РАЗДЕЛ III ВЕЛИКАЯ ХАРТИЯ (1204—1265 гг.)


Глава I АНГЛИЙСКАЯ ЛИТЕРАТУРА ПРИ НОРМАНДСКИХ И АНЖУЙСКИХ КОРОЛЯХ


Характер нового английского народа, с которым пришлось иметь дело Иоанну после изгнания из Нормандии, лучше всего нам поможет понять обозрение английской литературы за пройденный период.

В борьбе с Бекетом Генриху II оказал большую помощь постепенный переворот, положивший начало отделению класса собственно литераторов от класса чисто духовного. В более ранние эпохи нашей истории литература получила свое начало в церковных школах и находила себе защиту против невежества и насилия эпохи в церковных привилегиях. Почти все наши писатели, от Беды Достопочтенного до времени анжуйцев, были или священниками, или монахами. Оживление литературы, последовавшее за завоеванием, было чисто церковным; духовный толчок, данный монастырем Беком Нормандии, преодолел пролив вместе с новыми нормандскими аббатами, поселившимися в больших английских монастырях, и с этого времени ученые кабинеты (scriptoria), в которых переписывались и иллюстрировались главнейшие произведения латинских отцов церкви и классиков, составлялись жития святых и отмечались события в монастырских летописях, составляли необходимую принадлежность всякой сколько-нибудь значительной духовной обители.

Но эта литература носила скорее светский, чем духовный характер. Даже богословские и философские труды Ансельма не вызвали в Англии появления ни одной работы по богословию и метафизике. Литературное оживление после завоевания выразилось, по преимуществу, в старой исторической форме. В Дергеме Тергот и Симеон перевели на латинский язык народные летописи до эпохи Генриха I, обращая особое внимание на дела севера, а два приора в Гекземе — пустынной области, отделявшей Англию от Шотландии, отметили первые события царствования короля Стефана.

Это были только бесцветные записи простых летописцев; первые признаки влияния чисто английского чувства на новую литературу мы встречаем лишь в жизнеописаниях английских святых, составленных в Кентербери Осберном, и в рассказе Идмера о борьбе Ансельма с Вильгельмом Рыжим и его преемником. Еще заметнее это пробуждение национального гения у двух последующих историков. Военные песни английских завоевателей Британии сохранил Генрих, архидьякон Гентингдонский, включавший их в свою летопись, составленную по творениям Беды и по хронике, а баллады, представлявшие собой народные предания об английских королях, были тщательно собраны Уильямом, библиотекарем в Малмсбери.

Всего заметнее новое направление английской литературы проявилось в Уильяме. В его личности, как и в произведениях, отразилось начавшееся слияние двух народов: наполовину англичан, наполовину нормандцев. Уильям симпатизировал и той, и другой нации. Форма и стиль его сочинений указывают на влияние классической литературы, изучение которой стало тогда распространяться во всем христианском мире. Будучи монахом, он отказался от старых церковных образцов и от прежней летописной формы. Он группировал события, не обращая внимания на хронологию; его живой рассказ течет быстро, свободно, часто прерывается отступлениями из области общеевропейской и церковной истории. В этом отношении Уильям является первым из историков политического и философского направления, которые скоро появились в прямой связи с двором и из которых наиболее замечательными были автор летописи, обычно приписываемой Бенедикту Питерборо, и его продолжатель Рожер Гоуден.

Оба они занимали судебные должности при Генрихе II и, благодаря своему положению, были отлично осведомлены о внутренних и внешних делах, были знакомы со многими официальными документами и стояли на чисто государственной точке зрения, излагая столкновения короля с церковью. Та же свобода от церковных предрассудков, в соединении с замечательным критическим талантом, отличает и историю Уильяма, написанную в далеком Йоркширском монастыре. Английский двор стал, между тем, центром чисто светской литературы. Трактат Ранульфа Гланвилля, юстициария Генриха II, представляет собой древнейшее сочинение об английском праве, а трактат королевского казначея Ричарда Фиц Пиля о казначействе — первое исследование об английском правлении.

Еще более светский характер носят произведения священника, претендовавшего на сан епископа, Джеральда де Барри. Джеральд может считаться отцом нашей народной литературы и родоначальником политического и церковного памфлета. В его жилах уэльская кровь смешалась с нормандской, как показывает его имя, Giraldus Cambrensis, и горячность кельтской расы одинаково проявилась и в его произведениях, и в личной жизни. Отличный ученый в Париже, архидьякон реформатор в Уэльсе, остроумнейший из придворных капелланов, беспокойнейший из епископов, Джеральд стал самым веселым и забавным из всех современных ему писателей.

Под его пером величавая латинская речь приобретала живость и живописность языка жонглеров, он был тонким классиком, но презирал всяческий педантизм. «Лучше совсем не писать, чем писать непонятно, — говорил он в защиту своего нового слога, — новое время требует и новой формы для литературных произведений, и потому я совсем отказался от старой и сухой манеры иных авторов и стремился усвоить способ выражения, господствующий теперь». Его трактат о завоевании Ирландии и его описание Уэльса составляют, в сущности, отчеты о двух путешествиях, предпринятых им в эти страны с Иоанном и архиепископом Балдуином; в них заметны также наблюдательность, здравомыслие и смелость. Это нечто вроде живых блестящих писем, которые мы встречаем в корреспонденциях современных газет.

В том же тоне написаны и его политические памфлеты: множество острот, запас анекдотов, удачные цитаты, природная язвительность и критическая проницательность, ясность и живость изложения соединяются у него с такими смелостью и пылкостью, которые делали его обличения опасными даже для такого правителя, как Генрих II. Нападки, в которых Джеральд изливал свой гнев против анжуйцев, послужили источником для половины всех скандальных сплетен о Генрихе II и его сыновьях, проникших даже в историю. Всю жизнь Джеральд домогался кафедры святого Давида, и хотя это ему и не удалось, но его ядовитое перо сыграло свою роль в пробуждении духа нации к борьбе с короной.

Явно враждебный церкви тон заметен почти с самого начала у певцов рыцарских поэм. Эти песни давно уже нашли доступ ко двору Генриха I, где под покровительством королевы Матильды предания об Артуре, столь долго лелеявшиеся кельтами Бретани и завезенные в Уэльс свитой изгнанника Риса Тюдора, вошли в «Историю бриттов» Готтфрида Монмута. Мифы, легенды, предания, классический педантизм эпохи, надежды уэльсцев на будущее торжество над саксами, воспоминания о крестовых походах и о мировом государстве Карла Великого, — все смешалось в произведении этого смелого рассказчика, в произведении, сразу получившим громаднейшую популярность.

Альфред Беверлейский перенес выдумки Готтфрида в область серьезной истории, а двое нормандских труверов, Гаймар и Вас, переложили их на французские стихи. Доверие к этим рассказам было так велико, что Генрих II посетил могилу Артура в Гластонбери, а его внук, сын Жоффруа и Констанции Бретанской, носил имя кельтского героя. Из произведения Готтфрида выросла мало помалу целая поэма о Круглом столе. В Бретани история Артура слилась с более древней и мистической легендой о волшебнике Мерлине, а легенда о Ланселоте превратилась, благодаря странствовавшим из замка в замок менестрелям, в известный рассказ о рыцаре, забывшем свой долг ради любви к женщине. История о Тристраме и Гавайне, раньше столь же самостоятельная, как и рассказ о Ланселоте, была вовлечена вместе с ним в водоворот поэм об Артуре; а когда церковь, ревниво относившаяся к популярности рыцарских поэм, создала для противодействия им поэму о Святой чаше (святом Граале), содержащей в себе видимую для одних лишь чистых сердцем кровь Христа, то придворный поэт Вальтер де Maп слил враждебные легенды вместе, заставив Артура и его рыцарей странствовать по морю и суше в поисках святого Грааля и увенчав свое произведение фигурой сэра Галагада, представляющего тип идеального рыцаря «без страха и упрека».

Вальтер де Maп был представителем внезапно расцветшей литературной, общественной и религиозной критики, которая появилась вслед за развитием рыцарской поэзии и свободной историографии при дворе обоих Генрихов. Он родился на границе Уэльса, учился в Париже, был любимцем короля, его капелланом, юстициарием и посланником, а его талант отличался такой же разносторонностью, как и плодовитостью. С одинаковой легкостью воспроизводил он и праздную болтовню в своих «Придворных мелочах» (Courtly Trifles), и характер рыцаря Галагада; но во всю силу развернулся его талант, когда он от рыцарской поэзии обратился к церковной реформе и воплотил современные ему злоупотребления в образе епископа Голиафа.

В откровении и исповеди этого воображаемого прелата отразилось настроение Генриха II и его двора в эпоху борьбы с Бекетом. Картина за картиной срывают маску с распущенности средневековой церкви, разоблачают ее нерадивость, погоню за наживой, скрытую безнравственность. Все духовенство, от папы Римского до приходского священника, под пером поэта преданно лишь корыстолюбию: что прозевает епископ, того не пропустит архидьякон, что уплывает от архидьякона, не избегнет рук настоятеля, в то время как толпа мелких причетников с жадностью окружает этих крупных грабителей.

Из массы фигур, заполняющих картину старика, — священников-совместителей, аббатов, «красных, как их вино», монахов, обжирающихся и болтающих, как попугаи, в своих трапезных, выделяется филистимский епископ, легкомысленный, бессовестный, чувственный, пьяный, распутный Голиаф, соединяющий в себе все гнусности; в его лоб и летит острый камень сатиры нового Давида.

Однако подобные произведения на латинском и французском языках могут относиться к английской литературе только потому, что авторами их были англичане. Разговорным языком массы народа остался, несомненно, как и прежде, английский. Сам Вильгельм Завоеватель пытался изучить его, чтобы принимать личное участие в суде; через столетие после завоевания лишь несколько слов вкралось в английскую речь из языка завоевателей. Даже английская литература, изгнанная из двора чужестранных королей ее модной соперницей — литературой латинских схоластов, сохранилась не только в поэтических переложениях Евангелия и псалмов, но и в великом памятнике нашей прозы — в английской летописи.

Летопись прекращается в Питербороском аббатстве только в жалкое царствование Стефана. Но «Изречения» Альфреда (Sayings of Aelfred), ставшего идеалом английского короля и сосредоточившего вокруг своего имени легендарное поклонение великому прошлому, доказывают, что английская пародийная литература была жива еще в эпоху Генриха II, а с утратой Нормандии и возвращением Иоанна в его островное королевство совпадает по времени появление великого произведения английской поэзии. «Жил в стране священник по имени Лайямон; был он сыном Леовената, — да будет милостив к нему Господь! Жил он в Эрнли, славной церкви на берегу Северна (прекрасной казалась она ему!), около Редстона, где читал книги. И пришло ему на ум и стало его любимой мыслью, что нужно ему рассказать о благородных деяниях англичан, как звали первых пришедших в эту землю людей, и откуда они пришли».

Путешествуя повсюду по стране, священник из Эрнли нашел труды Беды и Васа, а также книги святых Албина и Лустина. «Лайямон положил перед собой эти книги и стал их перелистывать; любовно он на них смотрел, — да будет милостив к нему Господь! Потом он взял перо, исписал пергамент, соединяя подходящие слова, и три книги сократил в одну». Церковь Лайямона существует и поныне в Эрнли в Уорчестершире. Его поэма была, в сущности, расширением Васова «Брута» вставками из творений Беды; в историческом отношении она не имеет значения, но как памятник языка — бесценна.

Она показывает, что английский язык и при нормандцах, и при анжуйцах остался без изменений. В более чем тридцати тысячах строк можно найти не более пятидесяти нормандских слов. Даже в стихосложении автор придерживался старой английской традиции: аллитерация только слегка нарушается рифмованными окончаниями, уподобления вполне напоминают несколько естественных сравнений Кедмона, сцены битв рисуются с той же простой и грубоватой веселостью. Нельзя считать простой случайностью то, что английский язык возродился в литературе как раз накануне великой борьбы между нацией и королем. Искусственные формы жизни, наложенные завоеванием, спали с народа и его литературы, и новая Англия, одухотворенная кельтской живостью де Мапа и нормандской смелостью Джеральда, восстала на борьбу с Иоанном.


Глава II ИОАНН (1204—1215 гг.)


«Как ни гнусен ад, но и его запятнало появление гнусного Иоанна». Ужасный приговор современников короля сменился трезвым судом истории. Внешне Иоанн отличался живостью, проницательностью, веселостью, любезностью в обращении — характерными качествами своего рода. Злейшие враги признавали, что он упорно и постоянно занимался управлением. Он любил ученых людей, вроде Джеральда Уэльского. У него был странный талант приобретать дружбу мужчин и любовь женщин. Но в нравственном отношении Иоанн был действительно худшим представителем анжуйцев. Их наглость, эгоизм, необузданное распутство, жестокость, деспотичность, бессовестность, суеверность, циничное равнодушие к вопросам чести и правды сливались у него в одну массу гнусностей.

Уже в детстве он с грубым легкомыслием рвал бороды ирландским вождям, явившимся признать его своим повелителем. Неблагодарностью и вероломством он свел в могилу отца. По отношению к брату он оказался гнуснейшим изменником. Весь христианский мир считал Иоанна убийцей своего племянника, Артура Бретанского. Он разошелся с одной женой и изменил другой. Его казни отличались утонченной жестокостью: он до смерти морил голодом детей, давил стариков свинцовыми колпаками. Его двор был чуть ли не распутным домом, где ни одна женщина не была в безопасности от его королевской похоти, а цинизм позволял ему разглашать позор жертв. Он был настолько же труслив в суеверии, насколько смел в нечестии. Он смеялся над священниками, поворачивался спиной к алтарю во время обедни даже во время торжеств по случаю его коронации; в то же время он никогда не отправлялся в путешествие, не повесив на шею ладанки с мощами.

Но наряду с чрезвычайной порочностью он унаследовал и великие таланты своего рода. Принадлежавший ему план освобождения замка Шато-Гайяр, быстрый марш к Мирбо, разбивший надежды Артура, выявили в нем военное дарование. Широтой и быстротой воплощения своих политических планов он далеко превосходил политиков своего времени. В течение всего царствования он быстро оценивал трудности своего положения и был неистощимым в придумывании средств борьбы с ними. Разрушение его материковой державы только побудило его к образованию большого союза, чуть не приведшего Филиппа II к гибели, а на внезапное восстание всей Англии он отвечал заключением позорного союза с папством.


Рис. Иоанн.


Более внимательное изучение истории Иоанна снимает обвинения в лености и неспособности, которыми люди старались объяснить глубину его падения. Грозный урок его жизни заключается в том, что не слабый и беспечный распутник, а, напротив, самый способный и бессовестный из анжуйцев лишился Нормандии, стал вассалом папы Римского и погиб в отчаянной борьбе с английской свободой.

Вся энергия короля направилась сначала на возвращение утраченных им на материке владений. Он нетерпеливо собирал деньги и людей для поддержки приверженцев Анжуйского дома в Пуату и Гиени, еще боровшихся с французами, и направил летом 1205 года армию в Портсмут, как вдруг исполнение его плана было остановлено решительным сопротивлением примаса и графа Пемброка, Уильяма Маршалла. Бароны и церковь были так унижены его отцом, что оппозиция их представителей указала Иоанну на новое появление духа национальной свободы. Король тотчас же приготовился к борьбе с ней. Смерть примаса Губерта Уолтера через несколько недель после его протеста, казалось, давала королю возможность ослабить оппозицию церкви, поставив во главе ее одну из своих креатур. По его настоянию кентерберийские монахи выбрали примасом епископа Норвичского Джона Грея; между тем на предварительном, хотя и неофициальном собрании ими уже был избран их суб-приор Реджинальд.

Соперники поспешили апеллировать в Рим; результат их апелляции поразил как их, так и короля. Занимавший в то время папский престол Иннокентий III развил дальше, чем кто-либо из его предшественников, свои притязания на верховенство над христианством; после тщательного исследования дела он кассировал оба спорных избрания. Решение, вероятно, было справедливым, но Иннокентий III на этом не остановился: из любви к власти или, как можно думать, не рассчитывая на свободные выборы в самой Англии, он приказал явившимся к нему монахам избрать в его присутствии архиепископом Стефана Лангтона. Лучшего выбора нельзя было и сделать, потому что Стефан достиг звания кардинала единственно благодаря своей учености и святости жизни, а дальнейшие события поставили его в первые ряды английских патриотов. Но сам по себе этот шаг был нарушением прав и церкви, и короны. Поэтому король воспротивился выбору Лангтона, а на угрозы папы Римского интердиктом в случае недопущения Стефана к занятию кафедры отвечал, что вслед за интердиктом он выгонит из Англии духовенство и изувечит всех итальянцев, которых ему удастся захватить в королевстве.

Однако папа Римский Иннокентий III был не таким человеком, чтобы отступать от своего намерения, и наконец над Англией разразился интердикт. Во всей стране, за исключением немногих привилегированных орденов, прекратилось всякое богослужение, всякое совершение таинств, кроме крещения, замолкли церковные колокола, умершие оставались без погребения. Король отвечал на это конфискацией церковных земель, подчинением духовенства (вопреки его привилегиям) королевским судам, частым отсутствием наказания за наносимые церковникам обиды. «Отпустите его, — сказал Иоанн, когда однажды к нему привели уэльсца, обвиняемого в убийстве священника, — он убил моего врага».

Прошел год, прежде чем Иннокентий III сделал следующий шаг: он формально отлучил Иоанна от церкви, но и новая кара была встречена с таким же глумлением, как прежняя. Пятеро епископов бежали за море, повсюду распространялось тайное недовольство, но открыто никто не решался избегать отлученного короля. Архидьякон Норвича, отказавшийся служить, был задавлен до смерти свинцовым колпаком, и этого намека было достаточно, чтобы отбить охоту у прелатов и баронов следовать его примеру. Король оставался в одиночестве, бароны его чуждались, и церковь была против него, и тем не менее его власть казалась непоколебимой. С первых же дней своего царствования он оскорблял баронов: данное им при восшествии на престол обещание загладить несправедливости его брата осталось неисполненным, а когда просьба была повторена, то он ответил на нее захватом их замков и взятием баронских детей в заложники их верности.

Издержки его бесплодных военных попыток покрывались новыми тяжелыми налогами, а распри с церковью и боязнь восстания только усилили угнетение баронов. Он отправил в изгнание одного из самых могущественных своих маркграфов, де Браоза, а его жену и внуков, как говорили, заморил голодом в королевских тюрьмах. Баронам, еще остававшимся из страха при дворе отлученного от церкви короля, он наносил оскорбления хуже самой смерти: незаконные вымогательства, захват замков, явное предпочтение чужестранцев, — все это было пустяками в сравнении с покушениями на честь жен и дочерей баронов. Они все еще покорялись, и могущество короля проявилось в той быстроте, с какой он подавил восстание баронов в Ирландии и возмущения в Уэльсе.

Одно только средство оставалось в руках папы Иннокентия III: отлученный от церкви король переставал быть христианином и терял право на верность христианских подданных. Как духовный глава христианского мира папа Римский присваивал себе право лишать такого короля престола и передавать его другому, более достойному; и Иннокентий III наконец счел нужным воспользоваться этим правом. Он издал буллу о низложении Иоанна, объявил против него крестовый поход и поручил исполнение своего приговора Филиппу II Французскому. Иоанн и эту буллу встретил с прежним презрением: он позволил даже папскому легату, кардиналу Пандульфу, провозгласить его низложение в собственном присутствии в Нортгемптоне. Затем он собрал огромную армию на Бергемских холмах, а английский флот, переплыв пролив, захватил много французских кораблей, сжег Дьепп и тем самым устранил всякую опасность вторжения.

Не в одной только Англии проявлял Иоанн силу и активность. При всей своей низости он в высокой степени обладал политической ловкостью, присущей его дому, и выказал себя равным отцу в дипломатических уловках, которыми старался предотвратить опасность со стороны Франции. Баронов Пуату он уговорил напасть на Филиппа II с юга; на севере он купил за деньги помощь графа Фландрского. Германский король Оттон обязался привести немецкую конницу для поддержки вторжения во Францию. Среди таких дипломатических успехов Иоанн внезапно пошел на уступки.

Фактически отказаться от прежней линии поведения его заставило выявление внутренней опасности. Булла о низложении ободрила всех его врагов. Шотландский король вступил в отношения с папой Римским Иннокентием III; только что усмиренные уэльские князья снова подняли оружие. Иоанн перевешал их заложников и собрал войско для нового вторжения в Уэльс, но набранная им армия стала только новым источником опасностей. Не будучи в состоянии противиться открыто, бароны почти поголовно вступили в тайные заговоры; многие из них обещали помочь Филиппу II в случае его высадки.

Увидев себя окруженным тайными врагами, Иоанн спасся только поспешным роспуском войска и бегством в Ноттингемский замок. Ни наглая самоуверенность, ни дипломатическая ловкость не позволяли ему больше не видеть его полной изолированности. Находясь в состоянии войны с Римом, Францией, Шотландией, Ирландией и Уэльсом, враждуя с церковью, король вдруг понял, что ему изменяет единственная сила, еще остававшаяся в его распоряжении. С отличавшей его стремительностью он пошел на уступки. Прощением штрафов он попытался вернуть себе расположение народа. Он поспешно начал переговоры с папой Римским, согласился принять архиепископа и обещал возвратить отнятые у церкви деньги.

Бессовестная изворотливость короля особенно проявилась в его рвении немедленно привлечь на свою сторону Рим, обратить его духовное оружие против своих врагов, воспользоваться им для разрушения объединившегося против него союза. Его переменчивый характер имел в виду только непосредственные выгоды. 15 мая 1213 года он преклонил колени перед папским легатом Пандульфом, передал свое королевство папскому престолу, получив его назад уже в качестве податного лена, присягнул на верность и подданство папе как своему сюзерену.

Как позже полагали, будто вся Англия затрепетала от негодования при известии об этом неслыханном национальном позоре. «Он сделался папским слугой; он отказался от самого звания короля; из свободного человека он добровольно стал рабом», — говорят, роптала вся страна. Однако в свидетельствах современников тех лет мало следов подобного настроения. Как политическая мера подчинение Иоанна сопровождалось полным успехом. Французская армия тотчас разошлась в бессильной ярости, а когда Филипп II двинулся на поднятую против него Иоанном Фландрию, то пятьсот английских кораблей под командованием графа Солсбери напали на флот, сопровождавший его армию вдоль берега, и нанесли ему сокрушительное поражение.

Давно созданная Иоанном лига наконец проявила свою деятельность. Сам король отправился в Пуату, собрал вокруг себя тамошнее дворянство, победоносно перешел Луару и отбил Анжер, родину своего семейства. В то же время Оттон, подкрепив свои силы фландрским и булонским рыцарством и отрядом англичан, угрожал Франции с севера. Филипп II казался погибшим, а между тем от исхода этой борьбы зависела и судьба английской свободы. В этот критический момент Франция оказалась верной себе и своему королю: из всех французских городов жители спешили на выручку Филиппу II, священники вели свою паству на битву с церковными хоругвями впереди.

Обе армии встретились близ Бувинского моста, между Лиллем и Турне, и с самого начала счастье повернулось к союзникам спиной: первыми пустились в бегство фламандцы; потом в центре были опрокинуты массами французов немцы; наконец было прорвано правое крыло англичан — энергичной атакой епископа Бове, напавшего с палицей в руке на графа Солсбери и повергшего его на землю. Вести об этом поражении дошли до Иоанна во время его успехов на юге и развеяли по ветру все его надежды. Бароны тотчас же покинули Пуату, и только быстрое отступление позволило ему вернуться расстроенным и униженным в свое островное королевство.

Своей Великой хартией Англия обязана поражению при Бувине. С момента подчинения папе Римскому Иоанн лишь отложил мщение баронам до времени победоносного возвращения из Франции. Сознание грозившей им опасности побудило баронов к сопротивлению: сначала они отказались следовать за королем в заграничный поход до снятия с него отлучения, а когда оно было снято, они отказались снова под предлогом, что не обязаны служить вне королевства. Как он ни был взбешен новым сопротивлением, но для мести время еще не пришло, и Иоанн отправился в Пуату, мечтая о большой победе, которая сразу повергнет к его ногам и Филиппа II, и баронов. Когда он возвратился в Англию после поражения, то нашел баронов уже не в тайном заговоре, а в открытом союзе, с определенными требованиями закона и свободы.

Руководителем этой великой перемены явился новый архиепископ, возведенный папой Иннокентием III на кафедру Кентербери. С момента приезда в Англию Стефан Лангтон занял свое обычное положение примаса в качестве защитника древних английских порядков и закона от деспотизма королей. Как Ансельм боролся с Вильгельмом Рыжим, как Теобальд избавил Англию от беззаконий Стефана, так Лангтон решил сопротивляться и спасти страну от тирании Иоанна. Он уже заставил короля обещать соблюдение «законов Эдуарда Исповедника» — выражение, включавшее все национальные вольности. Когда бароны отказались от похода в Пуату, он побудил короля решить вопрос не оружием, а судебным порядком.

Однако, не довольствуясь этим сопротивлением отдельным случаям тирании, архиепископ стремился восстановить древнеанглийскую свободу на формальном основании. Обязательства Генриха I были давно забыты, когда юстициарий Жоффри Фиц-Петер извлек их на свет на собрании, происходившем в Сент-Олбансе. Тут юстициарий от имени короля обещал достойное управление на будущее и запретил всем королевским чиновникам под страхом смерти и изувечения всякое вымогательство. Он гарантировал королевский мир тем, кто прежде противился Иоанну, и обязал всех жителей страны соблюдать законы Генриха I. Лангтон сразу понял всю важность такого прецедента. На новом собрании баронов у собора святого Павла он прочел хартию Генриха I, и она была тут же принята за основание необходимых реформ.

Все зависело, однако, от исхода французской кампании. Поражение при Бувине ободрило противников Иоанна, и после возвращения короля бароны устроили тайное собрание в Сент Эдмундсбери и поклялись требовать от него если понадобится, силой оружия восстановления своих вольностей особой хартией с королевской печатью. В начале января 1215 года они явились вооруженными к королю и предъявили ему свои требования. Несколько последующих месяцев убедили Иоанна в бесплодности всякого сопротивления: все бароны и духовенство были против него, а комиссары, посылаемые им для защиты его дела на собраниях графств, возвращались с известиями, что ни один человек не станет помогать ему в борьбе против хартии.

На Пасху бароны снова собрались, вооруженные, в Беркли и повторили свои требования. «Почему они не требуют у меня моего королевства?» — воскликнул в припадке гнева Иоанн, по при его отказе вся страна восстала как один человек. Лондон отворил свои ворота войскам баронов, собравшимся теперь под командой Роберта Фитцуолтера как «маршала армии Бога и святой церкви». Примеру столицы последовали Эксетер и Линкольн; Шотландия и Уэльс обещали, со своей стороны, помощь; северные бароны поспешно шли на соединение со своими товарищами в Лондоне. Был момент, когда у Иоанна оставалось только семь рыцарей, а против него выступала с оружием вся страна. Он призвал наемников, апеллировал к своему сюзерену, к папе Римскому, но было поздно. Тогда, затаив гнев в сердце, тиран подчинился необходимости и созвал баронов на совещание в Реннимиде.


Глава III ВЕЛИКАЯ ХАРТИЯ (1215—1217 гг.)


Местом совещания был выбран остров на Темзе, между Стенсом и Виндзором; король расположился на одном берегу, бароны — на другом, в болотистой низине, которая и теперь известна как Реннимид. Уполномоченные с обеих сторон сошлись на острове, но переговоры служили простым прикрытием для безусловного подчинения Иоанна. Великая хартия была рассмотрена, принята и подписана в один день.

Одна из ее копий, хотя и поврежденная временем и огнем, но с сохранившейся на почерневшем и сморщенном пергаменте королевской печатью, и поныне хранится в Британском музее. Невозможно смотреть без почтения на древнейший памятник английской вольности, который мы можем видеть своими глазами и осязать руками, и на который патриоты последующих веков смотрели как на основу английской свободы. Но сама по себе хартия не была новшеством и не претендовала на установление каких-либо новых конституционных начал. В ее основе лежала хартия Генриха I, а добавления к ней представляли собой большей частью формальное признание юридических и административных реформ Генриха II. Но неопределенные выражения прежней хартии были заменены точными и отчетливыми постановлениями. Признанное прежней хартией английское обычное право казалось слишком слабым для обуздания анжуйцев, и бароны заменили его теперь ограничениями писаного закона.

В этом смысле хартия представляет собой переход от эпохи традиционных прав, сохранявшихся в народной памяти и официально провозглашенных примасом, к последующему веку писаного закона, парламентов и статутов. Церковь проявила свою способность к самозащите с помощью интердикта, и статья хартии, которой признаются ее права, единственная из всех удержала свою древнюю и общую форму. Но всякая неопределенность тотчас же исчезает, как только хартия переходит к определению прав англичан вообще на правосудие, на личную и имущественную безопасность, на достойное управление.

«Ни один свободный человек, — гласит приснопамятная статья хартии, легшая в основу всей нашей судебной системы, — не может быть арестован, посажен в тюрьму, лишен имущества, объявлен вне закона или разорен каким бы то ни было способом не иначе как по законному приговору своих пэров или на основании законов страны». «Ни одному человеку, — гласит другая статья, — мы не будем продавать или отказывать, или отсрочивать право или правосудие». Великие реформы предшествовавшего царствования были теперь формально признаны: акцизные судьи были обязаны объезжать свои округа четыре раза в год; королевский суд должен был заседать в определенном месте, а не сопровождать, как это делалось прежде, короля в его поездках по стране. Но отказ в правосудии был мелочью по сравнению с вопиющими финансовыми злоупотреблениями, практиковавшимися при Иоанне и его предшественнике.

Ричард увеличил размер введенного Генрихом II «щитового сбора» и воспользовался им для сбора средств, чтобы выкупить себя. Он восстановил под названием «плужного сбора» (carucage) так часто уничтожавшиеся «датские деньги», или поземельный налог, захватывал шерсть цистерцианцев и их церковную утварь и облагал налогами не только землю, но и движимость. Иоанн снова повысил «щитовой сбор» (scutage), вводил сборы, штрафы и выкупы по своему усмотрению, без совещания с баронами.

Великая хартия устранила это злоупотребление, установив порядок, на котором зиждется наш конституционный строй. За исключением трех обычных феодальных сборов, оставленных за короной, «ни один налог не может быть взимаем в нашем королевстве без согласия совета королевства», на который прелаты и крупные бароны должны приглашаться специальными уведомлениями (writ), а прочие вассалы короля — через шерифов и бальи не менее чем за сорок дней до этого. Статья, вероятно, только излагала общепринятый обычай королевства, но это изложение обратило обычай в национальное право, притом настолько важное, что на него опирается вся наша парламентская жизнь.

Тех прав, которых бароны домогались для себя, они требовали и для всей нации. Благо свободного и неподкупного правосудия было благом для всех, но особое постановление охраняло бедняка. Штраф с фримена за совершенное им преступление не мог затрагивать его земли, с купца — его товаров, с ремесленника — его земледельческих орудий. Даже у виновного должны были оставаться средства для существования. Подвассалы или арендаторы гарантировались хартией от незаконных вымогательств лордов в тех же выражениях, в каких сами лорды гарантировались от вымогательств короны. Городам было обеспечено пользование их муниципальными привилегиями, свободой от произвольного обложения, правами суда, общего совещания, регулирования торговли. «Пусть город Лондон пользуется всеми своими старыми вольностями и свободой от податей как на суше, так и на воде. Сверх того, мы желаем и позволяем, чтобы все остальные города, местечки и порты пользовались всеми вольностями и свободой от податей».

Влияние торгового класса заметно в двух других постановлениях, из которых одно гарантирует иностранным купцам свободу передвижения и торговли, а другое устанавливает для всего государства единство весов и мер. Оставался только один вопрос, и притом самый трудный: как обеспечить порядок, вводимый хартией в управление королевством. Непосредственные злоупотребления были легко устранены; заложники были возвращены по домам, иностранцы — изгнаны из страны. Труднее было найти средства для контроля над королем, которому никто не доверял. Для этого был избран совет из двадцати пяти баронов, обязанный наблюдать за выполнением хартии Иоанном с правом объявлять королю войну в случае ее нарушения. Наконец хартия была распространена по всей стране и ей, по повелению короля, присягнули все сотенные и общинные собрания.

«Они поставили надо мной двадцать пять опекунов!» — кричал в припадке ярости Иоанн, катаясь по полу и грызя от бессильной злобы ветки и солому. Но его ярость скоро сменилась интригами, на которые он был такой мастер. Через несколько дней он покинул Виндзор и несколько месяцев провел на южном берегу в ожидании известий о помощи, которой он просил у Рима и Европы. Недаром же он сделался вассалом Рима. В то время как Иннокентий III мечтал об обширной христианской империи, глава которой, папа Римский, следил бы за соблюдением начал права и веры государями, Иоанн рассчитывал на то, что поддержка папы позволит ему править так самовластно, как он захочет и что папские громы будут всегда так же к его услугам, как теперь английские армии готовы защищать деспотизм турецкого султана или Низама Гайдебарадского.

Его посланники уже действовали в Риме, и папа Римский Иннокентий III, раздраженный тем, что вопрос, подлежавший решению им как сюзереном, был разрешен вооруженным восстанием, уничтожил Великую хартию и отклонил Стефана Лангтона от исполнения обязанностей примаса. Осенью под знамя короля прибыл из-за моря отряд иноземных наемников и король двинулся на расстроенные силы баронов, голодом принудил Рочестер к сдаче и пошел дальше к северу, опустошая все центральные графства, в то время как наемники рассыпались, подобно саранче, по всей стране. Из Бервика торжествующий король повернул назад и наказал своих врагов в Лондоне, на которых, как и на баронов, папа Римский наложил в это время новые отлучения.

Но лондонцы насмеялись над Иннокентием III: «Решение светских дел не касается папы», — сказали они, и эти слова представляются как бы предвестием грядущего лоллардизма. По совету Симона Лангтона, брата архиепископа, колокола продолжали звонить и богослужение совершалось по-прежнему. Тем не менее недисциплинированной милицией сел и городов невозможно было справиться с регулярными войсками короля, и бароны в отчаянии обратились за помощью к Франции. Филипп II давно уже ждал случая отомстить Иоанну, его сын Людовик тотчас принял корону, несмотря на папские отлучения, и высадился со значительной армией в Кенте.

Как и предвидели бароны, служившие в армии Иоанна французские наемники отказались сражаться против своего короля, и положение дел сразу изменилось. Покинутый большей частью войск Иоанн был вынужден поспешно отступить к границам Уэльса, а его соперник вступил в Лондон и принял присягу большей части Англии. Один только Дувр упорно держался против Людовика. Рядом быстрых атак Иоанну удалось расстроить планы баронов и отстоять Линкольн; затем, после короткой остановки в Линне, он перешел Уаш и снова двинулся на север. Но в этом переходе его армия была захвачена приливом, унесшим королевский обоз вместе с казной. Растерявшийся король подхватил лихорадку в аббатстве Суайнесхед; болезнь усилилась благодаря его обжорству, и он вступил в Ньюарк только для того, чтобы умереть.

Смерть Иоанна совсем изменила ситуацию: его сыну Генриху было всего девять лет, и королевская власть перешла в руки одного из великих английских патриотов, графа Уильяма Маршалла. Едва только Генрих был коронован, как Маршалл и папский легат издали от его имени ту самую хартию, против которой до смерти боролся его отец. Только статьи, касавшиеся налогообложения и созыва парламента, были пока объявлены недействительными. Тогда бароны быстро стали покидать лагерь Людовика IX: против него восставали национальное самосознание и боязнь измены; в то же время сострадание, пробужденное малолетством и беспомощностью Генриха, усиливалось сознанием того, что несправедливо взваливать на ребенка ответственность за проступки отца.

Одним смелым ударом граф Уильям Маршалл решил исход борьбы. Объединенная армия французов и английских баронов под командованием графа Перча и Роберта Фитцуолтера осадила Линкольн, когда на его освобождение двинулся Маршалл, поспешно собрав войска из королевских замков. Стесненные в крутых и узких улицах и атакованные в одно время Маршаллом и гарнизоном, бароны в отчаянии бежали. Граф Перч пал на поле битвы, Роберт Фитцуолтер был взят в плен. Людовик, в это время осаждавший Дувр, отступил к Лондону и послал за помощью во Францию. Но еще более тяжелое поражение сокрушило его последние надежды. Небольшой английский флот, вышедший из Дувра под командованием Губерта де Борга, смело напал на подкрепления, переправлявшиеся под охраной известного тогда на Ла-Манше пирата, Евстафия Монаха.

Это сражение наглядно показывает особенности морской войны того времени. С палуб английских кораблей стрелки пускали стрелы в массу транспортных судов, другие бросали неприятелям в лицо известь, а более подвижные суда своими острыми носами пробивали бока французских кораблей. Искусство моряков «пяти портов» одержало верх над численным превосходством противников, и флот Евстафия был совершенно разбит. Королевская армия тотчас двинулась на Лондон, но борьба, в сущности, была закончена. По договору, заключенному в Ламбете, Людовик обещал покинуть Англию взамен на уплату суммы, которой он требовал в качестве долга. Его сторонникам возвращалось их имущество, вольности Лондона и других городов подтверждались, пленники с обеих сторон выпускались на свободу. Изгнание чужеземца позволило английским политикам вернуться к делу реформ, а новое издание хартии, хотя и в измененной форме, ясно указывало на характер и политику графа Маршалла.


Глава IV УНИВЕРСИТЕТЫ


От политических бурь обратимся теперь к более спокойному, но не менее важному перевороту, со времени которого ведет свое начало наше национальное образование. После царствования Генриха III английские университеты стали оказывать заметное влияние на духовную жизнь страны. О первоначальной истории Кембриджа мы знаем очень мало или, вернее, ничего, но зато можем проследить первые шаги Оксфорда на пути к духовному возвышению. Учреждение высших школ было повсюду в Европе частным результатом влияния, оказанного крестовыми походами. На Западе при столкновении его с более культурным Востоком появилось стремление к образованию. Путешественники, вроде Абеляра Батского, приносили из школ Кордовы и Багдада первые начатки физических и математических наук.

В XII веке классическое Возрождение снова сделало Цезаря и Вергилия предметом изучения в монастырских школах и наложило свою печать на педантичный стиль и частные классические цитаты у таких писателей, как Уильям Малмсберийский или Иоанн Солсберийский. В школах Парижа появилась схоластическая философия, а изучение римского права было возобновлено болонскими юристами. Долгий умственный застой феодальной Европы исчез, как лед под лучами летнего солнца. Странствующие учителя вроде Ланфранка или Ансельма переезжали моря и горы с целью распространения новой силы знания. Тот же дух тревоги, исследования, недовольства старыми формами жизни, который увлек половину христиан ко Гробу господню, покрыл дороги тысячами юношей, спешивших в те города, где собирались наставники.

В мире, доселе признававшем лишь грубую силу, появилась новая власть. Бродячие учителя были бедны, принадлежали иногда даже к рабскому классу, но толпы, собиравшиеся у их ног почти в каждом монастыре, называли их «господами», наставниками (masters). Абеляр был противником, достойным угроз соборов, громов церкви. Учение простого ломбардца получило в Англии такое значение, что навлекло на себя королевский запрет. Вакарий был, вероятно, гостем при дворе архиепископа Теобальда, где Бекет и Иоанн Солсберийский уже занимались изучением гражданского права; но когда он начал читать по этой науке лекции в Оксфорде, то Стефан, враждовавший тогда с церковью и завидовавший влиянию, которое упадок королевской власти принес Теобальду, велел их тотчас прекратить.

Ко времени прибытия Вакария Оксфорд был одним из самых значительных городов Англии. Его городская церковь святого Мартина высилась среди массы скученных домов, которые были обнесены массивными городскими стенами, построенными на сухой почве низкого полуострова, образованного реками Черуэль и Верхней Темзой. К востоку и западу местность постепенно понижалась; к югу крутой спуск вел через болотистые луга к городскому мосту. Местность вокруг города была дикой, лесной. По течению Темзы тянулись болота, большие леса замыкали горизонт с юга и востока. Две высоких башни нормандского замка указывали на стратегическое значение Оксфорда, командовавшего долиною реки, по которой преимущественно шла торговля Южной Англии, но стены города служили для него гораздо меньшей защитой, чем окружавшие его со всех сторон, кроме севера, болотистые луга и запутанная сеть протоков, на которые делится Темза в лугах Оснея.

Среди этих лугов возвышалось аббатство августинских каноников, которое вместе с более древним приорством святого Фридуайда придавало городу некоторое церковное значение. Пребывание в замке нормандских баронов д’Ольи, частые посещения английскими королями их дворца за городскими стенами, нередкие созывы в Оксфорде важных собраний — все это свидетельствовало о его политическом значении в государстве. Устройство в самом центре города одного из богатейших еврейских кварталов Англии указывало на его оживленную торговлю. Оксфорд служит показателем того, какой переворот произошел в стране при нормандских владельцах, как внезапно развилась в ней промышленная деятельность, активизировалась торговля, увеличилось благосостояние в эпоху, следовавшую за завоеванием. К западу от города возвышался один из величественнейших в Англии замков, а в лугах ниже по течению — не менее величавое аббатство Осней. На полях к северу от города последний из нормандских королей построил свой Бомонский дворец. Каноники святого Фридуайда возвели церковь, действующую и поныне как кафедральный собор, а набожные нормандские кастеляны перестроили почти все приходские церкви города и создали в стенах нового замка храм каноников святого Георгия.

Мы ничего не знаем о причинах, привлекших студентов и преподавателей в стены Оксфорда. Возможно, что здесь, как и в других местах, какой-нибудь новый учитель оживил прежние учебные заведения и что в монастырях Осней и святого Фридуайда уже имелись школы, получившие более широкое значение под влиянием Вакария. Пока, однако, успехи Оксфордского университета затмевались славой Парижского. Английские студенты тысячами собирались вокруг кафедр Шампо или Абеляра. Англичане составляли одну из «наций» французского университета. Иоанн Солсберийский прославился как один из парижских преподавателей. Бекет перешел в Париж из своей Мертонской школы.

В мирное царствование Генриха II численность студентов и репутация университета возросли. Через сорок лет после посещения Вакарием научное значение Оксфорда вполне определилось. Когда Джеральд Уэльский читал его студентам свою любопытную топографию Ирландии, самые ученые и славные члены английского духовенства присутствовали, по словам автора, в его стенах. В начале XIII века Оксфорд уже не имел соперников в Англии, а по европейской известности состязался с величайшими школами западного мира. Но чтобы представить себе тот старый Оксфорд, мы должны выбросить из головы все знания об Оксфорде современном. Во внешности старого университета совсем не было того великолепия, которое поражает теперь человека, когда он в первый раз проходит по его верхним этажам или смотрит вниз с галереи святой Марии.

Вместо длинных рядов величавых коллегий и красивых аллей из древних вязов история приводит нас в узкие и грязные улицы средневекового города. Тысячи юношей, скученных в простых меблированных комнатах, толпящихся на папертях церквей и в передних домов вокруг наставников, столь же бедных, как и они сами, пьяных, ссорящихся, играющих в кости, просящих милостыню на углах улиц, занимают место докторов и туторов в разноцветных мантиях. Мэр и канцлер тщетно старались водворить мир и порядок среди этой буйной и шумной молодежи. Приходившие в университет с молодыми господами слуги завершали на улицах распри своих домов. Студенты из Кента и Шотландии продолжали и здесь ожесточенную борьбу севера с югом.

По ночам кутилы бродили с факелами по тесным улицам, задевая полицию и избивая горожан у дверей их домов. Сегодня толпа студентов бросалась на еврейский квартал и разграблением одного-двух еврейских домов погашала свои денежные долги. Назавтра в таверне студент затевал с горожанином ссору, которая переходила в общую свалку, и академический колокол святой Марии и городской святого Мартина наперебой призывали жителей к оружию. Каждый церковный спор или политический вопрос всегда начинался каким-нибудь взрывом в этой буйной мятущейся толпе. Когда Англия стала роптать в ответ на папские вымогательства, то студенты осадили легата в доме оснейского аббата. «Войне баронов» предшествовал ряд кровавых столкновений между горожанами и студентами. «Когда Оксфорд вынимает нож, — гласила старая поговорка, — то в Англии скоро начнется резня».

Но буйство и волнения служили только выходом для избытка жизненных сил. Горячее стремление к знанию и поэтичная набожность собирали толпы юношей вокруг беднейшего учителя и заставляли их горячо приветствовать босоногого монаха. В это время в Оксфорде появился Эдмунд Рич, впоследствии архиепископ Кентерберийский, признанный святым, а тогда двенадцатилетний мальчик из глухого уголка в Абингдоне, носящего теперь его имя. Сначала он учился на подворье Эйншемского аббатства, в которое удалился от мира его отец. Его мать была по тогдашнему благочестивой женщиной, но до того бедной, что не могла дать сыну многих вещей, кроме разве что волосяной рубашки, которую он обещал носить каждую среду; но Эдмунд был не беднее своих соседей.

Он сразу погрузился в духовную жизнь Оксфорда с его жаждой знания и мистической набожностью. Тайно, быть может вечером, когда в церкви святой Марии сгустился мрак, а толпа учителей и студентов удалилась из боковых приделов, мальчик встал перед изображением Святой Девы и, надев ей на палец золотое кольцо, обручился с ней навеки. Прошли годы учения, прерываемого эпидемиями, свирепствовавшими в густонаселенном грязном городе, наступило время закончить образование в Париже, и вот Эдмунд вместе со своим братом Робертом отправляются, собирая по дороге милостыню, — дело, обычное в то время для бедных студентов, — в великую школу западного христианства. Здесь одна девушка, не обращая внимания на тонзуру Эдмунда, стала за ним так упорно ухаживать, что он наконец согласился на свидание, но явился на него в сопровождении важных чиновников академии, которые, как объявила потом в час раскаяния девушка, «тотчас же выбили из нее первородный грех Евы».

Все еще верный своей девственной невесте, Эдмунд по возвращении из Парижа стал самым популярным из оксфордских наставников. Ему обязан Оксфорд первым знакомством с логикой Аристотеля. Мы живо представляем его себе в маленькой комнатке, которую он снимал (рядом с капеллой Святой Девы), в сером, доходящем до пола плаще, аскетически набожного, засыпающего во время лекций вследствие бессонной, проведенной в молитве ночи, но, несмотря на это, с изящными любезными манерами, говорившими о его французском воспитании, с рыцарской любовью к знанию, позволявшей ученикам платить, сколько они захотят.

«Прах к праху», — говорил юный наставник с гордостью ученого, к которой примешивалось презрение к мирским благам, бросая плату на пыльный подоконник, с которого иногда ее утаскивал вороватый студент. Но и наука приносила свои волнения; Ветхий Завет, вместе со списком декреталий долго составлявший всю его библиотеку, был в противоречии с любовью Эдмунда к светской науке, от которой ему трудно было освободиться. Однажды в час дремоты фигура его покойной матери появилась в комнате, где наставник стоял среди своих математических чертежей. «Что это такое?» —почудилось ему, спросила она и, схватив Эдмунда за правую руку, начертила на его ладони три пересекающихся круга, из которых каждый носил имя одного из лиц Святой Троицы. «Да будут они отныне твоими чертежами, сын мой», — сказало видение и исчезло.

Этот рассказ прекрасно выявляет настоящий характер новой науки и скрытое противоречие между стремлениями университетов и чаяниями церкви; неожиданно появившаяся среди клерикального и феодального строя средневекового мира новая сила грозила одновременно и феодализму, и церкви. В основе феодализма лежали местная обособленность, отделение одного королевства от другого, одного баронства от другого, различия людей по крови и племени, господство грубой материальной силы, подчинение, обусловленное случайностью места и общественного положения. С другой стороны, университет являлся протестом против такого отчуждения человека от человека. Самая незначительная школа была школой европейской, а не местной. Не только всякая провинция Франции, но всякий христианский народ имел своих представителей «среди наций» Парижского или Падуанского университетов. Латинский язык, ставший общим языком науки, заменил собой в школах враждующие языки новой Европы. Общим родством и соперничеством в интеллектуальной жизни сменились мелкие распри провинций и целых государств.

Объединение западных народов в одно великое целое — цель, к которой безуспешно стремились и империя, и церковь, — было на время осуществлено университетами. Данте чувствовал себя так же дома в Латинском квартале вокруг горы Святой Женевьевы, как и под арками Болоньи. Странствующие оксфордские ученые заносили сочинения Уиклифа в библиотеки Праги. В Англии слияние провинций представлялось делом менее трудным или важным, чем где бы то ни было, но даже и там его нужно было осуществить. Столкновения северян и южан, так долго нарушавшие порядок в Оксфорде, во всяком случае указывали на то, что эти враждебные друг другу элементы сошлись наконец на его улицах. Здесь, как и в других центрах, дух национальной обособленности был ослаблен широтой устремлений университета. После смут, грозивших процветанию Парижского университета в XIII веке, нормандцы и гасконцы встретились с англичанами в аудиториях Оксфорда. Позднее, в эпоху восстания Оуэна Глендауэра, вокруг оксфордских профессоров собирались сотни уэльских юношей.

В этой разнородной массе общество и правительство были основаны на чисто демократических началах. Среди оксфордских студентов сын дворянина считался совершенно равным беднейшему нищему. Богатство, физическая сила, искусство владеть оружием, гордость предками и кровью — настоящие основы феодального общества — считались ничем в аудиториях. Университет представлял собой вполне самостоятельную корпорацию, доступ в которую открывали только чисто интеллектуальные способности. Только знания делали в них человека магистром (magister). Единственное право человека быть «ректором» школы составляли его более глубокие, чем у товарищей, знания; среди этой интеллектуальной аристократии все были равными. Когда свободная республика магистров собиралась в церкви святой Марии, то все пользовались одинаковым правом голоса при обсуждении и решении дел. Касса и библиотека находились в их полном распоряжении. Они сами избирали всех должностных лиц, предлагали и утверждали все университетские правила. Даже канцлер, их глава, сначала назначавшийся епископом, стал потом избираться корпорацией.

Если демократические устремления университетов были угрозой феодализму, то их стремление к свободному исследованию грозило церкви. По внешнему виду они были чисто церковными корпорациями. Средневековый обычай придавал термину «духовное звание» такое широкое значение, что вводил в состав духовенства всех образованных людей. Профессора и студенты, каковы бы ни были их возраст и специальность, были одинаковыми клириками, свободными от контроля светских судов и подчиненными управлению епископа и приговорам его духовных судов. Такой церковный характер университета отражался и на положении его главы. Канцлер, как известно, сначала даже не выбирался университетом, а назначался тем церковным учреждением, под опекой которого вырос университет. В Оксфорде канцлер был просто местным уполномоченным епископа Линкольнского, в огромной епархии которого находился тогда университет.

Но это тождество внешних форм университета и церкви только еще ярче оттеняло различие их стремлений. Внезапное расширение пределов образования ослабило значение чисто церковных и богословских предметов, поглощавших до того всю духовную энергию человечества. Возрождение классической литературы, открытие великого мира древности, соприкосновение с более широкой и свободной жизнью — духовной, общественной и политической — ввело в область безусловной веры дух скептицизма, сомнения, отрицания. Абеляр провозгласил начало верховенства разума над верой. Флорентийские поэты с улыбкой обсуждали вопрос о бессмертии души. Даже Данте, осуждая их, считал Вергилия таким же святым, как Иеремию. Самый замечательный представитель нового просвещения, император Фридрих II, «чудо мира» своего времени, был в глазах половины Европы нисколько не лучше «неверного». Слабое оживление естествознания, долго подавлявшегося всесильным духовенством как чародейство, привело христиан в опасное соприкосновение с мусульманами и евреями. Для Роджера Бэкона книги раввинов уже не были «проклятыми писаниями»; Абеляр Батский уже не считал кордовских ученых «языческими свиньями».

Как медленно и с какими препятствиями наука прокладывала себе путь, показывает свидетельство Роджера Бэкона. «Медленно, — говорил он, — распространялись в латинском мире части философии Аристотеля. Его физика и метафизика с комментариями Аверроэса и других были переведены в мое время, но запрещены в Париже в 1237 году за утверждение вечности мира и времени, за книгу об откровениях во сне (это третья книга, «De Somniis et Vigiliis») и за неправильный перевод многих мест. Даже его «Логику» медленно принимали и начинали изучать. Святой Эдмунд, архиепископ Кентерберийский, первый в мое время стал читать основы ее в Оксфорде. Я видел магистра Гуго, который впервые читал позднейшую аналитику, и видел его писания. Таким образом, немного было, если принять во внимание массу латинян, людей, сколько-нибудь знакомых с философией Аристотеля, совсем мало, а до настоящего, 1292, года даже едва ли они были».

Мы скоро узнаем, как упорно боролась церковь против этого оппозиционного течения и как ей удалось при помощи нищенствующих орденов снова подчинить себе университеты. Однако именно в рядах нового монашества духовный прогресс университетов нашел своего лучшего представителя. Жизнь Роджера Бэкона охватывает почти весь XIII век. Он был сыном изгнанного и разорившегося во время междоусобных войн роялиста, учился сначала в Оксфорде под руководством Эдмунда Абингдонского, которому и был обязан первым знакомством с сочинениями Аристотеля; оттуда он перешел в Парижский университет, где истратил все свое состояние на дорогие занятия и опыты. «С ранней юности, — писал он впоследствии, — я работал над изучением наук и языков, добиваясь дружбы всех тех людей среди латинян, которые были сколько-нибудь известны своими знаниями. Я побуждал юношей изучать языки, геометрию, арифметику, составление таблиц и устройство инструментов и многие другие необходимые вещи».

На избранном пути он натолкнулся на страшные затруднения. У него не было ни инструментов, ни средств для производства опытов. «Без математических инструментов нельзя овладеть ни одной наукой, — жаловался он впоследствии, — а инструментов этих нельзя найти у латинян и нельзя изготовить даже за две-три сотни фунтов. Кроме того, необходимы лучшие таблицы, на которых без особого труда отмечаются движения небесных светил от начала до конца мира, но такие таблицы стоят столько, сколько выкуп короля, и не могут быть составлены без огромных затрат. Я сам часто пытался составить такие таблицы, но не мог их закончить из-за недостатка средств и невежества своих помощников». Доставать книги было трудно, а иногда и совсем невозможно. «Философские творения Аристотеля, Авиценны, Сенеки, Цицерона нельзя достать без больших затрат; главные произведения одних не переведены на латинский язык, списков других нельзя найти в обычных библиотеках, даже нигде. Замечательного сочинения Цицерона «О государстве», насколько мне известно, не оказалось нигде, хотя я разыскивал его повсеместно лично и через посланцев. Я никогда не мог найти сочинений Сенеки, хотя тщательно искал их в течение двадцати и более лет. То же можно сказать относительно еще многих полезнейших книг, касающихся науки о нравственности».

Только читая подобные заявления, можно составить себе понятие о страшной жажде знаний, о терпении и энергии Роджера Бэкона. Он вернулся в Оксфорд преподавателем, и трогательное свидетельство его любви к ученикам сохранилось в рассказе о Джоне Лондонском, которого его способности возвышали над общим уровнем учеников Бэкона. «Когда он пришел ко мне бедным мальчиком, — говорил Роджер, рекомендуя его папе Римскому, — я стал кормить и учить его из любви к Богу, но особенно ввиду его способностей, невинности и никогда невиданного мной в юноше послушания. Пять или шесть лет назад я побудил его заняться изучением языков, математики и оптики, и обучал его сам, даром, с того времени, как получил Ваше поручение. Нет и в Париже студента, который был бы так хорошо знаком с основами философии, хотя он и не дал еще ветвей, цветков и плода по причине своей юности, а также неопытности в науке. Но он имеет возможность превзойти всех латинян, если доживет до старости и будет продолжать так, как начал».

Гордость, с которой Бэкон говорил о методе своего обучения, оправдывается широким размахом, который он придал научному преподаванию в Оксфорде. Он говорил, вероятно, о себе, когда повествовал нам, что «оптика до того не читалась ни в Парижском, ни в других западных университетах, а только два раза в Оксфорде». Сам он работал над этой наукой в течение десяти лет. Однако его преподавание, по-видимому, падало на бесплодную почву. С тех пор как нищенствующие ордена утвердились в университетах, схоластика поглотила всю духовную энергию ученого мира. Дух времени не благоприятствовал научным или философским исследованиям. Прежний энтузиазм по отношению к знаниям исчез; единственным средством проложить себе путь к почестям со стороны церкви и государства стало изучение права. Кредит философии был подорван, литература в ее высших формах почти исчезла.

Сам Бэкон после сорока лет непрерывных занятий стал, по его собственному выражению, «безвестен, забыт и зарыт». По-видимому, какое то время он имел средства, но скоро обеднел. «В течение двадцати лет, когда я, покинув обычный путь людей, старался усвоить себе мудрость, я издержал на такие занятия более двух тысяч фунтов, приобретая книги, материалы для опытов, приборы, таблицы, пособия для усвоения языков и тому подобное. Прибавьте к этому жертвы ради приобретения дружбы ученых мужей и содействия образованных помощников».

Разорившись и обманувшись в надеждах, Бэкон послушался совета своего друга Гросстета и отказался от мира. Он стал монахом францисканского ордена, где на книги и ученые занятия смотрели как на отвлечение от главной задачи — проповеди среди бедных.

Сначала он едва ли писал там что-нибудь, тем более что новые начальники запретили ему издавать что бы то ни было под страхом потери книг и ареста на хлебе и воде. Однако он с жадностью ухватился за представившийся ему внезапно странный случай, и в этом видны стремление его ума к деятельности, тот страстный инстинкт творчества, которые отличают гениальных людей. «Несколько глав о различных предметах, написанные по просьбе друзей», по-видимому, попали за границу, и один из капелланов обратил на них внимание Климента IV. Папа Римский тотчас предложил ему писать. Но тут появились новые трудности. На материалы, переписку и прочее для задуманного им произведения нужно было истратить, по крайней мере, семьдесят фунтов, а папа Римский не прислал ни копейки.

Бэкон обратился за помощью к семье, но она была не богаче его самого. Никто не хотел дать взаймы нищенствующему монаху, пока наконец друзьям не удалось достать нужную сумму под залог своего имущества в надежде на то, что Климент IV ее вернет. Но и это было еще не все: как бы ни было отвлеченно и научно по содержанию задуманное сочинение, но чтобы обратить на него внимание папы, ему надо было придать простую и популярную форму. Такие затруднения могли бы сокрушить многих; в Бэконе же они только вызвали прилив нечеловеческой энергии. «Главное творение», представляющее собой фолиант убористой печати с последующими перечнями и приложениями, которые составляют еще добрый том форматом в одну восьмую, было написано и отправлено папе Римскому через пятнадцать месяцев.

В самой книге не осталось и следа от этой лихорадочной поспешности. «Opus Majus» представляет собой сочинение, замечательное как по плану, так и по исполнению. Главная цель Бэкона, по выражению Уэвелла, состояла «в доказательстве необходимости реформировать способ философствования, в указании причин, почему наука не сделала больших успехов, в обращении внимания на источники знания, несправедливо находившиеся в пренебрежении, в указании других источников, до того совершенно неизвестных, и в побуждении людей к занятию наукой ввиду приносимой ею громадной пользы». Свой план он выполнил в самых широких размерах: он собрал воедино все знания своей эпохи по всем известным ему отраслям науки и, обозревая их, внес почти во все значительные усовершенствования. Его работы, как здесь, так и в последующих произведениях по грамматике и филологии, постоянные указания на необходимость наличия правильных текстов, точного знания языков и точного толкования, не менее примечательны, чем его научные исследования.

От грамматики он перешел к математике, от математики — к опытной философии. Под математикой он понимал и все естественные науки эпохи. «Пренебрежение к ней за последние тридцать сорок лет, — горячо утверждал Бэкон, — почти уничтожило все знания в латинском мире; кто не знает математики, тот не может знакомиться и с другими науками, а что еще хуже, — он не может раскрыть своего невежества и найти против него подходящие средства». География, хронология, арифметика, музыка — изложены у Бэкона до некоторой степени в научной форме; так же быстро рассматривал он и вопросы климатологии, гидрографии, географии и астрологии. С особым вниманием останавливался он на своем любимом предмете — оптике, затрагивая не только вопросы собственно этой области, но и анатомию глаза.

Словом, «Главное творение» является, по выражению Уэвелла, «Энциклопедией и Novum Organum тринадцатого века». Все последующие работы Бэкона (до недавнего времени в наших библиотеках открывали трактат за трактатом) были лишь детальным развитием грандиозных воззрений, изложенных им для Климента IV. Подобное творение уже в самом себе заключало вознаграждение, но от окружающих Роджер получил за него немного выражений признательности. Папа, Римский по-видимому, не удостоил автора и словом благодарности. Если верить более поздним сведениям, то наградой Роджеру Бэкону от его францисканского ордена была тюрьма. Старец умер так же, как и жил, — «безвестен, забыт и зарыт». Лишь последующим векам суждено было рассеять окутавший его память мрак и поставить его имя во главе списка великих деятелей новой науки.


Глава V ГЕНРИХ III (1216—1257 гг.)


Смерть графа Маршалла в 1219 году отдала руководство делами Англии в руки папского легата Пандульфа, возвратившегося из Рима с разрешением Стефана Лангтона и юстициария Губерта де Борга. То была переходная эпоха, и это отразилось на характере самого Губерта. Воспитанный в школе Генриха II, он мало симпатизировал делу свободы, и его взгляды на хорошее управление сводились, подобно взглядам его учителя, к разумной единоличной администрации и к поддержанию порядка и законности. Но вместе с тем он отличался чисто английским стремлением к национальной независимости, отвращением к чужестранцам и нежеланием расточать кровь и деньги англичан в материковых войнах. Как бы ни был он ловок, но его задача представляла большие трудности. В английские дела постоянно вмешивался Рим, и живший при дворе папский легат претендовал на участие в управлении королевством в качестве представителя сюзерена и как опекун юного короля. Партия иностранцев также была еще сильна, потому что Уильям Маршалл не был в силах отделаться от людей, подобных Петру де Рошу или Фоксу де Бреотэ, в борьбе с Людовиком сражавшихся на стороне короля.

Кроме того, Губерту приходилось иметь дело и с порожденной войной анархией. Со времени завоевания Центральная Англия покрылась владениями крупных баронов, стремившихся к феодальной независимости; их мятежный дух сдерживался частью строгим управлением королей, частью — другими баронами, возвышенными двором и по большей части расселенными на севере. Гнет Иоанна объединил старые и новые семьи в борьбе за хартию; но характер каждой из этих групп остался тем же, и по окончании войны феодальная партия снова стала выказывать склонность к насилию и пренебрежение к короне. Одно время казалось, что вернулась анархия эпохи Стефана, но Губерт, ревностно поддержанный Лангтоном, решился победить ее. Поднявший было оружие глава феодалов граф Честерский вынужден был смириться ввиду наступления Губерта и угроз примаса отлучить его от церкви.

Более опасным врагом оказался француз Фокс де Бреотэ, бывший шерифом шести графств, захвативший шесть королевских замков и вступивший в союз с мятежными баронами и Левелином Уэльским. После двухмесячной осады его замок Бедфорд был взят Губертом, а его гарнизон, состоявший из двадцати четырех рыцарей и их слуг, был по приказанию юстициария перевешан возле стен замка. Эта мера подействовала: королевские замки были сданы баронами, и страна снова успокоилась. Освободившись от иноземных солдат, она освободилась и от папского легата. Лангтон вырвал у Рима обещание, что при его жизни новый легат не будет прислан в Англию, и благодаря этому с отставкой Пандульфа в 1221 году прекратилось прямое вмешательство Рима в дела Англии. Но еще более важные услуги оказал примас делу английской свободы. В течение всей его жизни хартия была главным предметом его забот. Отсутствие статей, ограничивавших влияние короля на налогообложение, в Хартии, обнародованной при восшествии Генриха III на престол в 1216 году, объясняется, без сомнения, не участием в то время примаса и его опалой в Риме. Подавление беспорядка оживило, по-видимому, старый дух сопротивления среди министров; когда Лангтон потребовал нового подтверждения Хартии на лондонском парламенте, то один из советников короля, Уильям Брюэр, протестовал, ссылаясь на то, что Хартия была принята силой и потому не может считаться законной. «Если бы вы любили короля, — гневно отвечал ему примас, — вы не стали бы мешать установлению мира в государстве».

Король испугался гнева Лангтона и тотчас обещал соблюдение Хартии. Через два года архиепископ и бароны еще раз потребовали торжественного обнародования ее в виде платы за разрешенную субсидию, и согласие Генриха III установило плодотворный по своим конституционным последствиям принцип, в силу которого исправление злоупотреблений должно было предшествовать назначению субсидий короне.

Смерть Стефана Лангтона в 1228 году была тяжелой потерей для английской свободы. За год перед тем Генрих III объявил себя совершеннолетним, а Губерт, хотя и остался юстициарием, но с каждым годом его успехи в борьбе с Римом и стремлениями короля становились более слабыми. По средневековой теории папства весь христианский мир должен был составлять единое духовное государство, организованное на феодальных началах, с папой Римским в качестве верховного повелителя, епископами — его баронами, и священниками — его низшими вассалами. Как король требовал в случае нужды всякого рода помощи от своих вассалов, так и папа Римский считал себя вправе обращаться за поддержкой к духовенству.

В описываемый момент казна папы Римского была истощена долговременной борьбой с императором Фридрихом II, и Рим становился все более назойливым в своих требованиях. В особенности доставалось Англии, на которую папа Римский смотрел как на вассальную страну, обязанную помогать своему сюзерену. Бароны, однако, отвергли требование помощи от мирян, и тогда папа Римский обратился к духовенству. Он потребовал у него десятой доли всей движимости, а угроза отлучением подавила всякий ропот. Вымогательство следовало за вымогательством, права светских властей были оставлены без внимания, а под именем «резерваций» в Риме продавали вакансии на английские бенефиции, и итальянское духовенство заняло все наиболее доходные должности. Всеобщее недовольство нашло себе наконец выражение в широком заговоре: вооруженные люди распространяли но стране воззвания «от всей массы тех, кто предпочитает смерть покорности папскому грабежу», захватывали собранные для папы и иноземного духовенства деньги и раздавали их бедным, били папских агентов, топтали ногами папские буллы. Жалобы Рима выявили всего только народный характер движения, но по мере расследования в движении обнаружилось и участие юстициария. Шерифы спокойно смотрели на производимое перед ними насилие; мятежники показывали королевские грамоты, одобрявшие их действия.

Папа Римский открыто приписал взрыв тайному потворству Губерта де Борга. Обвинение это пришло в ту минуту, когда король был в явном раздоре с министром, которому он приписывал неудачу своих попыток возвратить континентальные владения предков. Вследствие представлений Губерта было отклонено приглашение баронов Нормандии, а когда король собрал большую армию для похода в Пуату, то ее пришлось распустить из Портсмута вследствие недостатка перевозочных средств и провианта. Тогда молодой король обнажил меч и бешено кинулся на Губерта, обвиняя его в измене и подкупе французами, но ссора была улажена и поход отложен на год. Неудача экспедиции следующего года в Бретань и Пуату снова была приписана проискам Губерта, своим сопротивлением помешавшего решительному сражению.

Обвинения папы Римского переполнили чашу терпения короля. Губерта вытащили из Брентвудской часовни и приказали кузнецу заковать его в кандалы. «Я скорее умру любой смертью, чем надену цепи на человека, освободившего Англию от чужестранцев и отстоявшего Дувр от французов», — отвечал кузнец. Увещевания епископа Лондонского заставили короля вернуть Губерта в его убежище, но голод принудил его сдаться. Его посадили в Тауэр, и хотя вскоре освободили, но он лишился всякого влияния на дела. Его падение отдало Англию в полное распоряжение самого Генриха III.


Рис. Генрих III.


В характере Генриха III были черты, привлекавшие к нему людей даже в худшие дни его правления. Памятником его художественного вкуса служит храм Вестминстерского аббатства, которым он заменил неуклюжий собор Исповедника. Он был покровителем и другом художников и литераторов, сам был знатоком «веселой науки» трубадуров. В нем не было и следа жестокости, распутства и нечестия его отца, но зато он почти совсем не унаследовал и политических талантов своих предков. Расточительный, непостоянный, порывистый и на доброе и на злое, несдержанный в действиях и словах, смелый в обидах и насмешках, Генрих III любил суетную роскошь, а его понятия об управлении сводились к мечте о неограниченной власти.

При всем своем легкомыслии король с упорством слабого человека держался в политике определенного направления. Он лелеял надежду возвратить себе заморские владения своего дома, он верил в неограниченную власть короны и смотрел на Великую хартию как на обещания, которые были вырваны силой и силой же могли быть взяты назад. Притязания королей Франции на неограниченную власть, исходящую от Бога, освещали в уме Генриха III его притязания, находившие, к тому же поддержку у любимых им членов Королевского совета. Смерть Лангтона и падение Губерта позволили ему окружить себя зависимыми министрами — простыми орудиями королевской воли.

Толпы голодных итальянцев и бретонцев были тотчас вызваны для занятия королевских замков, а также судебных и административных должностей при дворе. Вслед за браком короля с Элеонорой Прованской последовало прибытие в Англию дядей королевы. Название дворца на Стренде «Савойским» напоминает о Петре Савойском, прибывшем пять лет спустя, чтобы на время занять главную должность в Королевском совете; его брат, Бонифаций, занял первое после короля место в Англии — архиепископа Кентерберийского. Молодой примас, подобно своему брату, принес с собой довольно странные для английского народа обычаи: его вооруженные слуги грабили рынки, а собственный кулак архиепископа сбил с ног приора храма святого Варфоломея, что в Смитфилде, когда тот воспротивился его ревизии. Лондон пришел в негодование от такого поступка, а после отказа короля в правосудии шумная толпа граждан окружила дом примаса в Ламбете с криками мщения, и «изящный архиепископ», как величали его приверженцы, очень обрадовался возможности бежать за море.


Рис. Элеонора Прованская.


За этим роем провансальцев последовало в 1243 году прибытие в Англию из Пуату родственников супруги Иоанна, Изабеллы Ангулемской. Эймер был назначен епископом Уинчестерским, Вильгельм Валанский получил графство Пемброкское. Даже шут короля был родом из Пуату. За крупными баронами пришли искать счастья в Англию сотни их вассалов. Прибывшая из Пуату знать привезла с собой много невест, искавших женихов, и король женил на иностранках трех английских графов, состоявших под его опекой. Вся правительственная машина перешла в руки невежественных людей, относившихся с пренебрежением к началам английского управления и закона. Их управление было чистой анархией: королевские слуги превратились в настоящих разбойников, грабивших иностранных купцов в ограде дворца; в среду судей проник подкуп, и один из юстициариев, Генрих Батский, был изобличен в том, что открыто брал взятки и присуждал в свою пользу спорные имения.

Беспрепятственное продолжение таких беспорядков, вопреки постановлениям Хартии, объясняется разъединением и вялостью английских баронов. При первом прибытии иностранцев сын великого регента, граф Ричард Маршалл, выступил с требованием удаления иноземцев из Королевского совета; хотя большинство баронов его покинуло, но он разбил высланный против него иноземный отряд и принудил Генриха III вступить в переговоры о мире. В этот момент интрига Петра де Роша заставила его уехать в Ирландию; там он пал в незначительной стычке, и бароны остались без предводителя. В это время кентерберийскую кафедру занимал Эдмунд Рич, бывший профессор Оксфорда; он вынудил короля удалить Петра от двора, но настоящей перемены в системе не произошло, и дальнейшие предложения Рича и епископа Линкольнского Роберта Гросстета остались без результатов.

Затем наступил долгий период беспорядочного управления, когда финансовые затруднения заставили короля обращаться к одному налогу за другим: лесные законы стали средствами вымогательства, места епископов и аббатов оставались незамещенными, у прелатов и баронов вымогались деньги взаймы, сам двор во время путешествий жил всюду на даровых квартирах. Однако всех этих средств далеко не хватало для покрытия расходов расточительного короля. Шестая часть его доходов тратилась на пенсии иноземным фаворитам; долги короны в четыре раза превышали ее годовой доход. При таких условиях Генрих III вынужден был обратиться к Великому совету королевства, разрешившему произвести сбор, но под условием подтверждения Хартии. Хартия была подтверждена, однако позже король стал упорно ее нарушать; негодование баронов выразилось в решительном протесте и отказе королю в дальнейших субсидиях.

Несмотря на это, Генрих III собрал достаточно средств для большого похода с целью вернуть Пуату. Попытка окончилась позорной неудачей. При Тальебуре войска Генриха III позорно бежали перед французами, и только внезапная болезнь Людовика IX и эпидемия, сокращавшая его войско, помешали им взять город Бордо. Королевская казна была истощена, и Генрих III снова обратился за помощью к баронам. Бароны твердо решили добиться порядка в управлении и потребовали, чтобы подтверждение Хартии сопровождалось избранием в Великом совете юстициария, канцлера и казначея и чтобы при короле находился постоянный совет для выработки плана дальнейших реформ. Эта идея, однако, разбилась о сопротивление Генриха III и запрет папы Римского. Бремя папских вымогательств страшно отягчало духовенство.

После тщетных представлений королю и папе Римскому архиепископ Эдмунд в отчаянии удалился в изгнание, и на несчастное духовенство стали набрасываться все новые сборщики, уполномоченные отлучать от церкви, отрешать от должностей и назначать на церковные места. Страшный грабеж вызвал всеобщее сопротивление. Пример подали оксфордские студенты, изгнавшие из города папского легата с криками: «Лихоимец! Святокупец!» Фульк Фиц-Уоррен от имени баронов приказал папскому сборщику убираться из Англии. «Если вы промедлите еще три дня, — прибавил он, — то вы и вся ваша свита будете изрублены в куски». На время сам Генрих III был увлечен потоком народного негодования. Вместе с баронами и прелатами он послал письма в Рим с протестами против папских вымогательств и издал указ, которым запрещался вывоз денег из государства; но угроза отлучением скоро вернула его к политике грабежа, в которой он шел рука об руку с Римом.

История этого беспорядочного периода сохранена для нас летописцем, страницы записок которого озарены новым взрывом патриотического чувства, вызванного общим угнетением народа и духовенства. Матвей Парижский является величайшим и, в сущности, последним из наших монастырских летописцев. Правда, Сент-Олбанская школа существовала еще долгое время, но ее писатели превратились в простых летописцев, кругозор которых ограничивался оградой монастыря, а произведения были бесцветными и сухими. У Матвея, наоборот, широта и точность рассказа, обилие сведений о местных и общеевропейских делах, правдивость и справедливость замечаний соединяются с патриотическим пылом и энтузиазмом. Он наследовал ведение монастырских летописей после Рожера Уэндовера, и его «Большая хроника», а также ее сокращенный вариант, приписывавшиеся Матвею Вестминстерскому, «История англичан» и «Деяния аббатов» составляют лишь небольшую часть написанных им объемных произведений, свидетельствующих о его огромной работоспособности.

Он был не только писателем, но и художником, и многие из сохранившихся рукописей украшены его собственными иллюстрациями. Широкий круг корреспондентов — епископы вроде Гросстета, министры вроде Губерта де Борга, духовные судьи вроде Александра Суэрфорда — сообщали ему подробные сведения о политических и церковных событиях. Паломники с Востока и папские агенты приносили в его кабинет в Сент-Олбансе известия об иностранных событиях. Он имел доступ к государственным актам, грамотам, реестрам казначейства и часто ссылался на них. Посещения аббатства королем приносили ему массу политических известий, и сам Генрих III давал материал для «Большой хроники», сохранившей с такой ужасающей правдивостью память о его слабостях и злоупотреблениях. В один из торжественных праздников король узнал Матвея, посадил его на ступеньки трона и попросил написать историю современных событий. В другое посещение Сент Олбанса он пригласил его в свою комнату к столу и перечислил ему для сведения названия двухсот пятидесяти английских баронств.

Но все эти любезности короля оставили мало следов в произведениях летописца. «Задача историка тяжела, — говорил Матвей, — повествуя правду, он восстанавливает против себя людей; утверждая ложь, грешит перед Богом». С полнотой материалов, присущей придворным историкам (вроде Бенедикта или Гоудена) Матвей Парижский в своих трудах соединял чуждый им дух независимости и патриотизма. С одинаковой беспощадностью он изобличал притеснения и папы Римского, и короля. Точка зрения, которой он придерживался, — не придворная и не церковная, а общеанглийская, и этот новый для летописца тон являлся лишь эхом национального чувства, которое наконец объединило баронов, крестьян и духовных особ в один народ, решившийся добиться свободы у короны.


Глава VI НИЩЕНСТВУЮЩИЕ ОРДЕНА


От утомительного рассказа о беспорядочном управлении и политическом слабодушии, тяготевших над Англией в течение сорока последних лет, мы с удовольствием обращаемся к истории нищенствующих орденов.

Никогда еще власть церкви над христианским миром не была так беспредельна, как в эпоху папы Римского Иннокентия III и его непосредственных преемников, но ее духовное влияние слабело день ото дня. Старое почтение к папству не могло не исчезать при виде его политических притязаний, злоупотреблений интердиктами и отлучениями для чисто мирских целей, обращения самых священных чувств в орудие денежных вымогательств. В Италии борьба, начавшаяся между Римом и императором Фридрихом II, породила такой дух скептицизма, что эпикурейские поэты Флоренции дошли до отрицания бессмертия души и стали подкапываться под самые основы веры. В Южной Франции, в Лангедоке и Провансе, появилась ересь альбигойцев, отвергавшая всякое подчинение папству.

Даже в Англии, где еще не было признаков религиозного возмущения и где политическое влияние Рима в общем способствовало проявлениям свободы, существовало стремление противодействовать его вмешательству в национальные дела; стремление, выразившееся во время борьбы с Иоанном. «Светские дела не касаются папы», — отвечали лондонцы на интердикт Иннокентия III. Внутри английской церкви многое требовало преобразования. Ее роль в борьбе за Хартию, равно как и последующая деятельность примаса, сделали ее более чем когда-либо популярной, но ее духовная энергия была слабее политической. Отвыкание от проповедей, превращение монашеских орденов в крупных землевладельцев, невежество приходских священников — все это лишало духовенство нравственного влияния.

Злоупотребления были так огромны, что притупляли энергию даже таких людей, как епископ Линкольнский Гросстет. Его наставления запрещали духовенству посещать таверны, вести азартные игры, участвовать в кутежах, вмешиваться в разгул и разврат, царившие среди дворян; но такие запреты только указывали на распространенность зла. Епископы и деканы отрывались от своих церковных обязанностей для деятельности в качестве министров, судей, послов. Бенефиции скапливались сотнями в руках королевских фаворитов вроде Джона Манзеля. Монастыри отнимали у приходов десятины, снабжая их полуголодными вивариями, а купленные в Риме привилегии защищали скандальную жизнь каноников и монахов от дисциплинарных взысканий епископов. Кроме этого, существовала группа светских политиков и ученых, которая не решалась, правда, на открытую борьбу с церковью, но с ядовитой насмешкой выявляла ее злоупотребления и ошибки.

Возвращение мира под власть церкви и составляло цель двух монашеских орденов, возникших в начале XIII века.

Религиозный пыл испанца Доминика пробудился при виде надменных прелатов, старавшихся огнем и мечом возвратить альбигойцев к покинутой ими вере. «Ревности должна быть противопоставлена ревность, — воскликнул он, — смирению — смирение, ложной святости — истинная святость, проповеди лжи — проповедь правды». Его пламенное рвение и непреклонная преданность вере встретили отклик в мистической набожности и мечтательном энтузиазме Франциска Ассизского. Жизнь Франциска освещает каким-то нежным светом мрак того времени. Во фресках Джотто и стихах Данте мы видим его обручающимся с нищетой. Он отказывается от всего, бросает к ногам отца свое платье, чтобы остаться наедине с природой и Богом. В трогательных стихах он называл луну своей сестрой, а солнце — братом, призывал брата-ветра и сестру-воду. Последним слабым восклицанием Франциска был привет сестре-смерти.

Как ни различались по своим характерам Франциск и Доминик, но цель у них была одна — обращение язычников, искоренение ереси, примирение науки с религией, проповедь Евангелия бедным. Этих целей можно было достичь полной реорганизацией прежнего монашества, поиском личного спасения в стремлении спасти своих братьев, заменой отшельничества проповедью и монахов — нищенствующими братьями. Чтобы поставить новых «братьев» в полную зависимость от тех, в среде которых им приходилось работать, их обет бедности был обращен в суровую действительность: «нищенствующие монахи» должны были существовать исключительно подаянием; они не могли владеть ни деньгами, ни землями; даже дома, в которых они жили, содержались для них другими.

Народное сочувствие ко вновь появившимся братьям заглушило антипатию Рима, недоброжелательство старых орденов, оппозицию приходского духовенства. Тысячи братьев собрались за несколько лет вокруг Франциска и Доминика, и нищенствующие проповедники, одетые в грубые шерстяные рясы, подпоясанные веревками, с босыми ногами, отправлялись в качестве миссионеров в Азию, боролись с ересью в Италии и Франции, читали лекции в университетах, проповедовали и грудились среди бедных.

Появление «братьев» произвело целый переворот в религиозной жизни городов. Городские священники составляли наиболее невежественную часть духовенства, существовавшую исключительно на подаяния прихожан за исполнение треб. Религиозным поучением для купцов и ремесленников должны были служить лишь пышные церковные обряды да картины и скульптуры, украшавшие стены церквей. Поэтому можно удивляться тому взрыву восторга, с которым были встречены странствующие проповедники с горячими воззваниями, грубым остроумием, простой речью, перенесшие религию на ярмарки и рыночные площади. С одинаковым восторгом встречали горожане и черных доминиканцев, и серых францисканцев.

Прежние ордена предпочитали деревню, новые селились в городах. Едва высадившись в Дувре, они направились прямо в Лондон и Оксфорд. По незнанию местности два первых «серых брата» сбились с пути в лесах между Оксфордом и Балдоном и, испугавшись ночи и непогоды, повернули в сторону, на хутор абингдонских монахов. Их оборванные платья и странные жесты, с какими они просили себе приюта, дали повод привратнику принять их за жонглеров, шутов и фокусников того времени; известие о таком нарушении монотонной монастырской жизни привлекло к воротам настоятеля, ризничего и эконома, пожелавших приветствовать их и посмотреть на фокусы. Сильно разочарованные, монахи грубо вытолкали прибывших за ворота и принудили их искать себе на ночь приют под деревом.

Прием горожан всюду служил странникам наградой за недоброжелательность и противодействие духовенства и монахов. Работа «братьев» была не только нравственной, но и физической; быстрый рост населения городов опередил санитарные порядки средневековья, и горячка, чума и еще более страшный бич — проказа — гнездились в жалких лачугах предместий. На такие-то притоны и указывал Франциск своим ученикам, и «серые братья» сразу стали селиться в самых плохих и бедных кварталах городов. Поприщем для их главной работы были отвратительные лазареты; места для своих поселений они обычно выбирали среди прокаженных. В Лондоне они поселились на Ньюгетском рынке, в Оксфорде — на болоте, между городскими стенами и протоками Темзы. Бревенчатые хижины и землянки, не лучше окружавших их лачуг, строились внутри грубой изгороди и рва, окружавших это жилье.

Орден Франциска вел упорную борьбу с присущим этому времени пристрастием к пышным постройкам и личному удобству. «Не затем поступил я в монахи, чтобы строить стены», — сказал английский провинциал своей братии, попросившей у него более просторного помещения, а Альберт Пизанский приказал срыть до основания построенный для них жителями Саутгемптона каменный монастырь. «Вам не нужно маленьких гор, чтобы поднимать головы к небу», — презрительно ответил он на требование подушек. Только больным разрешалось носить обувь. Один брат в Оксфорде нашел утром пару башмаков и проносил их до заутрени. Ночью ему приснилось, что в опасном месте, между Глостером и Оксфордом, на него напали разбойники с криком: «Бей, бей его!» «Я босоногий монах!» — закричал насмерть перепуганный брат. «Лжешь, — был немедленный ответ, — ты ходишь обутый». Монах в опровержение поднял ногу, но на ней оказался башмак. В припадке раскаяния он проснулся и выбросил башмаки за окно.

Не так успешно боролся орден со страстью к знаниям. Буквально понимаемый основателями обет нищеты не позволял братьям иметь в своем распоряжении ни книг, ни учебных пособий. «Я ваш требник, я ваш требник!» — воскликнул Франциск, когда послушник попросил у него Псалтырь. Когда же он услышал в Париже о приеме в орден одного великого ученого, он изменился в лице. «Я боюсь, сын мой, — сказал он, — чтобы подобные ученые не погубили моего виноградника; настоящие ученые — это те, которые со смирением мудрости совершают добрые дела для назидания своих ближних». Мы знаем, как впоследствии Роджеру Бэкону не позволяли иметь ни чернил, ни пергамента, ни книг, и лишь приказы папы смогли освободить его от строгого соблюдения этого правила.

Одну отрасль знания почти навязывали ордену его задачи. Популярность проповедников скоро привела их к более глубокому изучению богословия. Спустя немного времени после их поселения в Англии было уже около тридцати лекторов в Херефорде, Лестере, Бристоле и других городах и множество преподавателей при каждом университете. Оксфордские доминиканцы читали богословие в своей новой церкви, а философию — в монастыре. Первый провинциал «серых братьев» построил школу в их оксфордском доме и убедил Гросстета читать там лекции. Влияние Гросстета после назначения его на Линкольнскую кафедру было постоянно направлено на распространение знаний в среде братьев и на утверждение их в университете. К тому же стремился и его ученик Адам Марш, или де Мариско, при котором францисканская школа в Оксфорде приобрела известность во всем христианском мире. Лион, Париж и Кёльн брали себе из нее профессоров, и благодаря ее влиянию Оксфорд в качестве центра схоластики едва ли уступал тогда самому Парижу. Среди его преподавателей были три самых глубоких и оригинальных схоласта — Роджер Бэкон, Дунс Скотт и Уильям Оккам; за ними следовал ряд наставников, едва ли менее славных в те дни.

Результаты этого могущественного движения вскоре оказались роковыми для более широкой умственной деятельности, до того отличавшей жизнь университетов. Богословие в его схоластической форме вернуло себе преобладание в школах; его единственными соперниками оставались практические науки, вроде медицины и права. Сам Аристотель, который так долго считался опаснейшим врагом средневековой веры, превратился теперь, через применение его логического метода к обсуждению и определению богословских догматов, в неожиданного союзника. Это тот самый метод, который вел к «бесполезной изощренности и утонченности» и который лорд Бэкон считал главным недостатком схоластической философии. «Но, замечал дальше о схоластах великий мыслитель, несомненно и то, что если бы эти ученые с их страшной жаждой знания и неустрашимым остроумием соединяли разностороннее чтение и размышление, они оказались бы превосходными светочами и содействовали бы успехам всякого рода учености и знания».

Несмотря на все заблуждения, несомненная заслуга схоластов состояла в том, что они настаивали на необходимости строгого доказательства и более точного употребления терминов, ввели в обиход ясное и методичное рассмотрение всех обсуждаемых вопросов и, что еще важнее, заменили безусловное подчинение авторитету обращением к разуму. Благодаря этому критическому направлению, а также ясности и точности, приданным исследованию схоластика, несмотря на частое занятие пустыми вопросами, в течение двух ближайших веков сообщила человеческому духу направление, которое позволило ему воспользоваться великими научными открытиями эпохи Возрождения.

Тому же духу смелого исследования и народным симпатиям, возбужденным самим устройством новых орденов, надо приписать и влияние, которое они несомненно оказали на предстоявшую борьбу между народом и короной. Они занимали ясное и вполне определенное положение в течение всего спора. Оксфордский университет, подчинившийся их руководству, первым восстал против папских вымогательств и в защиту английской свободы. Городское население, на котором влияние новых орденов сказалось сильнее всего, было стойким защитником свободы во время «войны баронов». Адам Марш был ближайшим другом и поверенным Гросстета и графа Симона де Монфора.


Глава VII «ВОЙНА БАРОНОВ» (1258—1265 гг.)


Однажды, катаясь по Темзе, король был захвачен грозой и поспешил укрыться от нее во дворце епископа Дергемского. В это время в гостях у епископа находился граф Симон Монфор, который, встретив королевскую шлюпку, стал уверять Генриха III, что гроза прошла и что бояться решительно нечего. «Если я и боюсь грозы, то Вас, граф, я боюсь больше всех громов на свете», — остроумно отвечал ему король.

Человек, которого Генрих III боялся как защитника английской свободы, сам был иностранцем, сыном того Симона Монфора, имя которого прославил в истории кровавый поход против альбигойцев в Южной Франции. От своей матери молодой Симон унаследовал графство Лестерское, а тайный брак со вдовой второго Уильяма Маршалла Элеонорой, доводившейся сестрой королю, породнил его с королевским домом. Недовольное этим браком с иностранцем дворянство восстало против Симона, и восстание окончилось неудачей только из-за отступничества его главы, графа Ричарда Корнуоллского. С другой стороны, против этого брака восстала и церковь, основываясь на данном Элеонорой после смерти первого супруга обете вдовства, и только путешествие в Рим с трудом уладило это дело.

Вернувшись, Симон увидел, что и непостоянный король отдалился от него, и гнев Генриха III заставил его покинуть Англию. Вскоре, однако, милость короля вернулась и Симон стал одним из первых патриотических вождей. В 1248 году король назначил его правителем Гаскони, где его суровое правосудие и тяжелые налоги, необходимые для поддержания порядка, навлекли на него ненависть беспокойных баронов. Жалобы гасконцев привели к открытому разрыву с королем. Когда граф предложил отказаться от своего места, если, как раньше было обещано, ему будут возмещены все произведенные на службе издержки, то король гневно ответил, что не считает себя связанным обещанием, данным лживому изменнику. Симон тотчас изобличил Генриха III во лжи: «Если бы ты не был королем, то плохо пришлось бы тебе в тот час, когда у тебя вырвалось такое слово!» Потом они, однако, примирились, и граф вернулся в Гасконь, но еще до наступления зимы должен был уехать во Францию.

Как высока была уже в это время его репутация, видно из того, что вельможи предложили ему управлять Францией, впредь до возвращения Людовика IX из крестового похода, но Симон отказался от этой чести. Генрих III сам взялся за умиротворение Гаскони, но в 1253 году с удовольствием передал неудавшееся ему дело ее прежнему правителю. Характер Симона тогда окончательно сформировался. Он унаследовал строгую суровую набожность своего отца, постоянно днем и ночью посещал церковные службы, был другом Гросстета и покровителем новых орденов. Из его переписки с Адамом Маршем мы видим, что во время смут в Гаскони он находил себе утешение в чтении Книги Иова. Он вел нравственную и чрезвычайно воздержанную жизнь и был весьма умерен в пище, питье и сне. В обществе он был любезен и шутлив; его характер был живым и пылким, чувство чести — сильно развитым, а речь — быстрой и резкой. Его нетерпимость и горячий характер, действительно, были большими препятствиями в его дальнейшей карьере.


Рис. Симон де Монфор и король Генрих III.


Но самой характерной чертой его было то, что его современники называли «постоянством», — твердая готовность жертвовать всем, даже жизнью, ради верности праву. Девиз Эдуарда I «держись правды» гораздо больше подходил графу Симону. Из его переписки мы видим, как ясно понимал он все внутренние и внешние затруднения, когда «счел позорным отклонить от себя опасности такого подвига», как умиротворение Гаскони, и как, взявшись за дело, он стоял на своем, несмотря на оппозицию, отсутствие помощи из Англии и даже отступничество короля, и стоял на своем до тех пор, пока дело не было сделано. Та же сила воли и определенность цели характеризуют и патриотизм Симона. Письма Гросстета показывают, как рано начал граф сочувствовать восстанию епископа против Рима; в разгар спора он предлагал Гросстету поддержку — свою и своих единомышленников.

Он за собственной печатью послал Адаму Маршу трактат Гросстета «Об управлении государством и о тирании». Он терпеливо слушал советы друзей относительно своей деятельности и характера. «Терпеливый человек лучше сильного, — писал почтенный Адам Марш, — а тот, кто умеет управлять самим собой, выше того, кто берет приступом город. Что толку заботиться о мире сограждан и не поддерживать мира в своем доме?» По мере того как волна неурядиц возрастала, граф в тишине учился обеспечивать «мир своим согражданам», и результат этой подготовки обнаружился, когда наступил кризис. В то время как другие колебались, смущались и отступали, народ отнесся с восторженной любовью к строгому, серьезному воину, который «стоял подобно столпу», не поддаваясь ни обещаниям, ни угрозам, ни страху смерти и руководствуясь только данной им клятвой.

Дела в Англии шли все хуже. Папа Римский продолжал угнетать духовенство; два торжественных подтверждения Хартии не заставили короля следовать ее постановлениям. В 1248, в 1249 и в 1255 годах Великий совет безуспешно продолжал требовать настоящего управления; решимость баронов добиться хорошего управления все росла, и они предложили королю субсидии, а условием, чтобы главные сановники короны назначались Советом. Генрих III с негодованием отверг предложение и продал королевскую посуду гражданам Лондона, чтобы покрыть издержки своего двора. Бароны роптали и становились все смелее. «Я пошлю жнецов и велю убрать Ваши поля», — пригрозил король отказавшему ему в помощи графу Бигоду Норфолкскому. «А я отошлю Вам назад головы Ваших жнецов», — возразил граф.

Стесненный мотовством двора и отказом в субсидиях, Генрих III не имел ни гроша, а между тем предстояли новые расходы, так как он принял предложение папы Римского возвести на престол Сицилии своего второго сына Эдмунда. В это же время позор покрыл английское оружие: старший сын короля Эдуард был позорно разбит на границах Левелином Уэльским. Недовольство усилилось из-за голода и перешло всякие границы, когда в начале 1258 года Рим и Генрих III предъявили новые требования. На собрание, созванное в Лондоне, бароны явились вооруженными. Истекшие пятьдесят лет выявили сильные и слабые стороны Хартии: она была важна как основа объединения для баронов и как определенное утверждение прав, к признанию которых нужно было принудить короля; ее слабая сторона заключалась в том, что она не объясняла средств для проведения ее постановлений на деле. Несколько раз клялся Генрих III исполнять Хартию и тотчас же бессовестно нарушал свою клятву. Бароны обеспечили свободу Англии; тайна их долготерпения в 12-е царствование — царствование Генриха III — заключалась в трудности обеспечить стране надлежащее управление.

Эту задачу и готовился решить граф Симон. Вместе с графом Глостером он явился во главе вооруженных баронов и потребовал назначения комитета из двадцати четырех человек для выработки плана государственных реформ. Хотя половина комитета и состояла из королевских министров и фаворитов, но противиться народному настроению было невозможно. «Оксфордскими постановлениями», принятыми в июле 1258 года, было определено, что Великий совет должен собираться трижды в год по приглашению короля или без него, и что «община» (Commonalty) «избирает всякий раз двенадцать честных людей, которые будут являться в парламенты и в других случаях по приглашению короля и его совета для обсуждения нужд короля и королевства. Община будет считать законными все решения своих выборных».

Кроме того, были избраны три постоянных комитета — один для реформ в церкви, другой — для заведования финансами, третий — Постоянный совет пятнадцати — для содействия королю в текущих делах. Юстициарий, канцлер и коменданты королевских замков присягнули действовать только по указанию и с согласия Постоянного совета, и, кроме того, первые два, а также казначей, должны были представлять Совету в конце каждого года отчет в своих действиях. Шерифы должны были назначаться на один год из числа главнейших дворян графства и не должны были взимать незаконных поборов за решение дел в их судах.

Королевская прокламация на английском языке, первая из дошедших до нас на этом языке со времени завоевания, предписывала соблюдение этих постановлений. Сопротивление выказали лишь иностранные любимцы, но вооруженная демонстрация баронов принудила их бежать за море. Вся королевская власть была теперь на деле в руках комиссий, назначавшихся Великим советом; характер новой администрации сказался в запрете дальнейших взносов, светских и церковных, в папскую казну, в формальном отказе от похода в Сицилию, в переговорах графа Симона с Францией, окончившихся полным отречением Генриха III от права на утраченные области; наконец, в заключении мира, прекратившим набеги уэльсцев.

Внутреннее управление баронов характеризовалось, однако, слабостью и своекорыстием. Изданные ими в следующем году под давлением общественного мнения «Вестминстерские постановления» имели целью охрану интересов собственников и улучшение суда, но принесли мало пользы. Стремление к чисто феодальным привилегиям явственно обнаружилось в освобождении баронов и прелатов от появления в судах шерифов. Тщетно граф Симон, вернувшийся из Франции, настаивал на более серьезных реформах, а сын короля Эдуард оставался верен своему обещанию соблюдать постановления и открыто поддерживал его. Глостер и Гуго Бигод изменили делу реформы и вместе со всей феодальной партией примкнули к королю; тогда Генрих III добыл у папы Римского буллу, отменявшую постановления и освобождавшую его от присяги, взял Тауэр и другие замки, назначил нового юстициария и возвратил короне ее прежнюю власть.

Покинутый баронами, граф Лестер вынужден был удалиться на полтора года во Францию, а Генрих III стал править с явными нарушениями Хартии. Расстройство дел в королевстве оживило недовольство правительством, а смерть Глостера устранила важную помеху для деятельности Симона Лестера. В 1263 году он снова вернулся в Англию в качестве несомненного главы партии баронов. На поход Эдуарда и королевской армии против Ллевелина Уэльского бароны смотрели как на прелюдию к важным действиям против них самих; граф Симон тотчас очистил границы Уэльса, пошел на Дувр и наконец появился перед Лондоном. Его усиленно поддерживали города.

Новый демократический дух нищенствующих орденов побуждал теперь чисто промышленные классы добиваться участия в городском управлении, до того находившемся в руках богатых членов купеческих гильдий, и переворот, который позже мы опишем подробнее, передал управление Лондоном и другими городами низшим классам. «Общины», как стали называть новое городское управление, выказывали восторженную преданность графу Симону и его делу. Королева сделала попытку бежать из Тауэра, но яростная толпа остановила ее и прогнала назад камнями и ругательствами. Когда Генрих III попытался захватить Лестера на его стоянке в Саутуорке, то лондонцы порвали цепи, которыми богатые граждане заперли улицы, и с торжеством впустили графа в город. Духовенство и университеты разделяли симпатии горожан, и, несмотря на упреки роялистов, обвинявших Симона в том, что он ищет себе союзников против знати в простом народе, сочувствие последнего придало графу силу, которая позволила ему вынести сильнейшие удары, нанесенные его делу. Бароны перешли на сторону короля.

Боязнь междоусобиц усилила желание соглашения, и обе стороны решили передать спор на разрешение короля Франции Людовика IX. В «Амьенском решении» Людовик IX высказался безусловно в пользу короля. Оксфордские постановления были уничтожены; сохраняли обязательную силу только хартии, дарованные раньше этих постановлений. Назначение и смещение должностных лиц должны были всецело зависеть от короля, который мог также приглашать в свой совет иностранцев. Удар был силен, а папа Римский, со своей стороны, поспешил подтвердить решение Людовика IX. Бароны чувствовали себя связанными этим решением и протестовали только против пункта об иностранцах, который они не хотели отдавать на волю третейского судьи. Но Симон сразу приготовился сопротивляться. К счастью, решение Людовика IX сохранило за англичанами право на вольности, которыми они пользовались до Оксфордских постановлений, и Симону нетрудно было доказать, что произвольная власть, приписанная короне, противоречит не только Оксфордским постановлениям, но и Хартии.

Лондон первым отверг приговор; его граждане собрались на звон городского колокола у собора святого Павла, схватили королевских чиновников и разграбили королевские парки. Король собрал, со своей стороны, большую армию, а бароны один за другим стали покидать Симона. Каждый день приносил худые вести. К войску Генриха III присоединился отряд из Шотландии; младший Монфор был взят в плен; король взял Нортгемптон и освободил Рочестер от осады. Лишь быстрое движение Симона спасло Лондон от захвата Эдуардом. Преданный чуть ли не всеми, граф остался верен себе. Он заявил, что будет сражаться и тогда, когда останется один со своими сыновьями. С войском, подкрепленным 15000 лондонцев, он пошел на выручку «пяти портам», которым теперь угрожал король. Многие из сопровождавших его баронов покинули его во время похода. Остановившись у Флетчинга в Сассексе, в нескольких милях от Льюиса, где расположилось королевское войско, граф Симон и молодой граф Глостер предложили королю возмещение всех убытков, если он согласится соблюдать постановления. Генрих III отвечал на это вызовом, и тогда Симон, несмотря на превосходство сил неприятеля, решил дать сражение.

Как опытный воин он воспользовался выгодами местоположения: двинувшись на заре, он захватил возвышенности к востоку от города и двинулся по склонам в атаку. Перед сражением его воины, с крестами на груди и спине, преклонили колена и помолились. Первым начал сражение Эдуард. Он яростно напал на левое крыло армии Симона, состоявшее из лондонцев, опрокинул его и, ослепленный ненавистью, гнал его четыре мили, убив три тысячи человек. Но когда он возвратился, то сражение было уже проиграно. Зажатые в тесном пространстве, с рекой в тылу, центр и левое крыло армии короля были раздавлены графом Симоном; граф Корнуоллский, в то время король Римский, и сам Генрих III были захвачены в плен. Эдуард пробился в приорство только затем, чтобы разделить с отцом его участь.

Победа при Льюисе поставила графа Симона во главе государства. «Теперь Англия жила в надежде на свободу, — пел тогдашний поэт; — англичан прежде презирали, как собак, теперь они подняли головы, а их враги побеждены». Далее песнь эта излагает с почти юридической точностью теорию патриотов: «Кто хотел бы поистине быть королем, тот является вольным королем, если управляет как следует собой и королевством. Все, что идет на благо королевства, он считает законным, а вредное для него — преступным. Одно дело — править согласно долгу короля, другое — разрушать государство, противясь закону». «Пусть совещаются общины королевства и пусть выяснится мнение всех, так как им лучше всего известны их законы. Всего лучше знают законы те, кто ими управляется; всего лучше знакомы с ними те, кто ежедневно имеет с ними дело; а так как тут дело идет об их интересах, то они приложат больше заботы и в своих действиях будут иметь в виду свой мир». «Общины имеют право следить за тем, какого рода людей нужно, собственно, выбирать для блага государства».

Никогда еще не излагались так ясно конституционные ограничения королевской власти, право нации совещаться о своих делах и решать их, а также право иметь голос в выборе представителей администрации. Однако умеренность условий Льюисского решения, — соглашения между королем и победителями, — показывает, что Симон абсолютно понимал трудности своего положения. Вопрос о Постановлениях решено было снова отдать на рассмотрение третейского суда, а до его приговора парламент, в который из каждого графства было вызвано по четверо рыцарей, передал управление в руки нового Совета девяти, членов которого должны были назначить графы Лестер и Глостер и стоявший на стороне патриотов епископ уичестерский. Ответственность перед народом была установлена тем, что за собранием баронов и прелатов признавалось право устранять любого из трех избирателей, которые в свою очередь, могли назначать и смещать членов Совета девяти. Такая Конституция сильно отличалась от запутанного и олигархического устройства 1258 года. Но расчеты на посредничество не оправдались: Людовик IX отказался от пересмотра своего решения, а папа Римский формально осудил действия баронов.

Затруднения графа росли с каждым днем. Королева собрала во Франции армию для вторжения в Англию, а на границах Уэльса все еще стояли вооруженные бароны. Вступать в соглашение с пленным королем было невозможно, освободить его без всяких условий — значило возобновить войну. В январе 1265 года в Вестминстере был созван новый парламент, но слабость патриотической партии среди баронов сказалась уже в том, что рядом со ста двадцатью церковниками в нем заседали всего двадцать три графа и барона. Но именно сознание своей слабости и побудило графа Симона к конституционной реформе, оказавшей сильнейшее влияние на нашу историю. На этот раз, он вызвал из каждого графства по два рыцаря, назначив заседать рядом с ними по двое граждан от каждого города, одновременно он создал новую силу в английской политике. Вызов депутатов от городов давно уже практиковался в собраниях графств, когда обсуждаемые вопросы касались их интересов; но лишь грамота графа Симона впервые заставила купцов и мещан заседать рядом с рыцарями графств, баронами и прелатами в парламенте королевства.

Только этот великий шаг и дает нам возможность понять широкий и пророческий характер планов графа Симона. Едва прошло несколько месяцев со времени победы при Льюисе, а его власть уже начала колебаться, в то время как горожане заняли свои места в Вестминстере. Внешние опасности граф преодолел с полным успехом: общий сбор всех сил Англии на Бергемских холмах положил конец планам наемников, собранных королевой во Фландрии, — вторгнуться в Англию; угрозы Франции ограничились переговорами; папскому легату было запрещено переплывать через Ла-Манш, а буллы об отлучении бросили в море. Но внутренние трудности с каждым днем становились все более грозными. Плен Генриха III и Эдуарда возмущал в народе чувство лояльности и привлекал к ним массу англичан, которая всегда становится на сторону слабого. И прежде слабая среди баронов партия патриотов ослабела еще больше, когда начались споры из-за дележа добычи.

Симону сильно повредили его справедливость и решимость обеспечить внутренний мир. Джон Жиффар покинул Симона, потому что он запретил ему требовать выкуп у пленника, так как это противоречило соглашению, заключенному после победы при Льюисе. Молодой граф Жильберт Глостер, хотя и обогатился за счет имений иностранцев, сердился на него за запрещение турнира, назначение собственной властью комендантов королевских замков и занятие крепостей Эдуарда на границах Уэльса своими гарнизонами. Последующее поведение Глостера доказало справедливость опасений Лестера. На весеннем заседании парламента 1265 года Глостер открыто обвинял Симона в тирании и в стремлении к захвату короны. До закрытия парламента он удалился в свои поместья на западе и вступил в тайное соглашение с Роджером Мортимером и пограничными баронами. Граф Симон скоро последовал за ним, захватив с собой короля и Эдуарда. Он пошел вдоль Северна, закрепляя за собой города, дошел до Херефорда и в конце июня направился по плохим дорогам в самое сердце Уэльса с целью напасть на замки графа Жильберта в Гламоргане, но в это время Эдуард неожиданно бежал из Херефорда и присоединился к Глостеру в Ледлоу. Момент был выбран удачно, и Эдуард выказал редкое искусство в маневрах, при помощи которых он воспользовался невыгодным положением графа. Двинувшись быстро вдоль Северна, он захватил Глостер и мосты через реку, уничтожил суда, на которых Симон старался переправиться через канал в Бристоль, и таким образом совершенно отрезал войска Лестера от Англии. Этот маневр поставил его между силами графа и его сына Симона, шедшего с востока на помощь отцу.

Быстро обратившись на второй отряд, Эдуард напал на него при Кенильворте и с тяжелыми потерями загнал в стены замка. Но это было более чем уравновешено тем, что отсутствие короля позволило графу прорвать линию Северна. Захваченный врасплох и изолированный, Симон вынужден был искать себе помощи в открытом союзе с Левелином и обратиться на восток с уэльскими подкреплениями. Но захват его кораблей и мостов на Северне отдал его во власть Эдуарда, а сильная атака последнего отогнала его разбитые войска в горы Уэльса. В полном отчаянии граф бросился на север к Герфорду, но отсутствие Эдуарда позволило ему 2 августа переправить свои войска на лодках через Северн ниже Уорчестера. Известие об этом заставило Эдуарда вернуться к реке, но граф после длинного ночного перехода уже достиг утром 4 августа Ившема, тогда как его сын, вернувший, благодаря отступлению Эдуарда, свободу движений, в ту же ночь подошел к небольшому местечку Алчестер. Обе армии были теперь отделены одна от другой каким-нибудь десятком миль, и их соединение казалось обеспеченным, но обе они были истомлены трудными переходами, и в то время как граф неохотно подчинился желанию бывшего с ним короля остановиться в Ившеме для церковной службы и обеда, армия Симона-младшего остановилась ради того же в Алчестере.

«Увы! То были два горестных обеда!»— пел Роберт Глостерский. В ту достопамятную ночь Эдуард спешил от Северна по проселочным дорогам, чтобы занять небольшое пространство, разделявшее обе армии. С наступлением утра войско Эдуарда уже достигло дороги, ведшей на север от Ившема к Алчестеру. Ившем лежит на сгибе Эйвона, там, где он поворачивает к югу, и единственный выход из него закрывала высота, на которой и расположил свои войска Эдуард. С целью отрезать Симону всякое отступление на другую сторону реки переправился отряд Мортимера и завладел всеми мостами. Приближение войска Эдуарда побудило Симона двинуться вперед, и в первую минуту он принял его за армию сына. Хотя надежда тотчас рассеялась, но в нем пробудилась гордость солдата, когда в правильном движении врагов он увидел доказательство пользы своих наставлений: «Клянусь рукой святого Иакова, — воскликнул он, они идут умело, но ведь этому они научились у меня!» Ему довольно было одного взгляда, чтобы убедиться в безнадежности борьбы. Для горсти всадников и толпы полувооруженных уэльсцев было невозможно сопротивляться дисциплинированному рыцарству королевской армии. «Вручим наши души Богу, ибо наши тела — во власти врагов», — сказал Симон окружавшей его небольшой группе. Он уговаривал Гуго Деспенсера и остальных товарищей бежать. «Если ты умрешь, то и мы не хотим жить», — доблестно отвечали они. Через три часа резня была окончена. Уэльсцы побежали при первом же натиске, как овцы, и были беспощадно перебиты в полях и садах, где искали себе убежища. Небольшая группа рыцарей, окружавших Симона, отчаянно билась; они падали друг за другом, и наконец граф остался один. Удары его меча были столь страшны, что он почти достиг уже вершины холма, когда чье-то копье повергло наземь его коня; но и тут Симон отказался от предложения сдаться и защищался, пока удар сзади не нанес ему смертельную рану. «Это милость Божья!», — воскликнул великий патриот, падая на землю и испуская последний вздох.


Загрузка...