II

Евгений Харитонов. «Без войны они скучают…»

(Военные страницы российской фантастики)

…Почти все они остались на задворках истории. Сегодня их можно найти разве что на страницах капитальных библиографий или на пыльных полках архивов. Мало кто избежал забвения. Что ж, вполне справедливо, выживает сильнейший. Участь халтуры заведомо предопределена. Но часто бывает так: халтура, как болезнь, принявшая тотальные формы, становится явлением, оказывающим влияние на определенные процессы.

…Они забыты. Но история не любит белых пятен. История литературы не исключение. Наш рассказ — об одной странице большой, нелегкой биографии отечественной фантастики. Быть может, это не лучшая ее страница, но она — и это уж наверняка — столь же интересна, важна и поучительна, как и многие другие.

Фантазии бывают светлыми и темными, меняются только оттенки. Фантазии о войне оттенков не имеют, они всегда окрашены однообразно-гнетущим цветом хаки. За многомиллионную историю нашей цивилизации понятия «Человек» и «Война» слились воедино, превратившись в синонимы. Поэтому ничего удивительного в том, что как минимум семьдесят процентов литературы и искусства милитаристично в своей основе. Общественно-политическое явление ВОЙНА автоматически оплодотворяет явление гуманитарное — ЛИТЕРАТУРА О ВОЙНЕ. И так, боюсь, будет еще очень долго. Что касается литературы фантастической, то она и в этой области образовала своего рода авангард.

В преддверии XX века, века НТР и «цивилизованного варварства» (по меткому выражению Жюля Верна), еще юное тело научной фантастики окончательно облачилось в камуфляж. Как отмечали современные западные исследователи: «В фантастике последних десяти лет прошлого века преобладали не чудеса техники, а живописания будущих войн»[50]. Многочисленные повествования о галактических битвах с инопланетными агрессорами выглядят в этом ряду — право же! — безобидной игрой неудовлетворенной фантазии.

Наш рассказ — о войнах не столь фантастичных. «Сценарии» вымышленных войн, создания фантазии литераторов, нередко оказывались, в конечном счете, прологом реальных сражений между соседями по планете.

Приблизительно в 70-е годы XIX столетия в литературе возникло целое направление, которому впоследствии историки НФ дали название «военно-утопический роман», или «оборонная фантастика». Как правило, действие таких сочинений развивалось в самом ближайшем будущем (через 5-10 лет от времени написания романа, иногда сроки «прогнозов» сужались до 1-2-х лет), описывались исторически возможные военные конфликты между страной автора и ближайшим враждебным государством. О литературных достоинствах подобных творений говорить не приходится, в большинстве своем авторы выполняли политический заказ и, преследуя публицистические цели, окрашивали свои страхи в розовые цвета. И все-таки романы эти представляют известный интерес, ведь они отражали эпоху, ее настроения. Так же закономерно, что литература о воображаемых войнах появилась именно в это кризисное время, когда стремительные успехи научно-технического прогресса стимулировали конфронтацию между крупными державами: наука дала человечеству не ожидаемую панацею от войны, а новые средства уничтожения… Журналы того времени пестрели характерными заголовками повестей и рассказов: «Большая война 189.. года», «Наша будущая война», «Война в Англии, 1897 год», «Война „Кольца“ с „Союзом“» и т. п.[51]. Литераторы с энтузиазмом «вооружали» до зубов различным сверхоружием свои страны, искоса поглядывая на заграничных соседей.

По свидетельству исследователя из Швеции Арвида Энгхольма, шведские авторы вплоть 80-х гг. XX века «предостерегали» соотечественников о возможности новой русско-шведской войны. Опусы с прогнозами о неизбежности вторжения России/СССР на территорию Швеции пользовались большой популярностью на родине А. Энгхольма[52]. Наши авторы, впрочем, ничуть не уступали зарубежным коллегам по перу.

Русские фантазеры не стали первооткрывателями темы. И все же, если когда-нибудь будет написана подробная история русской-советской фантастики, литературные сценарии будущих войн займут в ней далеко не последнее место.

Начало «литературным войнам» в русской фантастике положил роман «Крейсер „Русская надежда“», первые главы которого появились в 1886 году на страницах журнала «Русское судоходство». Роман был посвящен актуальной по тем временам теме: возможные варианты противостояния «владычице морей» Англии, отношения с которой к 80-м гг. были изрядно обострены. Сюжет поражал своим размахом: грандиозные морские баталии, политические и военно-тактические интриги. Автор романа представил читателям (и, вероятно, военачальникам) впечатляющий проект подготовки морской войны против Британской Империи. Отметим, справедливости ради, что в отношении «тактических идей» автор романа во многом предвосхитил современную тактику ведения морских сражений. В целом же «Крейсер „Русская надежда“» являл собой типичную беллетризованную ультра-патриотическую агитку, насквозь пропитанную обидой за поражение Крымской кампании. Что ж, читая роман, трудно усомниться в глубоких патриотических чувствах автора, укрывшегося за инициалами «А. К.».

Роман оказался популярен и уже в следующем, 1887 году вышел отдельным изданием в Санкт-Петербурге. Теперь таинственный «А. К.» мог «раскрыть» себя перед читателями.

Впрочем, почему же «таинственный»? Сочинитель «Крейсера „Русская надежда“» — морской офицер Александр Григорьевич Конкевич — фигура далеко не безызвестная. Плавал на фрегате «Генерал-Адмирал», совершил кругосветное путешествие на «Гиляке», даже командовал военно-морскими силами в Болгарии в период русско-турецкой войны 1877–1878 гг. Но в 1883 г. его уволили из военно-морского флота за «злоупотребление» (??!) и теперь бывший «морской волк» сочинял статьи для «Русского судоходства», которые носили обычно критический характер по отношению к российскому флоту. Писал Александр Григорьевич и художественную прозу (нередко под псевдонимом «А. Беломор») и даже получил известность как один из ведущих русских писателей-маринистов…

Вероятно, эта неудовлетворенность состоянием дел на российском флоте и вдохновила беллетриста углубиться в мир фантазий. В 1887 г. Конкевич публикует новый военно-утопический роман «Роковая война 18?? года» — своеобразное продолжение предыдущего… Российские корабли по-прежнему продолжают расширять владения Империи. Собственно, роковой-то война оказалась только для итальянских «интервентов», коварно напавших на Владивосток… Спокойно, читатель, довести свою военную операцию <до конца> «макаронникам» не позволили — стремительно примчалась из Кронштадта русская эскадра и в считанные минуты (а то ж!) «забросала шапками» неприятеля.

В 1890 году А. Конкевич, подписавшись «Максимилианом Гревизерским», опубликовал в «Русском судоходстве» еще один роман о будущей войне. Впрочем, «Черноморский флот в???? году» мало чем отличался от предыдущих опусов писателя, он пропитан все тем же духом ура-патриотизма и геополитическими мечтаниями.

Хронологически Александр Конкевич не был первым, кто открыл в русской литературе тему «воображаемых войн». Несколькими годами раньше, в 1882 году, на страницах журнала «Исторический вестник» появились беллетризованные очерки еще одного участника русско-турецкой войны Всеволода Владимировича Крестовского — «Наша будущая война» и «По поводу одного острова (Гадания о будущем)»[53], формально относящиеся к военно-утопическому жанру. В них известный писатель (и, кстати, один из первых в России военных журналистов) с откровенно националистических позиций размышлял о значении Цусимы (ей-ей!) в возможной войне с Китаем. И все-таки «прогностические» очерки Крестовского — это именно публицистика с элементом художественной фантазии, Конкевич же ввел тему в границы художественной литературы, открыл путь российскому военно-утопическому роману.

С. О. Макаров. «В защиту старых броненосцев и новых усовершенствований». Отд. оттиск из «Морского сборника» (СПб., 1886).


В ряду пионеров военных фантазий мы обнаружим и прославленного русского адмирала Степана Осиповича Макарова. В февральской и мартовской книжках «Морского сборника» за 1886 год он опубликовал работу под невзрачным названием «В защиту старых броненосцев и новых усовершенствований»[54]. Название, согласитесь, скорее для статьи сугубо научного характера, но никак уж не для произведения художественного. Впрочем, сочинение С. О. Макарова и не является беллетристикой в чистом виде, элемент художественного вымысла адмирал использовал для лучшего восприятия читателем предлагаемых военно-технических идей.

С. О. Макаров описал вымышленную войну Синей и Белой республик, в которой «островитяне» используют сверхсовременный «грозный броненосный флот», благодаря чему они и становятся беспрецедентными владыками всех морей и океанов. Живописуя воображаемые битвы, адмирал указывал на необходимость переоснащения, усовершенствования российского флота.

Судьба сыграла злую шутку с автором этого очерка. «Спрогнозировав» возможное развитие будущих морских сражений, адмиралу Макарову суждено было погибнуть в 1904 году… по собственному сценарию! Броненосец «Петропавловск» в точности повторил судьбу одного из кораблей, описанную в ФАНТАСТИЧЕСКОМ очерке (взрыв минного букета и детонация погребов корабля)…

Еще до окончания первого десятилетия нового века фантастические сценарии будущих войн насчитывались десятками, превратившись едва ли не в самый популярный жанр. По-прежнему среди авторов преобладали люди военных профессий, а не профессиональные писатели, что, разумеется, сказывалось и на качестве таких произведений. Столь популярная тема не могла, однако, пройти мимо внимания сатириков. В начале века время от времени стали появляться и первые пародии на военные утопии. Правда, таковых, к сожалению, оказалось совсем немного. Назовем одну. Это рассказ талантливого писателя-юмориста Власа Дорошевича «Война будущего, или Штука конторы Кука» (1907), в котором лихо высмеивались расхожие штампы военно-утопических романов, правда, не без социальной окраски.

Поражение в русско-японской войне на время охладило геополитический пыл «военных фантастов», во всяком случае в некоторых романах наконец зазвучали ноты пессимизма, разочарования в военной машине Российской Империи. Горьким пессимизмом проникнут роман «Царица мира» (1908), принадлежащий перу морского офицера, участника Цусимского сражения и небесталанного писателя Владимира Ивановича Семенова.

Некий русский инженер охвачен благородной идеей установить на всей планете мир, навсегда прекратить войны. С этой целью он строит гигантский воздушный корабль «Царица мира», на котором устанавливает им же изобретенный аппарат, вызывающий детонацию взрывчатых веществ. И что же? — миротворческая миссия благородного инженера с треском проваливается. Лишившись взрывчатки, человечество и не помышляло отказываться от войн, продолжая сражаться… на саблях и мечах.

Успехи науки XX века усовершенствовали не только реальные войны. Писатели не отставали от генералов и ученых, придумывая все новые и новые способы уничтожения в будущих войнах. Морские сражения теперь отодвинулись на второй план — вчерашний день. Ставки делались на стремительно развивающуюся авиацию. Тот же В. И. Семенов в романе «Цари воздуха» (1908) изобразил ближайшее будущее, в котором Англия, изрядно опередив в самолетостроении другие державы, устанавливает воздушное господство над миром, правда, в конце концов она терпит поражение.

Возможные аспекты применения авиации в военных действиях рассматривает в своей «аэрофантазии» «Гибель воздушного флота» (1911) и инженер Сергей Бекнев. Все чаще фантасты «изобретают» разнообразные «лучи смерти», вытесняющие со страниц романов «устаревшие» пушки и пулеметы, как, например, в романе Павла Ордынского (Плохова) «Кровавый трон», где описан могучий воздушный корабль, оснащенный таинственными лучами, беззвучно поражающими аппараты врага.

Некоторые литературные проекты отличались особой изощренностью. В 1916 году на книжных прилавках Казани появилась небольшая (всего 55 страниц) книжица очередного офицера-литератора, автора книг по теории и практике военного дела Н. В. Колесникова. Роман назывался «Тевтоны. Секреты военного министерства», и в нем автор на полном серьезе предлагал на период отсутствия военных действий погружать армию в анабиоз: в результате такой «консервации», по мнению Колесникова, отпадает необходимость в регулярном пополнении войск новыми кадрами. Представляете: эдакие вечные «маринованные» солдаты!

Я не отношу себя к той категории исследователей НФ, которые озабоченны поисками аргументов в пользу «прогностических талантов» фантастики. Фантасты — не ясновидцы, хотя случаи попадания в «яблочко» в истории НФ и в самом деле не редки. Правда, «особый дар» фантаста тут, пожалуй, ни при чем. Весь «дар» фантаста, а точнее фантастического искусства, состоит в продуктивном грамотном использовании «гибкого», нелинейного мышления. И уж конечно, НФ не прогнозирует события, а экстраполирует реальность, что дает ей способность разглядеть объективно Возможное в мнимом Невозможном.

О неизбежности войны с Германией фантасты начали писать задолго до ее реального начала. И не только авторы России. В набат забили и французские, и английские, и американские фантасты. В ряде случаев авторам сочинений о будущей войне действительно удалось на удивление точно предугадать многие детали предстоящей мировой бойни.

Ощущением надвигающейся катастрофы пронизана повесть «Хохот Желтого Дьявола» (1914) талантливого сибирского писателя Антона Семеновича Сорокина. Впервые она появилась в печати в 1914 г., однако написана много раньше — в 1909 г. Аллегорический образ Желтого Дьявола (персонификация капитала) — яркий художественный символ жестокости, бесчеловечности, обывательского равнодушия, одним словом, всего того, что толкало человечество в пропасть чудовищной войны. Сорокин достаточно четко выявил социальные корни войны: «Закон золота таков: никогда не жалей, причиняй как можно больше страдания людям — это самое высшее наслаждение, которое может дать золото, наслаждение быть безнаказанным преступником…»

В отдельных деталях сибирский писатель угадал черты еще более отдаленного будущего. К примеру, в повести описаны «фабрики смерти» — удивительно точный прообраз фашистских концлагерей Второй Мировой войны…

Впрочем, немало находилось и таких авторов, которые упрямо окрашивали надвигающуюся войну в поддельно розовые цвета «ура-патриотизма». Романы Л. Г. Жданова («Два миллиона в год», 1909; «Конец войны. Последние дни мировой борьбы», 1915) или, например, некоего Петра Р-кого («Война „Кольца“ с „Союзом“», 1913) рисовали неизбежную и легкую победу Антанты над Германией.

К литературной «предыстории» Первой мировой войны следует отнести и роман «Гроза мира» (1914) И. Де-Рока. Под таким «французским» псевдонимом в первой четверти XX века плодотворно работал практически и незаслуженно забытый сегодня, талантливый писатель и журналист Иван Григорьевич Ряпасов, которого историки русской фантастики уважительно титулуют «уральским Жюлем Верном».

Роман Ряпасова вышел в издательстве Стасюлевича как раз накануне Первой мировой. Будучи произведением фантастико-приключенческим, чем военно-утопическим, «Гроза мира» тем не менее отражает и интересующую нас тему. В затерянном в Гималаях засекреченном городе, куда случайно попадают участники русской экспедиции, английский ученый Блом, готовясь к возможной англо-германской войне, изобретает новые виды сверхоружия. По замыслу Блома, война окажется невозможной (и все последующие войны тоже), если Британия станет сверхмогущественной державой…

Увы, реальность существовала по иным законам: «Ты изобрел страшное оружие, а я придумаю еще страшнее, а потом мы будем воевать»…


После Октябрьской революции в фантастике о войне наступает затишье. Эту временную лакуну заполнили — в меньшей степени интересные и яркие опыты первых советских фантастов (А. Беляева, А. Чаянова, В. Орловского, В. Гончарова), но в большей — близкоприцельные утопии о скором счастливом будущем страны Советов и неизбежности мировой революции.

И. Эренбург. «Трест Д. Е.» (Харьков, 1923).


Затишье, однако, длительным не оказалось. Уже в романах «Трест Д. Е.» (1923) И. Г. Эренбурга, «Машина ужаса» (1925) и «Бунт атомов» (1928) Владимира Орловского, «Гиперболоид инженера Гарина» (1925–1926) А. Н. Толстого, некоторых рассказах А. Р. Беляева зазвучала тревога за будущее Европы, предчувствие грядущей, еще более страшной мировой трагедии. Но таких, подлинно талантливых писателей, стремившихся осмыслить (а не утешить или запугать) происходящие в мире перемены, были единицы. На смену им в конце 20-х гг. пришли легионы фантастов-«оборонщиков», живописателей пятнисто-розовой войны с фашистской Германией. С воинственным оптимизмом они в который раз взялись «вооружать» отечество новыми видами оружия, уверять сограждан в как бы несокрушимости родимой армии.

Да, Вторая мировая война началась более чем за десять лет — на страницах фантастических романов и рассказов. Молодая республика нуждалась в прочной обороне. Но — увы! — куда более добросовестно ее «обеспечивали» не реальные войска, а утешители-псевдофантасты.

Некий В. Левашев в рассказе «Танк смерти» (1928) придумал сверхтанк, преодолевающий препятствия благодаря суставчатому строению; популярный в те годы фантаст (и весьма одаренный!) Сергей Беляев пишет приключенческую повесть о сверхсамолете «Истребитель 17-У» (1928; впоследствии повесть была переработана в роман «Истребитель 2Z», 1939); прозаик Яков Кальницкий в романе «Ипсилон» (1930) «изобрел» маловразумительное электронное опять же сверхоружие для борьбы с фашистами («Электричество — основа жизни, — излагает свою мысль автор, — человек — приемник и передатчик радиомозговолн»); Михаил Ковлев в рассказе «Капкан самолетов» (1930) громит вражеские самолеты при помощи самонаводящегося на звук орудия (правда, непонятно, как это самое орудие различает вражеские и наши самолеты). Экономист по профессии Николай Автократов, автор повести «Тайна профессора Макшеева» (1940), мечтает об изобретении лучей, с помощью которых в будущей войне мы сможем на расстоянии взрывать вражеские боеприпасы. Производит выброс сокрушительной фантазии и Анатолий Скачко в повести с характерным названием «Может быть завтра…» (1930). Красочно рисуя будущие воздушные сражения, автор взахлеб описывает многомоторные самолеты, гигантские дирижабли (и это сверхоружие?!), придумывает даже искусственные облака, «впитывающие отравляющие вещества, как губка».

«Танк смерти». Илл. Г. Фитингофа к одноименному рассказу В. Левашова (1928).


Даже Александр Беляев не удержался: в раннем романе «Борьба в эфире» (1927) изобразил войну далекого, правда будущего, между коммунистической утопией Советской Европы и Америкой, а в рассказе «Шторм» (1931) вскользь упомянул о войне СССР… с Румынией и Польшей!

Одним из самых характерных примеров «оборонной фантастики» начала 1930-х гг. стал рассказ Е. Толкачева «S. L.-Газ» (1930). Все «низменные» черты жанра (дебелость языка на грани фола, ярко выраженная агит-направленность, стиль плакатов типа «А ты почему без противогаза?!») в гипертрофированной форме выпирают из каждой строчки этого опусика в 3 страницы об особенностях газовой войны…

Следует, справедливости ради, заметить, что не все сочинения «оборонной» советской фантастики были пропитаны духом оптимизма. Профессор Алексей Владимирович Ольшванг в своем единственном литературном опыте — повести «Крепость» (1938) — тоже рассказывает о будущей войне, правда, без временных и географических привязок. Описывая технические детали войны (подземные города-крепости, радиоразведка, «лучи смерти»), автор все же не пророчит скорые парады победы на территории врага, в повести звучит неподдельная тревога, предупреждение об опасности, ужасе технически совершенной войны XX века.

В основной же массе своей рассказы о будущих сражениях напоминали братьев-близнецов: одинаковые лица-сюжеты и даже имена не блистали особым разнообразием: «То, чего не было, но может быть: Одна из картинок будущей войны» (С. Бертенев, 1928), «Подводная война будущего» (П. Гроховский, 1940), «Воздушная операция будущей войны» (А. Шейдман, В. Наумов, 1938), «Разгром фашистской эскадры» (Г. Байдуков, 1938). Все они были насквозь сотканы нитями обезоруживающего оптимизма, утверждением мощи Советской армии и абсолютного бессилия врага. «Этого не было. Этого может и не быть, но… Будь готов! Крепи оборону! Вооружайся знаниями!» — такие бодренькие слова-внушения нередко являлись обязательным эпилогом «оборонных» опусов.

«Подводный крейсер» и атакующие вражеский корабль «догонщики» из научно-фантастического очерка П. Гроховского «Подводная война будущего» («Техника-молодежи», 1940).


Литература мучительно и быстро умирала, вытесняемая агит-брошюрами…

Похожая ситуация сложилась и в кинематографе 30-х. Один за другим выходят фильмы, повествующие о том, как враг вторгся на Советскую Родину, а мы-то ему и показали, где раки зимуют. Эти ленты в обязательном порядке демонстрировались в воинских частях — для поднятия духа бойцов: «Возможно, завтра» (1932; реж. Д. Дальский), «Родина зовет» (1936; реж. А. Мачерет, К. Крумин), «Глубокий рейд» (в основу этой ленты 1937 года положен, кстати, роман Н. Шпанова), «На границе» (1937; здесь уже литературным первоисточником послужил опус П. Павленко «На Востоке»), «Танкисты» (1939; реж. 3. Драпкин, Р. Майман), неправдоподобно популярен в те годы был фильм «Эскадрилья № 5 (Война начинается)» (1939; реж. А. Роом), а главная агитка тех лет — «Если завтра война» (1938; реж. Е. Дзиган и др.), основанная на документальных кадрах, снятых во время маневров Красной Армии, удостоилась даже Сталинской премии II степени (1941). Фильм Я. Протазанова «Марионетки» (1934) тоже предупреждал о возможности агрессии со стороны капиталистов, однако, не в пример вышеперечисленным лентам, решен он был с изрядной долей юмора: магнаты капиталистического мира, напуганные ростом революционно настроенных масс, решают поставить во главе вымышленного государства Буфферии нового короля — послушную марионетку в их руках. На нового монарха принца До возлагается ответственная миссия — превратить Буфферию в плацдарм для предстоящего нападения на Советский Союз… В вымышленной стране разворачивается и действие фильма «Конвейер смерти» (1933; реж. И. Пырьев) — правители страны вынашивают планы мировой войны, но местные комсомольцы, понятное дело, не дают им этого сделать.

Хэппи-энд, одним словом. «Будь готов! Крепи оборону!»…

Действительность, как известно, оказалась совсем не похожей на ту, которую обещали сочинители.

Уже не раз говорилось о той плачевной роли, которую сыграли утешительные фантазии накануне войны. Особая «заслуга» в расхолаживании армии принадлежит печально известным романам Николая Шпанова «Первый удар» (1936) и кинодраматурга Петра Павленко «На Востоке» (1936).

Роман Шпанова, кстати, очень небесталанного писателя и фантаста-приключенца, только в течение одного года был издан… пять раз, а пухлый опус Павленко за 1937–1939 гг. издавался более 10 раз! Нынешним фантастам остается только завидовать!

Оба автора обещали стремительный разгром фашистского агрессора и неизбежную победу малой кровью на чужой территории.

«Облегченными до нелепости детскими проектами войны» назвал эти с позволения сказать творения Константин Симонов. А выдающийся авиаконструктор Александр Сергеевич Яковлев обвинял подобные произведения в расхолаживающем влиянии на боеготовность советской армии. В своей книге «Цель жизни» конструктор сообщает один показательный факт, связанный с публикацией романа Н. Шпанова: «Книгу выпустило Военное издательство Наркомата обороны, и при том не как-нибудь, а в учебной серии „Библиотека командира“! Книга была призвана популяризировать нашу военно-авиационную доктрину». Как говорится, комментарии излишни.

Про того же Шпанова поэт М. Дудин в свое время сочинил такую эпиграмму:

Писатель Николай Шпанов

Трофейных обожал штанов

И длинных сочинял романов

Для пополнения карманов.

Период 1930-х гг. стал тяжелым временем не только для страны, но и для всего отечественного искусства. А уж о фантастике и говорить не приходится. Ее просто вырезали на долгих три десятилетия из тела советской литературы. Подавляющее «НЕ-Е-ЕЛЬЗЯ!» грозовой тучей зависло над литературой дерзких мечтателей. Фантазию подменили антисанитарным суррогатом «оборонной» фантастики. Увы, всеобщее помешательство на оборонных проектах оказалось заразительным. В «игру» включались даже известные писатели, люди одаренные, но плотно застрявшие в плену идеологических установок. Они стали частью «серого легиона». По собственной ли воле, по принуждению — просто СТАЛИ, не протестуя. И вот уже на страницах «Комсомольской правды» появляется повесть о будущей воздушной войне С. В. Диковского «Подсудимые, встаньте!», а известный драматург, один из руководителей РАПП и ВОАПП В. М. Киршон выдает в угоду дня фантастическую пьеску «Большой день» (1936). Интересный детский писатель В. С. Курочкин публикует в «Знамени» (1937) даже целый цикл «оборонных» «шапкозакидательских» новелл («На высоте 14», «Атака», «Бой продолжается» и др.).

Да что там говорить, если такая величина как А. Н. Толстой, вписавший свое имя в сокровищницу русской фантастики, вдруг в 1931 г. выдал пресную пьесу о будущей войне «Это будет», написанную в соавторстве с П. С. Сухотиным. Следы «оборонной эпохи» невооруженным взглядом видны повсюду, и в произведениях, снискавших читательскую любовь и дошедших до наших дней («Тайна двух океанов» Г. Адамова, «Пылающий остров» А. Казанцева, да и Беляева зацепило)…

…«Военно-утопический роман», «оборонная фантастика» остались в прошлом — как жанр. И слава богу. Перевернем эту нелегкую страницу все-таки блистательной истории российской литературной фантастики.

А в реальной жизни все как обычно — войны идут своим чередом (да не примут читатели сей оборот за верх цинизма!). Продолжаются они и на страницах фантастических романов: атомные, ядерные, межзвездные… Назвав очерк наудачу попавшейся фразой из «Дневников» А. П. Чехова, я робко намекнул не только (и не столько) на особое неравнодушие фантастов к теме войны… Тему фантастам задает ОБЪЕКТИВНАЯ реальность. А она неизменно оказывается страшнее самых страшных фантазий.

Мария Шарова. «Контуры грядущей войны»[55] в советской литературе 1930-х годов

Советская культура отличалась мобилизационностью. Приближение неопределенного, но обязательного для всех коммунистического будущего требовало от общества сплочения, которое достигалось в том числе и неоднократно проверенным в истории способом — поиском врага, его обнаружением и борьбой с ним[56]. «Войну» в период строительства социализма объявляли отдельным социальным группам, природным явлениям, произведениям искусства, научным теориям, разгильдяйству и бездорожью. Общая доктрина советского государства предопределялась во многом общим контекстом межвоенного периода, характерные черты которого сложились «под влиянием опыта Первой мировой войны, в особенности под влиянием неизбежности учета фактора мобилизованных масс в обществе и политике»[57]. Выстраивает ли свою концепцию подготовки Сталиным Второй мировой войны как войны за мировую революцию В. Суворов или куда более осторожный Дж. Хоскинг, считающий, что СССР начал готовиться к войне только в 1933 году, после прихода Гитлера к власти, и «приготовления эти были плохо продуманы и выполнялись отнюдь не на должном уровне»[58], в любом случае 1930-е годы рассматриваются как период планомерной и постоянной подготовки страны к войне. «Военный мотив постоянно муссировался в газетах, помещавших обстоятельные обзоры международного положения, делая при этом особое ударение на нацистский режим Германии, японцев в Маньчжурии, вероятность захвата власти фашистами во Франции, а также Гражданскую войну в Испании как на пример открытого противоборства „демократических“ и „реакционных“ сил. Угроза войны определяла государственную политику. Суть программы ускоренной индустриализации, как подчеркивал Сталин, заключалась в том, что без нее страна окажется беззащитной перед врагами и через десять лет „погибнет“. Большой Террор, по словам пропагандистов того времени, имел целью очистить страну от предателей, наймитов, врагов СССР, которые изменили бы в случае войны. Народ тоже не оставил эту тему своим вниманием: в обществе, жившем слухами, чаще всего появлялись слухи о войне и ее возможных последствиях»[59].

Вся к 1930-м годам уже хорошо отлаженная советская пропагандистская машина работала на то, чтобы каждый член общества, вступив в более или менее сознательный возраст, осознавал свое время как кратковременную передышку между двумя большими «внешними» войнами. Будущая — с фашистами — должна вот-вот начаться. Бывшая — с «белыми», поскольку в контексте выстраиваемой в это время наррации народной истории Гражданская война затмевала Первую мировую — в основном закончилась: они разгромлены, хотя оставшиеся «белые», превратившись в фашистов, по-прежнему продолжают войну. В политической риторике времени с конца 1920-х гг. господствовали понятия усиления классовой борьбы, империалистической угрозы, агентов (наймитов) империализма, врагов народа и прочего. Милитарная лексика являлась неотъемлемой составной частью языковой картины эпохи. А. Сергеев в мемуарной повести «Альбом для марок» приводит застрявшие в памяти с раннего детства, пришедшегося на вторую половину 1930-х годов, слова и обороты: «БЕЛОГВАРДЕЙСКАЯ ФИНЛЯНДИЯ — с финнами повоевали. ФАШИСТСКИЕ ЛАТВИЯ, ЭСТОНИЯ, ЛИТВА — не понять, воевали мы с ними или нет. ПАНСКАЯ ПОЛЬША — эту разбили… БОЯРСКАЯ РУМЫНИЯ с нами не воевала — испугалась. ТУРЦИЮ и ПЕРСИЮ настраивают против нас ИМПЕРИАЛИСТИЧЕСКАЯ АНГЛИЯ и МИЛИТАРИСТСКАЯ ФРАНЦИЯ»[60].

В воспоминаниях тогдашних подростков о времени своего отрочества неизменно присутствуют рефлексии о сращении военного и мирного в жизни и сознании. К. Симонов, характеризуя свое тогдашнее самоощущение, писал, что от разного рода оппозиционных по отношению к властям идей он «был забронирован… мыслями о Красной Армии, которая в грядущих боях будет „всех сильнее“, страстной любовью к ней, въевшейся с детских лет, и мыслями о пятилетке, открывавшей такое будущее, без которого жить дальше нельзя… Мысли о Красной Армии и о пятилетке связывались воедино капиталистическим окружением: если мы не построим всего, что решили, значит, будем беззащитны, погибнем, не сможем воевать, если на нас нападут, — это было совершенно несомненным»[61]. А. Зиновьев, анализируя строки своего тогдашнего неумелого стихотворения «костьми поляжем за канал. Под пулемет подставим тело», замечает: «Идея подставить тело под пулемет родилась в Гражданскую войну и была для нас тогда привычным элементом коммунистического воспитания. А утверждение о том, что здание нового общества строилось на костях народа, было общим местом в разговорах в тех кругах, в которых я жил. Но оно не воспринималось как обличение неких язв коммунизма. Более того, оно воспринималось как готовность народа лечь костьми за коммунизм, каким бы тяжелым ни был путь к нему»[62]. Ю. Друнина, 1924 года рождения, не преувеличивала, когда на рубеже 1960-1970-х годов писала: «Я родом не из детства — из войны»[63], поскольку ее детство было буквально пронизано идеей вооруженных противостояний.

Жизнь во враждебном окружении предполагает постоянные военные конфликты и необходимую психологическую, идеологическую, физическую, специальную подготовку к военным действиям. Журналистика и литература, соответствующим образом оформлявшие интенции государственной власти, приняли на себя часть функций по созданию соответствующего психологического и идеологического общественного настроя.

Организация литературного процесса в советском государстве подчинялась установке, заданной В. И. Лениным в статье «Партийная организация и партийная литература»: «Литература должна стать… „колесиком и винтиком“ одного-единого, великого социал-демократического механизма»[64]. Это значило, в частности, что литературное дело воспринималось как значимая часть агитационно-пропагандистского алгоритма действия, лежащего в основе отбора и формирования произведений, достойных публикации в советских государственных издательствах и распространения через государственную систему книготорговли. С конца 1920-х годов, когда в СССР завершилась централизация издания и распространения печатной продукции, тексты, препятствующие выполнению актуальных агитационных задач, не могли быть опубликованы. Корпус редакторов, институты цензуры и литературной критики выполняли функции своего рода контрольно-пропускного пункта, не считаться с которым писатель не мог. То, что появлялось в печати, было санкционировано специально подготовленными, приобретавшими не по дням, а по часам опыт людьми, не имевшими к тому же права на ошибку, ибо они стояли на страже главного достояния советского государства — его идеологии.

В подобных условиях неудивительно, что необходимая государству мобилизационная тематика глубоко проникала даже в организационные формы литературного процесса. При знакомстве с хроникой тогдашней литературной жизни бросается в глаза обилие мероприятий, связанных с проблемой войны как неотъемлемой части жизни.

17 января 1930 года И. В. Сталин поддерживает инициативу М. Горького об издании «популярных сборников о Гражданской войне»[65], а 30 июня 1931 года выходит постановление ЦК ВКП(б), одобряющее инициативу М. Горького по созданию «Истории Гражданской войны». В дальнейшем работа в этом направлении будет регулярно освещаться в печати, а создание документированной «Истории…» подкрепляться переизданиями старых и выходом новых художественных текстов соответствующей тематики.

Тема будущей войны энергично муссируется на страницах литературных изданий. 31 января 1930 года в «Правде» открывается литературная страница под характерным названием «Литературный фронт». 9, 14, 19 декабря 1930 года «Литературная газета» публикует письма советских писателей своим западным коллегам с вопросом об их позиции в связи с «подготовкой международным империализмом войны против СССР». Советские писатели участвуют в антивоенных конгрессах. Хотя на Конгрессе 1932 г. в Амстердаме советской делегации было отказано во въезде, в «Литературной газете» появляется рубрика «Друзья СССР — враги войны». В Международных конгрессах писателей в защиту культуры (Париж, 21–25 июля 1935 г.; Валенсия-Мадрид-Париж, 4-17 июля 1937 г.), также носивших антивоенный характер, советская делегация была представлена. 16 марта 1937 г. в «Известиях» появляется открытое письмо советских писателей «Против фашистских вандалов, против поджигателей войны!». 1 августа 1937 года советские писатели принимают участие в Международном антивоенном дне.

При том, что это направление деятельности писателей именуется антивоенным, его присутствие на страницах печати нагнетает ощущение неизбежности войны, а значит, необходимости усиления мобилизации. «Литературная газета» публикует письмо к советским писателям от командиров Красной Армии, слушателей Военно-инженерной академии им. В. В. Куйбышева: «Мы знаем, что только упорной работой создаются замечательные произведения, и мы вас не торопим. Но вас торопит время! Вы чувствуете, как все гуще и гуще нависают над нашим мирным небосклоном тучи войны, войны, „которой еще не знала история“. Продумайте, прочувствуйте это — и пишите!»[66]. 26 апреля на это воззвание откликнулись писатели Вс. Иванов, В. Гусев, В. Лебедев-Кумач, Б. Ромашов, А. Новиков-Прибой, Л. Соболев, а 25 мая в редакции газеты состоялось совещание редколлегии с литературным активом военных академий. А. Толстой в своем выступлении определяет задачи «оборонной литературы», которая «должна говорить сейчас о самом главном, ставить большие мировые идеи. От нас ждут спасения мира, спасения человечества»[67].

В соответствии с представлениями начала 1930-х годов «оборонная литература» должна была опираться на литературное творчество самих военных. Для организации и руководства писателями из армейской среды 29 июля 1930 г. было создано специальное литературное объединение ЛОКАФ — Литературное объединение писателей Красной Армии и Флота. Вокруг нового объединения группируются профессиональные опытные и начинающие писатели, готовые принять участие в создании произведений на соответствующие темы. Они, организуясь в бригады, выезжают в воинские части, на военные маневры; организуют литературные кружки, даже правят произведения красноармейцев и краснофлотцев.

В начале марта 1931 года ЛОКАФ провел совещание, посвященное «литературно-политическим требованиям, предъявляемым им произведениям о Красной Армии»[68]; 5 апреля в «Правде» напечатана редакционная статья «Художественная литература на службе обороны страны», а 5–9 апреля в Центральном доме Красной Армий состоялся первый пленум ЦС ЛОКАФ, насчитывающего к тому времени 2560 членов, объединенных в 126 литкружков, и 690 писателей-профессионалов. 11–14 февраля 1932 года на втором расширенном пленуме ЦС ЛОКАФ были заслушаны доклады Л. Субоцкого «Красная Армия реконструктивного периода в художественной литературе» и содоклады «О творчестве красноармейцев и краснофлотцев-ударников». Локафовцы подписали письмо литературных организаций РСФСР (наряду с РОПКП, РАПП и «Перевалом») с поддержкой Постановления ЦК ВКП(б) «О перестройке литературно-художественных организаций» и с 1933 года прекратили свое существование. Однако сформировавшиеся к тому времени силы создателей «оборонной литературы» сгруппировались вокруг пришедшего на смену центральному печатному органу объединения ЛОКАФ[69] журнала «Знамя»[70].

Несмотря на прекращение деятельности ЛОКАФ, внимание к «оборонной» тематике не снижается. 1 июня 1934 г. проходит Всесоюзное совещание писателей по вопросам оборонной литературы, где обсуждаются доклады П. Павленко и А. Лейтеса «Художественная литература о Дальнем Востоке», Л. Субоцкого «Красная Армия в советской художественной литературе», А. Суркова о красноармейской песне. 19 июня 1935 года был объявлен конкурс на создание текста и музыки массовой советской песни[71] и «Правда» под рубрикой «Конкурс на лучшую песню» систематически публикует стихотворные тексты песен. По итогам конкурса решили «первую премию за литературные тексты не присуждать… Вторые премии за литературные тексты присудить: 1) Мих. Голодному за песню „Партизан Железняк“. 2) Янке Купале за песню „Матка сына провожала“. Третьи премии за литературные тексты присудить: 1) А. Суркову — „Конноармейская“. 2) Виктору Гусеву за „Песню советских школьников“, 3) А. Александрову — „Ночь в разведке“»[72]. Как видим, лучшие образцы массовой песни также были песнями о войне. В официальном обращении 1 Съезда советских писателей к наркому обороны К. Е. Ворошилову выражалась готовность «защитить великую Родину от вооруженного нападения», для чего «дать книги о вероятных противниках, вскрыть качество их сил, противочеловеческие их цели и показать, как в тылах капиталистических армий готовятся к бою союзные нам пролетарские силы»[73]. 31 января 1936 года открылось Всесоюзное совещание писателей, работающих над оборонными произведениями. Доклад Л. Субоцкого назывался «Задачи оборонной литературы в связи с 20-летием Великой пролетарской революции и 20-й годовщиной Красной Армии».

В «оборонной литературе» определялась тактика наиболее эффективной работы, к выработке которой привлекались высокие государственные чиновники. Так, Вс. Вишневский пишет 20 ноября 1937 года Вл. Ставскому, рассчитывая на скорейшее принятие мер: «Я поставил вопрос об освежении и оздоровлении редакции „Знамени“. Нам нужны редакционные работники коммунисты и верные беспартийные товарищи. Вопрос надо решать быстро. Перелом в „Знамени“ надо создать, и он будет создан. Наметили программу на 1938 г., главное — освещение жизни Красной Армии, обороны СССР, показ истории войн, изучение противников. Выявление новых кадров, смелое их выдвижение. Сбор песен, исторических материалов. Отчеты перед активом и читателем. Творческие встречи, читки. Критика и самокритика. Создание оборонной комиссии. Связь с Народным Комиссариатом Обороны, ПУРом. Выделение от ПУРа компетентных тт. для ССП»[74].

Реальные военные столкновения конца 1930-х годов позволили оценить готовность писателей оперативно реагировать на происходящее. 10 августа 1938 года проходят собрание писателей Москвы и митинг писателей Ленинграда — протест против японской агрессии и приветствие бойцам Краснознаменного Дальневосточного фронта, «разгромившим японских захватчиков у оз. Хасан»; 27 ноября — митинг советской интеллигенции в связи с еврейскими погромами в Германии. В периодике весь конец 1930-х — начало 1940-х энергично и однозначно обсуждают политические новости, в том числе, конечно, и военные кампании по присоединению Западных Украины и Белоруссии, Прибалтики. Писатели, часть из которых уже до этого освещала военные действия в Испании и на востоке СССР, отправляются на западные границы, они пишут многочисленные, преимущественно публицистические, тексты о происходящем[75]. В 1939 году в Брест-Литовске выходит сборник «Фронтовые стихи», в том же году во Львове выпускает «Фронтовые стихи и песни» В. Лебедев-Кумач. В журналах и газетах публикуют подборки «фронтовых» стихов С. Щипачева[76], А. Твардовского[77] и других. Митинги советских писателей — отклики на ноту советского правительства правительству Финляндии проходят по всей стране в конце ноября 1939 г. В боевых условиях проверяются наработанные «оборонщиками» навыки работы во фронтовой печати.

Результаты были подведены в июне 1940 года, когда Президиум ССП СССР утвердил оборонную комиссию в составе девятнадцати писателей[78]. В начале июля Вс. Вишневский, один из членов комиссии, провел в Москве с участниками Второго военного и Первого военно-морского семинара беседу о работе военного корреспондента. 6 января 1941 года в Московском университете прошел вечер-встреча писателей с молодежью Краснопресненского района г. Москвы, где А. Сурков выступил с речью о значении советской литературы в деле обороны страны, Всеволод Иванов рассказал о своей работе над романом, пьесой и сценарием о герое Гражданской войны М. Пархоменко, а К. Симонов поделился впечатлениями о своей работе военного корреспондента на Халхин-Голе[79]. Вечер оборонной комиссии ССП проходит в Военно-политической академии им. В. И. Ленина. 4 февраля 1941 года отмечают десятилетие журнала «Знамя», по случаю которого обнародуется Приказ Наркома обороны СССР маршала С. Тимошенко, где отмечаются заслуги журнала, десять лет возглавляющего «оборонную работу советских писателей».

Освоение и продвижение военной тематики касалось не только организации плотного графика соответствующих мероприятий. Военная лексика еще в 1920-е годы прочно вошла в повседневный литературно-критический обиход. На съезде ССП советские писатели привычно именуются «пролетарскими борцами», «солдатами новой культуры»[80] «освобожденной части человечества»[81]. В приветствии съезда И. В. Сталину в соответствии с риторическими правилами тех дней отмечалось, что слово, являясь оружием, было включено «в арсенал борьбы рабочего класса», а «искусство стало верным и метким оружием в руках рабочего класса и у нас и за рубежом»[82].

Укрепление боеготовности рассматривалось как важнейшая задача критики. Даже знакомство с зарубежной литературой оправдывалось необходимостью знакомства с психологией вероятного противника. Один из лидеров уже не существующего ЛОКАФ, выступая на писательском съезде по проблемам «оборонной литературы», замечал, поясняя позицию журнала «Знамя»: «Мы вносили в литературу практику, которую получили в военно-академическом порядке. Мы брали на изучение страницы западной литературы, того же Джойса и Пруста, для того, чтобы знать политику, практику и психику их. Мы действовали, как разведчики и исследователи, как люди, которые будут наносить им же контрудар»[83].

Во всех документах военная тематика на принятом языке эпохи именуется оборонной. По мере упрочения внешнеполитического положения СССР государству приходилось все больше считаться с соблюдением внешних приличий, и полностью подчиняющийся государству Союз писателей, члены которого выполняли в том числе и важнейшую репрезентационную функцию, представляя политику страны в разного рода международных организациях и собраниях, следовал изменчивым государственным установкам, в которых одно оставалось неизменным: СССР ни при каких обстоятельствах не должен и не может именоваться агрессором, войны, в которых он участвовал или будет участвовать, носят справедливый характер.

В то же время еще в 1930 году в письме к А. М. Горькому И. В. Сталин разъяснял будущему первому секретарю СП СССР, что партия решительно против произведений, «…рисующих „ужасы“ войны и внушающих отвращение ко всякой войне (не только империалистической, но и ко всякой другой). Это буржуазно-пацифистские рассказы, не имеющие большой цены. Нам нужны такие рассказы, которые подводят читателей от ужасов империалистической войны к необходимости преодоления империалистических правительств, организующих такие войны. Кроме того, мы ведь не против всякой войны. Мы против империалистической войны как войны контрреволюционной. Но мы за освободительную, антиимпериалистическую, революционную войну, несмотря на то что такая война, как известно, не только не свободна от „ужасов кровопролития“, но даже изобилует ими»[84]. Игра словами «империалистический» и «всякий» находила отражение в двусмысленном употреблении слова «оборонный», которое, начиная с 1930 года, неизменно употреблялось как синонимичное выражению «на военную тему» и включало в себя как значение «оборонительный», так и «революционно-наступательный», то есть «справедливый» с точки зрения советской идеологии.

Так, М. Слонимский, рецензируя деятельность журнала «Знамя», отмечает, что оборонная тема в нем — это «тема растущей мощи нашей страны, тема победоносно шествующей революции, тема борьбы западных наших товарищей[85]. Хотя орган Международного объединения революционных писателей (МОРП) журнал „Литература мировой революции“ получил в 1933 году более сдержанное название „Интернациональная литература“, идея революционного спасения мира, очевидно, продолжала существовать, но сменила форму своего бытования в советской практике.

Если в 1920-е годы подчеркивалось, что война может носить наступательный революционный характер, то в 1930-е характер войны затушевывался. В 1927 году пионерская песенка должна была, по замыслу Маяковского, звучать так: „Возьмем винтовки новые, / На штык флажки! / И с песнею / в стрелковые / пойдем кружки. / Раз! Два! Все / в ряд! / Впе-/ ред, / от- / ряд! / Когда / война-метелица / придет опять, — / Должны уметь мы целиться, / уметь стрелять. / Шагай / кру-/ че! / Цель- / ся / луч- / ше! / И если двинет армии / страна моя, — / мы будем / санитарами / во всех боях. / Ра-/ нят / в лесу, / к сво- / им/ сне- / су. / Бесшумною разведкою / Тиха нога, / за камнем / и за веткою / найдем врага. / Пол- / зу / день, / ночь / мо- / им / по- мочь /“[86].

Стоящий „на запасном пути“ бронепоезд в мироощущении конца 1920-х годов был готов в любой момент выступить в далекий путь: „Сегодня мы встали на долгую дневку. / Травой поросли боевые дороги. / Но время готово выдать путевку / На переходы, бои и тревоги.// Чтоб песенный жар боевую усталость / В больших переходах расплавил и выжег, / Чтоб песня у наших застав начиналась / И откликалась в далеком Париже“[87]. Но через десять лет стихи того же поэта будут посвящены пограничникам, „сторожащим рубеж“[88]. Когда Я. Смеляков в 1932 году писал: „Мы радостным путем побед по всей земле пройдем“[89], он не оговаривает, в каких „справедливых боях“[90] эта победа, по его мнению, будет завоевана. Но слова поэта были созвучны появлявшимся в том же году заголовкам вроде „Перестройка международного революционного литературного фронта“[91].

Во второй половине 1930-х годов пафос революционной наступательности исчезает из открытой печати, хотя подобные настроения в обществе несомненно сохранялись, не случайно отголоски их мы встречаем, скажем, в не опубликованных в то время стихотворениях молодых поэтов. Устремившиеся сначала на советско-финляндскую, а потом на Отечественную войны молодые поэты, судя по всему, искренне хотели воевать. Причин такого рвения, очевидно, было несколько.

Молодые люди 1930-х годов жили в мире, в котором культивировалось противопоставление сейчас / раньше и акцентировался период перехода от прошлого к настоящему, в первую очередь через постоянное обращение к образу пограничной эпохи — революции и Гражданской войны. Образ этих событий к концу 1920-х годов оформился, „Чапаев“ и „Железный поток“, „Хорошо!“ и „Разгром“ уже были написаны и отобраны как наиболее соответствующие потребностям государства, так что о прошлом информация была идеологически — по крайней мере на уровне публичных высказываний — непротиворечивая как о войне „наших“ с „ненашими“. Именно в 1930-е создавались книги писателей, живших в период революции и Гражданской войны и вынесших свои представления об этом времени в виде не мемуаров, но романов воспитания. Участники недавних реальных и легендарных событий вовлекали детей иной эпохи в свою прошлую жизнь настолько настойчиво и эффективно, что те, как об этом явствуют их тогдашние дневниковые записи и стихи, более поздние воспоминания, духовно жили не столько в настоящем, сколько именно в этом прошлом, ощущая себя „лобастыми мальчиками невиданной революции“ (П. Коган)[92], „солдатами революции“, „падающими на пулемет“ (М. Кульчицкий)[93]. Прославление героики революции и Гражданской войны приводило к тому, что даже малые дети через игры, учебные и внеучебные занятия идентифицировали себя с легендарными конниками или революционерами.

Писатели, прошедшие через Гражданскую войну, продолжали не просто осмысливать ее опыт, но выстраивали историю „страны-подростка“ как историю войн настоящих и будущих. Война — неотъемлемая составляющая мира, где существует противостояние коммунистов и капиталистов. Руководитель чехословацких скаутов Прохор Тыля из одноименного рассказа Н. Олейникова готовит расправу „красным ошейникам“ — пионерам, празднующим организованную Коминтерном Международную Детскую неделю[94]. Действие во всех произведениях „преждевременного воина“ А. Гайдара происходит в ситуации войны, которая, сначала находясь на периферии повествования, потом окажется в центре существования героев, собственно и став для них „школой“. Даже в мирной „Голубой чашке“ с ее, казалось бы, внутрисемейным конфликтом, за пределами страны существует фашизм в Германии, и он напоминает о себе антисемитскими выкриками в адрес Берты — эмигрантки из Германии „известного фашиста, белогвардейца Саньки“[95]. Мальчика из „Честного слова“ Л. Пантелеева учат стоять на часах, и даже врун у Хармса врет про то, как „а вы знаете, что ПОД? / А вы знаете, что МО? / А вы знаете, что РЕМ? / Что под морем-океаном / Часовой стоит с ружьем“[96].

Реальные властные силы эпохи мифологизировались и переносились то в отдаленные романтические сферы, ассоциативно связанные с легендарной Гражданской войной, то в сильно приукрашенный идиллический мир счастливой советской страны. Права на счастье, как представлялось, обеспечивались интенциями политики коммунистов и „тяжелыми испытаниями“, в которых значительной частью общества была доказана верность революции. Грядущее будет свободно от ежедневного героизма, но в современном мире существуют лишь островки будущего светлого мира, за который нужно бороться. Армия при таком состоянии общества становится важнейшим социальным институтом, а служба в армии, участие в боевых действиях против широко понимаемого фашизма — способом приблизить всеобщее будущее счастье. Поэтому студент Арон Копштейн, ссылаясь на авторитет А. Блока („И вечный бой. Покой нам только снится…“ / Так Блок сказал. Так я сказать бы мог»), напишет в 1940 году о полной готовности поколения воевать столько, сколько понадобится: «И если я домой вернуся целым, / Когда переживу двадцатый бой, / Я хорошенько высплюсь первым делом, / Потом опять пойду на фронт. Любой»[97]. Копштейн погибнет во время Финской кампании, сражаясь за светлое будущее, которое его столь же романтично настроенные сотоварищи видели в том числе и так: «Война не только смерть. / И черный цвет этих строк не увидишь ты. / Сердце, как ритм эшелонов упорных: / При жизни, может, сквозь Судан, Калифорнию / Дойдет до океанской, последней черты» (М. Кульчицкий)[98]; «Но мы еще дойдем до Ганга, / Но мы еще умрем в боях, / Чтоб от Японии до Англии / Сияла Родина моя» (П. Коган)[99].

Но эти энергичные «наступательные» стихи, выражавшие мироощущение поколения, станут достоянием широкой общественности значительно позже, а в официальной печати с середины 1930-х годов тема наступления сменилась темой обороны как защиты рубежей, границ, родной земли. Доминируют образы «границы на замке», «часовых Родины», мотив охраны границы как залога счастья каждого отдельного человека («Пусть он землю сбережет родную, а любовь Катюша сбережет» — М. Исаковский «Катюша», 1938), воспевание готовности к обороне границы, важности осознавания черты между своей — прекрасной и «вражьей» землей («И на вражьей земле мы врага разгромим / Малой кровью, могучим ударом» — В. Лебедев-Кумач «Если завтра война, если завтра в поход…», 1938). Даже в текстах о Гражданской войне, где ранее на первый план выходила идея идеологического противостояния, появляется мотив защиты земли, отечества: «И он погиб, судьбу приемля. / Как подобает молодым: / Лицом вперед, / Обнявши землю, / Которой мы не отдадим!» (И. Уткин «Комсомольская песня», 1934)[100].

Когда к концу 1930-х годов в стихотворной и прозаической «оборонной» публицистике появится еще и тема сохранения границ («Чужой земли мы не хотим ни пяди, / Но и своей вершка не отдадим» (Б. Ласкин «Марш танкистов», 1939), представления о «своей» и «чужой» земле, то есть о месте пролегания рубежа между «нашим» и «ненашим», уже будут размыты реальными военными конфликтами. При этом мотив обороны «рубежей» по-прежнему соседствует с мотивом распространения «завоеваний революции», которая могла осуществляться, видимо, и путем нападения. Это создавало известную двусмысленность, позволяющую по-разному толковать самые невинные на первый взгляд строки. О каком «верном друге в далекой стороне», спрашивающем, «где пройти к весне такой надежной и такой хорошей, как у вас», говорит поэт Александр Жаров?[101] В риторике предвоенного времени, в условиях реальных военных конфликтов локальные столкновения осознавались как часть некоей символически зашифрованной глобальной цели: «Мы любим жизнь. И любим тем сильней, / Чем больше счастья есть у нас во власти. / А потому во имя всех людей / Ведем мы бой за их земное счастье» (Александр Безыменский «Мы любим жизнь», 1940, Раатевара)[102].

П. Павленко, в 1937 году рассуждая о «нужных» времени книгах, предлагает смягчающую видимые противоречия концепцию «созидательной» войны, где формальное нападение противника должно смениться немедленным контрнаступлением Красной Армии, которая будет энергично реализовывать идеи распространения социализма по миру: «Сейчас наша военная тема — тема строительства, ибо наша война — это созидательная война, наши бойцы и командиры — строители. Они будут строить ревкомы и воспитывать людей на тех территориях, где придется драться. Мы строим, а не уничтожаем»[103]. Это суждение является своего рода послесловием к роману П. Павленко «На Востоке» (1936), где как раз и выведена гипотетическая «созидательная» война СССР с Японией. Действие романа начинается в 1932 году, а завершается чуть позже, в неизвестный год начала новой мировой войны: «Пятого марта 193… года партизанский командир Ван-Сюн-тин, отдыхавший в родных местах, узнал о движении японских дивизий к озеру Ханка»[104].

Писатель предлагает своего рода конспект «контуров будущей войны» «советских» с «белогвардейцами», «японцами», «империалистами» от стадии локального конфликта до мощной революционной битвы всемирно-исторического значения. «Труднее всего было… на границе. Пора строительства укрепления давно прошла, уехали инженеры, и началась жизнь крепости, глубоко закопанной в землю. Так, впрочем, продолжалось недолго. Одна за другой пошли провокации на границе. Белогвардейцы обстреливали колхозников, японцы ежедневно „исправляли“ пограничную черту, ссылаясь на давние договоры. Не было ночи без выстрелов. Пограничники работали, как на войне, без сна, без отдыха. <…> За одну последнюю зиму Тарасюк четыре раза ходил в штыки на японцев, перешедших рубеж, был ранен и ни за что не хотел уезжать на запад, боясь пропустить тот ответственный день, который всем казался почти наступившим» (439). Однажды утром японцы все же пересекают воздушную границу, но советские войска готовы к немедленному контрнаступлению. «Звуки издалека делались гуще, и скоро можно было разобрать, что это звучат моторы. Потом что-то звякнуло на дорогах, и за колхозными фанзами залаяли псы. И еще раз, но громче, прозвучало моторами небо и медленно, как бы заикаясь, откашлялось на горизонте, у моря. Человек встал и оглянулся.

— Это война, — сказал он. — Товарищ Михаил Семенович, уверяю вас, это типичная война.

<…> Дорога еще была пустынна, но звонкий ход металла чувствовался за первым ее поворотом. Шла артиллерия. Впереди нее, оглушительно тарахтя, катились танки» (453).

Готовые к войне войска относятся к отражению врага как к повседневной боевой задаче. Молодой командир перед картой тылов противника уже в первые часы войны «задумчиво набрасывал на ней разноцветные линии обозов, скопления эшелонов, беженцев и продовольственных баз. Он как бы искал поля будущих битв, осторожно накладывая на них мазок за мазком, меняя краски или вовсе стирая их. Радиоосведомление держало его в постоянном творческом напряжении» (493).

Итогом его задумчивости и усилий войск стал быстрый перелом ситуации: «В пять часов дня 8 марта пришло сообщение, что авиация красных громит тыл и коммуникации армии. Маньчжурская образцовая бригада, захватив санитарные поезда, самовольно отходит по направлению к Харбину. Фронт армии Накамуры перемещался в тыл. Армия его должна была поворачиваться во все стороны. Фронт обтекал ее, окружал. Армия Накамуры зарывалась в землю. Красные части теснили японцев к югу. Красные десанты ждали их с флангов. Маньчжурские партизаны громили их с тыла. Советский рубеж, грудью приняв японский удар и расплющив его о себя, теперь оставался далеко позади» (504).

Столь энергичное отстаивание своих рубежей имеет, по П. Павленко, две причины. Во-первых, военная мощь Красной Армии. «Борьба в воздухе разгорелась с новой силой. Красные истребители все прибывали, и сражение воздушных машин все более отрывалось от связи с землей. Красные срывали разведку, ослепляли колонны и час за часом уходили все дальше от полосы прорыва, в Маньчжурию. Война спешила на чужую землю <…> Штурмовики уходили волна за волной, и небо над полями прорыва становилось все тише, беззвучнее и бездеятельнее. И вдруг из-за горизонта появилась новая колонна машин. Она проносилась почти над головами сражающихся, трудно уловимая на фоне холмов и земли. Невидимые, грохотали где-то высоко бомбардировщики. Война спешила на чужую, напавшую на нас землю» (491–492). «Показались бомбардировщики. Они садились один за другим, мгновенно выбрасывали из кабин людей в шинелях и шлемах, неуклюжие танки и тягачи с гаубицами… Люди были в добротных сапогах и шинелях, с крепкими деловыми лицами, кажущимися темными от сизых шлемов. От них несло запахом хлеба и ваксы. Это была великая пехота большевиков. Чэн видел ее впервые» (520).

Но главная причина изменения хода военных действий — в понимании всеми советскими людьми своей идеологической сверхзадачи, интернационалистский характер которой неоднократно формулируется в романе различными героями. Вот, например, комиссар Измаров дает задание эскадрилье: «Не спеша выработал он порядок дня (политические задачи рейда — первое, прием в партию — второе, информация о событиях — третье, текущие дела — четвертое) и не спеша объявил его своим голосом старого рыбака (он был тюрок из Ленкорани). У всех защемило в глазах.

— Коммунизм сметет все границы, — сказал Измаров. — Очень сильно надо понимать эту мысль. Очень сильно, очень серьезно. Сметет — ха! Думают, может быть, когда это сметет? Сейчас сметет. Когда нужно — тогда и сметете. Я так понимаю.

Но и все понимали, что границей Союза являлась не та условная географическая черта, которая существовала на картах, а другая — невидимая, но от этого еще более реальная, которая проходила по всему миру между дворцами и хижинами. Дворцы стояли по ту сторону рубежа.

Не села маньчжурских мужиков должны были отвечать за нападение на Советский Союз, а дворцы и банки купцов. Не поля маньчжурских мужиков будут гореть, но виллы. Военные заводы. Склады и аэродромы в центре страны, начавшей войну» (470).

После сообщения о начале войны в Москве на улицах царят всеобщий восторг и ликование, толпа «говорит, поет и спорит», люди постарше восторженно вспоминают Гражданскую войну, войну в Испании, выступления в Берлине. «Вы заметили, что никто не говорит об Японии… Что там Япония. Все знают, что дело не в ней. Мы встречаем сегодня не первый день навязанной нам войны, а что-то провозглашаем на всю вселенную. Дело идет о схватке повсюду. <…> Мы всегда знали и никогда не забывали ни на минуту, что война будет и ничто не устранит ее навсегда. Мы старались отодвинуть, отдалить неотразимый час ее прихода, чтобы вырастить бойцов среди угнетенных народов, воспитать классы, выковать партии. Сколько раз билось от счастья наше сердце, когда над миром проносился революционный пожар! Мы знали, что этот час придет! Вставай, Земля! Время наше настало! Вставайте, народы! Прочь руки от Красной страны!» (510–511).

Борьба за революционное будущее человечества — это лучшее, что может случиться с советским человеком. Герой с волнением говорит героине, муж которой на фронте: «Вот и опять молодость, опять. Ах да, вы не пережили Гражданской войны. Это было счастье, Ольга Ованесовна. Все чувства, все поступки сверялись на слух с тем, что происходило на фронте <…> Только в минуту величайшей опасности начинаешь как следует осознавать, что такое советский строй. Мы родились и выросли в войне. Наш быт был все время войной, неутихающей, жестокой. У нас умеют садиться в поезда и уезжать за тысячу верст, не заглянув домой. Мы способны воевать двадцать лет, мы бойцы по исторической судьбе, по опыту жизни <…>…для нас победить… значит, смести с лица земли режим, выступивший против нас. <…> Китай вырастет в могущественную советскую страну. Япония станет счастливой. Индия получит свободу» (508).

Мощного освободительного пафоса «созидательной войны» хватит на всех советских людей. «Войну закончат те, кого вы воспитаете. Они будут победителями… Умейте сложить кости на ваших лекциях, если еще мечтаете о романтических подвигах» (536), — говорят героине, работающей преподавателем океанографии в завоеванном / освобожденном городе. Восторг всеобщей битвы соединяется в финальной части романа с пафосом бурной деятельности перед раскрывающимся замечательным небывалым будущим. «Но почему все же я захотел написать о войне? Лишь только потому, что вижу, какая это будет война.

Война, которую, быть может, вынужден будет вести наш Союз, в случае нападения на него, явится новой в истории человечества войной, справедливой и благодетельной. Это будет война за счастье»[105].

Несомненно, что роман, созданный П. Павленко, был, что называется, заказным. Враг обозначен, цель войны приведена в соответствие с требованиями момента, описание будущих боевых действий должно вызывать у читателя прилив энтузиазма и веру в безоговорочную справедливость государства. В условиях, когда большая часть литературы приравнивается к пропаганде, естественно, увеличивается число текстов, организованных в соответствии не с социальным, но с собственно государственным заказом. Значительная часть литературы об армии непосредственно обслуживала политуправление. Менялись штабные установки — соответствующим образом менялись мотивировки и пафос. Сама система пропаганды предполагает, в частности, что «пропагандистская интенция автора никогда не может быть установлена наверняка и мелькает в текстах как некий призрак, проявляясь и исчезая в зависимости от их интерпретации и конкретных условий рецепции»[106].

Но очевидно, что не все писатели находились в столь прямой зависимости от требований Наркомата обороны. Именно «самостоятельные» тексты, как показывает история литературы, сильнее всего влияют на современников, надолго оставаясь в их памяти, создавая у потомков определенный образ ушедшей эпохи. Отдавая отчет в том, что любая интерпретация литературы под жестко заданным идеологическим углом зрения в той или иной степени произвольна, все же предпримем подобную попытку не только в случае открыто-пропагандистской литературы, субъективность которой неизменно деформирует заранее сформулированный заказ. Рассмотрим здесь лишь один аспект выражения мобилизационной готовности в художественной литературе — произведения, предназначенные для подростков, то есть тех, кому в будущей войне придется принимать самое непосредственное участие. В русской литературе проблема проверки справедливости и значительности дела его воздействием на детей постоянно разрабатывается, активизируясь в периоды, когда возникает потребность в оправдании / осуждении военных приготовлений и подготовке к войне всех членов общества. В советской культуре периода ее становления война довольно часто представляется как своеобразная инициационная практика. Готовность к походу у «красногалстучной гвардии», как было принято называть пионеров, надо было воспитывать уже сегодня. Равнение на героев прошлого и непрекращающаяся освященная пионерской клятвой «борьба за дело Коммунистической партии» требуют самовоспитания качеств, необходимых воину, герою времени — летчику, пограничнику, танкисту. Равнение на героев требует быть мужественными, решительными и бдительными.

Выразительными примерами подобного рода текстов, влияние которых на советских подростков трудно переоценить, являются повести и рассказы А. Гайдара. Писатель не входил в число локафовских активистов, тем не менее военная тема пронизывает все его творчество. Это, видимо, связано в первую очередь с биографическими причинами. Попав на Гражданскую войну совсем юным, А. Голиков после ее окончания был демобилизован из армии с диагнозом «травматический невроз», от которого и лечился всю последующую жизнь. Он, судя по всему, прекрасно осознавал, что испытание войной выдержал не до конца, и понимал, какого рода подготовки ему не хватило. Об этом в 1930 году он пишет повесть «Школа», где подводит негероический итог «героическому» периоду в изображении событий своей юности.

Как большинство современников, уверенный в том, что еще одна большая война неизбежна, писатель поставил перед собой своеобразную и по-своему благородную задачу — помочь современным детям и подросткам психологически подготовиться к будущей войне. Не случайно самого себя Гайдар представлял воспитателем будущих солдат: «Пусть потом какие-нибудь люди подумают, что вот, мол, жили такие люди, которые из хитрости назывались детскими писателями. На самом же деле они готовили краснозвездную крепкую гвардию»[107]. Чтобы гвардия выдержала предстоящие испытания, составляющие ее люди должны обладать внутренне непротиворечивой системой воззрений, которая сделает преодолимыми военные перегрузки. Кроме того, она должна знать, какие битвы ждут ее впереди.

Как и многие другие детские писатели этой поры, А. Гайдар изображает мир как непрекращающуюся войну, вынося изображение явных или скрытых военных действий в центр любого своего сюжета. Война может проявляться в борьбе с кулаками и вредителями («Дальние страны», «Военная тайна»), с диверсантами и шпионами («Судьба барабанщика», «Маруся»), с внешним неназванным врагом («Поход») или названными белофиннами («Комендант снежной крепости»).

Одно из многочисленных советских изданий рассказа А. Гайдара «Поход», построенного на идее «будущей войны». Худ. В. Лосин (1976).


Поскольку война носит непрекращающийся и всеобщий характер, все члены общества или являются солдатами, или готовятся в солдаты — это, очевидно, относится к твердым убеждениям писателя. Даже совсем малыши Чук и Гек впервые появляются в рассказе Гайдара, когда у них «был бой. Короче говоря, они просто выли и дрались»[108]. И на протяжении всего рассказа с вполне мирным сюжетом — поездкой вместе с матерью к отцу на север — то Гек делает пику, чтобы «ткнуть этой пикой в сердце медведя» (3, 35), то он видит «в поле завод. Интересно, что на этом заводе делают? Вот будка, и укутанный в тулуп стоит часовой. Часовой в тулупе огромный, широкий, и винтовка его кажется тоненькой, как соломинка» (3, 41), то, заметив «могучий железный бронепоезд», мальчики решают, что в кожанке рядом с ним «командир, который стоит и ожидает, не придет ли приказ от Ворошилова открыть против кого-нибудь бой» (3, 42). И даже на конфетных обертках у них «нарисован танк, самолет или красноармеец» (3, 36). Война определяет мечты героев о будущем. Васька из «Дальних стран» собирается, став взрослым, пойти в Красную Армию: «Возьму винтовку и буду сторожить. <…> А если не сторожить, то налетит белая банда и завоюет все наши страны» (2, 68).

Всеобщая готовность к воспитанию в себе солдата, свойственная героям Гайдара, приводит их к идее создания организации единомышленников, отряда, а позже и своей армии, состоящей из тех, кто только готовится пойти в «настоящую» армию. Идея «отрядов» буквально пронизывала всю систему общества, и фабула произведений Гайдара построена так, что герои формируют территорию обороны, постепенно создавая отряды из тех, кто готов сражаться вместе с ними. Одиночки сплачиваются и постепенно научаются видеть другие такие же отряды, превращаясь в армию, последовательно уничтожая или перевоспитывая противника, будь то уже упоминавшийся Санька, Мишка Квакин или сестра Оля из «Тимура и его команды»[109].

Военный человек, по А. Гайдару, — центральная фигура в советской действительности, обладающая четко обозначенным набором качеств, среди которых одним из важнейших является умение обнаруживать врагов и обезвреживать их. Формирование этого умения является важнейшей частью воспитания гражданина. Советская политическая риторика 1930-х годов, во многом построенная на идее мира как войны, предполагала формирование поляризованного образа действительности с отчетливо обозначенными образами «своих» и «врагов». При этом полагалось, что обучение безошибочно отделять одних от других, в том числе и по идеологическим признакам, должно стать едва ли не основополагающим в процессе социализации советского ребенка. Советская детская журналистика (см. журналы «Дружные ребята», «Мурзилка» и др.) предлагала немногочисленные и ясные способы подобного различения, следование которым обещало заведомый успех.

Дети на Гражданской войне — одна из центральных тем творчества А. Гайдара 1920-х годов («Р.В.С.» — 1925; «На графских развалинах» — 1929; «Школа» — 1930) — легко отделяли «своих» от «чужих» по их принадлежности к той или иной воюющей стороне. Война «настоящая», в произведениях писателя 1930-х годов неизменно находящаяся на периферии повествования, с отголосками которой в мирной жизни сталкиваются юные герои, также задает принадлежность «своих» к «красным», а «чужих» к «белым». Но подобное «политическое» противопоставление утрачивает очевидность, даже в рамках заведомо схематичной «Сказки о Мальчише-Кибальчише…» (1932) осложняется введением образа Мальчиша-плохиша — тайного «чужого», в условиях боя оборачивающегося врагом.

В повестях и рассказах 1930-х годов А. Гайдар особое внимание уделяет не результату, но процессу различения, неизменно изображая его как сложный, требующий от героя сверхусилия. Писателем вводится градация «своих», и наградой за успехи становится причисление героя к особенно доверенным «своим» — потенциальным хранителям Военной Тайны. По мере развития читателя ситуация различения требует от героев все больших интеллектуальных и эмоциональных затрат, поскольку «чужесть» может проявляться неожиданно («Дальние страны» — 1932; «Военная тайна» — 1935), не осознаваться самими ее носителями («Голубая чашка» — 1936), сознательно и хитроумно прятаться («Судьба барабанщика» — 1939)? скрываться в «своих» («Тимур и его команда» — 1940), скрываться в себе («Чук и Гек» — 1939), наконец, только казаться присутствующей («Комендант снежной крепости» — 1941). Ведение войны с условным противником, являющимся то ли тайным другом, то ли явным врагом, — главный предмет в школе советских подростков. При этом писатель не просто постепенно переводит читателей на все более сложные «уровни» игры «Найди чужака», но через развитие лейтмотивов крепости, тревоги, военной тайны и других меняет параметры изображаемого мира, делая его все менее однозначным, сохраняя тем не менее отчетливую, но уже не столько идеологическую, сколько психологическую границу между «своим» и «чужим», используя в качестве барьера понятие «справедливость».

Цель войны в творчестве Гайдара — защита / уничтожение советского строя. Ради этого одни готовы «бить белых и сегодня, и завтра, и до самой смерти, проверять на земле полевые караулы» (1, 33), другие — неутомимо идти на любые ухищрения ради получения чертежей оружия, срыва строительства завода, организации колхоза и т. п. Ненависть «белых» к «красным» носит во многом иррациональный характер: злодеи не вспоминают о добрых старых царских временах, у них нет плана будущего без советской власти, эта власть просто вызывает их зависть и желание разгадать ее загадку[110]. Все войны, начиная с Гражданской, — этапы единой справедливой со стороны советских людей войны по защите советского строя.

В символически-обобщенном виде образ этой войны создан в «Сказке о Военной Тайне, о Мальчише-Кибальчише и его твердом слове» (1933): война «наших отрядов» с «проклятыми буржуинами», напавшими на мирных тружеников. Но попытки завоевать «наших» и «забрать их в свое проклятое буржуинство» безуспешны, потому что от мала до велика «наши» готовы отстаивать свою землю, а их предводители, какими бы юными они ни были, знают Военную Тайну. Эта война в итоге заканчивается окончательной победой «наших», так как на их стороне могучая Красная Армия и привлекательная для других стран идея, благодаря которой, недоумевают буржуины, «как у вас кликнут, так у нас откликаются, как у вас запоют, так у нас подхватывают, что у вас скажут, над тем у нас задумаются» (2, 187). Поэтому «при первом грохоте войны забурлили в Горном Буржуинстве восстания, и откликнулись тысячи гневных голосов и из Равнинного Королевства, и из Снежного Царства, и из Знойного Государства. И в страхе бежал Главный Буржуин, громко проклиная эту страну с ее удивительным народом, с ее непобедимой армией и с ее неразгаданной Военной Тайной» (2, 190). Неназванная Тайна включает в себя в первую очередь глубокую веру в основополагающую справедливую идею государства трудящихся.

А. Гайдар так разъяснял читателям смысл названия повести: «Тайна, конечно, есть. Но ее никогда не понять главному Буржуину. Дело не только в вооружении, в орудиях, в танках и бомбовозах. Всего этого немало и у капиталистов. Дело в том, что наша армия знает, за что она борется. Дело в том, что она глубоко убеждена в правоте своей борьбы. В том, что она окружена огромной любовью не только трудящихся советской страны, но и любовью миллионов лучших пролетариев капиталистических стран <…>…что в помощь Красной Армии подрастает такое поколение, которое поражений знать не может и не будет. И это у Красной Армии — тоже своя военная тайна»[111].

Представление о справедливом характере войны советского с несоветским на протяжении творчества у Гайдара в целом остается неизменным, но постепенно меняется образ врага и само описание военных действий. Сначала эта война именовалась Гражданской, и события в ней имели конкретно-исторический характер. В «Сказке о Мальчише-Кибальчише» война является однозначно оборонительной, но затем войны утратят наименования и определения[112]. Если ставится прагматическая задача — научить героя / читателя обнаруживать врага в любых условиях, делается неважным, в какой войне приходится принимать участие герою, лишь бы она была «справедливая». На неизвестную войну уходит отец Альки из рассказа «Поход»: «Ночью красноармеец принес повестку. А на заре, когда Алька еще спал, отец крепко поцеловал его и ушел на войну — в поход» (3, 78). Весной отец возвращается из похода и приказывает сыну «оружие и амуницию держать в полном порядке, потому что тяжелых боев и опасных походов будет и впереди на этой земле еще немало» (3, 79). Маруся из одноименного рассказа 1940 года несет букет «на свежую могилу отца, только вчера убитого в пограничной перестрелке» (3, 81). Столь же территориально неопределенной оказывается война в «Тимуре и его команде»: «Вот уже три месяца, как командир бронедивизиона полковник Александров не был дома. Вероятно, он был на фронте» (3, 84). Своему другу Георгию Гараеву, инженеру-механику на автомобильном заводе, который после получения повестки мгновенно превращается в капитана танковых войск, Ольга Александрова поет песню, где есть такие слова: «Гей! Да где б вы ни были, на земле, на небе ли, / Над чужими ль странами — / Два крыла, /Крылья краснозвездные, / Милые и грозные, / Жду я вас по-прежнему, / Как ждала» (3, 164).

В изображении Гайдара советская страна живет в ситуации войны вообще, к которой все относятся с пониманием, уважая ее таинственность, но новые конкретно-исторические военные конфликты конца 1930-х — начала 1940-х годов вновь позволяют упоминать реальные сражения («Комендант снежной крепости») в Финляндии, Польше и Монголии, которые именуются «далекими командировками» (3, 174), только чтобы не пугать зря близких. Эти войны тоже ведутся за советскую страну, и закончатся они только тогда, когда «сметут волны революции все границы, а вместе с ними погибнет последний провокатор, последний шпион и враг счастливого народа» (2, 413).

25 июня 1940 г. главный редактор «Красной звезды» Е. А. Болтин собрал писателей, работающих над военной тематикой, на своего рода инструктаж: «Прежде всего надо воспитывать людей в понимании того, что Красная Армия есть инструмент войны, а не инструмент мира. Надо воспитывать людей так, что будущая война с любым капиталистическим государством будет войной справедливой, независимо от того, кто эту войну начал. У нас были такие настроения, что будем обороняться, а сами в драку не полезем. Это неверно. Наш народ должен быть готов к тому, что, когда это будет выгодно, мы первыми пойдем воевать… Мы должны быть готовы, если понадобится, первыми нанести удар…»[113]

Эти кулуарные установки не успели претвориться в художественную практику[114], поскольку открыто были провозглашены лишь 5 мая 1941 года в речи И. Сталина на приеме выпускников военных академий. Близкий к военным кругам литератор Вс. Вишневский, присутствовавший на приеме, записал в дневнике: «Речь огромного значения. Мы начинаем идеологическое и практическое наступление… Впереди — наш поход на запад. Впереди возможности, о которых мы мечтали давно»[115].

Литература сделала все для того, чтобы этими возможностями смогли воспользоваться граждане СССР. Но на их долю выпала война совсем другого характера.

А. Ф. Бритиков. Из книги «Русский советский научно-фантастический роман»

Вторая мировая война еще не началась, а отечественное оружие уже было окрещено огнем от Мадрида до Халхин-Гола. Почти через все фантастические произведения 30-х годов проходит мотив освободительной революционной войны и защиты Советской Родины. <…> Следует вспомнить роман В. Валюсинского «Большая земля» (1931), повести Н. Автократова «Тайна профессора Макшеева» (1940) и Н. Томана «Мимикрин доктора Ильичева» (1939), военно-техническую утопию летчика Г. Байдукова «Разгром фашистской эскадры» (1938), новеллы о войне в книге В. Курочкина «Мои товарищи» (1937), цикл рассказов разных авторов под общей рубрикой «Будущая война» в «Огоньке» за 1937 г. (среди них рассказ Л. Лагина «Пропавший без вести»). В 1936 г. вышли романы Л. Леонова «Дорога на Океан» (главы о будущей войне) и П. Павленко «На Востоке», в 1939 г. — повесть Н. Шпанова «Первый удар».

Фантастический элемент играл в этих произведениях неодинаковую роль.

В новеллах Курочкина фантастическая военная техника весьма условна. Мост взрывается, когда на фотоэлементы падает тень от паровоза, а ведь в пасмурный день тени вообще могло не быть… Высотный самолет-планер — выдумка более оригинальная (бесшумный выход на цель), но делать его прозрачным в целях маскировки было бесполезно: самый прозрачный материал все равно блестит, отражает свет. Но для чисто реалистического замысла (советский человек в дни мира и в дни войны) годилась и такая квазинаучная фантастика.

Рассказ Байдукова, напротив, написан был ради того, чтобы пропагандировать дизельный бомбардировщик. Идея, конечно, лишь наполовину фантастическая.

Г. Байдуков. «Разгром фашистской эскадры» (1938).


Шпанов был сторонником паротурбинного самолета и развернул вокруг него целую концепцию. «Повесть Шпанова, — вспоминает известный авиаконструктор А. Яковлев, — рекламировалась как советская военная фантастика, но она предназначалась отнюдь не для детей. Книгу выпустило Военное издательство Наркомата обороны, и притом не как-нибудь, а в учебной серии „Библиотека командира“! Книга была призвана популяризировать нашу военно-авиационную доктрину»[116]. Эта доктрина выглядела следующим образом: в будущей войне «наши воздушные силы… за какие-нибудь полчаса вытесняют вражеские самолеты из советского неба, через четыре часа после начала войны наносят поражение немцам… Только таким рисовалось начало войны Н. Шпанову»[117].

Но одному ли Шпанову? Когда Павленко обрушивал на голову агрессора столько самолетов, сколько помещалось в его воображении; когда у Сергея Беляева щелчком сбивали неуязвимый летающий танк; когда у Адамова одна-единственная подводная лодка топила целый флот, а у Автократова таинственными лучами взрывали боеприпасы противника чуть ли не по всему фронту, — все это в совокупности создавало впечатление, что техника сделает войну молниеносной и почти бескровной.

Если у Казанцева в «Пылающем острове» самолеты противника сбивали, не выходя из кабинета, по радио (это еще была заведомая фантастика), то в повести Шпанова победная фантазия смыкалась вроде бы с убедительной реальностью: автор уверял, что авиация испанских республиканцев расправлялась с новейшими «Мессершмиттами» даже при соотношении один к пяти. «Конечно, это было вредное вранье, — пишет Яковлев. — Сознательное преуменьшение сил противника порождало лишь зазнайство»[118].

Яковлев отмечает, что автор «Первого удара» опирался на воинские уставы и инструкции, которые не предусматривали неблагоприятного поворота событий. Шпанов фантастически гиперболизировал увлечение некоторых наших тактиков идеей всемогущества бомбардировочной авиации — так называемой доктриной Дуэ. Эта доктрина, кроме того что основывалась на концепции тотальной бомбардировки мирного населения, недооценивала другие виды оружия, и весь комплекс факторов, определяющих исход войны.

Например, немецкий офицер Гельдерс в утопической книге «Воздушная война 1936 года» сбрасывал со счета народные волнения — неизбежный спутник империалистических войн. Павленко в этой связи написал свои «Полемические варианты», они были приложены ко 2-му русскому изданию утопии Гельдерса[119]. Здесь он развивал противоположную мысль, которая казалась не только Павленко, но и Шпанову да и другим фантастам, писавшим на военную тему, самоочевидной: война, затеянная империалистами, автоматически и немедленно перерастет в социальную революцию. (В повести Шпанова немецкие рабочие с нетерпением ожидают, когда бомбы будут сброшены на их завод, и поют «Интернационал»). История показала, что решающим фактором революционизации сознания народов во второй мировой войне была военная и моральная победа Советского государства.

Вероятно, в набросках антимилитаристской контрутопии и зародился замысел романа «На Востоке». Перенеся события на Восток, где действительно был сильный очаг революционно-освободительного движения, Павленко несколько выправил допущенную в «Полемических вариантах» переоценку революционных возможностей трудящихся капиталистических стран.

Однако в романе остался другой перекос. Еще в «Полемических вариантах» Павленко, бегло упоминая о руководящей миссии коммунистов, размашисто расписал воображаемый взрыв народной стихии. Высказанного же в критике упрека, что в романе «На Востоке» тоже идеализирована стихийность, Павленко не принял. В самом деле, там есть такие строки (об освоении Дальневосточного края): «…не слепая стихия шла. Шла четкая точность расчета, шла поточно, почти как стихия, но управляемо; восторженно и самозабвенно, но в то же время дальновидно»[120].

Но в изображении восстаний в поддержку нашей страны упование на стихийность сохранилось. Павленко, например, слишком сближает с китайским революционно-освободительным движением хунхузов, — в сущности, деклассированных разбойников. (Такими их вывел А. Фадеев в «Последнем из Удэге»). Восстание в японских тылах готовит не столько партия, сколько разрозненная группа людей, составляющих неопределенную революционную организацию. Некоторые из них идут к мировой революции тайными тропами военных заговоров. «Я коммунист периода разрушения… — откровенно признается один. — Я невежда во всем остальном, мне хотелось, чтобы моя пора, то есть разрушение, длилась долго. Я хотел драки. Глупая мысль, очень глупая и бедная мысль» (1, 302–303).

Что верно, то верно, и эта психология, может быть, взята была из жизни. Но у Павленко трудно различить грань между такими вот предтечами маоизма и коммунистами-ленинцами Чэном, Шлегелем, Лузой. Мол, все герои, всех сравняет будущая мировая революция. Я. Ларри в «Стране счастливых» куда строже дифференцировал людей одного лагеря.

Нарисованная Павленко утопическая картина разошлась с действительной войной. Правда, изображенные в романе вымышленные события на Востоке своей стремительностью, массированным применением техники, решительностью победы совпали с восточным финалом второй мировой войны. Но к победе над Японией советский народ пришел через испытания, которых писатель даже отдаленно не предугадал. Не фантастические армады наших бомбардировщиков взрывали в первые же дни войны Токио, а горстка отважных летчиков на устаревших машинах встретила на западных границах эскадры немецкого люфтваффе. Это еще можно было отнести за счет неизбежных издержек утопии. Хотя несовпадение с действительностью у Павленко подчас просто трагично. Стоит сравнить главы о блистательном успехе разведывательной дуэли с судьбой донесений Р. Зорге[121] или с тем ударом, который гитлеровская разведка нанесла по нашим военным кадрам.

И уже никакими издержками жанра не оправдать общую убаюкивающую картину победных военных действий. Герои Павленко как будто сознают, что «война будет тяжелой» (1, 226), но тяжести этой читатель по-настоящему не увидел. Судьбу войны Павленко решил, по сути, в пограничном сражении: «великая пехота большевиков» лишь развивает успех, достигнутый горсткой защитников пограничного, механизированного оборонительного пояса. Будущего участника тяжелейших испытаний книга настраивала на то, что столкновение с капиталистическим окружением обойдется без большой крови и предельного напряжения сил.

М. Горький в отзыве на рукопись подчеркивал: «Это еще только черновик повести, которую необходимо написать, имея в виду, и на первом плане, не просто „читателя“, а читателя, который будет основным деятелем войны и решит ее судьбу»[122]. Главным просчетом, по его мнению, было отсутствие «героической единицы — рядового красного бойца. Как он — именно он! — вел себя в грандиозных боях, изображенных Вами?»[123]. Война с германским фашизмом показала, сколь серьезно было это, казалось бы, чисто художественное упущение. И бытовое правдоподобие (в том числе в военных эпизодах) только усугубило психологически разоружавший просчет.

Горький отметил также много мелких неточностей, порожденных торопливостью, и посоветовал переделать рукопись. Но, судя по всему, черновик в основе так и не был изменен. Готовя в 1948 г. новое издание романа, Павленко исправил некоторые частности в китайских эпизодах, исключил главу о революции в Японии и т. п. Но это были, конечно, не те коррективы, которых требовал исторический опыт Великой Отечественной войны. Не посчитался с этим опытом и Шпанов. В изданном в 1961 г. новом романе «Ураган» он вновь нарисовал картину будущих легких по-бед.

В свое время роман «На Востоке» имел успех потому, что затронул струну души народа, который готовился отстоять завоеванное и нести дальше факел революции. Но, как бы возвращая читателю почерпнутый в его недрах энтузиазм, Павленко ограничился в основном этим эмоциональным отношением к будущей войне. Роман некритически пропагандировал волюнтаристскую концепцию молниеносного перенесения войны на территорию агрессора. Автор исходил из вполне понятных чаяний народа, но не посчитался с трезвым расчетом сил.

Столь близко придвигая свою утопию к жизни, он брал тем самым на себя ответственность за действительные теории, на которые опирался. А получилось так, что военная теория стремилась подпереться утопическим творчеством (не зря же повесть Шпанова была издана в «Библиотеке командира»)…

Василий Токарев. Советская военная утопия кануна Второй мировой

«Мечта, вторгающаяся в жизнь человека, может уже явиться драматическим событием, поскольку она может свидетельствовать о каком-то несоответствии между действительностью и запросами человека».

В. Туркин[124]

Межвоенный СССР существовал в соответствии с лозунгом о капиталистическом окружении страны, который содержал две центральные идеи. Во-первых, идеологизированный образ мира, качественной стороной которого считалась принципиальная враждебность буржуазных государств к советской республике и, во-вторых, убежденность в том, что противостояние СССР капиталистическому лагерю неизбежно завершится серией вооруженных конфликтов. Будущая война постоянно присутствовала в планировании советских лидеров, если не доминировала в их расчетах. Через массированную пропаганду политическая элита транслировала собственное мироощущение на советское общество. Будущая война становится обязательным пунктом в системе общественно-политических ожиданий советских современников. Она в значительной мере подчиняет себе их жизненные ритмы и помыслы, отражается в буднях.

Настоящая статья является попыткой реконструировать советский пропагандистский образ будущей войны[125] в тех общих чертах, в которых он сложился к 1939 г. не без влияния политической элиты и профессиональных военных. Используя категорию будущего, мы автоматически вторгаемся в область антиципации (от латинского anticipatio — предвосхищение событий или заранее составленное представление о чем-либо), под которой автор предлагает понимать предвосхищение контуров Будущего посредством идеологии и искусства, отражение «грядущего» в массовом сознании и повседневности[126]. Советская предвоенная антиципация являлась инструментом прогнозирования и одновременно его результатом, содержала в себе элементы коммунистической утопии как образа идеального мироустройства. В таком виде она обрела статус политически значимой цели, и стала мотивом массового поведения и содержанием общественных настроений. «Будущность для нас — говорил М. Горький, — это реальность, действительность. Прошлое и даже настоящее от нас не зависит. Будущность — создаваемая действительность»[127].

Традиционно, как было продемонстрировано литературным процессом рубежа XIX–XX веков, противоборству Генеральных штабов предшествовало и сопутствовало соперничество немецких, английских и русских литераторов, которые сводили счеты с вероятными противниками посредством чернил и бумаги. Японская агрессия в Китае и торжество нацизма в Германии повсеместно актуализировали жанр военной утопии. «Между тем художественные произведения о будущей войне нам необходимы, — призывал советских писателей в 1935 г. редактор журнала „Война и революция“ комкор Р. Эйдеман. — Мы тут отстали на литературном фронте, совершенно исключительно отстали. У нас нет сейчас ни одного художественного произведения о будущей войне»[128]. Советская антиципация, приняв вызов зарубежных публицистов и писателей, которые рисовали воображаемую победу над СССР, была неоригинальна и тогда, когда обратилась в 1920-30 гг. к жанру военных утопий. Жанр «чернильной дуэли» имел, как отмечал Л. Геллер, очень мало общего с научной фантастикой и с художественной литературой[129]. Прежде всего, художников обязали говорить о будущем в канонах реализма. «Наши мечтания и наша романтика, — писал один из наиболее авторитетных литературоведов межвоенной поры В. Гоффеншефер, — органически вытекают из реалистического вскрытия явлений нашей действительности»[130]. Точнее других творческий метод жанра военных утопий попытался однажды сформулировать литературный критик А. Головлев: «Нам нужны не всякие фантазии, а только такие, которые предвосхищают развитие самой объективной действительности. И самое минимальное требование, которое мы должны применить к ним, — не извращать, не искажать объективной действительности. Ленин, ссылаясь на Писарева, который отличал мечту полезную от мечтательности пустой, высказывается за такую мечту, „которая может обгонять естественный ход событий“, и против такой мечты, „которая может хватить совершенно в сторону, туда, куда никакой естественный ход событий не может придти“… Это и есть социалистический реализм в утопии как литературной форме — отражать предвосхищая, а не искажая действительность»[131]. Социалистический реализм в утопии, вызванный опасением «исказить объективную действительность», вытеснил художественный вымысел моделированием ближайших событий с эпизодическим вкраплением деталей технического прогресса. Правда, надо отдать должное советским иллюстраторам будущей войны, которые все-таки пытались уделить основное внимание человеку. Известные режиссеры братья Васильевы в этой связи писали: «В связи с темой будущей войны возникает вопрос: в какой степени писателю-кинематографисту можно пользоваться элементами фантастики? Фантастикой, конечно, можно пользоваться. Вопрос только в том, чтобы элементы техники не подменяли сущности, чтобы люди руководили техникой, а не техника руководила людьми, чтобы не было такой техники, которая довлела бы над людьми. Для нас важна не только техника, важнее то, в чьих руках эта техника»[132]. Разумеется, существенным фактором был талант того, кто распоряжался творческим методом. Кому-то удавалось обогатить жанр произведениями искусства, кому-то посильной оказалась планка оперативного плаката. Среди художников, которые в разное время были заняты в жанре военной утопии, можно упомянуть кинематографистов А. Мачерета (фильм «Родина зовет»), А. Роома (фильм «Эскадрилья № 5»), Л. Анци-Половского (фильм «Неустрашимые»), М. Калатозова и Л. Трауберга (сценарий «Гибель богов»), режиссеров театра И. Берсенева (спектакль «Миноносец „Гневный“»), В. Мейерхольда (спектакль «Последний решительный»), А. Дикого (спектакль «Большой день»), писателей Л. Леонова (роман «Дорога на Океан»), А. Толстого (повесть «Это будет»), П. Павленко (роман «На Востоке»), М. Булгакова (пьеса «Адам и Ева»), А. Афиногенова (сценарий «Синее море»), М. Светлова (сценарий «Если завтра война»), С. Кирсанова (поэма «Робот»), Г. Гайдовского (пьеса «Завтра»), Е. Петрова (роман «Путешествие в страну коммунизма»), А. Новикова-Прибоя и А. Перегудова (сценарий «Преданность»). Список можно продолжать и продолжать: С. Вашинцев, В. Курочкин, С. Беляев, Б. Ласкин, Е. Помещиков, С. Э. Радлов, С. Ерубаев… (а ведь можно еще добавить тех, кто вынашивал замысел и не успел его реализовать: Н. Тихонов, В. Инбер, Я. Качура, Н. Вирта и М. Брагин…) Их совокупными усилиями и цензурным вмешательством были очерчены контуры пропагандистского образа будущей войны, который поэт А. Сурков позже окрестит «конфетной „идеологией“»[133].

Советская военная утопия, как было отмечено выше, была по преимуществу реалистичной. Будущая война возвещалась как завтрашний день, ее участники — подлинными лицами, противник имел конкретную географическую прописку. В своем развитии военная утопия преодолела условность и, в конце концов, поступившись дипломатической корректностью, стала «указывать пальцем — фашистская Германия, императорская Япония…»[134]. Реализм не препятствовал тому, чтобы антиципация фабриковала привлекательную, лишенную всякой полифоничности модель близкой войны, все составные части которой укладывались в официальную триаду «малой кровью, могучим ударом, на территории противника». Последнюю можно назвать базовым методологическим принципом советской антиципации применительно к будущей войне. Тезис о «могучем ударе» предполагал, что каждое сражение будущего ведет к сокрушительному поражению врага. Причем, во второй половине 30-х гг. разработчики мифа о победоносной войне отказались от тезиса о зависимости советской обороны от поддержки зарубежного пролетариата. Отпор Красной Армии признавался самодостаточным. В необычном выпуске «Комсомольской правды» (ноябрь 1938), который редакция датировала как «19… год. В один из дней будущей войны», была помещена воображаемая корреспонденция с фронта «политрука С.». В бодром обращении к читателю из будущего живописался эпизод войны с «некоей империей», чья армия вторжения попыталась нарушить границу в «районе высоты 112». Описание штурма вражеских позиций как раз соответствовало параметрам «могучего удара»:

«Используя складки местности, красные бойцы идут в обход левого фланга противника. Скопляемся для броска в атаку. Убежденные, видимо, в неприступности своих укреплений, фашисты сперва отвечают редким огнем на огонь наших артиллеристов и пулеметчиков. Но вот фашистские наблюдатели завидели нас. И сразу же противник открывает ураганный огонь. Несколько человек в наших рядах падают.

Громовое „ура“ сотрясает воздух. Мощной лавиной двинулись бойцы на врага. С гранатами и пистолетом в руках выбегает вперед комиссар. В атаку, бойцы! Коммунисты и комсомольцы, за мной! Бей фашистов! Бей до единого! За родного Сталина, за власть Советов вперед! — громко кричит Сизов и первым бросает гранаты в окоп врага.

Ошеломленные неожиданным натиском, фашистские солдаты, бросив винтовки, забегали, как мыши, по ходам сообщения. Не помогли ругань и крики офицеров. Вот один из них, выскочив из окопа, размахивая клинком и громко крича, бросился на комиссара. Но красноармеец Ванин метким ударом штыка сразил офицера.

Так снарядом и пулей, штыком и гранатой наши доблестные воины громили фашистов. Уцелевшие бандиты в панике бежали с высоты…»[135] и т. д.

Такие патетические параметры «могучего удара» как «неожиданный натиск», «громовое „ура“» и «мощная лавина», тщательно соблюдавшиеся советской антиципацией, превратили будущую войну в подобие активной формы времяпровождения. В небезупречной с нравственной точки зрения рецензии А. Гурвича «Фальшивка» о пьесе В. Киршона «Большой день» содержалось замечание, уместное для большинства произведений советской военной утопии: «Так побеждают обычно дети, когда играют в войну»[136].

Наступательный тезис «на территории противника» оберегал советскую страну от разрушений и обременительной эвакуации. В 1935/1936 г., в самый трезвомыслящий период развития советского военного искусства и кадрового благополучия, командир танковой бригады И. Дубинский приступил к работе над романом «Отпор» о будущей войне. По сюжету, как вспоминал Дубинский, несметные полчища немецких, венгерских, румынских, итальянских, финских солдат вторглись на советскую территорию. Вероломно напавший враг смог дойти лишь до приграничного украинского городка Проскурова. В момент написания «Отпора» Красная Армия, безусловно, обладала материальными и пока интеллектуальными ресурсами, чтобы задержать агрессора в пограничной полосе. Однако учету объективных факторов автор предпочел, как следует из мемуаров Дубинского, иррациональное обоснование. В романе дальнейшее продвижение противника вглубь Советского Союза было остановлено верой автора романа в основательность официальной доктрины («Ни пяди своей земли противнику. Навязанную нам войну будем вести на территории врага») и ворошиловскую риторику. Именно верой было продиктовано последующее развитие сюжета: «Наши воины вышибли проникнувшие на нашу территорию враждебные силы и с первых же дней войны, опровергая выкладки Свечина, заняли обширный плацдарм на чужой земле»[137]. Незначительное и, самое главное, кратковременное проникновение врага вглубь советской территории не исключал П. Павленко в романе «На Востоке». Такое допущение опротестовал в марте 1939 г. двадцатидвухлетний читатель Л. из Рославля: «Этого не будет. Действительность это оправдает. „Враг должен быть разбит и уничтожен на его же собственной территории и с наименьшими жертвами с нашей стороны“. В этом случае у меня с автором разногласия»[138]. Тактический успех противника в первые часы войны в ряде произведений лишь подчеркивал последующий триумф Красной Армии.

Идея «малокровной войны» была весьма основательно развита антиципацией. Во второй половине 30-х годов военная утопия дистанцировалась от живописания летального масштаба будущей фронтовой борьбы. Произведения, появившиеся после романа П. Павленко «На Востоке», завершили расставание с драматическим каноном пьесы Вс. Вишневского «Последний решительный» (1931), в финале которой погибали все персонажи. В Советском Союзе продолжали предупреждать, что будущая война потребует много жертв, однако в знаменателе смутного «много жертв» продолжало числиться привычное «малой кровью». Темы смерти касались эпизодически, ритуально напоминая о реализме военной утопии. Будущая война считалась областью героического. Подвиг утверждал цену человеческой жизни, и антиципация даровала современнику право не думать о смерти или же по-мессиански уверовать в то, что смерть одного человека должна сохранить жизнь тысячам других. Антиципация внедряла в массовое сознание рекомендуемые типы героического поведения на войне, например, авиационный таран или стоическую смерть в исключительных обстоятельствах — в плену. Этика предвоенного поколения, готового страдать в настоящем ради Будущего, предрасполагала к самопожертвованию. Нравственный императив эпохи был задолго до войны подмечен М. Пришвиным: «Одно будущее выходит, развиваясь из настоящего, другое — из жертвы собой»[139]. Последняя модель отношения к судьбе была присуща именно советскому обществу.

Антиципация подчеркивала «человеческий контраст» между советскими людьми и представителями капиталистического мира. Противник изображался убогим и недальновидным, физически немощным или трусоватым. Известный писатель Борис Лавренев, посмотревший спектакль «Большой день» в театре, вспоминал реакцию зрителей на сценическое изображение штаба противника («камеры ужасов провинциального паноптикума»): «В зале театра сидели в большом числе летчики. Они восторженно хохотали на каждом „проблемном“ месте пьесы, начиная с первой картины, но в картине немецкого штаба хохот их дошел до апогея и стал даже смущать артистов»[140]. В пьесе В. Азовского «Двойным ударом» (1939) даже при описании внешнего вида пленников враждующих сторон соблюдалась эстетическая дистанция. Согласно авторским ремаркам, пленный немецкий летчик, маленький и щуплый, отличался «бледным болезненным лицом и лихорадочно горящими глазами». Попавшие в плен советские бойцы выделялись «здоровым и свежим видом»[141]. Человеческая контрастность, помноженная на идейное и нравственное превосходство советского человека, была озвучена в качестве ведущего фактора будущей войны. По отношению к нему современная техника занимала подчиненное значение. Сталинское «золотое перо» публицист Д. Заславский уверял: «При равных арифметических данных самолет с пилотом-коммунистом в несколько раз сильнее, чем самолет с пилотом-фашистом или пилотом-наемником. Политика сидит внутри танков, и она действует даже тогда, когда отказывают бензиновые баки»[142].

Будущую войну антиципация предусматривала как часть «поступательного движения» советских пятилеток. Пафос созидания тридцатых годов дорисовывал лик грядущей войны. Созидательное начало будущей войны популяризировалось наиболее проницательным автором, каким можно назвать Эрнста Генри (С. Н. Ростовский): «Социалистическая и пацифистская армии ничего не разрушает и не подавляет, но везде появляется как избавитель»[143]. Например, П. Павленко наполнил свою книгу новой символикой и его роман завершался концептуально значимой главой: на фоне идущих сражений пленные японцы, китайцы и корейцы возводят в сопках Манчжурии город с идеологически выверенным названием — Сен-Катаяма. «Строительство в условиях повышенной смертности», когда все думают о «гвоздях и сражениях». Читательница из Ворошиловграда Е. Белинская с вдохновением прокомментировала: «Заключительная глава — прекрасный сказ о великом грядущем»[144]. Антиципация опротестовала тотальную войну во имя разрушения и ради истребления. Военная доктрина, как часть советской антиципации, также предписывала Красной Армии руководствоваться пролетарским альтруизмом и щадить своих братьев по классу и гражданское население в целом. По прочтению романа «На Востоке», в котором описывалась советская бомбардировка Токио, шестнадцатилетний ученик Дмитрий Филиппов согласится с Павленко: «Наше правительство не намерено посылать своих соколов на разгром мирного населения, наши соколы будут совершать ответные удары по банкам капиталистов в ответ на бомбардировку мирного населения»[145].


Была также вмонтирована в антиципацию коминтерновская мифология. Считалось, что будущая война автоматически вызовет противодействие зарубежного пролетариата, ожидающего своего освобождения от капиталистического рабства, и готового выступить на защиту своего социалистического отечества. В августе 1938 г. в московском Современном театре состоялась премьера спектакля «Победа» (по пьесе И. Вершинина и М. Рудермана). Полудетективное драматическое действие разворачивалось на вражеской территории. В крестьянском подвале взрывом снаряда оказались завалены два советских бойца и шесть вражеских солдат, взятых в плен. После четырех дней изоляции от внешнего мира большинство пленников, расправившись с собственным офицером, берут вновь в руки оружие, чтобы вместе с советскими товарищами принять смерть в бою, теперь уже против общего врага. Согласно антиципации, советские политические ценности и пролетарская солидарность были эффективным средством разложения вражеской армии и мобилизации классовых союзников. Коминтерновская мифология определяла будущую войну со стороны СССР как войну революционную. Самый сокровенный смысл грядущей войны состоял в окончательном уничтожении капиталистического окружения, которое привносило в жизнь советских людей столько зла. «Это была всеобщая мысль, — писал П. Павленко в романе „На Востоке“, — что война, которую принужден вести Советский Союз, будет борьбой за всемирный Октябрь»[146]. Война, как и революция, позволяла стереть с политических карт ненужные границы и суммировать народы в единое социалистическое целое.

Таким образом, советский пропагандистский образ будущей войны полностью соответствовал формуле оптимизма, однажды высказанной А. Толстым: «Оптимизм — это тот конечный вывод, то душевное состояние торжества, справедливости, конечной победы и ясно видимой дороги к счастью, вывод, который остается у читателя, когда он захлопывает прочитанную книгу, у зрителя, когда он уходит из театра…»[147].

Применительно к антиципации уместно говорить не только о том, что творцы военных утопий заблуждались, передоверяя риторике Власти, но также о том, что некоторые из них разбавили свой талант и способность предвидеть будущее значительной порцией конформизма. Например, знаменитый автор «Цусимы» А. Новиков-Прибой, человек, скептически относившийся к сталинским экспериментам и уподоблявший диктатора царскому адмиралу Рождественскому, в частных беседах критиковал «облегченные варианты» войны, как, например, в фильме «Если завтра война» и романе «На Востоке». В 1937 г. Новиков-Прибой получил предложение подготовить сценарий о флоте. К следующему году вместе с писателем А. Перегудовым им был подготовлен литературный сценарий «Преданность» о будущей войне. Заключительные сцены фильма, по мысли соавторов, должны были выглядеть как триумф Красной Армии: «Мчатся советские танки, сметая все препятствия на своем пути. Летят штурмовики-самолеты. Идет в атаку пехота. Сопротивление противника окончательно сломлено. Враг уничтожен и пленен»[148]. Предупреждая о вреде, который приносит изображение будущей войны в «облегченном варианте», Новиков-Прибой, тем не менее, следовал за режиссером Е. Дзиганом и писателем П. Павленко. Последний, кстати, признавался в том, что вынужден фальшивить и подстраивать собственное творчество под Сталина: «В литературе, не хочешь, а ври, только не так, как вздумается, а как хозяин велит»[149].

Жанр военной утопии в Советском Союзе культивировался с благословения Сталина, чью фигуру и деятельность современники, так или иначе, ассоциировали с Будущим («жестокий таран, пробивающий дверь будущего», «символ, означающий хлеб и будущее» и т. п.). Траектория сталинского воображения была более заземленной, чем у иных советских лидеров, однако Сталин, не менее других, был озабочен Будущим. Чтобы не ошибиться в политике, надо смотреть вперед, а не назад, — поучал советское общество Сталин[150]. Он скрупулезно калькулировал подчиненные ему ресурсы и просчитывал дистанцию, которая лежала между ним и целью. Идеология позволяла Сталину сконструировать грядущее, пятилетние планы — конкретизировать его контуры, искусство в духе антиципации — сделать будущее заманчивым. И, безусловно, роль и влияние Сталина на советскую антиципацию были решающими. Редактор «Правды» Л. Мехлис, знавший настроения «хозяина», призывал литераторов, того же Киршона, ответить собственными произведениями на японские романы, в которых описывался разгром русских войск в будущей войне[151]. По сталинскому совету драматург В. Киршон пишет пьесу о будущей войне («Большой день»). Не возразит Сталин против переориентации Киршоном пьесы с Японии на Германию, чью национальную характеристику, во избежание дипломатических осложнений, затушевали, обозначив врагов как фашистов. Видимо, не только благодаря меценатству наркома Г. Ягоды, с которым драматург был дружен, сколько при поддержке Сталина пьеса Киршона вопреки «традиции театральной медлительности» была оперативно поставлена в 68 ведущих театрах страны (по данным самого Киршона, пьеса шла в 100 городах). Только в Москве одна премьера следовала за другой: 6 января 1937 г. «Большой день» был показан зрителю в Центральном театре Красной Армии, 2 февраля — в Большом драматическом театре, 13 апреля — в Театре им. Е. Вахтангова. Газета «Правда», отражавшая нередко мнение высокопоставленных кремлевских зрителей, отмечала, что Киршон «хочет заглянуть вперед, показать тот страшный для наших врагов момент, когда они попытаются напасть на Советский Союз. Тогда, говорит пьеса, наступит Большой день расплаты с поджигателями войны»[152]. Предположительно, Сталин окажется той инстанцией, которая развеет сомнения литературного надзирателя А. Щербакова, опасавшегося, что по политическим соображениям могут возникнуть трудности с публикацией глав романа П. Павленко «На Востоке» о войне с японцами[153]. Роман вышел в авторской редакции, включая сцены советской бомбардировки Токио. Как однажды выразился Сталин, произведения о будущей войне должны быть «полезны для нас и поучительны (Курсив мой. — В. Т.) для противника»[154]. Правда, Сталин умел разводить литературные предостережения от реальной политики. В 1937 году, когда советские люди зачитывались главой «На Востоке» об основании города Сен-Катаяма, Сталин отклонит предложение Машинпорта назвать одно из строящихся японцами судов «Сен-Катаяма»[155], чтобы избежать пикировки с островной империей.

На предложение Б. Шумяцкого — руководителя советской киноиндустрии — изготовить два-три художественных фильма «на время военной мобилизации с тематикой мыслимого агрессора Японии, фашистской Германии и Польши», Сталин вместе с Ворошиловым посчитали необходимым «крепко вникнуть в суть этого важного дела, чтобы просмотреть, нельзя ли по этим сценариям дать фильмы даже теперь, а если нельзя, то сделать их и положить в предложенный Вами мобзапас»[156]. Общеизвестна привязанность Сталина к фильму «Если завтра война» (1938). Выход фильма на экраны будет предварен доброжелательной рецензией в «Правде»[157], которая носила предписывающий характер. Позже картина удостоится Сталинской премии.


В годы Великой Отечественной и, по свидетельству адмирала Н. Кузнецова, даже по ее завершению, Сталин любил смотреть фильм «Если завтра война»[158]. Подобный досуг диктатора был своеобразным сеансом терапии. Постфактум Сталин брал реванш за драматические месяцы 1941–1942 годов[159]. Несмотря на такую привязанность к фильму, Сталин еще до войны интуитивно угадывал заложенную в картине фальшь, однако относился к ней снисходительно. Один из участников совместного со Сталиным просмотра кинокартины «Если завтра война» вспоминал, как Сталин иронично комментировал сюжет Ворошилову: «Не так будет на войне, не так просто…»[160]. Погрешности жанра не отменяли его сверхзадачу. За военными утопиями Сталин закрепил особые функции — педагогическую и мобилизационную. Как однажды выразился Сталин, танки ничего не будут стоить, если души у них будут гнилыми, поэтому производство душ важнее производства танков[161]. Военные утопии должны были морально подготовить современников к будущим испытаниям, воспитать в них все необходимые для войны бойцовские качества. Одновременно жанр утопии напоминал современникам о близости войны и необходимости «держать порох сухим». Весной 1938 года в Москву поступит телеграмма от полпреда в Чехословакии Александровского, который сообщал, что в посольство поступают просьбы оказать содействие в получении хроникальных фильмов, показывающих мощь СССР и его Красную Армию: «Мотивируется прямо желанием мобилизовать волю к борьбе и дух чешского народа для отпора наступлению фашизма». Выбор таких фильмов был велик, однако Сталин отдаст предпочтение одному, о чем свидетельствовала его резолюция на телеграмме Александровского: «Послать „Если завтра война“»[162]. Эту ленту и картину «Глубокий рейд» Александровский отрекомендует как фильмы, сделанные «с намерением поддержать в широких слоях населения идею боеспособности и обороны государства, мужества и самоотверженности в интересах находящейся в опасности родины…».

Жанр военной утопии отчасти отражал степень компетентности Сталина в военных вопросах и некие сталинские константы 30-х годов, о которых можно судить на примерах романа Гельдерса «Воздушная война 1936 года» и повести Н. Шпанова «Первый удар»[163].

В 1932 г. в Берлине был напечатан роман некоего майора Гельдерса «Воздушная война 1936 года. Разрушение Парижа»[164]. Роман повествовал о будущем вооруженном конфликте между Великобританией и Францией. В течение четырех дней военных действий Франция, деморализованная бомбежками и охваченная пролетарскими восстаниями, потерпела поражение и на пятый день была вынуждена заключить мир на условиях Великобритании. Одним из важнейших ее эпизодов становится нападение английской авиации на Париж. «Немецкий автор майор Гельдерс в своей книге „Война 1936 года“ — писал известный советский военачальник Р. Эйдеман — цинично рисует картину гибнущего в первые же дни войны Парижа, картину гибели и деморализации его миллионного населения»![165]. Книга вызвала широкий резонанс в Европе и интенсивно обсуждалась в военных и журналистских кругах. Английский публицист Доротти Вудман считала, что под псевдонимом майора Гельдерса скрывался будущий фельдмаршал Мильх. В действительности автором романа был личный друг Мильха Роберт Кнаус. Он являлся участником Первой мировой войны, в последующем был одним из руководителей Люфтганзы. После прихода нацистов к власти Кнаус через Мильха направит имперскому министру авиации Герингу секретную записку об использовании ВВС Германии в будущей войне (в ней, кстати, среди возможных вариантов применения авиации предусматривался бомбовый удар всего немецкого воздушного флота по Парижу). Записка была благожелательно принята Герингом. Кнаус был призван на военную службу, получил чин полковника, а его взгляды на организацию и применение военно-воздушных сил в современной войне были учтены при создании нацистских Люфтваффе. Одно время он являлся начальником военно-воздушной академии в Берлине. Роберт Кнаус примет участие в планировании германских военных операций в годы второй мировой войны, которую завершит в чине генерала авиации.

Роман был замечен и в Советском Союзе и, видимо, благодаря Ворошилову с переводом книги Гельдерса ознакомился Сталин, о чем можно судить по сталинскому письму от 12 июня 1932 г.: «Книжку Эльдерса („Разрушение Парижа“) просмотрел. Занимательная книжка. Надо бы обязательно издать ее на русском языке. Она будет культивировать у нас дух хорошего боевизма среди летчиков, она облегчит воспитание дисциплинированных героев летного дела. А это нужно нам теперь, как никогда. Кроме того, книжка содержит ряд поучительных указаний, полезных нашим летчикам. Надо издать ее либо в виде отдельной книжечки, либо в виде фельетонов в „Красной звезде“. Обязательно!»[166] После такой рекомендации «Разрушение Парижа» из номера в номер печатает центральная военная газета «Красная звезда», а также оборонный журнал «Локаф»[167]. В 1932 г. роман Гельдерса был опубликован в СССР пятитысячным тиражом отдельной книгой и спустя два года повторно — Государственным военным издательством[168]. В предисловии от издательства к последнему изданию указывалось, что «мысли автора настоящей книги представят значительный интерес не только для наших „воздушников“, но и для более широких кругов Красной Армии»[169]. Книгу Гельдерса рекомендовали в списке литературы о современной авиации[170]. Один из рецензентов вполне справедливо писал об успехе романа у читателей[171]. По воспоминаниям современника, роман майора Гельдерса «Воздушная война 1936 года» ходил по рукам и заставлял думать о будущих войнах[172]. По прочтению книги, по признанию комкора Б. Фельдмана, не один десяток летчиков «из нашей пылкой молодежи видит себя в воздушном рейде над Варшавой..»[173]

Гельдерс. «Воздушная война 1936 года» (1932).


Пока невозможно сказать, оказывал ли Сталин какое-либо влияние на полемику вокруг романа Гельдерса, или же вообще предпочел самоустраниться от нее. Среди многочисленных рецензентов (Я. Жигур, П. Незнамов, Н. Лебедев, Э. Биддер, А. Лапчинский и Д. Бухарцев, А. Головлев и Ф. Огородников и др.) не наблюдалось единодушия. Известный военный теоретик Александр Николаевич Лапчинский[174] в соавторстве с Д. Бухарцевым говорил о вредности «упрощенческих формул воздушной войны и упрощенческих организационных форм, предлагаемых Дуэ и Гельдерсом»[175]. «„Разрушение Парижа“» — писал Лапчинский в предисловии ко второму изданию книги, — это роман, «весьма поверхностно характеризующий воздушную войну»[176]. Другой военный специалист Я. Жигур, оговорив, что книга Гельдерса дает толчок к дальнейшему развитию творческой мысли, осудил авиационные преувеличения «Разрушения Парижа»: «Естественно, что такая концепция войны не имеет ничего общего с той действительностью, которая раскроется перед нами в будущей войне. Глупо думать, что будущая война будет скоротечной, что она может быть решена одной лишь авиацией, без серьезных, решительных и продолжительных действий миллионных машинизированных сухопутных армий и морского флота»[177]. Часть рецензентов, не имевших отношения к армии, писала о «трезвом стиле» Гельдерса, о том, что роман не лишен известной поучительности, а выводы А. Лапчинского слишком резки[178]. В наиболее развернутом виде настоящие взгляды были озвучены в «Полемическом варианте» П. Павленко[179]. Называя «Разрушение Парижа» скромным военно-техническим романом, Павленко, тем не менее, называл ее интересной и во многом очень дельной книгой[180]. К идеальной войне немецкого майора Павленко лишь присовокупил восстание европейского пролетариата. Другая часть рецензентов находила роман Гельдерса «произведением лубочно-барабанного стиля»[181]. Например, П. Незнамов писал: «Конечно, расправиться таким родом, как это делает немецкий майор, можно не столько с реальной страной, сколько с ее фанерной копией»[182]. Один из наиболее бескомпромиссных откликов поступил от драматурга В. Вишневского, который оценил вариант войны Гельдерса как насквозь проблематичный и слабый. Выступая против «всех гельдерсовских чепуховин», он возражал против внедрения приемов Гельдерса через советскую литературу[183]. Не ведая того, Вишневский задел своей критикой и противопоставил себя самому Сталину — популяризатору книги Гельдерса. Через несколько лет повесть Н. Шпанова «Первый удар» сделает Сталина и Вишневского единомышленниками. Именно Вишневский, обещавший «оценивать врага умнее», к сожалению, снизойдет в 1939 году до сталинского уровня понимания военных проблем.

В предновогоднем номере «Литературной газеты» за 1938 г. были помещены литературные мечтания писателей и пожелания читательской аудитории. Например, авиатору Б. Пивенштейну хотелось прочитать что-либо о воздушной войне будущего[184]. Именно в те дни редакция журнала «Знамя» готовила к печати повесть Николая Шпанова «Первый удар», которой предстояло стать апогеем военной антиципации, воплощением ее канонических принципов.

Автор повести, Шпанов Николай Николаевич, был уроженцем Приморского края[185]. В империалистическую войну Шпанов окончил офицерскую воздухоплавательную школу и продолжил службу в воздухоплавательных и авиационных частях действующей армии. С 1918 по 1922 гг. находился в рядах Красной Армии, в которую вступил добровольцем. С 1922 по 1938 гг. занимал должности заместителя ответственного редактора журналов «Вестник воздушного флота», «Самолет» и «Техника воздушного флота». С 1925 г. регулярно печатался в изданиях Добролета и Осовиахима по вопросам развития авиации. Перу Шпанова принадлежали учебник для авиационных училищ «Основы воздушных сообщений» (1930), а также написанная им совместно с М. А. Дзиганом работа «Советские авиационные моторы» (1931). С 1920-х гг. Шпанов являлся корреспондентом газеты «Известия». В 1928 г. в качестве журналиста «Известий» он участвовал в экспедиции по спасению экипажа итальянского дирижабля «Италия» (находился на ледоколе «Красин»). Авиационная тема уживается в творчестве Шпанова с арктической. Шпанов пишет первую фантастическую повесть «Лед и фраки» (1932) об экспедиции к Северному полюсу.

По признанию Шпанова, несколько раз он пробовал писать сценарии, но, будучи всякий раз приняты, они не доходили до постановки[186]. Наконец киностудия «Мостехфильм» приняла к производству сценарий Н. Шпанова, посвященный будущей войне. Только накануне в прокате появилась первая «ласточка» оборонного цикла второй половины 30-х гг., снятая в духе антиципации — фильм «Родина зовет» (Мосфильм, 1936) о разгроме фашистского воздушного флота. Один из рецензентов «Родины зовет» обнадеживал зрителя: «Фильм послужит толчком к дальнейшей творческой работе над созданием крупных произведений на тему о великой любви советского народа к своей родине»[187]. Следом, в феврале 1938 г. на экраны страны вышел художественный фильм «Глубокий рейд», поставленный режиссером П. Малаховым по сценарию Шпанова. Это был своеобразный кинематографический «черновик» будущей повести «Первый удар» (правда, еще до премьеры фильма газета «Комсомольская правда» в 1936 г. опубликовала отрывки из повести Шпанова «Двенадцать часов войны»)[188]. Фильм рассказывал о том, как в ответ на вражеское нападение три советских эскадрильи подвергали разрушительной бомбардировке столицу и военно-промышленные центры противника, включая город Форт. Советские самолеты преодолевают линии заградительных аэростатов и бомбардируют засекреченные подземные ангары противника. Командир одного из самолетов, израсходовав боеприпасы, приказывает экипажу выброситься на парашютах, а сам направляет машину в пролет последнего уцелевшего ангара. Советские сухопутные силы, используя успех авиации, прорывают фронт и наносят поражение вражеской армии. Газета «Правда» откликнулась весьма приветливой рецензией. Отмечалась правдивость «Глубокого рейда», правильное представление, которое она дает о роли и значении воздушных сил в современной войне. Несмотря на некоторые недочеты (например, показ противника «подчас слабым и чрезмерно растерянным»), рекомендовалось как можно скорее размножить картину массовым тиражом и выпустить на широкий экран[189]. В другой рецензии, опубликованной в газете «Кино», говорилось, что жизненно правдивый фильм повествует о событиях будущей войны «почти языком устава»[190]. Заместитель политрука артиллерийской части, депутат Верховного Совета РСФСР А. Попов отмечал, что фильм «Глубокий рейд» пользуется у бойцов и командиров Красной Армии большим успехом[191].

Радушный прием «Глубокого рейда» подвиг Шпанова опубликовать полный вариант повести «Двенадцать часов войны», послуживший основой киносценарию. Сюжетно повесть повторяла все основные перипетии фильма. Некий условный, однако, узнаваемый как нацистская Германия противник, нападает на Советский Союз. Разумеется, «сталинские соколы» и средства противовоздушной обороны отбивают вражеский налет. Военные действия навсегда переносятся в воздушное пространство противника. Советский воздушный флот наносит сокрушающий ответный удар по вражеским аэродромам и промышленным центрам. Первые двенадцать часов войны делают неизбежным поражение государства-агрессора. Из фильма в повесть переносятся название вражеского города Форт, бомбардируемого советской авиацией, сцены уничтожения неприятельского дирижабля и наземный таран, которым Шпанов закрывал тему смерти советских людей. В таком виде рукопись повести была предложена нескольким издательствам, и каждый раз неудачно. Издательство «Советский писатель» готовило «Двенадцать часов войны» к публикации, однако повесть была отклонена Главлитом как «беспомощная в художественном отношении»[192]. Тогда же, видимо, в «Советском писателе» типографский набор повести был рассыпан[193]. Рукопись была категорически отвергнута Воениздатом, и ее вернули Шпанову уже после того, как повесть была опубликована в журнале «Знамя»[194]. Всего, по подсчетам Шпанова, повесть подвергалась четырнадцатикратному запрещению[195].

В судьбу рукописи вмешался В. Вишневский, в недавнем прошлом один из самых сердитых критиков авиационного триллера Гельдерса. Как ни парадоксально, именно Вишневский, понимавший, по словам И. Кремлева-Свен, лживость концепции Шпанова[196], приложил максимум старания, чтобы опубликовать эту повесть, а потом яростно защищать ее, как выразился мемуарист Е. Долматовский, от «нападок всяких злыдней»[197]. Автор пьесы о будущей войне «Последний решительный» (более известный, правда, по классической пьесе «Оптимистическая трагедия»), Вишневский, прежде всего, жил предчувствием столкновения с капиталистическим миром. Вполне заслуженно современники называли Вишневского философом войны, обладавшим удивительной способностью предвидения. Иногда он торопил события и ошибался в сроках. Однако, ему удавалось предугадать масштаб и интенсивность будущего противоборства. За несколько лет до сентябрьской развязки 1939 г. он предрекал колоссальную, напряженную мировую войну, в ходе которой Польша будет разгромлена «в пыль», а ряд европейских городов уничтожены. Победа над нацизмом, предполагал Вишневский, будет оплачена гибелью 30–50 миллионов человек. В случае со Шпановым он руководствовался ощущением ответственности переживаемого международного момента («Тема взята нужнейшая. „Красная звезда“ не случайно дала на днях специальную передовую о характере будущей войны».)[198] и необходимости постоянного разговора с современниками о предстоящих испытаниях. «Понятно, что ряд военных товарищей может придраться к многим местам романа: и к обстановке, и к деталям и пр. и пр. — писал Вишневский. — Но писатель обязан смело идти вперед, — помня, что кроме военных товарищей есть еще массовый читатель, которому надо давать полезное чтение о будущей войне». Актуальность темы, тем не менее, не объясняет в полной мере позицию Вишневского. Следует признать, что ему также не удалось предохраниться от «конфетной» идеологии.

В ноябре 1938 г. Вишневский ознакомился с рукописью «Двенадцати часов войны» и выговорил автору за явное следование по стопам «фантастико-прогностических романов» Гельдерса, Фоулер-Райта и прочих. Во-вторых, Вишневскому претили условность рукописи и бутафорские географические названия Франкония (Франция), Словения (Чехословакия), Альбиония (Англия), Кировоград вместо Ленинграда. Излишними показались прозрачные намеки о противнике («имперцы»): «Пусть читатель будет по серьезному в курсе. Пусть задание будет описано точно: бомбежка Берлина, Рурского района. Взять из справочников, из энциклопедий точные данные 1938 г. о Берлине и Руре. Это обострит, обогатит роман. Все же эти „Пуллены“, „Форты“, игрушечные названия только раздражают»[199]. Дипломатическая корректность по отношению к Германии (и Польше) показалась Вишневскому не обязательной после того, как газета «Красная звезда» впервые с 1933 года поместила на своих страницах очерк-фантазию лейтенанта В. Агуреева о налете советской авиации на Варшаву и Берлин[200]. После такого официального демарша, считал Вишневский, можно было без всяких опасений дешифровать противника в художественном тексте (в результате Шпанов развернул воздушные баталии над Польшей и Германией). Соответственно Вишневский потребовал придать сюжету большую международную и военно-стратегическую достоверность, реализм и конкретность. В третьих, Вишневского возмутил рукописный образ врага: «…немцы даны плакатно, плохо. Вспоминаешь плохую пьесу „Большой день“ и т. п.». Авиацией противника командовал старичок-кавалерист, имели место обмороки, все вражеские мероприятия имели катастрофические для «обалделого и смятенного» врага последствия. «Вообще у автора немцам даны только поражения, — выговаривал он. — Это делает честь патриотическим чувствам автора, но литературно кренит вещь, получается перегиб в нарочность. На войне бывают всякие положения, временные неудачи, неудачи, победы». К врагу необходимо было отнестись серьезнее. Тем не менее, не обошлось без «конфетных» рекомендаций и комплиментов. Похвалу заслужила картина восстания немецкого пролетариата. Более того, Вишневский потребовал, чтобы Шпанов уточнил, каким образом антифашисты могут посодействовать советским самолетам в прицельном бомбометании (явно сказывалось влияние очерка-фантазии из «Красной звезды»). В духе пролетарского альтруизма Вишневский поучал Шпанова: «…надо быть аккуратнее с описанием гибели людей. Продумать как разграничить: где пролетарские районы и где прочие? Я бы дал разгром военных казарм, казарм СС и СА, которые здесь в большом количестве: для охраны заводов и пр. А затем показал бы мятеж в концлагерях. Только так все и надо строить. Ибо показ общей гибели под бомбежками читать тяжко. Это не пойдет. — А выделение неких буржуа неправдоподобно. В городах смешаны сотни тысяч людей. — Надо поэтому подчеркнуть именно расчет советской авиации: громить казармы, фашистские силы. Оговорить это в тексте, показывая поразительную точность бомбежки». В конце концов, воображаемая война, видимо, раззадорила и самого Вишневского, который был увлекающимся человеком: «Дать сведения: о мгновенном наступлении Красной Армии. Наши армии при первом провокационном ударе врага рушат укрепленные районы Польши. Смелее, шире!» Общее мнение Вишневского было благоприятным для Шпанова: рукопись необходимо «срочно чистить, править», профильтровать ее через писателей — оборонщиков А. Исбаха и С. Вашинцева, и с учетом замечаний «т. Болтина» направить в печать[201].

Отзыв «т. Болтина» интересен именно тем, что принадлежит военному специалисту. Майор Евгений Арсеньевич Болтин — «человек, как говорили, „светский“, сдержанный, в пенсне, слегка грассирующий»[202] — был незаменимым консультантом в литературных и издательских кругах. Образованный, начитанный, он также неравнодушно относился к попыткам заглянуть в ближайшее будущее. После рецензирования рукописи Шпанова, например, ему придется уже в чине полковника вместе с академиками О. Шмидтом, В. Образцовым и другими учеными и инженерами участвовать в подготовке необычного номера журнала «Техника-молодежи», посвященного тому, как СССР будет выглядеть в 1942 г.[203] Майор Болтин принадлежал к тому слою военной интеллигенции, которая решала сугубо пропагандистские и просветительские задачи.

В целом Болтин весьма скептически оценит рукопись Шпанова «Двенадцать часов войны»:

«Какова концепция автора и из каких источников питается он? По существу, хочет автор этого или нет — он находится под несомненным влиянием идей Дуэ. Если заменить последние фразы т. Шпанова („Береги людей. Война только начинается…“) заключительной фразой Дуэ — „С этого момента история войн 19. г. не представляет более никакого интереса“ (Дуэ — „Господство в воздухе“, стр. 356), да выкинуть „декорацию“, о которой я говорил выше — получится та же схема Дуэ и ярко вылезет идея решения войны одной авиацией. В изображении самого хода воздушной операции поразительно много сходства с фабулой романа Гельдерса „Воздушная война 1936 г.“ СБД[204] автора — не что иное, как самолеты „Г“ майора Гельдерса, только в обновленном издании.

Автор очевидно недооценивает силу современной ПВО и, в частности, истребительной авиации. Утомительная дискуссия на эту тему в самом начале книги не выясняет четко мнение автора; но оно ясно из факта полной неудачи обороны „имперцев“.

Переоценка возможностей и силы нападающей авиации и недооценка средств сопротивления ей — это опять сближает автора с Дуэ, Гельдерсом, Акселем и рядом других неудачных буржуазных „пророков“ будущей войны. Правда, автору помогает революция — она разрешает проблему войны быстро и радикально. Но рассчитывать на революцию в течение первых двенадцати часов войны — это значит недооценивать действительных сил врага.

Подобная недооценка сквозит в ряде положений автора (С. 76, 89, 92, 112, 165 и др.). Враг у автора недостаточно умен: он действует растопыренными пальцами, наносит первый удар не подготовившись к дальнейшим событиям и т. д.

Картины наземных боев схематичны, наивны и неубедительны.

Технические идеи автора несомненно имеют интерес. Но не все в них ново и оригинально. Сплошь и рядом за новое выдается то, что давно уже кем то изобретено или даже осуществлено. Таков, например, „огневой еж“ бомбардировщиков (С. 123), снаряды с „сетками“ и т. п. В то же время подробное описание технических деталей утомительно, отяжеляет изложение, затягивает действие.

В романе, несомненно, немало интересных моментов и довольно удачных сцен (гибель Сафара и др.). Но в целом он производит впечатление растянутого, излишне нагруженного техническими отступлениями произведения. Люди недостаточно живы, однообразны, — сплошь герои на нашей стороне и полуидиоты — на стороне противника. Такой схематизм ничего, кроме вреда, принести не сможет.

В целом я считаю, что в настоящем виде роман действительно не может быть напечатан и цензура была права, не пропустив его. Но путем дальнейшей работы, быть может, удастся сделать книгу приемлемой»[205].

Рукопись подверглась переработке и усилиями Вишневского была срочно подписана к печати в январский номер журнала «Знамя» (1939) под названием «Первый удар»[206]. Повесть вызвала первоначальную сдержанную реакцию прессы. Казалось бы, оправдывались скептические предсказания руководителей Союза советских писателей и редколлегии «Литературной газеты» о незавидной судьбе повести. «Красная звезда» поместила отзыв А. Кривинова (возможно, псевдоним известного журналиста А. Кривицкого)[207], отражавший позицию центральной военной газеты. Органический порок повести, писал Кривинов, «заключается как раз в том, что в компоновке материала, удельном весе его составных частей, даже в общем развитии сюжета автор покорно следует образцам западной литературы на эту тему». Персонажи повести, по мнению Кривинова, были «безжизненны и схематичны». Именно авторская манера изображения человеческих характеров и роли человеческого фактора в будущей войне вызвали несколько натянутые нарекания рецензента. Объектом критики были избраны художественные недостатки повести, а не концепция войны. Ни словом Кривинов не возразил против картины двенадцатичасового триумфа советской авиации и разгрома Германии[208]. Журналист И. Горелик в своей рецензии, помещенной в «Литературной газете», бесстрастно перечислил следующие недостатки повести: пассивность противника («Мы знаем врага — он труслив, но нагл, коварен и хитер. В повести Шпанова все немецкие генералы похожи друг на друга, как близнецы. И одинаково неумны»), беглое развитие сюжета и отступление от советской военной доктрины («То, что Шпанов ограничил себя местом и временем, пошло во вред его замыслу. Ведь авиация вообще, а советская в особенности, сильна своей взаимосвязью с остальными родами оружия. В „Первом ударе“ она действует почти изолированно»).

Н. Шпанов, «Первый удар». Издание 1939 г.


Правда, общий вывод Горелика был благожелательным: «Первый удар» будет прочитан с интересом, а многие недочеты будут прощены автору, попытавшемуся нарисовать грядущую войну[209].

Ситуация вдруг изменилась. Из Главного политического управления Красной Армии затребовали номера «Знамени». Еще через день из Воениздата позвонили Шпанову и сообщили, что собираются выпустить «Первый удар». Начальник Воениздата отклонил предложение Шпанова переделать в повести недопустимые ошибки: «Мы пускаем ее в набор в том виде, в каком ее опубликовало „Знамя“»[210]. Как отмечает И. Кремлев-Свен, сдача повести в производство и подписание ее к печати произошло в один день: «С такой сногсшибательной быстротой у нас издавались только книги самого Сталина»[211]. Всего выйдет пять изданий «Первого удара» (одно из них, наиболее престижное, выйдет с предисловием Героя Советского Союза полковника М. Водопьянова). Без учета январской книжки «Знамени» повесть Шпанова напечатают «Гослитиздат» (Роман-газета) — 275000 экз., «Детиздат» — 25000 экз., «Советский писатель» — 10000 экз. Двумя изданиями отметится «Воениздат» (тиражи не указывались). В течение нескольких месяцев 1939 г. повесть «Первый удар», если довериться данным К. Симонова, будет напечатана небывалым для того времени пятисоттысячным тиражом[212].

Пока типографии снабжали торговую сеть и библиотеки книгой Шпанова, в прессе началась скоординированная хвалебная кампания. Одним майским днем газеты «Правда» и «Красная звезда» откликнулись рецензиями полкового комиссара М. Миронова и батальонного комиссара А. Амелина. Для редакции армейской газеты это была своеобразная «явка с повинной». Спустя месяц ей приходилось дезавуировать статью А. Кривинова. Батальонный комиссар Амелин, входивший в ближайшее служебное окружение заместителя наркома обороны Л. Мехлиса, писал, что Кривинов не сумел по достоинству оценить эту книгу и совершенно необоснованно дал о ней отрицательный отзыв. По словам Амелина, лишь некоторые командиры высказались против «Первого удара», но в целом повесть была признана замечательной: «Повесть „Первый удар“ — глубоко патриотическое и продуманное произведение, которое будет пользоваться у читателей большим и заслуженным успехом». Механически пересказывая сюжет повести, Амелин оптимистично добавил: «Действительность превзойдет фантазию этой повести»[213]. Не поскупился на добрые слова и полковой комиссар Миронов. «Повесть тов. Шпанова — фантастика, — отмечал М. Миронов, — но она очень реалистична, правдоподобна. В повести нет надуманности. Фантастика богата обобщениями современной действительности. Идет ли речь о людях, о технике или о политике — всюду чувствуешь, что они взяты из живых наблюдений нашего времени, основаны на серьезных знаниях и анализе предмета». В заслугу Шпанова ставилось отсутствие ходульных схем и шапкозакидательных баталий[214]. Наиболее принципиальная и, можно сказать, директивная рецензия «Книга о будущей войне» за подписью В. Вишневского появилась в главном теоретическом журнале «Большевик». Сверхзадача ее заключалась в том, чтобы окончательно развеять скептическое отношение к «Первому удару». Повесть была названа литературным явлением. «Первый удар» противопоставлялся Вишневским сочинениям зарубежных военных теоретиков и беллетристов, включая Гельдерса, под пером которых будущая война приобрела «искаженные очертания» и мрачный колорит: «Советская литература — молодая, здоровая, рожденная в борьбе за умное и светлое, рационально организованное, коммунистическое общество — противопоставляет всем этим мрачным, убойным, пессимистическим произведениям свои идеи, свои образы, своих новых героев». Николай Шпанов удостоился лестной характеристики писателя компетентного в сложных перипетиях современной войны. Сентенции о серьезном и опытном противнике в лице фашистской Германии уживались у Вишневского с восторженными оценками «конфеточных» сцен щадящей советской бомбардировки вражеских городов и «будущих актов пролетарских демократических братаний»[215]. Можно сказать, что последующие рецензии, появившиеся в центральной и провинциальной прессе, армейской периодике и многотиражках, не во многом разошлись с оценками «Правды», «Большевика» и майского номера «Красной звезды». Журнал «Молодая гвардия», например, утверждал: «Повесть читается с интересом. Спокойный, мужественный тон, отсутствие крикливости и стилистических фейерверков придают повести убедительный характер, внушают доверие читателю»[216]. Полковой комиссар М. Скурихин в «Известиях» писал: «Отрадным событием последнего времени является смелая повесть Н. Шпанова „Первый удар“. Фантазия о будущей войне превращена писателем в правдоподобное повествование, тем более интересное, что автор показывает в нем серьезное, вдумчивое изучение действительности, умение дать героические образы советских патриотов, знание материала, военную грамотность. Жанр смелой реалистической военной фантастики должен в дальнейшем получить более широкое распространение. Дело не только в достойном ответе советского писателя на бредни фашистских буржуазных писак о будущей войне. Дело также в эмоциональной и идейно-художественной силе литературы, призванной помогать большевистской партии воспитывать сознательных строителей коммунизма, решительных бойцов для будущих боев с злейшими врагами социалистической родины»[217].

Совершенно неожиданно для самого Шпанова повесть имела немалый успех. Непредсказуемым образом меняется также уклад жизни писателя. Внезапно Шпанов был вызван к начальнику Главпура Красной Армии Л. Мехлису и по оказанному приему он понял, что в его литературной судьбе произошел крутой перелом. Шпанов оставляет редакционную деятельность. В июне 1939 г. его видят в окружении командующего Северокавказским военным округом, где проходили маневры. В августе писателя с почестями командируют в районе боев на реке Халхин-Гол, чтобы он непосредственно ознакомился с современной войной. На Халхин-Голе Шпанов был приписан к газете «Сталинский сокол» (отчет писателя о пребывании на Халхин-Голе хранится в Российском государственном военном архиве). Из Монголии Шпанов выезжает в восточные воеводства Польши, где наблюдает процедуру советизации Западной Украины, и откуда пишет корреспонденции для «Красной звезды». По возвращению в Москву, 11 октября 1939 г. на заседании президиума Союза советских писателей Шпанова принимают в члены союза[218].

Как выразился Вишневский, Шпановым было написано произведение о будущей войне, которое «быстро заслужило общественное признание»[219]. Дирижирование критикой, многочисленные переиздания и более чем солидный тираж книг, вышеупомянутые биографические факты 39-го года свидетельствуют о высокопоставленной опеке и особом расположении к творчеству писателя. Повесть Шпанова была, как заметил К. Симонов, твердой рукой поддержана сверху[220]. Первым из исследователей историк Л. М. Спирин, получивший доступ к сталинским фондам тогдашнего ЦПА ИМЛ, установил, что Сталин читал «Первый удар» (в библиотеке Сталина числилось первое издание «Воениздата», подписанное к печати 15 мая 1939 г.)[221]. Можно предположить, что прежде Сталин все-таки ознакомился с повестью в ее журнальном издании («Знамя»), после чего назначил для нее режим благоприятствования. В отдельном издании «Первого удара», которое сейчас хранится в фондах РГАСПИ, Сталин оставил заметки карандашом. Его внимание привлекли авторские рассуждения о том, что советские авиаторы добились превосходства над противником в скорости благодаря тому, что смогли уменьшить вес самолетов за счет применения сверхлегких сплавов и установки паротурбинных двигателей (быть может, технические прожекты Шпанова заставили диктатора задуматься, ибо не вполне совпадали с ожиданиями Сталина в области авиастроения: «…во время войны все страны будут пользоваться деревянными самолетами — металла ни у кого не хватит» — говорил Сталин в одной из дипломатических бесед в 1938 г.)[222]. Встретив упоминание о предполагаемых скоростных данных советских самолетов в будущем в 1000–1200 км в час, Сталин не поленился перепроверить цифры.

Ф. Бочков, В. Климашин. Иллюстрация к повести Н. Шпанова «Первый удар» (М.-Л., 1939).


На форзаце книги он произвел несложные вычисления, связанные со скоростью звука (333 метра в секунду, согласно Шпанову)[223]:


Краткосрочный триумф «Первого удара» в принципе высвечивает сталинское отношение к повести. Дополнительное свидетельство сохранилось в неопубликованном фрагменте мемуаров И. Кремлева-Свен «В литературном строю»:

«Не берусь настаивать на том, что „Первый удар“ был прочитан Сталиным, хотя автору его не раз доверительно сообщали об этом. Николай Николаевич как-то рассказывал мне, как перед войной, приехав по какому-то литературному делу к одному занимавшему высокий пост генералу, был приятно поражен его рассказом.

По словам генерала, Сталин, у которого он был на приеме, достал из шкафа „Первый удар“ и, спросив, читал ли повесть его собеседник, сказал: „Надо, чтобы эту книгу прочитал каждый наш военачальник!“»[224].

После такой авторитетной рекомендации не кажется маловероятным, что «Первый удар» Шпанова, как указывает Ю. Горьков, изучался в военных учебных заведениях страны как чуть ли не пособие по стратегическому планированию военных действий[225]. Иными словами, будучи единомышленником Шпанова, советский диктатор лично способствовал насаждению «конфетной» идеологии среди командного состава.

Подписание в августе 1939 г. пакта Молотова-Риббентропа деактуализировало антифашистский потенциал «Первого удара». На 30 сентября 1939 г. Всесоюзный радиокомитет планировал дать в эфир радиокомпозицию по повести Н. Шпанова «Первый удар». Разумеется, в связи с демонтажем антифашистской пропаганды, трансляция не состоялась. Остатки тиража книги «Первый удар» будут изъяты из торговой сети. Тем не менее, даже после подписания советско-германского пакта о ненападении и накануне заключения договора о дружбе с Германией журнал «Большевик» еще раз возьмет под защиту повесть Шпанова. Среди прочего журнал отмечал, что под флагом борьбы с «кузьма-крючковщиной» огульно охаивались и браковались такие «глубоко патриотические произведения, как „Первый удар“ Шпанова»[226]. По сведениям И. Кремлева-Свен, за месяц до германского нападения на СССР Всесоюзный радиокомитет вновь обратится к Шпанову с предложением написать на основе «Первого удара» сценарий для радио-постановки о будущей войне[227]. События опередили писателя. Тем не менее, первой публикацией Шпанова военной поры станет перепечатка журналом «Красноармеец» (1941, № 12) отрывка из повести о том, как летчик Сафар, жертвуя собой, уничтожает секретные аэродромы фашистов.

Успех Шпанова был поучительным. Известный военный историк комбриг Н. Левицкий считал, что опыт Шпанова «должен быть в значительной степени расширен и углублен. Нужно в нашей литературе дать не менее яркую картину боевой деятельности других родов войска и картину взаимодействия всех родов войск, направленных к достижению единой цели — победы над вражескими силами»[228]. Например, писатель Л. Рубинштейн намеревался написать книгу о советском морском флоте по типу «Первого удара». Над новым произведением о будущей войне задумывается и Всеволод Вишневский. В феврале 1939 г. он набрасывает черновик «Заметки о войне (Эскиз будущих событий)». Это была стилизация под блокнотные записи советского летчика — участника войны с нацисткой Германией. «Заметки…» включали в себя экскурс в историю, размышления о характере войны, мысли о текущих воздушных и десантных операциях. Для врага, как всегда, нашелся дежурный уважительный эпитет: «У немцев есть крепкая военная традиция, есть хватка, есть свои методы». Была отмечена колоссальная химическая операция противника. И вновь анализ боеспособности врага сводился к роли социально-политического фактора: «У немцев повторится старая история: сдаст тыл». В подтверждение своих слов герой упоминает о подпольных радиопередачах Народного фронта и немецких военнопленных: «Сжимают кулаки: „Рот фронт“». Согласно записям, советские фронтовые операции развернулись «весьма не плохо»: «Наше выдвижение в Европу сделано в большом стиле». Персонаж радовался тому, что Европа не досчиталась уже «кое-каких нелояльных буржуазных правительств», и готовился, наконец, направить судьбы Германии. Удар по Берлину с воздуха описывался в восторженных выражениях: «Мы бомбили их среди бела дня с высоты, которая вполне благоприятствовала операции. Использовали и двухтонные и трехтонные бомбы и некоторые новые образцы. О них пока не могу даже писать. Барселонские бомбардировки не годятся и в подметки…» Не обошлось без апологетических рассуждений о прозорливости советского политического руководства и военном опыте Сталина:

«Я думаю и о духовных качествах руководства нашей страны. В Центральном Комитете, в Политбюро, в Совнаркоме работают люди огромного, разностороннего опыта. В своей жизни они видели многое. Еще задолго до начала этой войны, когда Европа конвульсивно дергалась при появлении различных военных доктрин и „сверхизобретений“, шатаясь из одной крайности в другие, наши вожди, скупые на слова, все тщательнейшим образом взвесили, проверили. По сути, что произошло? Пока Европа экспериментировала, увлекалась, пробовала различные образцы вооружений, различные методы, мы суммировали все это и в громадных масштабах, и в невиданных темпах двинули вперед то, что за рубежом еще изучалось в отдельных экземплярах. Помнится, как нервно дергались и суетились военные атташе на Красной площади, когда время от времени показывали им советские „цветочки“, тут же обещали, что ягодки впереди.

Мы знаем, что победа будет нашей. Я думаю о Сталине, о его огромном жизненном опыте, о его военном, стратегическом опыте. Он лично — в условиях большой гражданской войны, когда биться приходилось против опасной коалиции, изучил наши фронтовые районы. Он знает Север, Запад, Балтику, знает Юго-Запад, Украину, трижды приходил он ей на помощь — в 1918 году, громя и гоня немцев, и в 1919 году — громя и гоня деникинцев и интервентов, в 1920 году — громя и гоня белополяков. За Сталиным опыт крупнейших операций, опыт создания армий. Сталин, как никто, знает, что такое большая борьба, ответственность и опасность. Он знает работу всего государственного и военного механизма в любых условиях — и в благоприятные и кризисные периоды. Он как никто знает людей, их возможности. Он всегда остается на реальной почве и думается, что он разгадал загадки этой войны раньше, чем наши противники, если они вообще способны их разгадать»[229].

Выше процитированный фрагмент, учитывая тот факт, что Сталин попал под обаяние «Первого удара», выглядит весьма не скромно.

Повесть Шпанова приобрела качества эталона и отразилась на творчестве других писателей. В 1939 г. попытался возобновить работу над романом «81 день. То, чего не будет…» прозаик И. Кремлев-Свен, многолетний сотрудник журнала «Крокодил», автор запрещенной к тому времени коммунистической утопии «Город энтузиастов». В 1935 г. им были сделаны наброски авантюрного романа о будущей войне Советского Союза против Германии и Польши[230]. Действие романа разворачивалось как будто в двух измерениях — вымышленном мире и в реальности. Согласно сюжету, за пять лет до второй мировой войны в одну из московских редакций незнакомый седеющий человек — «Генерал» — принес рукопись на тему о грядущей войне, с которой, в редакции, кажется, так и не удостоились поинтересоваться («…за последнюю шестидневку это восьмой роман о предстоящей войне. Кажется, в Москве не осталось ни одного управдома, который не писал бы романа на эту тему…»). Последующая часть романа представляла собой своеобразную перепроверку фантазий незнакомца настоящей войной. Причем главному герою романа предстояло стать очевидцем героической гибели «Генерала» на фронте:

«Против нас была польская конница. Легкие быстроходные танки поддерживали ее на флангах. Немецкая артиллерия расчищала путь полякам.

…Редели ряды… Я видел, как снарядом убило командира полка, как один за другим под пулеметным и ружейным огнем выбывал командный состав полка.

…Это все, что осталось от полка. Две сотни обезумевших от ужаса, боли и ненависти людей, лишенных командования, — вот и все, что осталось от 304-го полка.

…Кавалерия спускалась с пригорка. Я видел, как дрогнула цепь, как один за другим неуклюже вставая поднялись и бросились в рассыпную бойцы.

Облако пыли. Кавалерия догоняет бегущих. Истошный крик…[231] кавалеристов. Блеск сабель».

Остатки полка подчиняет себе «Генерал». Со словами: «Полк, на белую, фашистскую сволочь — вперед!», он ведет уцелевших бойцов в атаку и заставляет противника отступить. Последними словами смертельно раненого «Генерала» будут: «…за нее… за Россию… за… Сталина…»

Разумеется, Советский Союз не был механически обречен на июньскую трагедию 1941 года и, конечно, в относительно благополучном 35-м году сложно было предвидеть контуры будущей катастрофы. Тем поразительнее совпадения чернового наброска «81 дня. То, чего не будет» с обстоятельствами начального этапа Великой Отечественной. Можно сказать, Кремлев-Свен был беспощаден к собственной стране. Первая сводка Генштаба, по воле писателя, сообщала о том, что теснимые «моторизованными войсками противника части Красной Армии вынуждены были оставить ранее занимаемые пограничные районы». Западный фронт, к счастью советской стороны, не был дополнен восточным: «Против ожиданий всего мира Япония не выступила. Правда, на границе Монгольской Народной Республики шли непрерывные вооруженные провокации, но войны не было. Видимо, Япония выжидала». Президент США Рузвельт заявляет о своих симпатиях к жертве фашистской агрессии: «Великий советский народ — говорилось в обращении — американская демократия выражает тебе подвергнувшемуся нападению озверевшего фашизма самое подлинное сочувствие». Печать Херста сопровождает сообщения о советско-германской войне заголовками: Цивилизация против варваров. Американские добровольческие полки воюют на советском фронте. Рядом с красноармейцами находятся чехи — враги двадцатилетней давности, которые теперь стали союзниками и друзьями.

Ситуация на советско-германском фронте становится все более драматичной. Германо-польские войска, по замыслу Кремлева-Свен, захватывают Украину и Белоруссию. После упорных боев Красная Армия оставляет Смоленск. Еще в первый день войны Москва подвергается воздушной бомбардировке с применением отравляющих веществ. Возникает паника. По признанию главного героя, даже потом, на фронте, ему не доводилось видеть ничего более страшного: «Толпа рассеивалась. Раскинувшись на изрытом асфальте, повиснув на опрокинутых решетках, на поваленных фонарях, уткнувшись в истоптанные клумбы лежали, сидели, висели, стояли, подпертые трупами раненые, задавленные, оглушенные, искалеченные, сошедшие с ума, взрослые, дети, женщины, старики». Столицу охватывают слухи: «А правители-то сбежали…», «Каганович-то на Урал вылетел… Всю свиту забрал…», «А золото из Торгсина загодя вывезли…». Москвичи перестают верить сообщениям газет и радио. Возникает недовольство западными партнерами: «А французы-то сволочи — сказал кто-то: — крутили, вертели, к нам ездили, а с немцами мы одни…»

Вмешательство в 1939 г. Кремлева-Свен в некогда отложенную рукопись было минимальным, однако, как следует из немногочисленных карандашных вставок, концептуальным. Писатель решился ослабить драматические коллизии, одновременно присовокупив к войне восточный фронт («Япония участвовала в войне с первого же дня») и назвав ее Азиатско-Европейской войной. Восьмой месяц войны, упомянутый мимоходом, предполагал, что оккупация Белоруссии противником не удалась, а вражеский налет на Москву почти не вызвал паники. Однако оптимистическое переосмысление будущей войны оказалось недостаточным на фоне повести Шпанова. После триумфа «Первого удара» Кремлев-Свен прекратил работу над «81 днем…»[232]

О том, какие варианты будущей войны были допустимы в 1939 г., можно судить по разноформатным сочинениям Л. Рихтера, Л. Варламова и В. Наумова, которые также, как и повесть Шпанова, затрагивали тему воздушной войны. Очерк-фантазия Л. Рихтера «Отраженный налет» (кстати, дополненный фотоочерком) вкратце излагал идеальную схему противовоздушной борьбы. Как всегда, без объявления войны, вражеские эскадрильи вторглись на территорию Советского Союза. Посты воздушного наблюдения, расположенные на подступах к городу N, своевременно обнаружили противника. Вражеские самолеты были встречены истребителями, аэростатами заграждения и зенитным огнем. Лишь несколько случайных бомбардировщиков прорвались к городу: «Забравшись на огромную высоту, обезумевшие от преследующей их по пятам советской истребительной авиации фашистские пилоты потеряли способность ориентироваться в плане лежащего под ними города. Лихорадочно сбрасывают они свой смертоносный груз на случайные объекты. Большая скорость и высота полета помешали точному прицелу — большинство бомб летело мимо цели…». Население встретило налет вражеской авиации организованно и спокойно. Предприятия и учреждения бесперебойно функционируют. Ученые, счетоводы, машиностроители и врачи не покинули своих рабочих мест, продолжая трудиться в противогазах. Ни слова ни говорилось о погибших, только — о пострадавших горожанах. Налет отбит. Краснозвездные истребители «отжимают» отдельные самолеты противника от границы, вынуждая их к посадке на советской территории. «Жизнь города полностью вошла в нормальную колею, — заключает Л. Рихтер. — Повсюду царит оживление. Следов прошедшей тревоги незаметно»[233].

Фантастический очерк Л. Рихтера «Отраженный налет» был для наглядности снабжен фотографиями («Техника — молодежи», № 7–8, 1939).


Таким ему представлялся первый день войны. В рассказе Л. Варламова «Отвага»[234] главный герой летчик Владимир Соколов направляет свой поврежденный истребитель на вражеский бомбардировщик, демонстрируя при этом прекрасные цирковые способности: «…Соколов был абсолютно спокоен, а когда он убедился, что столкновение неминуемо, напряг все силы и выпрыгнул из кабины. В следующее мгновение над головой летчика произошел сильный взрыв». На вражеской территории пилота, блестяще выполнившего таран, подбирает советский самолет. В журнале «Самолет», с которым некогда был связан Николай Шпанов, публикуется отрывок из романа В. Наумова «Воздушная война 194… года» (в примечании редакция сообщала, что роман намечен к печати)[235]. На двух страничках следовало описание воздушного рейда 63-й стратосферной эскадрильи под командованием майора Александра Валона. Прорвав противовоздушную оборону фашистов, эскадрилья уничтожает секретный вражеский аэродром: «Прошло только 8 мин., а 27 бомбардировщиков, сбросив свой разрушительный груз, превратили самолеты врага в груду обломков, рощу — в ярко пылающий костер, а поле — в груды развороченной земли. Ни чудовищный тайфун, ни грозное землетрясение не могли бы оставить более разрушительных следов…» На обратном пути советскую эскадрилью атакуют вражеские истребители. Попытку описать потери сторон в воздушном бою на паритетной основе Наумов обрывает появлением советских истребителей: «Фашистские самолеты бросились врассыпную. Советские истребители ураганом устремились вдогонку, демонстрируя свое превосходство, несокрушимость и уверенность в победе»[236].

Реконструируя советскую антиципацию в части военной утопии, необходимо остановиться на роли профессиональных военных, которые выступали своеобразными меценатами, цензорами и консультантами[237]. Работая над романом На Востоке, П. Павленко признавался, что ему «не ясен ход войны, не ясны технологические процессы будущего сражения»[238]. Деловые советы можно было получить у представителей Красной Армии. Такая помощь Павленко была, предположительно, оказана начальником Политуправления Красной Армии Яном Гамарником, которому писатель хотел посвятить целую главу в романе (Гамарник опротестовал намерение писателя), и, может быть, командующим Дальневосточным округом К. Блюхером, как лицом заинтересованным — в книге изображались действия подчиненного ему округа. При написании романа «Дорога на Океан» Л. Леонова консультировал П. И. Смирнов — будущий нарком военно-морского флота и т. д. Драматург В. Киршон, сочиняя пьесу «Большой день», получил от командования Военно-воздушных сил разрешение непосредственно наблюдать «все виды воздушных операций». Сам драматург хвалился, что опирался на помощь «опытных и авторитетных консультантов», среди которых был знаменитый летчик-испытатель и рекордсмен В. Коккинаки. Несовпадение авторских фантазий с представлениями о будущей войне, принятыми в военных кругах, было чревато цензурными ограничениями. Начальник Военно-воздушных сил Я. Алкснис выступил против постановки пьесы М. Булгакова «Адам и Ева», так как по ходу действия пьесы погибали все ленинградцы. «Большой день» В. Киршона, напротив, соответствовал ожиданиям военных. Артист Б. Бабочкин вспоминал, как после премьеры спектакля в Большом драматическом театре имени Горького крупные военные специалисты прошли за кулисы, чтобы выразить свое удовлетворение постановкой[239]. На художественный фильм «Неустрашимые» (Лентехфильм, 1937), посвященный рейду советской кавалерии в будущей войне, умный и педантичный командарм II ранга А. Седякин откликнется рубленными фразами: «Доходит. Нравится. Воодушевляет»[240].

Практически все оборонные фильмы в духе антиципации, снятые во второй половине 30-х годов, были отмечены участием военных. «Глубокий рейд» консультировал А. Рафалович. Именно нарком обороны К. Ворошилов поддержал идею режиссера Е. Дзигана снять «фантастический фильм на документальном материале» («Если завтра война»), что позволило председателю Комитета по делам кинематографии Б. Шумяцкому особо акцентировать внимание сотрудников на том, «что это задание партии»[241]. Начальник Генерального штаба маршал А. Егоров содействовал постановочной группе Дзигана в съемках батальных эпизодов, обеспечив ее необходимыми воинскими соединениями. По рекомендации военного командования постановщики фильма разбавили хроникальный материал игровыми сценами, которые показывали противника и его действия. «Военно-морской» цикл (фильмы «Четвертый перископ» по сценарию военного врача Г. Блауштейна и «Моряки» по сценарию бывшего мичмана царского флота и морского командира в запасе С. Абрамовича-Блэк) опекали представители флота старший лейтенант П. Аршанко, капитан-лейтенант К. К. Черемухин, капитан 1-го ранга И. Челпанов. Последний из предвоенных фильмов «Морской ястреб» (по сценарию Н. Шпанова «Непобедимый флот» о борьбе с военным пиратством на море), который был запущен в производство весной 1941 г., консультировал контр-адмирал, начальник Одесской военно-морской базы Г. В. Жуков, награжденный двумя орденами за участие в гражданской войне в Испании. Среди военных появились своего рода «штатные» консультанты: полковник И. Ф. Иванов (фильмы «Если завтра война», «Эскадрилья № 5») и его однофамилец капитан 3-го ранга П. И. Иванов («Четвертый перископ», «Моряки»).

Не исключено, что их причастность к военным утопиям привела к полной стерилизации жанра. Так, драматург И. Прут, в прошлом солдат русского экспедиционного корпуса во Франции, бывший буденовец, «почти барон Мюнхгаузен», как его называли друзья, в 1938 г. поставил перед собой задачу показать «основные черты первых часов будущей войны». С одной стороны, Прут искренне верил, что советский народ выиграет войну малой кровью и, конечно же, не потеряет десять миллионов человек[242]. С другой стороны, ему претило измельчение военного потенциала и способностей противника (о спектакле «Большой день» Прут скажет: «Враг в пьесе Киршона не стоит тех двадцати миллиардов, которые мы вкладываем в наш военный бюджет. Этот враг едва стоит купленного в театр билета»)[243]. Сочетание этих двух, может быть, неравноправных начал, должно было предохранить драматурга от шапкозакидательского сюжета.

Кадр из фильма А. Мачерета и К. Крумина «Родина зовет» (1936).


Отнюдь. Вопреки жизненному опыту и недавним творческим удачам (сценарий к фильму «Тринадцать») Прут напишет киносценарий «Война начинается» (фильм «Эскадрилья № 5»), мало чем отличавшийся от пьесы Киршона «Большой день». Позже Прут вспоминал: «Совершенно естественно, темы фильмов и пьес не придумывались. Они базировались на документах, которые нам предоставляло военное ведомство»[244]. От наркомата обороны, упомянутого Прутом, на помощь к создателям фильма был откомандирован Герой Советского Союза комбриг И. И. Евсевьев, незадолго до того вернувшийся из Испании[245]. Недавний лейтенант, мужественный летчик, он волею событий 1937–1938 годов будет произведен в комбриги, не имея на тот момент должных знаний и опыта. Разумеется, тогдашний кругозор Евсевьева отразится на творчестве Прута и режиссера А. Роома. По словам И. Гращенковой, «Эскадрилья № 5», как и предшествующие картины, легковесно, ложно показывала будущую войну с фашизмом как цепь ничего не стоящих побед, набор вражеских глупостей и череду интересных военных приключений[246].

Другой «испанец» Герой Советского Союза комкор Д. Павлов, возглавлявший Автобронетанковое управление Красной Армии, будет консультантом фильма «Танкисты» (1939) (самыми первыми консультантами по фильму являлись будущий маршал Б. Шапошников, а также не дожившие до премьеры картины начальник вооружений РККА командарм II ранга И. Халепский и заместитель начальника автобронетанкового управления Красной Армии комдив М. Ольшанский). Это была очень динамичная, с незамысловатым сюжетом картина. Вражеское командование в лице генерала Бюллера, стремится заманить советские части в ловушку, подготовленную у города Энсбург. По мнению генерала, советские войска будут вынуждены атаковать в лоб, и, несомненно, будут разгромлены, как некогда армия Самсонова под Танненбергом. Судьбу сражения решает рейд нескольких советских танков, экипажи которых демонстрируют «одиннадцать подвигов Геракла»: преодолевают различные естественные препятствия, по пути спасают ребенка, отбиваются от фашистов в осажденном танке, снайперским огнем уничтожают вражескую батарею и т. д. Рейд отважных танкистов делает возможным удар Красной Армии во фланг противника, и уже генерал Бюллер вынужден задуматься над последним поступком генерала Самсонова — самоубийством. Таким образом, мышление советских кинематографических полководцев было недосягаемым, а советские боевые машины — неуязвимыми для противника. Один из рецензентов отметит, что неумный противник в «Танкистах» вызывает раздражение: «…бои идут без единой жертвы со стороны красных; бензин в наших танках не взрывается даже тогда, когда его поджигают, а танкисты не получают ожогов от огня. Подобная лакировка действительности, преуменьшение силы, знаний и сметливости врага снижает достоинства картины»[247]. Журнал «Искусство кино» пропишет в адрес фильма: «Враг в картине показан слабым, жалким и беспомощным. Победа отважных танкистов, в действительности обеспеченная их личными боевыми качествами и технической мощью вооружения, в этой картине буквально валится с неба»[248].

Кадр из фильма 3. Драпкина и Р. Маймана «Танкисты» (1939).


Оценивая настоящий победоносный настрой, Герой Советского Союза летчик-рекордсмен П. Осипенко однажды заметит: «Это прекрасная картина, но там мы все время бьем. Это замечательно, так и надо, чтобы мы били, но и с нашей стороны могут быть потери. Надо, чтобы картины не расхолаживали»[249]. В свою очередь подконтрольное Д. Павлову издание «Автобронетанковый журнал» увидит недочеты фильма отнюдь не в образе врага, не в прозрачных рецептах победы, а в «примитивном изображении некоторых тактических эпизодов»[250]. Сам Павлов на одном из партийных собраний вскоре после выхода фильма на экран уверял слушателей: «Если вы, товарищи, видели кинофильм „Танкисты“, то вы верно с большим трудом верили в то, что это засняты обычные будни танкистов, что танки это проделывают в обычной обстановке. Танкисты, выученные, воспитанные в коммунистическом духе, вооруженные великим учением Ленина-Сталина в будущей войне смогут спокойно и по-деловому бить любое фашистское государство»[251]. На деле бодрые заявления комкора расходились с действительностью. На совещании военных делегатов XVIII съезда ВКП(б) и начальников центральных управлений Наркомата обороны 23 марта 1939 г. Д. Павлову пришлось озвучить часть нелицеприятной информации о профессиональных навыках танкистов: на январских учениях в Ленинградском военном округе в одном из полков «не могли вывести 14 танков и 2 трактора, а из тех, которые вышли, один танк и один трактор засели в канаву, второй трактор столкнулся с трамваем, а подъем у Красного села взял только один танк, остальные не могли взять». По сведениям Павлова, в Красной Армии за 1938 год от всевозможных аварий и катастроф пострадало 1179 человек, из которых 84 погибло[252]. Наверно, все совокупные жертвы Красной Армии в кинематографических войнах были ниже непредвиденных потерь мирного времени. Таким образом, фильм Танкисты явно не отражал реальную боеспособность Красной Армии, зато ставил под сомнение военно-оперативный, если не стратегический кругозор тогдашнего военного командования. Случай с Павловым в какой-то мере объясняет иллюзии многих писателей и кинематографистов, творивших в духе антиципации. Как сказал С. Черток о фильмах о будущей войне: «Кино оказалось не готовым к предстоящей войне в такой же точно степени, как армия и ее маршалы — художественное мышление не опережало стратегическое»[253].

Для профессиональных военных антиципация была привычной областью приложения знаний, особенно на уровне военных доктрин, теории или штабных игр. Размышление над будущим было свыше очерченной задачей для представителей армии и флота. «Начальнику Генерального штаба нужно работать четыре часа. Остальное время вы должны лежать на диване и думать о будущем» — наставлял Сталин одного из высокопоставленных военных[254]. В предвоенное десятилетие рамки антиципации оказались расширены за счет жанра военных утопий, который профессиональные военные освоили не только в качестве консультантов и рецензентов. Иногда военные предлагали собственные версии будущих войн. Жанр военных утопий позволял им продемонстрировать, как это не странно звучит, поэзию и гармонию войны, а также выразить в лицах и поступках то, о чем абстрактные положения устава или доктрины умалчивали. Авторам в мундирах казалось важным высказаться по вопросам жизни, смерти, дружбы, подвига и т. д. Например, 29 октября 1938 г. в Московском театре им. Ленинского комсомола состоялась премьера спектакля «Миноносец „Гневный“». Автором пьесы, написанной по заданию ЦК ВЛКСМ, был выпускник Военно-морской академии им. Ворошилова, будущий контр-адмирал Владимир Алексеевич Петровский (известен в литературных кругах под псевдонимом Владимир Кнехт). На сцене разворачивалась история первого и, как оказалось, последнего боя советского миноносца «Гневный». По распоряжению главного командования экипаж миноносца должен был задержать вражеские корабли и обеспечить развертывание советского флота. Ради выполнения приказа командир миноносца Бондарев выражает готовность пойти на таран. С командиром соглашается военный комиссар Демидов: «Если надо — зубами перервем (врагу. — В. Т.) глотку»[255]. В неравном бою «Гневный» пустил на дно и вывел из строя два вражеских крейсера и миноносец. Впечатляющая победа обошлась в несколько раненых моряков. Капитан приказывает потопить поврежденный миноносец на фарватере, чтобы преградить путь флоту противника. Экипаж и самого Бондарева подбирают подошедшие советские корабли. Почин победоносной и малокровной войне был положен. Уже упоминавшийся фантастический очерк лейтенанта-орденоносца В. Агуреева «Если завтра война», опубликованный в ноябре 1938 г.[256], послужит подспорьем В. Вишневскому и Н. Шпанову при доработке «Первого удара». Очерк был посвящен вымышленной воздушной операции по уничтожению подземных авиабаз Берлинского узла обороны. Действия советских бомбардировщиков разворачиваются на фоне масштабного наступления Красной Армии. «В то время, как эскадрильи готовились в этот рейд, — писал Агуреев, — победоносная армия Советского Союза, подавляя сопротивление Польши (начавшей вместе с „третьей империей“ восточную авантюру), переправилась через Вислу, стремительно шла на запад, тесня германские дивизии». В районе Познани советские самолеты пересекают фронт: «Потянулись чужие земли. Земли… которые скоро будут не чужими, а рабочих и крестьян Германии». При советском налете на Гановер немецкие антифашисты подают условные сигналы, указывая местоположение заводов. Командир авиационной группы Лакин и его подчиненные аккуратно уничтожают на земле только военные объекты («Советские летчики не воюют против мирного населения»). Очередная блистательная победа обходится потерей двух советских самолетов.

Вскоре после окончания боев с японскими войсками на озере Хасан газета «Правда» поместила рассказ летчика Героя Советского Союза Г. Байдукова «Разгром фашистской эскадры» о том, как «Красная Армия ведет напряженную и беспощадную войну со старинным хищником Востока»[257]. Очень скоро Байдуков порадовал читателей очерком-фантазией о будущей войне «Последний прорыв»[258]. В обеих вещах действовал один и тот же герой — Снегов, которого Байдуков из майоров произведет в полковники. В рассказе «Разгром фашистской эскадры» авиаотряд Снегова, получившего задание перерезать вражеские коммуникации на море, в штормовую погоду атакует и уничтожает вражескую эскадру: «…на морских просторах океана заблестели зарева взрывов, пожаров, и наверное, океан содрогнулся от стонов и воплей тонущих десантов вражеской армии». Вопреки приказу Снегова экипаж поврежденного самолета, который, кстати, не утратил шансы на спасение, пикирует на вражеский крейсер и топит его. Гибель нескольких советских пилотов венчает советский реванш за Цусиму. В очерке «Последний прорыв» советская армия «на второй месяц войны с фашистскими хищниками, углубилась на 950 километров к западу, прижав противника к его последним укреплениям»[259]. Чтобы разрушить главный узел обороны противника, советское командование решило использовать трофейный бомбардировщик, загруженный взрывчатыми веществами, и оснащенный аппаратурой автоматического управления. Доставить бомбардировщик к цели вызывается Снегов. Советским летчикам удается ввести в заблуждение противника и прорваться сквозь линию противовоздушной обороны. Не долетая до крепости, Снегов и его механик выбрасываются на парашютах. С помощью аппаратуры дистанционного управления, установленной на одном из советских истребителей, бомбардировщик направляют на вражеский узел обороны. Гремит чудовищный взрыв, возвестивший о начале наземного штурма. Мимо Снегова «двигаются бесконечные резервы тяжелых танков, механизированных орудий, пехоты. Вверху проносятся эскадрильи боевых самолетов. Земля и воздух содрогаются от могучей силы, устремляющейся в прорыв последней полосы укреплений фашистов».

Насколько Байдуков был искренен в своих рассказах? На пленуме Московского горкома ВКП(б) 25 апреля 1939 г. Г. Байдуков говорил: «Та война, которая развернется между Советским Союзом и капиталистическим миром — это будет грандиозная война. У нас все уяснили, что война будет страшная, война будет не на жизнь, а на смерть, война обязательно будет, но в чем она проявится, это не проглядывает ни в печати, ни в кино, ни по радио. Если посмотреть оборонные картины, оборонные произведения, они все-таки не воспитывают наше население»[260]. И, разумеется, сам Байдуков пытался придерживаться критерия «страшной войны не на жизнь, а на смерть», т. е. он писал о будущей войне именно так, как представлял ее. В июне 1939 г. он завершит в соавторстве с литератором Д. Тарасовым работу над сценарием «Разгром фашистской эскадры». Впервые фрагменты сценария были опубликованы в августе 1939 г. за несколько дней до визита Риббентропа в Москву[261] (после подписания советско-германского договора о ненападении сценарий будет переименован в «Разгром вражеской эскадры»). В основу киносценария были положены сюжеты обоих очерков 1938 г. Любопытны некоторые детали первой редакции сценария. Советские летчики сбивали в нем вражеские самолеты кавасаки и мессершмиты; в советском плену находились японцы, корейцы и «европейцы». Красноармейцы закрашивали фашистские знаки на трофейных машинах, рисовали красные звезды и «ставили порядковые номера: 2233, 2234 и т. д.»[262]. Командующий армией комкор Иванов говорил в телефонном разговоре с Ворошиловым: «Здравствуйте, Климентий Ефремович! Нет. В сводках никакой фантазии. Продвинулись еще километров на 14. Пленных? Много, очень много. Трофеи? Я боюсь, вы не поверите, Климентий Ефремович. Да, мы сами себе не верим. Потери незначительные, но есть, конечно, есть. Отдельно вам об этом доложу». Комкор Иванов ставит задачу летчикам: «разгромить эскадру на полпути ценою малых жертв» и последующая операция по уничтожению вражеского флота немногим изменяет отчетную фразу «потери незначительные, но есть, конечно, есть». В несколько видоизмененном виде «Разгром вражеской эскадры» был опубликован в сборнике «Сценарии оборонных фильмов» (1940)[263].

Антиципация, освященная авторитетом военных специалистов, соблазнила сфальсифицированной будущностью не всех, но многих современников. Например, спектакль «Большой день», по словам Б. Бабочкина, который исполнял роль Кожина, имел тогда «бешеный успех»[264]. Будущий секретарь Сталинградского обкома партии А. Чуянов вспоминал о своих чувствах во время просмотра спектакля «Большой день» в одном из московских театров: «Вместе со всеми зрителями я горячо аплодировал, искренне верил, что так оно и будет в жизни, если нам придется столкнуться с врагом»[265]. Например, будущему советскому лидеру Н. Хрущеву, которому в закрытом порядке продемонстрировали только что поставленный фильм «Эскадрилья № 5», кинематографическая победа над фашистами показалась достаточно симпатичной[266]. Советский человек, опекаемый пропагандой и карательными инстанциями, в значительной мере утратил к концу 30-х годов возможность критически оценивать действительность и стал более восприимчив к благим обещаниям. В обществе с пониженным порогом инакомыслия и к тому же, предрасположенном к эйдетизму, реальность была замещена оптимистическим ощущением грядущего. «Конфетный» образ войны, соответствовавший правилу говорить о Будущем в превосходных тонах, отвечал массовым ожиданиям и сложившимся представлениям. «Где-то под кустом, под замшелым пнем расположены подземные чудеса, управляемые кнопками с пульта чудовища, всевидящие, искусно спрятанные перископы — реконструировал впоследствии собственные заблуждения корреспондент „Вечерней Москвы“ В. Рудный, — в те времена об этом легко и бездумно писали авторы полуфантастических журнальных рассказов о грядущей войне. Быть может, не я один слепо и увлеченно верил подобному усыпляющему сочинительству о сокрушительных „первых ударах“ и сверхукреплениях, разумеется, превосходящих все, что можно было ожидать от известных каждому читателю газет линий Зигфрида и Мажино. Верил потому, что приятнее победу над ненавистным врагом представлять себе легкой и быстрой, чем кровавой и жестокой»[267]. Отсюда та степень доверия к военным утопиям и популярность самого жанра среди советских людей. Например, книга Н. Шпанова «Первый удар», по воспоминаниям поэта Е. Долматовского, была в магазинах и библиотеках нарасхват[268]. Повесть читалась здорово, в один присест, «залпом». Старший инспектор Областного управления Гострудсберкасс и Госкредита В. Логачева из Тамбова писала Шпанову: «С большим удовольствием прочла сегодня Вашу повесть о будущей войне „Первый удар“». При чтении она почувствовала собственную сопричастность к описываемым событиям: хотелось «помочь нашим летчикам, побежать на радиостанцию, сообщить им о грозящей опасности». Особенно ей понравилось противопоставление назначения советских бомб бомбардировке германского дирижабля[269].

Герой Советского Союза И. Мошляк, участник боев на озере Хасан, назовет «Первый удар» хорошей книгой[270]. Курсант Витебского аэроклуба Н. И. Ш. сопроводит положительную оценку несколькими непринципиальными замечаниями:

«Рассказ в журнале „Знамя“ № 1 за 1939 г. в основном написан очень хорошо, много захватывающих моментов.

Плохо, что автор не указал, что все промышленные и военные объекты фашистской Германии не были защищены зенитной артиллерией и аэростатами-заградителями. Если в Германии есть недостаток в истребительной авиации, то в будущей империалистической войне они будут широко применять аэростаты-заградители, так как военные специалисты настаивают на широком применении аэростатов-заградителей.

Не указано также, что сталось с летчиком Косых, улетевшим на польском самолете в Советский Союз»[271].

Разумеется, среди читателей «Первого удара» раздавались и противоположные голоса. Писатель А. Гайдар, которому претили хвастливые книги, изображавшие войну, как победное шествие, скептически оценивал аргументацию похвальной рецензии М. Миронова о повести Шпанова: «…статья полкового комиссара что-то подозрительна, ибо цитаты он приводит очень неудачные»[272]. Основываясь на известных читательских откликах, однако, можно предположить, что с 1936–1937 гг. по 1939 г. был катастрофически ослаблен критический подход читателей к жанру военных утопий. Реакция на роман «На Востоке» (1936), в отличие от «Первого удара», была более сдержанной и иногда суровой. Повесть Шпанова в 1939 г. не встретила подобного сопротивления читательской аудитории. Понадобится трагедия 41-го года, чтобы современники иначе, более чем критически осудили сюжет «Первого удара»[273].

О доверии к жанру военных утопий можно судить по творческой рефлексии, которая последовала со стороны читателей и зрителей (знаменитый американский писатель Э. Синклер, ознакомившись с романом «На Востоке», даже выскажет пожелание написать вместе с П. Павленко роман о вооруженных конфликтах в Азии). Любительские разноуровневые фантазии мало чем отличались от исходных произведений. В очерке Л. Лось «Если завтра война» о вероятной операции Красной Армии против японских войск была воплощена фантазия группы молодых мытищинских рабочих, чьи имена автор присвоит персонажам. Одна из воинских частей получает приказ высадиться в тылу самураев, «разрубить все связи между штабом корпуса и частями, внести в ряды врага панику и тем самым обеспечить наступление главным силам советских войск». С высоты семи тысяч метров советские воины десантируются во вражеском тылу. Обманув японские посты, советские бойцы осторожно подошли к штабу противника. Молниеносный удар не оставил противнику шансов на сопротивление. Штаб был уничтожен, японские офицеры без единого выстрела сдались в плен. Между сопками красноармейцы подготовили площадку, на которую совершают посадку тяжелые самолеты с бронетехникой:

«Оставив под охраной пленных, части красных начали готовиться к главному удару. Быстро заняла свои огневые рубежи артиллерия, взмыли в небо истребители, двинулись танки, и после небольшой артиллерийской подготовки бойцы десанта пошли на врага. Но потрясенный враг уже бежал. В то время, когда истребители на бреющем полете расстреливали пехоту и конницу врага, танки шли на огневые точки, давя их своими гусеницами, сметая все заграждения.

Самураи уже не кричали „банзай“. Теснимые главными силами красных и неожиданно встретившие у себя в тылу новые части советских войск, они тщетно искали спасения. Если их не настигала пуля метких советских стрелков, они падали, сбитые и раздавленные под копытами бегущей в панике японской конницы.

Ночью бойцы парашютного десанта соединились с нашими главными силами, и командир воздушной эскадры доложил главному командованию о том, что приказ выполнен».[274]

Автор очерка сделает оговорку: «Трудно сказать, состоится ли в будущей войне именно такая боевая операция, какую представили себе мытищинцы и какая описана выше. Может быть, она будет сложней, потребует большего напряжения сил».

В сочинении на тему «Мои мечты» днепропетровский семнадцатилетний школьник Федор Ветчинин напишет: «Вот как я представляю себе свое будущее. После окончания школы летчиков меня посылают в авиачасть. Тут я могу показать на деле все, чему научился в школе. Мне приходится встретиться в воздухе с врагом. Предположим, что численный перевес будет на его стороне. Но всем известны эти „отважные“, что, удирая, второпях бросают бомбы на свою же территорию, или вместе с машинами, охваченными пламенем, падают под нашими прямыми ударами. Мы побеждаем даже в случаях их явного численного превосходства — мужеством, выдержкой и отвагой. В первом бою мною сбито 7 вражьих самолетов. Через несколько дней я получаю радостное известие — меня наградили за отличное выполнение боевых заданий орденом»[275] (в сценарии Г. Байдукова ежедневной нормой советских летчиков могли быть и 6, и 9 сбитых вражеских самолетов).

Летом 1939 г. любопытный «стратегический» вариант противоборства СССР с капиталистическим окружением предложит москвич П. Величко, работавший на Автозаводе имени Сталина. Он намеревался написать фантастический роман. По замыслу Величко, который стремился максимально угадать очертания будущего, в 1939 г. Германия поглотит Польшу, а в 1941 г. Советский Союз внезапно окажет военную помощь Китаю и изгонит Японию из Манчжурии — власть в Китае перейдет к коммунистам: «Как только мы развязали себе руки на востоке и уничтожили одного члена из трио (Антикоммунистического пакта. — В. Т.), мы становимся грозной силой, могущей противостоять, имея за спиной человеческие ресурсы Китая, всему, даже объединенному капиталистическому миру». К 1947 г. Германия и Италия поглотят Англию и Францию. В 1954 г. Сталин и Молотов с аэростата рассматривают «новую столицу освобожденного человечества» — «подарок любимейшим вождям в честь присоединения Японии, Китая и Индо-Китая к Советскому Союзу». Советская столица перемещается в центр Евразии — на берег реки Иртыш южнее Омска. 1967 г. становится кануном начала величайших битв за мировую революцию, «годом насыщенным острой классовой борьбой в подготовке к этой войне как с нашей стороны, так и со стороны противника»[276].

В 1939 г. советская антиципация подверглась проверке локальным конфликтом в Монголии (Халхин-Гол) и польским походом Красной Армии. Четырехмесячное вооруженное противостояние советских и японских войск в Монголии было насыщено изматывающей степной повседневностью и драматическими боями на земле и в воздухе. Именно там начался болезненный процесс отторжения иллюзий участниками событий: «Наши танки хорошо дерутся только в кинокартинах и другое получается на деле» (военфельдшер саперной роты К.); «Я теперь никогда не поверю, что наши танки давят японские танки. Это абсурд. Вот иногда в кинокартине смотришь, так наши громят японцев, то это все неправда, только так показывают, а на самом деле обманывают народ» (красноармеец Р.); «Когда смотришь кинокартины, то всегда получается, что в наши танки и самолеты противник бьет и не попадает, а вот в действительности, японцы сильные и лупят наших на фронте» (старший писарь А.)[277]. Японский солдат оказался упорным, умелым и дисциплинированным противником, равнодушным к советской пропаганде и коминтерновским ценностям. Под впечатлением монгольских событий Г. К. Жуков назовет представление о том, что воюющие против Красной Армии солдаты будут обнимать и целовать советских бойцов элементом политической наивности[278]. Как известно, в первые месяцы конфликта японская сторона завоевала господство в воздухе. Стереотипы «конфетной» войны догорали на земле вместе со сбитыми краснозвездными самолетами, заставляя одних учиться воевать, других, — опустошая и обезволивая. Один из советских пилотов, опасавшийся, что война в Монголии закончится без него, в первой же схватке испытает на себе мастерство японских летчиков и откажется идти в следующий бой: «Тут могут убить»[279]. Прежде чем японские войска в районе Халхин-Гола были разгромлены, практически все положения советской антиципации будут опровергнуты фронтовыми буднями.

Несмотря на тот факт, что события в Монголии по политическим мотивам почти не освещались советской прессой и радиовещанием, сведения о небывалых потерях в танках и авиации, все-таки, просачивались за стены наркомата обороны. Именно в период боев на Халхин-Голе профессор, бригинженер А. Ахутин высказался против облегченных представлений о войне: «На неправильном пути находятся также авторы некоторых наших фильмов. Исходя из самых лучших побуждений — прославления той или иной воинской единицы, они нередко искажают перспективу будущей войны, чрезвычайно упрощенно рисуя ее обстановку и создавая впечатление у зрителя, что войну может решить рейд одной воздушной эскадрильи или танкового отряда»[280]. Непосредственно смог в этом убедиться и писатель Н. Шпанов. В район Халхин-Гола он попал в момент, когда советские авиаторы уже на равных сражались против японских асов и постепенно овладели инициативой. Для ветеранов Халхин-Гола Шпанов был, прежде всего, автором шапкозакидательского «Первого удара». В присутствии писателя Герой Советского Союза комкор Я. Смушкевич упрекнул литераторов за постоянные клюквы, попадающиеся в их «авиационном творчестве», и недвусмысленно улыбнулся в сторону Шпанова. Монгольская командировка видоизменит представления Шпанова о современной войне. В очерке «Летчики в бою» он вынужден будет поднять проблему «вредных иллюзий»[281], а новую большую повесть «Истребители» о боях, шедших в «далеких степях», напишет в довольно реалистичной манере (к сожалению, повесть дошла до читателя лишь в отрывках, а ее верстка будет рассыпана в издательстве «Советский писатель» с началом Великой Отечественной войны — чтобы «не дразнить» Японию).

В отличие от монгольской эпопеи краткосрочная польская кампания была широко разрекламирована в Советском Союзе. Фильмы «Танкисты» и «Если завтра война», сопровождавшие Красную Армию в ее так называемом «освободительном» походе, а также принятые в советском обществе ожидания о будущей войне совпали с реальными событиями. Сопротивление, оказанное польскими частями Красной Армии, было пропорционально степени их деморализации германским блицкригом и объяснимой неосведомленности о целях, которые преследовал Советский Союз. Остатки польской армии предпочитали избегать столкновения с советскими войсками, и сдавались под явным давлением превосходящих советских войск. Очень скоро тылы советской армии были запружены пленными. Другой особенностью польской кампании был теплый прием Красной Армии местным населением, как правило, национальными меньшинствами. Журналист Евгений Кригер подытожил: «…шли вперед в обстановке митингов, летучек, в обстановке чуть ли, лирически скажу, карнавала, потому что были цветы, приветствия и т. д….»[282] «Освободительный» поход в Польшу трансформировался из сугубо военного мероприятия в своего рода гуманитарную миссию с коммунальным уклоном. Правда, эта пиррова победа была преподнесена обществу в отретушированном виде. Эпизодические попытки организованного сопротивления польских подразделений и ополченцев обнаружат тактическую неграмотность и оперативную близорукость командного состава Красной Армии. Десятки нелепых смертей сопровождали Красную Армию в ее движении на запад: неосторожное обращение с оружием, раздавленные автотранспортом красноармейцы, авто- и авиапроисшествия, железнодорожные катастрофы, паника и вызванная ею беспорядочная перестрелка между красноармейцами и целыми подразделениями и т. д., и т. д. От общественности по распоряжению Сталина скрыли гибель дважды Героя Советского Союза майора С. Грицевца, который был срочно переправлен накануне польской кампании из Монголии в Белорусский военный округ (осенью 1939 г. Н. Шпанов завершит работу над сценарием о Грицевце для Одесской киностудии, однако установленный режим недомолвок похоронит адресную попытку прославления Грицевца). Все это осталось «за кадром» советской пропаганды[283]. Кампания была преподнесена как триумфальное шествие Красной Армии, один вид которой обращал врагов в бегство. Фотоаппарат батальонного комиссара А. Амелина, одного из добродушных рецензентов «Первого удара», зафиксирует «лирические» эпизоды кампании: многочисленные трофеи Красной Армии, танковые колонны на польских дорогах, помощь местного населения советским войскам. Сентябрьский опыт засвидетельствовал правомерность принятых ожиданий и усугубил оптимистические представления о войне[284].

Таким образом, проверка антиципации реалиями Халхин-Гола и польским походом Красной Армии дала противоположные ответы о степени ее достоверности, что способствовало дальнейшей популяризации искаженных представлений о будущей войне. Даже близкая к апокалипсису по физическим и моральным перегрузкам финская война (1939–1940) не заставит политическую элиту кардинально реформировать «конфетные» постулаты антиципации. Советская антиципация имела компенсаторный характер применительно к обществу. Обещаемый властью военный триумф примирял современника с недавним прошлым и текущей действительностью. Будущая победа над внешним врагом оправдывала методы «социалистического» строительства и предметно убеждала в ненапрасности жертв и усилий, которыми оно сопровождалось. Ощущение защищенности и уверенности в завтрашнем дне прибавляло сакральности культу вождя и власти в целом. Этими популистскими мотивами отчасти объясняется медлительность и малоэффективность психологической и мировоззренческой перестройки советского общества накануне нацистской агрессии. Оттяжка имела катастрофические моральные последствия. Психологический эффект советских военных утопий был отличен от зарубежных аналогов. Литературовед А. Лейтес считал, что зарубежные романисты, максимально обнажая ужасы и бедствия войны, а также подчеркивая гнетущее всемогущество техники в будущей войне, деморализуют читателя, который с фаталистической обреченностью ждет новой бойни[285]. Страх перед войной становился доминирующим чувством. Советская литература и искусство предлагали безопасную и благородную имитацию современной войны. Самообольщение кинематографическими и литературными победами способствовало тому, что рядовые современники, по словам поэта Ольги Берггольц, жили убеждением, что «на земле нет сильнее нашей Красной Армии, что страна наша, огромная и могучая, смахнет любого, кто сунется к нам, как лошадь смахивает хвостом овода»[286]. И как следствие официальная антиципация вопреки сталинской установке оказала успокоительное и даже демобилизующее влияние на общество. Военная утопия, по словам М. Кузнецовой, обернулась лжесвидетельством, которое в юриспруденции трактуется как соучастие[287]. Драма 1941 года, по свидетельству современников, заставит их с горечью вспомнить «Первый удар» и аналогичные книги и фильмы[288], из арсенала которых современник сможет воспользоваться в массовом порядке только правом на самопожертвование в бою или мучительной смертью в плену. В блокадном Ленинграде писатель Николай Тихонов, сам мечтавший когда-то написать роман о грядущей войне, топил печку книгами зарубежных и советских военных специалистов, потому что «ни один их вывод о будущей войне в жизни не осуществился. То ли они нарочно путали, то ли обманывали сами себя, но все, что они писали, оказалось ложью…»[289].

Зинаида Чалая. Будущая война

Еще в 1931 году Горький писал:

«Мы окружены врагами, да! Но капиталисты — тоже. Количество и качество наших друзей неизбежно растет и будет расти, — это значит, что возрастает количество и качество врагов капитализма»[290].

Война, которую готовит против нас мировой фашизм, неизбежно мобилизует на яростную борьбу с фашизмом широкие массы трудящихся всех стран.

«Едва ли можно сомневаться, — говорит товарищ Сталин, — что эта война будет самой опасной для буржуазии войной. Она будет самой опасной не только потому, что народы СССР будут драться насмерть за завоевания революции. Она будет самой опасной для буржуазии еще потому, что война будет происходить не только на фронтах, но и в тылу у противника. Буржуазия может не сомневаться, что многочисленные друзья рабочего класса СССР в Европе и Азии постараются ударить в тыл своим угнетателям, которые затеяли преступную войну против отечества рабочего класса всех стран. И пусть не пеняют на нас господа буржуа, если они на другой день после такой войны не досчитаются некоторых близких им правительств, ныне благополучно царствующих „милостью божией“»[291].


Автор пьесы о будущей войне не может и не должен пройти мимо этих важнейших обстоятельств: восстания рабочих и крестьян в тылу нападающей на нас фашистской страны, неизбежной социальной революции и краха капиталистического строя в ряде стран.

Антихудожественная, гнусно приспособленческая фальшивка Киршона «Большой день» была уже разоблачена советской критикой. Пользуясь весьма поверхностным знакомством с советской авиацией и плагиаторски «позаимствовав» у некоторых советских драматургов ряд сцен и положений, Киршон состряпал внешне эффектное блюдо, соблазнившее неприхотливый вкус нескольких руководителей театров. Правда, при этом действовала киршоно-ягодо-авербаховская система очковтирательства насчет «мнения сверху», запугивания, шантажа, нажима. «Блюдо» не пошло впрок театральному организму и вскоре было выброшено с проклятиями. Говорить о нем следует не как о художественном произведении, а только и исключительно как о приемах вражеской маскировки и приспособленчества[292].

Возвращаясь к советскому репертуару на темы будущей войны, надо сказать, что в этом отношении у нас дело обстоит далеко не блестяще.

В пьесе Рудермана и Вершинина «Победа» действие происходит на территории противника и демонстрирует победу военную и победу идейную нашей Красной Армии в будущей войне. Два красноармейца охраняют семерку пленных, среди которых находится неразоблаченный офицер-фашист. В неблагоприятной обстановке (изолированные в подземелье, выход из которого закрыт обвалившимся домом) красноармейцы проявляют высокую культуру, спокойствие и бдительность. Среди пленных происходит классовое размежевание. Рабочий, крестьянин, старый солдат, учитель, в солдатских шинелях, нивелированные и обезличенные фашистской муштрой, начинают сознавать себя людьми. Наконец, при попытке фашиста-офицера убить сонного красноармейца пленные расправляются с фашистом.

Красная Армия возвращает пленным оружие, с которым они идут на общего врага — фашизм.

Язык и образы пьесы отличаются правдивостью и простотой, и вместе с тем авторы достигли некоторой индивидуализации характеров не только «по социальному признаку». Доработанной все же пьесу считать нельзя: сценически неблагоприятная обстановка (все три акта происходят в одной, довольно мрачной, декорации подвала) и неоправданная растянутость диалогов и действия — существенные еще «недоделки» этого интересного в общем произведения[293].

Пьеса С. Вашенцева «В наши дни» показывает, как может начаться война и как поведут себя советские люди в этих обстоятельствах. Автор выводит на сцену большой состав действующих лиц самых разнообразных профессий и характеров. Обыденная жизнь советских людей полна радостного творческого напряжения. Люди растут и как бы становятся могучими и крылатыми существами, для которых нет грани между обычным и героическим. «Как странно: вот в такой обыкновенный вечер может совершиться подвиг, — говорит Светлана. — Где же черта, которая отделяет обыкновенное от чудесного? Ее не видно». В тихий, безоблачный день начинается война. Дочь профессора музыки летчица Светлана в мужественной схватке с воздушным противником защищает родину и завоевывает себе звание героя Советского Союза. Тихая, скромная сестра ее Варя становится парашютисткой. Совершает боевые подвиги конструктор Румша, ранее не любивший покидать стен своей мастерской.

Эгоизм, шкурничество, трусость (муж Вари — Ласс и его мать) — черты «лица» потенциального врага народа. Обыватель Ласс «приспосабливается» к советским условиям, но он обыватель до мозга костей и как таковой несет в себе потенцию предательства и измены. Эта потенция более явственно прорывается в словах его матери, и те страх и злоба, с какими он просит мать замолчать, свидетельствуют о страхе самому быть разоблаченным.

Общий план и замысел пьесы интересны и значительны. Однако, несмотря на широкий диапазон действия, многие перемены, сцены под открытым небом и т. д., пьеса все же носит характер «комнатности». Кажется, все эти грандиозные события войны, вплоть до начала социальной революции в Германии, автор привел на сцену для одной Светланы и замечательного советского человека — ее отца. Отсюда — интимность пьесы и сужение ее политического плана. Отсюда ходульность сцены с немецким лесником, напоминающей сказку братьев Гримм о людоеде и его доброй жене, — резкое выпадение из реалистического стиля пьесы.

Советские летчики Румша и Стрельцов — это образы героев наших дней и дней будущей войны с фашизмом. Румша — кабинетный работник, инженер. Любовь к родине и любовь к девушке заставляют его преодолеть свою замкнутость и научиться самому водить самолеты, которые он конструирует.

Румша страдает от своей мнимо несчастной любви. Но первый признак войны, первый боевой призыв меняют тон его голоса, походку. Румша выпрямляется, он весь — готовность и энергия. Человек преображается на глазах. Эта сцена сделана очень корректно, сдержанно, но крепко запоминается.

Стрельцов, любитель поэзии, добродушный шутник, посмеивающийся над своими неудачами в любви, в сущности по-настоящему, всем сердцем влюблен «только» в свою родину, в свою эпоху, в свою советскую авиацию.

В обстановке фронта перед получением боевого задания Стрельцов хорошо отвечает нашим литературным искателям проблемы смерти и ее «преодоления»: «А что касается смерти… Э, брат, мы имеем право о ней не думать. Пусть о ней думают те, о которых Горький сказал. Как это у него? Постой… Да… „Как черви слепые живут. И сказок про них не расскажут, и песен про них не споют…“. Если придется умирать, умрем с мыслью, что имели счастье жить… в великую эпоху. Это, брат, не всем дано…».

В целом пятая картина несколько растянута рассуждениям и Румши и Стрельцова, но хорош ее финал, идейно и театрально очень выразительный. Летчики спят на полу в клубе. На сцене клуба появляется командующий и шепотом, чтобы не разбудить спящих, дает приказ Кривошлыку разбомбить через два часа неприятельский аэродром. Кривошлык сообщает, что разбудит летчиков через 20 минут. Но летчики уже встали. «Они неожиданно поднялись, как будто вовсе не спали».

«Командующий (взволновано). Товарищи командиры… Раз уж вы проснулись, я поделюсь с вами своей заботой… Меня только что вызвал по прямому проводу товарищ Сталин… Иосиф Виссарионович. Я его заверил, что победа будет…

Летчики (как эхо). Будет, товарищ командарм».

Командующий сбегает со сцены и обнимает одного за другим летчиков.

Эта сцена имеет свое воспитательное и мобилизующее значение. Но таких счастливых моментов в пьесе немного[294].

* * *

Тема будущей войны еще ждет своего воплощения. Как ни строг закон концентрации действия в драме, его нужно сломать, если он мешает поднять международное значение темы. Однако пьеса «В наши дни» не следует закону концентрации и тем не менее ограничивает сферу идей коллизиями внутренних отношений героев. Дыхания мировой революции в ней не слышно. Между тем эта революция неизбежна, и наша задача — громче, на весь мир, силами своих образов, жизненно убедительными и логически неопровержимыми сценическими положениями показать это.

Другая важная сторона темы о будущей войне — тема революционной бдительности. Враг, шпион, предатель пытается пролезать всюду, пытается производить диверсии в нашей оборонной промышленности, в нашей Красной Армии. Процессы над шайками бухаринцев-троцкистов дают убедительнейший материал мерзкой из мерзких работ предателей родины, готовивших ей поражение, распродажу и капиталистическое рабство. Драматург, который в пьесе о будущей войне обходит эту тему, заранее обрекает свои образы на однобокость и неполноценность художественную и, следовательно, делает пьесу политически пресной и незначительной.

Громадное значение имеет для драматурга военной темы понимание роли партии в Красной Армии, силы и значения парторганизации в воинской части и знание людей.

В своем выступлении на XVII съезде партии товарищ Ворошилов приводил материалы комиссии по чистке партии в Красной Армии. Эти материалы говорят, что «армейские коммунисты — один из самых здоровых отрядов нашей партии; армейские коммунисты — один из самых дисциплинированных отрядов нашей партии; армейские коммунисты — один из самых политически грамотных отрядов нашей партии». Товарищ Ворошилов заверил съезд, партию, народ в том, что партийцы с еще большим напряжением будут работать «над вопросами обеспечения победы РККА над врагами, если они сунутся в наш советский огород».

И еще одна важная сторона этой темы — всеобщая мобилизационная готовность нашего народа. Драматурги должны показать, какую громадную роль имеет своевременная оборонная подготовка каждого дома, каждой улицы, каждого гражданина СССР в помощь Красной Армии и Флоту.

«Мы все должны понять себя как Красную Армию пролетариата всего мира, — писал Горький в статье „Ураган, старый мир разрушающий“. — И если вам придется выйти на поля битв против старого мира с оружием в руках, — на этот последний бой выйдет первая в мире армия, каждый боец которой будет совершенно точно и ясно знать, за что он борется, кто его действительный враг, будет знать, что враг этот обречен историей на гибель и что гибель его — начало счастья трудящихся всей земли».

Загрузка...