Проза, способная передавать самые глубинные движения души, самые нежнейшие и сильные чувства, зарождение и вызревание мысли, предоставляет неограниченный простор для самовыражения. А ему только того теперь и надо, чтобы освободиться от смятения души и раздумий, одолевавших его. Разве он намеревался очернить великое дело, которому и сам служит всю жизнь? Нет, он хотел помочь этому великому делу, показать то, что ему мешает. И тут мысли вновь обратились к Горшковичу. Он пытается обвинить Леонидова в аполитичности, в притуплении патриотических чувств! А не призывает ли он между тем к равнодушию? Что иное больше способствует распространению ржавчины, имя которой мещанство, чем равнодушие и бюрократизм? Так к чему же в таком случае призывает Горшкович и кто он?..

Леонидов походил вокруг стола, рассуждая над вопросом, который задал самому себе. Да никто он, Горшкович! Обыкновенный чиновник. Леонидов прошел на кухню, сцедил из заварочного чайника в стакан холодный, крепко заваренный чай и вернулся к столу. «Вот обо всем этом я и напишу Александру Александровичу».

Строки письма побежали быстро. Леонидов торопился полнее изложить свою точку зрения именно на тот тип деятелей среднего руководящего звена, наподобие Горшковича, которые все предпринимали для того, чтобы не выносить сора из избы, не изобличать недостатков. Именно эта позиция равнодушного, бюрократического отношения ко всем порокам была, по мнению Леонидова, опаснее всего: на линии нравственных критериев шло теперь противоборство старого и нового. Во имя этой борьбы, считал Леонидов, не следовало жалеть сил, тут уж или мы их, или они нас. Однако он не сомневался в том, что мы — их! Если не найдется, конечно, идиота, который все-таки нажмет кнопку и достигнет посредством такого варварского действия ничейного результата, а вернее, ничего не оставит от радостного бытия, попросту называемого жизнью.

Все это Леонидов постарался убедительно изложить в своем письме и все-таки, по обыкновению, закончил его обращением к Магде. Он желал ей дальнейшего процветания и просил оставаться такой же красивой.

Далее не пошла никакая работа. «Внешняя среда давит на человека, — подумал Леонидов. — Можно оставаться молодым и сильным телом, но быть старым душой. А возможно, это влияние погоды…» За окном стучала капель, несмотря на то, что кончался уже декабрь. Капель, нежданно-негаданно ожившая среди зимы, ударяла вразнобой о водосливы и водостоки, не ритмично, как это бывает весной. Поэтому каждый раз удар капели настораживал и усугублял беспокойство.

Вновь ни с того ни с сего возникло острое ощущение одиночества. «Как будто человек обязан быть не одиноким? — подумал Леонидов. — И чего, собственно, ему недостает именно теперь? С кем конкретно он хотел бы пообщаться в эту минуту?» Перебрав в уме близких друзей и знакомых, он решил, что никто из них не освободит его от ощущения одиночества. Думать о Магде Леонидов себе запретил, хотя понимал, что именно она была средоточием всего светлого, ради чего стоило жить. Она — и никто более.

На другой день Леонидов отправил письмо. Теперь, возвращаясь домой, он с нетерпением заглядывал в почтовый ящик. Никакой корреспонденции не было. Александр не отвечал уже на второе письмо. К общей душевной неустроенности Леонидова прибавилось чувство беспокойства за Магду. В прошлом письме Александр упоминал о ее нездоровье. Но времени прошло уже много. Скорее всего обыкновенная текучка, повышенная занятость, распространившаяся теперь без исключения на всех людей, помешали Александру ответить. Всем не хватало времени, все заглядывали в даль времен, составляя бесконечные перспективные планы, писали отчеты, намечали мероприятия. Не легче, чем другим, было, видимо, и Александру с Магдой.

Нежданно-негаданно ожил телефон. Сначала позвонил Семен Каташинский. Он говорил очень сумбурно и торопливо. Семен просил уточнить: что случилось с Магдой? Из недавнего междугородного разговора с Александром он ничего толком не понял. Александр несколько раз повторил, что Магда больна, но не сообщил, насколько серьезно, очевидно, из-за того, что она была рядом и он не хотел вдаваться в подробности при ней. Леонидов не смог внести никакой ясности: он давно не получал писем, а междугородные переговоры по личным вопросам не любил. Единственное, что оставалось, по его мнению, — ждать писем от Александра.

* * *

Девочки и мальчики из училища пришли к Дубравиным ровно в полдень. Магда встречала их в цветастом фартуке, задорно улыбалась. Александр только что сделал ей обезболивающий укол и стоял теперь чуть позади, вглядывался в Магдиных учеников.

Все они были разные, и в то же время юных гостей объединяла какая-то, на первый взгляд, необъяснимая схожесть. Они были по-ребячьи застенчивы, подчеркнуто вежливы, но в осанке каждого явно виделось достоинство, отличающее их от других школьников.

«Да, — подумал Александр, — они необыкновенные. Но почему?..» Ответ пришел сам собой: «Эти ребята с малых лет определили свое призвание в жизни. И с малых лет трудятся». Вспомнился разговор с Магдой. Она сказала тогда: «Искусство вечно, а дети ему самоотверженно служат». — «Ну да, — сказал Александр, — каждая из твоих учениц видит себя будущей примой!» — «А чем это плохо? Тут не простая престижность. Они трудятся в поте лица, стараясь достигнуть цели…»

Ребята прошли в комнату, стали усаживаться за овальным столом. Александр внимательно взглянул на хрупкую девушку, тоже гладко причесанную — ее каштановые волосы туго облегали выпуклый лоб и были собраны на затылке в коротенькие косички. С виду она была неприметна, более других стеснительна, однако Александр знал, что это именно и есть Таня Билева. Он не раз видел ее на отчетных концертах училища. Зал театра взрывался аплодисментами только при одном объявлении имени Тани. Теперь ее, выпускницу училища, собираются послать на международный конкурс балетного искусства. Александр верил, и далеко не один он, что Таня займет там если не первое, то и далеко не последнее место.

Когда Магда поставила на стол два своих коронных торта — «Прагу» и «Степку-растрепку», Александр понял, что все эти завтрашние актеры балета — пока еще дети. Они жили в интернате, далеко от родных, и сейчас, в домашнем тепле, отогрелись, охотно пили чай, уплетали торт.

Глаза Магды светились добротой и лаской. Она радовалась, что хоть чем-нибудь могла порадовать этих одаренных ребят.

А вихрастый Толик вдруг спросил:

— Это правда, что вы серьезно больны? Все говорят, а мы не верим. Вы такая красивая и молодая…

Лицо Магды не дрогнуло. Она улыбнулась, весело блеснув белыми ровными зубами, потом сжала рот, так, что стрельнули складки по обе стороны лица, и вновь заулыбалась. На вопрос Толика она ответила мягко, однако наставительно:

— У нас много о чем говорят. Но куда лучше не пустословить, а делать свое дело. Вам, например, — учиться. И не только у специалистов, у предметников — тоже. Знания актеру пригодятся всегда.

Ребята заговорили разом.

— У нас Толик — с приветом! Не обращайте внимания!

А голубоглазая девочка вполне серьезным голосом сказала:

— А вы еще спасали его, когда он тонул!

Александр, стоящий в проеме дверей со скрещенными на груди руками, знал, о чем говорит эта девочка. На одной из прогулок класса, воспитательницей в котором была Магда, Толик действительно тонул. Притом — на мелком месте, как это бывает нередко. Все остальные ребята бултыхались далеко от берега, а Толик умудрился захлебнуться, едва вошел в речку. Магда вытащила его за руку, привела в чувство. А когда вокруг собрались все, он же и возмутился: «Почему вы мне помешали сделать марафонский заплыв?»

Магда выдержала весь этот вечер достойно. Она была внимательна ко всем, особенно к высокому вихрастому Толику. Но когда ребята ушли, она опустилась в кресло, приложила ладонь ко лбу и спросила Александра:

— Сколько прошло времени после укола?

— Четыре часа, — ответил Александр и пошел в кухню кипятить шприц.

* * *

Леонидов возвратился от Лизы за полночь. На площадке второго этажа увидел сквозь прорези почтового ящика белевшее там письмо. Леонидов тотчас его достал. Взглянул на знакомый почерк Александра. Убыстрил шаги. Торопливо разорвал конверт, побежал глазами по строкам. Чем дальше вчитывался он в текст письма, тем все более овладевал им ужас. По всему тому, о чем писал Александр, можно было понять, что Магда тяжело больна. Александр не называл точного диагноза, но вся обстановка, которую передавал он в своем письме, говорила о тяжести заболевания. Правда, Александр, как мог, боролся за ее жизнь и просил его, Леонидова, разузнать о некоторых гомеопатических средствах, а также о новейших дефицитных фармацевтических препаратах.

Леонидов отложил письмо и тяжело вздохнул. Он никак не мог поверить, что молодая, красивая и столь дорогая ему женщина стояла на краю пропасти. Все это представлялось абсурдным и противоестественным. Такие прекрасные люди не могут уходить рано! На память пришла виденная накануне возле церкви в Сокольниках старушка. На стенания такой же старой женщины — «Почему это хорошие люди помирают, а никудышные живут?» — она вразумительно ответила: «Хорошие-то люди богу тоже нужны». Но Магда нужна людям! При чем тут какой-то бог? Ее и должны спасти люди!

Схватив лист бумаги, Леонидов начал письмо Александру. Он обещал сделать все, что в его силах. Раздобыть самые редкие лекарства, организовать любые консультации, вплоть до академиков. Это проще, добавил он в скобках, чем написать пьесу и тем более ее продвинуть.

От письма оторвала Лиза. Она позвонила, чтобы узнать, благополучно ли он добрался до дома. Ответил Леонидов грубовато, спросил: не могла бы она, Лиза, обойтись без звонков в такой поздний час? После того, как Лиза повесила трубку, он пожалел о том, что на заботу о нем ответил дерзостью. Хотел было позвонить Лизе, когда окончательно осознал свою вину перед ней, но подумал, что уже поздно. Да это и действительно было так — шел третий час утра.

Еще раз подумав о Лизе, Леонидов укорил себя вновь: она проявляет о нем столько заботы, а он ведет себя словно какой-нибудь хан. А ведь именно у Лизы ему впервые за эти дни было спокойно. Он даже отключился от всех раздражителей, забыл о них. Только за эти три часа полного покоя он должен быть бесконечно благодарен ей. Правда, она перед уходом огорчила его. Совсем не требовалось сообщать всю эту гнусную информацию об Ирине. Ирина и без того оставалась его болью и служила постоянной причиной душевного расстройства. Да, он, конечно, знал, что Ирина ведет себя не так, как бы следовало себя вести девушке на восемнадцатом году жизни. Допускал, и даже очень, что у нее были мужчины, тем более теперь, когда она ушла из интерната, где приходилось подчиняться дисциплине и режиму. Обстановка в доме Фаины во многом напоминала богемную. Здесь часто собирались актеры, многие приносили с собой вино. Да и бар Горшковичей тоже никогда не пустовал. Ирина вела себя с гостями на равных. Пила вино украдкой от матери, курила. Слышать обо всем этом Леонидову было невмоготу, это разрывало его душу. Лиза пробовала успокоить: «Такое уж, наверное, теперь время. Все курят, все пьют вино. Что поделаешь?» Леонидов протестовал: «Во-первых, далеко не все! Всякие новоявленные безобразия оказываются на виду, а доброе, исконно национальное не всегда заметно. Оно не выпирает наружу в силу тех же традиций, остается как бы на втором плане, но составляет основу моральных устоев жизни!»

«Не терзайся, — сказала Лиза. — Все перемелется и мукой станет».

Он снова вернулся к письму Александра: «Половину моего стола заполняют коробки с ампулами. Тут же лежит шприц и кипятильник, стоят многочисленные бутылочки с лекарствами. Писать все это, что вы теперь читаете, мне абсолютно некогда (потому и молчал так долго). Весь день складывается из приготовления пищи, ухода за Магдой, инъекций, которые приспособился делать сам. О работе и думать нечего. Только иногда поздно ночью удается сесть к столу. Делаю кой-какие заметки, но разве это работа?..»

Леонидов положил руку на письмо, прикрыл глаза. Его воображению предстала мрачная и напряженная обстановка, которая определяла теперь ход всей жизни в квартире Дубравиных. «Бедный Александр! Как только справляется он со всеми непривычными для него делами? О нервном напряжении и говорить нечего. От одних огорчений могут опуститься руки. Но еще больше жаль Магду. Это при ее-то неугомонной натуре, при ее увлечении делом, которому она посвятила жизнь, и обязательности во всех домашних заботах — лежать в постели да и к тому же, возможно, испытывать мучительную боль!» Леонидов представил себе, как Магда терзается оттого, что бессильна пойти в свое училище или в институт, от своей вынужденной бесполезности…

«А что, если она не успеет? — подумал он. — Что, если не успеет доучить новых выпускников балетной школы, новых инженеров? — И снова задал себе вопрос, удивляясь тому, как он мог задать первые два: — Разве в этом главное? Главное в том, что Магда есть и будет! Иначе невозможно! Надо подбодрить Александра и написать самые добрые пожелания Магде и завтра же, не откладывая ни на один день, заняться добыванием лекарств…»

Он подошел к незашторенному окну, посмотрел на уснувшие дома. Только два-три окна светились ярким электрическим светом. И еще одно окно окрашивал тусклый малиновый цвет. «Что за светом этих окон? — подумал Леонидов. — Припозднившаяся ли компания юнцов отплясывает шейк, или люди заняты какой-нибудь срочной работой, а может быть, там кто-нибудь тяжело болен? Не так ли теперь и у дубравиных?»

Тяжесть легла на сердце, недобрые предчувствия настойчиво наплывали от сумрачных видений ночного города, все неспокойнее становилось на душе. Еще так много боли на свете, помимо массовых трагедий, которые приносит безумство войн, и потому надо как можно больше успеть человеку во имя жизни.

* * *

Александр только на несколько минут прилег в своей комнате на кушетку, уткнувшись головой в подлокотник, а проспал, видно, часа полтора-два. Его разбудила чуть скрипнувшая дверь. Он открыл глаза и в отсвете красной лампы, что, по обыкновению, всю ночь горела у Магды, увидел ее. Она вся как-то съежилась, скрестив руки на груди и приподняв обострившиеся плечи, отчего показалась Александру девочкой-подростком, до слез обиженной и не умеющей найти силы для того, чтобы успокоить себя. По щекам Магды и в самом деле скатилось несколько крупных слезинок.

— Прости меня, Сашечка, я больше не могу, — моляще произнесла она.

Доля секунды потребовалась Александру для того, чтобы прийти в себя, а вместе с тем восстановить в сознании ужас трагедии, вошедшей в его жизнь. «Действие морфина кончилось, — тотчас понял он. — Нужен новый укол». Только этим он и мог помочь теперь Магде. Она же верила во всемогущество Александра, и, если он был спокоен, приходя на помощь в нужный момент, добывая редчайшие препараты и народные средства, которые ей помогали, и уверял ее в том, что она обязательно выздоровеет, Магда тоже обретала стойкость. Она начинала верить, что все эти непонятные хвори, разом навалившиеся на нее, в конце концов отступят, силы вновь вернутся к ней и невыносимые боли покинут ее. Она не хотела думать о том, что есть такие болезни, при появлении первых признаков которых нельзя мешкать. Иначе момент, когда можно еще что-то успеть, предпринять самостоятельно, будет упущен. Она не думала об этом теперь, хотя нередко, когда была здорова, высказывала твердую убежденность в том, что человек, обреченный болезнью на неминуемую гибель, не должен смиренно дожидаться своего часа, мучиться сам и обременять других.

Магда с признательностью и даже благоговением смотрела на Александра, принесшего прокипяченный шприц. Она уже перестала дивиться тому, как он ловко разламывает ампулы, набирает лекарство и совершенно безболезненно, лучше любой самой опытной сестры, делает укол. А ведь совсем недавно он даже смотреть не мог, как подносят шприц к телу, отворачивался и внутренне содрогался за нее. После укола Александр давал Магде капли, чтобы лучше работало сердце, успокаивающую таблетку и еще другую, при которой лучше действует укол. Потом он подогревал настой редкостных трав и просил выпить хотя бы полстакана. Магда безропотно выполняла все эти просьбы. Что ей оставалось, кроме надежды на спасение? Только после всего этого Александр оставлял в торшере малый, красный свет и, посидев немного в кресле возле Магды, пока она не уснет, еле слышно уходил к себе в кабинет.

Он решил не ложиться до тех пор, пока усталость окончательно не сломит его. Сел за письменный стол, придвинул к себе бумагу, но в голову не приходило ни одной мысли. Он думал о Магде, о непоправимой беде, нависшей над ней, и о своем бессилии помочь самому дорогому для него человеку. Ему хотелось выть, и он подвывал, стиснув зубы, горько и одиноко. Никто не слышал его, и никто не видел слез, скупо, через великую силу извергавшихся из глаз, слез воистину горючих: они жгли кожу, стекая со щек, были круто солены и горьки. Их не удавалось выплакать до полного облегчения. Кроме этого, Александр ничем не мог выразить себя. И он подумал, что, наверное, было бы лучше не выть вот так, жалея Магду и самого себя. Однако способность работать ушла. К тому же он совсем не был уверен в том, что написанное им сможет кому-нибудь пригодиться и помочь в таком же, как у него, или ином горе. Напротив — был уверен, что не поможет, потому что любой был бы бессилен помочь в сложившихся обстоятельствах.

Александр положил голову на скрещенные руки, тяжелый сон одолевал его. В ушах назойливо звенело. Этот невыносимый звон вскоре превратился в тревожные удары набатного колокола. Они доносились из глубины канувшего в вечность детства. Мерные удары заглушил дробный звон сверкавших на солнце колоколов. По булыжной мостовой также ушедшего в вечность старого города с цокотом копыт и грохотанием кованых ободов упитанные битюги, запряженные парами, с растрепанными гривами, с дико вытаращенными глазами лихо несли красные повозки с бочками и качалками. Все это стремительно катилось и ревело, рождая дикий страх, от которого некуда было деться. Где-то случилась беда, бушевал огонь, высоко к небу вздымались черные клубы дыма. Возникшая в памяти картина далекого детства — предел ужаса. Александр поднял голову, и страшное видение растворилось в малиновом свете торшера, который горел в спальне у Магды, но тревога, не та, давнишняя, ушедшая в прошлое навсегда, а сегодняшняя, реально существующая, с новой силой охватила Александра.

«Что делать? К кому взывать о помощи?..» Внимание лучших медицинских сил миллионного города было привлечено к Магде, но она, несмотря на удивительное свое мужество, день ото дня слабела и таяла на глазах, не теряя, однако, красоты и самообладания.

«Наверное, все-таки я умру», — сказала она вчера. «Неправда! — восстал Александр. — Умирать — так вместе». «Нет, — возразила она, — ты еще нужен Алексею».

Александру все же удалось рассеять мрачные предположения Магды. Удалось, как всегда. Он раздобыл новые чудодейственные препараты — они помогут одолеть болезнь! — и Магда вновь поверила в свое исцеление. В который раз подумал Александр о том, как мало нужно обреченному человеку для того, чтобы он верил в возможность продолжения жизни. Человеку всегда нужна хотя бы маленькая надежда. Он ее давал и как мог поддерживал силы Магды, но делать это становилось раз от раза труднее.

* * *

В ежечасной борьбе за жизнь Магды и в ее мучениях прошел еще почти целый год.

В начале лета, по обыкновению, в городе вновь появился Семен. На этот раз он остановился в гостинице. Дела у Семена пошли лучше: написал несколько удачных женских портретов, сделал эстампы. Все они были быстро распроданы, и Семен не нуждался в деньгах. Однако внешне он заметно сдал. Сказались врожденный порок сердца и ревматизм, расшатывающий центральную нервную систему. Семен стал чрезмерно раздражительным. Приходя к Александру поздно вечером, когда тот возвращался из больницы, куда теперь поместили Магду, Семен вел себя возбужденно, возмущаясь по поводу самых незначительных событий, происшедших с ним в течение дня. Пока он кипятился, рассказывая о всевозможных, на его взгляд, безобразиях, творившихся в гостинице, ресторане и на городском транспорте, Александр терпеливо молчал, считая все это мелочами, не стоящими внимания, и думал о своем. Потом Семен успокаивался и предавался воспоминаниям, касающимся, главным образом, его юности, годы которой проходили рядом с отцом.

— Нет, вы, Александр, послушайте. Приезжаю я как-то с Урала в Москву, стою на привокзальной площади и соображаю, у кого бы остановиться. Тогда я был молод и, все говорили, — красив. Потому, наверно, и относились ко мне благосклонно. Подошел к газетному стенду почитать, что пишет царь турецкий русскому царю. Рядом — доска объявлений: «Нужна няня», «Даю уроки французского языка», «Сдается комната студенту, улица Огарева…» Вот, думаю, это то, что мне надо. Записываю адрес, перехожу на Тверскую и не спеша поднимаюсь к телеграфу. Дверь мне открыла полная женщина лет пятидесяти. Ведет она меня по длинному коридору, и я попадаю в маленькую, заставленную вещами комнату. «Садитесь, пожалуйста, вы по объявлению?» — «Да». — «Вы студент?» — «Студент». — «А у вас московская прописка?» — «Московской нет», — С ужасом я вспоминаю о том, что у меня вообще нет никакой прописки. «Это хуже, и, откровенно говоря, я хотела бы девушку. Вы же сами понимаете: вы мужчина, я женщина. — И, опустив черные, чуть навыкате глаза, тихо добавила: — В одной комнате нам будет трудно».

На этом месте Александр прервал рассказ Семена. Ему надо было идти в кухню и приготовить на завтра что-нибудь диетическое для Магды. Семен поплелся вслед за Александром и, пока тот чистил рыбу, замачивал курагу и чернослив для компота, вновь вернулся к своим воспоминаниям.

— Так вот, я сказал этой позавчерашней красотке с глазами навыкате, что ей, конечно, лучше — девушку. Она моего юмора не поняла и порекомендовала зайти в соседний дом, к Моисею Яковлевичу. «Так и скажите: от Софьи Соломоновны». Хватит сдирать кожу с рыбы, — заметил Семен Александру. — Достаточно ограничиться чешуей. И потом, когда, наконец, освободится хотя бы одна конфорка? Мне пора заваривать валериановый корень. Мой доктор прописал принимать это пойло по полстакана трижды в день. Слушайте дальше. Пожилой человек в жилетке встретил меня так, как будто только меня и ждал. «Вы от Софочки? Проходите! Очень милая женщина… Вы не можете себе представить, какая она была лет тридцать назад». — «Нет, почему же? Могу себе представить: я — художник». — «Так вы художник?! И что же вы рисуете? Портреты или пейзажи? Ваша фамилия Каташовский?» Я подтвердил, пусть думает Каташовский! Главным было тогда договориться. «Вы одессит?» — спросил меня Моисей Яковлевич. — И я ответил: «Да, одессит». — «Так я знаю вашего папу, он торговал на Дерибасовской. И, если мне не изменяет память, он продавал пуговицы». — «Совершенно верно, — отвечаю я, — но, как насчет комнаты?» — «О чем вы говорите? Считайте, что вы уже живете!» — «Но, — замечаю я ему, — вы здесь не один?» — «Конечно, нет! Жена, дети, бабушка. Всего пять человек, вы будете шестой, кто вас заметит?» Однако он все-таки задумался: — «Конечно, вам это не очень удобно. — И вдруг выбросил вверх руку с вытянутым пальцем. Вот так, — показал Семен. — О! Я таки нашел вам великолепную комнату! Две сестры-красавицы! Я их знаю с шестнадцатого года. У них вам будет удобно…»

На плите освободилась одна конфорка, и Семен, сыпанув в эмалированную кружку сушеной валерианки, залил ее водой и поставил на огонь.

— Вы будете слушать? — с раздражением спросил он, желая хотя бы на время отвлечь Александра от его нелегких дум. — Собственно, истории этой почти конец. Сижу я у тех самых сестер в теплой просторной комнате, отвечаю на их дурацкие вопросы, затем вручаю десятку за койку. Тут же приходит мысль: почему все спят бесплатно, а я плачу деньги, которых у меня так мало? Но мою мысль прервала одна из сестер. Показав глазами на раскладушку, она сказала приглушенным голосом: «Молодой человек, вот здесь спит девушка, и я вас очень прошу… У нее чудесный жених. Вы меня понимаете?» Я дал клятву. Слушайте дальше, — сказал Семен, схватив ложку и размешивая настой, запузырившийся пышной пеной и едва не сбежавший.

— Слушаю, слушаю, — отозвался Александр, — только идемте ко мне, здесь все пропитано вашей валерьянкой.

— Для меня это бальзам, — возразил Семен. — Кстати, вдыхать испарения валерианки тоже полезно. Так вот, я дал клятву. А часов в двенадцать, когда я уже лежал в постели, пришла девица. Не зажигая света, она начала раздеваться, щелкая резинками и грациозно поворачиваясь на фоне окна. Силуэт был прекрасный. Мне стоило немалых усилий отвернуться и уткнуть нос в подушку. Однако я уснул, а утром, уходя из дома, предупредил сестер, что вернусь поздно. «Когда хотите!» — в голос ответили они. И что вы думаете? Ночью они мне не открыли, уведомив через дверь о том, что койку мою уже сдали. Я был взбешен, возмущен и поносил их последними словами. Как сейчас помню: иду по улице, а там ни души. Медленно падал крупный снег. Прошел мимо Большого театра, затем незаметно добрался до улицы Герцена, совсем позабыв о ночлеге, потому что думал о Сухуми, куда вскоре должен был поехать. На Арбатской площади часы показывали два ночи. Кругом пустынно. Только милиционер в будке да на углах люди в пыжиковых шапках. Светофор замер на желтом свете. С улицы Фрунзе с ярко светящими фарами выплыли две черные машины. Первая прошла совсем рядом, и я наяву вижу: на откидном сиденье, чуть наклонившись вперед, в голубоватой маршальской форме — Сталин. Он был без фуражки, и я успел разглядеть резко срезанный затылок; а венчик седых волос и почти выпавшие усы делали его лицо неимоверно старым и в то же время величественным. Прошло какое-то мгновение, и машины скрылись в темноте Арбата. Еще несколько минут я стоял оцепеневший… Однако и самому надо было куда-то ехать. Встреча с вождем — хорошее предзнаменование. Набрался я храбрости и позвонил одному известному писателю, бывшему другу отца. К телефону подошла домработница Настя и заспанным голосом сообщила, что все на даче и чтобы я приезжал скорей. В ту ночь мне здорово повезло… А что все-таки с Магдой? — неожиданно спросил Семен, уставившись на Александра буравчиками зрачков. — Надеюсь, это не безнадежно?

* * *

— Гомо сапиенс — звучит возвышенно! — воскликнул Леонидов. — Какой-то наш безвестный предшественник на панцире каменной черепахи изобразил звездную карту — именно таким видели предки небо тридцать пять тысячелетий до нас. Четыре тысячелетия известно употребление антисептиков и полтора тысячелетия — антибиотиков. Люди уже восемь тысяч лет применяют нефть и нефтепродукты. Столько же или больше — лодки и лыжи. Даже косметические салоны ведут свою родословную от египетской царицы Хатшепсут, которая жила во втором тысячелетии до нашей эры!

— Все это вполне возможно, включая царицу Хатшепсут, — согласился сидевший против Леонидова Володя Долин. — Однако мы живем сегодня и не можем решить, казалось бы, довольно простых проблем.

— Чем больше сегодня, — попытался сострить Леонидов, — тем больше проблем, не решенных вчера.

Они сидели на кухне: Леонидов, Долин и Лиза. Ожидался еще приход Семена, который только что возвратился в Москву. На сетчатом пластике стола стояли наскоро приготовленные Лизой холодные закуски.

Семен не заставил себя ждать. Он явился через полчаса после телефонного звонка и сразу предупредил, что заскочил буквально на минутку. Вид его был не столь блистательным, как в совсем недалеком прошлом, однако, по мнению Леонидова, «фасон он еще держал».

— Что там? — сразу спросил Леонидов. — Вы видели Магду?

— Я видел Александра, — ответил Семен, — после чего совсем не обязательно встречаться с Магдой, чтобы представить ее состояние.

— Что? Неужели так плохо?

Леонидов потянулся к пачке «Казбека», но изящная рука Лизы легла на его длинные, чуть узловатые пальцы.

— Зачем возвращаться к тому, от чего отказался? — спросила она. — Курение тебе категорически противопоказано.

— Но мне не противопоказана жизнь, сколько бы она ни продолжалась.

— Это так, — согласилась Лиза.

Леонидов нащупал папиросу и, не торопясь, размял ее.

— Консветуд эст альтера натура.

— Слишком мудрено, — сказала Лиза.

— Ничего мудреного: привычка — вторая натура, — пояснил Долин.

— Я лично считаю, что привыкнуть можно ко всему, кроме боли. — Семен встал, видимо, собираясь уходить. — Мне сказал Александр, что Магда просила нанести ей, как говорят французы, удар милосердия, то есть — кладущий конец всем мучениям. Но Александр объяснил Магде, что такого уговора у них не было. Притом он полон надежд на лучшее. То же самое он внушает Магде, подкрепляя свои слова бесконечными инъекциями, для которых добывает ампулы с необыкновенно редкими лекарствами, поит ее разными, только ему одному известными настоями. Советуется, конечно, с врачами и без конца бегает в клинику, где теперь Магда. Можно сказать, он там живет.

— Не травили бы вы душу, Семеон. Все это так ужасно… Я, например, по-прежнему не хочу всему этому верить.

— Александр тоже не хочет. Вы удивительно едины в своем желании. Александр делает все, что в его силах. По словам врачей, он продлил жизнь Магды уже минимум на год.

— Скорее всего, — предположила Лиза, — врачи говорят об этом, желая подбодрить Александра. Что им остается еще?

— Им бы полагалось лечить, — ответил на вопрос Лизы Семен.

— Наконец-то вы заговорили здраво! Сколько раз все мы доказывали вам, что каждый человек должен делать свое дело честно, с полной отдачей.

— По крайней мере, от моего дела не зависит жизнь людей! — возразил Семен.

— Как сказать. Вспомните хотя бы рассказ «Последний лист». Не вам, художнику, умалять значение духовной пищи.

— Насколько я помню, Маркс говорил: сначала накормить пищей такой, а потом уж духовной. Александр же за такой пищей для Магды бегает полдня, потом готовит и несет в больницу. При чем тут какие-то мои фиговые листы?

Леонидов явно взвинтился.

— Я говорю об отношении к нашему общему делу. Будет каждый относиться к своему труду со всей ответственностью, найдет свое решение и проблема хлеба насущного, и борьбы с болезнями века. В этом, насколько я понимаю, заинтересован каждый. Весь народ должен и решать вопрос своего пропитания и в конечном счете — здоровья. Не кто-то и где-то, там, в деревне, обязан приготовить тебе бутерброд с маслом, а ты сам должен позаботиться об этом.

— Но ты же противоречишь сам себе. Ты же постоянно говоришь, что каждый должен заниматься своим делом. — Лиза устремила взгляд на Леонидова.

— Я сказал — позаботиться! Полная самоотдача каждого на своем рабочем месте — это и есть забота о пище, жилье, могуществе. Все взаимосвязано, в том числе труд людей разных профессий.

Семен встал, вышел в переднюю, тщательно приладил на своей облысевшей голове шляпу. Стала собираться домой и Лиза.

— Я надеюсь, — обратился Леонидов к Семену, — вы будете джентльменом?

— Не беспокойтесь, — ответил он, — провожу… до метро.

— Могли бы взять и такси.

— Но где взять деньги? — улыбнувшись уголками тонких, отливавших синевой губ, спросил Семен. — Я только что вернулся из поездки и совершенно пуст.

— Постыдились бы при даме. Держите. — И Леонидов протянул Семену пятирублевку.

— Не надо, — приподняв ладонь, сказал Володя Долин. — Я иду тоже, уже поздно. И, по-моему, ты не понял юмора Сени.

— Ну, разве что. В таком случае Семеон меня простит.

— Бог простит, — с усмешкой ответил Семен и первым переступил порог.

Леонидов проводил их до лестничной площадки, пожелал всем счастливо добраться до дома и вернулся в пустую, сразу притихшую квартиру. Однако одиночества он не ощутил, даже обрадовался тому, что можно, наконец, сесть за стол и собраться с мыслями. Он тотчас придвинул к себе папку с главами романа. Пробежал, по обыкновению, глазами две-три последние страницы. Там происходил спор между главной героиней (ее он писал с Магды), и безнадежным скептиком, очень напоминавшим Семена Каташинского. Странно, ведь и в рукописи речь шла о трагедии… Шла к итогу, к победе работа главной героини романа, но к концу подходила и ее жизнь… По-разному заканчивали герои свой жизненный путь, но и результаты их жизни были противоположны…

На память пришли далекие вечера у Белых камней… Катер ворвался в черную гладь воды и, потеряв скорость, закачался на волнах, бесшумно продолжая движение к горному, заросшему хвойным лесом берегу. Стало совсем темно. Из распадков потянуло сыростью. На берегу обозначилась высокая, костлявая фигура доктора. Он стоял, скрестив руки на груди, не колыхнувшись, словно ожидая очередную жертву. «Нет, — подумал Леонидов, — это было бы чрезмерно. Что ж из того, что доктор в романе, он же Плетнев в жизни, — патологоанатом? Сие совсем не означает, что он должен ждать очередного, как он однажды выразился, „пациента“».

Его героиня продолжает жить и бороться. Она не должна погибнуть. Этого просто не допустит он, Леонидов, хотя бы в своем романе. Такие люди, как она, не уплывают в медленную Лету.

* * *

Каждый был занят своими делами. Ничего не делал, как могло показаться со стороны, один Александр. Он спасал Магду. До последнего дня. Точнее — до последней ночи.

Это произошло именно на исходе глухой зимней ночи. Февральская суматошная метель закружила еще с вечера. Крупные хлопья снега роями наваливались из мутного неба, и при порывах ветра таявшие на лету снежинки проникали через форточку в палату. Александр почувствовал озноб, закрыл форточку и надел пиджак, что не прошло мимо внимания Магды. Казалось бы, отрешенная от всего, она бросила на Александра тревожный, а возможно, укоряющий взгляд широко открытых глаз. В них действительно промелькнули укор и недоумение. Следом она еле слышным, хриплым голосом спросила, не собирается ли Александр уйти. Он поспешил успокоить: нет, не собирается, просто надел пиджак, потому что в палате стало свежо.

Форточку, занимающую пол-окна, Александр открывал в этот вечер неоднократно, стараясь регулировать температуру в палате и приток свежего воздуха. Магде его явно не хватало. Однако раскаленные батареи быстро нагревали комнату, а открытая форточка грозила простудой Магде. И все-таки свежий воздух нужен был ей прежде всего. Она тяжело дышала, мучаясь беспокойством, что может задохнуться. Такая вероятность действительно существовала, ее предрекали врачи еще много месяцев назад, но Александр не верил в это и теперь.

Две кислородные подушки, принесенные сестрой, давно иссякли. Александр, наконец, добился, чтобы к кровати, на которой лежала Магда, подвели шланг стационарного кислорода. И вот теперь она прильнула ртом к раструбу, дыхание ее стало ровнее; отпала необходимость открывать форточку, и можно было не беспокоиться за то, что простудится Магда.

Часа через два дыхание Магды сделалось жестким, временами стали прорываться хрипы удушья. Магда долго сохраняла терпение, потом тревожно посмотрела на Александра, показала жестом на раструб, давая понять, что ей не хватает воздуха и дальше так продолжаться не может. Затем она отодвинула шланг и прохрипела еле слышно:

— Надо что-то делать, нельзя же, чтобы было так…

И Александр в который раз бросился на поиски дежурных докторов. В эту ночь по его настоянию приходило их множество, и каждый, покидая палату, с исчерпывающей определенностью уведомлял Александра, что Магда не доживет до утра. Тогда Александр попросил хотя бы облегчить страдания, сделать так, чтобы Магда, по крайней мере, не испытывала страха и мучений перед лицом неотвратимой гибели. Врачи успокоили: вместе с другими лекарствами в вену через капельницу поступали снотворное и наркотик.

Вскоре сознание Магды заволок туман, но организм по-прежнему противился насильственной смерти, какой она и бывает всегда. Магда жила. Надрывный хрип заполнял палату и час, и другой, и третий. Александру было непереносимо слышать этот пугающий хрип, который свидетельствовал о единоборстве жизни со смертью. Александр тоже принимал один на один чудовищное испытание, реально грозившее вечной разлукой с самым дорогим для него человеком. Он сделал все, что было в его силах.

Выходя из палаты в коридор и удаляясь все дальше в его нескончаемый полумрак, Александр все равно слышал ни с чем не сравнимый хрип. Александр ничем больше не мог помочь Магде. Это отчетливо он понял теперь, подойдя в который раз к ее постели, огражденной капельницей и шлангами. Единственное, что ему — оставалось, — прикосновение к теплым и мягким волосам Магды. Он погладил ее бережно, сдерживая слезы, и вновь вышел из палаты. Ему хотелось забраться в самый отдаленный уголок погруженного в сон этажа больницы, но и там он слышал чудовищно противоестественный хрип жены.

Теряя силы после нескольких кряду бессонных ночей, Александр опустился в глубокое кресло возле кадушки с причудливым в темноте цветком и закрыл глаза. Хриплое дыхание Магды приглушенно слышалось и здесь, в конце коридора. На какие-то минуты Александр забылся, однако все равно слышал размеренный, надрывный хрип. Ему почудилось, будто до предела перегруженный пароход медленно, напрягая последние силы, движется к далекой, назначенной ему пристани, и никак не может приблизиться к ней. Возникли давние картины детства, когда он, мальчишкой, на раннем промозглом рассвете, сидел на жгучем холодном галечнике и ждал скрытого в белесом тумане желанного, но никак не появлявшегося парохода. Где-то глухо шлепали по воде плицы колес, издавая не то стон, не то всхлип, надсадно работала машина.

И вдруг все стихло. Казалось, бесконечное и трудное движение парохода остановилось. Видимо, уже по инерции, беззвучно, он продолжал свой ход, и вот-вот должны были обрисоваться его белоснежные надстройки…

Александр встрепенулся, открыл глаза и почти бегом устремился по коридору к палате, где была Магда.

Здесь, у дверей, он увидел привычную ко всему медсестру. Едва касаясь рукой поручня каталки, она выкатывала ее в коридор. На высоко поднятой узкой каталке, покрытая простыней, лежала Магда. Александр, не осмысливая происходящего, смотрел, как все дальше по нескончаемому коридору, где на низком потолке плафоны горели через один, Магда уплывала от него.

У Александра недостало сил для того; чтобы броситься следом, остановить это движение, да и невероятно ясное для такой трагической минуты состояние ума говорило, о бессмысленности подобного шага.

Вернуть Магду было невозможно: она была недвижима, безжизненна, и, может быть, только дух ее, не подверженный тлению, еще витал над ней, несся на вышине вслед за каталкой… Он готов был поверить этому, вспомнив совсем недавние слова Магды о том, что плоть после смерти неминуемо подлежит тлению, но все, о чем думал человек при жизни, чего он желал, что чувствовал — не может вдруг взять и исчезнуть бесследно.

Разве хотя бы один смертный ощутил переход из жизни в небытие и рассказал об этом? Разве кто-нибудь поведал об угасании последней мысли и последнего чувства? И угасают ли они с последним ударом сердца, с последним глотком воздуха?

Не в сказки о загробном царстве верил сейчас Александр, но он не мог и согласиться с абсолютным исчезновением того духовного мира, который был в Магде, излучался ею. С таким мучительным и, возможно, больным мировосприятием и шел Александр из больницы, не чувствуя, как ступают его ноги по обильно выпавшему за ночь снегу. Он никак не мог смириться с мыслью о том, что отныне и навсегда ему придется быть наедине с самим собой, куда бы он ни шел, что бы ни делал. И все же ему казалось, что Магда не покинула его насовсем. В движении воздуха, в подернутом морозной дымкой небе, в медленно опускающихся снежинках — всюду и во всем, что запечатлялось зрением, слухом, обонянием и даже осязанием, он ощущал ее присутствие, и ему думалось, несмотря на то, что он один шел по пустынному городу, по свежевыпавшему, поблескивающему пушку снега, — Магда была с ним, возле него, рядом. Рядом, хотя он и знал, что ее тело лежит теперь где-то в тупике коридора, покрытое белой простыней.

Александр привычным движением вставил ключ в скважину замка. Мертвенно щелкнул металл. Квартира насторожила гулкой пустотой. Александр не раздеваясь прошел к письменному столу, снял заснеженную шапку, бросил ее на диван. Затем расстегнул пальто и тоже скинул его. Машинально придвинул к себе телефон и кряду набрал несколько номеров ближайших своих приятелей. В разговоре он был краток, сообщал о случившемся и просил помочь в необходимых организационных делах.

Затем он отодвинул телефон и долго сидел, бессмысленно вращая в руках золотое колечко. Его сняла сестра с Магдиной руки и передала ему. Вспомнилось сказанное, как бы между прочим, Магдой: «Если я умру, пусть кольцо будет у тебя. Носи его и не снимай никогда, иначе обязательно потеряешь. Только запомни — вдовцы носят обручальное кольцо на левой руке…» Он никогда не носил обручального кольца, да его и не было у него. И вот теперь, в семь поутру, через два часа после кончины Магды, он и сам не заметил, как надел кольцо на безымянный палец левой руки. Кольцо жило. Оно излучало теплый свет. Александр воспринимал его как частицу Магды. Без малого четверть века носила его Магда, и для нее, верно, оно было знаком их нерасторжимого союза. Теперь Магды не стало, но союз их остался все таким же крепким, и он уже не нарушится никогда, до тех пор, пока жив Александр.

Рука снова потянулась к телефону. Необходимо было известить Алексея и немногочисленных родственников о случившемся. Он продиктовал несколько телеграмм. Леонидову решил сообщить о смерти в письме.

«Дорогой друг Евгений Семенович, — написал он. — Сегодня утром не стало Магды. Бывает, видно, и такое. Ничего не помню, кроме того, как увозят Магду на зыбкой, узкой каталке по бесконечно длинному коридору, а вслед за ней, так и чудится, летит покинувшая тело душа, потом взмывает высоко вверх, чтобы никогда больше не мучиться и не страдать…» Александр почувствовал мелодраматичность того, что писал, но исправлять ничего не стал.

Бросив на диван подушку, Александр приткнулся к ней щекой и вскоре погрузился в кошмарный полусон. Примерно через час, когда в комнату вступил свет позднего зимнего утра, Александр вдруг ощутил слабое движение воздуха. Ему явно почудилось, будто со стороны спины к нему кто-то неслышно приблизился. Он весь съежился от страха, боясь шевельнуться, и непроизвольно натянул пальто на голову. Он был уверен, он чувствовал, что за его спиной стояла Магда. Неосознанно подступившая жуть отдалила самое близкое для него существо, но принесла на время покой и забытье. Александр спал до тех пор, пока не начались звонки: люди выражали сочувствие, предлагали помощь.

* * *

Скорый пассажирский поезд зеленой гусеницей утягивался в черную глухую ночь. Даже заснеженные поля не служили контрастом мутному, заволоченному низкими облаками небу. Ни звезды в нем, ни огонька на погруженных во мрак земных просторах. А поезд все продвигался вперед, казалось, наугад, думалось, — ни к чему. Леонидов проглядел глаза, пытаясь хотя бы что-нибудь рассмотреть через двойную раму давно не мытого окна. Он ничего бы не разглядел там, если бы даже стояли сейчас июньские белые ночи, какими славится Западный Урал. Единственный свет, единственная звезда, которые сияли для него все последние годы, погасли, и это движение в громыхающем железными сочленениями поезде не радовало, как прежде, было бессмысленным. Инерция чувств — не более, инерция движения к свету исчезнувшей звезды.

Леонидов не знал толком, как все произошло там, в городе на Урале. Знал только, что Магды больше не существует. Шел третий день после ухода Магды из жизни. Вероятнее всего, сегодня все близкие Магды прощались с ней. Бедный Александр! Как он выдержит все это? Для того чтобы выстоять в горе, нужны еще немалые физические силы. Достаточно ли их у Александра?..

Леонидов не мог в этот день встать рядом с Александром на краю схваченной морозом траншеи. Крутые глинистые срезы её поблескивали инеем. Вокруг замерли те, кто любил Магду и Александра. Сам он, четко представляя все происходящее, возможно, последним усилием воли заставлял себя отсутствовать в этот мучительный час на бескрайнем, запорошенном снегом кладбище. И когда его взгляд тянулся к застывшему в вечном сне лицу Магды, он не позволял себе разрыдаться, резко поворачивался всем корпусом к заснеженной глуши причудливых деревьев, поднимал глаза к небу и видел его яркую голубизну. Спазм рыданий тотчас уходил, а взгляд вновь искал лицо Магды: возможность видеть ее уходила, уходила навсегда. В последний раз…

* * *

Леонидов сдвинул вниз коричневую дерматиновую штору, задернул занавески. Плотный мрак сгустился в купе.

И тотчас сознание Леонидова осветил реально видимый на совсем близком расстоянии скалистый берег. Белизна его была сравнима лишь с первым снегом. Так и хотелось сказать, глядя на это видение: неземная красота! Леонидов подумал, что люди знают о ней слишком мало. Им, конечно, доступно любование синью безоблачного неба или даже неба в нагромождении туч. Можно разглядывать и слайды, сделанные в космосе. Но и на них видна родная матушка-земля. Вспомнились встречи в Звездном, когда готовились передачи с участием первых космонавтов для Центрального телевидения. Это время, как подумалось Леонидову, было и его «звездным часом»: успешная работа в драматургии, в кино, в Росконцерте, в телевизионной студии.

Первооткрыватели космоса обращали свои взоры не к каким-нибудь, а к земным красотам. Они сами подтверждали это. А все потому, что сами космонавты были землянами, их понятия о красоте связывались с Землей.

А могли они видеть отвесный берег уральской реки и полюбившиеся ему, Леонидову, на всю жизнь Белые камни? Конечно, могли…

Именно на этих камнях любила бывать Магда. Вылезет из лодки на горячий от солнца каменный островок, протянет к глубине неба руки, зажмурит глаза и стоит, блаженствуя, среди всей этой дремучей красоты. Или опустится на камень, бултыхнет ногами в теплой, прозрачной воде. Яркие на солнце скалы высветляли смуглое тело Магды. Она сама будто светилась, весело смеялись ее большие серые глаза, сверкали в улыбке зубы. Он, Леонидов, мгновенно ощутил тогда всю неповторимость этой красоты и успел щелкнуть два-три кадра. Только вчера, такой же поздней ночью, он рассматривал фотографии, любовался Магдой, Белыми камнями. И теперь, так же, как вчера, мучительно билась мысль о том, что вот стояла на этом куске мрамора, возможно, самая совершенная из женщин, и не стало ее, будто волной смыло. Навсегда…

Он, конечно, и раньше знал о бренности всего земного, но теперь, после ухода Магды, навсегда потерял нередко посещавшую его радость бытия. Она вдруг утратила смысл. И странными казались беззаботность и веселье попутчиков по концертной бригаде, которые, наверное, спали теперь безмятежным сном в своих купе. Совсем недавно, сидя тесным кружком у оконного столика, они острили каждый на свой лад. Потом задержалась одна Лиза Арасланова. В эту поездку она кинулась только потому, что Леонидов тоже ехал на Урал. Она не знала истинной причины того, почему он вдруг подключился к концертной бригаде. Он не обмолвился об этом ни словом во время их затянувшейся ночной беседы. И ее признания оставили его холодным.

«В конце концов, — сказала Лиза, — и женскую гордость надо понять. Нельзя же пренебрегать любящей женщиной». И ока припала к его щеке, обхватила плечи, обжигая жарким дыханием. «Милый! — повторяла она. — Я — простая бабская баба, но как безгранично люблю тебя!..»

Он ничего не ответил… Лиза Арасланова ушла от Леонидова примерно в пятом часу и уснула в соседнем купе, где ехали другие участники концертной бригады…

Все всполошились утром, когда поезд был уже на подступах к городу. Проводница попросила актеров разбудить их товарища, который, несмотря на неоднократный ее стук в дверь, купе не открывал. Стучали и звали Леонидова поодиночке, потом, почувствовав неладное, принялась колотить в дверь все разом. Поезд погромыхивал на рельсах, мерно покачивался вагон. Наконец пришла проводница и открыла замок своим ключом, но дверь не откатилась, ее удерживала цепочка. И вот тут через узкую щелку, в которую пробился утренний свет, Лиза Арасланова увидела седой чуб Леонидова; голова его покачивалась в такт движения поезда, мертвенная бледность разлилась на щеках.

— Боже! — воскликнула она. — Он умер! Умер!

Начавшую оседать Арасланову тотчас подхватил Долин. Он отвел ее в соседнее купе, но и там Арасланова несвойственным ей, вдруг сразу осевшим голосом повторяла: «Умер!..»

Дверь тем временем открыли. Вошедшие подняли штору и увидели безжизненного Леонидова. Он как будто спал, только огромная его рука неестественно свесилась до пола, где пестро рассыпались разноцветные таблетки. Тут же поблескивала черным лаком замысловатая шкатулка с крошечным скелетиком, которую привез когда-то из заграничной поездки Володя Долин.

— Сердце, — предположил Долин и поднял тяжелую руку Леонидова, уложил ее на широкой груди, присоединил к ней другую, левую руку и, глубоко вздохнув, зашевелил беззвучно губами.

Затем он поспешил к Араслановой. Она беспрестанно всхлипывала. Лиза слыла волевой женщиной, презирающей всякие людские слабости, в том числе слезы. Она умела заразительно смеяться, была порою резка в суждениях, но никогда не поддавалась унынию и не понимала других, которые теряли самообладание в трудные минуты. Ей вдруг вспомнились теперь слова Леонидова, сказанные два года назад, когда он перенес инфаркт. Это было в кунцевской больнице. Леонидов уже оправился от болезни, и ему разрешили прогулки в саду. Они сидели на скамейке. Она пересказывала всякие пустяковые новости, то и дело заливаясь беззаботным заразительным смехом. Леонидов неожиданно прервал ее: «Тебе хи-ха-ха, а я, между прочим, чуть богу душу не отдал. Вот умру, тогда заплачешь, и все твои злыдства будут тебе укором». Арасланова засмеялась еще звонче. «Я заплачу? Никогда! Этого от меня никто не дождется». И вот теперь она не могла унять рыданий. Ее бил озноб, зубы дробно постукивали. На ласковые слова Володи Долина, который все это время не отходил от нее и просил успокоиться, взять себя в руки, она лишь судорожно повторяла:

— Боже мой! Как это могло случиться? Боже ты мой!..

Поезд дернулся и замер у платформы. Пассажиры с чемоданами и портфелями покидали вагон. Наконец в коридоре не осталось никого, кроме актеров. Вскоре в вагон вошли администратор местной филармонии и два санитара с носилками. Следом за ними появились вокзальный врач и сухощавый высокий блондин с тонким бледным лицом. В его руке ярко горели розы. Это был доктор Плетнев, которого Леонидов уведомил о своем приезде телеграммой из Москвы.

Плетнев молча поклонился актерам и шагнул в купе. Так же молча он взглянул на лежащего Леонидова, дотронулся до его руки и приоткрыл веко покойного, словно только для того, чтобы тот последний раз увидел мир ясно-голубым, казалось, еще живым глазом. Затем Плетнев положил розы на приоконный столик и вышел. Его место в купе занял вокзальный врач.

Тихим, монотонным голосом Плетнев спросил у стоявших возле двери актеров о том, кто из них последний видел Евгения Семеновича при жизни. Ему ответили, что последней покинула купе Лиза Арасланова. Плетнев не посмотрел в ее сторону, вновь поклонился и направился к выходу.

* * *

Впервые о кончине Леонидова Александр узнал от Плетнева. Он сообщил об этом по телефону несколько дней спустя, дав Александру хотя бы немного времени для того, чтобы он пришел в себя от своего собственного горя. Сердце Леонидова, по свидетельству Плетнева, оказалось изношенным до предела. Конец наступил, очевидно, в результате каких-то необычайно сильных переживаний в предшествующие дни. Плетнев присутствовал на вскрытии и дивился тому, каким образом такое больное сердце могло справляться со своей непосильной работой, как оно не отказало раньше, полгода, год назад? Леонидов был обречен давно. Впрочем, как говорил теперь по телефону Плетнев, это может коснуться каждого. Естественный процесс в природе и неестественно убыстренный ритм человеческой жизни, сопровождаемый бесконечными стрессами… Не каждому дано перенести…

Александр узнал и о том, что Плетнев сопровождал тело Леонидова в Москву. Этот человек был ему дорог, как немногие из людей, с которыми приходилось более или менее близко сталкиваться в жизни. Пожалуй, ему единственному постепенно открывался и сам Плетнев, человек необыкновенно замкнутый, осторожный. Таким его сделали трудное детство да и вся последующая, не очень гладко сложившаяся жизнь.

Как рассказал Плетнев, в Москве, на вокзале было много людей, в основном актеров. Ему и раньше приходилось видеть Лизу, женщину яркую, с удивительно свежим лицом, однако на этот раз узнать ее было трудно. Не только траурный кружевной платок, покрывавший голову, но и лицо ее казалось иссиня-черным. Большие глаза потеряли блеск и словно провалились под надбровными дугами; взгляд потух. Рядом с ней стояла такая же потерянная, как будто испуганная Ирина. Она вся сгорбилась, отчего казалась меньше ростом и старше своих лет. Он поздоровался с ними и попробовал сказать несколько утешительных слов. Ему действительно хотелось успокоить Ирину и Лизу, но он произнес никому не нужные фразы, объясняющие безысходность того положения, в котором оказался Леонидов. Для родных же в такие минуты формулировка диагноза была совершенно безразличной, потому что перед самим фактом смерти отступало все остальное.

Закончив разговор, Плетнев попрощался и обещал зайти к Александру, чтобы передать ему рукопись Леонидова. Об этом одолжении просила Лиза. Собственно, она выполняла один из первых пунктов завещания, которое Леонидов, как оказалось, составил еще задолго до своей кончины.

Все, о чем рассказал Плетнев, Александр не воспринял как реально свершившийся факт. Ему представилось это наваждением, трагической историей, придуманной каким-то злым человеком. Магда и Леонидов почти одновременно ушли из жизни. Только почему так вдруг? И ради чего Леонидов отправился в эту поездку на Урал? Ответ пришел тут же: конечно, из-за Магды. Он получил письмо обо всем случившемся и не мог оставаться безучастным там, вдалеке. Он поспешил навстречу своей собственной трагедии. Скорее всего — он очень любил Магду…

На другой день Плетнев забежал к Александру, как всегда, на минутку, потому что всю жизнь торопился завершить круг своих бесконечных дел; сунул ему в руки аккуратно перевязанную шелковистой тесьмой папку и исчез, как будто его и не было. Александр отнес эту папку в свой кабинет и, не раскрыв, поместил ее на нижнюю полку стеллажа, где лежали главы, ранее присланные Леонидовым.

Судорога передернула его тело. Он глубоко вдохнул прокуренный воздух и сел возле письменного стола. Вспомнился Алексей, уехавший после девятого дня к себе в училище. И почему-то перед глазами встал тот миг, когда Алексей вот так же весь передернулся, войдя в дом и увидев мать уже неживой.

Неведомо, подумалось сейчас Александру, кому из них труднее переносить трагедию, случившуюся в их доме. Ему не дано измерить глубину страданий сына, сыну никогда не изведать до конца тяжесть горя, которое давит на плечи отца. Точно так же нельзя изведать силу переживаний других людей, когда их коснется такая же беда.

* * *

Проходил месяц за месяцем, но Александр пребывал все в том же тяжком состоянии духа. Однажды, не отдавая себе ясного отчета, чего ради, он отправился к Белым камням, на этот раз один и пешком. Сойдя с поезда, он неторопливо шел вдоль дороги. Она была так укатана и высушена солнцем, что гравийное покрытие казалось безжизненно каменным. Твердость его при каждом шаге отзывалась тупой болью в висках и затылке. От этого и сворачивал Александр при каждой возможности на поросшую бурьяном тропку, которая бежала рядом с основной дорогой, то исчезая бесследно, то появляясь вновь. Каждый раз, ступая на мягкую, словно устланную половиком, землю, он испытывал облегчение. Идти становилось свободнее, ноги ступали бодрее, как будто только что отдохнули, из головы исчезал нудный звон. Александр оглядывал вольный простор полей, всматривался в голубоватые лесные дали. Все здесь было так же торжественно и привольно, как в те, не так уж далеко ушедшие дни и вечера, когда они с Магдой вместе совершали, по ее выражению, бросок в шесть-семь километров от железнодорожной станции до залива.

Все таким же было ржаное поле. Так же зеленел мысок ельника, сохранившийся по случаю того, что рос вокруг карстовой воронки, через которую нельзя было ни проехать, ни пройти. Широкое небо открывалось глазам. Светлое и бескрайнее, оно завораживало. Так и хотелось встать и не двигаться посреди этого спокойного мира, смотреть и смотреть в бездонную небесную глубину, вдыхать прозрачный воздух, хранивший запах жнивья, трав и леса, изумрудной волной прихлынувшего к линии горизонта, и ощущать себя частицей многоцветной, дышащей живым теплом природы.

От причастности ко всей этой благодати глаза Александра наполнились слезами. Сердце и душу щемила тоска о Магде, душила обида за то, что она не видит сейчас и не увидит никогда прекрасного продолжения торжествующей жизни. Не увидит окрашенного ягодами куста малины, ельничка, за которым дорога берет круто влево, в ту сторону вечнозеленых гор, где не видимая отсюда река образует залив, открывающий прямой и недолгий путь к Белым камням.

Единственным утешением или, как хотелось думать Александру, оправданием для него во всей этой несправедливости было сознание того, что сам он тоже всего лишь временный путник на этой дороге. Ему судьба предоставила только чуть большую возможность, чем Магде, оставаться свидетелем всего того, что происходит на земле. Даже не свидетелем, но и участником всех земных дел, если он найдет для этого силы.

Однако сейчас Александр и не помышлял о делах. Ему ни о чем не хотелось думать, не хотелось двигаться, жить. На память сами пришли известные стихи, написанные поэтом как раз к четвертому августа, век назад.

— Вот бреду я, — шептал Александр, — вдоль большой дороги в тихом свете гаснущего дня, тяжело мне, замирают ноги… Друг мой милый, видишь ли меня?

Александр обратил взгляд к небу, словно ища ответа на вопрос, на который, он знал это, никто ответить не мог.

Ноги переступали сами по себе, не замедляя и не убыстряя движения. Сумерки заметно сгущались, тропка круто отвернула от дороги и начала углубляться в овраг.

— Все темней, темнее над землею — улетел последний отблеск дня… — повторял Александр и, завидев островерхую красную крышу их дачки, не сдерживая рыданий, произнес: — Вот тот мир, где жили мы с тобою, ангел мой, ты видишь ли меня?..

Подавив спазмы в горле, Александр откинул щеколду калитки и вошел в сад, который только назывался садом, а в самом деле продолжал оставаться лесом, лишь слегка потревоженным людьми. На островках вскопанной земли между густых елей проглядывали цветочные клумбы, на грядке у входа топорщился лук, зеленела ботва моркови. Он остановился возле круглой клумбы, на которой алым цветом налились лепестки бархатистых цинний. Протащив за собой рюкзак по выложенной плитняком дорожке, Александр тяжело опустился на крыльцо дома. Его уставшему взгляду вновь предстали циннии, затем — подогнанные одна к другой плитки камешника, образующие подход к дому. Эти плитки они с Магдой привозили с мыса, от которого открывался вид на водный простор. И циннии тоже всегда сажали вместе, и крупные садовые ромашки. Теперь они буйно растут, а ее нет, и она никогда не сможет прийти сюда.

Александр поднял к темнеющему небу глаза и прошептал:

— …Ангел мой, где б души ни витали, ангел мой, ты видишь ли меня?

Горячие слезы высачивались из-под воспаленных век, разъедали глаза и скатывались по лицу. Александр никак не мог совладать с собой, и только скрип калитки заставил его вздрогнуть и поспешно вытереть слезы. Он выпрямился, разгладил ладонями лицо и принял спокойный, независимый вид.

У калитки стоял Плетнев.

Через мгновение послышался его негромкий, но внятный голос:

— Здравствуйте, Александр Александрович. Почему-то мне думалось, что вы непременно появитесь здесь. Между прочим, я прихожу к вам третий день подряд. — Плетнев приблизился, сел неподалеку от Александра. — Нет, пришел я не ради того, чтобы снова выразить вам соболезнование. Это — само собой. Тут ведь дело такое — надо понять: все, что ушло, остается за чертой «было». Между тем вы находитесь по эту стороны черты, значит, надо подумать о себе.

Такое начало разговора Александр не мог принять, хотя и не высказал возражений. Для него Магда не была, а есть и будет всегда, что бы ни говорил Плетнев или кто-нибудь другой. Ему нужнее было услышать о том, как вынести все это, где взять силы для того, чтобы жить? Однако неожиданное откровение обычно замкнутого человека, которого многие считали странноватым, не осталось без внимания Александра.

— Вы знаете, Александр Александрович, — продолжал Плетнев, — жить-то все равно надо. Помните — в сердце каждого человека живет абсолютно независимая суть, независимая даже от скорби. Она и помогает выстоять. Эту истину мне внушили старики в Горном Алтае, где я родился. Урал — не Алтай, но истина — везде истина.

Плетнев помолчал и совершенно неожиданно для Александра посоветовал:

— Вам бы отправиться сейчас куда-нибудь вниз по Чусовой или по Каме. Путешествие — всегда победа над жизнью. А хотите — на Алтай, я могу дать рекомендации.

На следующий день доктор Плетнев отвез Александра в город на своем катере. Проезжая мимо Белых камней, они оба невольно вспомнили те дни, когда Магда и Леонидов вот так же любовались этим чудом природы, разглядывали отвесно уходящие в воду скалы, расщелины в них, кудрявый ярко-зеленый кустарник, взбирающийся на головокружительную высоту, и словно шагавшие вниз по ступеням величавые сосны, угрюмые ели, светлые березы, и трепетавшие даже при безветрии осинки.

Все здесь было так, как в прежние годы и, верно, будет таким же дальше. Александр еще раз взглянул в сторону Белых камней, как будто хотел их запомнить навсегда. Плетнев пошутил:

— Народная мудрость не рекомендует оглядываться. Если, конечно, хотите вернуться сюда.

Подождав реакции Александра и не увидев ее, Плетнев через некоторое время с несвойственным ему сочувствием произнес:

— Не думайте, я все понимаю. Одна головня в печи не горит, а две и в поле не гаснут.

Александр снова ничего не сказал в ответ. Он вообще не вымолвил ни одного слова до самого города. На пристани они распрощались. Александр сел в такси и поехал к Магде. Именно так он привык за последнее время именовать маршрут, когда ехал на кладбище.

Через полчаса он прибыл сюда, прибыл, как домой, потому что стал здесь завсегдатаем.

Он полил цветы, коснулся, по обыкновению, рукой земли, посмотрел на скорбную фотографию и пошел бродить меж могил с тем, чтобы потом вновь вернуться сюда. Пробираясь через бурьян, опутавший тропки, Александр думал о том, как много начертано на белых отшлифованных камнях имен тех людей, с которыми он когда-то дружил, работал или был просто знаком.

Порою Александру представлялось, что все безвременно ушедшие друзья живы. Так, видно, устроена память: ей свойственно возвращать былое в реально существующую действительность. Если бы это было возможно! Какая бы гармония родственных душ собралась на земле!..

Не впервые подумал Александр: разве люди после своей смерти не участвуют в продолжающейся жизни? Непосредственно не участвуют, но воздействие их иногда становится еще более сильным. Человек живет век, а его дела — два. И далеко не всегда бетонно-мраморные надгробья, так старательно сооружаемые теперь, проживут более века. На старом кладбище Александр едва нашел могилу мамы, умершей тридцать лет назад. Ему пришлось пробираться через рухнувшие трухлявые деревья, заросли кустарника и крапивы, низвергнутые памятники, когда-то представлявшие собой настоящие произведения искусства. Ушли или безнадежно постарели родственники тех людей, которые похоронены на старом кладбище, но исчезла ли память об усопших? Не напрасно ли неживыми бельмами с равнодушной отрешенностью смотрели на него, Александра, обломки Белых камней, как бы вопрошая: чего ради вырубили их и навсегда оторвали от скал, что вольно стояли над разливом и подтверждали своим незыблемым величием, что только природа вечна и могущественна, а все остальное — преходяще?

Время сделало свое дело, память о маме осталась лишь в сердце Александра, как до мучительной боли живет в нем теперь память о Магде. Эта боль и эта память приводят Александра к скромному белому камню с едва заметными серыми прожилками. Анютины глазки, бархатцы и астры горят и колышутся на ветру на могиле Магды. Не тянутся ли от мамы и от Магды к нему, Александру, а далее — к Алексею ветви продолжающейся жизни, как они тянутся от Леонидова к Ирине, утверждая бессмертие людей, поскольку человечество составляет часть вечно живой природы? Не означает ли это и впрямь, что жизнь надо продолжать? Скорее всего так. Но где взять силы для того, чтобы оправдать свое присутствие на земле в то время, когда расстояние от последней встречи с самыми дорогими и близкими людьми все увеличивается, и еще неизвестно, какой длины путь предстоит пройти одному?

Уходя от могилы жены, Александр прочел, по обыкновению, строки, вырубленные на камне:

Природе, что тебя явила,

Не повторить твои черты,

Но и не скроет их могила,

Жив и теперь твой образ милый,

И с нами вечно будешь ты…

* * *

Куда бы ни смотрел сейчас Александр — на дремлющий в дымке далекий берег, что синей полоской обозначился у самого горизонта, или на оранжевый с густо-зеленой бахромой поверху сосновый бор, который отчетливо виделся вблизи, ствол к стволу на песчаном крутояре бухты, или просто всматривался в вольный разлив реки, — ему все чудилось присутствие Магды. Во всех прежних поездках на теплоходах они были вместе, а вот теперь он отправился в это далекое плавание один.

Он и сам бы не мог объяснить, почему вдруг решился поехать на теплоходе. Скорее всего из-за того, что не находил себе места, а душа рвалась к неведомым переменам, хотя он их и не желал. (Совет Плетнева отправиться в путешествие действовал подспудно.) Или, может быть, ему хотелось убежать от самого себя? Так или иначе, Александр отправился в путь. И вот теперь смотрел он на берега бухты, в которой отстаивался под погрузкой дизель-электроход, и все ему казалось, что это не своими, а ее серыми с голубизной глазами видит ближние и далекие берега, необозримый водный простор, остро ощущая при этом всю силу и красоту природы. Река жизни, а не река смерти Лета, вздымала и несла на своей груди дизель-электроход, и с ним — людей, которые пестрыми говорливыми стайками облепили его белоснежные палубы. И пусть не попадали в поле зрения Александра Магда и Леонидов, они все же были — в нем самом. Он — хранитель их памяти, хранитель их прекрасных, незабываемых лиц, блеска их глаз, звучания голосов, их походки, жестов, улыбок.

Река круто брала вправо. Над нею властно опустилась ночь. Холодный свинцовый отлив воды заволакивали космы тумана. Он сползал из черных таежных оврагов и густо застилал зеркало реки. Все труднее было различать берега, бакены и створы, все мучительнее становилось восстанавливать в памяти родные и, казалось бы, такие знакомые лица близких людей. Река уносила корабль и его, Александра, в неведомую даль.

Совсем рядом, за приоткрытым окном, мерно шуршала волна. Ее журчащий переливистый шум слышался миг за мигом, час за часом, потому что рождали эту волну, давали ей жизнь неустанное движение корабля, его форштевень, который резал уснувшую ночную воду. Порою казалось, эта волна — единственное, что жило в такую глухую, ничем не встревоженную пору. Она звала в свое убаюкивающее журчание, не обещая ничего взамен, кроме покоя.

Зябко и одиноко сделалось на душе. Холод сковывал ноги, леденил руки и лицо, усыплял мысль… «Мысль, — шептал онемевшими губами Александр, — самый утонченный вид собственности. Но главный вид собственности — тело! Тело!.. Стоит только скользнуть в окно, и все исчезнет…»

Дробный стук в дверь не сразу вывел Александра из забытья. Он только и слышал один этот дробный стук, не ощущая ничего более, погружаясь в холодную, нескончаемую бездну. Однако стук повторился еще дважды, и Александр из последних сил поднялся с дивана, открыл каюту. Он увидел капкана, который застенчиво улыбался, не решаясь войти.

— Наверное, разбил вас? Прошу извинить. Но вы просили пригласить вас, когда будем идти в сплошном тумане.

— Да да! — подтвердил Александр. Кажется, об этом он просил. — Проходите! Я сейчас.

Через несколько минут они были в рубке. За ее окнами ничего нельзя было различить. Корабль напоминал воздушный лайнер, идущий через толщу облаков. Пощелкивали реле, приглушенно работала рация, светился экран локатора. Вахтенные делали свое дело, утверждая превосходство своей воли над стихийной силой природы. «Так и должны поступать люди, — подумал Александр, — так и должны прокладывать путь жизни, пока они в ней».

* * *

Александр проснулся от тишины. Он опустил жалюзи и увидел спокойный разлив реки. У дальнего берега, четко отражаясь в воде, стояли белокаменные высотные дома. Это была Москва. Огромный город еще спал в ранний утренний час, но не переставал от этого быть притягательным центром многоликого и разноязычного мира.

Быстро собрав в портфель необходимые вещи, Александр поспешил вниз. Возле трапа он повстречался с капитаном, тот пожелал удачно провести время и не опаздывать к отплытию.

Дверь Александру открыл сам Семен. Его престарелая мать находилась в больнице, и он обитал в огромной квартире один. Но, боже, что представлял собою Семен!

Это был не модный молодящийся щеголь, каким привык видеть его Александр, а глубокий, изможденный старик. Его ввалившиеся щеки заросли клочковатой, наполовину седой бородой. Нос выдвинулся вперед. Взгляд был тускл. Безрукавая телогрейка болталась на впалой груди, на ногах были подшитые валенки, несмотря на жаркий август, угнетавший всю Москву.

Семен пригласил сесть в кресло напротив, а сам пристроился на табурете, выставив перед собой ноги в огромных старых валенках. Пошамкав синими губами, он спросил:

— Как доехали? Сколько пробудете? Какие планы?

Все эти вопросы он произнес, как несмазанный разрегулированный робот.

Но Александр сначала не ответил, а спросил, не нуждается ли Семен в какой-нибудь помощи. И — чем он питается, кто ходит за продуктами в магазин?

— Не беспокойтесь, — приподняв сухую ладонь, ответил Семен. — Все приносит студентка из бюро добрых услуг. Хотите кефира или сливок?

Услышав, что Александр сыт, Семен предложил выпить хотя бы чаю. И они пошли на кухню, потолки и стены которой были черны от копоти, оседавшей, видимо, годами от газовой плиты. На шкафчике, столе и подоконнике громоздились грязные кастрюли, тарелки, чашки. Семен едва отыскал чайник, налил в него воды и поставил на огонь. Затем он вытащил из раковины, которая тоже была полна посуды, два мутных стакана, принялся их мыть, а потом протирать полотенцем, напоминавшим кухонную тряпку нерадивой хозяйки. Он поставил стаканы на край стола полусырыми, с ворсинками от полотенца, а сам беспомощно опустился на скрипнувший под ним рассохшийся стул. Некоторое время он сидел молча, опершись руками о костлявые колени, и сосредоточенно смотрел на Александра. Казалось, он навсегда отключился от окружающего мира и уже не произнесет больше ни одного слова. Однако вскоре Семен заговорил:

— Помните, Леонидов утверждал, что переживет меня. Ему таки это удалось! Вчера по телевизору опять шел фильм с его участием и по его сценарию. В, газетах и журналах постоянно вспоминают его имя. Я понимаю, что для полной славы ему надо было умереть физически. Люди почему-то всегда спохватываются сказать добрые слова после смерти. А вот обо мне никто ничего не скажет — ни до, ни потом.

— Еще неизвестно, — попытался возразить Александр.

Он ждал, когда Семен заговорит снова, но тот надолго умолк. Не вставая со стула, он дотянулся рукой до шкафчика, достал оттуда склянку с лекарством и таблетки. Дрожащей рукой накапал темной вонючей жидкости прямо в стакан с недопитым чаем. Помедлив, словно припоминая потерянную мысль, он поднес ко рту сразу несколько таблеток и запил их содержимым стакана.

— Поэту насцитур, нон фит, — неожиданно изрек он, — поэт рождается, а не делается. Так и художник. Вы думаете, я зря всю жизнь валял дурака? Мне было просто ясно, что никакой я не художник, а быть кем-нибудь другим не хотел.

Александру подумалось, что Семен заговаривается, но в следующую минуту эти сомнения рассеялись.

— Главное, — продолжал Семен, — у меня не было позиции. У Леонидова она была. Одержимо верил в свою идею и никогда не допускал двух мнений в отношении ее. Ваша Магда была такой же. Она достигла своего. О ней еще долго будут вспоминать ее ученики. Я уже читал об этом… Нет, слышал по радио. А чего достиг я?..

Закрыв лицо сморщенными пергаментными пальцами, Семен неестественно высоко поднял перекошенные плечи. Александру показалось, что Семен рыдает, и он попытался успокоить его.

— В том, что вы художник, я никогда не сомневался. Хотя бы эти листы! — И Александр показал на листы ватмана, сложенные стопкой в углу коридора.

Опустив руки, Семен безразлично произнес:

— По натуре я всегда был им, но этого мало. Надо еще себя проявить. А для этого нужен труд. К нему не приспособился, не было нужды. Детство было солнечным — спасибо отцу, — но солнечным оно бывает по-разному. Как Магда? Ах, да… простите! Почему вы не пьете чай?

Александр объяснил, что предпочитает чай остывшим. Он потрогал пальцами стакан и ради приличия отпил глоток.

Прозвенел звонок. Пришел врач.

Александр заторопился уходить — ему еще предстояло много дел в Москве, но Семен умоляюще посмотрел на него, прося остаться. Тогда Александр вышел в кухню. Другая комната, принадлежавшая матери Семена, была заперта на ключ. Жизнь в этом доме, видимо, шла обособленно: между сыном и матерью не установилось согласия.

Встреча с Семеном удручила Александра. За какой-то год с небольшим Семен из красавца мужчины превратился в жалкого старца, потерял всякий интерес к жизни. Но не утратил ли этого интереса он сам? Не потерял ли энергии, а значит, желания и способности работать?

— Александр Александрович! — немощным голосом тихо позвал Семен. — Доктор уходит, и мы можем продолжить наше общение.

Семен сидел на тахте и застегивал пуговицы на рубашке.

— Врач прописал мне побольше двигаться. Это теперь прописывают поголовно всем, кто жаждет продолжения жизни. Но!.. — Семен вознес указательный палец. — Как балерина, так и мужчина должны вовремя покинуть подмостки! Не так ли, мой друг? Именно так! — Он переполз с тахты на кресло. — Я вовремя не успел.

За доктором захлопнулась дверь. Семен спросил, прочитал ли Александр роман Леонидова.

— Не то у меня теперь состояние, — ответил Александр.

— У меня более чем не то. Я ничего не могу больше сделать. Но если бы я мог!.. Если бы мог! Я бы не отходил от мольберта, ездил бы не в свои увеселительные круизы, а в глубину России, к простым людям, на которых держится жизнь, писал бы их прекрасные лица! Писал бы пейзажи родной природы… Так успевайте хоть вы! И не дергайтесь, до отхода вашего корабля — целые сутки.

— Я должен побывать у Лизы.

— А у Шурочки вы побывать не хотите? После смерти Магды она звонила несколько раз и все интересовалась вами. Переживает за ваше одиночество. А что? Шурочка, по-моему, — человек! И очень женственна. — Увидев посуровевшее лицо Александра, он извинился: — Простите, я — так, к слову, понимаю, что Магду не может заменить никто. Вы разбираете мою речь? — спросил Семен, вспомнив о вынутых еще до прихода Александра протезах. — Я — сейчас…

Он отвернулся, вытряхнул из грязного носового платка вставные зубы и водворил их на место.

— Шурочка просила вас позвонить, — внятно произнес он. — Если угодно, вот номер ее телефона. — И он протянул клочок бумаги.

* * *

Шурочке Александр звонить не стал. Нечего было сказать ей. А вот Лизу навестил.

Лиза показалась слишком обыденной. Не было на ее лице яркой косметики, оно словно просветлилось, стало чище и значительнее. В остальном она не изменилась. Те же глаза, чуть выпуклые, с задорным блеском, те же яркие губы. Удрученность, однако, чувствовалась и в облике, и в голосе.

— Проводите, очень рада! Может быть, чаю или хотите есть?

Александр охотно согласился на чай. У Семена он так и не смог преодолеть себя: уж слишком было неопрятно в доме.

Лиза все делала быстро — постелила на стол отливающую синевой белую скатерть, поставила на нее поблескивающие фарфоровые чашки, тарелки. Следом появились тонко нарезанный батон, колбаса, сыр, ветчина. Александр невольно припомнил хлебосольство Леонидова и, как подумалось ему сразу, опрометчиво сказал:

— Все как при Евгении Семеновиче!

Но лицо Лизы не сделалось печальным. Напрасно люди, которых не коснулось несчастье, оберегают испытавших его от воспоминаний о безвременно ушедших близких. Если бы они знали, как сладостно приятно пребывающим в горе каждое доброе слово о самых дорогих для них людях! Лиза сказала:

— Мы с вами, Александр, друзья по несчастью. Кто еще нас так поймет, как мы сами?

Она начала рассказывать о том, какими многолюдными были похороны Леонидова. Ей сочувствовали актеры всех театров, Мосфильма и Росконцерта, подчеркивая при этом, очевидно, важное, для нее обстоятельство: все относились к ней, как к жене Леонидова.

— Вы знаете, Александр, ведь незадолго перед его отъездом мы окончательно решили пожениться. И вдруг — такая нелепая смерть! Я понимаю и вас. Магда!.. Уж если перед ней преклонялись женщины, то что говорить о мужчинах. Но, что поделаешь? Ничто не вечно. Вы ешьте. Все свежее.

Она спросила, сколько времени осталось до отплытия парохода. И, когда узнала, что пароход отправляется лишь на другой день, не предложила, а, скорее, попросила, так, как это может сделать только женщина, съездить вместе с ней на кладбище, где похоронен Леонидов. Александр тотчас согласился.

Белый обелиск, сверкнувший в лучах вечернего солнца, Александр заметил сразу и быстро пошел к нему. Благодарная ему Лиза шла следом, со слезами на глазах наблюдая эту встречу друзей, находившихся теперь по разные стороны жизни.

Обелиск был точно такой, как на могиле у Магды, из светлого камня с серыми прожилками. Александр не сомневался в том, что этот камень был привезен с Урала, от тех самых Белых скал, у подножия которых Леонидов не раз совершал свои прогулки на катере. Очевидно, сам Леонидов обронил когда-то в разговоре с Лизой слово об этих Белых камнях и наверняка рассказывал о привольных уральских лесах, о скалах, отвесно уходящих в воду, символизирующих саму вечность, непреходящую красоту и силу природы.

При жизни люди нередко походя, ненароком выражают те свои чаяния, которые они сами уже не могут ни высказать, ни осуществить потом. И делом совести их близких становится выполнить этот завет. Так или иначе, память об Евгении Леонидове хранил белый уральский камень. Выглядел он не слишком изысканно, но был крепок, надежен и мог посоперничать с самим временем, как и его собратья, испытанные ветрами, стужами и зноем в привольном суровом краю.

* * *

Белые камни, однако, разбросаны по всему свету. Они, подобно часовым вечности, стоят не только в предгорьях Урала, у Камы и Чусовой. Через каких-нибудь три дня белоснежные скалы, пусть не такие высокие, потянутся и вдоль волжского правобережья. Их непременно увидит Александр. Глядя на них, нельзя не испытывать утверждающей радости бытия. Ее неизменно вызывает ощущение беспредельности в самом себе. Человек — лишь частица вечного потока жизни. Магда не хотела ощущать себя частицей во времени, но ведь это все равно было так, независимо от ее желания. Люди — смертны, человечество — вечно, как сама природа. И надо отдавать все свои силы тому, чтобы оно не только выжило, но было удостоено возможно лучшей доли.

«Каждый, кто честно жил и трудился во имя этого, заслуживает доброй памяти», — так думал Александр, сидя у окна в своей одноместной каюте и наблюдая, как тают в утренней дымке белокаменные строения столицы. И еще он подумал о том, что все-таки надо заставить себя работать во имя ушедших, живущих и будущих поколений, преодолеть слабость духа, ибо все вокруг отдавали свои силы продолжающейся жизни — там, в оставшейся за кормой Москве, здесь, на идущем по глади водохранилища корабле, на родном Урале — тоже. Сколько блокнотов заполнил он за свою жизнь записями о труде металлургов, шахтеров, строителей, бумажников, химиков, творцов удивительных машин! Это были прекрасные люди, добрые, отзывчивые, творческие, прикипевшие к своему делу, без которого они не представляли себе жизнь. Он так ничего и не написал о Владиславе, о Валерии, об их товарищах. А разве Владислав, Леонидов, Магда, Лиза, Шурочка, даже бедный Семен не достойны того, чтобы о них узнали другие люди? Ведь и они — свидетели сложного, интересного, но быстро проходящего времени, а их жизнь по-своему примечательна, как, впрочем, примечательно пребывание на земле всех ее обитателей.

Рука потянулась к чемодану. Он достал рукопись Леонидова, которую взял с собой на всякий случай.

При знакомстве с первой же страницей Александра поразила удивительная схожесть всего того, о чем он только что думал, с мыслями Леонидова. Еще больше удивился он, когда, пролистав несколько десятков страниц, увидел образы дорогих ему людей, понял, что главная героиня — Магда… Посетовав на то, что Леонидов изменил истинные имена героев (он бы ни за что не поступил так!), Александр, не отрываясь, читал рукопись до самого утра, когда вслед за сумеречным рассветом ярко вспыхнуло солнце, пронзившее при повороте судна своим лучом полумрак каюты. Он выключил настольную лампу, закрыл папку и посмотрел в окно. Там, в ослепительном сиянии солнца, тянулась гряда белоснежных каменистых гор. Они отражались в спокойной голубоватой воде, напоминая о вечном потоке жизни и утверждая своей торжествующей непоколебимостью превосходство света над тьмой.

Загрузка...