Михаил ПАРХОМОВ Мой Киев

…Заводных игрушечных автомашин тогда еще не было. И самолетиков тоже. И «Конструкторов»… Даже тугие резиновые мячи (синие с красным) были в то время редкостью. Я, например, мог похвастать лишь оловянным солдатиком, за которого отдал несколько кадриков из киноленты «Кин» с Мозжухиным и Лысенко в главных ролях.

Но одна ласточка, как известно, еще не делает весны. Из одного солдатика нельзя было создать две враждующие армии. Поэтому солдатика я держал на подоконнике, на котором он нес бессменную караульную службу, а сам с наступлением первых теплых дней бежал на улицу, чтобы, отрешившись от сухопутных дел, превратиться из фельдмаршала во флотоводца. Газеты в те дни печатались на жесткой бумаге, из которой нетрудно было построить самый мощный флот.

Стучала капель. На каштанах горланили мартовские грачи. С грохотом срывались с карнизов ледяные замки. Темнел ноздреватый снег. Но тени уже были синими, яркими, и все мальчишки с Заводской улицы торопились к Лыбеди.

То ли потому, что реки катастрофически мелеют (об этом стоит поговорить особо), то ли потому, что дети смотрят на мир широко раскрытыми глазами и он кажется им огромнее, чем есть на самом деле, но мне наша Лыбедь казалась широкой и бурливой.

К реке мы спускались возле пивного завода Шульца (эти места описал в своей «Яме» А. И. Куприн). Наша «гавань» была чуть ниже деревянного дачного вокзальчика, стоявшего на конечной трамвайной остановке.

Известно, что в Киеве трамвай появился в конце прошлого века, раньше, чем в других городах России. Он заменил конку. Красные бельгийские вагоны, преимущественно пульманы, лет тридцать курсировали от Демиевки через Большую Васильковскую и Крещатик к бывшему Купеческому саду. Это был маршрут номер один.

Вагоны сверкали стеклом и медью. Меж кожаных кресел (кожу потом срезали на подметки) расхаживали усатые кондукторы с черными сумками через плечо и никелированными компостерами. Но билет стоил дорого, восемь копеек, и пассажиры моего возраста предпочитали ездить на подножках и на «колбасе».

Спрыгнув с подножки, я останавливался как вкопанный. В этом был особый шик. Надо было податься туловищем вперед, отпустить руки и резко откинуться, чтобы погасить инерцию движения вагона. Потом, помахав кондуктору рукой, я присоединялся к друзьям.

Петр Первый строил флот на Десне. Мы же строили его на другом притоке Днепра — на Лыбеди.

Свой самый быстроходный бумажный кораблик я смастерил из книжки-лубка «Бова-королевич» издателя Губанова, типография которого была на Подоле, возле Контрактового дома.

Мне неизвестно, что означало в глубокой древности слово «Лыбедь». Но до сих пор мне чудится в нем что-то лебединое, белое.

А Лыбедь была простудно-мутной. По ней плыли щепки, солома и лимонные корки.

Только щербатые льдины с грехом пополам могли сойти за лебедей.

Всем приезжающим в Киев рассказывают одну и ту же легенду. Дескать, жили-были три брата — Кий, Щек и Хорив, и была у них сестра Лыбедь. При этом обычно ссылаются на летопись, в которой якобы екаэано: «…и построиша град во имя брата своего старейшего и нарекоша имя Киев». Но, насколько мне известно, этой летописи не существует. Однако улицы Щекавицкая и Хоревая есть в Киеве и по сей день.

Быстрая, торопливая вода подхватывала наши бумажные кораблики и несла их вдоль захламленных глинистых берегов.

Звенели трамваи, стучали по оголившимся булыжникам широкие копыта битюгов, старчески сипели, задыхаясь, черные лоснящиеся паровозы на «товарке» — товарной станции. А мы бежали за корабликами, скользя и падая.

Лыбедь становилась шире; она пенилась. Кораблики выходили из повиновения, скрывались из глаз. Их несло в Днепр, а может быть, и дальше — к Черному морю, туда, где Босфор, Дарданеллы и Гибралтар, в открытые просторы всех четырех океанов.

Мой кораблик превращался в шхуну, в «Летучего голландца», в «Титаника». Он несся по неспокойным водам жизни навстречу подвигам и великим открытиям. К берегам Патагонии («Дети капитана Гранта»), в лагуну длинного и узкого атолла Хикихохо («Жемчуг Парлея» Джека Лондона), в Фриско… Кем станет его капитан? Адмиралом Нельсоном? Амундсеном? Луи Пастером?..

О чем только не мечтаешь в детстве! Я был капитаном Гаттерасом, Квентином Дорвардом и даже Гулливером. Откуда мог я знать, что моему скромному кораблику не суждено войти в бухту Золотой Рог? Это было валкое суденышко. Но я благодарю судьбу за то, что мой кораблик сотни раз путешествовал по Днепру, а потом избороздил вдоль и поперек все Черное море.

Долгие годы потом я по праву носил синий китель и мичманку.

Киевская весна начиналась ночью. Дома сотрясались от мощных взрывов, которые доносились со стороны Печерска. Это саперы, освобождая путь воде, взрывали лед перед мостами.

Мостов было несколько. Но самым знаменитым, которым гордились все жители города, был цепной мост — легкий, кружевной, невесомый. Забегая вперед, скажу, что в печальном сорок первом его взорвал по приказу командования тихий киевский юноша младший лейтенант Миша Татарский.

Открытие первого киевского моста описал в своих «Печерских антиках» Н. С. Лесков, который сетовал на то, что в литературе его считают «орловцем», тогда как в действительности он киевлянин. «Густые толпы людей покрывали все огромное пространство киевского берега, откуда был виден мост, соединивший Киев с черниговскою стороною Днепра». (Через столетие я присутствовал при открытии первого в мире цельносварного моста, построенного знаменитым киевлянином академиком Е. О. Патоном.)

Точно так же тысячи людей ежегодно «покрывали все огромное пространство киевского берега», чтобы полюбоваться ледоходом. На террасах садов, на склонах Владимирской горки собирался, как тогда говорили, «весь город». А внизу глыбились, переворачиваясь и нале зая друг на друга, колотые громадины, и шумела, набирая темную силу, днепровская вода.

К тому же всегда находились фартовые ребята, которые просто так, за здорово живешь, готовы были доказать, что им добраться до Труханова острова — это все равно что раз плюнуть. Они вооружались баграми, поплевывали на ладони и… Женщины ахали, закрывали глаза.

А им хоть бы что. Знай себе сигают с льдины на льдину.

Такое не часто можно было увидеть и в цирке.

На перекрестках голенастые девчонки продавали подснежники.

Теперь киевляне наблюдают за ледоходом с набережной. Но тогда гранитной набережной еще не было — ее построили перед самой войной.

Не было ни речного вокзала, ни дебаркадеров… И напрасно Лесков сокрушался по поводу того, что сносят «живописные надбережные хатки, которые лепились по обрывам над днепровской кручей и… придавали прекрасному киевскому пейзажу особенный теплый характер». Не так-то просто было от них избавиться. Эти хибары простояли до середины XX века. Дикий хутор, по которому некогда от шинка к шинку в поисках «киевских типов» бродил А. И. Куприн, окрестили Кукушкиной дачей. Когда ее снесли, легкий летний ресторанчик назвали «Кукушкой».

Александра Ивановича Куприна я увидел после его возвращения из эмиграции. Встреча была короткой. Усталые выцветшие глаза (такие глаза бывают у старых днепровских капитанов, привыкших всматриваться в далекие дали), седая щетина… Только узнав, что я не просто журналист, но еще и киевлянин, Куприн едва заметно улыбнулся, и в его глазах появился живой блеск.

В Киеве Куприн жил в «меблирашках» на Александровском спуске, в двух шагах от реки.

Город, насчитывавший двести сорок тысяч жителей, был к тому времени уже крупным промышленным центром. Пароходы и баржи, груженные разными товарами, подходили к киевской гавани, расположенной на берегу реки Почайны, отделенной от Днепра песчаной косой. На ежегодние «Контрактовые ярмарки» съезжались купцы со всех концов России. Между прочим, Контрактовый дом действовал и в первые послереволюционные годы. Мне там покупали медовые пряники и золотисто-сладких «петушков» на палочках.

Куприн любил толкаться на пристанях среди простого люда. Там пахло пеньковыми канатами, березовым соком, дегтем и яблоками. Запахи были сырыми, пронзительными. Поленницы дров, штабеля пятидюймовых досок; дубовые бочки, туго перехваченные железными обручами; плетеные корзины; веники; тюки мануфактуры; рогожа… Чего только не было на этих пристанях!.. Напялив на головы капюшоны из грубых мешков, шаг в шаг поднимались по шатким сходням загорелые грузчики, а потом вслед за «отаманом» одним недовольным поворотом плеча сбрасывали на палубы свою поклажу.

Грузчики были немногословны. От их пропитанных запахом пота сатиновых рубах шел пар. По вечерам Куприн вместе с ними пил в темных шинках «монопольку».

Что представляли собою киевские пристани в конце прошлого века? Послушаем очевидца. Корреспондент одной из киевских газет писал, что их длина не превышает 830 погонных саженей, из которых триста служат собственно для «выгрузки и нагрузки» судов. Вдоль набережной… «в величайшей тесноте и в несколько ярусов складываются всевозможные грузы, преимущественно же громадное количество дровяных и лесных материалов, скученность которых представляет не малую опасность…».

С этим мириться нельзя было. И вот спустя два года после того, как Куприн опубликовал в газетах свои очерки, последовало «высочайшее повеление» на сооружение киевской гавани. С этой целью был установлен сбор с судов, входящих в гавань и пользующихся причалами. Полторы копейки с кубической сажени дров, с каждого пуда груза — грош и две с половиной копейки с каждой индикаторной силы парохода.

Гавань сооружали грабари. Вручную. Землю возили на подводах. А канал прорыла небольшая землечерпалка «Днепровская-2» производительностью 25 кубических саженей грунта в час. Такие многоковшовые паровые землечерпалки, правда несколько большей производительности, честно трудились на Днепре до самого последнего времени.

Белоподкладочники, пароходные шулера, воры, певчие и босяки были героями очерков Куприна, наделавших, по свидетельству критика «Киевской мысли» Гарольда (И. М. Левинский), много шуму.

Первым делом Куприн спросил меня, не перевелись ли еще в Киеве «стрелки» и «певчие».

Их я не встречал.

— А босяки?

Жив курилка!.. «Жалкая фигура с зеленым, опухшим и лоснящимся лицом, украшенным синяками и кровоподтеками, с распухшим носом, отливающим фиолетовым цветом, с потрескавшимися синими губами… Вот внешний вид босяка, вид, к которому, для полноты картины, необходимо еще прибавить „нечто“ надетое на туловище, весьма похожее на женскую кацавейку…» Это описание, как говорится, оставалось в силе. С той лишь разницей, что босяки тридцатых годов вместо вышедших из моды кацавеек пользовались протертыми ватниками, а поверх «кашкетов» по-бабьи повязывали грязные шерстяные платки и кашне. В таком живописном виде они шныряли меж рундуками на Бассейной и на знаменитом Евбазе.

Кажется, Куприн остался моим ответом доволен.

Здравствовали и пресловутые «днепровские мореходы». Те самые, которые, как вы помните, все лето совершали один и тот же рейс от Киева до «Трухашки» и называли себя штурманами дальнего плавания.

Правда, теперь они не рассказывали томным барышням о стычках с малайскими пиратами — не стало томных барышень. Да и сами днепровские мореходы были уже сыновьями и внуками описанных Куприным «швейцарских моряков» (из учебника географии известно, что в Швейцарии нет ни одного моря, даже искусственного). Но в остальном новые мореходы полностью походили на своих предков. Днем возили пассажиров на пляж, на Черторой и к устью Десны, а по вечерам в туго накрахмаленных белых кителях и капитанках с длинными лакированными козырьками подметали своими необъятными клешами уютный Крещатик.

Мое знакомство с днепровскими мореходами началось рано. Мальчишек всегда манит река. Бедные родители!.. Напрасно они стращают свои чада водяными, русалками и позеленевшими утопленниками. Песчаные отмели еще покрыты водой, только еще устанавливают боны — дощатые плотики на пустых железных бочках, к которым швартуются катера, а пацанам уже не сидится дома.

В Киеве до сих пор считается особым шиком «открыть пляж». Иные смельчаки начинают купаться в апреле, чтобы похвастать первым загаром. Виктору Некрасову и мне уже уступают в троллейбусах место, а мы все еще из молодечества пытаемся состязаться с киевскими «первооткрывателями».

Киевлянин, влюбленный в Днепр, который он исходил на веслах, Виктор Некрасов не написал о нем ни строки. Ему суждено было прославить другую русскую реку, Волгу.

Если не ошибаюсь, впервые я переправился на Труханов остров с пристани братьев Добровольских. Это было мое первое большое плавание.

Впрочем, братья не были такими крупными судовладельцами, как Вишневские и Марголины, которым до революции принадлежал почти весь днепровский флот. (В конце сороковых годов один из братьев работал мотористом на катере Академии наук Украины.) Но в двадцатых годах он распоряжался на собственной пристани, которую вернее назвать причалом.

Через равные промежутки времени от нее отправлялись на пляж переполненные «лапти».

Это были устланные паелами железные баржи с длинной скамьей вдоль борта. Пассажиры стояли тесно, рядком. В центре возвышалась рулевая рубка, из которой потомственный днепровский мореход, татуированный от шеи до пят, командовал мотористу: «Стоп!..», «Полный!..» и «Малый!..» Матрос ударял в колокол. «Лапоть» отрабатывал задним (а может, его сносило прижимное течение?) и потом, набрав ход, шел к Труханову острову, поросшему осокорником и верболозом, чтобы привалить правым бортом.

Летом, в межень, «лапти» не успевали перевезти всех желающих насладиться солнцем и водой. Если начиналась гроза, многим приходилось заночевать тут же, на пляже.

Позднее «лапти» переоборудовали, и они получили пышное название теплоходов «Киевлянин».


Днепровские пляжи достойны того, чтобы о них написать книгу. Они ни в чем не уступают не только евпаторийским, но и болгарским Златым пясцам.

Длинные золотисто-светлые песчаные отмели тянутся вдоль всего левого пойменного берега Днепра и янтарно отражаются в прозрачной воде. Это и есть днепровские пляжи. Они как бы созданы для того, чтобы на них построили сотни пансионатов и отелей. Но до войны освоены были лишь отмели Труханова острова и Чертороя.

На острове, заселенном днепровскими рулевыми и шкиперами (дома были на сваях), стояла парашютная вышка, высился гардероб и несколько водных станций. Тут и там пестрели грибки и киоски. Но торговля шла плохо: холодную родниковую воду жаждущие добывали сами при помощи водопроводных колонок.

Пляжи пустовали только в зимнее время — «моржей» тогда еще не было.

Каждый киевлянин в возрасте от десяти до пятидесяти лет был завсегдатаем пляжа и дорожил своими купальными принадлежностями больше, чем обычным костюмом. Костюма у тебя могло и не быть, невелика важность, но пляжный «туалет» ты должен был иметь обязательно. У меня, например, кроме синих плавок с красной окантовкой, были еще бархатный жилет (в таких жилетах выступали в цирке партерные акробаты) и красная турецкая феска. Когда я заплывал далеко от берега (феска покачивалась на волнах), на какой-нибудь шлюпке непременно затягивали «Теперь я турок, не козак» из оперы «Запорожец за Дунаем».

Сейчас на пляжах предпочитают играть в волейбол. А тогда увлекались акробатикой. Если хочешь научиться крутить двойное сальто — лучшего места тебе не найти. В крайнем случае ты, не успев «сгруппироваться», плюхнешься в воду.

А научиться надо было, хоть тресни. Иначе какой же ты парень? Многие из нас мечтали стать циркачами, как братья Александр и Василий Яловые, которые, выполняя «копштейн без бублика», умудрялись еще играть на саксофонах.

С одним из братьев, Петром, я учился вместе. За одной партой с нами сидел и Шурка Конкин, замечательный гимнаст, чьи «кресты» на кольцах потом повторял только Альберт Азарьян. Это были мои друзья и терпеливые учителя одновременно, поскольку учеником я был неважным.

Позднее не кто иной, как Александр Конкин, увлекшийся тяжелой атлетикой, открыл для нашего спорта феноменального Григория Новака. Открыл на киевском пляже.

Григорий Новак приехал в Киев из Чернобыля. Тогда это был сонный городок с кривыми домишками, чахлыми палисадниками и подслеповатыми балагулами, поджидавшими у пристани седоков. Как и все мы, Григорий Новак поначалу увлекался гимнастикой и акробатикой.

Но у него были «короткие рычаги» — сильные руки, и он стал знаменитым тяжелоатлетом, рекордсменом мира.

Если судить хотя бы по «Печерским антикам» Лескова, то Киев всегда был городом богатырей. Лесков вспоминает о силачах, которые ходили «переворачивать камни у Владимира» и мечтали «снять крепостные вороты и отнести их к себе на Лысую гору». А в дни моей молодости в Киеве жили такие мастера «железной игры», как Яков Куценко, Григорий Новак, Ефим Хотимский, Георгий Попов, Александр Донской, Александр Конкин… Ни одна страна не могла выставить команду, равную этой.

Хочется назвать еще и абсолютного чемпиона страны по борьбе Арона Ганджу, который погиб на фронте. Вот уж действительно «великолепная семерка»!..

Правда, теперь рекорд Якова Куценко в троеборье, равный 447,65 килограмма, выглядит почти детским рядом с достижением другого киевлянина, Леонида Жаботинского, подбирающегося к 600 килограммам. Но в спорте, как известно, тридцать лет можно приравнять к трем векам.

На этом же пляже вы почти ежедневно могли встретить и бронзовых чемпионов страны по гимнастике Евдокию Бокову, Аджета Ибадулаева и Таисию Демиденко. С ними меня связывают многие воспоминания, но беда в том, что к этим заметкам они не имеют прямого отношения.

Разумеется, я далек от мысли, что самое главное в жизни — это умение ходить на руках. Но мне кажется, что если человек чего-то не испытал, то он тем самым как бы обокрал самого себя.

Между прочим, это умение однажды пригодилось поэту Григорию Поженяну. Когда во времена его студенчества ему предложили выйти из комнаты со словами: «Чтобы вашей ноги здесь не было», Поженян вышел… на руках.

Хотя Поженян до войны жил в Харькове, который в отличие от других городов почему-то основали не на реке, а в степи (ручеек Лопань, разумеется, в счет не идет), он стал моряком, разведчиком, а потом с «этих высот» сошел в поэзию одновременно с киевлянином Семеном Гудзенко. Гудзенко мы называли Сариком. А Поженяна на Черном море ласково прозвали Угольком.

Вот и выходит, что мы напрасно смотрели на харьковчан свысока. (Рассказывали, будто бы какой-то харьковчанин, впервые увидев Днепр, воскликнул: «Ну и Лопань!..»)

После «стоек на кистях», арабских сальто и других упражнений хорошо было окунуться в прохладную днепровскую воду. Реку полагалось переплыть «туда и обратно». По Днепру шныряли лодки, шли буксирные составы и плоты. На плотах иногда удавалось и передохнуть.


Люди на плотах жили не так, как в рассказе Горького, а просто и мудро (в слове «целомудрие» тот же корень). На них дымно, облизывая черные казанки, горели костры, сушилось белье и бегали лохматые собачонки.

Плоты нередко растягивались на целый километр.

По малым рекам древесина шла свободным, молевым сплавом. Потом в верховьях Десны и Припяти, на плотбищах, сплавщики собирали баграми непокорные стада тупорылых бревен, вязали прямоугольники гребенок и, составив длинные ленты плотов, спускали их на магистраль.

На плотбище Сорокашичи я попал ночью. Казалось, что это плавучий город — сотни огней отражались в маслянисто-черной воде. Все они отбрасывали длинные отсветы, и было такое чувство, словно этот сказочный город стоит на светлых столбах-сваях.

По узким «каналам» этой «днепровской Венеции» сновали не гондолы, а катера-газоходы.

Обычно лесосплав на Днепре начинался поздней весной. В большую воду буксировка плотов считалась гиблым делом. Но самые опытные капитаны не боялись ни бога, ни черта. Это были потомки знаменитых днепровских лоцманов, которые когда-то проводили плоты через пороги. Вот уж кто никогда не носил белых перчаток и не имел ничего общего с теми днепровскими мореходами, о которых писал Куприн.

В тот раз я ушел в рейс на буксире «Генерал Ватутин», которым командовал Михаил Осадчий.

Плот стоял на тиховоде. Лапы якорей, сброшенных с него, мертвой хваткой вцепились в грунт. С плота капитану махал рукой бородатый старшина команды, дубовик. Он крепко стоял на широко расставленных ногах, обутых в тяжелые чоботы, и приглашал капитана проверить качество сплотки.

Древесина была связана гужбой, свитой из лозы, которая, в свою очередь, крепилась к жорстям. Гребенки соединялись стальными тросами.

Осадчий взял на гак спаренный плот объемом в десять тысяч кубометров древесины. Я знаю, что по Волге и Каме буксируют плоты по восемьдесят и сто тысяч «кубов», но по Днепру и десятитысячных плотов никогда не водили. Это только со стороны кажется, будто Днепр необъятно широк. Судовой ход извилист и узок, и капитанам приходится определять фарватер не только по судоходной обстановке, а угадывать его по таким, казалось бы, неверным признакам, как цвет воды, игра бурунов и близость земли.

Мы шли ночью. Впереди буксира река расплескивала зеленые и красные огоньки бакенов.

Капитану Осадчему было уже под семьдесят. Всю свою жизнь он плавал по Днепру и знал направления всех прямых и косоструйных течений, все рукава и каменные «заборы». Осадчий только изредка оглядывался, чтобы посмотреть на караван.

Плот выгибался дугой. Волна била внахлест, и тупые лбы тяжелых бревен, уложенных в четыре наката, то и дело скрывались под водой. А далеко-далеко, в самом конце каравана, метались в неверном свете костра тени людей.

Мы прошли мимо Старого Глыбова и древнего Лютежа, о котором упоминается в летописи X века, когда показалось село Новые Петровцы.

В этом селе, в школе, 30 октября 1943 года генерал Ватутин отдал приказ об освобождении столицы Украины.

Среди частей, форсировавших Днепр выше Киева, был и тот понтонно-мостовой батальон, в котором я начинал войну. Я был тогда ПНШ, а мои институтские друзья Николай Стадничук, Сергей Клигерман и другие — командирами взводов.

И вот после долгой разлуки мы встретились в… институте. На второй день после освобождения Киева. Шагать приходилось по обрывкам наших собственных дипломных проектов. На лестнице лежал гипсовый Давид с отбитой рукой.

Николай Стадничук был уже комбатом. За форсирование Днепра ему присвоили звание Героя Советского Союза.

Долгим протяжным гудком салютовал «Генерал Ватутин» старым окопам и блиндажам, поросшим чабрецом и несмелой травкой.

Через десять лет там, где был расположен командно-наблюдательный пункт генерала армии Н. Ф. Ватутина, по проекту моего институтского товарища лауреата Государственной премии А. Милецкого воздвигли памятник-музей.

О боях за Днепр написано много книг. Лучшая из них, как мне кажется, — это повесть Юрия Бондарева «Батальоны просят огня».


Сам я переправился через Днепр в обыкновенной лодке-плоскодонке, когда в Киеве немцев уже не было. Горел подожженный университет.

Помню еще переправу через Десну. Наши части форсировали водный рубеж в районе Боровска. Старый бакенщик Павло Васильевич Дуля вместе с дочерью всю ночь просидел на веслах. Командование наградило его орденом Красной Звезды.

…Караван приближался к киевским мостам.

Ширина судоходных пролетов этих мостов превышала ширину нашего плота только на два метра. А длина плота достигала 800 метров. Таким образом, нашему капитану предстояло втянуть деревянную нитку в игольное ушко.

Разумеется, капитан Осадчий мог поступить иначе. Куда как просто было стать на якорь, развязать плот на гребенки и пропустить его вниз по частям. Но на это ушло бы много часов. Поэтому Осадчий отдал приказ спустить с плота цепь-волокушу, которая сдерживала ход каравана, а сам, нащупав струю фарватера, точно «заправил» караван в судоходный пролет. Этот же маневр он повторил и в Черкассах и в Кременчуге. До Днепропетровска мы шли восемь суток.

Еще один рейс я совершил через два года с другим плотоводом, Кузьмой Васильевичем Дороховым, который плавал на четырехсотсильном буксире «Академик Богомолец».

Навигация уже закончилась. Вода была ленивой, она как бы отяжелела. По реке плыли редкие щербатые льдины.

Днепр вот-вот должно было затянуть тонким зеленоватым ледком. Но Дорохов, рискуя зазимовать на плесе, вызвался доставить караван в Кременчуг. Там он передал его с гака на гак капитану парохода «Академик Крылов» Гурию Гурьевичу Прянишникову.

Мне посчастливилось: я был дружен со всеми последними могиканами плотосплава — в Осадчим, Дороховым и Прянишниковым. Ведь теперь плоты по Днепру уже не водят.


Святой Владимир как бы осеняет крестным знамением наш пароход, и тот медленно отваливает от дебаркадера. И сразу начинается чудо дивное: солнце занято космической плавкой, и колокольня лавры разбрызгивает во все стороны золото искр. Следом вспыхивают купола и маковки церквей Выдубецкого монастыря, где, если верить преданию, выплыл («выдубал») сброшенный в Днепр деревянный языческий идол Перун. Потом… Мосты, закусившие удила; кручи; пыльный шлях, идущий наизволок; ветряки и вербы; и синий (вода), голубой (небо), желтый и зеленый (земля) прохладный свет заливает глаза.

А слева берега стелются полого, вода бурлит и вспучивается почти до горизонта, и влажный, теплый ветер мая, пахнущий черноземом, яблоневым цветом и росной зеленью, едва касается поверхности реки. Потом ветер бессильно падает на воду, и все вокруг стихает в ожидании ночи.

А вода… Только летом она легкая и быстрая. По весне днепровская вода тяжелая, густая. И цвет ее по меньшей мере четырежды меняется на дню. Густо-коричневая на рассвете, она как бы исподволь начинает свежо голубеть, потом розовеет и к ночи снова обретает какой-то глухой и темный цвет.

Весной река подмывает глинистые кручи, и те обрушиваются на нее всей своей тяжестью. Тогда вода бурлит, мечется и злится оттого, что наткнулась на новое препятствие, и набрасывается на него с яростью, отступает и снова набрасывается. Она ищет слабину и, найдя ее, штопором ввинчивается в грунт, чтобы промыть себе новый ход.

Как описать все это? Как объяснить, почему река то быстрая, звонко-стремительная, то величаво-спокойная, то лениво-медлительная? И почему так молодо и бешено клокочет она, ударяя в скулы буксира? И отчего пенятся, умирая за кормой, изжелта-зеленые валы?..

В ненастный штормовой вечер Константин Георгиевич Паустовский рассказывал в Ялте о своей поездке по Днепру с Максимом Рыльским и новеллистом Вадимом Охрименко. Спутники Паустовского везли «боеприпасы» в стеклянной таре, и легко представить себе, какими были их трофеи. Рассказывая об этом, Константин Георгиевич тихо посмеивался, и перед его слушателями как бы оживал «недвижный Днепр».

Так тонко чувствовать красоту наших рек умеет, пожалуй, лишь еще один человек, Иван Сергеевич Соколов-Микитов.

Замечательный русский писатель, он летал в первую мировую войну на «Илье Муромце», потом плавал матросом на «купцах» по Средиземному морю, ходил на ледоколе по Северному морскому пути, а теперь вот уже много лет проводит теплые месяцы в избушке на Волге. Перечитывая его рассказы, постоянно дивишься их тихой музыке. Кажется, будто слышишь, кеи журчит ручей, как токуют тетерева в мае и шумно срывается с земли стрепет. А заметили ли вы, как после дождя занимается бледный, водянистый рассвет?

По вечерам Иван Сергеевич иногда приглашает друзей «выкурить по трубочке». Таких чистых и мудрых глаз я больше ни у кого не видел.

Однако пароход уже приближается к Ржищеву, и давно пора познакомиться с его капитаном.


До последнего времени большинство днепровских шкиперов, капитанов и лоцманов были родом либо из Радуля, расположенного выше Киева, либо из Калиберды, что возле Кременчуга, либо, наконец, из Лоцманской Каменки на Нижнем Днепре, название которой говорит само за себя. То, что калибердянские рыбаки становились матросами и рулевыми, еще понятно. Но почему радульские староверы навсегда связали свою жизнь с этой нелегкой и опасной профессией, никто толком объяснить не может.

На Днепре работали династии Дороховых, Адамчиковых, Осадчих, Билыков… Эти фамилии слышишь там и сегодня.

Днепровские капитаны — народ особый. Кряжистый, немногословный. Так и хочется сказать: «Да, были люди в наше время…» Теперь уже плавают их внуки и правнуки.

Как тут не вспомнить старый анекдот о журналисте и долгожителе. «Неужели вам сто два года? — спрашивает журналист. — В таком случае расскажите, как вы добились таких высоких показателей». — «Очень просто, — отвечает чабан. — Не пью, не курю. И опять же — горный воздух». А потом после некоторого раздумья: «Не хотите ли поговорить с моим старшим братом? Он, правда, пьяница…»

За такого «старшего брата» мог бы сойти шкипер Аким Григорьевич Мельников, проживающий в Киеве на Спасской улице почти у самого Днепра. В паспорте Акима Григорьевича в графе «Год рождения» стоит дата «1864».

Воинственные пшеничные усы старого шкипера поседели и сникли совсем недавно. Он все еще любит поиграть топором.

Аким Григорьевич плавал еще на черных просмоленных барках и берлинах, на деревянных «конях» с продольным арочным креплением (их я тоже застал на Днепре) и на железных рудовозах послевоенной постройки. Плавал по Сожу и Припяти, по Десне и Днепру, которые знает как свои пять пальцев. Быть может, он даже видел первый днепровский пароход, построенный в имении князя М. С. Воронцова под Черкассами в 1823 году, как знать?

От пароходов, которые топили деревянными чурками, до «ракет» на подводных крыльях.

И все это вместила в себя жизнь одного человека!..


Иван Иванович Дорохов был одним из первых орденоносцев. На ордене Трудового Красного Знамени, который он носил на кителе, была еще изображена плотина Днепрогэса. В сорок Первом, попав в окружение, капитан потопил свое судно, чтобы оно не досталось врагу, а сам ушел на село — не захотел работать на оккупантов. А орден сберег.

Когда освободили Днепр, Дорохов, которому было больше семидесяти, как бы помолодел. Сегодня он в Киеве, а завтра, глядишь, уже в Кременчуге. И так всю навигацию, до самого ледостава.

Поэтому меня не удивило, что в Днепропетровске мы очутились за одним столиком. Удивило меня другое.

Через двое суток мы снова встретились в каюте капитана парохода «Киров» Бориса Касьяновича Махини, который потчевал нас своей знаменитой «тройной» ухой. Готовилась она так. Сначала варились ерши и прочая мелюзга, потом бульон процеживался (ерши выбрасывались) и в него забрасывалась другая рыба, а затем наступал черед щуки. Борис Касьянович не доверял судовому коку и священнодействовал у плиты сам. Ну, а рыба, как известно, плавать любит.

Был с нами и капитан-наставник Павел Парамонович Адамчиков, об отце которого до сих пор ходят легенды.

С Павлом Парамоновичем я провел на капитанском мостике много ночей. «Неизъяснимо хорошо плыть по Волге осенней ночью», — признавался Горький. — Свидетельствую, что и по Днепру не хуже. Особливо когда твое дело — сторона, и ты занят исключительно тем, что слушаешь, как лопочет вода под железным днищем. Но каково капитану? Он запахивает тулуп, курит, отвечает на твои вопросы, а сам ни на минуту не перестает следить за рекой, за матросом, стоящим на носу с шестом-наметкой, за караваном, который тащится за буксиром… Стальной трос, сплетенный из множества тончайших нитей, пропадает за кормой в кромешной тьме, и кажется, будто выводок тысячетонных барж, груженных бокситами и углем (так и хочется сказать, что они выступают, точно павы), не имеет к буксиру никакого касательства, а идет как бы сам по себе… Но не забрел бы он ненароком туда, куда Макар телят не гонял! Ведь впереди Триполье, Стайковские перекаты, а за ними — Канев…

Машет облака сивая

старая грива

над водой,

над горой,

над прибрежным песком,

и ведут комсомольцев

к Днепру до обрыва,

и идут комсомольцы

к обрыву гуськом.

Подошли, умирая, —

слюнявой дырой

дышит черная, злая

вода под горой.

Эти строки принадлежат Борису Корнилову, автору поэмы «Триполье».

Когда началась Великая Отечественная, Зиновий Толкачов снова — не привыкать было! — надел военную шинель. Он был одним из тех, кто открыл ворота узникам Освенцима. На бумаге со штампом лагерной администрации (другой под руками не оказалось) Толкачов сделал серию рисунков, от которых холодеет сердце.

Альбомы с рисунками 3. Толкачова изданы в Польше. Они широко известны за рубежом. К сожалению, известны даже больше, чем в нашей стране.

Будучи в Киеве, известный итальянский писатель и художник Карло Леви довольно прохладно отозвался о картинах, которые видел на выставке. Тогда ему показали работы 3. Толкачова. И Карло Леви заявил, что берет свои слова обратно. Он попросту не подозревал, что у нас есть такие мастера.

Точно так же спустя несколько лет удивился Ренато Гуттузо, когда увидел работы украинских художников Ады Рыбачук и Владимира Мельниченко.


Не знаю, быть может потому, что в начале войны я сам был понтонером и несколько суток не сходил с моста через Днестр — единственного моста на сотни километров, над которым все время висели пикировщики (мост охранялся только спаренными пулеметами), — но из всех стихов о войне мне дороже всего эти. Разве можно забыть: «Как плоты, пошли понтоны. Громыхнул один, другой басовым железным тоном, точно крыша под ногой»?..

Это из «книги про бойца», которой восхищался Бунин.

Одна из последних, если не самая последняя, корреспонденция Аркадия Гайдара с фронта тоже была о переправе и называлась «Мост». Военного корреспондента «Комсомольской правды» Аркадия Гайдара в те жаркие августовские дни часто видели на канонерках Днепровской военной флотилии. Впрочем, канонерками их можно было назвать лишь условно. Это были наспех переоборудованные и скудно вооруженные буксирные пароходы, которые тем не менее сыграли далеко не последнюю роль в боях за Днепр.

Как не вспомнить о том, что пятнадцатилетний Аркадий Голиков окончил именно Киевские командные курсы (так началась его военная биография) и что здесь же, под Киевом, спустя двадцать два года оборвалась жизнь военного корреспондента Аркадия Гайдара.

Ему было тридцать семь лет.

Роковая цифра. Столько же было Пушкину и Маяковскому, чьи жизни тоже оборвала пуля. На это «странное совпадение» обратил внимание еще Михаил Зощенко в одной из своих книг.

Разница лишь в том, что Аркадий Гайдар погиб не как «писатель», а как рядовой пулеметчик. Но ведь настоящие писатели всегда солдаты. По сути, это одно и то же.

Аркадий Петрович часто печатался в пионерской газете, которую я редактировал до войны. В последний раз я увидел его в уже осажденном Киеве в гостинице «Континенталь», в которой жили тогда почти все военные корреспонденты — Борис Лапин, Захар Хацревин и другие, чьи имена высечены теперь золотыми буквами на мраморной доске в Доме литераторов.

Тишайшая улочка Карла Маркса была застроена четырех- и пятиэтажными домами в стиле барокко. Говорили, будто бы сам французский премьер Эдуард Эррио, приезжавший в Киев, сказал, что она напоминает ему Париж. И вот теперь эта улочка была на парижский лад перегорожена баррикадами. Прежде чем пробраться в «Континенталь», я долго лавировал между стальными противотанковыми «ежами».

На первом этаже в ресторане с роскошными лепными потолками, зеркалами и позолотой, пахло кислым борщом. Там я разыскал своего друга, киевского корреспондента «Комсомолки» Валерия Шумова. Потом этот спокойный, сугубо штатский парень, который был доброты необычайной, почти четыре месяца выбирался из окружения.

Путь этот был долог и труден. На нем пришлось хлебнуть немало горя и прозаику Борису Ямпольскому. Повесть Бориса Ямпольского «Дорога испытаний» знают многие, а мне врезался в память его большой очерк «Зеленая шинель», опубликованный в «Красной звезде». Это был, если не ошибаюсь, первый очерк о немцах. Какие они, если смотреть на них невооруженным глазом?

Жаль, что об этом не успел рассказать Аркадий Гайдар, который остался партизанить на Украине и похоронен в Каневе, там, где «Тараса Шевченко папаха лежит» (Светлов).

Не знаю, есть ли другой поэт, которого весь народ — от мала до велика — чтил бы так свято, как Украина чтит своего Кобзаря. Он в каждой хате, в каждом курене — фотографией под рушниками, зачитанным томиком стихов, тягучей песней — завещанием «Як умру, то поховайте…», которую называют «Заповiтом».

В этом я убедился во время долгих странствий по Буковине, Закарпатью и степной Полтавщине.


Здесь, на каневских кручах, уже чувствуешь дыхание Кременчугского моря — самого крупного водохранилища в бассейне Днепра. Его объем равен тридцати миллиардам кубических метров, а ширина в иных местах достигает сорока километров — с капитанского мостика не видно берегов. А когда поднимается ветер, то не приведи вам господь очутиться на пассажирском пароходике. Здесь на просторе гуляют такие валы, что проваливается в бездну не только нос парохода — падает, обрываясь, сердце.

Но то ли еще будет, когда возникнет Каневское водохранилище! Торжественная закладка первого кубометра бетона на строительстве шестой по счету Днепровской ГЭС была произведена в ознаменование стопятидесятилетия со дня рождения Т. Г. Шевченко.

Когда состоялась закладка Днепрогэса, в злопыхателях и скептиках недостатка не было. Но уже 1 мая 1932 года он дал промышленный ток. И тогда же прозвучали слова, которые теперь знает каждый: «Днепр работает на социализм».

О подвиге строителей Днепрогэса, о том, как «ухали краны у котлована» (Безыменский), написано столько романов, повестей и поэм, что их перечень составил бы не одну страницу. Это были книги о том, как человек с лопатой и грабаркой вышел на борьбу с днепровскими порогами и в неравной борьбе победил.

Я помню пороги. Их было девять. Самым грозным был Ненасытец со скалою Гроза, на которой, как гласило предание, пал в бою с печенегами славный витязь Святослав Игоревич. Не думал я, что увижу их снова. Но привелось. Отступая, фашистские захватчики разрушили плотину, и черные, зловещие глыбы порогов вылезли из воды.

На восстановление Днепрогэса ушло еще четыре года.

И опять, как пятнадцать лет тому назад, первым через его трехкамерный шлюз провел свой пароход капитан Тихон Тихонович Леонов.

Пассажирский пароход, на котором он плавал, был не чета современным двухпалубным красавцам. Но над его гребным колесом горели золотые буквы: «Ильич».

У капитана Леонова было тонкое, аристократическое лицо. Он даже в те годы носил обручальное кольцо. На реке случается всякое, но капитан никогда не повышал голоса. В последние годы, когда Тихон Тихонович вышел на пенсию, мы с ним часто встречались у Спасского причала, на котором имеют обыкновение собираться «отставные» капитаны и шкипера.

Капитан Леонов гордился тем, что с его именем связано возникновение сквозного судоходства по Днепру. Я искренне жалею, что на Днепре нет теплохода «Капитан Леонов».


В мире найдется мало электростанций, которые были бы так дерзко красивы, как наш Днепрогэс.

Красота — это прежде всего совершенство, целесообразность деталей и целого. Дерзким был уже самый замысел соединить бетонным поясом каменные берега Днепра и сделать его судоходным от верховьев до устья. Дерзким же было и его воплощение.

Формы плотины Днепрогэса совершенны. Она подняла уровень Днепра на 37 метров, и в плотных, каменистых берегах разлилось озеро имени Ленина. Так пришел конец печально знаменитому «Волчьему горлу», в которое, истово крестясь, решались войти на плотах лишь самые отчаянные лоцманы.

В годы войны весь Днепровский флот за исключением нескольких баржонок и дубков был либо взорван, либо потоплен. Киевский затон и Осокоровая балка под Запорожьем стали кладбищами кораблей.

Первому пароходику, который удалось поднять возле Чернигова, дали громкое имя «Победа».

Суда приходилось тогда поднимать «катеринками».

Ни в одном словаре нет этого слова. Оно родилось на Днепре. «Катеринка» — это ручной деревянный ворот, на который наматывались стропы.

Но раньше, разумеется, надо было как-то подвести эти стропы под днище судна. Сделать это могли только водолазы.

Осенью и гнилой зимой сорок третьего года водолазы лейтенанта Сухарева работали по шестнадцать часов в сутки. Вода была ледяная, мутная (в полуметре ничего не видать), и водолазы надевали меховые шубники, шерстяные свитеры и фески. Отогревались они спиртом.

Расчистка авгиевых конюшен (а ее считают одним из великих подвигов Геракла) была, как говорится, «детским лепетом» по сравнению с той поистине титанической работой, которую проделали эпроновцы. В короткий срок со дна реки было поднято около тысячи судов.

В те дни инженер-капитан 3-го ранга Александр Болгов, прошедший раньше вдоль и поперек чуть ли не все дно Черного моря, изобрел «гидравлическую метлу». Нескольких минут было достаточно, чтобы она «обмела» корпус затонувшего теплохода, который засосал песок.

Тот же Александр Болгов изобрел и «гидросверло». Это был поплавок обтекаемой формы, изготовленный из листового железа. В головку сверла вставлялась водяная турбинка. Два трубопровода, воздушный и водяной, тянулись к поплавку. К нему же крепился и подкильный «конец» со стальным тросом.

Помню, как поднимали затонувшую баржу «Днепропетровск». Поплавок прижался колесиками к днищу баржи, а потом всплыл на поверхность с другого борта. Готово!.. Раньше на этой работе использовали гидроэжекторы. С ними пришлось бы возиться недели две. А сверло Болгова прорыло первый тоннель за пять минут, второй — за шесть и третий — за две с половиной минуты. Не прошло и получаса, как стропы под баржу были подведены и послышалось: «Вира помалу!..»

Суда, поднятые со дна реки и восстановленные зачастую на скорую руку (времени было в обрез), плавали еще долго. Капитан Григорий Григорьевич Лубенец, если не ошибаюсь, был ровесником своего парохода «М. В. Ломоносов» — обоим перевалило за шестьдесят. Не моложе был и пароход «Кутузов», когда-то носивший державное имя «Императрица».


Каждый город, каждая пристань на Днепре имеют свои краски, свой запах.

Над Днепродзержинском небо рыжее от огненных всполохов, которые бушуют над домнами, когда выпускают чугун. И пахнет здесь металлом. Если не ошибаюсь, в этом городе стоит единственный на нашей планете памятник легендарному Прометею, принесшему людям добрый огонь.

Когда немецкие захватчики вошли в город, комендант приказал уничтожить памятник. Колонну взорвали, но Прометей исчез. Нашлись патриоты, которые спрятали его во дворе трамвайного депо.

Над Днепропетровском небо суровое, со стальным отливом, и когда проходит реактивный самолет, за которым тянется белый след, то кажется, будто это в небе прокатывают металл.

Пристань Каменка на Нижнем Днепре всегда, в любое время года, терпко пахнет яблоками — их здесь великое множество, и торгуют ими по гривеннику за ведро.

А Большая Лепетиха, Качкаровка, Горностаевка и Ушкалка пахнут просто хлебом — пшеницей и рожью. Высокие выжженные берега, склады «Заготзерна», эстакады с ленточными транспортерами, автомашины… И зерно, зерно, зерно — крупное, одно к одному, вобравшее в себя соки и запахи земли и неба.

Ну, а в плавнях за Голой пристанью пахнет рыбой и дичью…

Трудно перечислить все грузы, которые возят по Днепру. Тут и уголь, и бокситы, и кварциты, и металл. Трюмы теплоходов полны, а на палубах стоят контейнеры. Но больше всего, около 12 миллионов тонн, перевозится ежегодно минерально-строительных материалов — цемента, гравия и, разумеется, песка. Нужда в нем огромна. Возят его и вверх и вниз по реке. Так что Днепр иногда представляется мне гигантскими песочными часами, которые то и дело переворачивают.

Заявка на большое количество песка поступила недавно даже из Евпатории. Но пусть это не вызовет у вас улыбки. Надо радоваться, что издано постановление, запрещающее использовать золотой евпаторийский песок для строительных целей. Пусть уж лучше ребятишки строят из него свои рыцарские замки — на всех пляжах они заняты этим делом.

Речников Нижнего Днепра когда-то называли «солеными». С легкой издевкой и завистью. Все-таки не просто выходить на речных судах в лиман и в Черное море. Такие рейсы сопряжены с немалым риском.

Близость моря чувствуешь уже за Каховкой. Здесь порывисто дышит моряна. Потом она падает на выжженные степи Таврии, хотя в песне и говорится, будто «в степи под Херсоном высокие травы» (Голодный), на реку, на плавни… Моряну сменяет сухмень, потом снова налетает низовой, и на спорой волне покачиваются килевые скуластые суденышки (речных плоскодонок здесь не видно), отличающиеся, однако, высокой остойчивостью. Трубы пароходов стоят с наклоном, в клюзах висят тяжелые двухпалые якоря, а рулевые рубки закрыты наглухо, что, впрочем, не помогает — волна забирается и туда, о чем свидетельствуют позеленевшие медные ободки компасов.

На одном из таких буксиров, которым в ту пору командовал старый «морской волк» капитан Олейник, Мне тоже довелось сходить однажды в порт Рени на Дунае.

Погода была штормовой, нордовой, и несколько суток нас болтало вверх-вниз, вверх-вниз — качка была и бортовой и килевой одновременно. Когда лопасти гребного винта пусто вертелись в воздухе, возникало такое чувство, словно мы висим между морем и небом.

Но для капитана Олейника это был всего лишь малый каботаж. В ревущих сороковых и на экваторе еще не то бывает!.. Луженое лицо капитана было невозмутимо. Только выбрит он был не так тщательно, как обычно.

Между прочим, это он, капитан Олейник, в конце войны привел с Дуная знатный трофей — прогулочную яхту бывшего румынского короля Михая, которую затем переименовали в теплоход «Дмитрий Донской».

Но теплоход этот, помнится, проплавал по Днепру года два, не больше. Тот же капитан Олейник провел его через Черное и Азовское моря, Волго-Дон и Волгу до самой Москвы. Тем не менее в Херсоне о нем помнят и по сей день: во многих домах речников хранятся кое-какие предметы из раскулаченного королевского сервиза на сто сорок четыре персоны. Я грешным делом тоже хлебал проперченную уху из тарелок с королевскими вензелями. «Какой же ты друг всем Макарам, коль ухи не видал», — как гласит пословица.


Но что за уха без рыбы?

И тут надо сказать несколько слов о том, почему с каждым годом рыбы в Днепре становится все меньше и меньше. Речь идет о загрязнении Днепра сточными водами.

Ежегодный сброс непосредственно в Днепр неочищенных стоков достигает только в пределах Украины 800 тысяч кубометров. И это по самым скромным подсчетам. Контроль не налажен, и неизвестно, как понимать определение «средне» или «мало» загрязненные воды.

Свои стоки сбрасывают в Днепр предприятия Криворожья и других промышленных районов. Металлургические заводы Днепропетровска выбрасывают в реку даже отходы доменных печей. А в последнее время стали загрязнять минерализованными шахтными водами и приток Днепра — реку Самару. Но рыба нынче пошла несознательная. Ей это почему-то не нравится.

Правда, в Министерстве мелиорации и водного хозяйства республики заявляют, что с этим «явлением» ведется борьба. Дескать, ежегодно привлекается к ответственности несколько сот руководителей предприятий, виновных в загрязнении Днепра и его притоков, и сумма штрафов превышает уже 15 тысяч рублей. Но в министерстве почему-то избегают сравнить эту цифру с ежегодной суммой убытков, достигающих 75 миллионов.

Так и хочется воскликнуть: «Дорогие преобразователи природы! А нельзя ли поосторожнее?..»

Когда я сокрушался об исчезновении реки моего детства — Лыбеди, меня можно было упрекнуть в сентиментальности. Но здесь я должен сказать о гибели многих других рек, которые уже не годятся ни для разведения рыбы, ни даже для хозяйственного использования. Это Луганка и Баламутка в Донбассе, Лопань и Журавлевка на Харьковщине, тишайшая Стугна под Васильковом.

Как же можно оставаться безразличным к убыванию живой воды? Охрана природы и ее водных запасов затрагивает интересы не только нынешнего, но и последующих поколений.

Живая вода…

Так назвал один из своих романов замечательный украинский писатель Юрий Яновский. В его кабинете на книжном шкафу стояла модель брига, плывущего под всеми парусами навстречу опасностям. А на столе рядом с рукописями постоянно лежали старинные лоции, «Фрегат „Паллада“», романы Джозефа Конрада — поляка, родившегося на Украине и ставшего английским писателем.

Для того чтобы всю жизнь хранить верность вымпелу флотской романтики, не обязательно быть «соленым парнем с обветренной грудью, с кривыми ногами» (Светлов). В этом убеждают и судьба Юрия Яновского и судьба Александра Грина, чьи сказочные, праздничные моря приносят счастье вот уже скольким поколениям читателей, и судьба молодого, безвременно ушедшего от нас Марка Щеглова, который написал об алых парусах Александра Грина одну из лучших своих статей. Да и сам Жюль Верн, как известно, не был ни штурманом, ни капитаном дальнего плавания.

Марк Щеглов просил меня прислать ему флотскую тельняшку, и я до сих пор казню себя за то, что не сдержал слова.

Теперь март, и под ногами чавкает грязный снег. Грустно кричат чайки. А в кармане у меня письмо, которое мне переслали из дому. «Обретаюсь в Санкт-Петербурхе, — пишет мой друг, — стою напротив Адмиралтейства, гляжу на кораблик, венчающий иглу, и твержу поразительные строки В. Ходасевича:

Плыви, кораблик мой, плыви,

Кренясь и не ища спасенья,

Его и нет на том пути.

Куда уводит вдохновенье!..»

Я давно не видел Адмиралтейской иглы. Над Днепром совсем другое небо. По лужам бродят пацаны «образца 1966 года» и сосредоточенно пускают бумажные кораблики. На меня они не обращают внимания. И я им завидую. Быть может, их корабликам суждено выйти в океан, и обогнуть мыс Горн, и дойти до острова Пасхи… Я им не мешаю. В жизни их ждет не только простуда. И привыкать к этому надо смолоду.

Загрузка...