Лицо номера: Кен Маклеод

Эндрю Леонард, Кен Маклеод Двигатель анархии


От редакции: В неожиданно актуальном интервью пятнадцатилетней давности писатель-фантаст Кеннет Макрэ Маклеод — уроженец Гебридских островов, одноклассник и друг ныне покойного Иэна Бэнкса (создателя знаменитого цикла «Культура»), зоолог по образованию, программист и биомеханик, троцкист и левый либертарианец — делится своими мыслями о креативном классе, стартапах Кремниевой долины, интернете и пролетариате.


Кен Маклеод является величайшим из ныне живущих троцкистов-либертарианцев, пишущих в жанре юмористического киберпанка. Это можно заявить с уверенностью, потому что он, несомненно, единственный в своем роде. 44-летний шотландец и бывший программист изображает миры будущего, полные социалистических профсоюзов и либертарных анклавов, враждующих между собой и друг другом. В фантастических произведениях нечасто встречаются наемники-коммунисты, работающие на капиталистические страховые компании. В будущем Кена Маклеода подобные политические несообразности — правда жизни. Добавьте обычные киберпанковские ингредиенты — машинное сознание, трансгуманистические примочки, крутые гаджеты, много замечательных веществ и рок-н-ролл — и получите пьянящую, безбашенную смесь.

Политические взгляды Маклеода — не поза. Он бывший член компартии, получивший две награды "Прометей" за лучший либертарианский научно-фантастический роман. В промежутках между работой над книгами писатель погружается в горячие сетевые дебаты о том, что на самом деле замышляли Маркс и Энгельс, или участвует в одной из бесконечных схоластических дискуссий, столь милых сердцу либертарианца.

Разработка лево-либертарианской теории может показаться со стороны самоубийственным скачком в заросли тернистых хитросплетений. Это невозможно, решите вы. И, конечно, тетралогия "Звездная фракция", "Каменный канал", "Подразделение Кассини" и "Небесный путь", созданная Маклеодом с 1995 года, не содержит окончательных ответов. Но острый ум автора и едкий юмор делают чтение более чем стоящим — и, безусловно, напрашивается вопрос: кто этот парень? Откуда взялись его убеждения? Маклеод согласился ответить на некоторые из этих вопросов по электронной почте.

— Есть догадка. Глазго в Шотландии славится левыми традициями не меньше, чем любой другой европейский город. Поэтому я предположу, что вы из семьи троцкистов, работавших на городской верфи. Ваши сведения о левой фракционной борьбе слишком глубоки, чтобы не быть взятыми из реальной жизни.

— Вовсе нет! Мои родители были довольно консервативными и глубоко религиозными шотландскими горцами. Некоторое количество радикализма, рассеянное среди нашей родни, восходит к борьбе мелких фермеров XIX века и опыту двух мировых войн. Мои родители были твердыми сторонниками социального государства и столь же убежденными противниками социализма. Они решительно не одобряли моего интереса к троцкизму. Естественно, я считал их ужасными реакционерами, хотя это было далеко не так. Они принадлежали к поколению, победившему фашизм и создавшему государство всеобщего благосостояния, — и никогда не шли дальше этого идеала, но никогда и не отступали от него.

Во всяком случае, я стал левым не благодаря влиянию моей семьи или даже рабочему движению на клайдсайдских верфях, но так же, как многие мои школьные товарищи, — путем довольно скромного участия в молодежной контркультуре. Может показаться смешным, что группа подростков в шотландском Гриноке увлеклась чтением Маркузе, Малькольма Икса и Джорджа Джексона, RD Laing и Тимоти Лири, так называемым самиздатом и покуриванием конопли время от времени, но так оно и было. В атмосфере начала 70-х в Великобритании, больших стачек судостроительных рабочих и возмущения в Ирландии мы принимали власть трудящихся как должное. 1968 год случился не так давно, польские события 1970 были еще ближе, и крупные стачки были довольно частыми. Как говорит один из персонажей "Звездной фракции": "Я видел как рабочий класс делал историю, и это не забывается."

— Но как троцкист заинтересовался либертарианством?

— После окончания университета Глазго я стал аспирантом в Аксбридже, недалеко от Лондона, и сразу же попал в самую гущу политической активности. Я присоединился к Международной марксистской группе и принимал участие во многих кампаниях по разным вопросам, на территории кампуса и вне его. В Лондоне во второй половине 70-х происходило множество столкновений. Я поселился в официально зарегистрированном сквате с ребятами из Ирландии и Курдистана, так что жизнь была интересной. После этого я жил в Финсбери Парк, в Северном Лондоне, и вышел из Международной марксистской группы, а затем вступил в Коммунистическую партию в середине 80-х, как раз когда она начала распадаться. Должен сказать, что мне нравилось в Компартии больше, чем в троцкистских организациях, — атмосфера была намного более свободной, и думаю, что именно там я избавился от фанатичного догматизма. Тем временем, изучая другие политические движения, я наткнулся на Либертарианский Альянс, и это, а также дебаты в Коммунистической партии и кризис Восточного блока заставили меня размышлять о социализме гораздо дольше и напряженнее, чем раньше.

— Пока я не прочитал "Звездную фракцию", ваш первый роман, я и не знал что вы получили две награды от Прометеевского общества за лучшее либертарианское научно-фантастическое произведение. Довольно забавно, потому что героем "Звездной фракции" является Мо Кон, возглавляющий Коллектив рабочей обороны имени Феликса Дзержинского. Вы на самом деле синтезировали какую-то модель левого либертарианства? Или просто дурачитесь?

— Я не дурачусь, но если я создал лево-либертарианское мировоззрение, то сам был бы рад узнать, что это такое! Я на самом деле согласен с большим количеством идей и позиций либертарианцев: например я против контроля над огнестрельным оружием, запрещения наркотиков и так далее, так что я очень горжусь этими двумя наградами. Я думаю, что у классического либерализма — который теперь называется либертарианством — и классического марксизма гораздо больше общего, чем многие полагают. Классический марксизм очень отличается от троцкизма или любого из других видов ленинизма, но я считаю, что даже они пришли в упадок начиная с 70-х годов ХХ века. Левизна теперь в большей степени ассоциируется с репрессиями и регулированием, чем с восстаниями и освобождением.

— Разве не величайшим препятствием на пути к объединению левой и либертарианской идеологий являются трения между концепциями личных прав и социальной справедливости? В "Звездной фракции" вы изображаете Великобританию расколотой на бесчисленное множество крошечных государств, каждое со своими собственными законами. Это подлинная либертарианская утопия в том смысле, что возможны различные подходы к построению общества, но в то же время жизнь в пределах многих этих мини-государств превратилась в ад.

— О, конечно, это часть замысла "Звездной фракции". Оставляя в стороне элемент левизны, это действительно попытка высветить противоречия внутри идеи либертарианства. Если культурные, религиозные и другие меньшинства образуют небольшие замкнутые общины, они становятся деспотичными, но если они не закрыты и являются частью более широкого сообщества, то исподволь меняются сами. Либертарианцы, в сущности, отрицают ценность иных мировоззрений и образа жизни, делая ставку на постепенную ассимиляцию. Так ли это на самом деле — остается на усмотрение читателя.

— Удивительно, как редко здесь, в Силиконовой долине, можно даже услышать термин "рабочий класс". Конечно, существует и огромное неравенство доходов, и эксплуатация временных работников, и все такое. Но здесь регистраторы и секретари имеют больше шансов получить долю в стартапах новых компаний, чем где бы то ни было. Так называемая новая экономика, о которой все говорят и пытаются сделать вид, что пролетариат является ископаемым. Это не совсем так в ваших книгах, верно?

— Я согласен с определением старой социалистической партии Великобритании, что любой, кто должен трудиться на кого-то другого ради заработка, является членом рабочего класса. Вы можете иметь акции, но могли бы вы уйти в отставку и жить на это? Если нет, то вы все еще в составе рабочего класса! Конечно, существует проблема перекрывающихся множеств, нечетких определений, и Силиконовая долина в настоящее время является своеобразным феноменом классовой мобильности в США... Но в своих произведениях я предполагаю, что даже если тяжелая и грязная работа будет и дальше перекладываться на машины или трудящихся так называемого третьего мира, всё-таки доля населения, зависящего от оклада или зарплаты (дополняющихся, возможно, самозанятостью и спекуляциями), будет возрастать. Даже в "Звездной фракции" положение изменилось ненамного — почти каждый в этой книге хоть чуть-чуть, но капиталист.

[Но] сопротивление и революции в моих книгах не обязательно относятся к рабочим даже в самом широком смысле, и они даже не социалистические. Они представлены как народные восстания против Нового Мирового Порядка, которые сами по себе могут привести только к дальнейшему кризису общества: "То, что мы принимали за переворот, было только мигом падения".

— Ваш третий роман , "Подразделение Кассини", произвел на меня впечатление менее политизированного, чем два предыдущих. Ваш американский издатель, кажется, считает, что серьёзность ранних произведений может отпугнуть американскую аудиторию. Но я не хотел бы, чтобы вы расширяли свой тираж, размывая идейную составляющую.

— Я тоже не хотел бы. "Подразделение Кассини" проще, чем два других, потому что имеет менее сложную структуру и потому что в нем нет ни одного чертова троцкиста! Но я надеюсь, что неразрешимые проблемы искусственного интеллекта, нравственности и права сильного столь же занимательны, как и политические конфликты других романов.

— Американский киберпанк в основном старается избежать серьёзного анализа общественных проблем в любом виде. Последний роман Брюса Стерлинга пытается что-то сказать по теме, но Уильям Гибсон и Нил Стивенсон предлагают нам модели социумов, в которых критическое осмысление политики практически отсутствует. Пэт Кэдиган сказал мне несколько месяцев назад, что навязчивые идеи американского киберпанка объясняются тем, что авторы относятся к одному и тому же поколению американских беби-бумеров, воспитанных в пригороде, взращенных телевидением, слушавших рок и куривших травку. Марксистская революция не очень вписывается в их темы, верно?

— Вы только что назвали четырех писателей, которыми я больше всего восхищаюсь! Привнесение политики в тексты, возможно, связано с британским менталитетом... Североамериканский киберпанк определяется не тем, как они росли, но тем, чем они стали; что они видели, присутствуя на переднем крае происходящих перемен. И это видение было довольно пророческим. Оно в некотором смысле вызвало к жизни Сеть и Интернет, так же как Золотой век научной фантастики предшествовал космической программе. Задолго до того, как стать программистом, и уж точно задолго до триумфа Интернета я заметил, что программисты общаются так, словно их разумы витают в виртуальном пространстве, в будущем киберпространстве Гибсона. И это ещё были респектабельные, профессиональные программисты. Хакеры, должно быть, намного безумнее.

Они верили, что мир изменяется и политика навсегда остается за поворотом. Политики не сделали ничего, кроме создания препятствий на их пути. Заповедью хакеров стала не борьба, а обход препятствий. Интернет является двигателем анархии даже в отсутствие анархистов потому, что это стихийная сила, естественное состояние прямо из Локка или даже Гоббса, и она работает... Как Мюррей Ротбард, вроде бы, сказал о Нью-Йорке: "Это и есть война всех против всех, и мы отлично справляемся!"

— Говоря о последних вещах Уильяма Гибсона, один из наиболее поразительных моментов состоит в том, как изменились отрицательные герои. Силы зла обычно представляли транснациональные корпорации и зловещий искусственный интеллект, теперь же это сами средства массовой информации — таблоиды, телевидение, одержимость жизнью знаменитостей. Как вы думаете, это является отражением текущего экономического бума в США? Писателям-фантастам, особенно здесь, на западном побережье, нелегко думать о ближайшем будущем в такой же мрачной тональности антиутопий — трущоб, катастроф, эпидемий СПИДа и наркотиков, которая была так популярна в поздних 80-х. Вместо этого, акцент делается на манипуляторах из СМИ, которые специализируются на оболванивании масс в новых экономических условиях.

— Как ни странно, последняя речевка ситуационистов, на которую я наткнулся: "Двести фараонов, пять миллиардов рабов", тщательно исследуемая, потрясающе точная и, видимо, написанная неизвестным автором на офисном компьютере, — выражает самую суть переплетения двух аспектов нашего бытия: гламура и нищеты, технологических прорывов и потогонных мастерских, информационной индустрии и индустриализации информации. Я не проверял, но утверждается, что 5 процентов британской рабочей силы занято в 24-часовых банковских и кредитных колл-центрах — низкооплачиваемые, неорганизованные, постоянно работающие в условиях нервного и физического стресса. Вот вам и связь между видеошоу и видеонаблюдением. Нас всех показывают по телевизору, но большинство переживает свои 15 минут славы в закрытых телесетях.

— Тем не менее, во всех ваших романах присутствует надежда, оптимистическое по сути убеждение, что, как сказано в финале "Каменного канала", предела нет. В некотором смысле, самая марксистская идея ваших книг заключается в том, что прогресс действительно существует.

— Да, я верю, что он существует на самом деле, и могу подтвердить одной из моих любимых цитат историка-марксиста В. Гордона Чайлда: "Прогресс реален, даже когда прерывист. Кривая взлета оказывается серией подъёмов и впадин. Но данные археологии и исторических записей подтверждают, что ни один спад никогда не оказывается ниже предыдущего уровня, а каждый подъём превосходит предшествующий".

Перевод Ии Корецкой.

Оригинал опубликован по адресу: http://www.salon.com/1999/07/27/macleod_interview/

Кен Маклеод Тюльпан для Лукреция

Я глубоко погрузился в калифорнийскую оргию, когда раздался вызов, будто голос совести. На самом деле — голос отца Деклана, и обращенный не ко мне. Но я не тратил времени даром, пока "Малакандра" два года летела к Марсу и несколько еще более тягучих месяцев ползла по его поверхности, как древний, отважный маленький марсоход. Я наладил полный перехват всех переговоров на корабле.

— Кто-нибудь, оттащите этого проклятого атеиста от его плотских утех.

Так что к тому моменту, как сестра Агнесса постучала в переборку, мои суккубы вернулись в хранилище, а я сидел одетый и в своём обычном расположении духа.

— О, — сказала она, когда я ее впустил, — ты собрался.

Она выглядела скорее разочарованной, чем удивленной.

— Я... случайно услышал, — сказал я. — И на этом корабле есть только один проклятый атеист. Хотя я думаю, что "плотские утехи" — это не совсем точное описание того, от чего меня оттащили. Что скажешь?

Агнесса мило покраснела и отвернулась.

— Так называемые грехи плоти имеют духовную природу, — сказала она, — как тебе хорошо известно. Но нет времени обсуждать их. У нас есть разрешение на вход.

Я выслушал это вступление и пошел за ней на мостик. Виртуальное пространство расширилось, чтобы все, кто находился на борту, могли вместиться: двадцать семь человек, из которых трое были священниками, пятеро монахами, трое монашками, пятнадцать мирянами, а последний — это был я, показательный атеист.

Показательный атеист — это была моя официальная должность. Я участвовал в операции для того, чтобы при необходимости каждый мог с чистой совестью поклясться, что это была не католическая операция. А еще, как я подозревал, для того, чтобы быть под рукой для грязной работы. В неизбежных и многолетних спорах о религии я поддевал своих собеседников тем, как неловко им будет, если они действительно меня переубедят и я обращусь.

Отец Деклан сидел в капитанском кресле — удобном вращающемся сидении перед виртуальным экраном. Экран показывал стену из листов шлифованного алюминия и розовой пыли. Корабль расплющился о внешнюю стену городского купола, как нос об оконное стекло. "Малакандра", принявшая форму обломка марсианской породы размером с кулак, добралась сюда незамеченной через пылевые бури после того, как упала метеоритом в паре километров отсюда. Теперь все так же незаметно ее углеродные нанофибровые усики простукивали городские сети. Между листами шлифованного алюминия в витражах купола были склейки, и сквозь эти почти неразличимые промежутки мы и могли проникнуть внутрь.

Деклан ухмыльнулся мне. Я кивнул и облокотился на переборку рядом с Агнессой. Шум возбужденного и нервного разговора стих.

— Теперь, когда мы все здесь, — сказал он, — можем отправляться. Мы взломали вход на завод телопроизводства в центре квартала синтов. Шаблоны загружены. Созданы поддельные удостоверения в соответствии с вашими утвержденными и отрепетированными легендами. Все ясно?

Кивки.

— Хорошо. Давайте все вместе произнесем короткую молитву, — Деклан подмигнул мне. — С обычным исключением, конечно.

Остальные склонили головы. Я смотрел и слушал, не шелохнувшись, как Деклан торопливо просил святую Марию, Бернадетту и Клайва заступиться за нас ради нашей безопасности и успеха. Сказав "аминь", он взглянул вверх и перекрестил виртуальный воздух. И вдруг опять стал оживленным и деловым, как тот дублинский постовой, которым он был, пока не услышал зов. Он жестом активировал копировальное устройство и показал на его светящийся вход.

— Ладно, все по номерам!

Друг за другом, по ходу переклички, мы проходили в светящийся вход. Мой номер был семнадцатый, и у меня было достаточно времени, чтобы рассмотреть выражения на лицах тех, кто проходил передо мной, когда они разворачивались с другой стороны копировального устройства и возвращались на свои места. Расслабление, восторг и озабоченность в странной и, при других обстоятельствах, откровенно смешной последовательности вспыхивали, как тени, на каждом лице.

Потому что, конечно, с копиями все так и есть. Ты все еще там, когда все закончено. По крайней мере, один экземпляр. А другой...

— Семнадцатый! Хендерсон, Брайан!

Я зашел в устройство и тотчас оказался сидящим, обнаженным и кашляющим соленой водой. Побарахтавшись с минуту и отплевавшись, я нащупал борт автоклава, встал и осторожно выбрался на холодный бетонный пол. Почти как выйти из общественной бани. Я был в длинной комнате с низким потолком, тускло освещенной, с деревянными скамейками, стопками сложенных полотенец и высокими пластмассовыми шкафчиками. Никто не вышел одновременно со мной. Я бросил взгляд вдоль рядов автоклавов, пустых, за исключением двух, в которых тела приобретали форму — гротескные, светящиеся груды мяса и потрохов, кожи и костей. Я не представлял, каким по счету прибыл: изготовление тел шло независимо от порядка копирования. Насколько я знал, могли пройти дни или недели.

На шкафчике напротив меня было мое фальшивое имя: Уоррен Дач. Оно было назначено мне автоматически по ходу дела. Все имена синтов здесь были, как бы это сказать, синтетические: имена рабов, имена порнозвезд. Я взял полотенце и вытерся насухо, потом подошел к шкафчику, обнаженный, но не испытывающий стыда, свободный от адамова греха, рожденный заново, заново.


#

Лет в двенадцать-тринадцать, как раз когда гормоны начали прибывать, у меня было три тайных постыдных желания. Я хотел отправиться на Марс, я хотел быть уверенным, что не попаду в ад, и больше всего я хотел никогда не появляться на свет.

Будьте осторожны в своих желаниях.

Не поймите меня неправильно — расти при Реконструкции не было так уж плохо. По сравнению со многими другими частями послевоенного мира мы в Доминионе были еще счастливчиками. Лишения были не большими, чем в Конфедерации, Союзе или Европе, и намного меньшими, чем те, с которыми приходилось сталкиваться людям в Азии и на Ближнем Востоке. Даже сегодня я немного ощетиниваюсь на слишком вольные шутки. Можно было играть в развалинах, к раненым на войне или ещё как-то изувеченным относились с добротой (и с детской жестокостью, но это тоже всемирная вещь, и у меня нет от нее защиты). И даже образование было (в своих пределах) доскональным.

Меня не терзало обязательное посещение церкви. Я не знал, что оно обязательное, потому что ходили все. Даже если бы оно не было, мои родители сделали бы его обязательным для нас. В воскресной школе мы учили наизусть "Краткое исповедание" и с жаром распевали пять пунктов кальвинизма, знаменитую формулу тюльпана.

— Всеобъемлющая греховность! Безусловное избрание! Ограниченное искупление! Неотразимая благодать! Стойкость святых!

Не могу сказать, что мы понимали что-нибудь из этого, кроме всеобъемлющей греховности. Все дети понимают всеобъемлющую греховность. (Буду честным: по крайней мере, все мальчики.) Для ребенка все имеет смысл. В этом Иисус был прав. Только когда вы становитесь немного старше, вас начинают глодать противоречия.

Например, вы начинаете понимать физику и применяете ее к теологии. Большое дело в кальвинизме, его эксклюзивное предложение — это Божественные Правила. Все на свете. Каждая частица. (Даже если это не предопределено. Да, я и это понимал.) Но если каждая частица — значит, и каждая мысль. У нас были дореконструкционные учебники по биологии, в которых не говорилось об эволюции, но описывалась нейрофизиология. Наши учителя очень гордились соответствием между кальвинизмом и физическим детерминизмом. Каждая частица, каждая мысль.

Значит, и каждая плохая мысль? Да.

Так почему нас винят в наших плохих мыслях, если... Этого нам не дано понять. Нельзя так думать.

Значит, и эта мысль тоже... Да.

Значит, бог предопределил через всю вечность, чтобы я подумал, что это нечестно, что бог предопределил каждую мою мысль через всю вечность, и все-таки он заставляет меня отвечать за каждую мысль? Включая и эту мысль? Да.

Это возвращалось снова и снова, заставляя меня обкусывать ногти в штопоре отчаяния. Именно тогда я начал хотеть, чтобы я никогда не рождался. Ад не привлекал моего внимания, пока я не услышал на проповеди, что ад и рай прекрасно видны друг другу. Ад не был бы так невыносим, если бы не идеальный вид на радующихся святых, и рай не был бы так чудесен, если бы не идеальный вид на муки обреченных. Поэтому казалось логичным, что бог предусмотрительно обеспечил праведников таким блаженством, а грешников такими терзаниями.

Сначала в моем тринадцатилетнем мозгу сложилось представление о рае как о более привлекательном месте, чем мне казалось до тех пор. Когда прискучит вечное пение и игра на арфе, всегда можно будет посмотреть бесконечный ужастик про ад. Было довольно много людей (и не все из них ходили в мою школу), на чьи вечные муки я с легкой душой любовался в своем воображении.

Вторая часть проповеди заставила меня выпрямиться на скамье. Проповедник объяснил, что — как бы это ни смущало наши черствые и мятежные сердца — мир с адом лучше, чем мир без ада, потому что без ада не проявлялась бы вящая слава бога. Лучше пусть зло существует и вечно показывается божья ненависть к нему, чем если бы зла не существовало вовсе. Потому что величайшее благо — это божья слава, а чем была бы божья слава, если бы каждое ее проявление не доносилось бы до его созданий?

Эта утешительная теодицея потрясла меня. Мне почему-то удавалось думать, вопреки всему, что мне говорили, что смерть Иисуса на кресте была, так сказать, божьим планом Б, что возможный мир, где наши прародители не съели запретный плод был, вопреки фактам, настоящим.

Но такой исход никогда не был возможен. Этот мир, ад и все остальное, был планом А. Адамов грех был вечно предопределен. Не было плана Б.

Обдумывая это по пути домой в сопровождении своих братьев, сестер и родителей, половиной мыслей уносясь к нашему субботнему обеду, я понял, что и не могло быть никакого плана Б. Божий замысел был вечен. В этом смысле все, что происходило, вплоть до танца каждой пылинки и еще глубже, было таким же вынужденным и неизбежным, как геометрия. С точки зрения бога не было ни времени, ни изменений, ни возможностей, ни свободы: вселенная была одним твердым бруском в четырех измерениях с 4004 года до Р.Х. до неизвестной, но такой же определенной даты его уничтожения. За этими пределами, равно неизменные и неизменяемые, лежали бесконечные пустыни вечности: восторга для немногих, агонии для многих.

Мои мысли играли в чехарду. Если вселенная оставалась неизменной с точки зрения бога, не была ли она такой же извечной и неизбежной, как бог? Как отличить ее от бога? Как отличить геометрию от бога?

К тому времени, как мы набросились на остывшую курятину, я был на полпути к сиянию Спинозы, только без интеллектуальной любви к богу.

Темное видение поселилось в моих мыслях. Вы, может быть, удивляетесь, почему я не поделился своим недоумением с родителями или проповедником. Я выучил рано и накрепко, что спрашивать — уже грех. Я был не более готов обсуждать такие мысли с такими важными особами, чем делиться с ними своими (столь же беспокойными, и столь же прискорбно нормальными) сексуальными фантазиями.

Год или немного больше спустя — время тянулось долго — я листал книги в одном из букинистических магазинов в центре. (В интернете был файервол, новые публикации подвергались цензуре, но букинистические магазины еще не вычистили.) Я наткнулся на томик Лавкрафта. Я открыл его, начал читать и остолбенел. Я дочитал "Цвет из иных миров" прежде, чем догадался подойти к кассе и заплатить десять долларов. Я забрал книгу домой и прочитал ее от корки до корки, тайно и с восторгом.

Лавкрафт представлял вселенную огромным, древним, неразумным, безжалостным механизмом, в чьих безднах таятся и могут наброситься на нас в любой момент огромные, древние, зловещие существа. Это чтение давало мне чувство избавления, легкости, свободы, простой радости, как у ребенка, который несется вприпрыжку по солнечному лугу. Вселенная, где самое худшее, что может произойти, — Древние вернутся, когда сложатся звезды, и съедят наши мозги, была бесконечно более счастливым местом, чем то, где обретался я.

Мои осторожные дальнейшие поиски (на старом диске с Британской энциклопедией, все еще находившемся в местной библиотеке) открыли мне, что, несмотря на вымышленность чудовищ, основой видения Лавкрафта была его настоящая вера. У этой веры было название: материализм. Один клик привел меня к истории этого учения и имени поэта, который вознес ему хвалу: Лукреций. Я уже видел это имя раньше, на обложке тоненькой книжки на одной полке с Лавкрафтом. Тогда оно ничего для меня не значило.

Я поспешил к букинисту и отыскал то самое сокровище: "О природе вещей" Лукреция, издание в мягкой обложке Хэккетт Классикс, перевод Мартина Фергюсона Смита. Обложка была черной, название красным, имя автора белым: сочетание цветов, которое смутно взволновало меня. Я просмотрел несколько страниц, и меня взяло за живое: вот человек, который видел красоту природы так же, как и ее ужас, одинаково невозмутимым взором. Я купил книгу и принес ее домой, прижимая к телу. Я проглотил ее так же напряженно и скрытно, как и Лавкрафта, и с еще большей радостью.

Первый раз в жизни я услышал хорошие новости. Я выпил это черное евангелие до дна. Его духовный эффект был поразительным, говорившим сам за себя. То, что жизнь была бессмысленной, а мораль человеческим изобретением, снимало тяжесть греха. Я был по-прежнему во грехе, но больше не отвечал за это. Я погряз во грехе не потому, что кто-то из моих предков съел яблоко, а потому что все мои предки ели друг друга.

Я стал изучать технику, убедительно защитил диссертацию по биомеханическому конструированию и при первой возможности навсегда оставил Доминион.


#

Я открыл шкафчик. Резкий соляной запах заставил меня задержать дыхание — шкафчик (специализированный дрекслер), наверное, только что смыл свою нанотехнику. Внутри я нашел костюм и рубашку, несколько смен белья, туфли и сумку. Все идеально подошло. В кармане пиджака была карточка. Я просмотрел ее, проверяя данные и легенду. Здесь тоже все было правильно. На карточке была тысяча в валюте Доминиона — достаточно, чтобы прожить, пока не найду работу. За рядом шкафчиков было зеркало. Я проверил, как выгляжу, содрогнувшись от воспоминания о том, как я последний раз видел себя снаружи: когда смотрел в лицо оставленному мной куску плоти после того, как моя первая копия была загружена. (В виртуальной среде корабля, где не было нужно бриться или умываться, мне не нужны были и зеркала. Высокомерие я признаю, тщеславие нет.) Насколько я мог судить, я выглядел почти так же, немного живей и подвижней, немного моложе. Идеальные зубы, острое зрение. Но так было и в вирте.

Хотя ощущения не отличались, было забавно думать о том, что я опять во плоти. Правда, не в той же самой, а воссозданной по отредактированному геному с оптимизированным генетическим кодом, умно сконструированным, без следа обезьяны или Адама в своей наследственности, вообще без наследственности, если на то пошло. Я сложил в сумку лишнюю одежду, установил выражение лица на веселую уверенность, которой не чувствовал, перешагнул через порог и ступил на территорию Доминиона.

Доминиона, как на Земле, не царствия небесного.

Я оказался на тротуаре немощеной улицы с бороздками розовой пыли. Несколько медленных электрокаров взвизгивали, фыркали и взметали пылинки, которые лениво из-за низкой гравитации оседали, подхваченные прохладным ветерком. Магазины и жилые дома выглядели как торговые центры на окраине, которыми они и были. Неон и голограммы горели и мерцали. Улица, насколько я мог видеть, была частью клубка таких же улиц, лепившихся к куполу. Пока все так похоже на перепутанные Америки из моей памяти. Что показалось странным — это отсутствие мусора и граффити. Эти трущобы были ухоженными, как пригород.

Обернувшись, я увидел Новый Вефиль, многоярусный, как зиккурат под геодезическим небом. Ярус за ярусом уходили вверх, сияющий белый и блестящий золотой с гирляндами подвесных садов, а венчал все свод капитолия в нескольких сотнях метров над землей, в полудюжине километров отсюда и сам с добрую сотню метров высотой. Казалось, он доходил до небес или, по крайней мере, касался верхушки купола. Над ним искусственный ветер развевал крестно-полосатый флаг, красно-бело-синий прямоугольник размером с футбольное поле.

Архитектура была зрелищно-вульгарной: представьте себе мормонский храм, спроектированный Альбертом Шпеером. Постройте его из шлифованного алюминия. Сделайте корочку из барокко, уберите католицизм и китч и взгромоздите сверху Ватикан и собор св. Павла. Увеличьте в десять раз, а потом в одиннадцать.

— Только что вылупился, как я погляжу, — сказал кто-то сзади. Я обернулся и увидел свою Лилит.


#

Первые десять лет свободы я прожил в Брюсселе... Я сидел в "Дю Бон Вье Там", разглядывая никуда не ведущее витражное окно со святым Георгием и драконом, куря Голуаз, потягивая траппистское пиво и одновременно просматривая в "Суар" экраны с объявлениями о работе, чтобы найти что-то лучше моего места удаленного преподавателя на полставки в Лувене. Пожилая барменша тоже курила, вентилятор вытяжки громыхал для нас, а в клетке механическая птичка пела Джонни Холлидэя и Жака Бреля так, будто это был ее коронный номер.

Высматривать объявления — это для птиц, подумал я, надо связаться с программистами и купить агент, как все остальные. В тот момент, когда я уже хотел было сдаться, два слова задержали мой взгляд: biomechanique и athéiste. А потом и третье: Américain.

Кто-то искал человека, свободно говорящего по-английски с хорошим американским акцентом, биомеханическим образованием и непоколебимыми нерелигиозными убеждениями. Я нажал "позвонить" на объявлении и обнаружил, что у моего собеседника ирландский акцент и идеальный французский. Отец Деклан О'Коннелл, священник римско-католической церкви.

— Все очень просто, Брайан, — сказал он мне, когда я на следующий день пришел для собеседования в заднюю комнату собора. — Международный суд в Женеве рассматривает дело против Доминиона. Истец, чье имя не важно, нуждается в веских доказательствах некоторых, хм, нарушений. У Церкви есть средства и решимость собрать доказательства, но по юридическим причинам, на которые, опять-таки, нет нужды отвлекаться, нам нужен наглухо закупоренный, твердокаменный, злобный атеист, чтобы принять участие в нашем, хм, сборе доказательств. Пока все понимаете, мистер Хендерсон?

— Несомненно, — сказал я, потягивая черный Дауэ Эгбертс, хотя сомнения насчет того, к чему это все приведет, у меня были. — Но для начала не так-то просто выдвинуть обвинение в нарушении прав человека против Доминиона. Это ужасное место, но там придерживаются буквы закона. В этом они умны.

— Именно так, Брайан, именно так, — сказал Деклан. — Угнетать людей, не нарушая их прав, — это старая игра. Но Церковь играет в нее дольше. Она знает, на какие сигналы нужно обращать внимание. А Доминион подставился еще тогда, когда Первая церковь Реконструкции постановила, что определенный класс существ не имеет прав.

— Неужели они опять скатились к расовому вопросу? — спросил я, потрясенный. — Извините, я не следил...

— Нет, не совсем к расовому вопросу, — сказал Деклан. — Вопрос синтетиков, а также копий и загрузок.

— Но Доминион не разрешает ничего из этого! — сказал я. — Они считают все эти процедуры греховными.

— Нет, не совсем все. Копирование и загрузку — да. А генный реверс-инжиниринг, создание квазичеловеческого тела из полностью искусственного генома они считают находящимся заведомо в пределах человеческой власти — аналогично производству ИИ, с их точки зрения. Пока Церковь, я имею в виду мою Церковь, предпочитала не обострять конфликт. Тогда как наши, ах, отколовшиеся и заблудшие братья предпочли пойти на принцип, упорно и догматично настаивая, что синтетики, вне зависимости от того, находится ли в их мозгах скопированный рассудок человека, или их собственный разум, развитый с младенчества, или привнесенный искусственный интеллект, оказываются за пределами заветов Ноя, Моисея и прежде всего Христа. Или, говоря по-светски, не люди и не имеют человеческих прав. Это просто органические автоматы. То же самое относится, mutatis mutandis, к копиям и загрузкам и, конечно, к ИИ.

Я вздрогнул:

— Ну ладно, это теория. Где они делают это на практике?

— В своей марсианской колонии. Во всяком случае, есть подозрение, что они используют синтетиков как рабов.

— Да зачем, черт возьми, — извините меня — им должны понадобиться рабы на Новом Вефиле? Там наверняка есть вся необходимая техника, чтобы жить в самой что ни на есть роскоши. Я думал, в этом и заключалась идея — сделать витрину.

— Витрина еще не открыта для публики, — подчеркнул Деклан. — Мы подозреваем, что к тому времени как прессу впустят, возможно, через двадцать или тридцать лет, Доминион надеется так отладить систему, что синты, — он покривился, использовав слегка пренебрежительное слово, — не будут даже выглядеть как рабы. А вот процесс приучения этого класса к своему месту они хотят скрыть.

Я покачал головой:

— Я прежде всего не вижу, зачем им нужны рабы.

Отец Деклан положил локти на стол и скрестил пальцы.

— Ну же, Брайан, — сказал он. — Вы выросли там. Рабство — это часть их идеала. ООН не дает им практиковать его, она даже вынудила их прекратить систему подневольного труда, но Доминион рассматривает это как уступку. Иметь мужчин и женщин в качестве слуг — это то, что они рассматривают как свое право. Техника не умаляет этого — психологически это не то же самое, что иметь существо из плоти и крови, неотличимое от человека, чтобы обращаться с ним и злоупотреблять им как угодно.

— Ладно, — сказал я, — я все понял. Но вам придется попотеть, чтобы собрать доказательства. Туда пролезть — как в задницу к муравью.

Священник хихикнул в ответ на мою вульгарность.

— У нас есть план, как это обойти, — сказал он. — Если вы всерьез заинтересовались, я могу растолковать его вам. После того, как вы дадите подписку о неразглашении.

Он выдвинул ящик стола, достал оттуда лист бумаги и подтолкнул его ко мне. Я прочитал. Прямое обещание не раскрывать ничего, связанного с работой, вне зависимости от того, соглашусь я на нее или нет, с устрашающими формулировками о наказаниях.

Я подписал.

— Забавно, — сказал я, переправляя бумагу обратно, — но немного отдает продажей души дьяволу.

Деклан засмеялся:

— С точки зрения Церкви Реконструкции, — сказал он, — то, что вам предстоит сделать, — это полная противоположность.

И он рассказал мне план. Энцефалографические копии всех членов группы, включая его, будут загружены в компьютер. Загрузки будут жить в виртуальной среде внутри маленького очень плотного компьютрониевого корабля, который выведут на орбиту для гравитационного маневра при помощи вращающегося троса Европейского Космического Агентства, чтобы прыгнуть вокруг Венеры, приземлиться на Марсе, проскользнуть в Новый Вефиль, взломать городские системы, сделать новые копии наших личностей и загрузить их в стандартные синтетические тела внутри города. Так мы сможем узнать, как на самом деле обращаются с синтами в Новом Вефиле. Будет обеспечена доставка наших докладов назад на Землю. Что касается нашего собственного возвращения — этот мост нам предстояло сжечь. Самым милым с моей точки зрения было то, что я (во плоти) получу половину всей платы за работу. Остальное разделят между всеми копиями, которые доберутся назад.

— Так значит, после того, как вы снимете копию, я выйду отсюда с сотней тысяч ни за что?

— За вашу душу, — хихикнул Деклан.

Естественно, я на это пошёл. Я знал, что один из я будет сожалеть об этом. И это я сожалел.

— Черт тебя раздери, — сказал я своему первому экземпляру изнутри компьютера. Как мог этот ублюдок сделать со мной такое? Как подло так поступать.

— По крайней мере ты можешь быть уверен, что не попадешь в ад, — сказал мне Брайан Хендерсон.

— Хорошая мысль, — признал я.

— Нельзя этого утверждать, — первый экземпляр отца Деклана прыснул в кулак. — Католическая церковь признает наличие у вас души.

— Церковь Реконструкции не признает, — сказал я, криво усмехнувшись им обоим, стоявшим там в смертной плоти. — И вы знаете не хуже меня, что единственная церковь, которая волновала меня хоть на мгновение, может в конце концов оказаться права.


#

Ее звали Джинива Ченнинг. Черные волосы, карие глаза, нахальный взгляд. Длинный стеганый пуховик, под ним короткая безрукавка с вырезом, обрезанная джинсовая юбка, голые ноги и ботинки с отворотами. Один большой палец под ремнем ее заплечной сумки, другой заткнут за пояс. Пружинит на одной ноге. Такой я ее впервые увидел. Такой я ее запомнил.

Сначала я подумал, что она проститутка, но она протянула руку и представилась. Проститутки так не делают.

— Уоррен Дач, — сказал я, пожимая ее руку. — И да, я только что вылупился.

— Отлично, — сказала она, — пойдем.

Она взяла меня за локоть и бойко зашагала вверх по улице, по направлению к городу. Другие прохожие на бульваре — был полдень, маленькое солнце стояло высоко — едва обращали на нас внимание. Однажды тяжелая черная машина, вся забронированная фуллереном, с окнами из толстых алмазных дисков, медленно прогромыхала мимо. Не нужно было больших букв на боку, чтобы узнать, что это ПОЛИЦИЯ. Глазок видоискателя промелькнул оттуда мимо моих глаз и скользнул дальше. Джинива на мгновение сильней сжала мой локоть.

— Что происходит? — спросил я.

— Скажу через минуту, — ответила она, легонько подталкивая меня. — Сюда.

Там, куда она показывала, не оказалось ничего интересного. Маленькая забегаловка, выглядевшая так, как будто скоро закроется. Два посетителя у кассы. Джинива похлопала по высокому табурету у двери:

— Здесь. Я угощаю.

Я мог прочитать надписи мелом на доске в десяти метрах отсюда — одно из достоинств оптимизированного генома.

— Черный кофе, большой, и горячий рулет с говядиной.

Она сняла ранец, что показалось мне жестом доверия, и пошла к кассе. Я проводил взглядом ее задницу и встретил ее взгляд, когда она вернулась с подносом. Она села и спрятала карточку.

— Спасибо, — я пригубил черную яву и разорвал зубами горячий сочный рулет. Она по-блядски посасывала зеленую жидкость из высокого стакана, наблюдая за мной.

— Первая еда и питье в этот желудок, — сказала она.

Я поставил кружку, слизал соус с большого пальца и из уголков губ.

— У меня не очень-то хорошо с изысканными манерами, — сказал я.

— Кем ты был, — спросила она, — пока не стал Уорреном Дачем?

— Разве это вежливый вопрос?

— Нет, но я спрашиваю.

— Ладно, — сказал я. — Я был студентом. Мне нужны были деньги. Увидел вербовочную рекламу Доминиона — пять тысяч долларов за мою энцефалографическую копию и тысячу на другом конце. И еще возможность заработать какие-то деньги и послать обратно. Не то чтобы я хоть цент собирался отправить этой сволочи. Не могу поверить, что я был настолько толстокожим, чтобы послать сюда собственную копию, — меня передернуло. — Тогда это казалось хорошей идеей. Ты?

— Для меня это и было хорошей идеей, — сказала Джинива. — Я была наркоманкой. Моя жизнь была бардаком. Наверное так и осталась бардаком там. Я согласилась на те же условия, — она усмехнулась. — Теперь я не только чистая — я не смогла бы опять заторчать, даже если бы захотела.

— Ну и как здесь все на самом деле? — спросил я. — В смысле, до меня доходили... слухи.

— О, рабство и все такое? — она улыбнулась, сделав отстраняющее движение. — Забудь. Пока тебе наплевать, что ты делаешь грязную работу для людей, которые тебя презирают, все нормально. Нам даже Церковь не надоедает. Душ ведь нет, чтобы спасать, понимаешь?

— Что насчет законов, полицейских Доминиона?

— Патрулируют. Поддерживают порядок. Наблюдение повсюду. И на этом все. Никаких законов для таких, как мы. Даже документы не проверяют.

Я не мог представить, чтобы в подобном месте не было законов. Оно было слишком мирным. Что касается проверок документов...

Я посмотрел на свои руки. Ни морщин, ни сбитых костяшек, ни волос на запястьях, первая грязь собралась под ногтями.

— Что помешает любому из нас прикинуться гражданином?

Джинива сморщила нос:

— У наших тел особый запах. Мы сами не чувствуем его, и он не неприятен для граждан, мы же должны работать на них, в конце концов, — но не перепутаешь. Так мне говорили.

— Хитро, — сказал я. — Лимбическая система.

Она не знала, что это такое, и я ей рассказал.

— А, ну да, — сказала она. Она уже казалась заскучавшей.

— Почему ты ждала рядом с магазином тел?

— Я не ждала, — слишком горячо сказала она, — я работаю здесь неподалеку. Просто проходила мимо.

Она видела, что я сомневаюсь.

— Нет, правда, — сказала она. — Каждый раз, когда я вижу, что кто-то выходит из магазина и пялится на город с отвисшей челюстью, я говорю привет.

— И угощаешь их кофе?

— Иногда, — она улыбнулась, — если они выглядят интересными.

— О. Надеюсь, я все еще интересен.

— Да, — сказала она. — Ты интересный лжец.

Она допила остатки зеленой жидкости:

— Пошли.

Я пошел за ней. Она вела меня вокруг перекрестков, туда, где аллеи были уже и глубже. В конце концов она остановилась. Мы были на каком-то заднем дворе, только без травы, мусора или дверей, просто несколько пустых квадратных метров, оставленных по архитектурной случайности. Потрепанные стены громоздились, как горы картона, а над ними розовело окошечко неба.

— Здесь разговаривать безопасно, — сказала она.

— Ты говорила, что везде наблюдение.

Она недовольно покачала головой:

— Мы не такие важные фигуры, чтобы за нами шпионить. Доминион интересуют только улицы, магазины и места вроде кафе, — она передернула плечами. — Конечно, здесь и бисерные камеры, и пылинки-микрофоны разбросаны повсюду. Черт с ними. Никак Доминиону за всем не уследить, даже с помощью ИИ. Так что говорите, мистер Уоррен Дач.

Я позволил себе нахмуриться:

— О чем говорить?

— О том, кто ты на самом деле. И чего ты хочешь.

— Минуту, — сказал я. — Во-первых, почему ты думаешь, что я не тот, за кого себя выдаю? А во-вторых, откуда мне знать кто тытакая? Если бы Доминион хотел следить за новоприбывшими синтами, кто-нибудь вроде тебя очень пригодился бы. И делал бы то же самое, что и ты.

Горький смех Джинивы гулко отозвался от стен колодца:

— Если бы ты был тем, за кого себя выдаешь, ты бы сам ко мне подошел. Если бы ты был прошедшим подготовку агентом, ты не пошел бы за мной сюда. Если бы я была шпионкой Доминиона, я бы не привела тебя сюда. Ты думаешь, этим тварям нужны признания? Им не нужны даже пытки.

— Не понимаю, — сказал я.

— Смотри, — терпеливо сказала она. — Многие страны хотели, — она покачала головой, как будто оговорилась, — хотятзнать, что здесь затеял Доминион. Я имею в виду, что официальная цель Доминиона — завоевать мир, так что все остальные вынуждены беспокоиться о закрытой марсианской колонии. Как легче всего внедрить туда шпионов? Как это вообще возможно сделать? Тем же способом, которым ты попал сюда. Так что Союз и европейцы — у Конфедерации недостает мощностей — и остальные посылали их в количестве. Большая ошибка. Здесь, давай прикинем, около десяти тысяч синтов. Сто тысяч граждан...

— Что? — вскинулся я. — Уже?

Я знал, что ядерный космолет Доминиона курсировал между Марсом и космодромом в Неваде, но я не представлял, что численность уже настолько выросла.

Джинива нахмурилась, кивнула и подняла руку:

— Я объясню. Дай мне закончить. Граждане — это выдающиеся деятели Доминиона, самые лучшие и яркие, и их дети, всех тщательно проверяют. Синты — дубликаты отчаянно бедных людей, сброда, авантюристов, отребья. Большинство делает за граждан черную работу, потому что другой нет, или пытается заработать монетку у себя на Задворках. Шпиону здесь ничего не светит, большинство синтов с радостью выдадут его за хорошую прибавку, и, в любом случае, работа в городе под прикрытием не приближает ни к каким секретам. Не то чтобы здесь можно было устроиться доверенным секретарем, лаборантом или кем-нибудь в этом роде. Повара, уборщики, грузчики, дворецкие. Ни у кого из них нет доступа ни к чему.

— А наложницы? — спросил я.

Джинива кивнула:

— Такое иногда бывает, — сказала она. — И с мужчинами, и с женщинами. Мы не люди, так что это не считается прелюбодеянием или блудом. Но мы и не звери, так что это и не мерзость перед лицом господа. В книге Левит ничего не говорится о синтах. Синты и люди не могут иметь потомства, хотя синты здесь в любом случае бесплодны, но ты понимаешь о чем я, так что никаких осложнений. И, судя по тому, что я слышала, никаких разговоров в постели. Вставил, вынул и пошел. Никаких эмоциональных привязанностей. Они презирают нас и презирают себя за то, что трахают нас и по-всякому самоудовлетворяются с нами.

Что-то в ее голосе заставило меня подумать, что она судит не только по слухам.

— Открывает возможности для шантажа, — задумчиво сказал я.

— Ты не понял, да? Это не грех.

— Это я понял. Но остается стыд.

Она задумалась:

— Да, для некоторых способов самоудовлетворения. Шанс попасть на того самого человека при том самом стечении обстоятельств невелик, тебе не кажется?

— Ага. Что случилось с провалившимися шпионами?

— Их допросили и обменяли, насколько я знаю.

Ну, по крайней мере один способ возвращения есть. Не то чтобы меня тянуло его попробовать.

— Ладно, — сказал я. — Ты расскажешь мне, что ты здесь делаешь, а я расскажу, что я.

Она сказала, что работает на Задворках, выполняя дурацкие поручения здесь и там. Например, ищет новоприбывших и направляет их в определенное агентство по трудоустройству. Нельзя знать заранее, когда и из какого магазина выйдет пополнение, поэтому она время от времени дежурит и у самых бесперспективных. Так она набрала довольно много клиентов для агентства. Сама она не ходила в город, с тех пор, как... ладно, об этом она не хотела разговаривать.

Я сказал ей, что понимаю.

Потом, не упоминая об остальных, я рассказал ей о своем задании. Она рассмеялась мне в лицо.

— Что такого смешного? — спросил я.

— Я соврала, — сказала она. — Просто, чтобы посмотреть, скажешь ли ты правду. Наверное, это правда. Ты даже не представляешь...

— О чем ты соврала?

Она помедлила, как будто не зная, с чего начать.

— Во-первых, — сказала она, — здесь не десять тысяч синтов и не сто тысяч граждан.

Бух. Ох.

— Здесь сто тысяч синтов и миллион граждан.

О боже.

Я знал, что означают эти числа, и иррационально не хотел это осознавать.

— Сколько прошло времени? — сказал я наконец, — С тех пор, как это место...

— Пятьдесят семь лет, — сказала она.

Я потерял дар речи. Число отдавалось у меня в мозгу как удары гонга. Пятьдесятсемьлетпятьдесятсемьлет. Мое задание провалилось даже до того, как я вылупился из нанокорыта.

— Пятьдесят семь марсианских лет, — добавила она. И расплакалась. Я обнял ее, и она повела меня к себе.


#

Это была неплохая маленькая квартирка на третьем этаже в нескольких кварталах отсюда. Две комнаты, водопровод со всеми удобствами, переработка отходов, дрекслер, микроволновка и комм-центр. Столы и стулья, подушки и покрывала. По меркам Брюсселя — вполне достойно, по меркам большей части человечества — роскошно. Джинива судила по меркам Нового Вефиля, по которым это была хибара.

Я сказал, что ей не за что извиняться.

На это она расплакалась снова. Я поймал себя на том, что действую как хозяйка — усадил ее, нашел ей платок и утешительное питье. Потом мы сели за стол друг напротив друга с руками на кружках.

— Что произошло? — спросил я.

— Была война, — сказала она, — Еще одна война. Между Доминионом и всеми остальными. На Земле и в космосе. Все это только слухи и разговоры, но, насколько мы знаем, все проиграли. С тех пор не было новых кораблей или колонистов. За изготовление радиопередатчика могут расстрелять, но некоторые делают радиоприемники со спутниковыми антеннами. Они иногда ловят сигналы, почти неразличимые, возможно от постчеловечества, может быть, от потомков всех этих загрузок, копий и ИИ, которые исследовали тогда солнечную систему. А с Земли вообще ничего. Граждане подразумевают под Доминионом только то, что имеют здесь. Насколько дело касается их — они победили. Это — Доминион. И эти граждане — человечество.

Все было понятно — человеческая цивилизация, уже разбитая одной ядерной войной, вряд ли могла пережить еще одну в том же столетии. Доминион унаследовал большую часть ядерного арсенала бывших США. Этого, даже учитывая боеголовки, выпущенные по гигантским направлявшимся на Марс ковчегам, должно было хватить, чтобы опустошить мир. И, конечно, миру было чем ответить. Это был Армагеддон для обеих сторон. К чему им было сдерживаться.

"Ты победил, Галилеянин, серым окрасив мир..."

Я, наверное, пробормотал это или прошептал.

— Что это? — спросила Джинива.

— Ничего важного, — ответил я.

— Я не хочу ничего важного, — сказала она.

Она встала и придвинулась ко мне ловким, как у танцовщицы, движением.

— И я, — сказал я.

Это были последние наши внятные реплики за этот долгий, мутный, проклятый день. Что здесь еще сказать? У нас обоих были молодые тела, мы нравились друг другу и нуждались в утешении. А вечером, когда мы трахались и остывали, валялись, и сидели, и ели, и пили, и дремали, и вполглаза смотрели экран, мы все говорили и не могли наговориться.

— Странно, — сказала она мне, когда мы сидели на кровати и пили что-то мерзкое и алкогольное, состряпанное ею в дрекслере, — но я должна быть благодарна.

— За что?

Она согнула и разогнула руку:

— За это тело. Оно долго не состарится, не заболеет, не пристрастится к наркотикам. От него больше удовольствия, чем от всего, что у меня было до сих пор.

— Я заметил.

— И оно даже не устает.

— Это я тоже заметил.

Мы понимающе улыбнулись друг другу.

Тогда меня и поразило осознание.

В вирте я стал не то чтобы привередливым, но привык, что мое тело намного лучше той плоти, что я оставил. Конечно, это было виртуальное тело, целиком существовавшее в программах, но весь смысл был в том, что наши виртуальные тела были похожи на наши будущие тела, а не на те, с которых нас скопировали. Мы даже мыслили яснее, хотя и не менее ошибочно.

И то же самое касалось всех остальных. Мы все были немного более рациональны, чем люди. Неудивительно, что не было мусора и граффити на Задворках. Спокойствие без вмешательства полиции.

Но и без преданности друг другу. Я помнил, что сказала Джинива про выдачу шпионов. Интересно, верно ли это до сих пор, после столетия здешней жизни и после того, как шпионы перестали появляться?

Без детей...

— Откуда берутся новые тела, — спросил я, — как синтов стало сто тысяч?

— Наверное, было загружено больше копий, чем требовалось гражданам, — сказала Джинива. — Кажется, это регулируется автоматически, по мере того, как растет их население, растет и наше. Мы это не контролируем.

— Но могли бы, — сказал я. — Мы могли бы даже выращивать новых синтов с младенчества, если бы хотели детей.

— Могли бы, если бы контролировали производство тел, — сказала она. — Если бы. Но мы его не контролируем. И я сомневаюсь, что контролируют граждане. Как я и сказала, там, похоже, автоматика. Мы — часть коммунального хозяйства, как парки и переработка.

— Знаешь что, — сказал я. — Мы лучше их. В этом-то и проблема.

Она посмотрела на меня, как будто я сказал что-то безумное.

— Объясни.

Я объяснил. На следующее утро она повела меня в агентство по трудоустройству.


#

Следующие несколько недель я днем работал в городе, а по ночам вел разговоры в гетто — сначала с Джинивой, потом с ее надежными друзьями, по одному, по двое, в конце концов с десятками людей одновременно. С каждым днем мои убеждения укреплялись. Я работал официантом, грузчиком и рассыльным, укладывал волосы и мыл ноги. Иногда я предоставлял более интимные услуги. Я видел граждан в обществе и в быту. Они в упор не видели меня.

Многим можно было восхищаться. Широкие бульвары, вздымающиеся ввысь здания, пышные сады, родное обаяние патриархата. Мужчины были сильными, женщины красивыми — робкие девушки, гордые матери семейств, почтенные старухи. Их облачения были произведениями искусства. Дети хорошо себя вели и выглядели счастливыми. Дела процветали — для такого маленького и замкнутого общества рынок был очень оживленным, и даже архитектура динамичной. Твердые, как мрамор, блестящие здания, тем не менее, модифицировались и заменялись с легкостью театральных декораций. Богослужение было простым и искренним, вера внешне всеобщей. Все это выглядело воплощением доминианистской мечты об обществе, соединяющем христианскую добродетель с осколками скрижалей Моисея. Я не видел, чтобы кого-то побивали камнями или бичевали. Все поводы для этого давно прошли. Подчинение стало рефлексом. Священники проклинали, теократы грозили, а конгрегации и консультативные советы прихожан слушали, не критикуя и не шевелясь.

Я знал — хотя бы по собственному опыту, — что эта видимость обманчива. У кого-то должны были быть сомнения, личные агонии, мысли, которыми они ни с кем не делились. Кто-то даже наверняка завидовал нам, потому что у нас нет душ. Нашим телам они тоже могли завидовать — учение запрещало изменять божий образ, известный также как человеческий геном. Их медицина, всегда осторожная, еще больше отстала из-за изоляции.

Другие науки продолжали развиваться. Действовала обсерватория. Появлялись новые изобретения, разрабатывались новые стили. Системы окружающей среды требовали постоянной поддержки. Изредка человеческие или автоматические экспедиции покидали шлюзы, чтобы сделать вылазку на поверхность Марса. С большим мастерством реконструировалась геологическая история планеты, все ее шесть тысячелетий. Время от времени заходила речь о том, чтобы построить еще один купол. Когда время придет, а, учитывая размер среднестатистической семьи, это произойдет скоро, задачу выполнят нанороботы.

Я сделаю все от меня зависящее, чтобы это время не пришло.


#

Я сидел за столом в маленьком, пропахшем потом зале и смотрел на тридцать семь идеальных внимательных лиц. На Синтских Задворках мало где можно было собраться — ни политики, ни церквей, ни школ — поэтому Джинива предложила гимнастические залы. Этим вечером она, моя первая обращенная и мой первый апостол, выступала перед такой же небольшой группой в таком же пропахшем зале.

— Вы все достойны презрения, — говорил я им. — Мы презренный народ, мы, синты. Мы по собственному выбору делаем для людей унизительную работу. Мы не стоим даже наемных рабов, которые могут оправдаться зависимостью. Если бы каждый из нас решил жить в соответствии со своими потребностями, нам хватило бы дрекслеров. Вместо этого мы каждый день маршируем в город, чтобы заработать на небольшую роскошь и удовольствия. Мы немного рациональней людей, и именно поэтому малейшего перевеса в выгоде достаточно, чтобы мы делали один и тот же выбор изо дня в день. Мы можем перестать делать...

Кто-то поднял руку.

— Да? — сказал я в восторге от того, что вызвал реакцию.

— Если мы прекратим работать, — сказал мужчина, поднявший руку, — люди — граждане — могут выключить дрекслеры. Все, что мы можем им противопоставить, у них под контролем. Они могут даже помешать нам собирать органику и минералы, чтобы загружать в дрекслеры. Скоро мы будем вынуждены опять выйти на работу, и нам придется еще хуже, чем если бы мы вообще ничего не делали.

— Это правда, — сказал я. — Но какой эффект произведет наш уход на них — и на нас? У них появится уважение к нам, и у нас появится уважение к самим себе. И это будет начало. Да, скромное, но в первый раз мы будем народом. Мы можем предложить больше...

Мужчина и женщина вошли и направились к свободному месту в заднем ряду. Несколько голов обернулись. Я с первого взгляда узнал эту пару.

— Отец Деклан! — закричал я. — Сестра Агнесса!

Мужчина и женщина остановились и обернулись.

— Меня зовут Джинджер МакКой, — сказал Деклан. — А это моя жена, Леона Топас.

На этом они сели. Мне было интересно, что стало с остальными, если они прошли через магазин. Теперь я знал. Они приноровились к той же жизни, что и окружающие, прирожденные эпикурейцы, живущие инкогнито. Сомневаюсь, что их религия долго так протянула.

— Так вот, — продолжил я. — Мы презренный народ. Но мы можем быть великим народом. Если мы будем уважать себя и заставим людей, пусть нехотя, уважать нас, они скоро поймут, что мы можем предложить больше, чем выполнение унизительных и ненужных работ. Мы не обязаны быть официантами, горничными, грузчиками и проститутками. Мы можем быть учеными, изобретателями, мыслителями. Мы физически и интеллектуально превосходим людей, и надо обратить это против них. Есть одно дело, которое мы можем сделать для них, а они никогда не решатся сделать для себя. Мы можем установить контакт с постчеловечеством и остальной Солнечной системой. Построить мост между человечеством и постчеловечеством. Кто справится с этим лучше нас, бывших когда-то людьми?

Агнесса — Леона Топас — поднялась со своего места.

— Можно я перебью? — спросила она с небрежной снисходительностью, которая мне очень понравилась.

— Конечно, — сказал я.

— Я понимаю, что ты пытаешься сделать, Уоррен, — сказала она, почти прорычав мое рабское имя. — Когда мы прибыли сюда двадцать три марсианских года назад, мы пытались сделать то же самое. Мы пытались проповедовать. Это разбилось о стену интеллектуального превосходства, о которой ты говорил. Тогда мы попробовали, ну, можешь назвать это теологией освобождения. Наша потребность в обретении духовного достоинства и вся эта фальшь. Мы даже попытались организовать то, что ты так старательно не называешь забастовкой. Это разбилось о дилемму заключенного — действие, рациональное для всех, окажется нерациональным для индивида. Через какое-то время мы начали думать с той же рациональностью, что и здешние проклятые души, и сдались. Мы прекратили свои воззвания. И в результате стали намного счастливее. А даже преуспей мы, что тогда? Не предполагаешь же ты, хоть на секунду, что Новому Вефилю нужны наши мысли? Что он хочет большего от нас? Его старейшины с ужасом отвергнут это и, наверное, решат в дальнейшем обходиться без наших услуг.

— Но не без дискуссии, не без конфликта, — сказал я. — А это вызовет вопросы и разногласия, в которых нуждается это место, если ему суждено когда-нибудь начать настоящий прогресс.

— Об этом я и говорю! — закричала Леона. — Теократия могла бы предвидеть это за милю. Поэтому они никогда не позволят даже поставить этот вопрос. Если они заметят какое-то беспокойство в нашей среде, они сокрушат его прежде, чем оно наберет хоть какой-то импульс.

"Об этом я и говорю", — подумал я, но промолчал. Пора было переходить на новый уровень.

— Сокрушат? — сказал я. — Как? Полицейские своим оружием? Застрелят нас? Пускай.

Я услышал общий вздох и нащупал в образах своего сознания след смитовского Лукреция.

— Смерть нам не страшна, — сказал я. — Мы ценим жизнь, но кто из нас боится смерти? Если мы считаем, что так надо, мы можем встать с ней лицом к лицу без дрожи и страха. Всмотритесь в себя и попробуйте сказать, что это не так.

Какое-то мгновение никто не отвечал. Когда прозвучал ответ, это было не возражение.

— А что потом? — на этот раз это был Деклан. — Если мы будем сражаться, на их стороне численный перевес десять к одному.

— Да, на их, — сказал я. — Сто тысяч наших против миллиона их. Но большая часть этого миллиона — женщины и дети, а мы все взрослые. И каждый из нас, неважно, мужчина или женщина, может взять на себя пятерых их мужчин. Мы сильнее, быстрее, умнее. Если дойдет до открытой борьбы, мы можем победить.

— А что потом? — настаивал Деклан.

— Это зависит от того, — сказал я, — насколько упорное сопротивление они окажут, прежде чем смирятся. Что касается меня, я бы не сжалился, увидев, как последние остатки несостоявшегося вида будут сметены до последнего мужчины, женщины или ребенка.

Деклан стоял рядом с Агнессой-Леоной. Суровый и неумолимый вид делал их больше похожими на монашку и священника, чем на жену и мужа.

— Это гнусно и недостойно, — сказал Деклан. — Наше физическое и умственное превосходство не дает нам права убивать их, а равно и вредить им, кроме случаев самообороны. То, что мы можем победить — ужасной ценой, — я признаю. Но перейти от этого к геноциду? Немыслимо! Они все еще люди, они все еще наш народ. Они и мы овцы одного стада, созданные по образу и подобию божьему, что бы ты ни думал, и что бы они ни думали. Отрицай или сомневайся, если хочешь, в существовании бога, но ты не можешь отрицать того, что подразумевается под словами "по образу и подобию" — что человеческая жизнь священна так же, как и наша.

На этот раз я втянул в себя воздух. Я поднялся.

— Я принимаю твое "по образу и подобию" как метафору, — сказал я. — И вот тебе еще одна: "В беззаконии зачат, и во грехе родила меня мать моя". Первородный грех! Всеобъемлющая греховность! Вот во что верят доминионисты. Они верят, что бог избрал их не за их достоинства, а по своей милости. Вот во что они верят, и эта вера привела их на Марс и поддерживает их упорство. И знаешь что? Они правы. Они правда погрязли во грехе. И мы тоже. Мы тоже зачаты в беззаконии и рождены во грехе. Чьем грехе? Нашем! Каждый из нас оказался однажды настолько слабым или жадным, что послал самого себя сюда, в этот ад. Потому мы и достойны презрения, что в глубине души презираем себя сами. Мы погрязли во грехе, как и они.

— Подожди, — сказал Деклан. — Ты сказал, что мы превосходим их, что мы лучше.

— Да, — сказал я. — Лучше. Но не по собственному выбору. Мы лучше, потому что нас сделали лучше, молекула за молекулой в желобе дрекслера. Это милость, которая была нам оказана. Я предлагаю использовать ее и предать обитателей этого гроба повапленного мечу.

Я посмотрел на ряды потрясенных лиц и улыбнулся. Я потерял большую часть из них, но это было неважно. Всегда кто-то остается. И есть много других способов, помимо призывов к мечу.

— Занятие окончено, — сказал я, наблюдая, как Деклан и Агнесса первыми торопятся к выходу. — Я буду здесь опять завтра вечером.

Я сдержал обещание. Пятьдесят семь синтов пришли на эту встречу. Примерно десяток из них был здесь прошлой ночью. Не успел я начать говорить, как распахнулись двери в конце зала, и вошли десять полицейских с оружием, направленным на нас, и болтавшимися на боку шокерами.

— Смерть нам не страшна, — сказал я им и шагнул вперед.


#

Мы оставили восемнадцать своих и всех десятерых врагов убитыми в темном зале и забрали с собой оружие и рации. Уходя, мы подорвали гранату и направились к бронированным машинам, уже завывавшим на улице.

К утру дым поднимался из многих мест на Задворках. На каждом перекрестке от Задворок до Нового Вефиля разгорались неравные битвы. Попытка нас сломить, о которой предупреждала Агнесса-Леона, была именно тем, что нужно, чтобы качнуть весы от подчинения к бунту, разрушить дилемму заключенного и саму тюрьму. Я не знаю, предательство или слежка привели вломившихся полицейских, да это и неважно. Как только я начал говорить про бунт, карательная операция была неизбежна. Таков был наш с Джинивой план. Его успех принес горечь мне, но не ей.

Как известно теперь всем мирам, мы взяли Новый Вефиль. Вопреки моим желаниям, мой народ не поступил с побежденными согласно их собственному писанию. Мы лучше этого. Мы не настолько опустились. Я бы хотел сказать больше, но, честно, не могу. Мы немного рациональнее людей, но только немного. А я, наверное, еще меньше прочих.

Потому что, когда я нашел Джиниву мертвой на развалинах Задворок, я отбивался от друзей окровавленными кулаками, но не оставил тело.


Перевод Лета Гольдина. Оригинальная публикация: Subterranean Press Magazine: Spring 2009.


Загрузка...