В доме любовь

Тебе будут рады, вернись сюда вновь!

Сразу понятно, есть ли в доме любовь![46]

Оно очень даже приятно тут, в кухне на столе, когда все разошлись спать. Как поется в песне, стол и стул по-своему умеют улыбнуться и пригласить присесть, погостить. Толком не замечал раньше, как льется над мойкой свет, когда выходит луна. Каждый предмет, когда вот так окутывает его белым покровом, обретает свое особое измерение. Сахарница, кувшин и чайная ложка на рабочей столешнице, когда свет стягивает их воедино, кажутся ансамблем. Сушильная доска – серебристый ледяной каток с выброшенными на него перевернутыми кружками, они ждут, когда за завтраком их поднимут и вновь польется в них горячий чай. Всякие чудны́е хрени валяются рядом – моток бечевки и пинцет. Вот они-то смотрятся зловеще уж точно, не место им тут, все кромки заострены лунным светом.

Может и потемнеть – внезапней некуда, набегут облака, затенят все вокруг. Устранят своеобычность окружающего. Вот еще одно слово, которое я никогда раньше не употреблял, – своеобычность. Но теперь я больше ничего не боюсь. Меня все знали как бесстрашного человека, и физически, и умственно: и на дорогах, и на игровом поле, и в любой компании. Но, как и многие, я свои границы таскал в себе. Такое вот слово – своеобычность – эдак запросто вбросить в разговор никогда не умел. А теперь, похоже, расширяюсь во все стороны. Своеобычность… чешуйка со шкуры родной речи. Мне теперь хоть бы хны, позволю себе хотя б раз.

Когда ты всего лишь предмет, в моем случае – деревяшка, стихии играют с тобой так, как не могли, пока ты был жив, и надувались легкие, и набрякали вены. Взять вот восход дня: первый свет поднимается и поднимается, пока не затопит окно. Пока я был жив, если встал рано поутру, приговаривал: “Красота какая. Подъем, ребятки, труба зовет. Что надо день для стирки и сушки, Матерь”. Но едва потрачу хоть минуту, чтобы дать свету пройтись по мне, омыть меня, вот как сейчас. Я, замкнутый в деревянном своем укрытии, омыт светом и тьмой – днем и ночью. То же и с шумами: скрип половиц, гул и вздохи холодильника позади меня, время от времени шорохи снаружи за дверью во двор – то идет мимо кот, ночной охотник, а может, и лиса. На милости у всего этого, до чего же милостивая это штука – жизнь после смерти.

Попытка не пытка, опишу свое нынешнее положение, хотя все оно целиком мне невдомек. С тех пор, как не стало меня, в природу мира духов я никакого особого прозрения не обрел, ничего такого сверх того, что можно сообразить в любой день, когда вдыхаешь и в то же самое время осознаёшь это. Но в самом чудесном смысле слова это для меня нисколечко не важно. Если б было мне что посоветовать из великого запределья, сказал бы так: что б там жизнь ни совала в руки – если не питать надежд понять это, принять будет куда проще.

Сам-то я обустроился в деревяшке, обряженной будто замысловатая статуэтка. Но прежде эта самая статуэтка подпирала диван в каслбарской комнатенке[47]. Я более чем доволен таким улучшением положения. Учитывая, сколько вокруг подобной всячины, я мог бы угодить в чайный сервиз или в шезлонг. А потому обзавестись худо-бедно лицом, в какое люди могут смотреть, – будь здоров удача. И потому они все со мной разговаривают и обращаются исключительно бережно.

Та песня, ну, про желтую ленту на старом дубе, никогда ничего особенного мне не давала – просто так подпевать только. Но теперь у меня с ней иначе, потому что теперь это и моя правда: “Вернусь домой, свой срок отбыл”. И прикидывать, помнят ли тебя, есть ли до тебя хоть какое-то дело? Хотя сдается мне, я свой срок только начинаю.

“Теперь-то я узнаю, что мое, а что не мое”. Семья по-прежнему приходит мне на выручку: Матерь выбрала меня из целого строя похожих ребят у Мурта на столе. А теперь вот Фрэнк встал посреди ночи, спустился излить мне душу. Весь, как обычно, в узлы вяжется. Слышу, как он, хоть и лег уже, а все ворочается и ворочается, что твой пес блохастый.

Возвращаясь к моему положению: не первый я жилец в этом полене. Кое-какие штукенции, как я теперь выяснил, направляют духов домой. Такой вот вагон, отцепленный от паровоза, стоит на запасных путях перед последним рывком до конечной станции. Речь не о перчатках Падре Пио и не о щепке от клятого венца. Самые что ни есть простые хрени. В рукотворных материалах, как я понимаю, – например, в пластиковых игрушках или батарейках – недостаточно сродства с человеческим духом, чтоб он в них обжился, даже ненадолго. А потому, если боитесь измерений за пределами того, что вам видно, лучше построить себе дом на вершине свалки, туда мало кто поселяется, хоть зримый, хоть нет. Впрочем, пока я это все говорю, может, уже есть какой-нибудь извод червяка или таракана, какие способны переваривать клятый пластик и срать чем-нибудь получше. Когда такое случится, вас после кончины может перебросить в какую угодно емкость. Нужно лишь, чтобы выдерживало смену времен года, начала и окончания.

Короче, хватит уже о деревянной скорлупе, в которой я обитаю. Чую, время вокруг меня сгущается, долго я здесь не пробуду. Не более чем та повесть, что близится к своему завершению. В концовках есть удовлетворительная определенность, особенно после того, как от пули уклонишься, от стрелы отскочишь, смерть превзойдешь. Рано или поздно этому сдаешься. Был у меня двоюродный под Мишаллом[48], лицо ему перекосило парезом. Но как только выдохнул он в последний раз, его костлявые, как у меланхоличной гончей, черты объяла безмятежность.

Старый домашний очаг бередят, значит, всякие дела. Всего лишь угли, но от легкого дыхания вопросов, какие задает мой сын Фрэнк, они разгорятся. С того места, где я сижу, все видно отчетливее. Взять, допустим, Берни. Мальчик девочка мужчина женщина, как изысканнейшее виски – пей хоть из банки из-под варенья, на вкус не повлияет. Порядочная душа, и, как бы жизнь ни повернула, Берни любовь найдет. Потому что она из этого ребенка изливалась всегда.

То ли дело Фрэнк. Ставит клятую деревянную черепушку мою на кухонный стол, смотрит на меня в упор так, будто я тут все еще живой, а он серьезный кроха-гасун[49], пытается сообразить, как у меня шестеренки в черепе крутятся. Пытается разобраться в волшебстве, которое превыше целительства – в волшебстве самого бытия. Просто быть, просто быть. Оставить как есть – вот с чем бедолага Фрэнк не справляется. Что я сам добавил к его неприкаянности, сказать не могу: хотел лишь, чтобы он был волен быть таким, какой есть. Каким он оказался и что бы это ни подразумевало – дары, таланты или слабости, – мне все едино. Я решил, что дар, который ему передам, – это любовь к нему, какой он есть, а не к тому, что он умеет делать.

Вусмерть вы правы, мистер К.:

Тебе будут рады, вернись сюда вновь!

Сразу понятно, есть ли в доме любовь!

В чем ключ?

Первым делом поутру на дух не выношу, когда собираешься на работу и не можешь свое барахло найти – ключи и прочее. Батя-Божок стоит на столе, смотрит за мной. От этого только хуже, когда тебя прессуют. Закидываюсь кружечкой, бросаю плошку из-под кукурузных хлопьев в мойку.

– Не знаешь, где мои ключи, Бать? – Без толку. Новый набор придется заказывать. Иду к Берни, стучу в дверь. – Одолжи ключи, Берни. – Нет ответа.

Хватаю из буфета шоколадный батончик, и тут спускается Матерь. Вид у нее умученный.

– На работу, сын?

– Ага. Хотя смерть как медленно все. Вчера заставил нас прибираться в цехе. Ну хоть пятница.

Матерь наливает себе чаю, придвигает Божка к себе.

– У тебя со скольких? – спрашиваю.

– Не раньше одиннадцати. Хочу убедиться, что Берни встал. Ему надо рецепт у доктора Кларка взять.

– Я опять ключи потерял. Скажи ему, что я взял его велик. Мой сдулся.

В груде курток, наваленных на кресло, ищу свой кошелек и поэтому не очень ловлю, что она там говорит, а она все толкует про людей и что она даже, может, нажалуется стражам[50].

– Насчет чего?

– Насчет тех парней, которые швырялись в Берни, – это его довело. Пусть он и не помнит толком, что было дальше.

Надо оставить как есть. В смысле, мы все устали после больницы, а Матерь с этой деревяшкой теперь носится. Но нет.

– Он иногда сам себе враг хуже некуда, – говорю.

Она глядит в чашку с чаем. Ноль эмоций.

– Может, ему, не знаю, сменить обстановку или как-то.

– Берни в первую очередь и больше всего нужна поддержка семьи.

– В чем?

– У него какой-то кризис – ушел из колледжа, не в своей тарелке. Врач его на какие-то антидепрессанты посадил, Фрэнк. На том же самом у них Оливия Бирн, она даже с пультом от телевизора не справлялась. Рассказывала, что застряла на целый день на каком-то канале, где хеви-метал крутят. Едва с дивана встала, чтоб выключить.

– Все это и на других людей влияет. У меня, может, лучше получится развивать дар, если все будет, типа, чуток поустойчивей. – От Матери – ни слова. – Я за тебя беспокоюсь больше всего, – гну свое. – Тебе без всей этой херни было бы проще.

Знала б она хоть половину того, что с Берни происходит.

Она встает, глядится в дверцу микроволновки, вдевает эти здоровенные серьги.

– Тебе разве плохо на лесопилке? – Прибирается на столе, кладет тарелки в мойку. – У тебя руки умелые.

Нет у меня намерения провести там остаток жизни, кормить голодную пасть щеподробилки, чтобы все руки в занозах, да кататься на погрузчике туда и обратно по лесопилке. Выходя через заднюю дверь, пробую напоследок:

– Не годится это место для Берни. В большом городе он будет счастливей. Был бы тут Батя, он бы, думаю, сказал то же самое.

Матерь – сама невозмутимость. Умеет она так вот вдохнуть, будто воздух просачивается ей через нос и только потом попадает в легкие. Пару раз она вот так сопит.

– Ты за меня вообще не волнуйся. Если б ему было что сказать, – она мне, кивая на Божка, – он бы сказал, что поправить в этом месте надо только одно: твой настрой.

Вроде чушь, но есть в этой клятой деревяхе что-то такое, что притягивает взгляд, будто она участвует в разговоре. Мы с Матерью одновременно поворачиваем к истуканчику головы. Божок на Батю не похож нисколько – у Бати была копна кудрей, черных как я не знаю что, а в них седая прядь. Нос у него был типа широкий такой, а у этой деревяшки его по-уродски нету. И все же в этом деревянном лице что-то Батю напоминает.

– Может, тут-то и конец преемственности, – говорит Матерь – скорее Божку, чем мне.

– Ты о чем?

– Не знаю, бывало ли вообще у прошлых поколений, чтоб оно проявлялось так поздно. Я про дар, Фрэнк.

Это удар под дых. Она все еще дуется на меня за то, что Берни угодил в больницу. Батя всегда говорил, что уверенность – половина исцеления, как ни крути. Может, если б окружающие выказывали больше уверенности во мне, оно и пошло б на пользу.

– Было б мило, если б нашелся кто-то такой, кто на самом деле знает об этом даре хоть что-то. Я тут пытаюсь вытянуть все это дело в одиночку.

– Ну, если ты считаешь, что от меня проку нет – пускай я прожила с твоим отцом сорок с лишним лет, – поговори с дядей Муртом, – супится она. – Он Уилан до мозга костей.

После чего удаляется в прихожую за своей сумочкой.

* * *

Уходить с работы до пяти вечера нам не положено, но в обед босс Деннис говорит мне, Скоку и Хеннесси, чтоб шабашили раньше. Оно и понятно, дел сейчас немного.

Когда я возвращаюсь домой, Матерь все еще на работе, а Берни, видимо, слинял куда-то; в дом я попасть не могу. Проверяю, нет ли запасных ключей под Материным вазоном в виде колодца желаний, но те я, кажется, тоже потерял. Пишу Матери насчет, может, еще одного запасного комплекта. Она велит зайти в “Моррисси” и взять у нее.

Ричи Моррисси – перед супермаркетом, сторожит пустую парковку.

– Как сам, Фрэнк.

– Порядок, Ричи.

С тех пор, как городской совет установил паркоматы, люди повадились использовать “Моррисси” как лучшую бесплатную парковку в городе. Ричи одержим: записывает номера приехавших машин, строчит письма политикам, пытается заставить городской совет установить какое-нибудь заграждение. Теперь выясняется, что юридическое право претендовать на часть этой парковки имеет “Чистка Кео” по соседству. Они уже начали оставлять здесь свои фургоны со стиркой; это грозит полномасштабной войной.

– Ты слыхал про… – начинает Ричи, но вдруг его и след простыл: с дальнего конца на парковку вкатывается чей-то белый фургон.

Внутри Матерь выкладывает товар в отделе выпечки. Ее попросили не носить на работе шляпы, проредить амулеты и кристаллы, но она держит позиции: на ней красные серьги – здоровенные обручи.

– Ты подсел на эти пирожные с кленовым сиропом и пеканом, – говорит. – Третий раз на этой неделе. Фруктов чего не хочешь? Вот голубика в распродаже.

– Не за этим. Я тебе писал, что мне ключи нужны.

– Бери, но чур сразу метнешься к Мурту, чтоб он тебе сделал дубликат.

– Шик.

Я все равно собирался расспросить его про фигурку. Может, выведаю что-нибудь насчет семейной истории и всей этой темы с Берни. Матерь выуживает кольцо с ключами из кармана. К ключам приделана соломенная фигурка. Очередная новая мулька.

– Не потеряй. Это мне Мурт подарил. Откопали вместе с болотным человеком с холма Кроган. Этот манин[51] нашелся в одной руке, а в другой был клок человечьих волос. И фунт масла сливочного.

– Тысячи лет назад люди взвешивали масло в фунтах и унциях?

Пусть держится фактов. С чайной гущей она справляется прилично, однако попадет впросак, если вот так будет увлекаться всяким спиритическим. То у нее все четко и ясно, а то отсебятина прет. Я сходу вижу, когда она перескакивает с того, с кем там общается, в собственное воображение, – как канаву перепрыгнуть. Зря она так.

– Ну, прилавка витринного и весов у них не было, – она мне, – но масла кусок был немалый.

Она возвращается к стойке с выпечкой. Кладу ключи и соломенную фиготень в карман и быстренько оглядываю полки.

Ничто не сравнится с запахом свежей выпечки. Закрываю глаза и вдыхаю поглубже. Может, возьму пару тех пирожных с кленовым сиропом, отвезу одно Мурту. Он жуть какой сладкоежка, вечно ириску сосет или карамельку лимонную.

– Фрэнк, ты когда-нибудь научишься щипцами пользоваться, как цивилизованный человек?

– Потом. – Удаляюсь с пирожными и ключами.

На парковке Ричи стоит у выезда и орет на стремительно отъезжающий прачечный фургон. Лицо у Ричи багровое, он потрясает кулаком. Скрытые глубины страсти. Матерь годами твердила, что у него в недрах графства спрятана какая-то краля. В это трудно поверить – уж такой он с виду сушеный мужик, вечно полки проверяет да коробки пересчитывает, мало что интересно ему вне предприятия. Говорят, не стоит судить о книге по обложке. Кстати о книгах: Матерь показала мне его женщину на сеансе “Голоса по ту сторону Великого Водораздела” в Хакетстоуне.

– Это она, библиотекарша, – прошептала она перед началом сеанса. – Говорят, только на ней передвижная библиотека и держится.

Глядя на копну забранных кверху светлых волос и красную блузку с глубоким вырезом, с которой пуговицы чуть не отстреливаются, силясь удержать то, что им полагается удерживать, я вполне себе представил, как пацаны с гор исходят слюнями, глядючи, как библиотечный фургон взбирается на макушку далекого холма.

– Ну, говорят же, что чтение расширяет горизонты, – сказал я ей, когда стали гасить свет.

Катясь на велике к Мурту, я типа отплываю в мысли о великом водоразделе между мной и Джун. Как мне придется прыгать сильно выше собственной головы, чтоб начать встречаться с такой девушкой, как она. Хотя вот Ричина подруга смотрелась куда как вне пределов его досягаемости. Так вот и задумаешься: поди пойми вообще, чего людям надо. Особенно когда речь о чувствах. Типа, а что если б выяснилось, что у Джун есть парень и это их пацан? И, допустим – просто разговора для, – я ей оказался интересен. Пошел бы я на такое? Это ж просто невезуха со временем в каком-то смысле – если встречаешь правильного человека не вовремя. Или и того хуже, если б у меня кто-то был, у нас бы уже пара детей завелась, и тут я встречаю Джун и понимаю, что мы друг другу подходим идеально? Хотелось бы думать, что не выставишь себя, блин, полным идиётом. Как Ричи Моррисси. Или похлеще чего – дуру из своей жены сделаешь. Но одно дело рассуждать, что человеку правильно делать, а другое – самому выяснить, тот ты человек или нет.

“Барахлавка”

Добираюсь к Мурту, он сидит на улице, послеобеденное солнышко впитывает. На дорожке к дому у него новый стол, а к нему стулья с вычурными металлическими ножками.

– Как дела, Мурт?

– Фрэнк, я тебя сто лет не видел. Все хорошо. Как сам?

– Неплохо. – Вручаю ему ключи и пакет с пирожным. – Мне б опять выточить комплект.

– Ждал тебя на прошлой неделе. Ты сообщение мое получил насчет умывальников?

– Забыл.

– Если их ошкурить и лаком вскрыть, их с руками оторвут.

Из всех братьев Мурт был с Батей ближе остальных. Кракь[52] с ним что надо, хоть ему и семьдесят пять, никак не меньше. Не знаю почему, но для меня у него всегда есть время. До того, как вышел на лесопилку, я помогал ему: катался по распродажам и аукционам, да и по гаражным ярмаркам.

– Кофейку, Фрэнк?

– Лена дома?

Надеюсь, нет. Она так вот голову отворачивает, когда со мной разговаривает, будто я дворняга какая. Тоже мне кокер-нахер-пудель.

– Не. С друзьями встречается. С этой группой, куда она вписалась, – “Ятопия”. Отделений у них больше, чем у ГАА[53], похоже. Вроде арендовали землю за Ардаттином[54], чтоб там лаванду растить.

– Ну давай, выпью кружечку. Но лучше чаю.

Все с ума посходили на кофе, даже кое-кто из пацанов на работе топит за настоящую кофемашину. А я вот больше по чаю.

Он поднимает со стола высокий серебряный чайник, показывает на ручку в виде змеи, крошечный носик – в виде губ.

– Из царицына приданого. Может, сам Распутин из этого чайника мочу свою пил.

– Приданого?

– А толку-то ему в итоге. У меня кофе в зернах, не хочешь попробовать? Венесуэльский.

– Не, все шик, мне чайный пакетик. “Лайонз”[55], если есть.

Усаживаюсь, гляжу на высокие деревья через улицу – дуб и бук. Хоть они всю тропинку расхерачили корнями своими, все ж от них идет приятный зеленый свет – и орава птиц поет. Там, где Мурт живет, боковая улочка петляет к реке. Все постройки здесь старые, в основном жилые, а между ними самая малость магазинных витрин. Сам Мурт сидит за стойкой справа от двери, вытачивает ключи и починяет всякое кожаное. Тут некоторый беспорядок: полки с непарными туфлями и обрезками кожи, подвешены за пряжки ремни, напиханы сумки. Станки для обточки ключей занимают всю длину стены. Недавно он снес стенку гостиной и расширил мастерскую. Покамест смотрится немножко тяп-ляп, но тут он теперь хранит всякую старину и подержанное.

– Глянь вот на это. – Мурт появляется с кружкой чая, показывает на множество всякой всячины на столе. Потемневшие металлические булавки и типа плоскогубцы какие-то, все ржавое. Беру что-то вроде рога, серовато-белое, примерно с мою ладонь, на толстом конце плоское и все целиком гладко отполированное.

– Больше тысячи лет. Выкопали в одном из первых поселений викингов в Ирландии.

– Как оно попало оттуда в “Барахлавку”?

Он качает головой из стороны в сторону, будто не может выбрать между “да” и “нет”, хотя вопрос у меня открытый.

– Много всякого прошло через мои руки, – говорит. – Это, может, себе оставлю. Мне нравится воображать какого-нибудь парня-викинга – как он в летний день отпиливает этот рог и размышляет о том, о чем им там приходилось размышлять. Может, о том же, что и мы: ужин, семья, сугрев, что там за дальним холмом.

– Это среди Лениного добра нашлось? – спрашиваю и кладу рог на стол.

– Не, сам добыл. Лена с друзьями больше по части самовыражения. Украшают, а не восстанавливают. Старательные, и то ладно.

– Как она?

– Сейчас жуть какая накрученная насчет кое-каких моих дел. Лучше б о своем здоровье и настроении пеклась.

Из тенечка под Муртовым штендером выбредает Кри́стал, кладет лапы Мурту на коленку.

– Мисс мадам готова перекусить. – Перед тем как уйти в дом, отщипывает здоровенный кусок от своего пирожного и отдает кошке.

Та пожирает предложенное, то и дело бросая на меня подозрительные взгляды. Останавливается в дверях, трется о Везунчика – ростовую фигуру черного лабрадора. Когда-то стояла у старого почтового отделения с табличкой на шее: “Общество глухонемых мальчиков имени Святого Франциска”. Краска у пса на голове стерлась – дети клали монетки в щель у него на черепушке.

Мурт распевает – что-то о венесуэльском кофе и женщинах. Пока он там хлопочет, я задумываюсь о Венесуэле. Я, в общем, и на карте-то ее показать не смогу. Где-то рядом с Мексикой? А может, вообще в самом низу Южной Америки. Не важно. Тамошним тоже наверняка насрать, если б весь Карлоу снесло ураганом или какой-нибудь псих тут всех повырезал бы. Мне кажется, что имеет для человека значение, а что нет, зависит только от того, где у него ноги стоят.

– Если найдешь свободное время, – кричит Мурт изнутри, – сейчас ремонтируют школу в Киллериге[56]. Бригада Курранов делает. Несколько хороших столов пойдет на выброс, если мы не заберем. Лаком вскрыть – прилично продадутся.

Понятно, что ему охота подтянуть меня работать с ним. А я его все отодвигаю да отодвигаю. Лесопилка в самый раз. Я ждал, когда мне стукнет восемнадцать, чтоб посмотреть, укрепится ли во мне дар. Или, может, найдется какая-то конкретная болезнь по моей части – глазная или еще какая. И это даст мне опору. А может, ничего и до моих двадцати одного не случится. Или при всех выкрутасах в нашей семейке вообще не судьба мне. Чтоб стряхнуть сомнения, пытаюсь представить себя в Венесуэле. Куда жарче там, чем тут, а кроме этого… нет, не могу вообразить, как оно было б. Или жить на Северном полюсе – это проще. Там было б иглу, Берни прихорашивался бы где-нибудь в уголке, Матерь в иглу к Сисси Эгар за свежими сплетнями ходила бы в снегоступах. Скок газовал бы у порога, пытался б вытащить меня на снегокатные гонки или еще какое баловство. А если б и Джун там оказалась? Может, маловато было б там всяких бедолажек, а потому она, может, работала б разъездным врачом, если там такие есть. А я? Про себя ничего представить не могу. Хотя белизна вот эта общая мне нравится. Было б неплохо.

Из-за спины у меня доносится шепот.

– Не оборачивайся. Чего это он там?

Что за хрень. Я не заметил, а за деревом напротив какой-то мужик, кепка надвинута на лицо. Когда замечает, что я на него смотрю, чуток сдвигается.

– Это ж Старик Куолтер?

– Он самый, точно.

Все знают Ронана Куолтера, потому что он в церкви укладывается на пол и ползет по срединному проходу до самого алтаря. Семь дней в неделю он там перед работой, на пузе лицом в пол. Пришлось запретить ему появляться на причастиях и конфирмациях.

– Он сюда идет?

– А то, – говорю.

– Нахер его. Уноси в дом кофейник и брошки.

Как только дружок этот замечает мою суету, сразу прибавляет шагу. Я собираю все со стола и уношу в мастерскую.

Куолтер заходит.

Мурт выпрямляется, приглаживает волосы, заново стягивает хвост на затылке.

– Ботинки себе желаешь растянуть, Ронан? Я слыхал, у Шо славные сандалии есть на лето. В детском отделе.

Кажется, Мурт попадает в точку: Куолтер тут же краснеет. Гляжу на его ступни – те и впрямь крохотные. Чудо еще, что он равновесие удерживает, – это даже не ступни, а чуть ли не лапки.

– Та вот рекламная доска снаружи. Указатель. Тебе разрешение на него нужно, – говорит Куолтер и подбородок на Мурта наставляет. – Это жилой квартал. Тут люди на инвалидных креслах, коляски.

– Ну, – говорит Мурт, – Айлин Маккейб из шестнадцатого номера прокатилась тут в своем кресле с моторчиком, на пробу. Весь тротуар проехала без труда.

– Еще одна жалоба в совет, и у тебя будут неприятности. – По полной программе он себя накручивает. – Это использование не по назначению, никуда не денешься.

Мурт ни гу-гу.

Прежде чем уйти, дружочек бросает на стойку конверт.

– Копия моего письма мистеру Лоури, инженеру графства.

– Что?

Куолтер встает в дверях, постукивает кулаком Везунчику по голове.

– У тебя разрешение есть?

– На что? – спрашивает Мурт.

– Чтоб собирать на благотворительность, нужна лицензия.

– Хрен тебе, а не лицензия, – говорит Мурт.

Ржу с них двоих, и Куолтер выметается.

Мурт отпивает кофе.

– Этот паршивец не успокоится, пока из Рождества всю радость не высосет. Зайди-ка на минутку.

– Что вообще происходит?

Он мне рассказывает, в чем беда: Куолтер переселился по соседству – унаследовал дом от своей тетки Силви Кирван. Нравилось ей пропустить после обеда стаканчик-другой – или третий – хереса, да и Мурт не возражал. Так вот, дружок этот убежден, что Мурт обобрал тетку Силви на какие-то старые семейные реликвии. Да и вообще Муртов общий фасон ему не нравится – Куолтер считает, что из-за Мурта весь квартал хуже смотрится.

– Он все старается подговорить местных против моей лавки. Меня из-за него распнут, он со своими жалобами из городского совета не вылезает.

Конечно, Мурт довольно-таки много себе позволил в смысле того, что превратил весь первый этаж своего дома в торговое предприятие. Он считает, что на дальнейшее лучше всего отремонтировать сарай на задах переулка и перебросить инструменты туда.

– Я б тогда мог плотнее сосредоточиться на антиквариате. Ключи и обувь, Фрэнк, – удобное прибыльное дельце.

Мы приходим в кухню, и я едва не забываю, что́ произошло только что. Тут форменный зоопарк – столько всего навалено на столе и стульях. Матерь и близко не обрисовала положение. Первая фиговина, что оказывается у меня в руках, – голова от распятого Иисуса, которую они приделали к Барби. А вот статуэтка Марии, на руках у ней младенец, весь покрытый искусственным мехом. Со всего – от святого Патрика до Падре Пия – сыплются перья и блестки. По сравнению с этим добром Батёк-Божок смотрится вполне ничего.

– Блядский ужас. Колыбельку Иисуса ее в этом году украсить точно никто не попросит.

Вид у бедняги Мурта потерянный.

– И ты все это барахло собираешься в Волчью ночь продавать? – спрашиваю.

– Тупик у нас тут. Не хочу ей крылья подрезать. Но она ужасно нервная. Совсем как мать ее.

Мурт считает, что если выставить такое в витрину, положение он себе только ухудшит – вода на мельницу Куолтеру. Ключи и обувь еще ладно, однако полномасштабную антикварную лавку ему держать не разрешено – что уж говорить о фриковой художественной галерее.

– Есть же еще и те, кто верит в преступное богохульство, – Мурт такой.

Говорит, что мог бы обратиться за разрешением на перепланировку, обустроить лавку и мастерскую по всей форме. Денег у него на это хватит, но уйдет время.

– Я ж уже не молод. Надо либо все узаконивать, либо завязывать с этим. Конечно, толку никакого, если не найду, с кем это делать вместе, чтоб человек рано или поздно меня сменил.

– Может, Лена могла б этим заниматься?

– Да она не потянет. А вот у тебя глаз на это дело есть.

– Я в деловых вопросах не смыслю вообще.

– Быстро насобачишься.

Выбирает болванку для ключа со стенда, закрепляет в тисках. Готовые ключи вручает мне вместе со старым комплектом.

– Я вроде как слыхал, Берни влип в какие-то неприятности?

Выкладываю ему о поездке Берни на “скорой”.

– Надо ему найти свою колею, – Мурт мне, катая в ладони древний рог, сжимая его, как кинжал. – Иногда ребенок осваивается в жизни совсем не сразу.

– Ты и половины не знаешь о том, что еще там Берни осваивает, – говорю. – Его мотает во все стороны.

У Мурта на комоде – поднос со старыми украшениями, он приносит его на кухонный стол. Принимается копаться в этой куче, вытаскивает одну штуку, откладывает в сторону.

– Похоже, он тебя достал.

– Ну, кому-то вечно приходится расхлебывать.

Мурт говорит, что в больнице оказался Берни, а не я. Ответственным за благополучие Берни меня никто не назначал. Предлагает мне вместо этого о себе и своем раскладе подумать.

Почему всё на меня сваливают, будто дело во мне? Я ничего никому говорить не собирался, но из меня оно прет. Выдаю Мурту кое-что из того, что Берни мне сказал в больнице.

Мурт слушает, попивая кофе. Но то, что он от меня слышит, его вроде как не потрясает.

– Хорошо, что Берни смог тебе довериться, – говорит Мурт, а сам пьет себе дальше.

Я не уверен, что он ухватывает всю картину: Берни толкует о том, чтобы изменить себя физически, жить другим человеком. Или тем же человеком, но в совершенно другой версии – в смысле, не быть больше парнем.

– Как Матери со всем этим потом быть? – говорю. – Он же может где угодно в городе появиться. В магазинах, в пабах. Вообще где угодно. В “Теско”, у Моррисси, в собесе. Не просто наряженным. Он собирается все изменить. Внешний вид, волосы. Вот прямо все.

– Ну, я б насчет нее так не переживал. Твой отец справлялся, – говорит Мурт, а сам подносит к свету здоровенный зеленый кулон. – Значит, и она справится.

Мне требуется минута, чтобы до меня дошли его слова.

– Батя?

Мурт молчит.

– Думаешь, он знал?

– Я знаю, что знал. Твой отец видал каких угодно людей так или иначе. Берни – не первая женщина, какая телом ошиблась. Такое бывает.

– А Матерь что же? Она знает?

Мурт не спешит с ответом, кладет ожерелье в отдельную коробочку.

– Вряд ли. Билли хотел, чтобы Берни сам ей сказал, когда сочтет нужным. Я не считал, что после того, как вашего отца не стало, я имею право заводить с ней этот разговор. Это Берни решать, когда таким делиться.

– А сам ты что про это думаешь?

– Сдается мне, тяжелая у него впереди дорога, как бы он к ней ни подступился. Усугублять не хочу.

Уму непостижимо. Батя, стало быть, знал. Уж он-то догадался бы. Мурт даже намекает, что Батя принял Берни. Если вдуматься, оно, конечно, так и есть – принял. Берни ж непогрешимый.

Лицо у меня, должно быть, сделалось то еще, потому что Мурт протягивает руку, хлопает меня по плечу.

– Твой отец видел в тебе большой талант ладить с людьми, – говорит. – Он знал, что у тебя хорошие руки. Хорошее сердце. Это главное.

Такое огрести – та еще гадость. Потому что это значит, что он мог подумать, будто я не всамделишный седьмой сын. Не в том прямом смысле, в каком Батя был, а за ним их отец и так далее в прошлое до бесконечности. Немудрено, что он вечно старался избегать моих вопросов, всякие отговорки находил, чтоб меня отвадить, когда людей лечил.

Загрузка...