Александр ЧУМАНОВ Брат птеродактиля

Повесть

Расхожее поверье, будто, если человек во сне летает, значит, растет, Аркадий Федорович Колобов, разумеется, не раз слышал. Но полагал — брехня. Потому что он лично никогда во сне не летал, хотя сны, если интересные и нестрашные, смотреть любил, видел их часто и многие даже запоминал во всех подробностях. Ну, может, не столько запоминал, сколько, проснувшись, старательно восстанавливал в памяти, безотчетно допридумывая недостающие куски, а куски, основному сюжету противоречащие, столь же безотчетно вымарывая.

То есть, если даже и случалось ему когда-либо непринужденно парить во сне, обмирая от ужаса и недоумения, так очень-очень давно. Притом в таком возрасте, о котором редко кто из людей способен сохранить более-менее отчетливые и достоверные воспоминания.

Однако Аркадий Федорович благополучно и своевременно вырос. Насколько вообще можно было вырасти в те времена, на которые пришлось «босоногое» его детство, а пришлось оно на времена голодные, военные и послевоенные, давшие поколение мужичков хотя ростом и мелковатых, но жилистых да выносливых чрезвычайно. Так что по стандартам своего поколения Аркадий Федорович имел рост средний, а по стандартам, установившимся позже, был, пожалуй, низкоросл или, лучше сказать, невысок. Впрочем, ничуть это обстоятельство человека не огорчало, ведь человеку важней всего сверстникам ни в чем не уступать, а если уступать, то не слишком, а другие поколения, они и есть другие — инопланетяне почти что.

Аркашка родился в семье пятым. Хотя мог родиться четвертым, но в самый последний момент братан Мишка отпихнул его и выпал на волю первым, возвестив о своей победе торжествующим воплем, из-за чего Аркашке пришлось выкарабкиваться на белый свет молчком, тогда еще затаив на брата пожизненную обиду и тогда еще твердо решив, что в дальнейшем, какими бы трудностями ни была чревата жизнь, уж он постарается быть во всех делах впереди Мишки — если не возьмет силой, значит, упорством да прилежанием превзойдет и всех, и брата. Конечно, Аркашка, когда его бабка-повитуха по заднице шлепнула, тоже, как и подобает нормальному младенцу, заорал что есть мочи — больно же и обидно, ибо незаслуженно.

То есть еще родители думали, что у них напоследок близнецы образовались, а Аркашка с Мишкой уже знали: нет, не близнецы они, а всего лишь двойняшки. То есть двуяйцовые, в отличие от однояйцовых. (Воистину лишь абсолютно бесчувственные к родному слову узкие специалисты способны ввести в обиход на веки вечные столь двусмысленные термины.) Поскольку близнецы не только очень похожи внешне, но, главное, дух взаимного соперничества им почти всегда чужд, они почти всегда и во всем действуют и даже думают солидарно, у них победа или поражение одного — это победа или поражение другого. И только тогда, когда сама жизнь близнецов разлучает и удаляет друг от друга, каждый начинает действовать и мыслить как автономная и самодостаточная личность.

В итоге они и получились полными противоположностями: Мишка каким себя при рождении показал, таким шебутным на всю жизнь и остался, Аркашка же не в пример серьезней вышел, и если заводился другой раз — нашкодить чего-нибудь, в чужой огород залезть, искупнуться весной в ледяной речке или несколько позже, нарезавшись портвейном, шарашиться по поселку да песни во всю глотку базлать — так только под влиянием брательника и вслед за ним. А вот насчет того, чтобы подраться с превосходящими силами противника, родителям или учительнице в школе надерзить — нет, в такие серьезные и чреватые серьезными неприятностями дела Мишке почти никогда втянуть брата не удавалось.

И даже сказать, пожалуй, уместно, что в сравнении с братаном — это вскоре приметили все — у Аркашки с раннего детства был такой как бы «инстинкт сверчка, знающего свой шесток». Но, может, и синдром, требующий если не откровенно заискивать, то, во всяком случае, безропотно сносить какую бы то ни было власть, а также и то, что порой абсолютно произвольно объявляет себя властью.

А когда братья в школу пошли, различия между ними стали, уж извините за банальность, как снежный ком нарастать. Аркашка сразу к наукам потянулся, брат же Миха, напротив, увлекся физкультурой и трудом, а также некоторыми другими, не связанными со школой, однако безусловно приятными видами времяпровождения. И в четвертом классе остался на второй год, так как на тот момент все, кроме ужения пескарей в речке, протекавшей прямо за огородами, вдруг перестало в его жизни существовать.

Уж как порол Мишку отец Федор Никифорович, технорук местной галантерейной артели и, следовательно, знавший цену грамоте человек, уж как старались мать-домохозяйка Анисья Архиповна и старшие сестры удержать непутевого братика возле книжек да тетрадок, но зов вольной воли и сжигающего душу рыбацкого азарта был сильней. И Мишка вырывался из отцовых рук, сбегал от сестер и матери, чтобы вновь очутиться на речке. Само собой, не производило даже самого кратковременного эффекта беспощадное уничтожение нехитрой снасти. Ну, разве что позволяло отцу на короткое время притушить распаленную и не находящую иного выхода эмоцию.

А потом, как это нередко бывает в юном возрасте, рыбацкая страсть Мишку в один неуловимый момент враз покинула. Будто ее и не было. Родственники тихо возрадовались, но, оказалось, преждевременно. Потому что на смену тотчас пришла другая — птички, которых можно было не только ловить разнообразными способами, целыми днями замерзая на заросших репейником пустырях, держать всю зиму в доме, в результате чего они делались совершенно ручными, даровать им по весне волю; но еще птичками можно было азартно торговать и обмениваться, чем в те времена не смущались заниматься вполне взрослые, солидные мужики.

За маленькими птичками последовали большие — голуби, обращение с которыми не имело ничего общего с предыдущим увлечением, требовало совсем иного обзаведения и других навыков. Причем с первым Мишкиным голубем вышла целая эпопея. Это был банальный сизарь, для настоящих голубятников ни малейшего интереса не представляющий, но Мишка, совсем даже не голубятник тогда, просто душевно пожалел попавшую в беду птицу. Она, дура, зачем-то села на только что политую горячим битумом дорогу. Может, думала — вода. Раз блестит. Битум был уже недостаточно горячим, чтобы им обжечься, но достаточно липким, чтобы глупому дикарю вляпаться всерьез. Да просто это был — что не редкость и теперь — некачественный, слишком сильно разбавленный гудроном битум.

Вот наш жалельщик и решил пернатого спасти. Спасти, увы, не вышло, тот был уже не жилец, и Мишка только понапрасну сам уделался, будто грешник, сбежавший как-то аж из преисподней.

А дома отец благородного порыва сына не оценил, в припадке вспыхнувшей мгновенно досады Мишку сперва выпорол, не касаясь, однако, Мишкиных наиболее черных частей, и прогнал на двор. Сразу даже не сообразив, что предпринять дальше, ведь все-таки — сын, какой-никакой, его взаправду на помойку, как голубя, не выкинешь…

И Мишка уже подумал было, что жизнь его кончена, раз никакого средства от битума нет, побрел, оглашая округу ревом, куда глаза глядят, но тут его сосед, ровесник отца и тоже фронтовик дядя Юра, работавший в галантерее коновозчиком, взял и спас. То есть, конечно, не так вот сразу, а изрядно потрудившись. Он завел пацана в свой двор, налил в баночку керосина, принес тряпицу да малярную кисточку и очень тщательно, балагуря о том о сем, вымыл всего Мишку сначала керосином, а потом и теплой водичкой с хозяйственным мылом, чтоб не вонял. И Мишка не только реветь перестал и повеселел, увидев, что средство против ужасного этого битума в арсенале человечества все ж таки есть, но еще и проникся к дяде Юре чувством пожизненной мужской благодарности.

Что любопытно, семья почему-то никогда не задумывалась над тем, откуда у Мишки в нужный момент все берется — удочки для рыбалки и сети для ловли щеглов, а также самые первые щеглы, без которых нипочем не поймаешь следующих, клетки и «пересетники» для чечеток и чижиков; из какого такого пиломатериала вдруг выросла над крышей конюшни просторная голубятня, на которую одних дефицитных гвоздей и проволочной сетки пошло столько, что если все это покупать, так отцовой месячной зарплаты не хватит.

Однако в те да и более поздние времена все российские мальчишки умели как-то выходить из положения. А, наверное, у взрослых учились. Не напрямую и конкретно, а, если можно так выразиться, проявляя изрядную наблюдательность, молчком да интуитивно перенимали в общем и целом некоторые весьма полезные, особенно в условиях перманентной нужды, житейские приемы. Сейчас, в атмосфере новой и такой для большинства некомфортной общественно-политической формации, эти житейские приемы чисто механически, конечно же, вряд ли применишь, что дополнительно усугубляет всеобщую растерянность и душевную смуту. Но дайте народу срок, и он, движимый инстинктом выживания, непременно вольет, как говорится, «новое вино в старые меха» и таким образом в очередной раз спасется. А нет — погибнет, ей-богу.

Голуби оказались последним «живым» увлечением Михаила, они, позволив мальцу полнее, чем все предыдущее, постичь сущность товарно-денежных отношений, возможно, и навели на нехитрую, пускай навечно оставшуюся в подсознании, мысль: «Деньги, сами по себе, — предмет наивысшего азарта!»

К счастью, в благословенные старые времена подобные открытия оказывались роковыми лишь для сравнительно ограниченного контингента наших граждан. За что спасибо родному пролетарскому государству, лучше иных государств понимавшему, насколько невзрослое население ему досталось. И Мишка тоже непоправимо далеко в этом направлении не зашел. В «чику» играл, в очко дулся, в лото нередко выигрывал целую кучу медяков с гербом, а нередко и, наоборот, проигрывал. А, к примеру, спустить до нитки все родительское добро, нажитое многолетним изнурительным трудом да жесточайшей экономией, он попросту ни малейшей возможности не имел, а то б — кто знает. Впрочем, переживаний родителям, особенно связанных с последним Мишкиным хобби, хватило и без того.

Однако на второй год он как-то умудрился больше ни разу не остаться, хотя всякую весну непременно оказывался на грани, в детскую колонию тоже, вопреки мрачным пророчествам, не угодил и, преодолев-таки седьмой класс, благополучно переправился в «ремеслуху» обучаться на электрика.

Тогда как Аркашка, ни от каких порочных, тем более опасных увлечений нимало не пострадав и, к слову сказать, отцовской педагогики почти не изведав, к тому моменту уже превозмог первый курс машиностроительного техникума.

Впрочем, нечто, напоминающее увлеченность, эпизодически возникало и у Аркашки. И всякий раз это нечто оказывалось вторичным по отношению к очередной страсти брата. То есть, когда брат «занимался» птичками, Аркашка «занимался» тоже ими — улучит момент, когда никого из немалого семейства дома нет, достанет птичку из клетки и в кулачке так это не очень сильно сожмет. И обратно в клетку. Птичка после такого «занятия» с виду в полном порядке, скачет по жердочкам как ни в чем не бывало, чего-то клюет, чего-то иной раз чирикает даже, но к вечеру вдруг нахохливается, и наутро — холодный трупик. И все думают, что птичка просто — от тоски.

А голубям Аркаша головки на два три оборота любил поворачивать, после чего птицы даже могли еще летать некоторое время. И летали они в этом состоянии, будто пьяные, на дома натыкались, на деревья. Глядеть — обхохочешься. Но за этим делом его отец однажды прихватил-таки. И, не поднимая лишнего шуму, выпорол парнишку. Притом не символически, как обычно, а весьма чувствительно. И, возможно, даже догадался в тот момент, отчего так часто и без видимых причин погибали прежде малые пичуги.

Хорошо еще, что был технорук, несмотря на должность, человеком простым и, в силу этого, не склонным к паническим выводам. Отлупил начинающего живодера да и успокоился. А другой бы, пожалуй, до инфаркта сам себя довел: мол, маньяк-садист растет, к ближайшему психоаналитику незамедлительно ломанулся бы. Впрочем, тогда еще в нашей местности о психоаналитиках слыхом не слыхивали, но слыхивали о психиатрах, которых боялись, как нынче маньяков вышеупомянутых.

А еще, когда отец поделился вечером с матерью соображениями о случившемся, родители сообща придумали сами себе дополнительное утешение, мол, вполне возможно, что правильной жизненной дорогой идущий Аркадий таким вот несколько неуклюжим образом тоже пытался посильно содействовать общесемейному делу направления брата на истинный путь. Но сам-то Аркашка, если не вполне, то в основном вполне отдавал отчет своим действиям, и мотивы их были отнюдь не таковы, о коих мыслили отец с матерью. Потому что мучил пацан и губил несмышленых пернатых именно за их вызывающе дерзновенную наклонность к полету, каковая ему была недоступна даже во сне. «А пусть не летают», — так мстительно говорил Аркашка, правда, лишь сам себе.

Ну, а чтобы окончательно закрыть тему детских увлечений и затей той эпохи, вспомним еще поголовную страсть послевоенных советских детишек к всевозможного рода секретам, тайнам, взаимным обязательствам и пари по всякому поводу, скрепленным каким-нибудь экзотическим способом. Хотя слово «пари» тогда почти никто не знал, а говорили: «Спорим об рубле!» И далее следовало крепкое мужское рукопожатие, разбиваемое незаинтересованным лицом. Что, вероятно, в ином, соответствующем духу времени качестве свойственно и нынешним детям и что Мишку с Аркашкой тоже никак не могло обойти. Но при этом, само собой, Мишка всегда увлекался азартно, теряя чувство меры, Аркашка же — весьма умеренно. Лишь бы совсем уж от брата не отставать.

«Секретики» под стеклом, фантики, записочки, страшилки, усердно переписываемые в заветную тетрадочку стишки да пространные историйки а-ля г-жа Чарская — эти достаточно описанные ностальгирующими беллетристами «фишки» были в основном делом девчоночьим. Парни же страсть любили «заключаться», что также сопровождалось ритуальным разбиванием рукопожатия. «Заключались» на номера автомобилей: если кому-то выпадала обусловленная заранее комбинация цифр, он обретал право на обусловленное количество «щелбанов» противоположной стороне; на «мой солдат» — это кто первым при встрече выкрикнет; на «рыжих-конопатых» — это кто первый заметит на улице упомянутый объект…

А однажды кто-то придумал заключаться на «вашу зелень». Сие означало, что человек при первом же требовании обязан предъявить что-нибудь зеленое. Не в ближайшее дерево, разумеется, пальцем ткнув, не травинку на ходу под ногами сорвав, а в пределах собственного тела. Потому что в процессе своего развития эта команда, не предусматривающая даже намека на неповиновение, быстро окончательную чеканную форму обрела: «Не рвать, не щипать, вашу зелень показать!» Нет «зелени» — получай все те же щелбаны.

А гулять в ту пору мальчикам по улице в трусах, позже получивших звание «семейные», если погода позволяла, считалось ничуть не зазорным аж годов до пятнадцати. Но из-за этого проблема «зелени» становилась трудноразрешимой. И вот опять же кто-то сообразил прятать травинку либо листик под крайнюю плоть — это, если у кого с эрудицией не ахти, шкурка такая, по мнению некоторых народов, понятия не имеющих про «Вашу зелень…», абсолютно бесполезная. Таинственный для непосвященного обмен словесными формулами тогда приобретал специфическое звучание: «Не рвать не щипать, вашу зелень показать! — Наша зелень — на х…ю, показать я не могу!» И вопрос либо исчерпывался на основе великодушного взаимного доверия, либо ребята уходили в укромный закуток, чтобы один другому мог предъявить требуемое.

И вот однажды Мишка — конечно же Мишка, с Аркашкой такой беды никак не могло приключиться — спрятал в свое «интересное» место какую-то неведомую травинку, а этот самый предмет, который ныне с претензией на деликатность и даже утонченность именуется «достоинством», такой огромный сделался, что хоть женись в десять лет. Однако все, кому увидеть довелось, не в восторг пришли, а в ужас. Мишку даже в областной город возили, узким специалистам показывали… Обошлось… А тогда не до смеха было…

Оба учебных заведения, в которые занесла судьба братьев после семилетки, находились в областном городе, с которым даже в те поры было уже сносное автобусное сообщение. Аркашке койку в общежитии не дали, так как по суровым техникумовским стандартам он жил близко. И пацан все годы учебы, превозмогая лютую зимнюю стужу и всесезонную давку в переполненных советских автобусах марки «ЛиАЗ», комфортабельность которого исчерпывающе характеризуется любовным прозвищем «Сарай», данным ему неунывающим народом, каждое утро безропотно убывал на свои уроки, вечером возвращался столь же безропотно да еще домашние задания при скудном свете выполнял, чертежи какие-то чертил порой аж до глубокой ночи.

Надо заметить, что столь серьезное и ответственное отношение к жизни недорослей в ту эпоху было не редкостью. Оно до войны имело место быть, война его тем более укрепила, суровые указы, правда, уже в историю отошли, но память о них в народе еще была вполне свежа. А, кроме того, у Аркашки стимул был: выбиться в начальники и почем зря командовать всю жизнь такими разгильдяями, как Мишка. Конечно, этот стимул у многих был, и простодушные родители, никакой неловкости не испытывая, соответствующе наставляли: учись, сынок, чтоб потом до конца дней ничего тяжельше авторучки в руки не брать, а учиться не будешь — мантулить придется всю жизнь.

Конечно, старшие сестры к тому времени уже были взрослыми и кое-какому ремеслу успели выучиться. Две — Татьяна и Антонина — «грамотными» стали, для чего необходимо было иметь образование не ниже среднеспециального, самого тогда ходового, поскольку высшее считалось хотя и заслуживающим глубокого уважения, но все же излишеством и даже где-то экзотикой. Антонина стала воспитательницей детского сада, а Татьяна — учительницей начальных классов.

Вера, правда, до «грамотного» сословия не дотянулась и скромно трудилась в папиной артели швеей-мотористкой третьего разряда, шила рабочие рукавицы для гегемона да кожаные «вачеги» для его передового отряда — сталеваров.

И Татьяна, и Антонина уже были замужем, Татьяна недавно мальчика родила и не работала, Антонина же, наоборот, готовилась кого-нибудь родить и тоже деньги зарабатывать временно прекратила. Ну, а Верка, в иные месяца не меньше отца на сдельщине выгонявшая, тихо завидуя сестрам, все заработанное тратила на приданое. Она, в отличие от сестер, была, по общему мнению, несколько придурковата и слегка страшновата, на что в семейных разговорах, разумеется, особо не напирали, но раз и навсегда уяснить такую ерунду ей и самой хватило разумения. Вот и надеялась бесхитростная душа купить себе жениха богатым приданым, по поводу чего сородичи только вздыхали да понимающе переглядывались, но ни у кого не повернулся язык покуситься на копеечку несчастной девушки, заработанную, между прочим, изнурительнейшим трудом, портящим глаза и линию фигуры.

Забегая вперед, скажем, что это по меркам того времени Вера была страшновата, поскольку уродилась субтильной и долговязой. А сейчас бы она, может, была далеко не самой последней супермоделью на лучших подиумах мира. И жених ей, правда уже на излете третьего десятка, достался красавец. Видать, утонченный вкус парень имел, хотя из-за выбора своего сразу молвой тоже в придурковатые был зачислен, поскольку на хитрого и расчетливого уж точно не тянул.

Но это бы полбеды, однако парень, женившись на богатой да работящей, быстро-быстро неисправимым алкоголиком да дебоширом сделался, и несчастная Вера безропотно маялась с ним всю недолгую и в целом безрадостную жизнь…

В общем, так сложилось, что ни одна из сестер, когда братья обучались ремеслам, не могла оказывать сколько-нибудь существенной материальной поддержки родителям. Только — моральную. И львиную долю средств, выделяемых родителями Аркашке, пожирал злосчастный автобус. Будто мало было чисто физических мучений, доставляемых им. Так что пока Аркашка добывал себе пожизненное право на легкий руководящий труд, он пирожков с повидлом, продававшихся тогда по пяти копеек за штуку — незабываемая цена — наелся на всю оставшуюся жизнь. И, наверное, ими же изрядно подпортил желудок, нажил гастрит, спустя незначительное время перешедший в полноценную язву, которая, впрочем, с годами благополучно зарубцевавшись, может, избавила своего обладателя от иной тяжкой проблемы…

Мишке же за годы учебы в ремесленном — а это было именно ремесленное училище, которое переименовали в ГПТУ со всеми вытекающими из этого последствиями лишь несколько лет спустя, — и десятой доли невзгод, выпавших брату, не изведал. Он, безмятежно пребывая на полном гособеспечении, всегда почти что досыта кушал, жил в теплой казарме, потом названной общежитием, домой катался в охотку раз в неделю, а то и реже, и форменная одежонка на нем была, уж во всяком случае, добротней, нежели Аркашкины цивильные обноски, изготовленные в основном из пришедших в негодность отцовых. Конечно, кирзовые ботинки с заклепками, для краткости именуемые «гадами», да колючая, как валенок, «диагональ» обмундирования — не бог весть что. Но зато — фурага с кокардой и блестящим ремешком, который можно под подбородком затянуть, поясной ремень с медной бляхой, которую можно заточить и поехать на другой конец города «косаться» с суворовцами. И, наконец, исподнее — рубашка с подштанниками — белое, мягкое да ласковое, как руки матери, меняемое летом на хлопчатобумажное с тряпичными вязками вокруг ног, шеи и посередине.

Правда, на первом году «ремеслухи» у Мишки состоялось довольно основательное знакомство с тем, что позже получило название «дедовщина», однако приобретенный опыт потом существенно облегчил пареньку вживание в трудовой, а затем и армейский коллектив, в которые братан Аркашка угодил совершенно неподготовленным.

И вышло так, что Мишка с Аркашкой завершили свое образование одновременно. Родители и сестры переживали, что, согласно строгому в те времена законодательству, раскидают пацанов по распределению в разные и от дома удаленные места. Однако ничего такого не случилось, как не случилось в свое время и с сестрами, поскольку профессии у всех были самыми банальнейшими, то есть нужными необъятному народному хозяйству повсеместно, в том числе и в родном заштатном городке.

Под начало родного папы-технорука ни который, правда, не угодил, а то бы в местной газетке появился повод для добротного очерка о славной трудовой династии. Однако там, куда ребята попали, конечно, все знали, чьи они дети, но знали также, что Мишка — пацан шебутной и непредсказуемый, а Аркашка — серьезный и исполнительный, хоть и себе на уме.

Мишка оформился в «Сельэнерго» в надежде с первого дня начать по столбам лазать, потому что — в чем он, конечно, ни за что б не признался — главную прелесть избранной профессии видел именно в этом. Но, увы, ему тотчас разъяснили старшие товарищи, что до настоящего электричества, как и до работы на высоте, его допустят не раньше, чем он сдаст кой-какие зачеты, притом не тотчас, а спустя несколько месяцев стажировки. Пока же придется на подхвате. И Мишка скис сразу. Хотя ненадолго. Потому что долго огорчаться в принципе не умел. Но некоторое недоумение по поводу происходящего держалось дольше: как старые электрики, имеющие всего лишь начальное образование да многолетнюю практику, представляют себе предмет, с которым повседневно и запросто имеют дело? То есть как они представляют электричество, если даже Мишка, имеющий семилетку и два года изучавший разные учебники, электричество, говоря по секрету, совершенно не представляет и относится к нему, как язычник к деревянному своему божеству?..

Аркашку же направили после техникума на завод искусственного волокна, где никаким машиностроением, разумеется, не пахло, но механический цех, само собой, имелся. Впрочем, слово «машиностроение» в Аркашкином дипломе не только кадровики, но даже и он сам не воспринимали слишком буквально. Поэтому назначение на должность мастера в ЖКО завода, где в слесарке стоял токарный станок, привезенный некогда аж из побежденной Германии и рассчитанный на изготовление фланцев, болтов, гаек и шпилек в течение двухсот лет, представлялось вполне логичным.

И там сразу Аркашку назвали Аркадием Федоровичем. Отчасти для того, чтобы отца уважить, отчасти, чтобы самого Аркашку, явно стушевавшегося, ободрить, а отчасти в шутку. Но только не из-за почтения к должности, потому что такое почтение у нас начинается даже не с начальника ЖКО, а еще на ступеньку выше. Однако следует заметить, что в дальнейшем отношение к Аркадию Федоровичу со стороны коллектива и отдельных товарищей по работе установилось умеренно уважительное, то есть подавляющее большинство обращалось к нему всегда на «ты», а величало — через раз. Что, вообще-то, вполне приемлемо для знающих свое место натур.

И возглавил Аркадий Федорович бригаду слесарей-сантехников да сварщиков, людей безотказных, незлобивых, чрезвычайно начитанных и по-своему даже милых, однако ужасно ленивых, безответственных и всегда готовых выпить-закусить. Впрочем, закусывать даже и не обязательно. С этими ребятами можно было замечательно проводить досуг, а вот добиваться производственных успехов — затруднительно.

И начинающий Аркадий Федорович, не чинясь отзывавшийся хоть на «Аркашку», с этим коллективом часто, особенно попервости, попадал впросак. Так, например, давал ребятам некое задание, которое выслушивалось внимательно и даже дельными соображениями сопровождалось — как побыстрей сделать дело да притом качественней — и преспокойно уходил в свою кондейку бумажную часть работы делать — составлять ведомости на мыло и рукавицы либо полученные со склада ценности списывать как продуктивно использованные. Уходил уверенный, что работа без него кипит, поскольку каждый трудящийся, считай, сам себе и совершенно сознательно трудовые рубежи наметил.

А через какое-то время Аркадий из кондейки выходил и с изумлением обнаруживал, что работа не сдвинулась с места и на миллиметр. А бригада все еще увлеченно обсуждает, как рациональней расположить по трассе задвижки «лудло» да половчее подобраться к проржавевшей трубе со сварочной горелкой, чтоб заваренная труба гарантированно не текла хотя б неделю-другую. И это в самом лучшем случае, поскольку в худшем — он не обнаруживал на объекте ни работников, ни списанных им ценностей, которые, увы, не на производственную нужду пошли, а налево.

Трудящихся-то после непродолжительных поисков удавалось обнаружить в каком-нибудь укромном закутке — кто ж на таких трудящихся позарится — чего не скажешь о ценностях…

Когда такое «чэпэ» первый раз случилось, Аркадий сгоряча накатал подробную докладную непосредственному начальнику Алексею Маркьяновичу. Мол, прошу принять строгие дисциплинарные меры вплоть до увольнения. Но начальник, а по общественной линии заводской полуосвобожденный парторг, душевностью своей напоминавший киношных старших политруков времен Отечественной войны, листок, исписанный мелким, четким Аркашиным почерком, внимательно изучил, аккуратно пополам сложил и под толстое стекло, на столе лежащее, подсунул. А потом провел с начинающим начальником кратенький, но емкий урок производственной политграмоты, сперва, естественно, кое-какие уточняющие вопросы задав.

— Так-так, молодой человек, значит, предлагаете гнать этих бездельников, расхитителей, демагогов и пьяниц всех разом?

— Ну, всех не всех, но главных, как говорится, заводил желательно.

— А знаешь ли ты, что на этих главных заводилах все и держится, что я их уже сто раз выгонял и назад принимал, потому что они хотя бы умеют работать в отличие от тех, которых выгнать невозможно?

— Все же надо постепенно стараться формировать здоровый и трудоспособный коллектив…

— Ишь ты, грамотей! «Формировать», видите ли! Это, что ли, техникумовские умники тебе такое внушили?

— Нет, в техникуме вообще таких вопросов не касались, сам пробую разобраться…

— А раз не касались, тогда слушай сюда. Можешь даже конспектировать, потому что сейчас я преподам тебе самую главную из наук… Так вот: за все, случившееся вчера, спрос — с тебя. Ты один во всем виноват. Да-да, и не выпучивай глаза, Аркадий, если можно так выразиться, Федорович. Заруби себе на носу: само собой ничего никогда не сделается. Это где-нибудь в цеху, на сдельщине, пролетариат целый день точит и точит свои гайки — норму гонит, деньгу зашибает. И то — не всяк. Как точит — вопрос вообще отдельный. А в наших условиях начальник должен, что называется, стоять над душой. Иначе работа на миллиметр не сдвинется, какими бы душевными и сознательными ни казались тебе твои подчиненные, как бы натурально не обижались они на твою дотошность. Работают слесаря в канализационном колодце — и ты в колодец полезай, варит сварщик в траншее трубу — и ты в траншею лезь со щитком да просиди там до самого конца, а то, можешь не сомневаться, заваренный стык обязательно снова потечет, когда траншею зароют. Если не сразу потечет, то через неделю. А если не через неделю — тогда как пить дать зимой. В самые холода. Таков закон природы… С пропитыми вентилями сложнее, садоводы, которые их купили, наверняка уже все на место привинтили, на складе нам больше не дадут — предмет дефицитный, строго по фондам распределяется… Айда в слесарку!

А в слесарке в аккурат основные действующие лица банального производственного сюжета времен социализма, еще не объявленного тогда «развитым», завершая обеденный перерыв, по обыкновению в «козла» эмоционально рубились, не чуя надвигающегося разбирательства.

— Здорово, труженики!

— А, начальство пожаловало, привет, родимое!

— Все в сборе?

— Кажись, все. Рабочее время — работе, знаем, небось!

— Знать-то знаете… В общем, так: дюймовые вентиля, которые вы вчера скоммуниздили, пользуясь неопытностью мастера и его доверчивостью, нужно вернуть.

— Да ты чо, Мартемьяныч, мы, конечно, вчерась маленько похмелились, жилец один наливал, но вентиля там на трассе и оставили, думали, кому они нужны. А это жилец, сволочь, который наливал, наверное, и увел…

— Так. Ясно. Другого ответа я от вас, прохиндеи, и не ждал. Тогда слушай приказ: «А ну, отпирай ящики!»

— Не имеешь права шмон устраивать, начальник, не на зоне, не тридцать седьмой год, санкцию прокурора давай! — завозникали, зашумели одни «труженики», тогда как другие выразили полное смирение, — да, пожалуйста, проверяй, Мартемьяныч, сколько влезет, нам от тебя, отец родной, скрывать нечего, мы ж перед тобой — как стеклышки…

— Вот сейчас и поглядим, кто «стеклышки», а кто совсем наоборот. Отпирай, а не то вы меня знаете, щ-щас автогеном все ваши запоры на хрен распластаю собственноручно! И потом жалуйтесь прокурору, законники хреновы!

В результате четыре единицы дефицитной запорной арматуры были найдены в железных шкафчиках трудящихся, где им, по идее, надлежало инструментарий казенный, полученный под расписку, друг от дружки сохранять. Конечно, каждый при этом клятвенно уверял, что данный конкретный вентиль вовсе не из тех, что накануне пропали, а совсем другой, из дома принесенный затем, чтобы в случае острой нужды безвозмездно употребить его на производственные нужды, ибо о производстве у советского трудящегося душа день и ночь болит. Однако на саркастический вопрос начальника о том, в каком хозяйственном магазине данный предмет приобретен, вразумительного ответа не нашлось. Ибо в описываемые времена на территории Советского Союза подобных магазинов не существовало в принципе.

А еще три не найденные единицы, очевидно, лежали в домашних слесарках тех, кто с явным удовольствием позволил произвести несанкционированный досмотр своих суверенных шкафчиков. Ну, или эти три единицы впрямь накануне пропить удалось, хотя в мифического жильца, ни за что ни про что наливающего сантехникам, которым и так за любую ерунду то и дело наливать приходится, верилось слабо. Домашние же слесарки вот так, без лишних формальностей, нельзя было досмотреть, потребовалось бы, как минимум, участкового приглашать, который на превышение служебных полномочий тоже ведь за «спасибо» не пойдет…

Но «лабораторное», так сказать, занятие с юным итээровцем на этом не закончилось. Поскольку потом Алексей Маркьянович продолжил демонстрировать Аркашке, как начальнику надлежит разговаривать с морально неустойчивыми представителями гегемона, для которого в целом явно непосильной оказывается возложенная на него социально-политическая роль. Разговаривать, чтобы разговор дал более-менее стойкий воспитательный эффект.

— В общем, так, орелики. На последнем съезде партии Никита наш Сергеевич Хрущев, как вы знаете, назло империалистам и чтобы показать им, падлам, пример доброй воли, предложил значительно сократить нашу Советскую армию. И мы, товарищи, народ то есть, горячо поддержали и одобрили такую инициативу родного центрального комитета. Поэтому, когда в народное хозяйство страны хлынут миллионы оставшихся без дела крепких и довольно грамотных мужиков, я наконец-то смогу навсегда расстаться с некоторыми неисправимыми забулдыгами и лодырями. Да, признаться, я хотел прямо сейчас кое на кого уже отправить докладную в дирекцию. Но ваш мастер, добрая душа, упросил меня этого не делать. Взял всю ответственность на себя. В общем, идите работать, доделывать вчерашнее. Мастер чуть позже подойдет, и если вы на тот момент будете лясы точить или, упаси бог… Айдате, Аркадий Федорович, ребятам, я полагаю, кое-что хочется обсудить промеж себя. Полагаю, имеет смысл предоставить им такую возможность.

— Ты хоть с ними водку еще не пил, Аркаша? — спросил «старший политрук», едва закрылась за ними дверь слесарки.

— Ну, что вы!

— Слава богу! И не пей. Никогда и ни при каких обстоятельствах. Потому что — распоследнее это дело. Выпил с работягой — ставь на себе крест. Поскольку гегемон наш — этого ты ни в каких учебниках не прочтешь, но это святая правда — испытывает к нам классовое чувство. И никакими средствами никогда не брезгует…

Затем Алексей Маркьянович открыл в своем скромном кабинетике такой же ящик, какие были в слесарке, там, помимо стандартного комплекта инструментов слесаря-сантехника, стояла початая бутылка «Московской особой» и лежали на промасленной газетке порезанная на ломтики и уже слегка подвялившаяся селедка да закусанная буханка серого.

— Тебе, Аркадий, уж не обессудь, не предлагаю, молод ты еще, да и работяги сразу засекут, а сам выпью. Мне можно. Только нам, большим начальникам, — при этом он криво усмехнулся, — и можно, а вам, маленьким, сохрани и помилуй. И не осуждай, потому что — с кем поведешься, от того и наберешься…

Алексей Маркьянович выплеснул в закаленную глотку полстакана свирепого русского напитка, сунул вслед кусок селедки, куснул хлеба, слегка прослезился. А потом из недр шкафчика вынул три недостающих вентиля, которых у него, материально ответственным лицом не являющегося, никак не должно было быть. Теоретически.

— На уж. Из моих личных фондов, так сказать. От сердца отрываю, потому что я ведь тоже — садовод. Первый и последний раз. Еще сопрут — сам добывай где хочешь. Хоть у таких же расхитителей из фабричного ЖКО покупай за бутылку… Иди, Аркашка, командуй дальше, и чтобы я твоих детских докладных больше не видел…

И Аркашка пошел, отметив про себя напоследок, что от водки начальник ничуть не опьянел, только кровавые прожилки в его глазах отчетливей обозначились, да ужаснувшись: как же много всего в жизни надо понять и повидать, чтобы когда-нибудь таким же матерым, а не бумажным «инженером человеческих душ» сделаться! Хотя, пожалуй, только жизненного и производственного опыта тут недостаточно, надо особый талант иметь плюс недюжинную силу волю, чего у него, Аркашки, скорей всего, нет и никогда не будет…


Зато братан Мишка в первый свой трудовой коллектив влился, как в новую родную семью. Нет, разумеется, без традиционных пролетарских подначек не обошлось, мыслимо ли без них, но разве они были обидными, по сравнению с теми, что в «ремеслухе» пережить довелось!

Уж во всяком случае, ничего напоминающего пресловутый «велосипед» — это, если кто не знает, когда спящему пацану его старшие товарищи ватку меж пальцев ног вставляют и поджигают. Да даже «посвящения в рабочие», на манер почти безвинного «посвящения в ремесленники», когда человека порют ночью ремнем по жопе, не было!

Провести же теоретически подкованного молодого специалиста на «мякине», то есть послать с ведром за индуктивностью, ни за что не удалось бы, ибо Мишка сразу сообразил, что к чему. Но он сыграл «в поддавки» со старшими товарищами, притворился простаком и пошел, куда велели, чем их изрядно повеселил, а заодно и сам повеселился. И еще с первой получки пришлось «угостить» товарищей электромонтеров, которые, распив традиционную поллитру за счет новичка, потом скинулись еще и наклюкались, «как положено». И Мишка с ними первый раз в жизни нарезался до соплей. Разумеется, потом было еще много-много таких разов.

Мишка же и братика в следующую получку подобным образом совратил, хотя, сказать по правде, его после первого раза мутило от одной мысли о спиртном, но ничего, переборол отвращение. Да и купили они не пролетарской злой водяры, а сладенького дамского, как им представлялось, напитка, на французский манер именуемого «Шартрез». Но ликерчик этот, всею своей зеленой сутью отечественный, вопреки ожиданию оказался тоже по формуле Д. И. Менделеева сработанным. Сорокоградусным, значит. И до того противным!..

Потом, когда замечательно обжившийся в казарме Мишка очередную годовщину Великой Октябрьской Социалистической революции справлял с приятелями-дембелями, непринужденно попивая в ночи одеколон «Шипр», ликерчик этот в памяти сразу и всплыл, поскольку назывался подозрительно созвучно да и цвет имел — не отличишь. То есть разбавь парфюм густым сахарным сиропом и — пожалуйста, французский ликер…

А тогда они на пару с Аркашкой так блевали в саду меж смородинных кустов, так устрашающе рыгали, хотя, вообще-то, спрятались они там в надежде скрытно от родителей и сестер предаться пороку, что мать, ужаснувшись, прибежала отпаивать сыночков молочком, а отец, тоже ужаснувшись, со своим лекарственным средством примчался малость погодя. С любимой своей плеточкой, в смысле. И от души выпорол полупьяных детишек, даже не помыслив принимать в расчет солидность их социального положения.

Зато потом пацаны долго-долго сторонились коварного «змия», долго лишь по праздникам позволяли себе чуть-чуть, а на танцах в Доме культуры ежели, чтоб не хуже других себя ощущать, позволяли себе в меру покуражиться, так это в основном лишь имитация куража была, а не настоящий кураж.

На танцах же ребята и завели первых в своей жизни подруг. Сперва Мишке понравилась продавщица «Продмага» Машка, «девушка без комплексов», как сказали бы теперь, сама по себе мелкая и субтильная, так что Мишка рядом с нею даже внушительно смотрелся, но такая… В ответ на что и Аркашка — отчетливой потребности в том, если честно, не испытывая, но лишь бы от людей, а главное, от братца не отстать — «положил глаз» на старшую пионервожатую Светочку, после педучилища присланную в здешнюю школу из какого-то аналогичного захолустья. Хотя девушка городскую и дико культурную все пыталась изображать, но молва ее быстренько, так сказать, дезавуировала.

Завели подруг и стали с ними «ходить», сперва очень смущаясь, но постепенно обвыклись, большие ведь уже мальчики, чтоб стыдиться того, что нормально, с какой стороны ни посмотри. И прекратили, наконец, вечно вчетвером гулять — на пары распались. Разговоры ведь, касающиеся только двоих, появились уже.

Между тем Аркадий, наблюдая за братом, все больше и больше изумлялся, потому что Мишка даже то небольшое, доставшееся ему от рождения благоразумие, можно сказать, на глазах терял. От любви к своей продавщице порой совсем дурной делался. Знакомые рассказывали, что однажды совершенно трезвый Мишка, пристегнувшись на макушке высоковольтной опоры, на всю округу орал как оглашенный: «Машка-а-а, я тебя люблю-ю!» Это, по мнению Аркадия Федоровича, ни в какие ворота не лезло. О чем он и дома сказал. Но почему-то никто его озабоченности не разделил. Даже серьезный и всегда сдержанный отец-технорук.

«Недопонимают, — решил молодой итээровец, — ну, и пусть. Мое дело — внимание к проблеме привлечь. Нет, я тоже понимаю — любовь. Потому что и у меня любовь. Но Мишке эта Машка, похоже, дороже собственной жизни. А такого быть не должно. Ведь собственная жизнь — это… Кроме того, я точно знаю, что на месте моей Светочки вполне могли быть многие другие. Велика ли разница. А Мишка-дурак только и талдычит: единственная, несравненная и неповторимая. Тьфу!»

Но, может быть, человек, не ведавший никогда, что оно такое — летать во сне, рассуждать иначе и не должен?..

А Мишкина «оторва», еще такого сорта девицы в то время назывались «бойкими», в литературе же — «разбитными», хотя в реальной жизни это словцо никто никогда не употреблял, в общем, Машка оказалась на поверку целочкой. Чем страшно изумила кавалера. А видать, она лишь изображала прожженную «вульгарите». Может, так ей казалось легче свое девичье достояние, тогда еще весьма ценимое, для единственного на всю жизнь мужчины сохранить?..

И, раз такое дело, Мишка жениться решил. В аккурат ему уже восемнадцать исполнилось. Ну, мало ли что невеста ростом столь незначительна — мал золотник, да дорог, а что тощенькая — так были бы кости, мясо нарастет. Ну, мало ли что на ту осень, если не в ближайшую весну, жениху — «ва салдаты». Имеет полное право.

Аркашка, про такое узнав, во-первых, опять страшно изумился, что братан, вопреки обыкновению, «достижением» своим не похвастался сразу, а тогда только проинформировал, когда Машку беременной сделал. Во-вторых, решил попытаться того же от «своей» добиться, больше при этом готовясь к решительному и возмущенному отпору, нежели к легкой победе. Однако Светочка, принудив Аркашку ради проформы промямлить нечто, с большою натяжкой напоминающее объяснение в любви, в ответ разразилась страстным, судя по словесным оборотам, вычитанным в какой-нибудь книжке, монологом и сама потащила пацана в постель.

Где он, вне сомнения, непременно оконфузился б, вернее, он и оконфузился поначалу — ведь даже морально не подготовился совсем — но девушка оказалась столь терпеливой, ловкой да просто знающей предмет не понаслышке, что порывавшегося позорно сбежать Аркашку из объятий своих страстных не выпустила, пока не сделала мужчиной. Излишне, таким образом, говорить, что символическая преграда в недрах предводительницы юных ленинцев отсутствовала. Бог весть с каких пор. Вот и пойми их.

Конечно, Аркашка, на какой-то момент ополоумев от восторга, хотел благородство разыграть — с кем поведешься, от того и наберешься — то есть хотел, не вставая с постели, сделать Светке предложение, но вовремя себя остановил. Мол, если забрюхатеет, тогда уж… Но она — дура, что ли?

Любопытно, что в этом смысле и сегодня изменилось не многое. Хотя спецсредства, ранее только в аптеках стыдливо покупаемые редкими отважными гражданами, теперь запросто продаются и покупаются на каждом углу без какого-либо смущения. Притом спецсредства эти несравнимо лучшего качества. А неопытные дурочки «залетают» ничуть не реже. Опытные умницы почти никогда не «залетают». Как и в старое время.

Таким образом, Мишка женился и даже отцом до армии стал. Но прежде родители ему свадьбу устроили честь честью, и в «малуху», что стояла в глубине двора, лишь периодически используясь в качестве жилища для скотины, отселили. Оттуда Машку и в роддом, когда пришло время, свезли. И Мишка, дождавшись благой вести о рождении дочки Танюшки, сразу, как путевый, в больницу прибежал. Причем совершенно трезвый, не то что некоторые. В результате на работу с опозданием пришел и явно чем-то сильно удрученный.

— Что, Мишк? — обеспокоились и коллеги, потому как — мало ли… — Родила твоя?

— Родить-то родила…

— С «короедом» что-то?

— Да не-е, нормально. Три шестьсот. Девка. Танькой будет…

— А Машка твоя — в ажуре?

— Сказали — не совсем. Сказали — разрывы какие-то. Сказали — придется ушивать…

— Так что ж ты сидишь, беги!

— Куда?

— Дак назад, в больницу!

— Зачем?

— Как зачем, скажи, чтобы поуже ушили!..

Такие вот хохмачи-пролетарии всегда были на Руси, есть и вряд ли переведутся в будущем. А то некоторые тревожатся насчет нынешнего засилья на отечественном телевидении юмора «made in Hollywood», иначе говоря «солдатского», тогда как подлинно народный юмор, нравится кому-то или нет, именно таков…

Конечно, согласно древнему обычаю, следовало бы, поднатужась, начать строить сыну полноценный дом, но ни копейки лишней тогда у родителей не водилось, приданое-то двум старшим дочерям через силу собрали. А кроме того, родное государство к тому моменту уже стало изыскивать средства на строительство пролетариату какого-нибудь жилья, притом не только в больших, но и в малых городах, притом даже иногда пролетариату о собственном физическом выживании и комфорте нет нужды заботиться, специалисты на это есть, которых грамотные мастера навроде Аркашки возглавляют. Короче, зачем надрываться родителям, коли появилась надежда на дармовую казенную хоромину.

Аркашке же благородство в отношении Светочки проявить-таки пришлось. Предложение руки и сердца, само собой, отсрочилось на неопределенное время, и окружающие были уверены, что он со Светочкой продолжает платонически дружить. Нет, братану Аркаша, конечно, давно сказал бы, что тоже, между прочим, не лыком шит. Но преодолел соблазн. Потому что Мишка первый темнить начал, а еще потому, что все-таки не пристало ему, итээровцу, быть легкомысленней простого электромонтера, хотя и с четвертой группой электробезопасности да с допуском к установкам, работающим под напряжением свыше тысячи вольт. Тем более что и общественное мнение полагало Аркашку намного солидней и вдумчивей шебутного Мишки. Значит, рот зашей себе — но соответствуй.

Правда, какое-то время еще зудело любопытство: а как это у неопытных Мишки с Машкой столь стремительно все получилось? Неужто никаких трудностей не возникло, тогда как Светка объясняла, что у каждого в первый раз не выходит ничего? Но задать эти вопросы Аркашка насмелился только после армии и по пьянке. Мишка тогда расхохотался во все горло, а потом с легкостью признался, что, конечно же, довелось в свое время похолодеть от ужаса и ему. Но со второго раза трудности были благополучно преодолены. Дальше уж — как по маслу. И Аркашка испытал чувство глубокого удовлетворения: все правильно, так и должно быть, он, разумеется, и в этом ничуть не хуже Мишки…

По году с небольшим ребята практиковались на производстве после учебных своих заведений. Мишка, достигнув восемнадцатилетия, не только женился, но и вырос профессионально почти до предельной высоты. Ибо работа эта проста, как закон Ома, и не столько высокого профессионализма требует, сколько скрупулезного соблюдения множества жизненно важных правил безопасности. Аркадий же Федорович так и не научился быть для своих работяг отцом родным, зато в жилищно-коммунальной отрасли изрядно нахватался, не только собственноручно сальники набивал и токарил помаленьку, но и самостоятельно подварить мелочь какую-нибудь мог. Чем нередко и занимался, в то время как его подчиненные, которых трудовой процесс окончательно сморил, отдыхали на травке в тенечке либо, когда отопительный сезон, грелись на бойлере в котельной.

Отныне Аркадий подавал докладные, лишь когда Алексей Маркьянович приказывал, а при всех авралах обреченно напяливал на себя спецовку и первым лез хоть в канализационный колодец, хоть в глубоченную траншею заделывать очередной прорыв коммуникации, сработанной из некондиционных, поскольку только такие всегда выделялись захолустным коммунальщикам, а потому ненадежных труб.

Докладных по собственной инициативе не писал, со всеми старался быть, что называется, «вась-вась», но все равно за год в бригаде сменился весь контингент, а кое-кого даже успели дважды уволить «по инициативе администрации» и после слезных, но явно физически неисполнимых обещаний принять вновь «до первого раза». Да и новички, которых Аркашка раньше не знал, для Алексея Маркьяновича были далеко не новичками, их трудовые книжки читались не менее увлекательно, чем те, которые доводилось прежде читать.

И уже ничуть не изумляло, когда уволенные, протрезвев, являлись в слесарку забрать из шкафчика свой скарб, а среди личного имущества было в основном то, чего, опять же, ни в каком магазине не купишь, да и зачем покупать, если данные предметы испокон веку должны приноситься с работы. Конечно, прежде чем подписать обходной лист, Аркадий Федорович в документацию заглядывал, но там действительно ничего такого не числилось, а если когда-то числилось, так давно списано и, следовательно, не существует.

Изумляло же, когда, увольняясь с работы по причине призыва в армию, окидывал Аркашка мысленным взором всю недолгую пока трудовую автобиографию, каким чудом удалось ему пережить без особого позора и неприятностей аж две полновесных подготовки жилого фонда к зиме. Ведь оба раза до самого последнего дня не покидал ужас: не успеть, ни за что не успеть! И душераздирающие картины вымерзшего по его вине жилого поселка завода искусственного волокна снились ему во сне. А один раз даже — вот до чего парня больное воображение доводило — привиделся ему его собственный расстрел по уголовной статье «за халатность и служебное несоответствие». Есть ли на самом деле такая статья, даже боязно было у кого-либо спрашивать.

Но наступал роковой день начала отопительного сезона, и все обходилось более-менее благополучно. Конечно, не Аркашке благодаря, а Алексею Маркьяновичу — кудеснику жилищно-коммунального творчества и непревзойденному тактику социалистических производственных отношений. Аркашка же, сказать по правде, не столько начальнику помогал, сколько под ногами суетливо путался да панику сеял, за что бессчетно раз материм был. Однако расстался с ним этот человек-легенда великодушно и благородно: пожелал успешной службы ратной и выразил надежду, что, окрепнув морально и физически, Аркашка снова вернется в ЖКО. Насколько при этом «Мартемьяныч» был искренен — бог весть.

Мишке и Аркашке военкомат прислал повестки одновременно. И все решили, что их вместе так и заберут. Потому что, мол, братьев да тем более близнецов — а формально-то они, конечно же, близнецами числились — согласно какой-то инструкции, разлучать нельзя.

Народу на проводины приперлось — ужас сколько. И никого с порога не завернешь, потому как — традиция. Казенные-то водки-вина в ту пору мало кто покупал — откуда деньги шальные — но бражки да самогонки папа с мамой наделали в достатке. Самогон в те поры, конечно, запрещался, но на производство его для личных нужд органы смотрели сквозь пальцы, а бражка не возбранялась официально, ее даже в одном кооперативном киоске стаканами продавали.

Все желающие напились, как говорится, «в умат». В том числе и Мишка с кормящей уже месяц Машкой. Все желающие еще и подрались, к счастью, без поножовщины, а Машка вдобавок ревела белугой, рискуя потерять молоко, на Мишке висла, как будущая шинель-скатка, у Мишки пьяные слезы тоже рекой текли. Так что обоих отпаивать пришлось водой и все той же самогонкой. Подействовало — оба вырубились на диване в обнимку и безмятежно улыбаясь. Приятно было со стороны на такую любовь смотреть всем, кроме, может, только Машкиной матери, которой все проводы зятя пришлось просидеть в малухе с месячной внучкой.

Зато Аркадий со Светочкой весь вечер продержались тихо и чинно. Выпили в меру, Аркашка, заметим, и всегда в развитии алкогольного увлечения где-то на шаг от брата отставал, петь — пели, но дурными голосами не блажили. Светка скупую слезинку для порядка проронила, всем присутствующим честно ждать солдата пообещала, но в основном-то они все больше шептались да поглаживали друг дружку по тем частям тела, публичное поглаживание которых общественное мнение уже допускало. В виде исключения.

Поутру, когда пришел за призывниками автобус, окончательное прощание совершилось почти интеллигентно. Потому что ни у кого здоровье настолько не сохранилось, чтобы с раннего утра «Солдаты в путь…» базлать и энергичные телодвижения производить. Девки, Машка и Светка, солидарно, как настоящие солдатки, всплакнули, обнявшись, сестры новобранцев — накануне веселые да деловитые — поревели несколько громче. У отца же с матерью были совершенно сухими глаза, они ведь оба, притом не так уж давно, пережили проводы на самую истребительную войну, и мирная служба виделась им делом хотя и затяжным, однако совершенно несерьезным. Чем-то вроде строго обязательного общеукрепляющего курса.

Пожалуй, нынешнему молодому читателю, если таковой вообще существует, может показаться, что авторская фантазия здесь всякие разумные границы переходит, однако, ей-богу, такое доброе отношение народа к родной армии в ту эпоху было весьма распространенным и даже — побейте автора камнями, если он врет, — типичным. И вовсе не потому, что общество было каким-то особо милитаризованным.

А на сборном пункте, вопреки всем ожиданиям и расчетам, братиков безо всяких церемоний взяли и разлучили. Иначе говоря, приехали так называемые «покупатели» из одной учебной части и Аркашку купили, а Мишку забраковали. Образование Мишкино им, видите ли, показалось недостаточным. Да, такие привередливые «покупатели пушечного мяса» были тогда.

Но, возможно, им больше семейное положение призывника не понравилось: молоко на губах не обсохло, а уже захомутали дурачка и даже отцом сделали, свяжись с таким, а он из-за чего-нибудь вдруг в бега ударится или, хуже того, стреляться затеет. То есть подобная проблематика советскому армейскому начальству тоже не чужда была, ибо жизнь есть жизнь, и если в ней всегда находится место подвигу, то чувствительному придурку — тем более. Только секретили эту проблематику наравне с устройством водородной бомбы.

И увезли Аркашку в учебку, а Мишка еще на сборном пункте четверо суток пыхтел, служить не начав, а уже затосковав смертельно и по несравненной Машечке своей, и по дочке Танюшке, которую не успел даже толком рассмотреть, и по родителям, и даже — чему он очень удивился — по брату. Прежде никогда в мыслях не было, чтобы по кому-либо тосковать — все всегда под рукой — а тут так прихватило, хоть впрямь через забор сигай.

Тосковал и Аркашка, когда везли его в неизвестном направлении, — зачем даже из этого военная тайна устраивалась, осталось загадкой на всю жизнь — но он тосковал, если уместно подобным образом изъясниться, как-то по-импрессионистски. То есть по себе любимому тосковал, будучи с собою, разумеется, физически неразлучным. До слез ему было жаль себя, мысли же о сородичах и Светочке, окрашенные в щемящие лазоревые да местами пурпурные цвета, стуком колес и мелькавшими за очень грязным вагонным окном ландшафтами размывались, двоились, струились, постепенно вовсе ускользая, сходя на нет…

А что, если бы, допустим, Аркашка перед своими покупателями заартачился, да присоединился бы к его протестам Мишка, мол, либо обоих забирайте, либо никоторого не получите, потому что имеем право — вместе? Что было бы, если бы братья себя как настоящие близнецы повели, да к тому же неробкого десятка ребята? Да, вполне возможно, им бы и пошли навстречу. Ведь, по большому-то счету, — один туда, один сюда — не все ли равно дяденькам военным. А не пошли бы навстречу — тоже не отдали б под трибунал. Но братьям, разумеется, — что «грамотному», что не очень — даже и в голову не пришло права качать. Тоже — эпоха…

Но все кончается, кончилось и Мишкино заключение в необъятной казарме «пересылки», нашлись охотники и на последний, почти бросовый, наверное, товар. Ведь к исходу срока вместе с Мишкой остались в холодном осточертевшем бараке только какие-то припадочные, ну, в крайности, истеричные типы да приблатненные всякие в наколках, да самые настоящие блатные, в смысле, судимые и благополучно пережившие условный срок, да совсем уже пожилые двадцатисемилетние, наверное, призывники. Последних наш Михаил преимущественно и держался. Свои все-таки мужики, женатые, детей имеющие, а кое-кто даже второго ребенка заделать успел, отчего хорохорился, мол, в армию на экскурсию иду, баба родит не сегодня завтра и меня заодно вызволит.

А помимо того уже всем оставшимся было ясно, что одна им дорога — стройбат. Лишь Мишка, может единственный из всех, до самого конца надеялся, что заберут его в какие-нибудь нормальные части. Потому что стройбат — это несправедливо, он, в конце концов, ни в чем на гражданке особо не провинился. Женитьба, если на то пошло, дело законное.

И наверное, только он один поверил эмблемам инженерных войск на петлицах приехавших за ними сержантов с майором во главе. Но привезли нашего энтузиаста все же в стройбат. Точнее, в военно-строительный полк. И после всех мытарств, кои выпадают на долю абсолютно каждого новобранца, устроился Мишка по своей любимой специальности. А как взобрался первый раз после вынужденного перерыва на опору ЛЭП, как показал класс лазанья, в чем он на гражданке долго и упорно тренировался, пока не превзошел в скорости подъема всех монтеров «Сельэнерго», так и окончательно утешился — зато он после трехлетней службы кучу денег в семью привезет! Тогда как Аркашке, может, паршивенький платочек для своей утонченной профуры не на что будет купить…

Аркашка же опять, как и во времена учебы, трудностей выпало существенно больше, чем Мишке. Да что трудности — горя он в этой Советской армии хапнул, как говорится, немерено!

Так, когда братан, к примеру, изнывая от безделья, почитывая книжечку или мастеря наборные браслеты для часов из обрезков целлулоидных мыльниц, сидел целыми днями в электромастерской завода ЖБИ на случай возможных неполадок, Аркадий сдавал жуткий норматив в противогазе и костюме химзащиты, либо мыл после учений дурацкий Т-55, который нормальному человеку вымыть дочиста просто немыслимо, либо даже в холодной грязи с автоматом лежал.

Конечно, в казарме Мишке, согласно присяге, приходилось «стойко переносить тяготы солдатской службы», выражавшиеся главным образом в проявлениях пресловутой «дедовщины», детализировать которые мы не будем, поскольку об этом нынче существует немало специальных и давно исчерпавших тему литературно-художественных исследований. Но, во-первых, как уже говорилось — опыт «ремеслухи». Во-вторых, за воротами ЖБИ дедовщина на весь рабочий день заканчивалась, а если Мишка возвращался в казарму «из ночи», то его и весь день, если он, конечно, не провинился особо перед кем-нибудь из старослужащих, никто не трогал.

И в-третьих, моральные неудобства, происходящие от имевших все-таки место откровенных издевательств, очень скрашивались тем обстоятельством, что не столько восемнадцатилетнему Мишке любили другой раз смачно плюнуть в душу тоскующие по маме и милой девушке двадцатилетние «старички», сколько двадцатисемилетним отцам семейств. А те, несмотря на существенно больший жизненный опыт, ничего и никогда не могли противопоставить нахрапу армейской охлократии. Что уставной, что неуставной, морально осененной к тому же вековой традицией. Может, у них, слишком долго кантовавшихся на гражданке, успевали непоправимо пострадать генетически заложенные в каждого инстинкт круговой поруки и стадное чувство?…

Противостоять не могли, однако, немало общаясь с ними, Мишка, скорей всего, именно от них заразился повышенным, против среднего показателя, чувством собственного достоинства и личной независимости. Которые, к счастью, в дни армейской юности лишь зачаточный вид приобрели, ни для кого, в том числе и для самого Мишки, не заметный, однако потом они всю жизнь развивались и крепли, достигнув самого максимума на старости лет.

А еще, общаясь с «пожилыми салагами», Мишка пристрастился о смысле жизни и вечных проблемах бытия размышлять да рассуждать. Чему в последующей жизни, особенно к старости ближе, предавался все чаще и чаще, являя иногда подлинно высокие образцы кустарно-любительской философии.

Тогда как брат Аркашка подобных бесполезных, а то и вредных наклонностей никогда не обнаруживал, видать, они должны в строго определенном возрасте и в достаточно определенных обстоятельствах зарождаться.

Впрочем, настоящих казарменных унижений и Аркашка все же не отведал. Потому как — учебный полк, где все курсанты в одном положении, а «старики» — сплошь сержанты да старшины. И моральные страдания салаги все же существенно мягче, когда им помыкают настоящие командиры, а не равные ему чины. Хотя все равно нередко просто сердце у парня разрывалось — ну, нет, нет никакой справедливости в том, что образованного человека, имеющего опыт руководящей работы, как нашкодившего пацана, понуждает мыть зубной щеткой унитаз малограмотный «кусок» из мордовской деревни, впервые увидевший этот самый унитаз лишь в армии!

Наконец, после показавшейся вечностью шестимесячной муштры на пределе сил, состоялось вожделенное производство в младшие командиры. И оказался Аркашка аж в братской стране Венгрии, где лишь недавно завершилось то, что на специфическом советском языке именовалось многозначительным словом «события». Причем добрался наш парень туда на поезде совершенно самостоятельно и без всяких надсмотрщиков, как «белый человек», всерьез уже подумывая после срочной остаться на сверхсрочную, небось в танковых частях технически грамотные парни всегда в цене. Но с первых же дней реальное командирство ему ожидаемого удовольствия не доставило. Поскольку, увы, подчиненные из старослужащих, при явном попустительстве офицерского состава, откровенно плевали на его уставные полномочия, и ему опять, как рядовому, приходилось драить до изнеможения дурацкий танк, которому он, Аркадий, словно бы в насмешку, приходился командиром. Дембеля же при этом демонстративно валялись на травке или остервенело, как сантехники, резались в домино в каком-нибудь укромном теплом уголке, да еще издевательски требовали, чтобы «товарищ сержант» поминутно напоминал им, сколько дней осталось до «приказа». Будто министр обороны маршал Малиновский всякий очередной приказ о демобилизации и новом призыве в один и тот же день всегда издает.

И, как и на гражданке когда-то, Аркашка командирство свое начал с докладной. В смысле, с рапорта. Мол, приказы мои не исполняются, налицо воинское преступление на переднем крае социалистического лагеря, прошу принять меры или дать рапорту надлежащий ход вплоть до военного трибунала группы войск. Но был одернут ротным командиром куда более бесцеремонно и безжалостно, чем некогда партикулярным и во всех отношениях приятнейшим Алексеем Маркьяновичем, ничуть на самом деле не похожим на политработников здешних — двуличных и откровенно подхалимствующих даже перед ротным.

— Вот что, грамотей, — кинув лишь мимолетный взгляд на злосчастный Аркашкин листок из школьной тетрадки и не скрывая презрения, сказал кэп стоящему перед ним навытяжку командиру среднего танка с двумя «соплями» на кривовато пришитом погоне, — объясняю один только раз: в том, что твои приказы не исполняются беспрекословно, точно, в срок, ты сам и виноват. И если подобное повторится, твои лычки, младший сержант Колобов, гарантирую, как ветром сдует. И отправишься ты дослуживать в Союз, потому что, в этом ты прав, на переднем крае соцлагеря такой снижающий боеготовность командир опасен для дела мира во всем мире. Кру-гом, марш!..

И, понурившись да губу закусив, чтоб не расплакаться, пошел Аркашка домывать танк и стойко переносить насмешки обнаглевших рядовых.

Кроме того, за все три года никакой Венгрии он ни разу не увидел, поскольку все три года безвылазно провел на необъятном и беспрестанно перепахиваемом танками полигоне, каких наверняка и в Союзе бессчетно. Даже иногда сомнение накатывало: а может, ради непостижимой какой-нибудь военной тайны дурачат глупых солдатиков долгую тысячу с лишним дней, а вокруг — никакая не Венгрия, но, к примеру, Молдавия или вовсе Рязанская область.

Само собой, о лишениях и тяготах Аркашка подробнейше информировал свою, как считалось, невесту Светочку, боевую, как говорится, подругу. Жутко трусил, как бы военная цензура о его паникерстве и очернительстве «непобедимой да легендарной» не сообщила в соответствующие органы, но все равно писал, плакался. А вот родне плакаться не мог — боялся быть неправильно понятым.

Но и Светка неправильно поняла. Видать, решила, что Аркашка — хлюпик и потому строить с ним совместную судьбу глупо. Так, во всяком случае, подумал наш танковый командир, когда получил последнее письмо от бывшей уже невесты. Которая, надо отдать ей должное, не стала парня понапрасну томить внезапным прекращением переписки, а сразу, как только с ней это получилось, исчерпывающе проинформировала. Мол, не обессудь, солдатик, но я, будучи с моими пионерами во всесоюзной детской здравнице «Артек», познакомилась с коллегой Семой из Москвы, полюбила и выхожу теперь туда замуж. То есть получалось, что хищница эта, ловко прикидывавшаяся овечкой, не столько за несчастного Сему выходит, сколько за столичную прописку.

Как ни странно, однако такой удар судьбы Аркашку не подкосил окончательно, а совсем наоборот, сообщил его духу недостающую твердость. Не слишком большую твердость, но все же достаточную, чтобы не застрелиться во время караула, как нынче сплошь и рядом делают маменькины сынки да натуры чрезмерно тонкой духовной организации, что, может быть, они и раньше нередко делали, тогда как общество пребывало в счастливом неведении.

Прочитав злополучное письмо три или четыре раза и не ощутив того, что, согласно жутким армейским легендам, должен ощущать воин, чьи лучшие чувства подобным антипатриотичным и просто наглым образом оскорблены, Аркашка не только не стал искусственно растравлять себе душу, но и почувствовал существенное облегчение. Эта новая неприятность, присоединившись к неприятностям предыдущим, словно бы превысила некую кризисную норму, а за кризисом, как известно по иным душевным и телесным заболеваниям, следует либо стремительное выздоровление, либо столь же стремительный каюк.

Аркашкин организм выбрал выздоровление. И закалился. И стало Аркашке, как говорится, все по фиг. Что самым положительным образом сказалось на службе. Нет, выдающихся результатов он, разумеется, не достиг, ежедневная газета группы войск «На братских рубежах» про него ничего за всю службу не писала, хотя многие другие знакомые сержанты и даже рядовые — кто по разу, а кто и по два — нередко становились героями ее заметок, потому что ротный замполит старший лейтенант Рязанцев у них был хроническим графоманом и пробовал себя во всех без исключения жанрах, правда, печататься ему доводилось исключительно под рубриками «служит такой парень» да «итоги боевой и политической учебы», видать, прочие жанры оказались не по зубам.

Зато вырабатываемые военной творческой личностью так называемые «литературно-художественные композиции», еще именуемые ради краткости и мускулистости «литмонтажами», пользовались в части громадной популярностью. Во всяком случае, самодельные сценарии старлея Рязанцева ставились в полковом клубе не только артистами их роты, но и другими художественными коллективами.

В артисты однажды угодил и Аркашка, потому что в армии от однообразия и тоски многие артистами становятся, а если служба проходит, что называется, за «колючей проволокой», так вообще поголовно. У несколько «чмошного» по общему мнению младшего сержанта внезапно обнаружились сразу два таланта — певческий и драматический, причем первый ему потом всю жизнь покоя не давал, а второй на гражданке вынужденно заглох.

А уж систематическая художественная самодеятельность — проверено многими поколениями — наивернейшее средство от хронической хандры, особенно свойственной всякой неволе.

Итак, повторимся, выдающихся достижений в ратной службе и учебе Аркадий не достиг и даже в число середняков не выбился, третью лычку, соответственно, так и не получил, что, вообще-то, большая редкость в войсках. Все три года он был бельмом в глазу у начальства, несколько раз его отстраняли от командирства, и он становился «сержантом без портфеля», как зубоскалили не только рядовые бойцы, но даже штабные офицеры с большими звездами. Аркашка катался в танке стрелком-радистом, втайне мечтая, чтобы сами собой исчезли с плеч злосчастные галуны, будто их никогда не было, и то тогда серой рядовой мышкой было б легче дослуживать. А потом снова назначали его командиром танка, и опять экипаж склонялся на всех массовых мероприятиях полка как наихудший, опять Аркашка и его несчастные подчиненные становились примером того, как ни в коем случае нельзя Родине служить, как некоторые разгильдяйством своим вольно-невольно льют воду на мельницу врага.

И получалось, что в этом качестве Аркашка был абсолютно незаменим для боевой и политической подготовки, его фамилию приходилось знать назубок всякому экзаменующемуся на классность, всякому отвечающему во время инспекторских проверок на вопрос о текущем международном положении и вытекающих из него повышенных требованиях к личному составу. И ввернуть, особенно к месту, что-нибудь про младшего сержанта Колобова да его подчиненных было столь же важно, как, к примеру, цитату из отчетного доклада на очередном съезде партии. И, между прочим, некоторые отличники боевой да политической были сущими виртуозами цитирования руководящих документов, а также суровой товарищеской критики нерадивого мл. с-та Колобова А. Ф.

А ротный старшина-кусок Лещенко однажды оборзел до того, что на вечерней поверке в излюбленном пространном и пронизанном неподдельным пафосом монологе, обильно и довольно ловко пересыпанном анекдотами разных народов и эпох (где он их только брал, ведь до соответствующих печатных сборников было еще далеко-далеко, но, очевидно, черпал из богатого казарменного опыта); в монологе, касающемся его элементарных, вообще-то, старшинских забот, он, вызвав особенно жалкого в тот вечер Аркашку из строя, патетически опять же вопрошал: «Товарищи воины! Кто мне может ответить, зачем у младшего сержанта Колобова пуговки на манжетах?»

Но, никого из строя не приглашая, сам же себе отвечал: «Затем, чтобы младший сержант Колобов сопли рукавом не вытирал! А почему эти пуговки блестят, товарищи?… Верно. Потому что младший сержант все равно вытирает!»

У казармы чуть потолок не обрушивался от ржанья жеребячьего-ребячьего. Империалисты, небось, ужасались, подумав, что в многострадальной Hungary опять революция с контрреволюцией схлестнулись, и не понять, которая — которая.

Старшина, скотина, конечно, тогда серьезно нарушил устав, воспрещающий делать замечания старшему по званию в присутствии младших по званию. Тем более выставлять на посмешище. Но Аркашке и в голову не пришло жаловаться кому-либо. Наверняка будут ржать и офицеры до самого полковника включительно, а ему, Аркашке, будет только хуже.

Потом, на гражданке, Аркашке довелось услышать исходный, наверное, вариант анекдота про блестящие форменные пуговицы. Там речь о ментах шла. Не о конкретном менте, а — вообще. И все, кто слушал, хохотали. Лишь Аркашка хмурился и губы поджимал. Что, впрочем, не особо удивило, поскольку сложности с восприятием Аркашкой юмора быстро становились заметными всем. Но никто никогда не узнал, что в данном случае дело было совсем в другом…

И все же в отпуск на родину он после двух лет сгонял, видать, кому-то в голову взбрело военно-педагогический эксперимент произвести, мол, вдруг незаслуженное и неожиданное крупное поощрение сделает то, чего не удалось достичь посредством кнута бесчисленных взысканий. Сгонял и перед всеми покрасовался, вокруг дома, где его бывшая возлюбленная прежде жила, находясь, как и подобает отпускнику, в изрядном подпитии, послонялся в одиночестве, вызывающе оря соответствующую слезливую солдатскую песню. И это его немалое счастье, что в доме том никто из родственников изменщицы никогда не жил, а то бы все окна выхлестал Аркашка сдуру. А так песнею дело и кончилось.

А наиболее яркий признак «чмошности» остался-таки. Притом на всю жизнь. Впрочем, он ведь замечался и раньше — в техникуме, а до этого в школе. Даже в детском садике. То есть данную особенность личности, наверное, можно считать характеристической.

Попросту говоря, при множестве положительных врожденных качеств личности, хроническим замарашкой уродился Аркадий Федорович. И всегда, при прочих равных условиях, умудрялся он испачкаться заметно больше, нежели другие дети. За что с первого и по седьмой класс вынужден был отзываться на прозвище Пачкуля-пестренький, данное ему первой учительницей и не казавшееся обидным. А презрительное словечко «чмырь» Аркашка уже в техникуме впервые услыхал, когда их на месяц в колхоз отправили, копать картошку.

Тогда, собирая обоих парней на длительные сельхозработы, мать Анисья Архиповна, по приказу отца, Федора Никифоровича, торжественно достала со дна необъятного сундука две ни разу не одеванные хлопчатобумажные пары. Это были спецовки отца, ежегодно ему выдаваемые на работе — поскольку полагалось — но никогда не носимые. Как же — технорук, мыслимое ли дело — в прозодежде, лучше уж на диагоналевые брюки, а заодно на рукава пиджака аккуратные и совершенно незаметные заплатки положить. И многие другие начальники ходили так, ибо бедность — не порок, к тому ж не преодолены еще последствия войны, только военное обмундирование почти всеми уцелевшими фронтовиками дотла сношено.

При этом отец был явно доволен больше всех: он же и впредь не помышлял облачаться в спецовки, однако и не получать их не мог — мыслимое ли дело что-либо не получать, когда оно по закону полагается — а тут вдруг нашлось разумное применение этим несметным запасам дармовой одежи.

И уже через два дня после начала сельхозработ новый Аркашкин костюм было не узнать. Прочие ребята, одевшись на картошку во что поплоше, через два дня выглядели явно лучше него, хотя вроде бы ничего не делал Аркашка такого, чего не делали другие. Одни и те же осадки моросили с неба на всех, одним и тем же простейшим рукомойником бренчали они по утрам, один и тот же наспех сколоченный нужник предварительно посетив по-быстрому, один и тот же суп хлебали в импровизированной столовой на свежем, иногда весьма свежем воздухе.

А просто так почему-то выходило, что не умел Аркадий не вытирать руки о живот, не удавалось ему умыться, рукавов не замочив, несподручно было тащить что-либо тяжелое, не прижимая его к пузу, не спорилась работа внаклон, а подгибались сами собой ноги, и Аркашка рано или поздно обнаруживал себя ползающим по чернозему на коленках.

Если же добавить к этому затрудненную адаптацию студента Колобова среди незнакомых людей, то логика давшего ему прозвище «чмырь» становится тем более понятна.

Оно, это прозвище, тогда не прижилось, поскольку после колхоза все — кто раньше, кто позже — убедились, что Аркашка вообще-то парень свойский и чувство студенческого братства ему не чуждо, хоть он и прижимист несколько, так ведь не с чего щедрым-то быть, а «простодыркой», это такой довольно редкий народный термин, — глупо.

И в армии, стало быть, — снова. Сержант, командир машины боевой — а смотрится самым зачуханным салабоном. Ну, разве объяснишь всем, что просто человек так устроен! Ведь чтобы данную кажущуюся простоту в полной мере понять, мало не только срочную воинскую службу сполна преодолеть, но зачастую даже академии генерального штаба не достаточно!.. Мишка же и в этом был полной противоположностью Аркашке. Он умел даже очень грязную работу делать, почти не пачкаясь. Тоже — устройство такое человеческое. Случалось, обмундирование в армии до дыр изнашивал, всего лишь раз-другой постирав. Но уж если нечаянно все же где-нибудь в столовой сажал пятно, то, наоборот, мыл бензином, стирал в растворе кальцинированной соды, отчего почти вся краска сползала с несчастной ткани, но сползало и пятно.


Мишку, кстати, командование за высокие производственные показатели несколько раньше Аркашки наградило краткосрочным отпуском на родину. Всего-то на месяц братья разминулись. Но, очевидно, иначе быть не могло, интересы обороны не позволяли.

Мишкино счастье было неописуемым — в стройбате с отпусками было существенно хуже, нежели в строевых частях — и как Мишка благополучно добрался тогда до дому с двумя пересадками в незнакомых аэропортах, одному Богу известно.

Потом, когда разрешили религию, Мишка уже в почтенных годах был. Но в Бога уверовать только потому, что начальство дозволяет, показалось ему, видите ли, делом постыдным. А вспомнил свой давний стройбатский отпуск — и маленько уверовал. Ведь тогда он, получив отпускные документы и довольно существенные — потому что заработанные — деньги, первым делом на ЖБИ заскочил отметить счастливое событие с друзьями. Традиция же.

И напились военные строители в монтерской кондейке. Друганы на «гауптическую вахту» тотчас угодили за грубейшее нарушение воинской дисциплины, на работу «ратную» с неделю под конвоем ездили да без ремней, ночевали не в своей родной казарме на мягкой постельке, а в холодном флигельке на твердых топчанах. Эта бы участь ждала и Мишку заместо отпуска и вожделенного свидания с Машкой, в ожидании реальной встречи чуть не еженощно снившейся во сне, но всегда так, что самое важное свершиться не успевало.

И тут-то господь Бог лично заступился за глупого Мишку первый раз. Вывел его с завода через пролом в заборе, тогда как дружков Мишкиных ищейки из комвзвода уже повязали и по всей территории предприятия шныряли, ища главного виновника инцидента. Видать, им кто-то в подробностях настучал и пофамильно всех сдал.

Весьма возможно, что Всевышний вскоре пожалел о своем необдуманном порыве, поскольку с подопечным таким еще потом много мороки было… Может, даже ругал Сам Себя последними словами, но провел нетрезвого солдатика через все препоны. И попал Мишка в объятья своей Машки в кратчайшие сроки. И все, что никак не успевало свершиться во сне, благополучно свершилось. Причем очень много раз. Мишка только в стройбате потом в себя пришел и нормальную упитанность восстановил.

Так что имел шанс солдат не дослужить трехлетнего срока, сделавшись отцом вторично. Но, несмотря на тяготы службы, он этого не хотел, жена, если не лукавила в угоду ему, — тоже. И как-то пронесло. Впрочем, это только Мишка наивно думал, что пронесло, однако Всевышний к тому моменту уже умыл руки — сколько ж можно нянчиться — и Мишка только после дембеля узнал, что неистовые дни и ночи отпускные обернулись для бесценной супруги его малоприятной процедурой «чистки» без наркоза. Впрочем, таких «чисток» и потом, в мирной, так сказать, жизни, было немало. А куда денешься?..

С дочкой Танькой встреча вышла тоже довольно трогательной и, со стороны, умилительной. Мария же без конца талдычила дитю, что папа у него есть, что он солдат и скоро прилетит на самолете. Талдычила даже в ту пору, когда дитя еще головку не держало, а не то чтобы в сложностях жизни могло разбираться.

И только Мишка, утомленный дальней дорогой, а больше того — похмельем, в дом вошел, только первые восторги встречи маленько улеглись, и отпускник встал воды или чего-нибудь более серьезного попить, глядь, а жена уже разбросанное по полу обмундирование и свое бельишко собирает, одевается, советует и мужу одеться. Потому что сейчас, безотлагательно, они отправятся в детсад и порадуют дочку, которая тоже ведь заждалась. И, нет-нет, штатское пока не надо надевать, надо — солдатское, потому что Танюшка только в солдатском отца пока представляет, а насколько отчетливо представляет, вот и поглядим…

И девочка впрямь отца-солдата признала, хотя только на плохонькой карточке видала, заулыбалась издалека, сама в раздевалку на нетвердых ножках вышла, где, на мгновенье замешкавшись, — отец к себе манит неуклюже, а мать, наоборот, не зовет, руки даже за спину спрятала — сообразительная не по годам Танюшка в объятия к незнакомому дяде — шмяк! Что для малого ребенка дело поразительное. И оно начинающего отца потрясло враз до самых печенок. А дите еще и что-то похожее на «папу» пролепетало, чего даже мать пока что ни разу не слышала.

И солдатик девятнадцати с половиной годов от роду, долго, но безуспешно пытавшийся возбудить в себе любовь к своему первому детенышу по фоткам и письмам, уже вполне примирившийся с тем, что, видать, ему просто по возрасту еще рановато отцом становиться, вдруг ощутил ту теплую, столь любимую беллетристами «теплую волну» и бесповоротно осознал, что, если, не дай Бог, потребуется, то он, ничуть не колеблясь, ради жизни, здоровья и счастья данного ребенка запросто сиганет вниз головой с двадцатиметровой опоры. Разумеется, невозможно представить, каким образом прыжок с верхотуры может способствовать чьему-либо здоровью, хотя прыжком таким, вне сомнения, себя избавить от всех забот о собственном бесценном возможно вполне…

Но, доставив девочку домой, Машка и Мишка все же недолго с нею агукали наперебой, а вскоре унесли к бабушке, чтобы занятия свои продолжить. Только прежде Мишка опохмелился наконец. Смолчал, что накануне перебрал и только чудом каким-то до дому благополучно добрался, сделал вид, что просто бокал (хотя, конечно, это никакой не бокал был, а огромная граненая рюмаха) за встречу поднимает — у кого ж повернется язык в этом попрекнуть — Машка, естественно, с мужем чокнулась. И они, мгновенно истомившись, стали опять раздеваться.

Натешились они, пожалуй, за все многочисленные месяцы сурового и даже самоотверженного воздержания. Изредка вставали с постели, нагишом за стол садились, выпивали-закусывали по-быстрому и — снова…

Ах, да, конечно же, еще и говорили, наговориться никак не могли, но столько накопилось за полтора года всего, что вряд они сами друг дружку понимали. А под вечер вдруг уснули. Мгновенно и так крепко, что собравшиеся родичи чуть дверь малухи не вынесли. Чего только не навыдумывали, пока достучались.

Однако Мишка с Машкой не угробили друг дружку в постели, не угорели и самогонкой вусмерть не упились. А совсем наоборот, продрали изумленно глаза, сориентировались в пространстве-времени, рожи под рукомойником сполоснули по-быстрому и оказались вновь готовыми неутомимо праздновать свою счастливую встречу.

И Мишка сразу всех наповал сразил, когда вдруг после первой или же второй рюмки попросил мать принести допотопную отцовскую «хромку», на которой отец в молодости насилу две песни освоил: «Все говорят, что я ветрена была, себе рубашонку сшить не могла. Десять я любила, ах, двадцать позабыла, а одного забыть не могла!..» и «Не ругайте меня, дорогие…», которую и безо всякого аккомпанемента каждый раз, когда выпивал, исполнять принимался, но после первых же строчек впадал в безудержную слезливость и мог запросто всем настроение испортить.

Потому, едва он запевал, домашние всеми доступными средствами старались песнопение как можно скорее пресечь. Может, отец, прояви он большую настойчивость, освоил бы и еще какие-нибудь вокальные произведения, но, сделавшись техноруком, инструмент навсегда забросил, потому что не пристало руководителю заниматься подобным баловством.

Конечно, Аркашка и Мишка, когда совсем маленькими были, однажды до папиной гармошки добрались и здорово ее потерзали. За что плеткой получили и сразу интерес к музицированию утратили. А тут вдруг Мишка инструмент берет и вполне уверенно исполняет «На сопках Маньчжурии». Конечно, фальшивит немилосердно, однако ни у кого ни малейшего сомнения — да, это именно «На сопках Маньчжурии» и ничто иное.

Машка от нового приступа счастья сразу опять на шею к Мишке бросается, все тоже в восторге, и даже смышленое дите в ладошки радостно бьет и лыбится во всю ширину малозубого рта.

А Мишкин репертуар оказался весьма обширным. Так что в тот вечер из домика Колобовых допоздна неслось дружное многоголосое пение. Пожалуй, только во время Мишкиной да Машкиной свадьбы Колобовы так шумно гуляли. Но, если бы в этот момент еще и Аркашка в доме был, то б — вообще. Ибо Аркашка, как мы помним, хотя сам в армии играть ни на чем не выучился, от Мишки в этом смысле безнадежно отстав, но петь пристрастился громко. Как можно громче. И ничуть — особенно при достаточной выпивке — не смущался слабостью природных своих данных, когда мелодию вытянуть не мог, опускался чуть ли не до шепота, зато когда тональность была оптимальной, базлал, как вошедшая в поговорку ветхозаветная труба.

Зато вернулся Аркашка из братской Венгрии раньше брата. Не благодаря заслугам, конечно, а волею судьбы, проявившейся в том, что Мишка под конец службы, до смерти истосковавшись по дому, по Машке с Танюшкой, стал частенько воинскую дисциплину нарушать. Нет, в самоволки он не бегал, как многие его товарищи, в том числе и женатые, начальникам и командирам не дерзил, боже упаси, салаг не только пальцем ни одного не тронул, но даже совсем наоборот, защищал, насколько позволял ему статус старослужащего. Однако время от времени просил Мишка штатских товарищей по электрохозяйству завода ЖБИ принести ему бутылек-другой портвешку сорта «Агдам». И товарищи, сочувствуя бедному солдатику, приносили. Тем более что солдатик их за это напитком непременно угощал — не пьянствовать же в одиночку. А пьянство — если кто не знает — есть самое тягчайшее нарушение воинской дисциплины. А уж ежели нарушитель работает с электричеством…

Конечно, за такие дела его должны были от любимого им электричества моментально отлучить. Потому что в те времена жизнь солдата срочной службы не только считалась, но и на деле была наивысшей ценностью армии. И если случалось «чэпэ», то такие серьезные погоны слетали с плеч, что не дай вам Бог, как говорится.

И пока Мишку «кичманом» воспитывать пытались, пока лихорадочно искали замену этому специалисту — электрика ведь, взятого с улицы, будь он какого угодно разряда, по строгим электрическим правилам сразу к электричеству подпускать никак не возможно — так успели его возненавидеть все командиры, что, переведя в конце концов какого-то парня с другого объекта, не «обходняк» нашему Михаилу дали, на что он втайне и рассчитывал, а заперли в полку на последние два месяца. Сперва при столовой определили, то есть при некотором все ж таки деле, но через пару недель и от этой работы отставили. И самые последние дней сорок бедный Мишка был, по сути, предоставлен самому себе, своим до предела ожесточившимся томлениям и терзаниям.

Он и в полку продолжал частенько выпивать — кто ж самого последнего дембеля не уважит — но командование этого, несмотря на явные издержки в деле воспитания прочих воинов, демонстративно не замечало, как не замечало и самого разжалованного ефрейтора Колобова, не отвечая даже на его усердные, особенно когда накатит, козыряния.

А вольную Мишке дали ровно 31 декабря. День в день. Чем всех нарушителей воинской дисциплины из года в год запугивали, но только на Мишкином печальном примере воины-строители убедились — нет, это не просто любимая полковым офицерством страшилка, а редкая, но реальная месть самой «паршивой овце».

Зато на дембель полупьяный Мишка вырядился вызывающе — дальше некуда: офицерское «пэша» напялил, хромачи в гармошку, шапку тоже офицерскую, погоны старшего сержанта и всяких нагрудных знаков да значков десятка, пожалуй, полтора. От исконно стройбатовских — «Отличник военного строительства» и «Ударник коммунистического труда» до совсем уж в этой местности экзотических, вроде «Отличник погранвойск» и «Морская гвардия». И ни копейки из выданных ему наличных денег не подарил командиру роты, издавна привыкшему к такого рода подаркам от всех дембелей и не считавшему их чем-то зазорным. Не подарил, потому что обиделся на кэпа больше, чем на кого-либо другого, хотя именно кэп несколько месяцев назад дал Мишке одну из трех рекомендаций в коммунистическую партию.

Правда, он же незадолго до дембеля инициировал исключение Мишкино из кандидатов в партию. Исключить не исключили, но помытарили изрядно, пока наконец строгачом с занесением не ограничились. Так Мишка с этим взысканием и на родину отбыл. И, надо отдать ему должное, на сей раз без помощи Бога благополучно добрался домой.

Забегая вперед, скажем, что все в Мишкиной партийной жизни в конце концов наладилось, хотя в кандидатах он парился не год, как положено по уставу, а целых два, но в члены с правом решающего голоса его все же приняли. И платил он честно членские взносы до скончания самой партии, которая, вообще-то, никакого влияния на его жизнь не оказала. Да и как она могла оказать, если Мишка к каким-либо должностям не только не стремился, но откровенно их все презирал, а что время от времени бригадирствовать заставляли, так бригадирствовать-то можно и без всякого членства.

Однако бесчисленные армейские цацки, которыми совершенно произвольно разукрасил Мишка свой дембельский неуставной мундирчик, ни на кого, кроме брата, впечатления не произвели. Разве что новогодняя елка, еще не выкинутая на улицу, была несколько уязвлена таким конкурентом, но она, естественно, промолчала.

Брат же зубоскалил над Мишкой в частности и стройбатом как таковым вовсю, а в душе люто завидовал. Потому что его род войск был непримирим ко всякого рода вольностям до такой степени, что демобилизованных в запас воинов, уже, в сущности, людей свободных и штатских, за минуту до того, как распахнуть перед ними заветные ворота — символические, а нередко и самые настоящие, железные с огромной жестяной звездой — так скрупулезно досматривали, так оскорбительно шмонали, бесцеремонно устраняя любой намек на несоответствие уставным нормам, что суровые демобилизованные воины натурально плакали. Поскольку бесчисленные часы бесценного личного времени потрачены были на любовное украшательство дембельского наряда, а далеко не лишняя солдатская копеечка пущена на добывание всеми правдами-неправдами вожделенного но, по странному совпадению, исключительно неуставного.

А на вахте салаги из комендатуры, обретя единственную в своем роде возможность всласть поизмываться над престарелыми сослуживцами, азартно и хохоча отдирали от кирзачей повышенные самодельные каблуки, свинчивали значки, не значившиеся в документах, случалось, даже распарывали расширенные за счет вшитых клиньев клеши, тогда на гражданке как раз входившие в моду, что для человека, по сути дела, — настоящая катастрофа.

Что же касается не заработанных кровью, потом и вынужденной подлостью лычек, так ни Аркашка, ни его сослуживцы помыслить даже не могли о столь явной и бесперспективной дерзости.

А в стройбате-то, оказывается, вон что творится! И до чего ж везет некоторым дуракам: настоящей службы не видали, а домой являются — вся грудь в крестах, да еще — аккредитив на достойный отдых после непыльного времяпровождения и первоначальное обзаведение. Оно, конечно, — деньги честно заработанные, но тогда почему б за мытье танков не платить, за рытье окопов, за многочасовые бдения в караулах, о чем даже смутного представления не имеют обнаглевшие, беспредельно самодовольные стройбатовцы? То есть опять же: «Нет справедливости на земле, но нет ее и выше». Или как там…

Впрочем, Мишкин аккредитив, если к тому же учитывать семейное положение братана, особого впечатления не производил. Электрику ефрейтору Колобову хотя и начисляли — что мало кому представлялось справедливым — несколько больше, чем его товарищам, формовавшим железобетонные изделия посредством лопаты и разрушающего молодые суставы вибратора, однако начисляли ему тем не менее существенно меньше штатских работяг. Так почему-то в их смешанной отрасли всегда выходило. Да он еще, пока пользовался благосклонностью командования, нередко под разными предлогами выклянчивал себе немножко живых денег — на баян, который так и не купил, на подарки семье к Новому году и женскому дню, которые отсылал домой исправно, хотя, конечно, после этого и самому на разные мелкие солдатские расходы маленько оставалось. Да все так делали, у кого возможность была.

К тому ж Аркашка «с Венгрии» тоже не пустой прибыл. Как никак сержантское жалованье три года получал, притом в форинтах. Да еще командование следило, чтобы пацаны не слишком налегали на сладости в ларьке, а о будущем своем радели. Ну и не было ни малейшей возможности вольнонаемным приятелям «палинки» заказать.

Таким образом, примерно одинаковые капиталы скопили братья за время исполнения своего почетного долга. Только Мишке пришлось почти все деньги жене отдать — это было тогда общепринятым делом, Федор Никифорович, уж на что мужчина самостоятельный и властный, все до копейки всю жизнь своей бессловесной Анисье Архиповне торжественно вручал и тем явно гордился. К тому ж Машка в финансовом плане изрядно настрадалась без мужа и, пожалуй, приметно обносилась. Нет, ее, разумеется, никто осознанно не притеснял в финансовом плане: ни свекор со свекровкой, ни тем более родная Машкина мать, мужа с войны не дождавшаяся, единственной пока снохе и единственной навсегда доченьке в копеечке не отказали б, только та попроси. Но вот побираться-то у родственников при наличии живого законного супруга, пусть и на позициях пребывающего, Машке было тошно. И не оттого, что какая-то она повышенно щепетильная была, но тоже — стереотип такой поведенческий, отмирающий постепенно или уже отмерший вполне.

А самой сколь-нибудь существенно зарабатывать никак не получалось. Потому что Танюшка хотя и начала посещать садик, едва ей сравнялся год, но известно ведь, как наши дети посещали и посещают наши садики. В основном дети в садике по той или иной болезни отсутствуют, и матерей ихних никакой работодатель всерьез не принимает. Со всеми, так сказать, вытекающими.

Ладно хоть в ту пору все молодые матери по крайней мере где-нибудь числились, стаж набирали. Теперь же их чаще всего даже для видимости на работу не берут. На фиг надо…

Так что Мишкины двухлетние сбережения Машка мигом спустила. Впрочем, нет, она их, конечно, не профукала на всякие безделушки, а приобрела нужные для дома вещи и по той поре довольно престижные. Холодильник взяла, которого даже в родительской избе еще долго не водилось, и «телевизер». Так в ту пору народ телевизоры называл, и еще сегодня это премиленькое словечко можно услышать. На оставшиеся деньги для Танюшки всякой всячины набрала, а то ребенок в садике хуже всех, по ее словам, был.

Конечно, Михаилу в первый момент немного досадно сделалось, но лишь в первый момент, потому что стоило только матери, притом даже не его, а Машкиной, усомниться в необходимости холодильника, зять ее мгновенно и недвусмысленно одернул, многозначительно при этом на остальных присутствующих поглядев. Чтобы, значит, каждый на всякий случай сразу уяснил, до каких пределов допускается вмешательство посторонних во внутренние дела данной ячейки.

Разумеется, Марии такая позиция мужа по душе пришлась, однако она ожидала, что потом, наедине, он ей все же сделает небольшое замечание. И он его действительно сделал, хотя и не совсем такое, какое она ожидала.

— Душа моя! — ласково сказал Мишка. — Ты все же в другой раз как-то согласовывай, что ли, такие крупные покупки со мной. А то как-то неловко перед родней получается…

И — все!

Отчего Мария растрогалась до слез. Но еще, конечно, от столь неслыханного старинно-книжного обращения, и где только Мишка его откопал.

— Ну, что ж ты ревешь-то, Машечка, я ж и так максимально деликатно!..

— Да ничего, это оно само собой вышло, не обращай внимания на меня, дуру, Мишук…

Таким образом, именно Мишка на всю жизнь задал, если можно так выразиться, уровень взаимной нежности в семье. А для чего Михаилу сдались эти неслыханные во всей родне церемонии, он и сам понятия не имел. Тем более что, несмотря на упомянутые «взаимные нежности», семья в своем дальнейшем развитии не избежала ни одной из характерных для всякой семьи сложностей, а кое-какие сложности получились даже несколько сложнее среднего по Советскому Союзу показателя.

Однако оговоримся сразу, одной довольно распространенной семейной сложности им удалось начисто избежать. Одной-единственной, однако — начисто. И вроде бы не потому, что врожденный морально-нравственный показатель обоих супругов был высок чрезвычайно, а просто обстоятельства так сложились. Хотя, конечно, наши обстоятельства нередко зависят и от нас, а не только от привередливой гипотетической судьбы.

Хотя если совсем-совсем честно, то в процессе долгой и зачастую нетрезвой жизни два малюсеньких таких моментика у Мишки все же получились. И оба раза в чужие постели его чуть не силком затащили. А как же не силком, если отказаться значило бы расписаться в мужской несостоятельности — самом постыдном, что только может быть. До определенного, во всяком случае, возраста. И оба раза Мишка, помимо обычного похмелья, пережил еще моральные терзания жуткие: а вдруг Машка узнает, а вдруг заразился, хотя чем уж таким можно было в ту пору заразиться — смехота одна, ведь первый слух о СПИДе только лет через двадцать дошел. Таким образом, терзания Мишка пережил не менее мучительные, чем похмелье само. А это… Впрочем, тому, кто полновесный синдром перемогал хотя бы раз, объяснять незачем, а тому, кто нет, не объяснить все равно. Но главное, что Мария про те моментики никогда-никогда не узнала, и, следовательно, можно смело считать, что их вовсе не было…

Однако чтобы уж полностью закрыть данную тему, следует добавить: Мишка, пожалуй, был из той породы вполне нормальных мужиков, которые не делают культа из интимной стороны жизни, хотя и по понятным причинам не распространяются об этой своей особенности. У них, у таких мужчин, первоначального сексуального восторга хватает от силы на год-другой, а потом начинается суровая жизненная рутина. И где-то уже после тридцати Мишка, исполняя свою семейную обязанность, мог одновременно размышлять о чем-то весьма далеком от данного предмета. О работе, например, о ближайших хозяйственных планах, о рыбалке. Само собой, выдающихся интимных ощущений Марии, при таком отношении к делу мужа, ждать не приходилось. Но либо ее и это устраивало, либо она притерпелась помаленьку…

Ну, а коль скоро все Мишкины капиталы были моментально в дело пущены, совместно отдыхать братьям после ратной и железобетонной службы пришлось на остатние Аркашкины форинты. Конечно, это уже были далеко не форинты, а родные советские рубли, которые, сказать по правде, и вообще рядом с форинтами отродясь не лежали, но Аркашка еще довольно долго все отечественные цены и тарифы на венгерскую национальную валюту в уме пересчитывал и полученный результат непременно до сведения присутствующих доводил. Пижонил так, наверное.

Само собой, Мишкин отдых вышел существенно короче, чем Аркашкин. В пределах оставшихся форинтов. Но боже упаси, чтобы Аркашка хоть раз братана попрекнул. Они же, несмотря ни на что, любили друг друга почти так, как обыкновенно любят друг друга настоящие близнецы.

Мишка и Аркашка недели две слонялись по родным окрестностям выпившими, Мишка неизменно отцовскую «хромку» на плече таскал — тогда как раз переломный момент был, гармонь из моды выходить начала, но гитара еще не воцарилась безраздельно, и оба инструмента либо мирно сосуществовали, либо в нерешительности противостояли один другому — базлали братики на два то и дело переходящих в унисон голоса дембельские, а также модные на тот момент штатские песни. Время от времени к ним кто-нибудь, как говорится, «на хвост падал», но гораздо чаще, наоборот, дармовая выпивка обламывалась им. Солдаты же — стыдно на их грошики пировать приличному человеку.

Еще они четырежды — из-за Мишкиной вредности — наведывались не очень трезвыми в военкомат, где Аркадий, разумеется, давным-давно на учет встал, зато Мишка вдруг завыпендривался, мстя армии как таковой за все, но особенно за преддембельские обиды. И в один момент утратил всякое почтение к своему столь замечательному неуставному мундиру и решил во что бы то ни стало встать на учет так — в штатском. Хотя это и не приветствуется. Или — именно потому.

Конечно, Аркашка, как мог, урезонивал братана, плевался и матерился, но все — тщетно. И ни разу он вместе с Мишкой в кабинет начальника третьего отделения не вошел, так как невыносимо было присутствовать при оскорблении братом большого воинского начальника. Однако и в коридоре было отчетливо, слишком отчетливо слышно, что там вконец обнаглевший Мишка несет. А еще — коммунист…

Мишка же нес следующее:

— Здрасьте!

В ответ, конечно, — ни слова.

— Здрасьте!!!

— Не ори, а пойди домой, оденься надлежаще, вспомни, что и как должен сказать, и приходи снова.

— Я и так знаю, что и как мне требуется сказать. А шкурой, которую вы имеете в виду, я уже сыт по горло, ею маманя моя теперь полы моет. Так что придется вам поставить меня на учет без ваших формальностей.

После чего старый, лет сорока, старлей мгновенно выходил из себя, вскакивал, топал ногами, брызгал слюной, кричал нечленораздельно, а если членораздельно, то исключительно матерно. Чудак человек — как будто Мишка его в старлеях до глубокой старости продержал, будто так уж священны для него, столь явно недооцененного начальством, прусские еще армейские догматы.

И не ошибся Мишка, на четвертый раз явно осунувшийся старый служака в мешковато сидящем мундире молча подписал все, что требовалось. Будто собственную капитуляцию подписал. Здоровье-то — не с вещевого склада. И никак Мишке за эту обиду потом не отомстил, хотя Аркашка пытался накаркать, мол, как начнет он тебя на сборы каждый год таскать — взвоешь. Но, видать, электрики на сборах не нужны, чего не скажешь про командиров средних танков. Так что Аркашка не Мишке накаркал, а самому себе — его долго-долго чуть не каждый год таскали и даже в конце концов, ради смеха, что ли, лейтенанта дали. А Мишка наоборот, шалея от серости будней и пьянства, иной раз крепко братану завидовал — эх, так бы он и развеялся где-нибудь вдали от семейной повседневной мороки, на каком-нибудь стрельбище, например, в охотку популял в белый свет, а то так и не доведется! Да на худой конец, и по заводу ЖБИ прошвырнулся б — чо хоть тамо-ка стало…

Однако мы что-то слишком вперед забежали, тогда как отдыхающих наших дембелей вдруг зазвали как-то на чью-то свадьбу — в армии, небось, все служили, а не служили, так с чужих слов понятие имеют. А кроме того, гармошка сама по себе немалое значение имеет, особенно, если свой, штатный, так сказать, гармонист, доверия не оправдав, дрыхнет в сенцах на голом холодном полу и, в ответ на требование зафигачить плясовую, нечленораздельно мычит да, стремясь уйти от ответственности, пиджак на голову натягивает.

На этой чужой свадьбе Аркашка Ленку-то и подцепил. Которая в каком-то не отапливаемом чуланчике его сразу утешила, хотя, конечно, проделали они все сумбурно, поспешно и неуклюже, но тут уж девушка была ни при чем — чулан есть чулан. Зато Аркашка-то как взбодрился! Сразу остатки душевного комфорта, вызванные отсутствием счастья в молодой цветущей жизни, превозмог!

И зависть к брату, разыгравшаяся было на чужой свадьбе так, что в какой-то момент свету белого не взвидел, сразу резко уменьшилась. А то ведь уже чуть было вслух не завопил: мол, да что же это такое делается, люди добрые, если человек на гармошке пиликать не умеет, так, значит, он уже вообще никому не может быть интересен, значит, он просто дурак дураком, хотя среднетехническое образование имеет и на передовом рубеже социалистического лагеря три года на танке в качестве командира рассекал, не имея минуты свободной для того, чтобы научиться на гармошке или еще на чем?!..

Отчего Мишке, который братовы страдания ощущал почти как собственные, тоже вольготней стало. Он же видел, как братан на Машку поглядывает, но не станешь ведь жену, горячо любимую притом, под страждущего брата подкладывать, такое только в буржуазном — австралийском, что ли, — кино возможно, а не в отдельно взятой стране, избравшей курс на построение высочайшей, помимо прочего, морали через двадцать лет.

И Мишка, едва Аркашка (важный и гордый, словно венгерский коммунист-интернационалист Имре Надь, только что расстрелявший несколько тысяч белогвардейцев, по легкомыслию не спасшихся от него на кораблях французской эскадры) вышел из чулана, так рванул меха древней папиной гармонии, что чуть ее не разорвал, и, как оглашенный, без какого-либо вступления завопил:

Хмуриться не надо, Ла-а-да,

Хмуриться не надо, Ла-а-да,

Для меня твой смех награ-а-да, Лад-да!..

Особо завидовать тут, вообще-то, было нечему. Мишка в освоении инструмента так больше за всю последующую жизнь и не продвинулся, фальшивил ужасно, и подпевать ему, если, допустим, на трезвую голову, не представлялось возможным. Только по пьянке, когда сама душа поет…

И гости, которые могли еще, вразнобой, но дружно как подхватили:

Под железный звон кольчуги,

Под железный звон кольчуги,

На коня верхом са-а-дясь…

И Аркашка, не выдержав столь недвусмысленного всенародного сочувствия, зарделся все ж.

Но тут на его счастье матери жениха с невестой, недовольные тем, что гости отвлеклись от главного, вмешались, объявили традиционный сбор средств молодым на первоначальное обзаведение. Впрочем, конечно же, не так прямо объявили, а в подобающих выражениях, но чтоб все без труда поняли.

И Мишка заиграл что-то напоминающее танго. Танцевать под его музыку было гораздо легче, нежели петь, гости, опять же кто мог, разбились на пары и затеяли топтаться в тесноте коммунальной комнаты, примерно так, пожалуй, топчутся в ледяном «автозаке» бедолаги-арестанты, чтобы не погибнуть от холода, пока их граждане-начальники опять везут куда-нибудь строить все тот же коммунизм.

И сразу, привлеченная танцевальной музыкой, нарисовалась из чулана Ленка, которая своей задержкой надеялась убедить всех, что ничего такого у них там с Аркашкой не произошло, и пошли они с Аркашкой тоже «деньгами сорить», а мелочью заранее, само собой, не запаслись, в связи с чем пришлось Аркадию Федоровичу под веник невесте бумажную купюру небрежно метнуть. И она произвела на всех должное впечатление. Особенно мать жениха смягчилась, хотя сперва даже и не думала скрывать недовольства не заложенными в смету гостями, особенно тем, угрюмым, который даже на гармошке не умел…

Ленка по трезвому рассмотрению да при свете дня оказалась не то чтобы совсем страхолюдиной, однако даже симпатичной, при всей к ней душевной Аркашкиной благодарности, не являлась. Увы. Кроме того, она была старше Аркашки на целых четыре года и выше ростом на полголовы. Да к тому ж общедоступность ее, столь явно выходящая за рамки бытовавших тогда нормативов, насчет которой Аркашку сразу все, вплоть до собственных родителей, просветили…

Так что ни о каком продолжении отношений речь идти не могла. И Аркашке пришлось от девушки, оказавшейся еще личного достоинства лишенной, что выражалось, опять же, в переходящей все границы назойливости, скрываться да прятаться, как шкодливому пацану от разъяренного родителя, пока та не отстала. Кажись…

Но вдруг — это мы опять несколько вперед забежим, дабы не разрывать на две части одну любовную историю, что страшно любят писатели и терпеть не могут нормальные, не отягощенные гуманитарным образованием читатели — вдруг… Как гром среди ясного неба! Прибегает сестра Антонина крайне взволнованная и всем, кто в доме был, а в доме как раз все и были, кто продолжал в нем проживать, свистящим шепотом, зачем-то постоянно на окна и дверь оглядываясь, сообщает, что своими глазами видела: дверь подъезда, а люди говорят, что и дверь квартиры, где блядешка Ленка с матерью, бухгалтершей пищекомбината, вдвоем обитают, густо измазаны чем-то черным. Гудроном, что ли. А еще говорят люди, что Елена беременна и аборт уже делать нельзя…

Услышав такое, Анисья Архиповна так и села. И онемела. Федор же Никифорович тоже враз в лице переменился, однако дара речи не утратил — технорук все-таки, хотя и отставной уже — однако крепко задумался. И Антонина глядела только на отца, ждала, что он скажет. Поскольку Аркашка не понял ничего. Ведь традиция измазывания дегтем ворот дома, где живет легкомысленная девушка, опрометчиво утратившая девичью честь до вступления в законный брак, традиция, долго-долго поддерживавшаяся самодеятельными ревнителями общественной морали и в глубь веков уходящая, к тому времени, казалось, бесповоротно отмерла. И Аркашка про нее лишь краем уха что-то где-то когда-то слышал, но того, что она уже на последнем издыхании коснется его, ожидал меньше даже, чем, к примеру, повторного призыва в армию, притом рядовым, о чем ему да и Мишке нередко кошмарные сны снились. Это, наверное, такой характерный дембельский синдром. Да и в описываемые времена уже дегтя как такового было днем с огнем не сыскать. Разве что в аптеке маленькую бутылочку, дак и то…

— Та-а-к, — молвил наконец задумчиво Федор Никифорович да повторил еще, — та-а-к… Вне всякого сомнения, эта старая дура сама себе ворота обгадила. Больше некому. Вообще некому, уж не говоря про то, что блядям ворота никогда дегтем не мазали. Стало быть, она решила любой ценой свою Ленку пристроить-таки. И думаю, это только начало. Эх, Аркашка, Аркашка, сучий ты потрох!

Отца рука даже потянулась было к тому месту, где прежде висел его педагогический инструмент — красивая сыромятная плетка, которую он в молодости, будучи учеником сапожника, самолично спел, чтобы ею во время вечерних прогулок небрежно по голенищу сапога пощелкивать. Ну, таким образом в те былинные времена молодые мужики да парни «фасон давили».

Однако на том гвоздике с некоторых пор заместо плетки портрет прогрессивного писателя Эрнеста Хемингуэя висел, повешенный учительницей начальных классов Татьяной Федоровной, самой, по общему признанию, интеллигентной в родне.

Загрузка...