ЦУБАМЕ

I

Запрокинув голову, я смотрю в небо.

Затянутое плотными облаками, оно простирается до бесконечности. Стоит жаркая и влажная погода, редкая для конца лета. Раннее утро, но моя рубашка уже вся мокрая от пота.

Над головой проносятся две ласточки: снуют туда-сюда между крышей дома и электропроводами. Скоро они улетят на юг, в теплые края. Вот бы и мне стать такой же свободной, как они.

Мама однажды сказала: «Если бы можно было родиться второй раз, я бы хотела родиться птицей».

Иду по узкой тропинке, которая тянется вдоль пруда, — это самый короткий путь к дому моего дяди. Я несу ему початки кукурузы, сваренные мамой. От кукурузы, обернутой в газетную бумагу, исходит жар. Весь день дядя работает на дамбе Аракава, где идет строительство отводного канала. Он перевозит на тачке землю и гравий. «Платят мало, но это все же лучше, чем ничего».

На берегу пруда зацвел аир. Останавливаюсь и смотрю на него. «Странно, — думаю я. — Аир обычно цветет в мае или в июне». Ветра нет, водная гладь неподвижна.

Вдруг вспоминаю, что сказала мама накануне вечером: «Вот уже несколько недель в доме совсем не видно крыс». Мне казалось, это хорошо, потому что крысы мешали нам спать. Но на мамином лице было беспокойство.

Бросаю в пруд камешек. Круги на воде расширяются, дрожат, колеблются. Смотрю на них, пока они не пропадают. Потом снова иду дальше быстрым шагом.


Когда я прихожу к дяде, он уже собирается идти на работу. Он удивлен видеть меня так рано утром.

— Что случилось, Йони? — спрашивает он. — Мама заболела?

Я улыбаюсь, качая головой:

— Нет. Ни сегодня, ни завтра мама не работает. Хозяин вместе с семьей уехал отдыхать в деревню.

И протягиваю ему сверток с кукурузными початками. Он с любопытством разворачивает бумагу. На мгновение я задерживаю взгляд на его длинных тонких пальцах, непривычных к грубой работе.

— Кукуруза! — вскрикивает он. — Спасибо!

Он кладет бумажный сверток в сумку и достает из кармана залатанной рубахи несколько монет.

— Купи себе конфет, — говорит он и кладет деньги мне в ладонь.

— Так много!

На эти деньги можно купить столько конфет, что их хватит надолго. Дядя, очень довольный, гладит меня по голове.

— Прости, Йони, мне пора идти. Если я опоздаю, меня выгонят с работы. Поблагодари маму от меня. Я зайду к вам на днях. До свиданья!

И он убегает.


На обратном пути мне встречается группа девочек моего возраста — все одеты в кимоно и хакама. Они идут в колледж. В темные волосы, спускающиеся ниже плеч, вплетены цветные ленты. Девочки весело распевают какую-то песенку. На минуту я задумываюсь: «Разве в школе уже начались занятия?» К тому же девочки ничего не несут в руках. Опустив глаза, шагаю дальше.

Я не хожу в школу. Я занимаюсь дома. Мама учит меня писать по-японски и по-корейски. Я уже знаю азбуку хирагана, катакана, хангул и примерно триста иероглифов ханмун. Днем я помогаю маме по дому, стираю и хожу за покупками.

Я останавливаюсь и оборачиваюсь: школьницы уходят все дальше и дальше, пока наконец не исчезают из вида.


Возвращаюсь домой. Мама сидит на бамбуковом стуле прямо напротив входа и аккуратно распарывает ножницами свою черную чима.

— А, ты уже вернулась! — говорит она, поворачиваясь ко мне. — Успела застать его дома?

— Да. Дядя просил поблагодарить тебя и сказал, что зайдет к нам на днях.

И показываю маме деньги, которые он мне дал. Мама улыбается:

— Тебе повезло. Только смотри не потеряй.

Я рассматриваю чима, разложенную у мамы на коленях. Кончики ниток вьются по полу. Из корейской одежды у мамы сохранились только чима и чогори.

— Что ты делаешь, мама? — спрашиваю я. — Ведь чима еще можно носить.

— Я уже давно ее не ношу. Хочу перешить ее тебе в зимние штанишки.

Я кладу деньги в карман и сажусь на деревянную коробку, которая стоит у двери. В доме прохладно, как будто невыносимой жары и духоты не существует вовсе: нагайя всегда закрывает тень от высокого здания, расположенного позади, — фабрики, где делают лекарства. Кроме нас, все здесь японцы — приезжие из провинции, которые не задерживаются надолго. Мама говорит, что у них сильный акцент и она не всегда их понимает. Соседи не приглашают нас в гости. Они избегают нас.

Сегодня наша улочка пустынна, не видно даже бездомных кошек, которые обычно бродят возле нагайя в поисках еды.

Рассеянно смотрю на мамино лицо. У нее светлая кожа. На лбу ни одной морщинки. Глаза большие, чуть вытянутые, миндалевидные. Длинные черные волосы собраны в узел на затылке, пробор ровный. Прямая спина. На днях дядя сказал мне: «Голос у твоей мамы очень мягкий, и она никогда не кричит. Ее движения по-прежнему плавны и изящны. Досадно, что из-за японской колонизации мы оказались в нищете. Но не забывай: мы происходим из старинного рода».

В Корее мама вела уроки по домоводству в колледже для девочек. Дядя был писателем и журналистом.

Снова смотрю на маму: она все еще распарывает юбку. Ловко, сноровисто. На лице у нее мягкая, нежная кожа, а руки шершавые, зимой — с трещинками. Мама работает уборщицей, помогает по хозяйству в доме богатых людей. Когда я была маленькой и не могла оставаться одна, мама брала меня с собой на работу. У нашего хозяина тоже были дети, но я никогда не играла с ними. Родители запрещали им даже разговаривать со мной.

— Почему вы с дядей уехали в Японию? — робко спрашиваю я.

Мама коротко смотрит на меня исподлобья, но не отвечает. Руки ее проворно снуют по ткани.

— Почему? — снова спрашиваю я.

Мамины руки замирают, она поднимает голову. Взгляд задумчивый. Потом она говорит:

— Тебе уже двенадцать лет. Значит, ты сможешь пообещать, что не расскажешь никому о том, что сейчас услышишь от меня, ведь правда?

— Да, — отвечаю я.

Мама улыбается:

— А ты редко проявляешь такую настойчивость.

Потом она говорит шепотом мне на ухо:

— Мы с братом бежали из Кореи.

«Что? Они бежали? Они совершили что-то страшное?» Я с ужасом смотрю на маму.

— Не пугайся, — говорит она. — Мы не преступники.

И она все объяснила. Я слушала очень внимательно.

В Корее они с дядей участвовали в движении за независимость. Японцы хотели как можно скорее превратить Корею в свою колонию. В 1909 году, за два года до моего рождения, один влиятельный японский политик был убит в Харбине каким-то корейским патриотом. Сторонники движения за независимость стали подвергаться все более жестоким репрессиям. А год спустя Корея как государство перестала существовать. Статьи моего дяди больше не публиковали. Маме пришлось уйти из школы. Их родителей часто вызывали на допрос в полицейский участок. Мама и дядя вынуждены были покинуть город, но они не знали, куда ехать. Случайно они встретили одного из своих товарищей, который пытался попасть на борт судна, незаконно отбывавшего в Японию, и решили бежать вместе с ним. Так они оказались в Японии.

— Это случилось тринадцать лет назад… — говорит мама.

На мгновенье она замолкает, а потом добавляет почти шепотом:

— Мы по-прежнему верим, что Корея добьется независимости. Не забывай этого, даже если ты и родилась здесь. В любом случае в тебе течет корейская кровь, и ты никогда не станешь японкой.

— Говорят, Япония относится к Корее как к члену собственной семьи, — перебиваю я маму, — и брак между принцессой Масако и принцем Ли Ын как раз доказывает это.

Мама решительно качает головой:

— Нет, нет. Это политический расчет, брак был навязан Японией. В Корее императорская семья никогда бы не согласилась на брак с иностранкой. К тому же принц был последним наследником династии Чосон. Какой бесстыдный поступок! Это просто унижение! Видишь, что замышляет Япония.

«Политический расчет? Брак с иностранкой? Что это значит?» Я не понимаю маминых слов и только молчу. Мама не обращает на это внимания и продолжает:

— Еще до заключения этого брака принц был помолвлен, у него была невеста из знатной корейской семьи. Представь себе, что чувствовали двое суженых, которых разлучили таким унизительным образом, — особенно невеста, ожидавшая этой свадьбы больше десяти лет!

Мама глубоко вздыхает. Я долго смотрю на серое небо.

— О чем ты думаешь? — спрашивает мама.

Не отрывая взгляда от неба, я отвечаю:

— О том, что могла чувствовать японская принцесса.

Мама ничего не говорит и тоже поднимает глаза к небу. Мы долго молчим. Наконец мама говорит:

— Когда-нибудь мы вернемся на родину.

— На родину? — удивленно повторяю я.

— Да.

— И дядя тоже?

— Да, и он тоже.

Я обвожу взглядом нагайя, где живу с самого детства. Длинная крыша, соединяющая несколько домов, облупленные и потрескавшиеся стены, окна, которые открываются с большим трудом, узкая улочка, куда никогда не проникают солнечные лучи.

— Не могу даже представить, как мы будем жить в Корее. Я ведь там никогда не была.

Мама кивает:

— Это в порядке вещей. Просто мне не хочется, чтобы ты жила здесь так, как живу я.

И она опять принимается распарывать юбку. Я не отрываясь смотрю на ее руки и снова задаю себе вопрос, который не дает мне покоя и который я не решаюсь задать маме. «Каким был мой папа?» Ведь я никогда его не видела. Мама говорит, что он исчез еще до моего рождения. «Он был похож на дядю?»

Когда мне было три или четыре года, мама иногда оставляла меня со своим братом и просила его присмотреть за мной. Он тогда жил вместе с нами.

Он сидел за маленьким столиком, что-то писал и курил. Он хлопал себя по щеке, и изо рта у него выплывали колечки сигаретного дыма. Мне это очень нравилось, и я пыталась поймать колечки в ладони. Растянувшись на полу, он рассказывал мне истории, которые выдумывал сам. Когда стояла хорошая погода, мы поднимались на холм, расположенный неподалеку от дома. Дядя сажал меня к себе на плечи, и мы пели «Ариранг», песню нашей родины.

«Каким был мой папа?» — мысленно повторяю я без конца, не отрывая глаз от маминых рук.

— Мама…

— Что? — откликается она, не поднимая головы.

Я молчу. Мама переводит взгляд на меня.

— Что случилось? — спрашивает она.

Я опускаю глаза.

— Я проголодалась!

Выражение маминого лица становится мягче. Она улыбается:

— Скоро будем есть. Ты ведь можешь вымыть и нарезать овощи, правда?

Она встряхивает ткань, смахивая на пол обрезки ниток. Я иду на кухню и слышу у себя за спиной мамин голос:

— Нет ничего ценнее свободы. Никогда не забывай об этом, Йони.

* * *

На следующее утро я просыпаюсь от шума ветра и дождя, который барабанит в амадо. Прислушиваюсь. Под напором ливня двери трясутся все сильнее. Свет проникает снаружи сквозь щели между досками. Смотрю на часы, которые висят на стене. Без десяти восемь. Мама уже что-то шьет при свете лампочки. Я встаю. На столе — плошки, палочки и полная тарелка кимчи.

— Ну и буря! — говорю я, протирая глаза. — Настоящий ураган.

Мама садится к столу, накладывает в плошки рис и разливает овощной суп.

— Хорошо, что мне не нужно идти работать в такую погоду, — говорит она.

— Почему они все вдруг уехали отдыхать? — спрашиваю я.

Мама улыбается:

— Я слышала, как хозяин незадолго до отъезда сказал своей жене: «Уму непостижимо! Здесь нет ни одной ласточки. Хотя еще не пришло время улетать на юг. Где же они все?» И жена ему ответила: «Говорят, этим летом их много за городом». Хозяин тут же приказал готовиться к отъезду.

На мгновенье мамино лицо помрачнело. Теперь я жалею, что задала этот вопрос. Невыносимая жара, цветет аир, пропали все крысы… Неужели скоро случится что-то ужасное? Нет, я же видела вчера утром двух ласточек. Мы едим молча.

Вымыв посуду, я усаживаюсь за стол и начинаю заниматься. Пишу сочинение на корейском языке и пытаюсь заучить новые иероглифы ханмун, которые мама показала мне в начале недели.

К десяти часам ветер стих и кончился дождь. Открываю амадо, влажный жаркий воздух сразу проникает в комнату.

— На небе ни облачка! — говорю я маме. — И куда только ушла гроза?

— Днем будет очень жарко, — говорит она. — Сегодня первое сентября. В этом году осень наступит позже, чем обычно.

С шитьем в руках она выходит на крыльцо и ставит в дверях бамбуковый стул.

— Иди сюда. Здесь не так душно, — зовет она меня.

— Нет, сначала закончу делать задание. А потом пойду на холм собирать колокольчики. Их там много.

Мама улыбается. Колокольчики ее любимые цветы.


Когда я возвращаюсь домой, уже почти полдень. Букет из колокольчиков ставлю в бутылку. Мама готовит на кухне, напевая вполголоса какую-то песенку. На столе бамбуковая корзина с оставшимися со вчерашнего дня початками кукурузы. Приношу с кухни плошки и палочки. В тот момент, когда я ставлю все это на стол, раздается зловещий гул. «Что это?» У меня кольнуло в сердце. Послышалось глухое рычание, и вдруг дом начал шататься. Я еле удержала равновесие. Бамбуковая корзина перевернулась, и кукуруза рассыпалась по полу. Лампочка без абажура, свисающая с потолка, раскачивается, точно маятник. Часы сорвались со стены. Хочу позвать маму, но сил хватает лишь на то, чтобы уцепиться за деревянную перегородку. Мама кричит с кухни:

— Йони, быстрее!

И тащит меня за руку из дома. Земля плывет под ногами. Соседи бегут в сторону главной улицы. Плачут дети. Ноги у меня подкашиваются, я спотыкаюсь, падаю. Мама крепко держит меня за руку. Где-то сзади грохочет взрыв. Это фабрика по производству лекарств. Нагайя сровняло с землей. «Наш дом исчез!» Фабрика в огне. Я так испугана, что не могу бежать. С неба сыплются искры.

— Скорее! — кричит мама. — Иначе мы задохнемся от дыма.

Лицо у нее белое, как полотно.

* * *

Мы идем следом за толпой людей, движущихся в направлении холма, откуда я вернулась сегодня утром. Но говорят, дальше дороги нет: разрушенное здание перегородило улицу. Нужно идти в обход.

Мы бежим из последних сил. Запыхавшись, я умоляю маму: «Подожди минутку, я больше не могу». Но мама не останавливается и продолжает тянуть меня за руку. Я замечаю, что у нее на поясе висит белая холщовая сумка.

— Мама, а что у тебя в сумке? — спрашиваю я.

— Деньги и мой дневник, — отвечает она шепотом.

— Как ты успела? У нас ведь совсем не было времени, чтобы захватить с собой вещи.

— Сумка всегда лежала у меня под рукой, на верхней полке кухонного шкафа. Нужно быть готовой к любой неожиданности.

Мы шли больше часа, и вот наконец добрались до вершины холма, где уже толпится народ. Со всех сторон доносятся крики: «Смотрите! Вон там, внизу! Весь город горит, он похож на море пламени. Токио скоро исчезнет с лица земли!»

Меня охватила смертельная усталость. Сажусь на камень. Опять подземные толчки. Хватаюсь за мамину руку. «Через несколько секунд все закончится, — успокаивает меня мама. — Не бойся».

Хочется пить и есть. С самого утра во рту не было ни крошки. Деньги, которые мама взяла с собой, сейчас совершенно бесполезны. «Вместо сумки нужно было захватить воду и кукурузу», — думаю я.

Стоит ужасная жара. «Воды!» — кричат дети. Мама садится на землю, прислонившись спиной к камню, и жестом указывает, чтобы я положила голову ей на колени. Я молча опускаю голову и закрываю глаза. Но заснуть не получается: в нескольких шагах от нас беспрерывно плачет мальчик лет двух или трех, которого держит на руках молодая женщина. Она укачивает его и пытается успокоить, но мальчик плачет все громче.

Вдыхаю аромат трав. Я называю это место «холмом горечавок». Осенью тут между камней распускаются нежно-фиолетовые цветы. Они очень красивые, похожи на колокольчики. В детстве я приходила сюда вместе с дядей. А теперь гуляю одна. Обычно на вершине холма нет ни души. Лежа на траве, я смотрю на небо и потом засыпаю.

Мне приходится подняться, потому что мама хочет помочь той женщине с ребенком. Мама берет мальчика на руки, ласково гладит его по голове, лбу, щекам, медленно шагая вокруг женщины. Мальчик успокаивается и засыпает. Мама передает его женщине, которая много раз кланяется и говорит:

— Спасибо, спасибо большое!

В небе клубятся зловещие, наполненные дождем кучевые облака. «Мамин хозяин правильно сделал, что уехал из города», — думаю я. И шепчу маме на ухо:

— Надеюсь, дядя жив и здоров.

— Не тревожься, — тоже шепотом отвечает мама. — Он работает в безопасном месте. Скоро мы с ним увидимся.


Наступает ночь. Город по-прежнему горит. Но люди начинают спускаться с холма.

— Мама, а где мы сегодня будем спать? — спрашиваю я.

— Лучше остаться здесь, — отвечает она. — Идти вниз пока еще опасно.

— Но ведь дядя будет беспокоиться.

— Знаю. Завтра мы пойдем прямо к нему домой или на дамбу Аракава.

Тут я замечаю, что женщина с ребенком на нас смотрят. Как только я встречаюсь с ней взглядом, она опускает глаза. Должно быть, ей любопытно, о чем мы говорим на чужом для нее языке.

* * *

На следующее утро на холм приходят солдаты и приносят в коробках онигири и генмаи. Каждый получает по порции. Я с жадностью съедаю все, но по-прежнему чувствую голод. Смотрю на маму, которая перестает жевать и отдает мне остатки своего риса. Я беру половину, а другую половину возвращаю маме. Мама отвечает мне едва заметной улыбкой.

Вдруг издалека доносятся крики. Перед толпой появляются какие-то люди с саблями, бамбуковыми копьями и баграми. Я не понимаю, что происходит.

— Схватить всех корейцев! — говорит один из них. — Они опасны. Они пытались отравить колодцы.

Толпу охватывает волнение.

— Корейцы подожгли город! — кричит другой. — Они грабят дома с оружием в руках! Насилуют женщин!

«Что?» Я смотрю на маму. Сжав губы, она знаком показывает мне, чтобы я молчала. Лицо ее напряжено.

— Хватайте всех корейцев, — призывает третий, — всех без исключения!

Остальные кричат, угрожая оружием. Толпа в панике. Я не шевелюсь. От страха дрожу всем телом. Женщина с ребенком смотрит на нас. Повсюду снуют вооруженные люди. Один из них останавливается возле мамы и с подозрением ее осматривает. Но едва он собирается открыть рот, как женщина с ребенком вскрикивает:

— Госпожа Канадзава! А я и не знала, что вы здесь.

И подходит к нам, все еще держа ребенка на руках.

— Вы знакомы? — спрашивает ее вооруженный мужчина.

— Ну разумеется! Уже много лет мы соседи. Но наш дом сгорел дотла. Вот ужас! Не осталось ничего — ни мебели, ни одежды, ни денег. Ума не приложу, как дальше жить.

Она продолжает говорить, не обращая внимания на мужчину. Мальчик у нее на руках начинает плакать. Мужчина уходит. На плече у ребенка мы с мамой замечаем покрасневшую царапину. Женщина укачивает его, приговаривая: «Прости, малыш, что так вышло».

Мама склоняется перед ней в глубоком поклоне. Затем вынимает из сумки деньги и протягивает ей. Но женщина отказывается и машет рукой. Тогда мама вручает деньги малышу, и он перестает плакать.

Мама улыбается.

— Будьте осторожны! — шепотом говорит ей женщина. — Вы подвергаете себя опасности.

Я всматриваюсь в мамино лицо. По щекам ее текут слезы. Выпрямив спину, она говорит мне:

— А теперь пора уходить.

* * *

Мы шагаем по улице — молча, избегая встречаться взглядом с прохожими. Я даже не решаюсь спросить, куда мы идем. На мамином лице застыло выражение тревоги.

— Кто мог заниматься подобными вещами, когда со всех сторон угрожала опасность? — говорит она. — Люди думали только о том, как спастись от пожара. Корейцы тут ни при чем. Наоборот, это японцы хотят избавиться от корейцев!

Я устала. Прошу маму:

— Мама, давай остановимся где-нибудь на минутку.

Подходим к пустому брошенному дому, одна из стен которого наполовину обрушилась. Со стороны двора к дому прислонен железный лист, под ним мы и прячемся. Но под железом слишком душно, мне хочется вылезти наружу. Как только я высовываю голову, около дома раздаются шаги. Мама тут же затаскивает меня назад, и я прижимаюсь к ней, обхватив ее за шею.

— Вот там. Хватайте их всех! — доносится до нас мужской голос.

Все внутри у меня похолодело от страха. Мама крепко держит меня за плечи. Но руки ее дрожат.


Вечером мы приходим в квартал, где живет мой дядя. От его дома — скорее, не дома, а ветхой лачуги — остались одни развалины.

— Где же он? — спрашиваю я маму.

— Наверняка он тоже где-нибудь нас ищет, — отвечает она.

Идем среди разрушенных домов. Взглянув на темнеющее небо, я спрашиваю:

— А где мы будем сегодня ночевать? Мне страшно.

Подумав, мама отвечает:

— Йони, я оставлю тебя в одной знакомой мне церкви, если она уцелела.

— В церкви? Зачем? Я хочу идти с тобой, все равно куда.

— Послушай, — говорит мама строго, — я хочу, чтобы ты осталась целой и невредимой. Идти со мной слишком опасно.

— Куда ты пойдешь?

— Прежде чем идти на дамбу Аракава, попробую отыскать друзей брата.


Стемнело. Мама привела меня в церковь, которая отличается от обычного дома только тем, что над дверью там висит крест. Вокруг церкви деревянный забор. Цветут космеи.

— Какое счастье! — воскликнула мама. — По Божьей милости она уцелела. Здесь тебе не грозит никакая опасность.

Из сумки мама достает тетрадь и карандаш.

— Это твой дневник, да? — спрашиваю я.

— Да.

Она открывает чистую страницу и пишет несколько строк. Потом вырывает ее и складывает вчетверо.

— Сразу отдай это письмо священнику.

— А что там написано?

— Что завтра в течение дня я за тобой приду.

Мама снимает сумку с пояса и кладет дневник внутрь.

— Сумка будет храниться у священника, пока я не вернусь.

— И деньги тоже? — спрашиваю я.

— Да, и деньги тоже.

Мгновение она молчит, пристально глядя мне в глаза. Лицо у нее бледное.

— Йони, пока будешь здесь, делай вид, что ты японка. Лучше всего просто молчи. Понимаешь?

Я опускаю голову.

— В письме я написала, что тебя зовут Марико Канадзава, — прибавляет мама. — Настоящее имя, Йони Ким, не говори никому.

Я поднимаю на нее растерянный взгляд. «Марико Канадзава?» И тут же вспоминаю, что на вершине холма женщина с ребенком назвала маму госпожой Канадзава.

— Никогда не забывай о той женщине, которая нас спасла, — говорит мама.

— Не забуду. Но почему ты выбрала имя Марико?

Мама улыбается:

— Хочу, чтобы ты была под защитой Девы Марии.

— Мне страшно, мама.

— Наберись терпения. Я вернусь завтра.

— Обещаешь? Даже если не найдешь дядю?

— Обещаю. Будь мужественной!

Она крепко прижимает меня к себе, повторяя: «Дорогая моя…» Потом, не сводя с меня пристального взгляда, говорит:

— А теперь ступай.

И я иду к церкви. Стучусь в дверь. На пороге появляется человек с черной бородой. «Иностранец!» От неожиданности я начинаю пятиться обратно к забору. Но мамы там больше нет. Венчики космей слегка покачиваются в бледном свете луны.

* * *

— Дзишин! Дзишин!

Утром меня разбудил крик мальчика. Сначала мне показалось, что снова плачет ребенок на руках той женщины с холма. Но это был не он. «Где я?» Рядом спят дети, все младше меня. «Что это за дети?» Я насчитала их восемь. Потом вспоминаю, что накануне ела суп, который принес мне священник, и сразу же заснула. Но тогда я не поняла, что в комнате есть и другие дети. Теперь, сидя на футоне, я с недоумением их разглядываю.

Просыпается девочка, которая лежит рядом со мной. На вид ей девять или десять лет, и похоже, она здесь самая старшая.

— Ты кто? — спрашивает она меня, протирая глаза.

Я молчу. Девочка продолжает задавать вопросы:

— Как тебя зовут?

Я опять ничего не отвечаю. Она смотрит мне прямо в лицо:

— Ты, наверное, сирота, как и мы, да?

«Сирота? Так, значит, здесь сиротский приют?»

Она берет на руки мальчика, который все твердит одно слово: «Дзишин! Дзишин!» — и говорит ему:

— Теперь все в порядке. Не бойся. Тебе ведь уже три года!

Когда мальчик успокаивается, она принимается застилать постель, и я делаю то же самое. В комнату входит мужчина с черной бородой. Это тот самый священник, который вчера накормил меня супом.

— Ты хорошо спала, Марико? — мягко спрашивает он меня.

«Марико?» Я опускаю глаза.

— Ее зовут Марико? — интересуется девочка. — Она немая?

— Нет, — отвечает он. — Марико просто устала, вот и все. — Она ждет свою маму, которая ушла на поиски брата.

— Значит, ты не сирота! — говорит она на всю комнату.

Дети уставились на меня.

Они идут умываться, затем возвращаются. Футоны сложили пополам и оттащили в угол. Посреди комнаты священник ставит длинный низкий стол. Малыши приносят посуду. Те, кто постарше, раскладывают в плошки рис и разливают суп. Все садятся за стол, и священник произносит несколько слов — благодарит за пищу. Потом они все вместе поют незнакомую мне песню. Когда мы едим, слышится стук входной двери. «Мама!» Я смотрю на священника.

— Сиди спокойно, Марико. Я пойду посмотрю.

Через несколько минут он возвращается и качает головой. Девочка, которая сказала: «Значит, ты не сирота!», — спрашивает:

— Кто там?

— Госпожа Танака, — отвечает священник.

— А что случилось с Обасан? Сегодня утром она почему-то не пришла.

— Ее дом разрушен. Она будет жить здесь, пока не найдет себе другого жилья.

— Обасан будет жить с нами! — говорят друг другу дети. — Мы очень ее любим.

Священник улыбается. Я молча ем.

Вымыв посуду, дети идут на улицу. Я остаюсь на кухне и сажусь на стул. Каждый раз, когда стучит входная дверь, я со всех ног бегу в прихожую и прислушиваюсь к голосам. Но каждый раз это оказывается не мама и не дядя.

Наступает ночь. Из окна я смотрю за ограду церкви и повторяю: «Милостивый Бог, спасите их, пожалуйста».


Так в ожидании проходит неделя, две, три… Я почти не ем и ни с кем не разговариваю. Старшая девочка говорит священнику: «Марико и вправду немая». А маленький мальчик спрашивает: «Немая? Что это значит?» Тот самый мальчик, который все кричал: «Дзишин! Дзишин!» «Она не умеет говорить», — объясняет девочка. «Я не верю, — заявляет мальчик. — Ей просто грустно. Когда мне грустно, я тоже не хочу ни с кем разговаривать». — «Ты прав, малыш», — соглашается священник.

* * *

После землетрясения прошло полтора месяца. Я по-прежнему жду, когда вернутся мама и дядя. Но от них совсем нет вестей. Каждую ночь мне снится один и тот же страшный сон, и я просыпаюсь.

Для детей, которые живут в церкви, начинается новый учебный год. Они ходят в школу, а я остаюсь с трехлетним мальчиком. Учиться обязательно только до двенадцати лет. Никто не знает, что я никогда не ходила в школу.

Каждое утро в церковь приходит госпожа Танака, которую дети называют Обасан. Она поселилась в доме, расположенном неподалеку отсюда. А я только брожу по саду. Все еще боюсь выходить за ограду церкви, боюсь, что меня заметят — пусть даже на улице больше не раздается возгласов: «Хватайте всех корейцев!»

Иногда госпожа Танака просит меня помочь вымыть посуду или сделать еще что-нибудь по хозяйству. Когда я заканчиваю работу, она говорит: «Превосходно, Марико! Где ты научилась заниматься домашними делами?» Я ни разу не видела ее сердитой. На ее лице всегда улыбка. А глаза у нее круглые.

Маленький мальчик всегда играет возле меня. После обеда он спит. Как-то раз я решила подняться на холм. Мальчик пошел со мной, прихватив свой бумажный самолетик, который сделал ему священник. Прогулка оказалась для него слишком длинной. Но он продолжал шагать и ни разу не пожаловался на усталость. Когда мы забрались на вершину, он воскликнул, глядя на город, который остался внизу: «Здесь высоко!» Потом он пустил по ветру самолетик, а сам побежал следом. Теперь он каждый день просит меня сходить на холм.

Город еще не успели отстроить после землетрясения. На улицах по-прежнему каменные завалы, следы пожара и разрушенные дома. Завод по производству лекарств и нагайя словно стерли с лица земли. Город теперь не узнать. Прежним остался только холм. Я отыскала камень, на котором тогда сидела. Отсюда мы с мамой смотрели на город, охваченный огнем. Где-то рядом плакал мальчик на руках молодой женщины. Больше ни о чем вспоминать не хочется.

Иду и ищу колокольчики. Но они уже отцвели. Тогда я растягиваюсь на траве. Закрываю глаза. Так я лежу долго и наконец засыпаю.


Как-то раз, когда мы были на вершине холма, мальчик подошел ко мне, пряча что-то за спиной, и сказал:

— Онэсан, у меня для тебя подарок.

Я лежу на спине, не шевелясь. Он улыбается:

— Закрой, пожалуйста, глаза.

Закрываю глаза.

— А теперь смотри! — говорит он и протягивает мне цветок горечавки. Я не могу отвести глаз от нежных бледно-фиолетовых цветов, напоминающих по форме колокольчики. Поднимаюсь и сажусь. Он устраивается рядом со мной и говорит:

— Красивые, правда?

По моим щекам текут слезы.

— Что случилось? — спрашивает он.

Меня душат рыдания, я не могу остановиться. Мальчик бросается мне на шею:

— Не плачь!

Он сжимает руками мою голову и долго не отпускает. Потом я успокаиваюсь и вдруг понимаю, что плакала первый раз с тех пор, как пропали мама и дядя. Мальчик гладит меня по голове.

— Марико, Марико. До чего же красивое имя! Как у Девы Марии, которая защищает нас. Священник говорит, что сердце у нее большое, как небо, и крепкое, как дуб.

* * *

Подул сухой и холодный зимний ветер. В начале декабря выпал первый снег. Несколько дней небо было затянуто плотными облаками. Мы с мальчиком по-прежнему ходим гулять к холму. Мальчик берет с собой бумажный самолетик, который он сделал сам. Я сижу на земле и наблюдаю за ним. И ни с кем не разговариваю.

Я смотрю в окно. По небу проплывают низкие облака. Мальчик спит возле меня. В саду священник набирает из колодца воду и моет в деревянном ведре дайкон. На нем все та же черная сутана. Девочка, которая спросила священника, не немая ли я, рассказала на днях, что он приехал в Японию откуда-то издалека. Его родители погибли на войне, которая шла тогда в Европе. Ему было всего четыре года. «Так что священник еще с детства сирота», — сказала девочка.

В комнату входит госпожа Танака с обрезками ткани и коробкой для шитья в руках. Садится у окна и раскладывает на коленях кусок черной ткани, а поверх него кладет старые штаны, которые я получила через несколько недель после своего появления здесь. Госпожа Танака выкраивает новые штаны. У нее умелые руки — как у мамы. На черной ткани проступает картинка из прошлого: мама со своей чимой, из которой она сшила мне зимние брюки. Госпожа Танака улыбается:

— Это для тебя, Марико. Я распорола новую сутану, которую недавно получил наш священник. Он попросил сшить из нее одежду для тебя.

Мне очень хочется поблагодарить госпожу Танаку, но я не могу произнести ни слова и только опускаю глаза.

— Крепко спит, — говорит она, глядя на мальчика. И потом прибавляет шепотом — Все эти дети не знают, кто их родители. Родители бросили их. Вот этого мальчонку оставили под дверью церкви завернутым в кусок ткани. Уж до чего он был хорош. Даже никакой записки не вложили. Наверное, ему тогда было шесть или семь месяцев. Несмотря на все это, он вырос добрым ребенком — благодаря вниманию и заботе священника.

Мальчик перевернулся на другой бок. Госпожа Танака замолчала и встала, чтобы поправить ему одеяло. Потом вернулась на прежнее место и снова принялась за шитье.

— Каждый год церковь его родины, — говорит она, указывая на священника, который моет дайкон, — присылает сюда занавески, простыни, новую сутану и несколько отрезов ткани. И он все отдает детям. Вместе с другими христианками мы помогаем ему шить рубашки, штаны, юбочки… А он так и носит свою старую черную сутану.

Легкими хлопьями падает снег. Закончив мыть дайкон, священник выливает воду из ведра в дальний угол сада. Потом приносит большую деревянную колоду, ставит ее у забора и начинает рубить топором. При каждом взмахе длинная черная сутана вздымается по ветру.

— Знаешь, Марико, — прибавляет госпожа Танака с улыбкой, — все здешние женщины называют его господином Цубаме.

* * *

В саду расцветают персиковые деревья. На ветвях шумно чирикают воробьи. На ивах, что растут вдоль берега реки, набухли первые почки. Ветер дует теплый, ласковый. Наступает весна.

Каждый день я хожу гулять. Проснувшись после дневного сна, мальчик следует за мной повсюду. Он продолжает идти до тех пор, пока окончательно не устает. К вечеру у меня уже тоже нет сил, и я засыпаю, едва нырнув под одеяло. Это помогает не думать о маме и дяде. Но по ночам я часто просыпаюсь, вся подушка мокрая от слез.


Однажды госпожа Танака поставила перед входом в церковь железную печку, положила внутрь уголь и затопила ее. Потом укрепила сверху решетку. Окружив ее, дети с любопытством наблюдали.

— Что ты делаешь, Обасан? — спрашивает мальчик.

— Сегодня мы приготовим кое-что вкусное! — отвечает она.

И приносит сачок, полный крупных ракушек.

— Хамагури! — кричит кто-то из детей.

— Точно! — говорит госпожа Танака. — Ты правильно назвал эти ракушки. В это время года их как раз много. Хамагури всегда едят на праздник девочек.

— Почему? — интересуется одна из сирот.

— У хамагури две створки соединены вместе. У каждой створки только одна пара, и никакая другая створка ей не подходит, хотя на вид все половинки одинаковые. Поэтому девочкам желают встретить того единственного человека, с которым они будут вместе до конца жизни.

Всем смешно. Но госпожа Танака говорит очень серьезно:

— Когда съедите то, что внутри, поиграйте в такую игру: попробуйте отыскать пару к каждой створке. Вы сразу поймете, что это непросто.

Угли пышут жаром. Створки ракушек раскрываются одна за другой. В огонь капает сок, приятный запах щекочет ноздри. На пороге церкви показывается священник.

— Пахнет вкусно! Что это у вас там?

— Это запах весны! — отвечает ему мальчик.

Все смеются.


Солнечные лучи греют. На лужайках вокруг церкви расцвели розовые астрагалы. Лежа на траве, я смотрю в небо. Под белыми облаками проносятся две ласточки. Они вернулись из теплых краев. Ласточки летят вместе, с одной скоростью — сначала высоко, затем низко, почти вровень с землей. Потом снова взмывают вверх и садятся на крышу дома. «Если бы можно было родиться второй раз, я бы хотела родиться птицей», — мысленно повторяю я мамины слова.

* * *

Как-то раз из окна я увидела священника: он замер, устремив взгляд на крышу церкви, и долго так стоял неподвижно. Выйдя во двор, госпожа Танака спросила:

— Куда вы смотрите?

— Там старое гнездо ласточек, которые прилетали сюда в прошлом году. Надеюсь, они скоро вернутся.

— Неужели настала пора возвращаться? — воскликнула она. — Как быстро летит время!

— И правда, — отвечает он.

Госпожа Танака тоже смотрит на крышу.

— Зимой грустно без ласточек, — говорит священник.

— У вас на родине их много?

— Нет. Но я родился на одном из южных островов Тихого океана, а там ласточек предостаточно.

— На одном из островов Тихого океана? — удивленно повторяет госпожа Танака. — Как странно!

— Мой отец работал в торговой компании, и его отправили в командировку на один из тихоокеанских островов. Когда родители уезжали туда, мама была беременна, и схватки начались у нее раньше положенного срока. Отец приказал остановить корабль и в одиночку высадился на острове, где жило только племя местных аборигенов. Он встретил вождя племени, объяснил ему ситуацию, и тот пригласил родителей к себе в хижину — у него там было много детей. На следующий день после того как я родился, отцу пришлось покинуть остров. Он возвратился только три месяца спустя.

— Значит, вы не помните ни острова, ни ласточек, — говорит госпожа Танака.

— Нет. Но мама рассказывала, что там было удивительно красиво. Повсюду росли цветы. Много фруктов и рыбы. Местные жители проявляли к нам заботу. Мама думала, мы в раю. Она гуляла со мной вдоль берега моря, в лесу или среди скал. И каждый день видела тысячи ласточек.

— Так вот почему вам нравится наблюдать за ласточками.

— Да, — отвечает священник. — Каждую осень, когда птицы улетают на юг, мне становится грустно, словно они летят ко мне на родину.


Утром я мыла посуду, когда священник окликнул меня из окна кухни:

— Марико! Иди сюда! — говорит он возбужденно.

Мне любопытно. Иду в сад, вытирая руки полотенцем, подхожу к священнику. Он указывает пальцем на крышу. Я замечаю двух ласточек и старое гнездо, свитое под деревянным карнизом.

— Те самые, что прилетали в прошлом году, — говорит священник шепотом. — Я уверен! Теперь они чинят свое гнездо.

Половина гнезда еще влажная от свежей глины. Священник не сводит глаз с ласточек. Но вдруг птицы улетают.

— Цубаме… — говорю я.

Священник поворачивает голову, удивленно глядя на меня.

— Что… что ты сказала? — растерянно спрашивает он.

— Я сказала Цу-ба-ме, — повторяю я.

— Наконец-то ты заговорила! Это первое слово, которое я от тебя слышу!

Он закрывает лицо ладонями. Руки его дрожат. По щекам катятся слезы. Он поднимает глаза к небу и говорит, не поворачиваясь ко мне:

— Знаешь, Марико, ласточки всегда летают парами, и птенцов воспитывают тоже вместе. Они по очереди высиживают яйца, вместе ищут насекомых, чтобы кормить малышей. Чистят гнездо, выбрасывая оттуда помет. Удивительно, правда?

Ласточки возвращаются с сухими травинками в клюве и вплетают их в гнездо. Мы молча наблюдаем за ними. Потом священник пристально смотрит мне в глаза и говорит, держа меня за руки:

— Будь мужественной, Марико. Бог защитит тебя.

Ласточки опять улетают. Мы провожаем их взглядом, пока они не превращаются в маленькие точки, чернеющие на синем небе.

II

Я открываю дверь.

Солнце слепит глаза. Я жмурюсь, вдыхая прохладный утренний воздух. Лицо ласково гладят последние лучи летнего солнца. Щек коснулось легкое дуновение ветерка. В саду плавно покачиваются венчики космей. В кронах хурмы щебечут птицы, а среди листвы уже виднеются зеленые плоды.

Поднимаю глаза к небу. Ни облачка. Чудная погода! И какая тишина! Все дышит спокойствием. День начинается как обычно. Я обхожу сад. Выдирая сорняки, жду свою внучку Цубаки, чтобы отвести ее в школу.

Я живу вместе с сыном, его женой и тремя внуками — шестнадцати, пятнадцати и семи лет. Семь месяцев назад умер мой муж. Мы прожили вместе в Нагасаки больше сорока лет. Потом переехали сюда, в Камакуру. Мой сын Юкио — химик, он работает в компании по производству продуктов питания в Токио, совсем неподалеку отсюда. Его жена Шизуко работает на полставки в местной библиотеке. Ее родители погибли во время бомбардировки Иокогамы. Братьев и сестер у нее нет.

Дзинь! Звенит велосипедный звонок, я оборачиваюсь.

— Доброе утро, госпожа Такагаши!

Это сын господина Накамуры, друга моего мужа.

— Доброе утро! — кланяюсь ему я.

В ответ он улыбается. Он спешит на вокзал, чтобы сесть на поезд и ехать на работу. Сын господина Накамуры наш сосед. Его отец живет в другом квартале. Почти каждую неделю господин Накамура приходил к нам играть в шоги. С моим мужем он проводил больше времени, чем с собственным сыном. И я не видела его с тех пор, как умер мой муж.

Дзинь! Велосипед уже далеко. Я снова поднимаю глаза к небу. С дерева вспорхнули птицы. Ласточки свили под крышей гнездо. Оно уже совсем высохло. Скоро ласточки полетят на юг. Мой взгляд словно прикован к гнезду. «Цубаме…» Тело вдруг пронзила ноющая боль. «Где теперь Йони Ким? И где Марико Канадзава? Марико Такагаши — кто она такая?»

Сегодня первое сентября. Этот день я никогда не забуду. Пятьдесят девять лет прошло после землетрясения. Тогда я потеряла маму и дядю, это перевернуло всю мою жизнь.

Священник отвел меня в мэрию, чтобы оформить косеки. Он объяснил чиновнику: «Родители этой девочки погибли при землетрясении. Я пытался разыскать ее родственников или знакомых, но, к сожалению, безрезультатно. Хуже всего то, что она теперь ничего не помнит. Иногда даже забывает собственное имя. В церкви мы пока зовем ее Марико Канадзава». Это имя и было записано в косеки вместе с адресом дома, где находилась церковь. Так я законно стала японкой. И если маме удалось сохранить свою корейскую национальность, то я не знала толком, кто я такая. Священник сделал все возможное, чтобы меня не лишили гражданства.

Вместе с другими сиротами я осталась в церкви. Им всем было не больше пятнадцати лет. Потом, устроившись на работу, курьером в фармацевтическую компанию, я решила жить одна. Священник вернул мне деньги, которые мама дала ему на хранение. Денег хватило на то, чтобы снять маленькую квартиру, и я ушла из церкви.

Я познакомилась с фармацевтом, который работал в лаборатории той компании. Через год я стала его любовницей. Когда я забеременела, выяснилось, что он женат на женщине из богатой семьи. Я рожала у себя в квартире, мне помогали акушерка и госпожа Танака, работавшая в церкви. Тогда мне было всего восемнадцать лет. Позже я узнала, что у отца Юкио была дочка по имени Юкико. Мы продолжали встречаться до тех пор, пока священник не познакомил меня с господином Такагаши. Он тоже был фармацевтом и оказался коллегой отца Юкио. Он женился на мне, хотя его родители были против, и усыновил Юкио, а потом решил сменить место работы и устроился в филиал своей фармацевтической компании, который находился в Нагасаки, и мы уехали из Токио.

Накануне нашего отъезда священник передал мне мамин дневник, о котором я совсем забыла. После землетрясения прошло десять лет. Все эти годы я не слышала своего родного языка, не читала и не писала на нем. Я уже не могла прочесть корейских слов и тем более не могла разобрать мамин беглый почерк; к тому же мама часто использовала иероглифы из ханмун. Я так и не решилась показать дневник никому, кто мог бы прочесть его, и не узнала, что там написано. Много раз мне хотелось сжечь его. Но не хватило на это смелости.

Я никому не рассказывала о своем происхождении. Мой сын думает, как когда-то думал муж, что мои родственники — мама и дядя — погибли во время землетрясения 1923 года. Япония проиграла войну, Корея получила независимость, но это не изменило отношения японцев к тем корейцам, которые жили в их стране. Дискриминация продолжается. Если в жилах течет корейская кровь, это грозит неразрешимыми трудностями. Поэтому я никогда не смогу рассказать сыну и его семье, кто я такая и где родилась. Не хочу, чтобы это нарушило спокойное течение нашей жизни.

Ветер стих, космеи не шелохнутся. Я внимательно разглядываю цветы: алый плавно переходит в бледно-розовый, который затем становится почти белым. В тот день, когда навсегда ушла мама, тоже цвели космеи. Я закрываю глаза и словно поверх цветов вижу маму.

— Бабушка, подожди!

На пороге появляется Цубаки. За плечами у нее гремит рандосеру. Пора идти в школу.

— Наконец-то ты готова! Пойдем, — говорю я и беру ее за руку.

* * *

Летние каникулы закончились. В школе, где учится Цубаки, начинается второй триместр. Недавно Цубаки подружилась с девочкой, семья которой переехала в наш квартал во время каникул. Девочку зовут Юмико, и они с Цубаки договорились ходить в школу вместе. Но вчера у Юмико неожиданно заболел живот, и ее отвезли в больницу. Оказалось, аппендицит. Расстроенная Цубаки попросила меня провожать ее в школу, пока ее подруга в больнице. До школы пятнадцать минут пешком. Я согласилась.

Цубаки, самая младшая из моих внуков, родилась в тот год, когда мы с мужем переехали сюда. Она привязалась к деду сильнее, чем ее брат и сестра.

По пути в школу Цубаки напевает песенку, мотив которой мне никак не удается уловить. Я слушаю вполуха. Все равно я не понимаю современных песен. Потом Цубаки взахлеб рассказывает о своем классе и об учительнице.

— У меня в классе есть ученики со странными фамилиями. У одной девочки фамилия Ниидзума, а у другой — Вагацума. О жене господина Ниидзумы говорят: «Вот ниидзума господина Ниидзумы». А когда господин Вагацума знакомит кого-нибудь со своей женой, он говорит: «Это вагацума».

Я смеюсь:

— Забавно.

— Бабушка, а ты знаешь, почему папа назвал меня Цубаки?

— Нет. Но твоему папе, наверное, нравятся цветы цубаки.

— Он сказал, что назвал меня так в память о квартале Урагами в Нагасаки, где он жил, прежде чем начал работать в Токио. Недалеко от дома был бамбуковый лес, там росли камелии, и папа часто ходил в лес читать или гулять.

— Вот как? А я и не знала.

— Бабушка, а тебя кто назвал Марико? Мама говорит, что в то время это было редкое и необычное имя.

— Да, — отвечаю я, — твоя мама права. Я не знаю ни одной женщины моего возраста с именем Марико. Так назвала меня мама.

— Но почему она выбрала именно Марико?

Я молчу и спустя мгновенье отвечаю:

— Мама часто бывала в католической церкви. Ты ведь знаешь, кто такие Мария и Кирисуто?

— Знаю. Красивое имя — Марико. А какая у тебя была фамилия, до того как ты вышла замуж за дедушку?

Я так и застыла на месте. Меня охватило странное чувство. Моя прежняя фамилия? О какой из них идет речь? Пытаюсь собраться с мыслями. Цубаки смотрит на меня:

— Что случилось, бабушка?

Наконец, придя в себя, я отвечаю:

— До свадьбы меня звали Марико Канадзава.

Десять лет я носила это имя. Теперь я вдруг понимаю, что не произносила его долгие годы.

— Канадзава? — удивленно повторяет Цубаки. — Точно так же зовут мою подругу Юмико!

— Юмико Канадзава?

— Да. Ну и совпадение! Непременно расскажу ей.

Я иду молча. Цубаки снова начинает что-то напевать. Мы подходим к школе. Взглянув на небо, Цубаки говорит:

— Чудная погода! Бабушка, а что ты будешь сегодня делать?

Поразмыслив с минуту, я отвечаю:

— Может быть, схожу на могилу к дедушке. Цветы, которые я приносила на днях, наверное, уже завяли.

— Значит, ты пойдешь к дедушке? А ты можешь купить ему незабудки?

— Незабудки? Что это за цветы?

Я ни разу не слышала такого названия.

— Так по-русски называются васуренагуса. Дедушка однажды сказал, что очень их любит.

— Ты знаешь о моем сыне и о муже то, чего не знаю я сама. Так и быть, куплю, если они еще остались в цветочном магазине. Ты ведь помнишь, что васуренагуса уже давно отцвели.

Мимо проходят одноклассники Цубаки. Звенит звонок к началу урока.

— До свиданья, бабушка! Не забудь слово «незабудка».

И Цубаки убегает вместе со своими подружками.

* * *

Я склоняюсь над могильной плитой, на которой выгравирована надпись «Семья Такагаши». Гладкая каменная плита блестит в лучах солнца. В две бамбуковые вазы я ставлю букеты колокольчиков. Когда я увидела в цветочном магазине колокольчики, то не смогла удержаться. Ведь васуренагуса, о которых говорила Цубаки, там все равно не было. А русское название этих цветов я уже забыла.

На протяжении долгих лет у моего мужа болело сердце: он подорвал здоровье, когда работал в Сибири. В 1943 году его перевели в лабораторию при госпитале в Маньчжурии для проведения исследований военных лекарственных препаратов. К тому времени в Нагасаки уже приехал отец Юкио, который должен был заменить его в лаборатории. Незадолго до конца войны мужа отправили в Сибирь, и в Японию он вернулся только через два года после поражения Германии. Атомная бомба взорвалась в его отсутствие. К счастью, мы не погибли, хотя жили в долине Урагами — как раз в том квартале, на который сбросили бомбу. В то утро я пошла в деревню, чтобы купить риса, а Юкио вместе с коллегой мужа отправился в университетскую больницу, расположенную в центре города. В момент взрыва они находились в каменном здании, и это защитило их от радиации. Отец Юкио погиб в своем доме.

Именно в тот день я покинула квартал Урагами с маминым дневником в сумке. Судьба! Я пережила эту вторую катастрофу, сохранив единственное доказательство своего происхождения.

Сомкнув ладони, закрыв глаза, я молюсь за упокой души моего мужа. Это был человек с добрым сердцем. На протяжении всей своей жизни он оберегал и защищал нас с Юкио. Он даже отказался от наследства родителей, которые противились нашему браку. Он был единственным сыном знатной семьи Такагаши.

Я уверена, он бы не изменил своего отношения ко мне, узнав о моем корейском происхождении. Но я не хотела делить с ним это бремя. Это могло бы сказаться на его общении с окружающими и разрушить благополучие Юкио и его детей. Глядя на могильную плиту, я думаю: «Мой дорогой, ты понимаешь меня? Я всегда была благодарна тебе за твою силу и твою нежность. Благодаря тебе я жила в счастье».

Поднявшись с коленей, я вдруг вспомнила русское название цветка: незабудка. Мой муж не любил рассказывать о двух годах, проведенных в Сибири. Наверное, это было трудное для него время. И тем не менее он сохранил в памяти название цветка.

* * *

— Госпожа Такагаши!

Это господин Накамура, отец нашего соседа. Я возвращаюсь с кладбища.

— Как поживаете? — спрашивает он.

— Прекрасно, — отвечаю я с легким поклоном. — Благодарю вас за помощь на похоронах моего мужа.

— Пустяки. Мы ведь были друзьями с господином Такагаши. Он прожил здесь, в Камакуре, всего лишь семь лет, но мне казалось, что мы знакомы целую вечность. А сколько партий в шоги мы сыграли! Мне их теперь так не хватает, хотя я и проигрывал все время. Как дела у вашего сына?

Он говорит без остановки. Помню, как они с мужем подолгу беседовали за чашкой саке. Я никогда не участвовала в их разговорах. Не люблю много говорить.

— Простите, — отвечаю я. — Я сегодня спешу.

Я уже собираюсь идти, как вдруг господин Накамура говорит:

— Вы слышали в новостях про эксгумацию корейцев? По радио сообщают…

«Что? Эксгумация корейцев?» При этих словах у меня сжалось сердце. Сначала я даже не поняла их смысла. Я молчу.

— Вам ведь известно про дайшинсай в Канто?

— Я как раз была в Канто во время землетрясения, — отвечаю я. — Тогда погибли моя мать и ее брат.

Он удивленно смотрит на меня:

— Господи… Простите. Я знал, что вы с сыном пережили взрыв атомной бомбы в Нагасаки, но про землетрясение…

Я опять молчу. Спустя мгновение господин Накамура говорит:

— Мне очень больно за людей, которым выпало на долю пережить такие страшные события. — Голос у него дрожит. — Но когда я думаю о тысячах корейцев, погибших от руки японцев, сердце мое разрывается. Мне стыдно быть японцем. Многие наши соотечественники добровольно приняли участие в истреблении корейцев, поверив ложным слухам, которые распространяло правительство. В те годы я жил в Фунабаши. Я слышал, как люди кричали: «Корейцы хотят поднять восстание!» Пытались даже доносить в полицию…

Господин Накамура замолчал. Тогда я спрашиваю:

— Кажется, вы рассказывали о новостях? Что там сообщали по радио?

— Ах да. Сообщали, что официальная церемония, на которой объявят об этом постыдном событии, пройдет сегодня утром неподалеку от дамбы Аракава. А сама эксгумация начнется завтра в девять часов утра.

— Кто решил провести эксгумацию? Правительство?

— Нет! Корейцы-нисеи и японцы, которые не имеют никакого отношения к правительству. Говорят, инициатором выступила какая-то японская учительница. Восхищаюсь ее мужеством. Не всякий осмелится указать на позорное пятно в истории нашей страны. А правительство даже не пыталось загладить вину. Простите, что-то я разговорился. Посмотрите, какая хорошая стоит погода! Не упустите ее. До свиданья!

Господин Накамура уходит. Я продолжаю стоять на том же месте, на душе у меня тревожно.

* * *

Я парю над облаками, которые простираются вдаль до бесконечности, словно узорчатый ковер. Ветер играет моими длинными волосами. Я не чувствую веса собственного тела. Вдыхая чистый воздух, я то и дело повторяю: «Я свободна!» Сквозь просветы между облаками виднеется деревня, примостившаяся на берегу моря. Дома, деревья, мосты, река… Все совсем крохотное. Плавно опускаюсь ниже. У домов, вдоль дорог и на дамбе цветут космеи. Между камней пробиваются стебельки горечавок и колокольчики. До чего же красиво вокруг! И так до самого берега моря, где волны разбиваются о белые скалы. Чайки, крича, кружат над водой. Эти места мне так знакомы.

«Где я?» Несколько минут пытаюсь собраться с мыслями. «Наверное, это родина моей мамы!» Я лечу между деревней и берегом моря. Следом несется ветер, машут крыльями птицы.

Но вдруг мое тело начинает стремительно падать. Дома, цветы, дороги быстро завертелись вокруг. «На помощь!» Морские волны все ближе. Я испуганно кричу: «Мама!»


Я просыпаюсь в холодном поту, не успев коснуться поверхности воды. Крик замер на раскрытых губах. Во рту пересохло. Неужели я действительно кричала или мне только показалось? Напряженно вглядываюсь в темноту. Слышно лишь тиканье будильника. Включаю лампу. Четыре часа утра. Сегодня второе сентября. День, когда я потеряла маму.

Сна ни в одном глазу. Я встаю с кровати. Достаю из шкафа мамин дневник и долго рассматриваю пожелтевшую обложку.

* * *

Распахиваю настежь входную дверь. Слепящее солнце, на небе ни облачка, воздух прохладный и свежий. Поют птицы. На лепестках космей блестят капли росы. Погода прекрасная, как вчера. Но мне что-то нездоровится. Болит голова.

Пока не пришла Цубаки, вырываю сорняки в саду.

Дзинь! Дзинь! Мимо нашего дома проезжает сын господина Накамуры.

— Доброе утро, госпожа Такагаши! — здоровается он со мной.

Я отвечаю только легким поклоном. На пороге появляется Цубаки.

— Пойдем, бабушка!

Она бежит вприпрыжку, поет и беспрерывно рассказывает что-то. Нетвердым шагом я иду вслед за ней. Смотрю на часы. Двадцать минут девятого.

— Бабушка, скорее! — торопит Цубаки. — Я же опоздаю в школу.

Я останавливаюсь.

— Извини. Сегодня тебе придется идти одной.

— Почему?

— Я совсем забыла, что у меня есть важное дело.

— Ну ладно, — говорит Цубаки, расстроенная. — Пока!

И бежит к школе. Я разворачиваюсь и иду в сторону железнодорожного вокзала.


Выхожу из поезда на вокзале Аракава. Рядом через реку перекинут мост. Иду по улице, проложенной вдоль дамбы. Уже десять часов утра. Я так и замерла на месте, увидев на противоположной стороне улицы группу людей, прислонившихся к парапету. Они стоят неподвижно и, кажется, смотрят в землю. На тротуаре лежат велосипеды. Проезжая мимо, водители снижают скорость. Некоторые даже останавливаются, выходят из автомобилей и с любопытством озираются по сторонам.

— Что? — слышится вокруг. — Им нужны тела сотен корейцев, погибших во время землетрясения тысяча девятьсот двадцать третьего года? Невероятно!

Я перехожу на другую сторону. «Ну и яма!» — воскликнул кто-то. У меня колотится сердце. Приближаюсь к парапету. Оглядываюсь вокруг. На берегу реки вырыт огромный котлован. Туда бы поместился целый дом. Похоже, копать осталось недолго. Возле лопаты насыпан холмик земли. Вокруг ямы собралась толпа зевак. Внизу, на дне, несколько человек скребут лопатами стенки. Каждый раз, когда кто-то из них натыкается на какой-нибудь предмет, стоящие наверху любопытные наклоняются и спрашивают:

— Ну что у вас там? Наверное, это кость!

— Нет. Похоже на кусок стекла.

«Кость? Чья? Моей мамы? Моего дяди?» Снова смотрю на дамбу, на берега реки, бегущие вдаль до самого горизонта. И все не решаюсь спуститься к яме. Рядом со мной разговаривают двое. У них похожие черты лица.

— Папа, — говорит один из них, — а я и не знал, что это искусственно вырытая река, которая служит для отвода воды.

— Ты слишком молод, чтобы помнить о том, что в тысяча девятьсот десятом году весь район Канто затопило, и наводнение нанесло жителям серьезный ущерб. Вот тогда-то и построили этот канал.

— В тысяча девятьсот десятом? Ах да! Именно в этот год Япония присоединила Корею, верно?

— Присоединила? Да уж… Это было просто нашествие. Все закончилось тем, что тысячи корейцев приехали в Японию в поисках работы.

Я всматриваюсь в лицо отца. Скрестив руки на груди, он внимательно наблюдает за тем, что происходит в яме. Разрезом глаз он напоминает мне дядю. Интересно, а не кореец ли он? Не скрывает ли он от сына собственное происхождение, потому что получил японское гражданство?..

Потом он рассказал сыну о том, что происходило на дамбе после землетрясения. Командование японской армии заставило солдат рыть здесь ямы. Корейцев выстроили в ряд и расстреляли. Трупы полили бензином, сожгли и закопали…

Среди них вполне мог быть мой дядя. У меня закружилась голова. Я приложила ладони к ушам и закрыла глаза. «Нет! Нет!» Я долго стояла неподвижно, не в силах пошевельнуться.

— Надо сказать, — продолжил отец юноши, — что тогда погибли не только корейцы, но и китайцы, и японцы из Тогоку.

— Китайцы и японцы? — удивился сын. — Как так?

— Из-за акцента их приняли за корейцев.

Мне вспомнились наши соседи из нагайя, в котором мы жили с мамой. Они родились в провинции и говорили с сильным акцентом. «Неужели японцы расстреляли своих соотечественников, даже не признав их?»

— Корейцев истребляли разными способами, — рассказывал отец. — Бамбуковыми копьями, кирками, пилами, ножами.

— Ты это видел?

На минуту отец замолк, потом наконец ответил:

— Да. На полях лежали тысячи мертвых тел с перерезанным горлом, с вывихнутыми руками, проломленным черепом. Были даже беременные женщины со вспоротыми животами, откуда торчали неродившиеся младенцы. Такая жестокость чудовищна.

Я чуть не потеряла сознание. «Спуститься или вернуться назад?» Поразмыслив с минуту, я надела темные очки, спустилась на берег и встала среди людей, наблюдавших за рабочими. Кто-то даже фотографировал. «Журналисты?» Я надвинула шляпу поглубже.

На другой стороне ямы я заметила несколько девушек, одетых в чима-чогори. С ними была женщина, похожая на учительницу. Я подошла к ним. Девушки беседуют между собой по-корейски. Я не понимаю, о чем они разговаривают. Но сама их речь отзывается во мне ностальгией. Женщина смотрит на дно ямы, в руках у нее букет цветов. Она стоит неподвижно. Светлая кожа, миндалевидные глаза немного навыкате. Длинные черные волосы собраны на затылке в пучок, ровная нить пробора. Прямая осанка. Снова принимаюсь рассматривать цветы, которые она держит в руках. Да это же колокольчики! «Мама!» На глаза навертываются слезы. Ноги подкашиваются. Женщина начинает напевать «Ариранг». У меня по щекам катятся слезы. «Она здесь! Она вернулась за мной спустя пятьдесят девять лет!» Ярко-синие колокольчики и белый рукав чогори.

Рабочие продолжают копать. В яме тесно. Время от времени рабочие сменяют друг друга. Стук лопат отдается гулким эхом в лучах жаркого солнца. При слове «кость» я каждый раз вздрагиваю. Собравшиеся наблюдают — иные терпеливо, иные с раздражением — за ходом работ, которым, кажется, не видно конца.

— Что у вас там случилось?

Я оборачиваюсь. Мужчина держит за плечи старую женщину, которая лежит на земле, не в силах встать на ноги. Она приподнимает голову, и я вижу ее лицо. Пухлые губы. Круглые глаза. «Госпожа Танака!» Нет, не может быть…

Мужчина, который придерживает ее за плечи, спрашивает:

— Кто-нибудь знает ее?

И потом говорит рабочим несколько слов по-корейски.

— Ничего страшного, это все пустяки, — уверяет его женщина. — Вы очень любезны. Просто у меня вдруг закружилась голова. Теперь все прошло. Сейчас я вернусь к себе домой.

Шатаясь, она поднимается.

— Вы уверены? — беспокоится мужчина.

Я подхожу к ним.

— Я могу проводить вас. Я как раз собиралась идти.

Женщина растерянно смотрит на меня. Я снова предлагаю проводить ее.

— Поднимайтесь по этой лестнице, — говорит мужчина. — Здесь ближе всего до автобусной остановки и до вокзала.

На улице, ведущей к дамбе, уже не так много народу. Вдоль парапета выстроились в ряд такси. По пути к вокзалу я спрашиваю женщину, где она живет. Она называет свой адрес и добавляет:

— Это маленький квартал за холмом, с вершины которого виден Токио. Во время землетрясения на тот холм сбежалось много народу.

«Так это же холм горечавок!»

— Подождите минутку, — говорю я ей.

Возвращаюсь к парапету и зову таксиста.

— Это здесь, — указывает женщина таксисту. — Мой дом совсем рядом.

Такси останавливается напротив узкого переулка. На машине тут уже не проехать.

— Я вернусь через несколько минут, — говорю я водителю. — Вот только провожу госпожу до дома.

— Нет, — перебивает она. — Вы должны зайти ко мне ненадолго.

На этот раз настойчивость проявляет она. Шофер ждет моего ответа. Поразмыслив, я говорю:

— Хорошо. Можете ехать.

Протягиваю ему деньги и помогаю женщине выйти из машины. Такси уезжает. Дома в этом квартале беспорядочно теснятся. Я осматриваюсь вокруг.

— А где же холм, о котором вы рассказывали? — спрашиваю я женщину.

Она указывает на север. Там я вижу только высокое каменное здание.

— Холм за этим домом, совсем недалеко. Пятнадцать минут пешком. Мои дети всегда играли там после школы.

Она ведет меня по узкой темной улочке. Воздух прохладный. Я медленно иду следом за ней. Повсюду разбросаны картонные коробки и пустые бутылки из-под пива. По обеим сторонам улицы жмутся друг к другу одноэтажные дома. Меня обступают окна, крыши, двери. Вдруг в нос ударяет резкий запах. Я останавливаюсь и спрашиваю:

— Что это за запах?

— Так пахнет кимчи. Обед без риса и кимчи — это не обед!

Вдоль стены дома крадется кошка. Венчики космей покачиваются в глиняных кадках. «Куда я попала?» Мгновенье спустя ко мне возвращаются воспоминания детства. «Да ведь я тут жила с мамой!» Острая боль пронзает тело. Колени дрожат. «Не может быть…»

Женщина оборачивается:

— Простите, что привела вас в такое мрачное место.

— Ну что вы, — отвечаю я. — Мне просто хотелось удостовериться, что вы добрались до дома и у вас все в порядке.

Помолчав с минуту, я спрашиваю:

— Ваш муж дома?

— Нет. Он умер много лет назад. Я живу одна. А вы?

— Мой муж тоже умер.

— Выходит, мы обе — вдовы! Вот всегда так. Женщины живут дольше мужчин. Наверное, если бы происходило наоборот, было бы хуже.

— Почему? — спрашиваю я.

— Потеряв жену, мужчина быстро падает духом. Наверное, они в большей степени романтики, чем женщины.

Я улыбаюсь. Наконец мы подходим к дому. Над дверью висит дощечка с фамилией.

— Йи — это фамилия моего мужа, — объясняет она. — А моя фамилия — Ким. В Корее не принято, чтобы женщина меняла фамилию после замужества. Йи и Ким — очень распространенные фамилии.

«Ким?» Я едва не потеряла сознание.

— А как зовут вас? — спрашивает госпожа Ким.

— Меня? — пробормотала я. — Моя фамилия Такагаши.

— Очень приятно, госпожа Такагаши, — улыбнулась она.

Госпожа Ким живет в старом доме с одним окном на улицу. Все доски побелели от времени. Поднимаю глаза и смотрю на крышу. Похоже, водосточную трубу не раз чинили. Госпожа Ким даже не запирает дверь на ключ. Мы входим внутрь, дверь так и остается открытой.

— Вы не запираете дверь?

— Нет, — отвечает она. — Тут все знают друг друга, это как семья. К тому же у меня нечего красть.

Она кладет передо мной дзабутон. Я сажусь напротив низкого столика. В углу комнаты лежит нераспечатанный сверток. У противоположной стены стеллаж с корейскими книгами. На одной из полок стоит черно-белая фотография в рамке. Бумага пожелтела. На снимке два мальчика и девочка, они все улыбаются. Мальчики одеты в черную школьную форму, на девочке матросский костюм. Протягивая мне стакан холодного чаю, госпожа Ким говорит:

— Это мои дети. Дочка живет здесь неподалеку, а сыновья за границей.

Слова «за границей» звучат немного странно и кажутся неуместными в этом бедном квартале. Указывая на сверток, она говорит:

— Это прислал мой младший сын, посылку принесли, как раз когда я собиралась идти на дамбу Аракава.

На свертке наклеены иностранные марки.

— А чем ваши сыновья занимаются за границей? — спрашиваю я.

— Старший работает в Соединенных Штатах, младший — в Канаде, оба преподают.

— Преподают?

Я молчу, не зная, что сказать. «Женщина, чьи сыновья — преподаватели, живет в таком квартале?» Госпожа Ким не замечает моей растерянности. Она хочет угостить меня чем-нибудь, прежде чем я уйду. Я смотрю на часы. Час дня. Не дожидаясь моего ответа, она идет на кухню и начинает готовить обед. Я допиваю чай. Скрипнула входная дверь.

— Добрый день, госпожа Ким. Вы дома?

На пороге комнаты появляется женщина лет сорока с бамбуковой корзиной в руках. Заметив меня, она кланяется. Госпожа Ким выходит из кухни, знакомит нас и объясняет женщине, как я здесь оказалась.

— Вы очень добры. Спасибо, что проводили ее до дома.

Женщина протягивает госпоже Ким корзину, полную вареных початков кукурузы с блестящими желтыми зернышками.

— Вчера мой муж купил много кукурузы, — говорит она. — Только что я попробовала. Объедение! Угощайтесь.

— Ты пришла как нельзя кстати! — замечает госпожа Ким. — Мы сейчас попробуем все вместе.

И ставит корзину на стол. Женщина прощается со мной и уходит.

— Это ваша родственница? — спрашиваю я.

— Нет, моя соседка. Японка, — отвечает госпожа Ким и снова идет на кухню.

Я не могу отвести взгляда от кукурузы. Перед глазами встает лицо дяди, его длинные тонкие пальцы. Он улыбается. Курит. Поет. Пишет. С аппетитом ест кукурузу. Мои глаза застилают слезы. Желтые початки словно в тумане.


И вот я на вершине холма. Вокруг ни души. К моему удивлению, здесь по-прежнему только трава да ветер, не изменилось ничего, хотя город стал совсем другим. Смотрю туда, где находился наш нагайя. Внизу виднеются старые заводы. Из труб поднимаются столбы дыма. Серый дым.

Сажусь под деревом на потрескавшуюся деревянную скамейку. В тени прохладно. Закрываю глаза. Снова вижу дядю, колокольчики, горечавки, птиц, деревья… На мгновение явственно слышу голос женщины, которая кричит: «Госпожа Канадзава!»

Смотрю в синее небо и размышляю над тем, что сказала госпожа Ким. Когда она говорила, у меня возникло ощущение, будто передо мной госпожа Танака. «У вас есть дети?» — спросила она. «Сын», — ответила я. «Чем он занимается?» — «Он химик». Помолчав с минуту, она сказала: «В школе мои сыновья всегда были в числе лучших учеников. Когда старшему исполнилось шестнадцать, он сказал, что вся наша семья должна получить японское гражданство. Мы очень удивились. Он объяснил: „Без гражданства мне бессмысленно хорошо учиться и поступать в университет, ведь я все равно не смогу устроиться на достойную работу. А мне хочется преподавать математику. Да и вряд ли дзайниши допустят до вступительных экзаменов в университет“. Мой муж объяснил ему: „Ты должен понимать, что кика не означает получения японского гражданства с сохранением национальной принадлежности. Нам придется отказаться от своей национальности, стать японцами и взять японские имена. Если ты примешь японское гражданство, корейцы перестанут принимать тебя за своего соотечественника, а японцы никогда не будут считать японцем, узнав о твоем корейском происхождении. Менять гражданство бессмысленно. Хочешь стать преподавателем — поезжай за границу. Даже если ты добьешься многого в своей профессии, мне будет неприятно знать, что тебе приходится скрывать свою национальность“».

Каждое слово, произнесенное госпожой Ким, причиняло мне острую боль. Я думала о своем сыне и о его детях. «Вы японка, — говорила она мне. — Я знаю, что вам непросто понять сложность нашего положения». Опустив голову, я только молча ее слушала.

«Моим детям не давали покоя идзиме, — продолжала госпожа Ким. — Приятели смеялись над их корейской фамилией и дразнили: „Эй, ты, шосендзин!“ Сыновья часто возвращались домой с разбитым лицом. А дочка все время плакала: одноклассники потихоньку утаскивали у нее школьные принадлежности и бросали их в мусорную корзину. Японское правительство требовало, чтобы мы сменили фамилию. Но мой муж так и не согласился. Когда дети попросили, чтобы мы разрешили им взять другую фамилию, он сказал: „Мы не станем менять фамилию, ради того чтобы скрывать свою национальность. Измениться нужно не вам, а вашим товарищам!“ Он прав. Но мне было жаль детей. И я понимаю тех родителей, которые взяли японскую фамилию. Однако с другой стороны, непросто жить, скрывая собственное происхождение. И тем семьям пришлось не легче, чем нам, потому как и они не смогли избежать трудностей, с которыми сталкиваются все корейские дзайниши, и совесть их нечиста, словно они были вынуждены лгать самим себе».

При этих словах у меня сжалось сердце. Мне хотелось кричать, но нужно было сохранять спокойствие.

И я робко спросила, почему они с мужем не вернулись после войны в Корею. «Я родилась на острове Чейю, — ответила госпожа Ким, — и уехала оттуда вместе с мужем, когда летом тысяча девятьсот двадцатого года вспыхнула эпидемия холеры, поразившая почти все местное население. В те времена на острове и без того жили бедно, а после эпидемии дела пошли еще хуже. И мы решили уехать в Японию, чтобы найти там работу. Но в Японии стало страшно жить: после землетрясения началось истребление корейцев. Мы не знали, куда бежать. На острове всегда жилось трудно, однако не было даже речи о том, чтобы ехать на континент, — к уроженцам острова там относились не лучше, чем в Японии. Вот мы и решили остаться здесь».

Под конец она рассказала совсем удивительную вещь: «В тысяча девятьсот двадцать третьем году нас спас японский полицейский». По словам госпожи Ким, он укрывал у себя на участке около трехсот корейцев. Тысячи японцев прибегали к нему и говорили, что корейцы отравили колодцы, а он отвечал: «Если это правда, принесите мне отравленную воду! Я выпью ее!» И он действительно выпил. В конце концов, люди ушли. Если бы не тот полицейский, госпожи Ким и ее мужа не было бы в живых. «Редко случается встретить такого храброго человека, — прибавила она. — А жаль. По крайней мере, его мужество дало нам силы и надежду на лучшее, как и встреча с японской учительницей и многими другими людьми, которые осмелились выступить в защиту жертв репрессий».

Я ложусь на траву. Надо мной только небо. Дует легкий ветерок. На дереве поют птицы. Удивительный покой! Я закрываю глаза. Хочу лежать здесь долго, не думая ни о чем.


Иду вдоль улицы, по обеим сторонам которой тянутся магазины и лавки. Чуть не сбила с ног нескольких встречных прохожих. Не знаю точно, где я нахожусь и как попала сюда, спустившись с холма. Во всем теле тяжесть, я едва передвигаю ноги, словно силы вдруг иссякли. Странно, что я еще в состоянии идти.

Останавливаюсь напротив книжной лавки. В витрине выставлены детские книги. Одна из них, под названием «Ойяюби-химе», сразу привлекает мое внимание: на обложке нарисована девочка, которая сидит на спине у ласточки, летящей над цветочной поляной. Девочка смело смотрит вперед, а ласточка, похоже, горда, что несет ее. И сразу перед моими глазами возникает образ священника. Темная борода, длинный нос, карие глаза. Он стоит, одетый в свою старую сутану.

Открываю дверь лавки, вхожу внутрь и прошу продавщицу показать мне ту книгу. Женщина берет с полки другой экземпляр и протягивает мне:

— Детям очень нравится эта история.

На первой странице читаю: «Жила-была… женщина, которой хотелось иметь дочку или сына. Однажды она пошла к старой колдунье и спросила у нее…» Внимательно разглядываю картинки. В книге рассказывается о девочке по имени Дюймовочка. Она спасает раненую ласточку и, преодолев множество трудностей и препятствий, летит вместе с ней в теплые края. В стране цветов Дюймовочка встречает прекрасного принца и выходит за него замуж.

— Я возьму две такие книжки, — говорю я продавщице.

— Две? — переспрашивает она.

— Да.

Выхожу из лавки и сажусь в автобус, который идет к вокзалу: пора возвращаться в Камакуру.

* * *

Вечером все собрались за столом. Дети рассказывают, как у них прошел день. Я ем молча.

— Вы выглядите уставшей, — говорит мне Шизуко.

— Я сегодня много ходила. Искала книги, которые уже давно хотела купить.

Сын украдкой смотрит на меня. А Цубаки вдруг спрашивает его:

— Папа, что значит дзайниши?

Я чуть не выронила палочки. Потом опустила глаза. Шизуко смотрит на моего сына.

— Сегодня кто-то из класса сказал, что моя подруга Юмико — дзайниши, — продолжает Цубаки.

«Юмико — дзайниши?» Странно. Не успел мой сын ответить, как Нацуко, его старшая дочь, воскликнула:

— А я и не знала, что она кореянка!

— Юмико кореянка? Дзайниши значит — кореянка? — удивляется Цубаки.

— Дзайниши, — объясняет мой сын, — называют людей, которые приехали в Японию из других стран. Когда говорят «дзайниши», часто имеют в виду корейских эмигрантов, потому что их в Японии больше всего.

— Но… Юмико говорит по-японски не хуже остальных. И фамилия у нее японская. Ее родители родились в Японии. Почему же тогда она не японка?

— Потому что у нее другая национальность, — отвечает мой сын. — У нее нет косеки. Ты же знаешь, Цубаки: когда мы едем за границу, нужен японский паспорт. А чтобы получить его, требуют показать косеки. Семья твоей подруги до сих пор сохранила свое северо- или южнокорейское гражданство.

— Значит, в Японии не хотят, чтобы иностранцы становились японцами?

— Вовсе нет. Просто получить гражданство очень трудно. И некоторым приходится оставаться иммигрантами, хотя уже второе или третье поколение их семьи живет в Японии.

Не удовлетворившись этим ответом, Цубаки заметила:

— Как странно. Для меня Юмико настоящая японка.

— Для тебя национальность подруги не имеет никакого значения, — сказала жена моего сына. — Главное — ваша с Юмико дружба.


После ужина Цубаки, по настоянию матери, отправилась в ванную.

Нацуко с моим сыном продолжили разговор об иммигрантах. Фуюки, ее младший брат, внимательно их слушает.

— Папа, а сколько в Японии дзайниши с корейским гражданством? — спрашивает Нацуко.

— Думаю, около шестисот пятидесяти тысяч.

— Так много?

— Да.

— И ведь они все потомки людей, которых привезли в Японию во время колонизации для выполнения грубой физической работы?

— Это не совсем так, Нацуко, — отвечает мой сын, поразмыслив. — Недавно я прочел в одной книге, что после войны японское правительство отослало большую часть этих людей обратно в Корею.

Я смотрю на сына. В первый раз слышу, как он рассуждает на эту тему.

— Корейские дзайниши — это скорее потомки тех, кто сам перебрался в Японию в период колонизации.

Вспоминаю рассказ госпожи Ким.

— Некоторые приехали в Японию без документов сразу после войны или после корейской революции и жили здесь незаконно.

— Вот как? — удивляется Нацуко.

«Незаконно?» Слово это болью разошлось по моему телу. Перед глазами встают лица матери и ее брата. Они потеряли работу, родину, свободу. В чужой стране их ждала нищенская жизнь.

— Почему же эти люди, — спрашивает Нацуко, — носят японские фамилии, ведь колонизация уже давно закончилась? Неужели чтобы избежать дискриминации?

— К сожалению, это так, — отвечает мой сын с мрачным выражением лица.

Тут в разговор вступает Фуюки:

— Это нехорошо.

— Что нехорошо? — спрашивает Нацуко. — Скрывать свое происхождение?

— Наоборот, — отвечает Фуюки. — Нехорошо поступают японцы. Иммигранты у нас не могут называться настоящими фамилиями.

— Ты прав, Фуюки, — говорит мой сын.

Внуки расходятся по своим комнатам делать уроки. Мой сын разворачивает газету и принимается читать. «Интересно, есть ли в газете статьи про эксгумацию на дамбе Аракава?» — думаю я. Но не решаюсь задать этот вопрос сыну. Открываю журнал и начинаю рассеянно перелистывать страницы. Наблюдаю за сыном. Он даже не смотрит в мою сторону. Минуту спустя я говорю ему нерешительно:

— Знаешь, Юкио…

— Что? — отзывается он, не поднимая взгляда.

Я замолкаю. Юкио посмотрел на меня поверх очков.

— Ты… — продолжаю я, запинаясь, — ты помнишь, что моя мать и мой дядя погибли во время дайшинсай в Канто?

— Разумеется. Я как раз вспомнил о них.

«Что? Вспомнил о них? Что он имеет в виду?»

— Ведь сегодня годовщина землетрясения, не так ли? — добавляет он.

— Да…

— Вчера я слышал по радио, что эксгумация корейских захоронений состоится на этой неделе неподалеку от дамбы Аракава. Тебе что-нибудь известно об этом?

Я не знаю, что ответить. Руки и ноги холодеют. Но я стараюсь не выдавать своего волнения и коротко отвечаю:

— Нет.

Мой сын кладет на стол газету и очки и рассказывает, что он слышал по радио. Я рассеянно его слушаю. Снова вспоминаю госпожу Ким.

— Ясно, что вся эта история никак не связана с гибелью твоих близких, — говорит он. — Я все думаю, что нужно сделать им могильные плиты.

— Могильные плиты? — удивленно переспрашиваю я.

— Да. Даже спустя пятьдесят девять лет не поздно начать молиться за упокой их души, как это сейчас пытаются сделать корейцы.

Я говорю:

— Твой отец предлагал мне то же самое, и я отказалась.

— Но почему?

— Я никогда не смогу забыть о горе, которое пережила, потеряв семью. Землетрясение принесло мне слишком много страданий. Тогда мне было всего двенадцать лет. Если я увижу могильные плиты, горе мое станет еще невыносимее, чем прежде.

— Понимаю, — соглашается мой сын. — На самом деле это была идея Шизуко. Ты же знаешь, ее родители погибли во время бомбардировок Иокогамы.

Мы молчим. Потом он снова берет газету и очки.

— Дорогой, ты мне не поможешь? — зовет его из кухни Шизуко.

— Подожди! — отвечает он. — Сейчас приду.

Юкио встает и спрашивает:

— Почему ты сегодня вспомнила про свою мать и ее брата? Ты хотела мне что-то рассказать?

— Нет, ничего, — отвечаю я.

И он уходит на кухню.

* * *

— Стой! — раздался позади меня грубый мужской голос. Чувствую, как в спину уперлось что-то жесткое, вроде палки. Не успеваю я обернуться, как человек тот говорит:

— Руки вверх!

От страха кровь холодеет в жилах. «У него револьвер!» Я поднимаю руки.

— То-то, а теперь шагом марш.

Я осторожно иду вперед.

— Живее! — кричит он. — Все тебя ждут!

«Все? Кто это — все?» Наконец мы оказываемся на плотине. На берегу реки вырыта огромная яма, вокруг нее собралась толпа людей.

— Нет, нет! — кричу я.

Человек толкает меня вперед:

— Спускайся! Твоя мать уже там.

«Мама уже там?» И я кричу изо всех сил:

— Мама!

Кто-то в толпе машет мне рукой. «Должно быть, мама». Бегом я спускаюсь по откосу дамбы. Тот человек кричит мне вслед:

— Стой, а не то буду стрелять!

Но я не останавливаюсь и продолжаю бежать. Раздается выстрел. Вдруг мое тело становится невесомым и поднимается в небо. «Я лечу!» С высоты яма кажется совсем маленькой. Раскинув руки в стороны, я кружу над толпой. Ищу маму.

— На помощь!

Теперь все тянут ко мне руки. Спускаюсь ниже. Кто-то хватает меня за запястья, кто-то другой за ноги. Я пытаюсь вырваться. Прямо подо мной — дно ямы. Мне страшно.

— Отпустите меня!


Просыпаюсь посреди ночи. Сначала не могу понять, что происходит: «Где я? В яме?» Постепенно глаза привыкают к темноте. Смотрю на занавески, часы, настенный календарь. Сделав несколько глубоких вдохов, встаю с кровати. Выдвигаю ящик комода и достаю мамин дневник. Сажусь на кровать и так сижу, не шевелясь, пока не начинает брезжить рассвет.

* * *

Входная дверь не заперта.

— Добрый день, госпожа Ким! — окликаю я. — Вы дома?

Из дальней комнаты доносится голос:

— Входите!

Она дома. Увидев меня, госпожа Ким воскликнула:

— Ну и сюрприз! Проходите.

Она сидит за низким столиком с карандашом в руке. Перед ней разложены листки бумаги с цифрами. По полу разбросаны игрушки.

— Я помешала? — спрашиваю я.

— Вовсе нет. Наоборот, я очень рада видеть вас снова. Я все жалела, что в прошлый раз не оставила вам свой номер телефона.

Отодвинув игрушки в сторону, она дала мне дзабутон и сказала:

— Эти подарки прислал мой старший сын, чтобы я раздала их соседским детям. Смотрите. Дети разные. Всем угодить нелегко. И я решила провести лотерею. Это избавит меня от обязанности выбирать подарок для каждого ребенка.

— Вы правильно поступили, — говорю я.

Госпожа Ким приносит мне чашку чая и продолжает рассказывать о своих сыновьях и внуках, которые приедут в Японию на зимние каникулы.

— Вчера моя внучка, ей десять лет, пела мне по телефону корейскую песню. Это было чудесно. Она говорит по-английски, по-испански и немного знает корейский. Ее мать мексиканка… Когда умер мой муж, младший сын предлагал мне переехать к ним, но я отказалась. Здесь мне хорошо — с соотечественниками, да и с японцами тоже…

Госпожа Ким замолчала и посмотрела на меня:

— Вы неважно выглядите. Случайно, не заболели?

— Нет. Я плохо спала ночью, вот и все, — отвечаю я. — На самом деле я пришла, чтобы попросить вас об одной услуге…

— Просите о чем угодно! — улыбнулась она. — Надеюсь, смогу вам помочь.

Я вынимаю из сумки мамин дневник и кладу его на стол. Госпожа Ким с любопытством разглядывает обложку, на которой ничего не написано.

— Что это? Такую бумагу выпускали до войны, — замечает она.

— Это дневник, который дала мне мама перед смертью.

— Дневник вашей мамы? — удивляется она.

— Да. Вы можете прочесть его?

— Прочесть его? Но зачем?

Госпожа Ким надевает очки снова склоняется над тетрадью и, открыв первую страницу, ахает:

— Ваша мама была кореянкой!

Она смотрит на меня с удивлением. Я киваю. Мгновение спустя госпожа Ким спрашивает:

— Значит, вы тоже кореянка?

— По крайней мере, наполовину, — отвечаю я.

— Наполовину? Ваш отец был японцем?

— Не знаю.

— Не знаете? Как же так?

— Родители не были женаты. Мама никогда не рассказывала об отце.

Я молчу. Боюсь услышать ее ответ. В прошлый раз я не сказала правды. Госпожа Ким долго, не отрываясь, смотрит на первую страницу дневника. Мне кажется, она не читает. Должно быть, о чем-то думает. Я опускаю глаза.

— Ваша мать тоже погибла во время землетрясения? — спрашивает она.

— Похоже, что так. Она пропала на следующий день после того, как отвела меня в церковь, где мне не грозила никакая опасность. Она отправилась искать своего брата, который работал тогда на дамбе Аракава.

— И что с ним случилось, с вашим дядей?

— Точно не знаю. Он не вернулся, и мама тоже.

— Боже мой… Вот несчастье!

Госпожа Ким снимает очки и говорит:

— Так вот почему вы приходили позавчера на дамбу. Наверное, вам тяжело было смотреть на эту эксгумацию.

Она смахнула слезинки, блеснувшие в уголках глаз. Я молчу. Потом она робко спрашивает:

— Ваши дети знают об этом?

Не глядя на нее, я качаю головой:

— Нет. Никто об этом не знает.

— Именно так я и думала… Однако, по крайней мере, ваш покойный муж должен был знать, что по происхождению вы кореянка. Ведь до свадьбы национальность указана в косеки.

— До нашей свадьбы я уже была японкой.

— Как так?

И я рассказываю про священника, благодаря которому мне приписали японскую национальность.

— У меня не оставалось выбора, я не могла отказаться. Заботясь о моем будущем, он сделал то, что посчитал нужным.

— Получается, ваш муж женился на вас, не зная о вашем происхождении?

— Да.

Госпожа Ким озадачена. В комнате повисла тишина. Слышно только тиканье стенных часов. У меня перехватило дыхание. Кажется, эта гнетущая тишина будет длиться вечно, если я ее не нарушу:

— Мой сын получил хорошее образование и теперь работает в крупной фирме. У меня трое внуков. Мне спокойно с ними. И я никогда не смогу разбить благополучие этой семьи, рассказав им свою историю. Поймите, прошу вас…

Несколько минут я молчу. Закрыв лицо руками, госпожа Ким говорит:

— Как это все сложно! Какое тяжелое бремя!

Напрасно я пытаюсь сдержать слезы. И вот я плачу. Госпожа Ким протягивает мне бумажную салфетку. Вытерев мокрые щеки, я вдруг понимаю, что не плакала очень давно.

Когда я успокаиваюсь, госпожа Ким снова надевает очки и возвращается к первой странице маминого дневника.

— Судя по ровному почерку, — говорит она, — ваша мама была образованной женщиной?

— В Корее она преподавала в колледже для девочек, — отвечаю я.

— Преподавала? Почему же тогда она уехала в другую страну?

— Они с братом участвовали в движении за независимость, и их преследовали японские власти.

— Выходит, ваша мать и ее брат — национальные герои. Как нелепо! И вы даже не можете сказать об этом своим близким.

Госпожа Ким начинает читать дневник и переводить мне написанное. Я слушаю, закрыв глаза. Мама записывала все события, касавшиеся жизни корейцев, с которыми ее сталкивала судьба. Она делала записи нерегулярно, пропуская по нескольку дней, а иногда целые недели. Похоже, она отправляла все эти сведения в Корею, где ее товарищи продолжали бороться за независимость. Про меня мама не писала ничего. В дневнике ни разу не встречается ни мое имя, ни имя ее брата.

Прочитав дневник до середины, госпожа Ким говорит:

— Это очень ценный документ для корейской истории.

Я молчу. Она продолжает читать. Скоро будут записи про землетрясение. Стараюсь не пропускать ни слова. Когда госпожа Ким произносит дату «первое сентября 1923 года», по спине у меня пробегает озноб. Мама рассказала обо всем, что произошло в тот день. «Когда только она успела сделать записи?» Пытаюсь вспомнить. Должно быть, на холме, пока я спала у нее на коленях.

Перевернув страницу, госпожа Ким говорит:

— Здесь дневник заканчивается.

Она пролистывает тетрадь вплоть до последней страницы:

— Вот тут в конце еще что-то есть. Почерк неровный. Видимо, это писалось в спешке. Трудно разобрать. Погодите…

Госпожа Ким читает, останавливаясь после каждого слова: «Второе… сентября… 1923 года… Для… моей… дорогой… дочки… господина…» Здесь ей никак не удается разобрать написанное. На минуту госпожа Ким задумалась. А я повторяю мысленно: «Для моей дорогой, дочки господина — чьей же дочки?» Сердце бешено колотится. Смотрю на губы госпожи Ким. Я жду. Она пытается разобрать последнее слово. Наконец она воскликнула: «Господина Цубаме!»

«Что? Дочки господина Цубаме? Да это же тот самый священник из церковного приюта!» Госпожа Ким смотрит на меня. В ее лице я вижу лицо госпожи Танаки, которая говорит: «Знаешь, Марико, все здешние женщины называют его господином Цубаме».

В изумлении я спрашиваю госпожу Ким:

— Вы можете прочесть это еще раз?

— «Второе сентября 1923 года. Для моей дорогой, дочки господина Цубаме», — повторяет она.

Потом снимает очки и возвращает мне дневник:

— Ну вот, теперь вы знаете, кто ваш отец. Этот господин Цубаме вам знаком?

— Нет…

— Впервые слышу, что «Цубаме» может быть японской фамилией, — говорит она с улыбкой. — Скорее всего, это прозвище.

Я молча убираю мамин дневник в сумку и говорю:

— Простите, что в прошлый раз не сказала вам правду. Тогда я просто была на это не способна.

— Не переживайте. Я все понимаю. Я никому не расскажу вашу историю.

Я низко кланяюсь.

— Вы не виноваты, — добавляет госпожа Ким, — что несете такое тяжелое бремя. Никто не вправе вас в этом винить.

За чаем она пытается сменить тему разговора и рассказывает о своей дочери. Но смысл ее слов от меня ускользает. Из головы не выходит священник. «Господин Цубаме — мой отец…» Помню, что его родители погибли во время войны в Европе. В какой стране они жили? Неужели я наполовину европейка? Его волосы совсем темные. Глаза карие… Он был очень высоким. Как случилось, что мама познакомилась с ним вскоре после приезда в Японию?

Смотрю на стенные часы. Уже пять.


Когда я собираюсь уходить, госпожа Ким пишет на клочке бумаги номер своего телефона. Я беру его и думаю, что он мне уже не пригодится: вряд ли я стану договариваться с ней о встрече.

* * *

Девятое сентября. После школы Цубаки встречается со своей подругой Юмико, которую выписали из больницы. Они сидят на энгава, рисуют и о чем-то разговаривают. Я пропалываю грядки с последними овощами. Тыквенные и арбузные листья пожелтели и завяли. На плетях, обвивающих стебель бамбука, висят несколько огурцов. Убираю выполотые сорняки, которые я оставила возле грядок пару дней назад. Они совсем сухие. Ветра нет. Пожалуй, можно сжечь.

Слышу, как Цубаки говорит Юмико:

— У меня для тебя сюрприз!

Она идет в дом и возвращается с книгами.

— Бабушка, — объясняет Цубаки, — купила нам с тобой одинаковые книжки.

— «Ойяюби-химе»! Я давно о такой мечтала.

Юмико тут же бежит ко мне:

— Спасибо! — говорит она, прижимая книжку к груди.

Я наклоняюсь к ней и смотрю ей в глаза: они блестят от радости.

— Мне это только в удовольствие, — улыбаюсь я. — Я рада, что ты уже совсем поправилась…

Юмико возвращается на энгава. Вместе с Цубаки они рассматривают картинки, повторяя то и дело: «Как красиво!» Потом принимаются читать.

Слушая историю Дюймовочки, я продолжаю полоть грядки. Мысленно представляю себе животных, которых встречает Дюймовочка: жабу, рыб, бабочку, мышь, крота… И наконец — ласточку, которая летит в теплые края и несет ее на спине. Вспоминаю священника. Вот он смотрит на меня. И держит на руках Юкио, своего внука.

Когда Юкио было четыре года, я несколько месяцев работала в церкви. И брала Юкио с собой, он играл с ровесниками. Только тогда священник виделся с Юкио. Он познакомил меня с замечательным человеком, господином Такагаши. И мы поженились. Когда я сказала священнику: «Мой муж увозит нас с Юкио в Нагасаки», — он загрустил. «Помни, что ты можешь вернуться сюда, когда захочешь», — повторял он все время.

Собираю с земли ветки и укладываю их поверх сорняков. Заталкиваю вниз кусок газеты и зажигаю спичку. Рассеянно смотрю, как огонь медленно ползет по сухим стеблям и поднимается к хворосту.

Вспоминаю про мамин дневник. Иду за ним в дом и выношу к костру. Провожу ладонью по пожелтевшей обложке и кладу дневник на ветки, к которым уже подобрался огонь. Уголки тетради чернеют и изгибаются. В воздух летят кусочки пепла. «Нет ничего ценнее свободы», — снова слышу я мамины слова. По моим щекам текут слезы. «Прощай, мама!» — мысленно говорю я. В ту же минуту Цубаки кричит:

— Смотри! Цу-ба-ме!

И показывает на крышу. На краешке высохшего гнезда сидит ласточка.

— Да, и правда! — говорит взволнованная Юмико. — Она прилетела за Дюймовочкой.

Появляется вторая ласточка.

— Нет! — отвечает Цубаки. — Это семья, папа и мама.

Они наблюдают за птицами, которые замерли возле гнезда. Цубаки говорит:

— Хорошо бы, они вернулись сюда в следующем году.

Ласточки улетают.

— Счастливого пути! — кричат девочки и машут рукой.

Ласточки летят рядом, парой. Я смотрю на них, пока они не превращаются в черные точки на синем небе.

* * *

Выпал первый снег. Воскресенье. После обеда я дома одна. Перебирая вещи в комоде, нахожу в одном из ящиков сложенный вчетверо листок бумаги. Номер телефона госпожи Ким. С нашей последней встречи прошло три месяца. Выбрасывая листок в мусорную корзину, вспоминаю лицо госпожи Танаки. И пытаюсь представить себе лицо госпожи Ким. Потом вытаскиваю листок из корзины и набираю номер.

— Алло…

На другом конце провода раздается женский голос, но это не госпожа Ким. Я молчу, голос в трубке повторяет:

— Алло?

— Наверное, я ошиблась номером, — неуверенно говорю я. — Я хотела поговорить с госпожой Ким.

— Она умерла, — отвечает женщина.

«Что?» Не могу поверить собственным ушам.

— Она умерла два месяца назад от сердечного приступа. Я ее соседка, но вы можете передать мне то, что хотели сказать. Завтра приедет дочь госпожи Ким, я ей все сообщу.

От растерянности я не могу вымолвить ни слова.

— Как вас зовут и какой у вас номер телефона? — спрашивает женщина.

— Это ни к чему, ведь я все равно не знакома с ее дочерью, — отвечаю я.

Она вешает трубку. И я понимаю, что это был голос соседки госпожи Ким, которая приносила вареную кукурузу в бамбуковой корзине.

Сажусь на стул возле окна. Сад припорошен снегом. Поднимаю глаза к серому небу. Думаю о госпоже Ким. Ее лицо и лицо госпожи Танаки по-прежнему сливаются друг с другом. Дети называли госпожу Танака Обасан. Однажды, поджаривая хамагури, она сказала мне: «Марико, ты встретишь человека, который принесет тебе счастье».

А вот священник моет в саду дайкон. Деревянным ведром он набирает из колодца воду. Госпожа Танака выходит из церкви, с ней маленький мальчик. Он бежит и пускает в воздух бумажный самолетик. Священник берет мальчика на руки. Выглядывая из окна, я зову: «Господин Цубаме!» Он улыбается. Мальчик поворачивает ко мне голову. Это Юкио. Он машет мне рукой: «Мама! Мама!»

Загрузка...