Послушай-ка меня. — Муж решил попробовать повести разговор по-другому. Он выпрямился, расправил плечи, стараясь казаться выше ростом. — Наверное, не так уж приятно и весело торчать там… ну, где ты сейчас живешь, но, чтоб ты снова мог вернуться домой, надо тебе пожить там… Понимаешь, это как на работе. Возьми, к примеру, меня, целыми днями я торчу у станка, так? Хотя это тоже не очень весело. Бывает в жизни, что приходится с чем-то мириться, к чему-то приноравливаться, даже если… да, приходится иной раз. Нашему брату… — Он помолчал, потом закончил — Иначе нельзя. Надо мириться то с тем, то с другим, такая уж наша жизнь.

Лицо мальчика передернулось: может, ему вспомнились совсем другие слова, когда-то раньше муж говорил ему, что он, Джимми, вовсе не должен мириться с чем бы то ни было; в случае чего надо просто дать сдачи, и всегда надо помнить, что он ничем не хуже других.

— Но зато, — продолжал муж с нажимом, — зато на работе со мной считаются, это уж точно, они знают, что я хороший работник, что со своим делом я справляюсь, и, вот попомни мое слово, когда начнутся увольнения, они не ошибутся и уж мне-то не принесут того листка.

— Тебе-то, — снова фыркнул Джимми. — Да тебя они первого выгонят!

Муж круто повернулся и дрожащим пальцем ткнул в сторону телефона.

— Давай звони! — завопил он. — Сию минуту! Пускай приезжают и забирают этого барина, да чтоб живей поворачивались. Я не намерен терпеть, чтобы он оскорблял меня в моем собственном доме, понятно? И так уж… все эти годы…

Слова застревали у него в горле, он задыхался и хрипел.

— Ты слышала, что я сказал? Звони. Сию же минуту.

И так как она не двигалась с места, словно еще надеясь на какой-то выход, крикнул:

— Ну что, может, мне самому позвонить?

Она отрицательно качнула головой: да нет, она позвонит, хотя это была пустая угроза, громкие слова — муж боялся телефона не меньше, чем она сама, и никогда не звонил, придется позвонить ей… Но телефон зазвонил раньше, чем она успела подойти к нему, так точно они рассчитали время, которое Джимми потратил на дорогу. До чего ж они там сообразительные!

— Да, — ответила она на вопрос, дома ли он. — Он только что приехал, я как раз собиралась вам звонить.

— Мы свяжемся с фрёкен Лунд и попросим доставить его как можно быстрее. С этими его побегами надо кончать. Позаботьтесь, чтобы он был дома, пока она не приедет, договорились?

— Хорошо, — сказала она и положила трубку, недоумевая, каким образом она может об этом позаботиться, потом медленно повернулась к ним.

— Ну что? — спросил муж. Гнев его, видимо, уже остыл. — Что там?

— Приедет фрёкен Лунд и заберет его.

Взгляд мужа ускользнул от ее глаз в сторону.

— Ну что ж, ладно, — кивнул он.

И немного погодя добавил:

— Так будет лучше.

— Да, — сказала она, не глядя ни на кого из них. — Так будет лучше.

Тут послышался глубокий, прерывистый вздох Джимми, и он наконец разразился слезами. Теперь это был просто маленький одиннадцатилетний мальчик, слезы душили его, мешая говорить. Впрочем, смысл его слов разобрать можно было:

— Так я и знал, я же знал! Нельзя было снова сюда бежать.

— Ну-ну, — сказал муж. — Эвелин, не найдется у тебя чего-нибудь дать ему? Лимонада или еще чего?

Конечно, у нее нашелся лимонад, целых две бутылки, она намазала вареньем два кусочка французской булки и, сидя против него за столом, понемногу вытянула из него кое-что, не так много, но все же теперь можно было объяснить его побег. Его задразнили, уверяя, что Джимми — негритянское имя, а он не выносит насмешек. Что угодно, только не насмешки. Завязалась драка, а драться не разрешают. Воспитатель, который разнимал их, принял сторону другого, потому что тот меньше. Это было несправедливо, и Джимми возмутился.

Рассказ был бессвязный, да к тому же то и дело прерывался отхлебыванием лимонада. А ведь раньше слушать Джимми было одно удовольствие. Он мог говорить без умолку, она сидела на краешке кровати, а он, умытый, лежал, заложив руки под голову, и рассказывал, рассказывал, да так, что она только диву давалась, откуда что берется, как он ухитряется так ловко сочинять все эти забавные истории и так выразительно описывать маленькие события своей жизни, так подробно и красноречиво. А теперь она удивлялась, куда все это исчезло, вместо рассказа — короткие, отрывистые фразы, да и те надо из него вытягивать. Видно, этот новый Джимми не был больше занятным маленьким человечком, способным вызвать интерес у людей.

Он доел хлеб с вареньем и собирался приняться за вторую бутылку лимонада, а муж успел спуститься вниз купить газету, когда появилась фрёкен Лунд. Так быстро, как только смогло такси довезти ее из одного конца города в другой. Она была настроена немедленно снова пуститься в путь: такси ждало внизу, а по дороге она посмотрела расписание, если повезет, они успеют на одиннадцатичасовой — пусть только Джимми поспешит расправиться с лимонадом.

— А другого поезда нет? — спросил муж, не поднимая носа от газеты.

Фрёкен Лунд снисходительно улыбнулась, она всегда снисходительно улыбалась своим клиентам и никогда не теряла терпения.

— Конечно, есть, господин Фредериксен, но я не вижу никаких причин ждать. Мы должны положить конец этим безответственным побегам, и лучше всего это сделать, максимально сократив их продолжительность. Счастье еще, что я не успела уехать на уикенд к сестре. Я уже выходила, меня едва сумели перехватить. Ну, Джимми…

Она посмотрела на мужа. Обычно они давали ему в дорогу немного денег — на пару сосисок и бутылку лимонада на пароме или пакетик конфет на вокзале; у мужа, видимо, мелькнула та же мысль, он полез за кошельком, но фрёкен Лунд предостерегающе подняла руку.

— Лучше не надо. Нам предстоит не увеселительная поездка.

— Ну почему же, — сказал муж, у него даже лоб покраснел. — Что тут такого?

— В другой раз, господин Фредериксен.

Она снова улыбнулась, терпеливо, но решительно.

— Ну как, Джимми, идем? Такси ждет.

Джимми, поколебавшись, поднялся и вышел, а она подошла к окну, и ей вдруг почудилось, что всю жизнь посторонние люди, взяв за руку ее сына, выходят через дверь, а она все стоит здесь за занавеской и прислушивается к шагам, спускающимся вниз по лестнице, выжидая, когда хлопнет входная дверь.

Такси стояло немного поодаль на улице, и фрёкен Лунд устремилась к нему решительным, упругим шагом. Казалось, она могла так шагать долго, без устали, не испытывая потребности оглянуться на прощанье.

Машина завернула за угол, и Джимми уже не мог обернуться и помахать ей, а она все стояла у окна. Услышав за спиной сердитое мужнино: «Мерзкая баба. Сволочи они, все эти спасатели, а эта хуже всех!», она испуганно шикнула на него.

Спасатели

Муж не желал иметь с ними дело.

Дункера он избегал, а фрекён Лунд совершенно не мог выносить, и даже наиболее кроткие и мягкие из постоянно менявшихся учителей Джимми, с которыми приходилось общаться, злили его, а некоторых он просто боялся. Директоров и персонал интернатов он в глаза не видел, это было ее заботой. В общем, всех этих «спасателей», как он презрительно их называл, она сама посадила им на шею, так пусть она и управляется с ними, как хочет. Она не понимала его упорной неприязни, сама-то она испытывала слепое и непоколебимое доверие ко всем ним, в том числе и к фрёкен Лунд, уверенная, что и та по-своему желает им добра. Хотя и иначе, чем Дункер, — скорее как директора и персонал интернатов.

Директора были одновременно и разные и похожие друг на друга, как и сами заведения. Они сидели против нее за письменным столом или за столом в гостиной или прогуливались вместе с ней по площадке для игр, одни говорили «вы» и «фру Ларсен», другие называли ее просто по имени, но все разговаривали с ней дружески, сердечно, а она была очень чувствительна к доброму слову. Своими словами они будто похлопывали ее по плечу, и это было приятно, давно уж никто не похлопывал ее по плечу. И приятно было слышать, что Джимми хороший мальчик, добрый и ласковый. В глубине души. Хотя и довольно трудный. Но если у них будет время поработать с ним, он понемножку выправится. Держались они при этом все одинаково, даже внешне чем-то похожие друг на друга, пользовались одними и теми же выражениями и заботливо разъясняли, если видели, что ей что-то непонятно. И все они почти одинаково улыбались, когда разговор подходил к заключительному уверению, что мальчик он в общем хороший, что налицо известный прогресс и они надеются, что все будет совсем хорошо, поскольку они имеют возможность поработать с ним.

Директора были утешительно однообразны. Но однажды она столкнулась с таким, который не походил на других, он начисто разрушил сложившееся у нее представление, и это было так пугающе непонятно, будто она сами же подрывали основы основ.

Он позвонил ей и попросил приехать, хотя Джимми пробыл в интернате всего недели две после очередного пребывания дома, начинавшегося так мирно и обнадеживающе и окончившегося потоком жалоб со всех сторон: из школы, из Детского клуба, из футбольной команды, из отряда бойскаутов и так далее; пришлось вмешаться фрёкен Лунд и увезти его в очередное заведение. Ее встретил невзрачный человечек маленького роста, с редкими волосами, в нем не было привычной для нее бодрой веселости, от него не исходило обволакивающее тепло, он не смеялся, не улыбался, на его столе не стоял поднос с кофейником и печеньем, который она невольно поискала глазами. Он сказал, что ему очень хотелось бы с ней поговорить — а не поболтать и не побеседовать, как выражались другие, — и не предложил ей сигарету, от которой она могла бы отказаться. Он предупредил, что просит его не беспокоить, закрыл дверь своего кабинета и сел против нее за письменный стол. И сразу же приступил к делу, не пускаясь предварительно в разговор о погоде и не расспрашивая, хорошо ли она доехала.

— Как же так, фру Ларсен, — начал он. — Это уже третий или четвертый интернат, куда вы отправляете Джимми, не правда ли?

Она поглядела на него слегка ошарашенно — он ведь должен сам знать, у них же есть на этот счет сведения, и стала про себя торопливо перечислять: в одном он должен был пробыть три месяца, а пробыл шесть, это там, где держали животных и где ее заставили купить ему морскую свинку, потом был другой, куда фрёкен Лунд позаботилась его отправить после того, как он начал красть, это там, где большая часть площадки для игр использовалась под строительство домов.

«Но мальчишки все понемножку воруют время от времени, — сказал тогда Дункер. — Помнится, и со мной это случалось».

Третьим по порядку шло заведение с бесконечными воскресными фильмами про Гренландию. Но все это он, конечно, знал и без нее, на то он и директор.

— Это уже четвертый, — сказала она.

— Вот об этом и речь.

Он выдвинул ящик письменного стола и вынул тоненькую тетрадь в пластиковой обложке, положил перед собой, и она догадалась, что маленькое дж., написанное карандашом в нижнем углу тетради, как-то связано с Джимми.

— Это личное дело Джимми, — объяснил он, и она невольно отшатнулась, ей было неприятно, что эта штука лежит перед ней, там, где полагалось быть тарелочке с печеньем, а вовсе не какому-то личному делу.

— Хотите посмотреть?

Он придвинул тетрадь к ней, но она энергично затрясла головой, нет, нет, не надо, и вообще, не нравился ей этот директор, решительно не похожий на других — не просто невзрачный мужчина, но прямо-таки уродливый. Обычно они гораздо симпатичнее и, уж во всяком случае, намного приветливее. Он совсем не такой, каким должен быть директор, и говорит совсем не то, что ему положено говорить. Он не объяснял подробно, как он понимает характер Джимми и его «случай», и не прерывал свой рассказ дружеским: «Да вы пейте кофе» или «Не хотите ли сигаретку?» Он не старался облегчить ей разговор, как это обычно делалось, а, наоборот, затруднял, потому что сидел, подперев кулаком голову, и не спускал с нее глаз, так что ей самой пришлось отвести взгляд, ища спасения за окном, в мирной картине раскинувшихся там полей, окаймленных лесом, и ей уже начинало казаться, что она снова едет в поезде, смотрит в окошко, но и тут он не оставил ее в покое и призвал обратно в кабинет.

— К сожалению, две недели назад, когда вы с фрёкен Лунд привезли Джимми, меня не было на месте, мы не говорили с вами и до его приезда, переговоры велись, так сказать, через третьих лиц. Вам не кажется, что, в общем, все свершилось как бы помимо вас? Судя по записи в личном деле, он доставлен сюда с вашего согласия, но я не вижу, чтобы вы когда-нибудь просили забрать его от вас. Правильно?

И, так как она молчала, он добавил:

— Вам не обязательно отвечать на этот вопрос, никто вас не принуждает.

Она ждала продолжения, привычных слов о том, что они хотят только помочь ей, что все делается ради самого Джимми, для его же блага. Но продолжения не последовало, и пришлось ей в конце концов ответить, и она сама слышала, как вымученно прозвучал ее ответ:

— Нет. Я об этом не просила.

Он удовлетворенно кивнул: хоть здесь они до чего-то договорились.

— А теперь я хотел бы задать вам еще один вопрос.

— Пожалуйста, — сказала она, а самой хотелось скорее прочь из его кабинета, снова в поезд, который повезет ее домой, чтобы в ушах у нее размеренно и уютно стучали на стыках колеса, а перед глазами мелькали красивые пейзажи.

— В течение десяти лет вы постоянно живете с человеком, который не является отцом Джимми… — И отвечая на ее встревоженный взгляд: — Да, так здесь написано, фру Ларсен. Любой сотрудник может, а вернее, должен знать, в какой обстановке живет Джимми. Если вы сочтете, что я неправомерно вмешиваюсь в дела, которые меня не касаются, перехожу какие-то границы, повторяю: вы не обязаны отвечать. Но я хотел бы знать, каковы отношения между Джимми и вашим мужем.

— Хорошие, — торопливо ответила она и добавила с возмущением, сама себя не узнавая: — Он ему как родной отец, если хотите знать, он даже очень гордился им, пока не…

— Пока что?

Она нетерпеливо мотнула головой.

— Ни разу в жизни он его не ударил, можете мне поверить. Он всегда был очень добр к нам обоим.

— Точно, фру Ларсен?

— Да уж это точно. Он вообще добрый.

— Знаете что? — Директор опять стал листать тетрадку, дошел до чистых страниц в конце. — По-моему, не стоит дальше заполнять это личное дело. По-моему, вам следует взять Джимми домой.

Она уставилась на него пустым, непонимающим взглядом.

— Вы с вашим мужем можете больше сделать для мальчика, чем мы, посторонние люди.

— Но он же такой трудный! — вырвалось у нее. — Мы не сумеем…

— Я считаю, что сумеете. Это же ваш сын. А что касается его трудности… это ведь как посмотреть. Я знаю детей значительно более трудных. Если уж пользоваться таким определением.

Но он же ворует и вообще стал невозможный во всех отношениях. Ей столько раз это говорили. А теперь вдруг уверяют совсем в обратном. Нет, она ничего не понимает. Они же всегда утверждали, что только они могут что-то сделать для Джимми и что она должна предоставить это им. Они убедили ее — и притом самым дружеским и деликатным образом, — что они с мужем не в состоянии справиться с ним, не та семья, не такие они родители…

Она пыталась припомнить слова и выражения, которыми они пользовались, — недостаточно волевые и не стимулирующие воспитание характера у ребенка. Сами же говорили, чего же они вдруг повернули все наоборот?

— Теперь послушайте, что я хочу вам предложить. Вы берете его домой, и мы сделаем еще одну попытку. Он не вернется в свою прежнюю школу, и впредь никаких спецклассов. Может быть, он получит разрешение поступить в предыдущий класс, тогда по крайней мере не будет затруднений с успеваемостью. Я готов взять на себя все необходимые переговоры и добиться положительного решения. Что вы на это скажете, фру Ларсен?

Мысли ее метались, да что же за человек этот директор, который сидит сейчас перед ней и хочет вернуть ей Джимми? А вместе с ним и ответственность, от которой ее когда-то освободили. Она попыталась выдвинуть последнее жалкое возражение.

— Я боюсь, фрёкен Лунд будет недовольна, — сказала она и убедилась, что он умеет улыбаться.

— Боюсь, что так. Я даже почти уверен, что она будет против. Фрёкен Лунд питает непоколебимое уважение к экспертизе, хотя что это, собственно, такое?.. Но я постараюсь ее уговорить. Согласны?

— Да, — отвечала она, потому что всегда отвечала «да», сидя вот так за столом перед кем-либо из них. Она была в полном смятении. У нее даже мелькнула мысль, что, может быть, это тот самый интернат, где Джимми и следует впредь находиться…

Фрёкен Лунд, естественно, не согласилась с решением директора. Что она и высказала коротко и категорично, когда они уже сидели в поезде и ехали в интернат, чтобы забрать Джимми. Совсем не вовремя, с ее точки зрения.

— Совершенно нереалистическая идея, — сказала она. — Разве он может сейчас войти в норму? Это должно было произойти гораздо раньше. Ничего из этого не выйдет.

И она снова уткнулась в захваченную в дорогу книжку. Фрёкен Лунд была не из тех, кто чувствует себя обязанным занимать клиента разговором во время случайного совместного путешествия, и не из тех, кто даром тратит время: она сосредоточенно читала, методично переворачивая страницы, ничуть не располагая к дальнейшим расспросам.

А фру Ларсен сидела и боролась с собой, и все тот же старый вопрос, который ей столько раз хотелось задать, вертелся у нее на кончике языка, но она снова и снова проглатывала его, потому ли, что подходящий момент был упущен, или потому, что о таких вещах не спрашивают. Даже если сидишь с человеком наедине в купе вагона.

Капля ударилась в оконное стекло и скатилась вниз, оставив за собой дорожку. Потом другая. Потом застучал частый и упорный дождь, и фрёкен Лунд обернулась к окну и совсем обыденно, по-человечески заметила, что, пожалуй, непогода разыграется, и добавила с чуть заметной укоризненной улыбкой, что одеты они совсем неподходяще.

— Да, — сказала она, кивнула и покачала головой и вдруг услышала свой собственный вопрошающий голос: — А что… куда делся Дункер?

— Дункер? — переспросила фрёкен Лунд, наморщив лоб. — Ах, Дункер. Вообще-то не знаю. Он уехал. Наверное, получил работу где-то в другом месте. А что?

— Он был такой симпатичный, — сказала она и испуганно покраснела: вдруг фрёкен Лунд подумает, что ее-то она не находит особенно симпатичной, а ведь это не так, она ведь тоже… ну не то чтобы очень симпатичная, но в общем… Нет, не надо было спрашивать. Никогда не надо задавать вопросов.

Фрёкен Лунд внимательно посмотрела на нее.

— Да, я знаю, он производит такое впечатление. Пожалуй, он даже чересчур симпатичный. Но ничего более. — И без перехода продолжала: — Я очень разочарована в директоре. Столько я слышала хорошего о нем и его методах, а он взял да выкинул такой номер. Очень жаль, что я выбрала именно этот интернат. Не верю я в его затею и боюсь, что я все-таки права.

А Дункер? Согласился бы он с решением директора?

Дункер, который приносил к кофе пирожные, который помогал Джимми с уроками и несколько раз брал его покататься на машине и не видел ничего страшного, если мальчишка что-нибудь стащит раз-другой, подумаешь, какое несчастье! Дункер, с которым она однажды так вот сидела и разговаривала о том, о чем ни с кем нельзя говорить, о самом стыдном, о том, что и высказать-то невозможно, что всегда прячешь и о чем все равно все знают. О глупости и о том, каково это — быть глупым.

Она рассказала ему о том первом случае, когда учитель Джимми пришел к ним домой, чтобы сообщить им, что Джимми плохо успевает и желательно было бы перевести его в спецкласс. Муж тогда был ужасно огорчен и разочарован — он же всегда так гордился мальчиком.

— Чем огорчен, фру Ларсен? — осторожно спросил Дункер.

И таким было облегчением высказать ему все прямо, без уверток и оговорок.

— Тем, что он глупый, чем же еще.

Дункер медленно покачал головой.

— Что вообще значит быть глупым? Что вы сами под этим разумеете?

— Ах, Дункер! — Она безнадежно махнула рукой.

— Нет, вы мне ответьте. Что такое, по-вашему, глупость? И что такое этот самый ум, которого от нас от всех вечно требуют? В чем он должен проявляться?

И не дождавшись от нее ответа:

— Разве это несчастье, если мы одарены по-разному, если так называемые умственные способности у разных людей развиваются в разном направлении? Разве это не к лучшему?

Она не могла отделаться от впечатления, что сейчас он-то как раз и говорит глупости и что сейчас они дальше друг от друга, чем когда-либо прежде.

— Хорошо вам говорить, — сказала она. — Вы же не знаете, что это такое.

— А что это такое? Объясните мне.

Нет, это было выше ее сил. Даже Дункеру, который так хорошо к ней относился, она не могла объяснить, что это такое. Каково это — терпеть снисходительные усмешки, чувствовать, что тебя игнорируют, что всем с тобой скучно. Когда перед глазами у тебя только спины, когда обращаются к кому угодно, только не к тебе.

И все-таки стала рассказывать. Вначале робко, неуверенно, потом смелее, свободнее, ободряемая, когда запиналась, то кивком, то парой слов, и наконец из нее хлынуло, точно из водопроводного крана. О том, как никто не желает с тобой разговаривать, потому что заранее уверен, что ничего, кроме глупостей, от тебя не услышишь, и в конце концов ты и сам начинаешь в это верить. О сестрах, которые стыдились ее, о том, как в магазинах ей подсовывали худшие куски и никогда не удавалось получить серединку от колбасы или сыра, а фарш вечно застревал в мясорубке: для нее, мол, сойдет, она ведь не осмелится протестовать. О том, что у нее никогда не было одежды, которая была бы ей к лицу, потому что продавщицы не уделяли ей столько внимания, сколько другим, и она не имела возможности хорошенько подумать и выбрать. По их лицам она видела, что просто не имеет права отнимать у них время: ведь, что бы она на себя ни надела, это ничего не изменит. Как ей приходилось ждать и ждать своей очереди, потому что гораздо важнее было, чтобы получили другие, и каким удивленным взглядом сопровождалась выдача билетов в кино, потому что было совершенно очевидно, что она все равно ничего не поймет. О тысячах мелких булавочных уколов, оставивших в ее душе множество шрамов, невидимых, но таких болезненных.

— А вы еще говорите, что это ничего не значит, — сказала она в заключение.

— Да нет, я так не говорю, но, понимаете, со всеми нами точно та же история: стоит попасть в непривычную обстановку, и все пропало, мы становимся такими же беспомощными. Вы мне не верите?

— Нет, не верю, — сказала она.

Но уже сама возможность выговориться все-таки принесла ей тогда большое облегчение.

— Вы только не падайте духом, — прервала ее мысли фрёкен Лунд. Голос ее звучал непривычно сочувственно, ободряюще, она даже чуть наклонилась к ней. — Мы должны быть оптимистами, правильно? Не исключено, что с Джимми все пойдет на лад. Могу же я ошибаться.

Да разве так может быть? Разве может фрёкен Лунд ошибаться?

Как это она сказала — «войдет в норму»?

Попытаемся привести его в норму, сказал, зайдя познакомиться с ними, молодой учитель из новой школы, к которому Джимми попал в класс. Он, конечно, сделает все, что в его силах, чтобы мальчик вошел в коллектив, сдружился с другими детьми, и он настоятельно просит их посещать консультации для родителей, которые он предполагает проводить ежемесячно, чтобы они были, так сказать, в курсе. Он обращался то к мужу, то к ней, то снова к мужу и нервно мигал, словно от слишком яркого света. И она кивала в ответ, да-да, непременно, и, когда пришел назначенный вечер, сидела и ждала вместе с другими родителями, комкая в руке талончик с указанным часом и то и дело заглядывая в него, хотя знала наизусть, что там написано: Джимми Ларсен, 20.50–21.00.

Все было так, будто она явилась на прием к врачу или к протезисту, только сидели люди не на стульях вдоль стен, а кто где хотел, за легкими школьными столиками в пустом классном помещении, отведенном специально для этой цели. Она нашла себе местечко в заднем ряду, в самом дальнем углу комнаты, и сразу же пожалела об этом, но перебраться поближе ей не хватило мужества, и она осталась сидеть в углу.

Примерно посередине комнаты, за двумя сдвинутыми столиками, сидели две родительские пары, которые явно были хорошо знакомы между собой и развлекали себя и остальных, обсуждая своих детей, их способности и успехи в учебе. Из их разговора она поняла, что у обеих пар в этом классе учились мальчики и ни тот ни другой, похоже, никогда не готовил дома уроков. Известное дело — мальчишки в этом возрасте ужасные лентяи и неслухи.

— Представляете, — говорила одна из мамаш. — Я каждый день спрашиваю, что им сегодня задали на дом, и всякий раз оказывается, что сегодня ничего не задавали.

Все четверо засмеялись, качая головами. Да, лентяи и неслухи. Слишком легко им все дается. Но когда-нибудь им придется пошевелить извилинами, если не сейчас, то позже, в гимназии. Четверо родителей снова засмеялись, и кое-кто из сидящих поблизости тоже заулыбался.

— Это все-таки лучше, чем когда ребенок не тянет, — сказал один папаша. Другой согласно кивнул, это уж точно, главное, чтобы они худо-бедно тянули, да не слишком часто откалывали номера. Хотя, с другой стороны, дети есть дети и мальчишки — это мальчишки: пошуметь и поозорничать время от времени им необходимо, иначе из них вырастут ханжи и зануды.

И опять все четверо засмеялись, громко и заразительно, так что сидящие поблизости не могли удержаться от улыбок. Потом одну пару вызвали, и раскатистый, от души смех послышался уже за дверью.

— На этот раз вроде пронесло, — сказал оставшийся папаша.

— А ты сомневался, — откликнулась его жена и приветливо обернулась к сидящим рядом и улыбавшимся вместе с ними родителям. У них что, тоже мальчик? Оказалось, что нет, у них девочка, но волноваться им тоже не приходится, она хорошо успевает, и то ли детям теперь вообще не задают на дом, то ли их дочери тоже все очень легко дается, только и они ни разу не видели, чтобы она сидела за уроками. Ну а раз с учебой нет никаких проблем, эти консультации — чистое развлечение.

И матери и отцы, объединенные во вновь образовавшемся содружестве, улыбались друг другу, соглашаясь, что именно так обстоит дело, дружно радовались тому, что они, к счастью, избавлены от подобного рода забот, и вдруг обнаруживали, что у них, оказывается, есть общие знакомые.

Она провела рукой по крышке стола, за которым сидела. Поверхность была гладкая и блестящая, может быть, именно здесь во время занятий сидел Джимми. Сама она в свое время сидела за допотопной партой вблизи окна. Вообще-то место было совсем не плохое: можно было смотреть на крышу сарайчика для велосипедов. Зимой на крыше лежал снег, и маленькие трехпалые птичьи следочки расчерчивали его зигзагами, а в непогоду дождевые капли, точно крошечные мячики, подпрыгивали высоко в воздух.

Вначале с ней сидела хорошенькая девочка со светлыми тугими косичками. Она носила голубой вельветовый комбинезончик и клетчатую рубашку. У нее был аккуратный носик, и от нее слабо пахло дорогим мылом. Было так удивительно сидеть рядом с этой девочкой. Будто всегда было воскресное утро с теплыми хрустящими булочками или будто осторожно держишь в руке бледно-голубое птичье яичко.

Когда девочка доставала и раскрывала учебник, она доставала и раскрывала свой, а когда девочка брала карандаш и, склонив свою стройную спинку, принималась писать, она делала то же самое. Когда девочка раскрывала свой маленький, сердечком, ротик и пела, она тоже пела, громко и старательно, и все боялась, как бы нечаянно не задеть девочку ногой под партой или локтем.

Но в один прекрасный день девочка подняла руку, вытянув тоненький гибкий пальчик.

— Можно я не буду больше сидеть с Эвелин? — попросила она. И, будто ожидая, что от нее потребуют объяснений, добавила: — Она глупая и от нее плохо пахнет.

— Замолчи! — возмутилась учительница.

Однако на следующем уроке девочка получила разрешение пересесть и старательно собрала свои вещички, хотя насчет запаха она сказала неправду: мать всегда следила, чтобы они ходили чистые.

Потом она сидела за этой партой одна, и это было не так уж плохо — сидеть и смотреть на крышу под окном. Как по ней стучит дождь или пляшут солнечные зайчики. Пока резкий, раздраженный голос не призывал ее к порядку:

«Если Эвелин тоже нашла свой учебник, мы можем начать».

Или:

«Эвелин Ларсен здесь? В таком случае не мешало бы ей принять участие в занятиях».

И она делала очередную попытку. Написать буквы, которые не хотели ровно стоять на линеечке, или решить задачки, которых не понимала, а вокруг слышалось сосредоточенное жужжание, другие дети сдавали на проверку тетради с решенными задачками и возвращались на место гордые, довольные, разрумянившиеся, и порой казалось, что, проворно складывая после звонка в ранец книги и пеналы, они прятали туда же и уносили с собой и свою радость.

Понятно, она не сидела вечно за одной и той же партой возле окна, над одним и тем же задачником, были и другие классы и другие предметы, конечно же были, ведь однажды она вернулась домой с каким-то нелепым серым вязаньем, которое мать тут же распустила, но в воспоминаниях ей виделась все та же парта, слышалось все то же приглушенное жужжанье вокруг, и вдруг резкий, раздраженный голос: «Присутствует ли сегодня Эвелин Ларсен и если она здесь, не будет ли так добра открыть свой учебник?» После чего все разговоры и возня в классе смолкали и воцарялась выжидательная тишина.

И так до бесконечности, с незначительными вариациями, и никуда было не спрятаться от этого голоса:

— Эвелин Ларсен!

— Да! — вскинулась она, испуганная наступившей тишиной и сдержанными улыбочками тех, что сидели за столиком в середине класса, подхватила сумку и поспешно засеменила к двери, где ее ждал классный руководитель Джимми.

— Трудности начального периода, — сказал он ей и мигнул. Нервно провел рукой по глазам и снова мигнул. И с каким-то даже ожесточением, словно оправдываясь, принялся объяснять, что это за трудности и как он представляет свою задачу, и она на миг даже пожалела его, ну чего он смущается, она же понимает, как трудно такому молодому учителю справляться с целым классом, да еще с Джимми.

При последующих встречах трудности стали уже называться неизбежными, а позже и непреодолимыми, и фрёкен Лунд взяла дело в свои руки. Нисколько не удивляясь, ибо с самого начала была уверена, что так оно и будет, но с некоторым раздражением — ведь теперь пристроить Джимми в соответствующее заведение стало сложнее: он был уже слишком большой, и интернаты вовсе не жаждали его заполучить. Исключительно благодаря упорству и красноречию фрёкен Лунд, он все-таки вновь оказался в интернате. Джимми было тогда одиннадцать лет, как раз тогда он и начал убегать.


Оглушительный телефонный звонок где-то в коридоре ворвался в ее мысли. Она вся сжалась и подалась вперед, всем своим существом вслушиваясь в этот звон, ведь пора бы им уже прийти за ней, и почему это никто не снимает трубку, а телефон звонит, звонит… Они не успеют, эти бегущие шаги, которые застучали наконец по коридору. Нет, все-таки успели.

Но, видимо, звонок не имел к ней отношения, и, просидев несколько минут в напряженном ожидании, она вновь расслабилась. Птица на дереве под больничным окном опять завела бесконечную, из четырех звуков, песенку, а в ней зашевелилось какое-то досадное, отвлекающее от главного, беспокойство: надо было позвонить мужу, он же ничего не знает, можно бы позвонить и отсюда, как это ни трудно ей. Но у нее было такое чувство, что сейчас она должна быть одна, и с некоторым даже облегчением она вспомнила, что муж все реже бывает дома и что он боится этого телефона, который он так не хотел иметь и который приносил только дурные вести. Он может вообще не подойти, даже если он дома, сколько ни звони. Она не встала и не пошла искать, где у них тут телефон. Она не смела оторваться от стула, ведь за ней в любую минуту могли прийти, она даже не вынула сигарету, хотя был момент, когда ей вроде бы захотелось курить, просто сидела и ждала. Со сложенными на: коленях руками и полуоткрытым ртом. Будь здесь мать или сестры, они бы непременно сделали ей замечание: «Закрой рот!»

— У вас нет телефона? — спросила фрёкен Лунд, изучающе оглядев комнату — это был ее первый визит к ним. Она отрицательно качнула головой. — Но как же так, вам просто необходим телефон. Без телефона невозможно никакое сотрудничество, Дункер давно должен был об этом позаботиться.

— Нам телефон не нужен, — заявил муж коротко и неприязненно, и весь прямо ощетинился. — Не нуждаемся мы в телефоне.

— Вот тут вы ошибаетесь, господин Фредериксен, — поправила его фрёкен Лунд, снимая перчатки, усаживаясь за обеденный стол и доставая из сумки блокнот и шариковую ручку. — Телефон вам нужен, и даже очень. Надо, чтобы вы имели возможность позвонить мне, а я вам и чтобы, если потребуется, с вами могли связаться из интерната. Вы не понесете никаких расходов, установку телефона мы оплатим.

— Не в оплате дело… — начал было муж.

Фрёкен Лунд отложила блокнот и подняла на него глаза.

— Что же, скажите на милость, вы имеете против телефона, если вам не придется за него платить?

— Не нуждаюсь я ни в каких телефонах, — упрямо повторил муж.

Все равно как если бы он сказал: «Не нуждаюсь я ни в советчиках, ни в указчиках».

Она с беспокойством поглядела на него, чувствуя, что он вот-вот выпалит что-нибудь такое, что фрёкен Лунд вряд ли придется по вкусу, а она не в силах ему помешать. Фрёкен Лунд тоже смотрела на него выжидательно, не без некоторого любопытства.

— Коли уж на то пошло, коли общество хочет наконец проявить заботу…

Он запнулся, не зная, как выпутаться из непривычно сложной фразы.

— Вот именно, господин Фредериксен, — кивнула фрёкен Лунд. — Вам не кажется, что это самый подходящий случай?

— …так позаботились бы лучше, чтобы мы получили жилье поприличнее, чем эта вонючая дыра. Дерьмо, а не квартира!

Теперь ее взгляд обратился к фрёкен Лунд, умоляя простить мужа за грубость. Обычно он не употреблял таких слов — не часто, во всяком случае, и не в присутствии посторонних. Но фрёкен Лунд не была, по-видимому, ни шокирована, ни рассержена.

— Вас не удовлетворяет ваша квартира? — спросила она.

— Удовлетворяет? Это старое дерьмо! Эта вонючая дыра! Эта гнилая яма…

— Аксель! — взмолилась она.

Но муж разошелся не на шутку.

— Ты уже забыла, как он простужался и болел, когда был маленький, как орал по ночам…

Муж подошел к стене, шлепнул ладонью, и за отставшими обоями шурша посыпалась штукатурка.

— Видите эти потолки? Сырость. Наклеишь новые обои, они сразу станут точно такие же. А пятна на потолке видите? Красиво, правда? А тут… — Он уже был возле окна и тыкал пальцем под раму. — Глядите сами, так и тянет, насквозь продувает. А в уборную захочешь, особенно если ночью, изволь выходить на лестницу, да там еще по коридору…

— Так, ясно, — прервала его фрёкен Лунд, чуть нетерпеливо, будто все это она уже слышала. — Скажите, господин Фредериксен, а вы пытались хлопотать насчет квартиры?

— Пытался, — сказал муж. — Какой толк?

— Понятно. Во всяком случае, я себе записала. Конечно, я не обещаю в ближайшие же дни предоставить вам лучшую жилплощадь, но поглядим, что можно будет сделать. Для начала вам поставят телефон, так что мы с вами сможем общаться, кстати, я рассчитываю, что вы оба, — фрёкен Лунд посмотрела на ее мужа, — будете дома в те дни, когда мы договоримся о встрече.

Это прозвучало как приказ, и муж нехотя подчинился. Он знать не хотел фрёкен Лунд и обычно при ней сидел словно в рот воды набравши и никак не отзывался на ее советы и решения, но все же сидел, похоже, он ее побаивался. Как и телефона, который был установлен в дальнем углу комнаты и по большей части помалкивал, пока вдруг не заявлял о себе — маленькая злобная гадина, — изрыгая огорчительные и причиняющие хлопоты вести: то жалобы на Джимми, то запросы относительно его местонахождения — это когда он стал убегать из интернатов.

— Да подойди же, — требовал муж, хоть бы у нее в разгаре была готовка или стирка. А когда она клала трубку и передавала ему сообщение, в сердцах рычал — Вот проклятый! Только и знает, что людям душу травить.

А однажды позвонила сестра Карен, и это было до такой степени неожиданно, что она несколько раз переспросила, кто говорит, прежде чем до нее дошло, что к чему; с таким же успехом ей мог позвонить президент США, настолько она была не подготовлена к тому, что вдруг понадобится родным — после стольких-то лет.

Умер отец, и было бы желательно, чтобы она приехала и присутствовала на похоронах. В четверг, в два часа. Пусть она запишет, в какой церкви. Они позаботились, чтобы на венке было и ее имя. Приедет ли она самостоятельно или Карлу захватить ее? Быть на месте нужно по крайней мере за четверть часа.

«Карл?» — подумала она и вспомнила, что это был высокий чужой человек, врач, который женился на столь же чужой женщине, ее сестре, и сказала, что она сама может взять такси. Если необходимо, чтобы она приехала.

— Что значит «если необходимо»? — удивился чужой голос, который в далеком, но вечно живом детстве приказывал ей идти в пяти шагах сзади, чтобы не дай бог люди не подумали, что они сестры. — Эвелин, дорогая, извини, но будет очень странно, если ты вдруг не приедешь. Вся семья ведь будет в сборе. Ты поставишь нас в неловкое положение. Ну, хотя бы из уважения к маме…

И она поспешила заверить, что, конечно, приедет, раз им это нужно. Не из тех она была, кто способен поставить других в неловкое положение.

— Кстати, Эвелин… только пойми меня правильно, ты ведь приедешь одна, не правда ли?

Об этом Карен могла бы и не говорить, она вовсе не хотела подвергать мужа такому испытанию, он и сам сказал в четверг утром, сунув под мышку коробку с завтраком и отправляясь на работу:

— Это твоя родня, значит, мне там делать нечего.

Тут она вспомнила, что у самого-то у него родных нет, и на минутку почувствовала, что, как бы там ни было, родня — это все-таки что-то очень важное и хорошо, когда она есть. И поехала одна. Поехала на такси, весьма смутно представляя, в чем ей предстоит участвовать. Лишь однажды, еще подростком, она присутствовала на похоронах дяди, и запомнился ей только длинный белый ящик, заваленный цветами, да новые ботинки, жавшие ногу; может быть, поэтому похороны в ее воспоминаниях удивительным образом переплелись с конфирмацией — тогда ведь на ней тоже были новые тесные ботинки, во всяком случае, это были те два раза в ее жизни, когда она посещала церковь: ни родители, ни муж не были ревностными прихожанами.

Она считала, что выехала заблаговременно и приедет, пожалуй, раньше всех, и была поражена, увидев, что там уже полным-полно одетых в черное людей, группками стоящих перед церковью, ведь ей придется проходить через эту толпу, чтобы добраться до тех, кто зовется ее родней. Пока она дрожащими пальцами рылась в кошельке, чтобы расплатиться с шофером и никак не могла разлепить слипшиеся бумажки, ее снова охватил страх, потому что ее ярко-синее пальто резко выделялось среди темной одежды других, и она почувствовала себя пестрой птицей, по ошибке прибившейся к чужой стае одинаковых черных птиц, которые ее и знать не хотят.

Она стала опасливо пробираться к открытым дверям церкви, люди, казалось, расступались перед ней, и она замечала удивленные взгляды и кивки, которыми они обменивались, эти взгляды больно впивались ей в затылок, но тут две темные фигуры отделились от группы и двинулись ей навстречу с простертыми руками, и она нехотя, скованно дала себя обнять старой плачущей женщине, а потом более молодой, высокой, стройной, в прекрасно сшитом темном уличном костюме, потому что присутствующие этого ждали, и теперь их молчаливое одобрение спектакля омывало ее теплой волной симпатии, и она будто снова слышала, как голое Карен по телефону говорит, что будет очень странно, если она не приедет. Она позволила отвести себя к остальным членам семейной группы и пожала руки троим: мужчине, в котором признала мужа Карен, хотя у него появилась седина на висках и он слегка сгорбился с тех пор, как она в последний раз его видела, очень светловолосой женщине, очевидно Виви, хотя она не помнила Виви блондинкой, и совсем незнакомой личности рядом с ней, очевидно ее новому дружку. У всех у них были серьезные лица и влажные глаза, и все были красивы и таинственно бледны, и она всей душой готова была разделить их горе и быть с ними вместе, а свои собственные пылающие щеки ощущала как что-то неуместное, даже неприличное. Если бы можно было стереть с них этот жар!

Загудели колокола, и она вместе со своей родней прошла под суровые своды церкви, затем по вытертой дорожке главного прохода к переднему ряду скамей, где оказалась между доктором Карлом и Виви — крепкий запах мужского дезодоранта смешивался со слабым ароматом экзотических духов — и в непосредственной близости от белого гроба и огромного венка, перевитого широкой лентой, на которой золотыми буквами сияло и ее имя.

Она сидела не дыша и всем своим существом ощущала близость других и почти ничего уже не боялась, смотрела на тихий свет высоких свечей и слушала звуки органной музыки. Она была среди своей родни, как сказал утром муж, завертывая коробку с завтраком в дождевик и засовывая ее под мышку. Да, это была ее родня,

Роняют рощи свой наряд,

Повсюду смолкли птицы…

Это был один из тех псалмов, которые легко запоминались и всегда нравились ей. Их убаюкивающий ритм и выразительные слова будили воображение, и картины возникали так отчетливо, что она, казалось, видела, как отделяются от сучьев бурые осенние листья и, танцуя, летят над землей, а птицы сидят на ветках и их маленькие грудки еще трепещут от едва смолкшего звука.

За море аисты летят, —

громко, от всего сердца запела она. Карен, пригнувшись, осуждающе посмотрела на нее со своего места, и она испуганно умолкла… и лишь про себя продолжала подпевать хору, и снова почувствовала, насколько неуместно выглядит ее синее пальто рядом с черным кожаным Виви и темным габардиновым плащом врача.

Она опустила глаза и невольно загляделась, заметив, как начищенный лаковый ботинок врача отстукивает ритм псалма, но тот вскоре это обнаружил и, осадив ее взглядом — мол, не смотри, куда не следует, — сердито поддернул складку на брюках, переменил положение ног и перестал отстукивать ритм.

Когда священник подошел к гробу, мать громко заплакала, и слезы побежали от ряда к ряду, по одну сторону от нее рыдала Виви, по другую всхлипывал доктор, а она сухими до рези глазами уставилась на белый гроб и от души хотела бы внести свою лепту, дотянуться до них через невидимую пропасть и хоть бы раз в жизни оказаться вместе с ними, по одну сторону. Она упорно пыталась припомнить отца и видела, как он разговаривает с матерью, с улыбкой поглядывает из-за газеты на Карен, со смехом сажает себе на плечо малышку Виви, и старалась представить хоть какую-нибудь сцену, где участвовала бы и она, а непонятные слова священника мутным потоком текли мимо и только мешали думать, да доктор Карл рядом осторожно сморкался в платок. И вот она увидела строгое лицо отца, склонившееся над нею, его длинный указательный палец с черным пятнышком на ногте, тычущий в тетрадку по арифметике, услышала его раздраженный, готовый сорваться голос: «Неужели ты не можешь понять, я же объяснял тебе эту задачку три или четыре раза! Ты вообще-то понимаешь, что я тебе говорю?»

Ей хотелось припомнить какую-нибудь другую, более приятную сцену, ну хоть одну-единственную, а в памяти возникало все то же. То же строгое, раздраженное лицо, то же безнадежное покачивание головой, и она поняла, что даже мертвые остаются с другими, что все остается по-прежнему, ничего не изменилось и никогда не изменится.

— Ты, конечно, едешь к нам? — сказала Карен, когда все кончилось и они стояли перед двумя такси, ожидавшими у тротуара, и обсуждали, брать ли им одну или две машины: первая была достаточно вместительна и могла взять пятерых, но, если их будет шестеро, придется занять обе. Тетки, дяди, друзья и знакомые родителей разъехались, и она, без горечи или иронии, подумала, что теперь уж ее присутствие вряд ли необходимо, и извинилась: муж рассчитывает, что к его возвращению с работы она будет дома, и ей надо еще кое-что купить к обеду.

— Ему можно позвонить, — сказала Карен. — Впрочем, решай сама.

— Конечно, — сказала она.

Шофер первого такси вышел из машины и стоял ждал, шофер же второго, похоже, собрался уехать, но тут вперед выступил Карл и попросил подождать.

— Нам в любом случае понадобятся оба. Ведь даже если Эвелин решит ехать домой, она поедет на такси.

— Конечно, — снова сказала она и вдруг почувствовала, до чего ей хочется домой, к мужу, в свою квартиру.

— Может, мы наконец тронемся, — нетерпеливо предложила Виви. — Сколько можно стоять, я замерзла. Садись в машину, мама, тогда Эвелин скорее решит, что ей делать.

— Я поеду домой, — сказала она.

Мать опустила ногу, которую было занесла, чтобы влезть в машину, и обернулась к ней, о господи, неужели снова обниматься, но мать удовлетворилась тем, что пожала ей руку.

— Заезжай как-нибудь ко мне, Эвелин. И возьми с собой Джимми.

— Хорошо, — сказала она, только чтоб отделаться: ну зачем она поедет к матери и как привезет к ней Джимми, когда он живет не дома.

— Я совсем одна осталась, — пожаловалась мать.

— Но мы же с вами, мама, — сказал Карл, поддерживая ее под локоть и помогая вскарабкаться в машину.

По дороге домой хлынули слезы, которые она не могла выжать из себя в церкви. Закрыв наконец за собой дверь своей квартиры, она почувствовала, как устала и продрогла, даже кофе не помог, хотя она сразу же заварила целый кофейник и теперь сидела и пила большими глотками, грея руки о чашку — словно какая-нибудь прачка, сказала бы мать — и громко и шумно отхлебывая. И вспоминала, что она была еще и без перчаток да и без цветов, а Карен и Виви держали по букетику в обтянутых перчатками руках.

Так она и сидела, перед пустой чашкой, и, когда муж вернулся домой, она даже не принималась еще готовить обед. Он повесил на вешалку в передней кепку, поставил на кухонный столик коробку из-под бутербродов и плюхнулся на стул против нее.

— Ну как? — спросил он. — Намерзлась небось? — И чуть погодя: — Что тебе нужно, так это рюмка водки. — И еще чуть погодя: — Нам обоим это не повредит. Они кого хочешь заморозят, твои сволочные родственнички.

Она так обрадовалась, увидев снова мужа, слыша его участливые слова, что снова расплакалась, пришлось даже оторвать кусочек бумажного полотенца.


— Ну так что вы на это скажете, господин Фредериксен?

Муж выронил спичечный коробок, и сигарета так и осталась незажженной у него во рту. Улыбающаяся фрёкен Лунд сидела за обеденным столом, подперев кулаком подбородок. Муж неловко нагнулся, поднял коробок, чиркнул спичкой, чиркнул еще раз, и в конце концов она загорелась.

— А с чего бы это? — выговорил он наконец. — С чего это вдруг?

— Вы же высказали пожелание иметь другую, лучшую квартиру, разве не так? — Голос фрёкен Лунд звучал гордо и удовлетворенно. — И вот мне посчастливилось подыскать вам такую. Квартирная плата там несколько выше, но я прикинула, что с пособием на квартиру получится вполне приемлемо. Ездить на работу, правда, будет дальше, это естественно. Нельзя же жить в пригороде, на свежем воздухе, да чтобы еще работа была тут же, под боком. Что ж поделаешь, если она в центре города. Но сообщение просто прекрасное, и электричкой, и автобусом, так что с транспортом проблемы не будет. Сама же квартира… Вот я прихватила план, можете ознакомиться…

И поскольку муж не двинулся с места, сохраняя упрямый и недовольный вид даже после того, как она вытащила из сумки листочек:

— Взгляните сюда, фру Ларсен.

Она покорно склонилась над планом, следя за пальцем, двигавшимся по маленьким квадратам и прямоугольникам.

— Здесь вот гостиная, в ней… да, она примерно вдвое больше этой, и еще две комнаты, одна для вас, другая для Джимми, когда он вернется домой. И, само собой, во всех стенах встроенные шкафы. И вполне приличная ванная и туалет. Прямо в квартире. Кухня тоже довольно большая, это очень удобно, правда? Ну и совсем маленький балкон, где можно поставить пару стульев и ящик для цветов, и мусоропровод есть. Стройка не новейшая, но здание вполне добротное, потеков сырости на стенах не будет, за это можно ручаться. Да и район гораздо лучше вашего, ни шума по ночам, ни забегаловок, так что я считаю…

— Нет, — сказал муж. — Не надо.

Фрёкен Лунд, оторвавшись от чертежа, подняла на него взгляд.

— Против чего вы возражаете?

— Не желаю я никуда переезжать. Мне и здесь неплохо.

— Ну, знаете, господин Фредериксен! Не вы ли сами сказали мне, что эта ваша квартира… что вас совершенно не удовлетворяет ваше жилье?

— Не знаю. Может, и сказал. Но я передумал.

— Но для этого у вас должны быть очень веские причины. Ведь чтобы найти вам новую квартиру, пришлось немало похлопотать, и не мне одной.

Муж стоял упрямый как столб.

— Когда парень был маленький — другое дело, — сказал он наконец.

— То есть?

— Да, совсем другое. Он из-за этого болел. И отставал в школе, и вообще.

— Ну, что касается отставания, то квартира тут ни при чем.

Муж не ответил и только упрямо набычился. Она беспокойно переминалась с ноги на ногу. Ну зачем он сердит фрёкен Лунд, она же столько для них сделала. А квартира-то какая, такие они только по телевизору видят. С ванной. С балконом.

— По-моему, господин Фредериксен, вам следует быть чуточку благоразумнее, — снова заговорила фрёкен Лунд со свойственной ей убедительностью. — Я уж не говорю о благодарности, но будьте хотя бы благоразумны. Вы видите, как заинтересовалась ваша жена, так хотя бы ради нее… Уверяю вас, не так легко было найти эту квартиру, ее буквально из-под земли вырыли.

— Ну так пусть она и переезжает. Я не сделаю отсюда ни шагу.

Казалось, он вот-вот расплачется. Больше, чем когда-либо, он походил сейчас на обиженного ребенка. Нет, это не были его обычные капризы. Причины крылись где-то очень глубоко. Даже ей туда не проникнуть. Он ведь так часто проклинал свою квартиру, твердил, что нельзя заставлять людей жить в таких условиях, что никто не может требовать…

Нет, насчет требований это совсем другое, это они с Харри… Однажды Харри позвал его на профсоюзное собрание, а он отказался.

— Только и знаешь лежать на кушетке да с боку на бок переворачиваться, — сказал тогда Харри. — Хоть бы разок сходил, большего от тебя никто не требует.

А муж обернулся к нему, да как рявкнет — никогда он с Харри так не разговаривал:

— Ты вообще не можешь ничего требовать от человека, который живет в такой помойной яме.

И остался лежать на кушетке.

Нет, это был не каприз, не стоило фрёкен Лунд больше и распинаться. Тихонько вздохнув, она простилась с давней мечтой о хорошей квартире, просторной и красивой, в каких живут другие, и мужественно постаралась улыбнуться.

— Ничего, — сказала она. — Как-нибудь и здесь проживем.

— Ну уж нет, извините меня, конечно. Но будьте хотя бы так любезны, подойдите к столу и сядьте. Давайте все-таки посмотрим план.

Муж стиснул зубы и не двинулся с места. Фрёкен Лунд достала из сумочки сигарету, закурила и решительным жестом положила коробок на стол, будто припечатала. Тут он сдался, подошел к столу, с грохотом выдвинул стул и сел чуть в стороне от фрёкен Лунд и этих ее чертежей.

Фрёкен Лунд попыхивала сигаретой. Когда она затягивалась, рот ее становился маленьким и круглым, и рука, державшая сигарету, была маленькая и пухлая. Странно, потому что все остальное у нее было крупное и внушительное, и странно, что раньше она этого не замечала — быть может, просто фрёкен Лунд слишком объемиста, сразу все не рассмотришь.

— Принесите-ка своему мужу пива, тогда, возможно, наши переговоры пойдут успешнее.

Она попыталась поймать взгляд мужа, но он смотрел мимо нее и только кивнул, но так коротко, что она затопталась на месте, не зная, как это понимать, потом поспешила на кухню за пивом, торопливо откупорила и бросилась обратно в комнату, поставила бутылку на стол перед мужем, он стал пить большими глотками, потом тыльной стороной руки вытер рот.

— Ну так чего ради я должен переезжать? — спросил он, отставляя бутылку и стараясь подавить отрыжку.

— Вот это другой разговор. Прежде всего, господин Фредериксен, поглядите на чертежи, я готова выслушать ваши возможные возражения, а затем я изложу мои аргументы «за».

Муж покосился на листок бумаги. Квадраты и прямоугольники, цифры и буквы и мелкие непонятные значки.

— Это что, лифт?

Едва заметная улыбка превосходства тронула уголок рта фрёкен Лунд.

— Лифт тоже есть, господин Фредериксен. На лестнице. А это всего лишь холодильник.

Муж налился краской и, казалось, готов был пустить в ход кулаки. Фрёкен Лунд провела рукой по губам, будто стерев ульгоку, и снова стала вежливым, доброжелательным гидом.

— Сейчас я вам все покажу, господин Фредериксен. Это гостиная, а здесь вы видите еще две комнаты, одна — спальня для вас, другая — для Джимми, он уже слишком большой, чтобы спать в одной с вами комнате.

— На кой ему комната, если он не живет дома?

— Ну зачем так говорить. Когда-нибудь Джимми вернется домой.

— Еще неизвестно, — возразил муж.

— Непременно вернется. Его не станут держать дольше, чем это необходимо, вы прекрасно знаете, и, кстати, будет совсем неплохо, если к тому времени его жилищные условия улучшатся и у него будет собственная комната. Здесь у вас кухня, а вот эти маленькие значки обозначают дверные проемы между комнатами… — Фрёкен Лунд достала из сумки другой чертеж. — А вот план вашего микрорайона, ваша квартира в двести четырнадцатом подъезде — как видите, совсем недалеко от автобусной остановки. Здесь вот у вас местный универсам, а здесь школа и Детский клуб…

— Но это же такая даль, — слабо запротестовал муж, он напряженно морщил лоб, стараясь ничего не упустить из ее объяснений.

— Да, это довольно далеко. Далеко от неблагоприятного влияния улицы, которому здесь Джимми может подвергнуться. Далеко от шума и грохота уличного движения, с которым здесь вы вынуждены мириться… — И словно угадывая его мысли: — А знакомые вас все равно разыщут. Я убеждаюсь в этом всякий раз, как переезжаю с квартиры на квартиру.

Муж встал, покружил по комнате, потом остановился у окна, засунул руки в карманы. С улицы доносились обычные вечерние звуки: гул проезжающих машин, стрекот мопедов, хохот, крики, громкий визг. Позже шум пьяного веселья и ссор из забегаловки за углом усилится, преобладая над всеми другими звуками, разве что сирена полицейской машины на миг перекроет его.

— Но здесь мой дом, — сказал он, точно заупрямившийся ребенок. — Я всегда здесь жил.

— Значит, пора уже сменить обстановку, — заявила фрёкен Лунд. — А что касается переезда…

Что касается переезда, то Харри и другие приятели мужа пожертвовали своим воскресным отдыхом, чтобы помочь им в этом деле. Вернее, предложили пожертвовать. Никто как-то не подумал, что вещей не так много и перевезти и расставить их на новом месте не займет много времени. Помогая друг другу, мужчины снесли вещи вниз, погрузили в машину, которую Харри нанял для этой цели, укрыли сверху брезентом, потом так же дружно таскали все наверх, а когда осталось внести только узел с постелями, цветочные горшки и столовые стулья, присели кто где сумел, выпили пива и выкурили по паре сигарет. В общем, работали весело и с удовольствием.

Она сновала из комнаты в комнату, забегала на кухню, поминутно окликаемая:

— Эй, Эвелин, где ты хочешь поставить обеденный стол?

Или:

— Куда нести кушетку?

И она была счастлива своей нужностью всем, радовалась той ответственности, которую мужчины не долго думая взвалили на нее. Она просто блаженствовала, носясь, разгоряченная, по квартире и отдавая распоряжения: «Стол поставьте здесь… нет, пожалуй, лучше вон там, возле окна» — и слыша свой собственный возглас: «Осторожнее, Харри!», когда горшок со столетником угрожающе заколебался в его медвежьих объятиях и Харри ухмыляясь сделал вид, что роняет его, напугав ее до смерти.

— Чего теперь нести? — крикнул снизу Олуф, и она прокричала, что теперь хорошо бы принести кровати, и с удивлением заметила, как ловко, оказывается, она умеет командовать, вещи поступают в нужном порядке, и даже пожалела, что все так быстро кончилось.

— Вот таким манером, — сказал Харри, отряхнув ладони и нарушив тем самым неловкое молчание. Вся мебель была расставлена по местам, и предметы сиротливо и жалобно взывали друг к другу, затерявшись в огромном пространстве помещения, и выглядели еще более жалкими и потрепанными, чем на старой квартире. — А теперь не мешало бы слегка подкрепиться.

— А, ну да, — всполошился муж. — Не знаю… ты подумала насчет?..

И как же приятно было с гордостью ответить, что, конечно, она подумала, пусть он достанет стаканы и тарелки из того вон ящика, а она мигом приготовит им поесть. И, все еще в радостном возбуждении от переезда, она намазывала бутерброды за новым кухонным столиком, успевая при этом весело командовать мужчинами, которые распаковывали посуду, подбирали использованные газеты и накрывали на стол, и уселась наконец вместе с ними за обшарпанный обеденный стол, который и на новом месте оставался все таким же привычным и уютным. Водка была не слишком холодная, потому что холодильник еще не включили, но пить можно было.

— Ваше здоровье! — провозгласил муж. — И спасибо за помощь.

Дружки кивнули, мол, порядок, о чем речь, и никто не сказал, какая у них прекрасная квартира и до чего же им повезло. В конце концов пришлось мужу сказать об этом самому. Разве они не находят, что квартира просто шикарная? Тут тебе и балкон, и ванна, и хромировна, и фанерованные двери, и прочая дребедень. Или они другого мнения?

Он умоляюще посмотрел на Харри, и тот согласился: да, конечно, квартира вполне приличная.

— Только вот слышимость… — сказал Олуф, и тут она впервые услышала, как гулко отдался звук захлопнувшейся где-то двери и весь дом прямо завибрировал. Позже, когда приятели уехали и они легли спать в своей новой спальне со встроенными шкафами и запахом свежего клея от обоев, эти новые, непривычные звуки не давали ей уснуть, а ведь обычно она засыпала как убитая, несмотря на шум и гам и на улице и в доме. Муж рядом с ней беспокойно ворочался и нетерпеливо брыкался, задевая спинку кровати, и, когда она уже думала, что он наконец угомонился и заснул, вдруг неожиданно вскидывался и снова плюхался на подушку.

— Проклятый бетон, — сказал он чуть не плача.

Микрорайон был вроде такой, как его расписывала фрёкен Лунд, и в то же время не такой. Корпуса были выше и длиннее, и их было больше, чем она себе представляла. Люди приходили и уходили, открывали и закрывали двери и запирались в своих квартирах на ключ, и в корпусах, зияющих огромными слепыми окнами, чуть не целый день была какая-то запертость и воскресная пустота. Ее пугала эта абсолютная пустота и тишина, и, лежа однажды дома больная, она тщетно пыталась уловить хоть малейший звук, который нарушил бы тишину после того, как на лестнице отзвучали шаги последних школьников и входная дверь захлопнулась за утренним почтальоном.

Оживать корпуса начинали лишь ближе к вечеру, когда возвращались с работы мамаши с маленькими детьми в колясках или на багажниках велосипедов, прихваченными по дороге из яслей или детского сада, потом дети постарше возвращались из школы после продленки или из клуба и захватывали асфальтированные дворы с песочницами и всякими приспособлениями для игр. К вечеру дворы просто кишели детьми всех возрастов. В том числе и сверстниками Джимми. Особенно похож на него был один мальчик, высокий, красивый, со светлыми волосами. Она ловила себя на том, что стоит и смотрит на мальчика из кухонного окна, вслушивается в его голос, который, как и у Джимми, начинал ломаться, и улыбается ему, встречаясь случайно в подвале, где она аккуратно пристраивала велосипед, которым обзавелась, чтобы быстрей добираться до автобусной остановки. Она воображала, как вот этот самый мальчик станет товарищем Джимми. Когда Джимми вернется домой и будет, как и другие дети сбегать по утрам по лестнице со школьной сумкой в руках.

А пока он приезжал только погостить, все более угрюмый и неразговорчивый, никогда раньше она его таким не знала. Не проявил он особого интереса и к комнате, которой она надеялась его поразить и заранее предвкушала это удовольствие. Зачем ему комната, сказал он почти словами мужа, если он все равно дома не живет. И чего он пойдет во двор играть с ребятами: во-первых, он здесь никого не знает, и потом, он вообще больше не играет ни в какие игры, что она, думает, он все еще грудной младенец? Так он и торчал дома, читал комиксы или слонялся по квартире и цапался с мужем, а не то просто сидел на стуле, уставясь в пустоту, и только действовал ей на нервы, не желая ничем заняться.

— Ну неужели тебе ничего не хочется? — спрашивала она.

Он лишь пожимал плечами, а чего ему хотеть, и ей вспоминались далекие времена, когда по всему полу в комнате были разбросаны его игрушки, а обеденный стол был завален его рисунками, красками, карандашами, вырезками… Кончалось, как правило, тем, что она давала ему денег на билет в кино и он проводил там целых два часа из того короткого времени, что мог бы пробыть с ней. А она-то так ждала его приезда, так ему радовалась.

— Очень важно, чтобы, когда Джимми приезжает погостить, у вас в доме была теплая, душевная атмосфера, — сказала фрёкен Лунд. — Это поможет ему освоиться с жизнью на новом месте.

Хорошо было ей говорить, а вот как это сделать? Джимми вообще с трудом привыкает к новому, и еще труднее было создать в доме теплую, душевную атмосферу, ведь у Джимми появилась манера холодно и презрительно кривить губы в ответ на все ее попытки что-то предпринять в этом отношении. Даже когда она ставила на стол его любимые блюда, легкая презрительная усмешка была у него всегда наготове.

Хорошим мальчиком его не назовешь, думала она во внезапном приступе страха, оглушительного, как удар. Они не сделали из него хорошего мальчика, как они обещали, а ведь скоро он станет совсем большим, он уже сейчас выше мужа, и на подбородке у него уже пробивается легкий, нежный пушок. А что же дальше? Что будет дальше?

Охваченная паническим страхом, она отпихивала от себя этот вопрос. Люди ведь стараются им помочь, а если не верить в воспитательные учреждения, что же тогда остается?

Фрёкен Лунд сказала, что знакомые их непременно разыщут и на новом месте, но сама же она была первой из старых знакомых, кто отпал, и, к своему удивлению, они ощутили это как утрату. Да, похоже было на то. Им и в голову не приходило, что с переездом на новое местожительство они покидают вверенный ее попечению район и лишаются ее забот, как вдруг она является и представляет им особу, которая отныне будет исполнять ее обязанности, — до того неопытную и беспомощную девицу, что лучше уж было иметь дело с фрёкен Лунд.

Фрёкен Лунд с удовлетворением огляделась в квартире и пожелала им всех благ. Муж недоверчиво уставился на нее.

— Что же это получается — сами же загнали нас сюда, а теперь — будьте здоровы?

Фрёкен Лунд засмеялась.

— Я сделала для вас все, что могла, так что самое время мне сказать вам «будьте здоровы», как вы выразились. Не говоря уж о том, что это не мой район и мне здесь делать нечего.

— Ясно, — сказал муж и больше не проронил ни слова.

Следом за ней отпали приятели мужа. Приехали два-три раза, потом сборища как-то сами собой прекратились.

— Еще бы, черт дери! — рычал муж, защищая своих дружков. — Такая даль. Целое ведь путешествие. Кому охота сюда переться.

И сам стал по пятницам уезжать в город и пропадал до поздней ночи. Она не знала, встречается ли он с приятелями или просиживает часы в забегаловке в их старом квартале, он не говорил, и она понимала, что лучше не спрашивать, но ей и самой не хватало Харри и других его товарищей, и особенно не хватало того приподнятого настроения, которое охватывало мужа в ожидании прихода друзей, и ощущения праздника, воцарявшегося с их приходом.

Да, эти вечера остались лишь в воспоминании. Слишком многое осталось лишь в воспоминании. Когда-то Джимми жил дома, с ними, и когда-то она хоть немножко знала соседей по подъезду, хотя бы ту женщину, которая пила у нее на кухне кофе и с которой она потом при встрече охотно перекидывалась двумя-тремя словами. Когда-то муж каждое утро вставал и уходил на работу, а вечером возвращался, на полчаса позже нее, и вешал в передней свою кепку.


В тот вечер он необычно долго задержался в передней, гораздо дольше, чем нужно было, чтобы повесить кепку и вытереть ноги о половичок. Она подняла глаза от доски, на которой резала лук, гадая, что он так долго там делает, уж не ошиблась ли она, может, хлопнула не их дверь. А когда он вошел, она инстинктивно, словно из чувства самосохранения, провела еще несколько раз ножом и только потом решилась отложить его.

— Ну вот, настал мой черед, — сказал он. — Я теперь безработный.

Он произнес это таким тоном, будто признавался в в каком-то проступке, в чем-то постыдном, и стоял, опустив глаза, и казалось, целая вечность прошла с тех пор, как он уходил на работу с полной коробкой еды и вечером возвращался с пустой.

Он повторил:

— Вот так, работы для меня больше нет. Так по крайней мере они сказали.

Она кивнула. И снова прошла целая вечность, потом она спросила, не хочет ли он пива, а он ничего не ответил, возможно, даже не слышал. Он присел на табуретку, закурил сигарету, а она не знала, готовить ли ей обед или подождать, взяла пачку маргарина но тут же отложила ее и схватилась за нож. Муж наконец не выдержал:

— Да оставь ты к чертовой матери этот лук. Меня уволили! Дали под зад коленом. Не все ли равно теперь, когда мы будем обедать — на пять минут раньше или позже.

— Конечно, — испуганно поддакнула она, снова положив нож. — Конечно, Аксель.

— Говорят: «У нас, к сожалению, больше нет для вас работы, Фредериксен. Нам приходится сокращать производство. Не вы, говорят, один в таком положении, сейчас многие ходят без работы. Будете получать пособие».

— Конечно, — кивнула она.

Муж помотал головой.

— Я же, черт дери, справлялся со своим делом, ни одного дня не бюллетенил, здоровый или больной, а на работу все равно ходил, даже когда меня всего ломало, и ни разу в жизни не опоздал — ни на одну минуту.

— Конечно, — сказала она, это ведь было его гордостью, все эти годы он ставил часы на пять минут вперед, чтобы иметь лишние минуты в запасе.

— Я, дьявол их побери, высказал им все это, не смолчал. «Разве я не справляюсь с работой? — сказал я. — Какие у вас претензии? Или, может, я когда-нибудь опаздывал?» — «Да нет, что вы, просто нет больше работы, вот и все. Вы же будете получать пособие», — сказали они.

— Конечно, — повторила она.

— Конечно, — передразнил он. — Только и знаешь «конечно», да «конечно». Не желаю я задарма деньги получать.

— Ну, может, что-нибудь подвернется, — неуверенно сказала она.

— Черта с два! Кто теперь меня возьмет, раз уж меня выгнали. А я-то нянчился с этим станком, точно с грудным младенцем, вкалывал на них, как не знаю кто…

Она кивнула. Уж лучше бы уволили ее, если непременно нужно, чтобы кто-то из них остался без работы.

— Убивался ради них чуть не до смерти. Знаешь, что они еще сказали?

Она покачала головой, действительно не представляя, что еще они могли сказать.

— «Нет ли у вас садового участка, Фредериксен, или еще чего-нибудь такого, чтоб вам было чем себя занять?» Это же надо!

Муж, сгорбившись, сидел на табуретке, в кухне остро пахло сырым луком.

— Нет, это надо же, садовый участок!

— Может, ты все-таки выпьешь пива? — предложила она.

Муж недоверчиво посмотрел на нее.

— Ты что, совсем дура? Понимаешь ты, о чем я тебе толкую? Пива я и сам могу взять, если захочу.

Время неслышно, капля за каплей, утекало прочь, запах лука стал выдыхаться.

— Разве я не приходил на работу вовремя каждый божий день?

Она кивнула, подтверждая, что, конечно, он всегда приходил вовремя, и вспомнила, как он с жаром уверял, что уж его-то, во всяком случае, не уволят. Работа для него была то же, что для других господь бог или Анкер Йёргенсен[6], а во что же ему верить теперь? Невольно подумалось, что и правда, будь у них садовый участок, совсем другое дело было бы, но она поостереглась сказать об этом вслух. Не стала она также спрашивать, кого еще уволили.

— Олуфа тоже выставили, — сказал муж, словно услышав невысказанный вопрос. — Но от него на заводе толку чуть. Похоже, что…

— Что, Аксель? — подхватила она сочувственно. Чем другим могла она ему помочь, только слушать, ведь он так редко по-настоящему разговаривал с ней, так вот долго и откровенно.

— Похоже, что они все-таки хотели меня оставить, еще бы чуть-чуть… Но потом передумали.

Конечно. Именно так с ними всегда и бывает: «еще бы чуть-чуть…» Еще бы чуть-чуть, и Джимми учился бы в школе не хуже других, еще бы чуть-чуть, и он жил бы с ними дома и его не приходилось бы отсылать то в один интернат, то в другой. Еще бы чуть-чуть, и ее родня признала бы ее мужа. Всегда и везде «еще бы чуть-чуть»…

И вдруг ее пронзила новая мысль, страшная как кошмар. А куда же ему девать все то время, что у него освободится, не может же он целыми днями валяться на кушетке.

— О, Аксель! — с острой жалостью вырвалось у нее.

— Заткнись! — резко оборвал он ее, встал, вынул из холодильника пиво и прошел с бутылкой мимо нее в комнату. — Давай готовь обед, тебе все равно не понять, что это значит.

Но очень скоро она поняла, что это значит.

Это значит, уходя по утрам на работу, оставлять его, спящего тяжелым сном, и, возвращаясь, видеть все более капризным, раздражительным, жалким. Или возвращаться в пустую неприбранную квартиру с объедками на столе — видно, он раза два перекусил, прежде чем отправиться в город, — и поздно ночью слышать в передней его неверные шаги и принимать его вот такого, цепляющегося за стены и мебель, дышащего перегаром, раскисающего в постели.

Обычно она не отвергала его, помня, как добр он всегда был к ним обоим, к ней и Джимми, но иной раз он был слишком уж отвратителен, слюнявый, кисло пахнущий потом, и она не могла пересилить себя, и он чувствовал это — какие-то остатки собственного достоинства в нем еще сохранились — и, тяжело перевалившись на другой бок, тут же засыпал, громко храпя, и утром, когда она осторожно, чтобы не разбудить его, затворяла за собой дверь — пусть поспит, день-то у него вон какой долгий, — спал все в том же положении, будто ни разу за всю ночь не шевельнулся.

Теперь она много времени была предоставлена самой себе, и, сидя в одиночестве дома, она стала — правда, с некоторой опаской и смущением — грезить наяву, и ей становилось легче, как другому легче от того, что где-то в укромном уголке буфета у него припрятана бутылка или коробочка с маленькими белыми таблетками. Она грезила о чуде, все о том же несбыточном чуде, снова и снова. О Джимми, который стал бы вдруг совсем другим и вернулся бы к ней и был бы ей настоящим сыном. Как тот красивый светловолосый мальчик с открытым лицом, который по субботам помогал матери закупать в универсаме продукты. Что-нибудь в таком роде. Однажды она слышала, как мать этого мальчика говорила другой женщине, что сын и в самом деле доставляет ей много радости, и это звучало так прекрасно и так отвечало ее собственным мечтам.

Когда она сидела одна в своей квартире за вечерним кофе, она представляла, что напротив нее сидит Джимми и она спрашивает, как у него дела в школе. «Хорошо, — отвечает он. — Просто замечательно. Все задачки сошлись с ответом».

А когда она плелась из универсама с субботними закупками, он будто шел рядом и нес сумку, и какая-нибудь соседка останавливала ее. «Какой высокий и красивый у вас сын, фру Ларсен. И какой он умница, как помогает вам». И она, счастливая и гордая, отвечала: «Да, мой сын и в самом деле доставляет мне много радости».

— Чего ты скалишься как идиотка, скажи на милость? — спрашивал муж, если он, в виде исключения, оказывался дома и вдруг обращал на нее внимание. — Прекрати сейчас же.

Она покорно убирала с лица улыбку, но из-за плеча мужа ей понимающе подмигивал Джимми: «Скоро он уйдет, мы с тобой останемся вдвоем, и нам будет хорошо».

— Прекрати сейчас же, — повторял муж и трахал кулаком по столу так, что бутылка подпрыгивала. — Того и гляди, совсем рехнешься. Одно уж к одному.

Она прятала от него лицо, бралась за какое-нибудь дело, и ей тут же представлялось, как молодая соседка с красивыми карими глазами останавливает ее на лестнице: «Какой высокий и симпатичный у вас сын, фру Ларсен…»


— Мам.

Она резко остановилась и замерла в ожидании, сжимая руль велосипеда. Что это, она как будто услышала… Взгляд ее перебегал с предмета на предмет, обыскивая полутьму подвала. Но все было тихо, и она уже подумала, что ей почудилось, что она, пожалуй, и правда того и гляди рехнется, как сказал муж. Она облизнула пересохшие губы и все-таки еще подождала.

— Это я.

Она прислонила велосипед к стене и подошла к решетчатой двери кладовки, где он стоял. Взяв его за слегка дрожащую руку, она почувствовала, что и ее начинает бить дрожь.

— Господи, Джимми…

— Ты не отопрешь кладовку? Я здесь немножко побуду, со мной еще один парень… Отопри, а?

— Сейчас, — сказала она. — Сейчас, но…

— Только поскорее. Я уж заждался тебя.

— Неужели ты снова сбежал? — заговорила она в отчаянии. — Зря ты это, Джимми, хуже ведь будет.

— Хватит об этом, мать. Я уже сбежал. Лучше помоги мне. Я скоро уйду, часа через два, за мной зайдет мой приятель, и мы уйдем.

Кто же ему поможет, если не она… Нет-нет! Об этом даже думать нельзя. Надо сейчас же подняться наверх и позвонить в интернат — вот что ей следует сделать. Или фрёкен Лунд. Да нет, фрёкен Лунд не имеет теперь к ним никакого отношения. Тогда той, другой. Молоденькой девушке, у которой такой испуганный вид и с которой так трудно разговаривать. А может, это с ней самой трудно разговаривать?

— Да отопри наконец дверь, — приставал сын. — Мы договорились, что он зайдет за мной сюда. Не могу же я без конца торчать здесь, любой кому не лень может забрести в этот проклятый подвал и обнаружить меня, понимаешь ты это?

— Сейчас, — сказала она, беспокойно переминаясь с ноги на ногу. — Сейчас, Джимми, но это не годится. Тебе надо быть в интернате.

— Черт побери. Что мне, силой отобрать у тебя ключи?

Она испуганно попятилась. Это он может. Он выше и сильнее ее.

— Сейчас, сейчас, — пробормотала она и добавила в тщетной надежде, что, может быть, удастся его уговорить, если только увести его домой — А ты не хочешь подняться наверх?

— От тебя требуется только одно — открыть дверь. Я ненадолго.

Кто-то с детской коляской спускался по лестнице в подвал. Она как раз нашаривала в сумке ключи, да так и застыла с ключами в руках, прислушиваясь к стуку колес по ступенькам и шумному испуганному дыханию — то ли его, то ли своему собственному. Шаги отдалились, коляска была водворена на место в какой-то кладовке, потом шаги снова приблизились и наконец затихли на лестнице.

— Да отопрешь ты дверь? — шепнул он.

Она кивнула, да, конечно, и отперла.

Он нырнул было в кладовку, но тут же вернулся, выдернул из петли висячий замок и сунул в карман.

— Буду уходить, защелкну.

— Боже мой, ты боишься, что я тебя запру?

— С тебя станется, — спокойно сказал он и сел на старую плетеную корзину, втиснутую в угол вместе со стулом без одной ножки и шаткой этажеркой.

— Так ты не станешь звонить и сообщать обо мне, да?

Она помотала головой, плохо сознавая, что делает и что означает этот ее жест.

— Имей в виду, если позвонишь, ты меня больше никогда не увидишь.

Слова, прозвучавшие как приговор, до того не вязались с его детским лицом, гладкой кожей щек и испуганными глазами, впору улыбнуться, но ей было не до смеха. А он без всякого перехода попросил:

— Может, принесешь мне чего-нибудь поесть? Я голодный.

Это-то она могла обещать ему, хотя бы это.

— Но, Джимми…

Он нетерпеливо помотал головой.

— Кстати, если они меня схватят, я убегу снова, так что это напрасный труд.

И чуть позже:

— Ты иди. Мне здесь хорошо.

Чего уж хорошего, сидеть в кладовке на старой корзине. Нет, не могла она оставить его здесь, все в ней протестовало против этого.

— А твой приятель, я его знаю?

— Ну откуда тебе его знать? — искренне удивился он. — Просто мы с ним оба решили бежать. Он парень что надо, можешь мне поверить. Ему почти шестнадцать.

Это ничуть ее не успокоило. Ни то, что он парень что надо, ни то, что ему почти шестнадцать. И она спросила, не особенно рассчитывая на ответ, как же они себе представляют, куда они теперь направятся.

— Неужели не понимаешь, что этого я тебе не скажу.

— А может, ты вернулся бы в интернат, Джимми, так было бы лучше. Ты…

— Долго ты будешь стоять тут и разговаривать, кто-нибудь ведь может зайти. И не беспокойся ни о чем. Я же сказал, что скроюсь, как только мой приятель раздобудет денег.

— Украдет? — вскрикнула она и испуганно осеклась.

— Тише, мать, — шикнул он на нее. — По-твоему, можно куда-то податься без денег? Не волнуйся, ему просто надо увидеть одного человека, тот ему должен.

Вот этому она при всем желании не могла поверить.

— Иди-ка ты домой, а то отец небось уж гадает, куда ты делась.

— Его, наверное, нету, — рассеянно сказала она.

— А если он дома, что тогда?

Да, конечно, он прав. Надо подняться наверх, выяснить, дома ли муж, если его нет, она вернется в подвал и уведет Джимми с собой. Она уговорит его подняться с ней, накормит, а там, глядишь, и вообще уговорит. Да, уж она постарается.

— Ну ладно, я пошла, — сказала она и не двинулась с места, глядя на своего беспокойного ребенка с озабоченно наморщенным лбом.

— Насчет поесть не забудешь?

— Не забуду. А ты меня дождешься?

— А как же! Я ведь сказал.

— Ну хорошо.

Она притворила за собой дверь кладовки и медленно поплелась к выходу. Мужа не должно было быть дома, господи, хоть бы его там не оказалось, но разве когда-нибудь ее молитвы были услышаны!

— Давно пора, черт возьми, — проворчал он, отворачиваясь от окна, у которого стоял, глядя во двор. — Чем, скажи на милость, ты занималась в подвале все это время? Я уж хотел спуститься посмотреть, что там такое.

— Я встретила одну знакомую, — объяснила она, удивляясь собственной находчивости. — Она просит меня зайти посмотреть ковер, который она только что купила. Схожу после обеда.

— А зачем тебе на него смотреть?

— Ей хочется показать мне его.

— Очень странно. По-моему, у тебя нет здесь ни одной знакомой.

— Почему же, есть, — возразила она, чувствуя сама, как это странно, что кому-то захотелось что-то ей показать. — А теперь я поскорее приготовлю обед, чтобы не задерживать тебя, — поторопилась она отвлечь его от опасной темы.

— Что значит «не задерживать»? Что у тебя на уме?

— Да ничего. Просто обычно ты после обеда уезжаешь…

— А если я никуда не поеду, что тогда?

— Ничего, Аксель.

Ну почему? — нервно билось у нее в груди. Что же это такое? Почему он сегодня не в городе, как обычно? Почему именно сегодня он должен быть дома?

— Может, тебя не устраивает, что я дома?

— Ну что ты! Это прекрасно, ты же сам знаешь. Дай-ка мне пройти, и я займусь обедом.

Он стоял, загораживая вход в кухню, и подозрительно разглядывал ее, но, видно, ему и самому его подозрения показались смехотворными, потому что он вдруг запрокинул голову и громко расхохотался.

— Нет, ей-богу, это уж слишком. Давай готовь обед, это тебе больше подходит.

Надо поскорее приготовить обед. Поскорее. Но руки и ноги плохо повиновались ей. Да и из чего его приготовишь? Сколько дней прошло с тех пор, как он в последний раз являлся домой к обеду, и постепенно она отвыкла регулярно готовить. Сидя одна дома, она частенько обходилась чашкой кофе и парой бутербродов. К счастью, в холодильнике стоит миска отварной картошки в мундире и кусок вареной колбасы. Колбасу она отложила для Джимми. А картошку можно поджарить и залить парой яиц. А потом надо сделать бутерброды для Джимми. Только бы муж не высунулся из комнаты, пока она будет этим заниматься.

Она стала чистить картошку. Пальцы не слушались, нож то врезался слишком глубоко, то соскальзывал с картофелины. И тут зазвонил телефон. Это было как удар между лопаток, от которого падаешь ничком, и она уронила сразу и нож и картофелину и застыла как парализованная.

— Ты что, не слышишь? — заорал муж, и она, с огромным усилием оторвав ноги от пола, поплелась в комнату. Если б мужа не было дома, она бы и не подумала снимать трубку, да, скорее всего, она не сняла бы трубку, пусть звонит…

Как она и догадывалась, это был директор интерната, он сообщил, что Джимми сбежал, и спросил, не появился ли он дома.

— Нет, — ответила она, снова чуть удивившись, как, оказывается, легко врать.

— Вы в этом уверены?

— Да, — сказала она.

Небольшая пауза.

— Хмм. Если он объявится, вы нам немедленно позвоните, договорились, фру Ларсен?

— Да, — сказала она и положила трубку и, прежде чем муж успел задать вопрос, сказала: — Ошиблись номером.

И опять этот непривычный ей подозрительный взгляд, от которого не знаешь куда деться.

— Однако долго же вы объяснялись.

— Он несколько раз переспросил.

Немного успокоившись, она вернулась в кухню и снова взялась за обед, и все время, что бы она ни делала, где-то подспудно ворочалась мысль, что вот он сидит сейчас один в кладовке и никто, кроме нее, не может ему помочь. Под испытующим взглядом мужа она торопливо поела и, едва он успел проглотить последний кусок, встала из-за стола, собрала посуду, подгоняя себя и кляня собственную неповоротливость, и наконец, уже с полиэтиленовым пакетом в руках, крикнула мужу, что ненадолго выйдет, благополучно выбралась из квартиры, спустилась по лестнице в подвал и бросилась по проходу к своей кладовке, думая об одном: там ли он еще.

За это время в кладовке стало темнее, и ей пришлось пробираться к нему ощупью. Он подвинулся, она присела рядом с ним на корзине, протянула ему пакет, он нетерпеливо развернул его и жадно стал есть. Гордая тем, что не забыла прихватить открывалку, она откупорила одну из двух принесенных бутылок кока-колы и поставила на корзину.

— Долго я, да?

— Да нет. Все очень здорово. Ты не звонила?

— Нет, я не звонила.

— Это хорошо. Он дома?

Она кивнула, в его глазах блеснул тревожный огонек.

— Но ты ему ничего не сказала?

— Нет, Джимми. Я ничего не сказала.

Он, довольный, кивнул, и она не решилась начать «обрабатывать» его, пока он ест. Ей всегда доставляло удовольствие смотреть, как он ест, а сейчас он был такой голодный. Что-то он будет есть в следующий раз? А потом?

— У тебя есть хоть немного денег, Джимми? — спросила она, жалея, что не сунула в карман кошелек.

— Кое-что есть. И приятель еще принесет. — И совсем по-взрослому добавил: — Ты не беспокойся, мама. Мы не пропадем. Сумеем сами о себе позаботиться.

Она открыла было рот, чтобы возразить, где, мол, уж вам самим о себе позаботиться, и снова завести разговор о возвращении в интернат, но вдруг почувствовала, что вовсе не хочет помогать тем. Хватит с нее. Пускай сами его ищут. Так им и надо!

— Я, пожалуй, выпью и вторую бутылку.

— Ну конечно.

Она откупорила вторую бутылку и смотрела, как он приканчивает бутерброды, жуя все медленнее и медленнее, вот он допил вторую бутылку, скомкал замасленную бумагу и положил вместе с бутылками в пакет.

— Это тебе лучше взять с собой. — И не дав ей рта раскрыть: — Только не заводи снова эту волынку про интернат. Как-нибудь сам проживу. К тебе, конечно, загляну, ну и вообще…

— Когда же? — шепнула она, невольно поддаваясь его мальчишескому оптимизму, завороженная возникшей вдруг в ее воображении картиной: в один прекрасный день, когда она меньше всего этого ждет, на пороге появляется красивый молодой человек, это ее сын, взявший свою судьбу в свои собственные руки и добившийся счастья и удачи, а потом ей подумалось, что лучше бы всего — пусть жизнь остановит его, пока не поздно, чтоб не пришлось ему голодать, холодать и бедствовать.

— Когда же, Джимми?

— Точно не могу сказать. Как только удастся. А сейчас тебе лучше уйти. Мой товарищ может появиться с минуты на минуту.

Его слова прозвучали бы совсем по-взрослому, если бы не детский, срывающийся голос. Она встала, прошла те несколько шагов, что отделяли ее от двери, и остановилась, чувствуя, что они должны еще что-то сказать друг другу. И не ошиблась.

— Мам…

— Да, Джимми, — сказала она. — Да…

Давно уже не приходилось ей столько раз слышать слова «мама» за такое короткое время.

— Ты сегодня здорово мне помогла, я этого не забуду.

Потом она торопливо поднималась по лестнице домой и, чувствуя себя преступником, тщательно заметающим следы, опустила пакет в бункер мусоропровода, тот с глухим стуком упал на дно.

— Ну как? — осведомился муж, ставя пивную бутылку на журнальный столик, на котором появился еще один кружок в дополнение к бесчисленным прежним.

— Что как?

— Ты же ковер ходила смотреть. Он для пола?

— Да. Очень красивый.

— А какого цвета? — не отставал муж.

— Коричневый, — сказала она равнодушно и присела к столику напротив него, где обычно сидела. И все с тем же ощущением совершенного преступления, будто играя роль в кино или телефильме, взяла у мужа сигарету и неумело затянулась.

Как бы ни обернулось дело с Джимми и его почти взрослым приятелем, ее поступок — чистейшее безумие. Чистейшее. Но они же обещали сделать из него хорошего мальчика и не сделали, а если б она не помогла ему, кто бы ему помог? «Ты здорово помогла мне сегодня, мама». Ты, мама… Поглощенная своими мыслями, она не заметила все нарастающего гнева и возмущения мужа и, когда он наконец грохнул кулаком по столу, едва не подпрыгнула.

— Да что с тобой такое? Чем, черт дери, ты занята и куда ходишь, когда меня нет дома?

— Чем занята? — тупо повторила она. — Когда тебя нет дома?

Она ничего не понимала.

Он привстал и наклонился, приблизив к ней лицо, и она невольно отшатнулась, потому что от него крепко разило перегаром.

— Если ты таскаешься к какому-нибудь подонку, я… я выбью душу из тебя и из него!

— О господи! — вырвалось у нее. — Если б в этом было дело!

— Если б в этом было дело? — вытаращил глаза муж. — Если б в этом…

Его лицо стало наливаться краской, даже по шее пошли пятна. Он занес руку, и она втянула голову в плечи. Вот до чего у них дошло! Но он не ударил.

— В какое дерьмо превратилась наша жизнь, — пробормотал он. — Все летит к чертовой матери.

Она погладила его по руке, точно ребенка, которого надо успокоить, и подумала про Джимми.

— Когда тебя нет дома, я сижу одна, — сказала она.

Он кивнул.

— Что я, не знаю! Конечно, ты сидишь одна.

И глотнул пива. Но тут раздался звонок в дверь, и он рывком вскинул голову, а в глазах снова вспыхнуло подозрение.

— Ну нет, я сам открою. А ты сиди где сидишь.

Он вернулся с двумя полицейскими. Она рукой прикрыла рот, чтобы подавить вздох.

— Сидите на месте, — сказал первый и более внушительный из них почти словами мужа и выставил вперед квадратный подбородок. Квадратный подбородок на квадратном лице. — Вам известно, где находится ваш сын, фру Ларсен?

Второй полицейский выглядел моложе и приветливее, у него был мягко очерченный рот, когда она видела такой рот, ей всегда вспоминался Дункер.

— Нет, — сказала она. — Я не знаю, где он.

— А вам известно, где он должен находиться?

Она кивнула, а второй, с более симпатичным лицом, сказал:

— Да прекрати ты.

— Почему же? Неприятно, должно быть, когда не знаешь, где твой ребенок. Правда, фру Ларсен?

Ее взгляд испуганной птицей метался от одного полицейского к другому, потом к мужу, который стоял столбом, пытаясь сделать вид, будто его здесь вовсе нет, и снова к полицейским и с мольбой остановился на том, что казался более симпатичным и дружелюбным.

— Конечно, — еле выговорила она.

Квадратный ухмыльнулся и заставил ее подождать, прежде чем снова открыл рот.

— А вы хотели бы знать, где он, фру Ларсен?

Она молчала. Никогда прежде она не пыталась кого-нибудь обмануть и сейчас снова поняла то, что знала всегда — что у нее это не получится. Они не дадут себя провести. Это же другие.

— Он в полицейской машине на улице. Вместе с еще одним таким же молодчиком. Вы этого не знали?

Она качнула головой. Нет, этого она не знала, она и представить себе не могла, что они так сообразительны, так расторопны — эти другие. Что им ничего не стоит связаться между собой и разом все уладить.

— Но вам ведь известно, где он был до того, как мы посадили его в машину, верно?

Она снова качнула головой.

— Странно. Разве не вы отперли ему чулан?

И опять она отрицательно покачала головой.

— Жаль. Это ухудшает его положение. Значит, он еще и взломал замок, так надо понимать?

— Нет… он не взламывал…

Квадратный снова ухмыльнулся.

— Интересно. Выходит, замок сам собой открылся. Щелк — и готово, а?

— Кончай, — сказал другой. — Это уж лишнее.

— Ты так думаешь? Скрывать факты и сведения, которые могли бы помочь полиции в ее работе, не положено. Но, может, вам, фру Ларсен, это тоже неизвестно? Зря вы не хотите помочь нам. Что хорошего, если такая вот парочка будет шататься по дорогам или где там еще. С ними может случиться что-нибудь такое, о чем вы позже пожалеете, фру Ларсен.

Она посмотрела на него, встретила взгляд его узких глазок, в которых поблескивал противный смешок, и впервые в жизни почувствовала, что способна ударить человека. И тут же поняла, всей глубиной своей души поняла, как бессилие и отчаяние порождают преступление.

— Ну хватит, — сказал второй полицейский. — Кончай. Хотите вы попрощаться с сыном, фру Ларсен?

— Да, спасибо, — еле слышно шепнула она. — Конечно, хочу.

И это снова был совсем другой Джимми, тот, что сидел, забившись в угол полицейской машины, и нехотя буркнул «пока», не поднимая глаз от ботинок. Рядом с ним сидел плюгавый заморыш, его приятель. Вид у него был отнюдь не бравый. Ему она тоже протянула на прощанье руку, и он как-то неловко скрючился, что должно было, по-видимому, изображать поклон. Потом дверцы захлопнулись, машина уехала, и толпа молодых зевак, собравшихся поглазеть, расступилась, дав ей беспрепятственно пройти в дом.

Муж сидел над только что открытой бутылкой пива. Он с удивлением поглядел на нее и медленно покачал головой.

— Ну, ты даешь, — сказал он. — Это надо же, прятать парня от полиции! Просто с ума сошла.

Она не расслышала в его словах невольного восхищения. Ей казалось, что он сейчас говорит так же, как другие.

Для Джимми нашли новое заведение. «Колония для подростков» писала она теперь на конвертах и посылках, которые отправляла ему. И она благодарила судьбу за каждый день, прожитый без телефонного звонка: ведь он сказал, что все равно сбежит, и она не сомневалась, что так он и сделает. Каждый день, изнывая от страха, она ждала какой-нибудь беды, но такого она не ждала, нет, чтобы такое…


Ей вспомнилось, как она стояла у конвейера и привычным движением одну за другой подхватывала коробки, которые текли к ней непрерывным потоком, и вдруг услышала, как по динамику выкрикнули ее фамилию, и она, словно сработал инстинкт самосохранения, не двинулась с места и механически продолжала что-то делать, будто таким образом можно было как-то отсрочить или вообще отменить неизбежное. Потом женщина, стоявшая у конвейера напротив нее, откинула со лба прядь волос и спросила, разве не ее вызывают и почему она не идет.

Незнакомый человек за столом в стеклянной «клетке» начальника цеха поднялся, когда она вошла, и сообщил, что он из полиции. И когда она села, стал рассказывать, что произошло. Как Джимми сбежал из колонии, как он угнал на шоссе машину, а водить ее не умел… Говорил он медленно, видно было, что ему это неприятно. Когда он замолк, отупение милосердно укрыло ее, точно ватным колпаком, а жизнь вокруг продолжалась, все такая же деятельная, хлопотливая, будто ничего не случилось.

Но рано или поздно роковой миг настанет, и она должна быть готова, и, услышав в коридоре приближающиеся шаги, она уже знала, может быть оттого, что окружающее сразу куда-то отодвинулось, — вот оно! И она встала раньше, чем открылась дверь, и ничуть не удивилась, что их было двое, тех, что пришли за ней, что позади женщины в белом халате маячил силуэт человека в форме, ибо тут же вспомнила, как еще утром говорили, что при опознании должен присутствовать представитель местной полиции. Кстати, она тогда сразу поняла трудное слово «опознание», хотя в прошлом оно ей не встречалось. Тогда она тут же забыла его, но сейчас снова вспомнила. И подумала, что, вероятно, этого человека и ждали, и вот он, значит, пришел. А может, они решили немножко привести Джимми в порядок, смыть кровь с лица, чтобы не так сильно ее травмировать.

Да, теперь она была готова.

От сухости першило в горле, и кожу на лице стянуло. Она лишь мельком взглянула на тех двоих в дверях. Она их не боялась и ничего от них не ждала, и то ли не осталось в ней прежней робости и смирения перед другими и благодарности к ним, то ли дружеские слова утратили для нее свою цену, но она плохо слышала, что говорит медсестра, хотя в ее словах было и тепло, и дружелюбие, и такт, как положено при разговоре с близкими родственниками.

— Вы можете пройти, фру Ларсен, у нас все готово.

_______________________

Martha Christensen. EN FRIDAG TIL FRU LARSEN

København Fremad, 1977 © by Martha Christensen

Перевод В. Мамоновой (с. 359–436, главы «Слова» — «Поездки»)

Перевод К. Федоровой (с.436–507, главы «Интернаты» — «Спасатели»)

Редактор С. Белокриницкая

Загрузка...