ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Двойственность чувств Гречаника доставляла ему немало мучений. Он не верил в рабочий взаимный контроль — и руководил подготовкой к введению его на фабрике. Отдавал ему время, но не мог отдавать душу.

Партийное собрание решило, и он, главный инженер, коммунист, подчинился. А свои убеждения, собственный взгляд на вещи? Отложить все это на дальнюю полку, как прочитанную, потерявшую значение книгу?

Браковщиков нет, так решено. Но на кого же будет оглядываться рабочий? На свою совесть? Ее еще воспитывать да воспитывать… На эталоны, придуманные Токаревым? На эти деревяшки, которые так и останутся в конце концов музейными экспонатами? Нет и нет! Все это не то, совсем не то! Вот предложение старика Сысоева — другое дело! Бригада, которая будет делать художественную мебель. Лучшие люди, уже научившиеся работать без брака. Конечно, в такой бригаде контролеры будут не нужны. Но сразу вся фабрика без контролеров?..

Эталоны между тем готовились во всех цехах. И опять все делалось так, как решил Токарев.

Гречаник хотел поручить это тем, кто поопытнее; за качество эталонов тогда можно было бы не беспокоиться. Но Токарев решил иначе.

— Заставьте каждого сделать эталон для себя, — сказал он, — и не утверждайте, пока не представят годный. Требуйте беспощадно…

Мастера собирали готовые эталоны и приглашали в цех Гречаника. Он придирался страшно и добрых две трети возвращал в переделку. Люди ворчали:

— На этих игрушках одной крови сколько испортишь!

А когда в фанеровочном цехе Гречаник в третий раз возвратил эталон фанерованной дверки, сменный мастер взъелся:

— Придираетесь! Эталоны правильные! Только вам неладно! Когда план-то выполнять будем?

— Это дело ваше, — отрезал Гречаник.

— Я в фабком пойду! — кипятился мастер. — Что у меня люди заработают на этих бирюльках?

— А что же вы, интересно, в фабкоме заявите, товарищ мастер? — вмешался Ярцев, оказавшийся свидетелем спора.

— А то и заявлю!.. — крикнул мастер.

— Ну да, — спокойно, как бы соглашаясь, продолжал Ярцев, — так просто придете и скажете: «Товарищ предфабкома, вмешайтесь, администрация заставляет меня от рабочих требовать, чтобы эталоны делали на совесть, а у них не получается. Отмените решение партийного собрания!» Так, что ли?

— Пускай нам готовые эталоны дадут, и все!

— Выходит, посмотрел на готовую картину и, пожалуйста, — сам художник?

Мастер молчал.

Вечером в кабинете Токарева председатель фабкома Тернии, невысокий и добродушный человек, вздыхая, разводил руками:

— Беда, товарищи администрация… Получится ли что у нас, а? Из фанеровочного идут — шумят. Шпульников шумит. Как быть-то?

— А ты, Андрей Романыч, сам рассуди, — сказал Ярцев, — как быть, если больной отказывается глотать горькое лекарство?

Токарев поднялся из-за стола. Нахмуренные брови его разошлись, он улыбался.

— Все развивается правильно, — удовлетворенно проговорил он, — очень правильно!

— Что вы имеете в виду? — спросил Гречаник. Он стоял в стороне с хмурым лицом, засунув руки в карманы.

— То, что болезнь развивается всерьез!

— План в августе мы завалим тоже всерьез.

— Восполним в сентябре. — В голосе Токарева прозвучала спокойная уверенность. — Но скидок не будет! Иначе славу уральских мастеров не возродим.

Гречаник покачал головой.

— Славу надо не возрождать, а завоевывать, — возразил он.

— Золотые слова! — подхватил Ярцев.

— Но завоевывать, — продолжал Гречаник, — значит, драться. И без того, что отвергаете все вы, без строгого контроля, без контроля извне, это невозможно. Чтобы делать хорошо, умения мало, надо вырабатывать привычку…

— Да разве мы возражаем, Александр Степанович? — сказал Токарев. Он вышел из-за стола и остановился посреди кабинета. — Дело в том, как воспитать привычку. Я считаю, на тридцать восьмом году революции говорить о караульном при совести рабочего человека — дело пустое… Совести надо помогать. И помогать с душой, с душой работать!

«С душой работать!» Эти слова не шли у Гречаника из головы. А где сегодня его душа? С теми, кто участвует в этой перестройке, или не с ними? Что он делает? Руководит. Требует. Значит, участвует в том, что началось на фабрике. Но как? Искренне или лишь в меру обязанности, долга? Долг… Разве может быть долг помимо души?

2

Большая работа Гречаника, которой он отдавал все свободное время, для которой жертвовал отдыхом, ради которой отказался даже от поездки в санаторий, завершилась. Он пришел к Токареву, положил перед ним папку чертежей и сказал:

— Вот, закончил…

Токарев слушал Гречаника, долго разглядывая чертежи. Потом сказал:

— С идеей согласен, с конструкцией — нет.

— Это надо увидеть в натуре, — доказывал Гречаник. — Мебель с большим будущим… Ее легко, просто делать, легко перевозить — в узлах, в деталях. А собирать проще простого…

— Мебель бедна! — стоял на своем Токарев.

— Я же говорю: надо увидеть в натуре… — Гречаник заметно волновался. — Сделаем образцы, обсудим и… на поток!

— В общем, так, — с улыбкой сказал Токарев, — разбежался и… бултых в воду? А потом?.. «Спасите! Тону!»?

— Я не понимаю… — Гречаник нервно заходил по кабинету. — Я не понимаю, Михаил Сергеевич…

— Ну, хорошо, допустим, я согласился, — продолжал Токарев, — согласился, жертвуя даже личным вкусом, но речь идет о крупном перевороте в специализации, и решать без министерства…

— Вот именно! — с некоторым злорадством подхватил Гречаник, словно только и ждал этих слов. — А разогнать бракеров, взломать годами сложившуюся систему — это без министерства можно! Это ваша идея! — Гречаник нервно стал собирать чертежи. — Я пошлю это в техническое управление министерства, но вопрос вначале поставлю на партийном собрании!

…Через час он уже говорил с Ярцевым, волнуясь и перескакивая с одного на другое:

— Где логика, где последовательность? Моя идея плоха только потому, что она моя? Почему мне не дают осуществить ее? Где логика, повторяю я?.. Я — рутинер, отсталый человек, топчусь на пятачке и обеими руками цепляюсь за старое, меня хлещут за это: «Ах такой, ах сякой!» Но вот я предлагаю переворот, революцию в технологии, в конструкции, и меня осаживают: «Стоп! Куда лезешь?»

Спор решился неожиданно. В номере технического журнала Гречаник наткнулся на статью. Она называлась «Мебель из унифицированных узлов и деталей». Он прочитал заглавие и остолбенел. Это же его идея! Его!.. В конце статьи говорилось, что на днях технический совет министерства одобрил новые типы мебели и что центральному конструкторскому бюро поручено разработать чертежи и технологию. Значит, Гречаник опоздал! Его опередил кто-то! Но разве это было важно сейчас? Разве дело в том, чья идея, а не в том, что она дает? Прилив бурной, почти мальчишеской радости охватил Гречаника.

Он вбежал в кабинет директора, размахивая журналом и выкрикивая восторженно:

— Вот! Читайте, черт возьми! Смотрите! Вот!.. Вот то самое, о чем я вам говорил, о чем вы спорили!

Токарев стал читать, удивленно взглянув на главного инженера: откуда, мол, такое неистовство? А Гречаник, волнение которого было очень велико, сам же мешал Токареву сосредоточиться. Он стоял сбоку и, водя пальцем по строкам, читал вслух.

Токарев так и не дочитал до конца. Он вернул журнал, сказал Гречанику:

— Мнение мое не изменилось, но за одно вот это ваше упрямство, за одержимость эту уступаю. Собирайте технический совет, решайте! Но… одного не уступлю: мебель должна быть красивая, богатая, великолепная! Слышите?.. Богатая при всей ее простоте. Иначе — отменю, и все.

Гречаник в тот же день собрал художественный совет. Члены совета к новшеству отнеслись настороженно. Илья Тимофеевич морщился, с сомнением качал головой и подергивал бородку.

— Больно уж просто что-то…

Но, выслушав обстоятельное объяснение Гречаника, скорее даже не объяснение, а взволнованный рассказ о новой мебели, обо всем, что откроется перед художниками Северной Горы, под конец даже грохнул кулаком по столу.

— Уговорил ведь, а? Уговорил, лешак задери!.. Извиняюсь за такие слова, конечно, Александр Степаныч. Давайте это дело нашей бригаде. Только уговор: делать станем с художественной фанеровочкой; коли уж новое, так до последу новое, иначе, худого не скажу, пятак нам цена!

3

Таня не знала, что делать.

После того как она окончательно поняла, в чем причина неудач, очень хотелось сразу пойти к Гречанику или даже к Токареву и просить их немедленно вмешаться. Но она представила себе, как будет жаловаться на Костылева, а Токарев, конечно уж, обязательно подумает, что она просто хочет избавиться от лишних хлопот. А Гречаник? Он давно уверен в том, что она не справляется по неопытности. Нет, ни к директору, ни к главному инженеру идти было положительно невозможно. Однако посоветоваться с кем-то было необходимо.

Из всех, кого Таня уже знала на фабрике, самым простым и доступным казался ей Мирон Кондратьевич Ярцев. Может, потому, что видела его в непринужденной домашней обстановке, когда он затащил ее к себе слушать музыку. А может… может, расположил к нему тот теплый и взволнованный рассказ о ней самой. И Таня решила идти к Ярцеву.

Работала она теперь во вторую смену, с пяти вечера, поэтому к Ярцеву пришла пораньше, за час до вечернего гудка. В его кабинете она увидела Алексея. Он только что, по-видимому, закончил разговор с Ярцевым, потому что, сказав свое обычное «Ясен вопрос!», пошел Тане навстречу. Глаза Алексея были радостные и какие-то особенно теплые. Он остановился возле Тани, будто хотел сказать что-то, но не сказал — только улыбнулся и вышел.

Таня села. Ярцев устремил на нее строгий взгляд из-под непривычно насупленных бровей и сказал, тоже строго:

— Вы, конечно, догадываетесь, о чем будет разговор?

— Я ничего не знаю, — растерянно ответила Таня, позабыв даже о том, что это она хотела говорить с Ярцевым, что потому и пришла к нему.

— Это обычная вещь — вы не знаете, а вся фабрика говорит, — все так же строго продолжал Ярцев.

— Но о чем?

— О чем? Вы, я вижу, не очень-то внимательны к тому, что происходит вокруг, товарищ Озерцова. — Голос Ярцева звучал все громче и все строже. — Известно вам, что Соловьев испытал сегодня свой автомат? Ах, нет! А вот я собственными глазами видел. Слышите? Видел! И… поздравляю вас! — Ярцев неожиданно протянул руку.

— Но причем же тут я? — спросила Таня, краснея и теряясь еще больше.

— Причем, причем! — нарочито грозно, на басах проговорил Ярцев. — Приказываю вам: радоваться — и никаких гвоздей! — На последнем слове голос его все же сорвался. Ярцев рассмеялся и, взяв Таню за обе руки, долго тряс их. — В общем, поздравляю! Автомат работает великолепно. Сам видел.

Таня тоже рассмеялась.

— А я поздравлений не принимаю, Мирон Кондратьевич. Повторяю, я тут ни при чем, — и тут же заговорила о том, ради чего пришла.

— Я за советом, Мирон Кондратьевич… В смене неблагополучно. И мне кажется… я отыскала причину. Только, прошу вас, ни Токареву, ни Гречанику ничего пока не говорите. Они могут подумать, что я испугалась, что ищу дела полегче…

И Таня рассказала обо всем.

— Я ведь потому и за советом пришла, — закончила она, — что придумать не могу, что делать, как лучше поступить. В этой обстановке больше всего страдают рабочие, и надо что-то и как-то изнутри изменить. Понимаете? Ну… чтобы Костылев сам себя опрокинул, чтобы на своих же фокусах обжегся…

— Мысль вообще-то правильная, — в раздумье сказал Ярцев, расхаживая по комнате. — Но Костылева в конце концов можно и…

— Нет-нет! Никакого административного вмешательства, прошу вас…

Ярцев долго еще ходил взад и вперед. Наконец остановился, хлопнул ладонью по столу и сказал:

— Хорошо! Решим так: вашу смену берем под особый контроль, мы, партийная организация. Но… Токареву и Гречанику сказать об этом придется. Не беспокойтесь, — заметив протестующее движение Тани, Ярцев поднял ладонь и медленно опустил ее на стол, — это будет по партийной линии, без административного вмешательства. Идет? Ну, вот и хорошо!

…В цех Таня ушла в приподнятом настроении, хотя и знала, что снова будет мучиться с пестрым сменным заданием, с зачисткой «концов».

Карусельный фрезер Алексея уже работал. Возле станка стояли Токарев и Гречаник. Около них крутился Костылев. Он заходил то с одной, то с другой стороны, всем своим поведением, каждым движением своим стараясь показать, что и он причастен к событию. Как же, ведь в его цехе! Он подбирал обработанные бруски, рассматривал их, стучал по ним пальцем, показывал то директору, то главному инженеру; подходя к Алексею, что-то говорил ему в самое ухо. Но Алексей работал, не обращая на него внимания.

Плавно вращался стол фрезера. Щелкали включавшиеся прижимы… Бруски послушно подставляли свои бока поющей фрезе. Она со звоном врезалась в их податливое тело — автоматический переключатель Алексея Соловьева действовал безотказно.

Таня не хотела обращать на себя внимание и к станку не подошла. Недолго наблюдала со стороны. Потом принялась за обычное распределение работы.

Позже, когда Токарев и Гречаник ушли из цеха и Алексей ненадолго остановил фрезер, Таня, проходя мимо, услышала слова Костылева, который словно приклеился к Алексею и никак не мог отойти:

— Молодец, Соловьев! Мо-ло-дец!.. Ну что ж, прими и от меня поздравление!

— Не могу, — сухо ответил Алексей, — мне твое поздравление сунуть некуда…

4

Таня получила письмо из Москвы. Вернее, это были два письма. В конверте, надписанном рукою Авдея Петровича, был еще один — письмо от лейтенанта Ивана Савушкина, с Дальнего Востока, где он служил в армии. На конверте стоял московский Танин адрес. Савушкин ничего не знал о событиях, происшедших вскоре после их встречи. Письмо переслал Тане Авдей Петрович вместе со своим неразборчиво нацарапанным листком.

До начала вечерней смены оставалось совсем немного времени, читать было некогда, но Таня не удержалась и вскрыла дальневосточный конверт. Пробежала первые строки.

«Таня, милая, — писал Савушкин, — теперь я могу наконец сказать тебе правду — то, что хотел сказать давно. Помнишь тот вечер в Новогорске перед отъездом твоим в консерваторию? Ну и вот… Ведь для того я и в Москву приезжал, для того и разыскал тебя…»

Таня взглянула на часы и, поспешно засунув оба письма в карман халата, побежала на фабрику. Гудок застал ее у проходной.

Началась смена. Шла она еще хуже, чем в самые первые дни. Распределяя работу, Таня то назначала не те детали, то одни и те же давала в работу дважды, то путала размеры, даже те, что великолепно знала на память. Спохватывалась и бежала отменять собственное задание, извинялась за оплошность, краснела от стыда… И снова ошибалась…

Только в обеденный перерыв, присев у стола в цеховой конторке, она достала письмо Савушкина.

«…Для того и разыскал тебя. Не правда ли, как странно все получается в жизни! Я семь лет не писал тебе, боялся потерять надежду на то, чем жил. Теперь знаю, что потерял, и пишу… Может быть, и не следовало говорить тебе об этом, но я не смог побороть желания выговориться: может, хоть от этого станет легче. Прости мне эту слабость. Я люблю тебя, Таня, давно люблю. А сказать об этом, как видишь, силенок набрался только сейчас. Потому и набрался, наверно, что признаваться уже стало поздно…»

Таня читала, и глаза ее влажнели. Закачались и поплыли куда-то разложенные на столе наряды, закачалась чернильница… Таня с силой потерла пальцами веки, снова склонилась над письмом.

«А в общем-то, сам я, должно быть, виноват. Ну чего молчал семь лет, чего не писал? А может… это и лучше, впрочем? Жизнь все сама решила. А для меня главное, в конечном-то счете, чтобы ты, Таня, была счастлива. Во всяком случае, знай: есть у тебя один бестолковый друг, для которого ты — все…»

Частые, написанные мелким почерком строки, ровные и прямые, ломались, расплывались и убегали в стороны. Таня с трудом различала слова.

«…О себе писать нечего. Мои воинские дела в полном порядке. Остальное ты знаешь. И хотя мне здорово трудно, сама понимаешь отчего, я совершенно спокоен: все определилось — теперь я военный на всю жизнь и… на всю жизнь думы и думы о тебе. И никто не отнимет у меня этого права, никто не запретит! Вот и все. Прости меня за невыносимо длинное письмо, но за семь лет это, может быть, не так уж и длинно. Жму твою руку и желаю тебе самого большого счастья. Оно для меня дороже всего на свете, дороже моего собственного. Иван».

Таня сложила и спрятала письмо.

«Ванек, Ванек! В жизни нет ничего странного, просто все в ней до невероятности трудно. Очень трудно…»

Глаза снова повлажнели, и Таня поскорей вышла в цех, чтобы не оставаться одной.

— А вы, товарищ мастер, вроде бы хвораете? — сказал Тане строгальщик Шадрин, вглядываясь в ее лицои видя, как рассеянно она проверяет размеры брусков на его станке. — Замаялись, видать…

— Ничего.

«…Твое счастье для меня дороже всего на свете… Дороже всего на свете… — мысленно повторяла Таня последнюю строку письма. — Дороже всего…» Счастье! А будет ли оно хоть когда-нибудь? Помнит ли она тот вечер в Новогорске, спрашивает ее Иван. Ну конечно, помнит. Звезды в темной воде пруда. Стихи Пушкина и то смутное предчувствие счастья, которое нахлынуло, когда Ваня сказал ей: «Приедешь в Москву, а там… Георгий». Если б знать тогда, что это Ванино предположение сбудется с опозданием на семь лет, знать, какая будет она, та встреча, которая перевернула жизнь!

…Это было совсем недавно, каких-нибудь два месяца назад — вскоре после того, как Таня получила инженерный диплом. Событию этому Авдей Петрович радовался, пожалуй, даже больше, чем она сама.

— Молодец, Яблонька, — говорил он, — молодец! Нисколько не совестно теперь твои руки к нашему мебельному искусству допустить. — Он имел в виду тот первый «самостоятельный» шкаф, который Таня, правда, под наблюдением Авдея Петровича, ради практики сама полировала вечерами.

Жила она уже не в его комнате, а в соседней, очень кстати освободившейся года три назад. Настя уже обзавелась в ту пору семьей, и в дедовой «скорлупе», где, кроме Феди, появился вскоре самый главный «хозяин», Настин первенец, голубоглазый Авдюшка, стало слишком тесно.

Последний год в Москве промчался для Тани незаметно. Фабрика, институт, книги — все это целиком поглощало время. Лишь изредка она выкраивала часок, чтобы съездить к Николаю Николаевичу.

В его квартире на рояле всегда стоял простой граненый стакан с красными розами. Николай Николаевич сам разводил их. «Это символ сочетания строгости и красоты в искусстве, — говорил он Тане, — все в нем должно быть так же прекрасно и совершенно, как эти цветы, и так же остро, как шипы на их стеблях».

По просьбе Тани он играл ей Бетховена: то «Аппассионату», то «Лунную», играл баллады Шопена и ее любимый до-минорный этюд. Однажды она попросила сыграть этюд вместе с нею — «в три руки»; и они играли вдвоем, Таня — только правой рукой. Красные розы в стакане вздрагивали, изредка роняли лепестки. Иногда лепесток падал прямо на клавиши…

А Николай Николаевич поглядывал на Танино лицо, вздыхал и потихоньку качал головой.

Когда Таня однажды вечером снова пришла и молча положила перед ним свой только что полученный диплом, Николай Николаевич долго разглядывал его. Молча вернул. Молча ходил по комнате. Молча сел за рояль и почему-то, может быть от раздумий, заиграл «Песню без слов» Чайковского. Мелодия эта особенно сильно щемила Танино сердце.

После, уже дома, Таня долго сидела у окна и все думала о детстве, о Громовых, о Георгии. И ощущение, что ей мучительно не хватает чего-то — своего, родного, личного, — становилось все острее, все томительнее. И ей казалось, что узнай она сейчас, вот сию минуту, где Георгий, где все они, — кажется, немедленно кинулась бы туда: бежала бы, летела, ехала… Пускай даже тысячу верст! Ей и в голову не могло прийти тогда, что скоро, всего через несколько дней она увидит Георгия.

Произошло это в одно июньское воскресенье. В дверях магазина на Кузнецком мосту Таня столкнулась с женщиной, лицо которой показалось очень знакомым. Таня настолько растерялась, что даже остановилась в дверях, загородив выход. Женщина нахмурила брови. Таня извинилась и дала пройти.

«Боже мой! Да ведь это Ксения Сергеевна!..» — догадалась она уже в магазине. Забыв о покупках, выбежала на улицу, огляделась, повторяя про себя: «Она это… Она!» Но разве среди множества людей отыщешь одного, мгновенно промелькнувшего человека. Таня наугад пошла влево. Почти бежала, наталкивалась на прохожих, извинялась, сбавляла шаг, снова бежала… Только пройдя квартал, сообразила, что все это невероятно глупо. Ну как она найдет Ксению Сергеевну, не зная даже, в какую сторону та пошла?

Таня уже подумала об адресном столе и без конца ругала и упрекала себя за то, что сразу не сообразила, не узнала Ксению Сергеевну. Потом пришла мысль: возможно, обозналась — ведь бывают похожие лица! «Нет, не может быть! Это она, она!»

А часом позже Таня увидела Ксению Сергеевну на троллейбусной остановке.

Heт, она в самом деле не ошиблась! Рядом стоял мужчина в соломенной шляпе. Такая шляпа, помнилось, мелькнула в дверях магазина, когда Таня столкнулась с Ксенией Сергеевной. Это, конечно, Андрей Васильевич. Его не узнать было невозможно. Сомнение исчезло окончательно…

Таня подошла и, волнуясь, робко сказала:

— Ксения Сергеевна, здравствуйте… Андрей Васильевич…

Женщина свела брови и долго, внимательно смотрела Тане в лицо.

Таня растерянно улыбнулась, как бы извиняясь за то, что стала такой «неузнаваемой». Наверно, это была та давняя, особенная Танина улыбка, не узнать которую было невозможно. Лицо Ксении Сергеевны вдруг посветлело.

— Неужели? Танюша? Родная! Девочка ты моя… Танюша! — восклицала она и, позабыв, что кругом люди, обняла ее, прижала ее голову к своей груди. — Девочка ты моя… Девочка ты моя… — Радостные слезы падали на Танины волосы, на лицо.

— Здравствуйте, здравствуйте, Таня! — говорил Андрей Васильевич и долго тряс ее руку.

Подошел троллейбус, и Громовы увезли Таню к себе. «Едем, едем скорее, — повторяла Ксения Сергеевна, — Георгий так обрадуется!»

Это было то радостное потрясение, какое Таня испытывала разве лишь в детстве от неожиданного чуда, вычитанного в волшебной сказке. Георгий в Москве! И мгновенно все отрывочные воспоминания, раздумья, мысли — от упавшей когда-то звезды до «Песни без слов», которую недавно сыграл Николай Николаевич, — все разом сбежалось в одну, пронзительную и нетерпеливую мысль: «Увижу!»

Никогда еще троллейбус не двигался так медленно, не были такими долгими остановки…

Таня вошла в квартиру Громовых и остановилась посреди комнаты. Перед нею стоял рояль. С открытой клавиатурой. С нотами на пюпитре. Рядом — этажерка из темного дерева, а на ней на всех пяти полках лежали ноты, ноты… До самого верха.

Георгия не было дома. Только скрипка его лежала на рояле. Таня не утерпела: подошла и тронула пальцами струны. Они слабо зазвенели, а она вздохнула и улыбнулась Ксении Сергеевне.

— Вы опять будете играть вместе, — сказала Ксения Сергеевна и объяснила, что Георгий ушел, должно быть, к товарищу и очень скоро придет: вон даже скрипку не убрал.

А Таня вдруг словно онемела: отчаянная радость встречи и внезапная боль от слов Ксении Сергеевны точно отняли язык, не дали сказать сразу же все то, что нужно бы сказать немедленно. К тому же Ксения Сергеевна ничего больше не спросила, усадила Таню на диван и, взяв за плечи, долго-долго вглядывалась в ее лицо. Потом порывисто и молча обняла. И, окончательно удостоверясь, что встреча эта наяву, сказала, глубоко вздохнув:

— Танюша… — Она поднялась, принесла ореховую рамку со стола и, подав ее Тане, села снова. — Вот… Последняя фотография. Не правда ли, как не похож он на того мальчишку, которого ты помнишь?

Таня долго вглядывалась в черты знакомого и такого неузнаваемого лица. Большие задумчивые глаза Георгия под чуть сведенными бровями показались ей грустными…

А Ксения Сергеевна рассказывала. Георгий, когда Таня отстала от эшелона, не давал покоя, все спрашивал, когда же в конце концов найдется Татьянка и что это за бестолковые люди, которые никак не могут найти всего только одну маленькую девочку. Легко сказать — найти! Где только не искали они, куда только не писали…

Таня слушала, закрыв глаза, и вспоминала ту промозглую ночь в эшелоне, когда Георгий укутывал ее, продрогшую, своим пальтишком, а у самого зубы стучали от холода. Ксения Сергеевна вскоре тогда проснулась и, ругая Георгия за то, что не разбудил ее, сняла с себя и пальто и жакет, укрыла сына…

В Москве они живут с этой весны. Георгий — артист филармонии и даже лауреат Всесоюзного конкурса исполнителей (Как! Разве Таня не знала об этом из газет?). Он кончил консерваторию в Свердловске.

— Танюша, родная, сколько ты для него сделала тогда, в детстве! Ты даже не представляешь себе. — Голос Ксении Сергеевны почему-то болезненно дрогнул. Она взяла Таню за руки, крепко сжала их. — Ты даже не представляешь себе, — повторила она и добавила: — Я так хочу, чтобы он скорее увидел тебя! Это такое счастье, что мы встретились. Наверно, ты кончала консерваторию здесь…

Ксения Сергеевна произнесла это утвердительно, не спрашивала, и Таня только было собралась сказать ей все, как в прихожей щелкнул замок. Андрей Васильевич, куривший у окна в кресле, сказал:

— Это он вернулся.

Послышались шаги за дверью. И все в комнате вдруг исчезло. Остались только бьющий в окно и затопляющий пространство солнечный свет, слепящая звездочка на чем-то блестящем в нише буфета да еще гулкие удары в груди и висках.

Георгий вошел. Таня поднялась навстречу.

Здравствуйте, — учтиво проговорил он, не узнавая Таню.

— Теперь не узнаёшь, а помнишь, покою мне не давал, спрашивал все: когда найдется? — срывающимся голосом сказала Ксения Сергеевна.

— Татьянка! — Георгий протянул руки.

Таня шагнула к нему. Она улыбалась, и крупные слезы стояли в ее глазах:

— Георгий… Георгий…

— Татьяночка… Как это ты… как это ты, — растерянно и радостно повторял Георгий. — Как это ты… — И сжимал Танины руки.

А у Тани перед глазами все колыхалась зыбкая и светлая пелена, похожая на теплый грибной дождик. Она без конца моргала, улыбалась Георгию и… не могла говорить.

Георгий отпустил наконец Танины руки, подбежал к роялю и, схватив скрипку, вскинул ее к плечу. Взлетел смычок…

«Песня без слов»! Таня не успела ни сказать хоть что-нибудь, ни подумать, ни даже пошевелиться. Она стояла как окаменелая и чувствовала то, что может чувствовать только человек, вдруг понявший, что он слеп.

— Татьянка! — Играя, Георгий повернулся к ней и шаг за шагом стал приближаться. Скрипка его пела. Летал по струнам смычок. То скользили, то метались по грифу пальцы. — Татьянка! Ну что же ты? Садись, подхватывай же скорее! ― Он глазами показывал на раскрытый рояль.

А Таня опустила руки и молчала. Все самое большое и важное из того, что она еще не потеряла в жизни, она теряла сейчас, в эту вот самую минуту. Георгий играл, и Таня по глазам его видела: он ждет.

— Танюша, ну что же ты? — почти в один голос сказали Ксения Сергеевна и Андрей Васильевич.

Таня на вдруг отяжелевших, словно льдом налитых ногах подошла к роялю и осторожно закрыла его.

Георгий опустил смычок. В комнате стало тихо. Было слышно, как тикают часы на руке Георгия.

— Музыки нет больше, — проговорила Таня непослушными, каменеющими губами.

Ксения Сергеевна замерла, обхватив щеки ладонями. Андрей Васильевич выронил на ковер сигарету из мундштука, ковер тлел и дымился, но этого никто не видел.

— Нету больше, — повторила Таня. — Я все сейчас расскажу.

5

…Таня кончила рассказ.

Георгий молчал. Ксения Сергеевна сидела, опустив голову. Андрей Васильевич бесшумно барабанил пальцами по ручке кресла.

Потом Георгий долго смотрел Тане в лицо. Растерянный, потрясенный и виноватый, подошел к ней. Взял руку. Спрятал в своих ладонях. Сжал.

— Прости, Татьянка.

Он сказал это совсем как тогда, в детстве, когда просил прощения за разбитый елочный шарик, за первый отчаянный мальчишеский поцелуй.

Страшная, сокрушающая слабость вдруг охватила Таню. Словно от пожатия горячих ладоней Георгия разом исчезли у нее все силы, которых когда-то хватило, чтобы выстоять в несчастье. И, тоже вдруг, наступила мучительная ясность: именно его, вот этого пожатия горячей родной руки, ждала всю жизнь, именно этого и не хватало постоянно; и всё ее воспоминания, раздумья, давние ее сны о музыке, так тесно переплетавшиеся с мыслями о Георгии, — все это было неосознанным и смутным предчувствием чего-то необыкновенного. Может быть, счастья.

И вот теперь, когда счастье это она ощутила близко, совсем рядом, оно представилось недоступным, немыслимым. Будто все, что произошло сейчас, — от опущенной крышки рояля до растерянного «Прости, Татьянка», — разом отодвинуло от нее Георгия.

Он увидел, как побелело Танино лицо.

— Татьянка, что с тобой?

Таня качнулась. Он поддержал ее за плечи. Подбежала Ксения Сергеевна, вскочил с кресла Андрей Васильевич.

— Что? Что, Танюша?

Но Таня уже овладела собой: никто не знал, каких сил это ей стоило.

— Пустяки. Просто разволновалась. — Она с трудом улыбнулась.

В передней позвонили. Ксения Сергеевна пошла открыть.

В комнату вошел высокий человек в очках, не старше Георгия, с шапкой светлых курчавых волос и очень длинными, как показалось Тане, руками. Он поздоровался. Знакомясь с Таней, назвался попросту Мишей. Так его и звали у Громовых. Это был товарищ Георгия, пианист Коринский. Чувствовал он себя здесь довольно свободно. Это бросилось в глаза сразу: никого и ни о чем не спрашивая, он подошел к роялю, уселся и открыл клавиатуру.

Однако Георгий тут же молча опустил крышку. Миша удивленно взглянул на него.

— Отложим, — сказал Георгий.

Ксения Сергеевна вполголоса объяснила Тане, что Коринский пришел готовиться с Георгием к очередному концерту, что он постоянно аккомпанирует Георгию.

Таня встала. Подошла к роялю. Ни слова не говоря, взяла скрипку и протянула Георгию. Он растерянно взял инструмент.

— Татьянка…

— Я понимаю, — перебила Таня. — Спасибо тебе. — И, повернувшись к удивленному, ничего не понимающему Коринскому, сказала: — Играйте, пожалуйста.

…Георгий играл Сен-Санса. Но, странное дело, Тане, которая только что слышала его скрипку без Мишиного аккомпанемента, сейчас почудилась в звучании ее какая-то скованность. Отчего это было?

Руки Коринского— худые, с длинными кистями, неестественно далеко вылезшие из рукавов пиджака, — легко и стремительно летали по клавишам, аккомпанемент казался безупречным… Вот сейчас у рояля будет пассаж. Он начнется на самых басах, взлетит и, как порыв ураганного ветра, должен вынести на себе пение скрипки. Вот переход. Пассаж начался. Выше, выше… Взлет!

Да что же он делает? Он же гасит скрипку! Таня даже подалась вперед, словно хотела сейчас же бежать к роялю, смахнуть с клавишей руки Коринского и… дать скрипке Георгия то, что никто, кроме нее, кроме Тани, — она твердо сейчас была уверена в этом, — дать бы не смог. Никто!

О, если б могла она дать это!

Таня откинулась на спинку дивана, закрыла глаза.

— Танюша, водички… — услышала она возле самого уха.

Холодное стекло стакана коснулось Таниных губ. Она открыла глаза.

— Не нужно, Ксения Сергеевна. Я просто слушаю…

6

К Громовым Таня приезжала почти ежедневно. С утра, если работала во второй смене, под вечер — если в первой. Когда же случалось пропустить день или два из-за каких-нибудь неотложных дел на фабрике, ей казалось, будто не видела Георгия чуть не месяц. И всякий раз она спешила, боялась, что не застанет его. Стремительно взбегала по лестнице, торопливо нажимала кнопку звонка. И, входя, первым делом спрашивала:

— Георгий дома?

Но видела она его редко. Георгий или часами играл у себя в комнате упражнения и этюды, или вместе с Коринским готовился к очередному концерту. И всякий раз Мишины руки, стремительные и несуразно длинные, вызывали у Тани досаду и в то же время зависть.

Часто она не заставала Георгия: он был то на репетиции, то на концерте. Лишь изредка сходились они ненадолго за столом, когда Таня оставалась обедать или ужинать. И тогда Георгий заботился о ней, как о маленькой.

— Татьянка, ты почему плохо ешь?

— Ты опять без масла?

— Мама, налей, пожалуйста, Татьянке еще чаю…

Он подвигал ей то тарелку с ломтиками сыра, то вазу с печеньем, то целыми ложками накладывал ей на блюдечко варенье и осторожно отводил ее руку, если сопротивлялась.

Но говорил он мало, был странно замкнут, и, сколько ни пыталась Таня заговорить о музыке, расспросить о годах учения в консерватории или поделиться мыслями об игре Миши Коринского, Георгий или отвечал очень неохотно и скупо, или сам начинал расспрашивать о чем-нибудь— о фабрике, о всевозможных тонкостях мебельного дела. Это вызывало у Тани острую досаду, даже протест, но она — лишь бы только говорить с Георгием — рассказывала ему и о фабрике, и об искусстве Авдея Петровича. И всякий раз замечала, что слушает Георгий рассеянно; он даже по нескольку раз расспрашивал об одном и том же.

И день ото дня Таня все острее и острее чувствовала: что-то разделяет ее и Георгия. Но от этого острее становилось и другое чувство, главное: она должна видеть его постоянно, должна делать что-то, от чего исчезало бы все, разделявшее их. Но что делать? Этого она не знала.

Оставаясь вдвоем с Ксенией Сергеевной (Андрей Васильевич целыми днями пропадал в своем лесопитомнике под Москвой), Таня помогала ей по хозяйству — готовила вместе с нею обед, мыла посуду, прибирала в комнате — и осторожно расспрашивала о Георгии, стараясь понять, почему он задумчив и замкнут. Может быть, он… любит? Но Ксения Сергеевна обстоятельно говорила лишь о его музыкальных делах, и ничего больше узнать Тане не удавалось.

Иногда, если Ксения Сергеевна уходила куда-нибудь, Таня, оставаясь одна, подолгу перебирала ноты на этажерке. Приводила их в порядок. Подклеивала корешки…

Случалось, Таня приезжала, когда дома никого не было. Тогда она отпирала дверь ключом, который дала ей на такой случай Ксения Сергеевна, сразу усаживалась за рояль, брала с этажерки ноты, ставила их на пюпитр и перелистывала, перелистывала… Словно читала книгу. Иногда осторожно, словно украдкой, проигрывала несколько тактов и замолкала, вздрагивая и оглядываясь на дверь. Желание сесть за рояль по-настоящему, хоть немного поиграть, пускай только для себя, хотя бы затем, чтобы не чувствовать себя чужой Георгию, становилось все сильнее, все неотступнее… И Таня не выдержала.

7

Это случилось на другой день после концерта Георгия, на котором Таня была вместе с Громовыми.

Она слушала с закрытыми глазами, чтобы не видеть Кюринского. А когда шли все вчетвером с концерта, спросила Георгия:

— Скажи, тебе аккомпанировал когда-нибудь кто-то другой?

Георгий промолчал. Лицо его стало строгим. А Ксения Сергеевна, с тревогой посмотрев на него, почему-то заговорила о какой-то своей знакомой, которая страдает болезнью печени и все никак не может решиться на операцию.

Георгий молчал всю дорогу, до самой остановки троллейбуса, на котором Тане нужно было ехать домой. Рассеянно попрощался, так ничего и не сказав.

Утром она застала его, когда он уже собирался уходить. Сказала:

— Я обидела тебя вчера? Прости…

— Ты не виновата ни в чем, Татьянка. Не надо об этом, — ответил Георгий.

Когда он ушел, Таня сказала Ксении Сергеевне:

— Как неуклюже у меня вчера получилось…

— Да… — Ксения Сергеевна рассеянно взглянула на Таню. — Мне тоже кажется, что Миша аккомпанирует как-то не совсем…

— Давно он играет с Георгием?

— Да… Впрочем, нет… Садись завтракать, Танюша; через полчаса мне нужно ненадолго уйти.

Едва ушла Ксения Сергеевна, Таня села за рояль. Она взяла с этажерки толстую нотную тетрадь. Полистала. «Соната Грига для скрипки и фортепиано»…

Таня поставила ноты на пюпитр. Сонату Грига она слышала не раз, и музыка эта всегда особенно волновала ее, в ней слышалось что-то свое, близкое. Таня начала проигрывать аккомпанемент. Сперва только правой рукой, потом понемногу, где было полегче, и левой. Давала отдохнуть руке и снова играла. Изредка она прерывала игру, оглядывалась на дверь, прислушивалась, не идут ли — не хотелось, чтобы застали ее за роялем, — и опять играла…

С тех пор она садилась за рояль всякий раз, как только оставалась одна. Такт за тактом, останавливаясь, покачивая опущенной утомившейся рукой и начиная снова, одолевала она аккомпанемент сонаты Грига. И всякий раз мысленно упрекала себя: «Дура! Зачем бросила музыку тогда, зачем не заставила себя играть каждый день, наперекор всему!» Ведь, может быть, тренировкой пальцев она уже вернула бы себе все, может, играла бы уже по-настоящему.

Порою Таня пыталась пересилить себя, не приезжала по нескольку дней кряду, нарочно подолгу задерживалась на фабрике. Но в конце концов не выдерживала. Она просто не могла не видеть Георгия хотя бы те несколько минут в день, когда он бывал дома, так же, как, оставаясь наедине с роялем, не могла удержаться и снова принималась за Грига.

Играя, она думала о том, что бы случилось, если б ее застал за роялем Георгий. Как он отнесся бы к этому? Обрадовался бы? Или пожалел? А может быть, осудил бы?..

Часто, если заставала Георгия одного, когда он играл у себя в комнате, Таня, стараясь не помешать, осторожно отворяла дверь к нему, входила и подолгу стояла, прислонившись к косяку. Слушала. Глядела на забавную и такую знакомую светлую прядку на затылке; привычка играть, стоя спиной к двери, сохранилась у Георгия с детства. Таня стояла так до тех пор, пока он наконец не оборачивался.

— Татьянка? — удивлялся он всякий раз. — А я и не заметил…

Однажды Таня, войдя к нему так же незаметно, выстояла чуть не час у косяка. Она устала, не выдержала и села на стул возле двери.

Георгий обернулся.

— Татьянка?.. А я и не заметил…

Он положил скрипку. Глаза его показались Тане грустными.

— Я не помешала тебе?

— Что ты, Татьянка! Просто мне пора собираться… Ну как у тебя дела на фабрике?

— На фабрике?.. Боюсь, что это тебе будет не интересно.

Георгий не ответил. Таня заметила его рассеянный взгляд, словно он вспоминал что-то.

— Ты о чем-то подумал сейчас? Скажи.

— Я?.. Да. Ты знаешь, я почему-то вспомнил, как ты однажды вымыла за меня посуду. Помнишь?

— А как шарик елочный разбила?

— Шарик… Да, да, помню. А Ваня тогда подарил тебе снегиря. Принес в шапке… Интересно, где он сейчас.

— Снегирь? — Таня чуть заметно улыбнулась.

— Да нет, Ваня.

Мучительно хотелось сказать Георгию: «Неужели ты ие понимаешь, неужели не догадываешься, что я люблю тебя? Я хочу, чтобы ты знал это! Я не хочу говорить ни о каких пустяках. Только об одном: люблю, люблю, люблю! На всю жизнь люблю — слышишь?» Но сказала Таня совсем другое:

— А помнишь, как тебя насильно заставляли играть со мной на скрипке и ты однажды обозвал меня змеей?

— Татьянка, ну зачем ты об этом!..

— Ни за чем. — Таня вдруг рассмеялась. — Просто мне хочется поболтать о пустяках…

8

Утром в выходной день, когда Таня только что собралась ехать к Громовым, в коридоре раздался нерешительный звонок. Она пошла отворить.

На пороге стоял военный в форме пограничника и с погонами лейтенанта.

— Ванек! Боже мой, это ты! — сразу узнала Таня. — Ну проходи же, проходи скорее!

Савушкин перешагнул порог и долго жал Танину руку. Прошел в комнату. Лицо его выражало радость. Светлые, еще сильнее поголубевшие глаза улыбались.

— Вот и нашел я тебя… Вот и нашел… — несколько растерянно повторял он.

Таня усадила его к столу.

— Такой и ждал я увидеть тебя, Таня, — сказал он после непродолжительного молчания, завороженно вглядываясь в ее лицо и все улыбаясь. Было видно, как рад он встрече.

Савушкин рассказывал, как попал в Москву, как прямо с вокзала отправился разыскивать Таню по адресу, который дали ему в Новогорском детдоме: он заезжал туда по пути. Там же он узнал и о Танином несчастье: наверно, Авдей Петрович писал брату об этом… Служит Савушкин на Дальнем Востоке с того дня, как окончил военную школу. Отпуск вот решил посвятить розыскам Тани…

О себе Савушкин рассказывал скупо. Таня заметила шрам на его щеке. Он сказал: «Так, было там одно дело, вот и осталась память…» Промолчал, что больше месяца вылежал после этого «дела» в госпитале, что неделю метался между жизнью и смертью и выжил, может быть, потому, что думал о Тане, жил ею, видел только ее… Медсестра наклонялась к его изголовью, трогала его горячечный лоб или поправляла подушку, а он чувствовал Танину руку, видел Танины глаза, волосы и, кажется, слышал даже теплое имя Ванек…

— Почему ты не написал мне ни разу? — спросила Таня.

Савушкин помедлил, достал портсигар.

— Не знаю… Так как-то получилось, — неопределенно сказал он. — У меня часто получается все не так, как надо.

Он задумался. Наверно, вспоминал тот день, когда на вокзале в Новогорске, провожая Таню в Москву, долго шел за поездом, как перечитывал после и комкал так и не отданную Тане записку. И будто снова сейчас улетал в бездонную синеву освобожденный, опьяневший от радости стриж…

— Ты, наверно, голоден, Ванек? — вдруг забеспокоилась Таня. — Ты же прямо с дороги, а я, бестолковая, и не подумаю!

Она засуетилась, распахнула буфет, задвигала ящиками…

Ваня попросил разрешения закурить. Спички упрямо не хотели зажигаться. Наконец он закурил… А Таня все шарила по ящикам и полкам: в буфете ничего не было.

— Ты знаешь, Ванек, — сконфуженно призналась Тани, — за последнее время я до невозможности распустилась: не завтракаю и не обедаю дома… Вот разве чаем тебя напоить?.. Нет, постой, я сбегаю сейчас в магазин и…,

— Сядь, посиди лучше, — попросил Савушкин.

Он долго искал глазами, куда бы выбросить недокуренную папиросу, не нашел и заткнул ее под донышко спичечного коробка. Повторил:

— Посиди. Мы потом съездим с тобой куда-нибудь… Ну, в столовую, что ли, или в кафе. Ты ведь тоже не ела?.. Сядь.

Таня села к столу. Тепло улыбнулась.

— Вот так, — сказал он и глубоко вздохнул. — Ты знаешь, мне до сих пор не верится, что я отыскал тебя. Вот хочу насмотреться и поверить. — Он тихо засмеялся.

— Ванек…

Таня нашла и крепко стиснула его руку.

— Как хорошо, когда вдруг встречаешь друзей, — сказала она и добавила — Да, ты ведь не знаешь еще: Громовы-то в Москве. Помнишь, ты тогда предсказывал? Мы у пруда в парке стояли…

— И звезды в воде были. Крупные-крупные, — задумчиво проговорил Савушкин.

— Ты все пророчил, что я Георгия встречу. Вот… встретила. Совсем недавно. Он артист филармонии, лауреат уже. А у меня так вот сложилось все.

Ваня молчал.

— Знаешь что, — неожиданно предложила Таня, — поедем сейчас к ним. Они тебя помнят… Поедем?

— В такую-то рань?

— Скоро девять. Какая же это рань? Поедем, Ванек!

— Если тебе так хочется, — вздохнул Ваня…

Георгий, конечно, Савушкина сперва не узнал. Не узнала и Ксения Сергеевна. Но, узнав, обрадовались неожиданной встрече с земляком. Усадили Савушкина завтракать. Он стеснялся. Ел мало и неохотно. А Таня, вдруг почувствовав себя хозяйкой, все время буквально пичкала его и почти не ела сама. Украдкой поглядывала на Георгия; ей казалось, что он внимательно наблюдает за ней.

После завтрака она предложила:

— Давайте поедем куда-нибудь вместе. Георгий, ты согласен?

Георгий помотал головой:

— Если бы не концерт вечером. Заниматься надо.

«Не хочет. Я ему совершенно безразлична», — подумала Таня. И вдруг, задорно блеснув глазами, улыбнулась Савушкину.

— Ну, а у меня нет сегодня концерта! Давай поедем, Ванек, хорошо? Я тебе Москву покажу. Будем кутить! Весь день! Поехали!

Георгий ничего не сказал. Ксения Сергеевна сосредоточенно помешивала ложечкой в стакане давно остывший чай.

9

…Уже ныли ноги, уже голову кружило от бесконечной ходьбы и езды по Москве и отчаянно сосало под ложечкой, когда Таня сказала наконец Савушкину:

— Обедать, Ванек! Я страшно проголодалась.

В ресторане они выбрали уединенный столик, слегка заслоненный портьерой.

— И шампанского закажем, обязательно! — заявила Таня, усаживаясь. — Ведь мы же собирались кутить. — Она засмеялась.

За обедом Таня ела плохо. Зато много пила шампанского. Она то и дело подвигала свой фужер Савушкину.

— Выпьем еще, Ванек. За нашу встречу.

На щеках ее выступил румянец, глаза блестели. Она говорила много и без умолку — вспоминала Новогорск, свой отъезд в Москву, подруг, которые провожали ее тогда. Оказалось, что Ваня одну из них встретил в Новогорске. Таня расспрашивала про нее…

Савушкин не сводил взгляда с Таниного лица, с густых и пушистых ее волос. Ему было хорошо от ее голоса, от ее улыбки, от живого блеска больших серых глаз.

Таня снова подвинула ему свой фужер. Ваня налил вина. Оно слабо пенилось.

— Интересно, где-то он летает сейчас, — проговорила Таня, просматривая вино на свет.

— Кто?

— Стриж, которого ты выпустил тогда на вокзале. Помнишь?

— А малиновка? — улыбнулся Савушкин.

— Которую ты дал мне подержать… во дворе, — сказала Таня, снова подвигая фужер. — Ты меня тогда назвал обманщицей.

— Может быть, не надо больше? — спросил Савушкин и положил руку на бутылку с шампанским.

— Мы же собирались кутить. — Таня приглушенно засмеялась, но Савушкину почудилось в ее смехе что-то очень далекое от радости. — Не наливаешь? Ну тогда я налью сама.

Таня налила себе немного вина, налила Савушкину, взяла еще один свободный фужер и наполнила его до краев.

— Зачем это? — удивился Ваня.

— Ему….

Она чокнулась с этим фужером и поставила его на свободный край стола. Выпила свое вино, подперла рукою лоб и закрыла глаза. Голова уже основательно кружилась. Таня долго молчала, потом подняла глаза на Савушкина.

— Ванек… Ты слышал когда-нибудь, как поет… стружечка? Скажи…

— Тебе нужно домой, Таня, — озабоченно проговорил Савушкин. — Поедем. Ты отдохнешь, а утром я снова приеду к тебе и мы опять отправимся куда-нибудь. Хорошо?

— Ты скажи, — настаивала Таня.

— Поедем…

Таня усмехнулась.

— Ты думаешь, я опьянела?.. Это тебе кажется, Ванек. Просто я… счастливая. Сча-стли-ва-я… Я нашла его. Я люблю. На всю жизнь, Ванек. Ты сердишься, что я тебе говорю это? Не сердись. Кому же мне еще сказать… Теперь только ты и знаешь об этом. — Таня долго водила тупым концом вилки по тканому узору белой скатерти. — Только ты и знаешь. Ты да я. И никто больше. Даже он не знает. — Она недолго смотрела куда-то мимо плеча Савушкина. Повторила:

— Ты не знаешь, какая я счастливая.

Савушкин заметил, как дрогнули ее губы.

— Как хорошо, что ты со мной, Ванек, — сказала она сникающим голосом. Помолчала. И произнесла медленно и раздельно: — Как хорошо… что у меня нет… сегодня… концерта.

Она закрыла лицо ладонями и все ниже и ниже опускала голову. Плечи ее вздрагивали.

— Не надо, Таня. Не надо, — говорил Савушкин, подавшись к ней через стол. Он крепко, по-дружески, сжал ее запястье и, глядя, как выплескивается растревоженное вино из фужера на краю стола, повторял: — Возьми себя в руки… Возьми себя в руки…

Впрочем, может быть, он говорил это и самому себе.

10

…Через два дня Таня провожала Савушкина.

Был солнечный июльский день. Совсем как тогда, в Новогорске, когда она уезжала в Москву. Только теперь на площадке вагона стоял Ваня, а она — внизу, у подножки. И она так же, как он тогда, долго шагала рядом с вагоном, когда поезд тронулся. Ваня улыбался и махал ей. Она отстала, но все шла, шла… И остановилась только в конце перрона. Глядела вслед поезду.

«Снегирьки-снегирики — аленькие грудки…» — без конца почему-то вертелись в голове слова детской песенки. И опять вспоминался тот зимний день, когда увидела заколоченную дверь флигелька, где жил с отцом Ваня, увидела заснеженную рябину, на которой уже не было снегирей, и следы от полозьев на снегу…

«Уехать… Уехать…» — застучала в мозгу неожиданная мысль. Надо уехать! Уехать от самой себя, от своей любви….

Но уехать значило потерять даже те короткие минуты, когда она видит Георгия, потерять то, без чего она не может жить. Да и куда уедешь?

Таня поехала к Громовым прямо с вокзала. Долго звонила, пока не вспомнила наконец про ключ. Отперла дверь…

Дома никого не было. Она устало опустилась на винтовую табуреточку у рояля и облокотилась о крышку.

Зачем она, собственно, пришла сюда? Все равно никого нет, через два часа нужно на фабрику. На смену.

А руки сами поднимали крышку, сами брали ноты с этажерки. И толстая тетрадь сама открылась на сонате Грига. Таня поставила ноты на пюпитр…

Порывистая тревожная мелодия. И опять в ней свое, близкое. И представляется даже, что Георгий рядом, что звучит скрипка…

Но так как скрипки не было, Таня стала напевать мелодию там, где могла. Она играла все громче, все глубже погружалась в звучание сонаты, и не думала больше ни о чем, и снова прощала себе шероховатости, довольно частые из-за левой руки.

Она не слышала, как отворилась дверь, как вошел Георгий.

Наконец устала. Опустила руки. И обернулась.

Георгий стоял бледный. У него были странные глаза. Такие глаза бывают у людей, которые кричат от боли

Таня кинулась к нему.

— Ты слышал, да? Слышал?.. Я не могла, я не могу больше! Я…

Георгий, не глядя на нее, молча прошел к себе.

…Когда вошла возвратившаяся Ксения Сергеевна, Таня, все еще ошеломленная, стояла посреди комнаты. Ксения Сергеевна сразу заподозрила неладное.

— Что, Танюша?.. Что случилось?

— Я пробовала сонату Грига, — сказала Таня упавшим голосом. — Георгий слышал и… не знаю, что с ним… Я играла плохо, конечно, только я…

— Сонату Грига… Сонату Грига, — как-то отрешенно проговорила Ксения Сергеевна. И вдруг подошла к Тане, взяла за плечи и долго-долго смотрела в ее повлажневшие глаза. — Девочка ты моя… Ведь это я, я виновата, что не рассказала тебе всего.

Она отошла, села на диван и повторила несколько раз в раздумье:

— Может, было бы лучше… Может, было бы лучше...

Потом позвала Таню.

— Сядь, Танюша.

Таня села.

— Ты все поймешь сейчас, — продолжала Ксения Сергеевна. — Соната Грига — это… Впрочем, нужно по порядку. Дело в том, что Георгий…

Ксения Сергеевна замолчала, отвернулась. Потом заговорила снова:

— …Георгий любил девушку. Нет, я сказала неточно. Он любит.

У Тани дрогнуло сердце.

— Любит девушку, которая… которой нет.

— Как нет? — не поняла Таня.

— Она умерла.

Ксения Сергеевна приложила платок к губам и отвела взгляд.

— Ее звали Верой… — сказала она, все не отнимая платка.

И Ксения Сергеевна рассказала Тане.

…Вера училась в консерватории и должна была кончить ее нынче, на год позже Георгия. Он подружился с нею после одного студенческого концерта, на котором собирался играть сонату Грига. Выступление его тогда едва не сорвалось: заболел аккомпаниатор, тот самый Миша Коринский, которого Таня уже знает. Георгий, расстроенный, хотел уже уходить домой, когда к нему подошла девушка, которую он до этого не раз видел в консерватории. Она часто, бывало, стояла у окна в коридоре, по которому проходил Георгий, и провожала его глазами. Она подошла к нему, когда он уже укладывал в футляр скрипку, и сказала, что хочет заменить аккомпаниатора. «Не бойся, я не подведу, — сказала она. — Вот увидишь…»

Георгий согласился. И не пожалел. Несмотря на то, что до этого он не играл с Верой ни разу, соната Грига звучала с ее аккомпанементом необыкновенно, совсем по-особенному. После Георгий, взволнованный, поблагодарил Веру. Признался ей, что никогда ему еще не игралось так легко.

С тех пор Вера аккомпанировала ему постоянно, во всех студенческих концертах. Она оказалась простым, душевным и очень одаренным человеком. Георгий полюбил ее. Позже Вера призналась ему, что сама была влюблена в него, и давно. Потому и стояла так часто в коридоре у окна, чтобы только увидеть, как он прошел…

Они должны были пожениться нынешней весной.

А в феврале Вера погибла. Они отправились вдвоем на лыжах за город. На крутом спуске Вера налетела на засыпанный снегом пень, сломала лыжу, перевернулась и с размаху ударилась затылком о ствол ели. Георгий подбежал. Вера лежала навзничь, раскинув руки. Он приподнял ее. «Вера! Верочка! Вера!» — не говорил, а почти кричал он. Голова ее откинулась. Из уголка рта выбежала тоненькая, яркая и зловещая струйка крови.

Георгий на руках донес Веру до тракта, на случайной машине увез в больницу. Врачи сказали: сотрясение мозга.

Ксения Сергеевна двое суток продежурила тогда имеете с Георгием в приемной больницы. Врачи делали все, но Веру не спасли. Она умерла утром на третьи сутки. Известие о ее смерти Георгий выслушал спокойно. Но Ксения Сергеевна видела, каким серым сделалось его лицо. Домой он шел молча. Молча поднялся по лестнице. И лишь в квартире, когда услышал от матери единственное за всю дорогу слово «успокойся», дошел до него страшный смысл нелепой смерти. Он разрыдался тут же, уткнувшись лицом в дверной косяк…

— Ты многое, наверно, понимаешь теперь, Танюша, — закончила Ксения Сергеевна свой рассказ. — Понимаешь, почему замкнут, почему его обжег твой вопрос тогда, помнишь, когда шли с концерта? Ты спросила, аккомпанировал ли ему кто-нибудь, кроме Миши… — Она снова приложила к губам платок и добавила глухим, надтреснутым голосом: — После того как не стало Веры, он не играет… сонату Грига. И он все время думает о ней, о Вере. Тут как-то, незадолго до нашей встречи с тобой, Танюша, он вернулся с концерта. Поздно вернулся. И долго не ложился. Я вошла к нему. Он сидел на кровати. В руках у него была Верина фотография… Он взял мою руку, прижался к ней лбом и так прижался, что у меня сердце заболело…

Таня молча приникла лицом к плечу Ксении Сергеевны, обняла ее и долго сидела так, потрясенная ее рассказом. Только сейчас дошел до нее смысл слов Ксении Сергеевны, сказанных в первый день их встречи: «…Ты столько сделала для него в детстве…» Конечно, она думала о том, что теперь Таня сделает еще больше, что сумеет восполнить то, что утратил Георгий со смертью Веры. И вот… все вышло совсем иначе.

Таня крепко стиснула в объятиях Ксению Сергеевну. Встала. Уже надо было ехать на фабрику. Но уехать так, ничего не сказав Георгию, Таня не могла. Она вошла в его комнату.

Георгий сидел на кровати, обхватив голову и уперев локти в колени. Таня постояла в нерешительности. Села возле. Тронула за плечо. Георгий не пошевелился.

— Прости, если можешь, — сказала Таня.

Он долго молчал.

— Прости, — повторила Таня. — Я знаю все.

Он поднял голову. Едва выговаривая слова, точно губы его окоченели на морозе, произнес:

— Не трогай сонату Грига… Никогда не трогай.

Он даже не назвал Таню по имени. Глаза его снова стали такими, какими были, когда он стоял там, посреди комнаты, ошеломленный музыкой, — это снова были глаза человека, который кричит от боли.

И вдруг простая, отрезвляющей ясности мысль пронзила мозг. Сегодня, только что, совершилось непоправимое: теперь она сама, Таня, постоянно будет живым напоминанием того, что хранила в себе музыка Грига и что растревожено теперь непрошеным прикосновением. Эта мысль заслонила все.

Георгий не видел, как вышла Таня.

Она попрощалась с Ксенией Сергеевной: молча обняла ее, потом сказала:

— Мне пора…

Наверно, в глазах ее было что-то такое, чего нельзя спрятать, потому что Ксения Сергеевна долго и внимательно вглядывалась в ее лицо. Спросила:

— Ты приедешь завтра, Танюша? Обязательно приезжай, слышишь? Я целый день буду дома.

Таня молча кивнула…

Но не приехала она ни на другой день, ни на следующий. Прошла неделя. А Тани не было. Ксения Сергеевна встревожилась. «Надо бы съездить, узнать…» — сказала она Георгию, который и сам уже раскаивался, что резко обошелся с Таней, обидел ее.

Он поехал к ней вечером. Вернулся растерянный и виноватый.

— Татьянка уехала, — сказал он матери. — Говорят, совсем.

Он узнал это от Авдея Петровича, который отворил емy дверь. Старик объяснил — Таня уехала вчера, говорила: в Новогорск, работать. Адрес не оставила.

А на другое утро пришло письмо, судя по штемпелю, отправленное Таней с вокзала. «Дорогая Ксения Сергеевна, — писала она, — обстоятельства сложились так, что я уезжаю. Вероятно, насовсем: меня направили работать в Новогорск. Адрес сообщу после. Не сердитесь, что не зашла проститься. Повторяю, так все сложилось. Обнимаю вас крепко и крепко жму руку Георгию в надежде, что он простит мне когда-нибудь все, в чем я перед мим виновата. Передайте привет от меня Андрею Васильевичу. Ваша Таня».

— Что это значит, мама? — спросил Георгий, когда Ксения Сергеевна прочитала ему письмо.

— Может быть, это значит больше, чем мы предполагаем, сынок, — в раздумье ответила Ксения Сергеевна.

— Больше?

— Таня… любит тебя.

…Одного только не написала Таня в письме. После того, что произошло у Громовых, она на другой же день поехала в управление кадров министерства просить и добиваться, чтобы ее перевели работать в какой-нибудь другой город, подальше. Просьба пришлась кстати: Новогорской мебельной фабрике в Северной Горе специалисты нужны были до зарезу.

Она уехала вечером, на исходе недели.

За стеклом вагонного окна уплывала, никак не могла кончиться Москва.

На душе было одиноко, тоскливо и пусто.


…Так же пусто и одиноко было и сейчас. Так же болело сердце.

Передав смену Шпульникову, который по обыкновению скреб щеку и ворчал, что вот, дескать, опять осталось возле станков столько необработанного, Таня ушла. Но уже за проходной вспомнила о письме Авдея Петровича. Она остановилась под фонарем и достала исковырянный пером листок.

Неровный почерк с очень наклонными буквами разбирать было трудно. Местами буквы наползали одна на другую, а оттого, что в чернилах, вероятно, попадалась какая-то грязь, иные были мохнатыми и расплылись. На восьмом десятке зрение стало заметно изменять Авдею Петровичу. Таня вспомнила, как он всегда отказывался от замены очков, шутил: «Глаза мне, Яблонька, все равно не поправить, видали больно много. Что было — и без очков вижу, а что будет… В общем, и в этих разглядеть можно его, полное-то благоустройство в человеческой жизни, какое будет».

Авдей Петрович не писал ничего особенного. Сообщил, что скучает и что, будь у него «подпорки» покрепче, на недельку обязательно прикатил бы к ней в гости. Писал, что на московской фабрике все по-прежнему. Спрашивают про Таню, просят писать. Настёнка с Федей посылают по большущему привету.

«Будь здорова, Яблонька, — читала Таня. — Желаю тебе мебельных радостей побольше и такого преогромного счастья, чтобы и на руках не унести! Твой… а уж кто твой, хоть убей, не придумаю. В общем, все равно, пускай твой дед Авдей Петрович».

В конце была приписка: «Да, чуть не забыл. На другой день, как ты уехала, приходили про тебя спрашивать молодой человек, приглядный такой. Расстроился, видать было… Ну я сказал, что уехала, мол, что адрес вышлешь… Вот и все, Яблонька. До свидания. А. П.»

«Приходили тебя спрашивать…» — перечитала Таня еще раз. Георгий приходил! Приходил к ней!.. Уже одной этой мысли было достаточно, чтобы немедленно сорваться с места, ехать, лететь, мчаться в Москву, мчаться, бросив все… Она снова пробежала глазами последние строки. Невольно улыбнулась ласковому: «Вот и все, Яблонька». Вздохнула и убрала письмо.

— Да, вот и все, — сказала она вслух. — Вот и все, Яблонька…

«Вот и все, — повторяла она про себя, шагая по ночной улице. — Вот и все…»

Тянуло прохладой с Елони. Глухо скрипели под ногами дощатые мостки. Таня снова вспоминала тот последний вечер у Громовых, последние слова Георгия: «Не трогай сонату Грига…» И вместе с болью от всего этого где-то в глубине души поднималась неожиданная хорошая гордость за Георгия: преданный, настоящий! И Таня вдруг обнаруживала немыслимое: она завидует, завидует той, которой уже нет в живых.

Неожиданное это чувство обожгло. Но тут же вместе с ним, будто кто вплеснул в нее, возникло другое: из жизни Георгия ушло большое и невосполнимое — первая его любовь, и, наверно же, не уезжать надо было Тане, а остаться там, в Москве, возле него. Не от него ждать чего-то, а ему отдать все. Что еще, кроме ее любви, могло помочь ему одолеть горе? «Приходили тебя спрашивать…» Может быть, он понял, что она нужна ему?

Таня давно уже прошла боковую улочку, которая вела к дому. Она спохватилась, когда свесившийся за изгородь мокрый от росы подсолнух задел ее щеку. Таня вздрогнула и остановилась. Впереди мерцали желтые огоньки станционных стрелок. Значит, она вышла на дорогу, по которой не так давно привел ее к дому Алексей.

Надо было возвращаться. Но домой идти не хотелось. И она не спеша пошагала дальше. К станции. К мерцающим впереди огням. Миновала изгороди, огороды, березнячок… Опять, как и тогда, намокли от росы ноги.

Вот и переезд… Вот знакомая будка. Рядом все еще валяется слетевшая с петель дверь; Таня едва не споткнулась об нее. Почему ее никто не поднял?

Вон там она увидела Алексея.

И мгновенно, едва взглянула сейчас в ту сторону, над рельсами вдалеке вспыхнул яркий зеленый огонь. Скоро поезд! Поезд в Москву… А минутой позже загорелся зеленый свет и в другой стороне, за станцией: значит— встречный!

Таня стояла возле вдавленной в песок двери и ждала. Прямой белый луч паровозного прожектора осветил ее, скользнул дальше. Рельсы вздрагивали. И почти в такт им вздрагивало Танино сердце. Подошел поезд. «Хабаровск-Москва» — различила Таня табличку на вагоне. А с другой стороны уже подходил встречный. «Москва — Хабаровск»! Он шел в город, откуда писал ей Савушкин. То был час, когда в Северной Горе встречаются эти поезда.

Встречный ушел раньше. Таня долго смотрела на убегающий красный фонарик. «Ванек, я получила твое письмо, — мысленно проговорила она вслед исчезающей вдалеке красной точке. — Я поняла все, Ванек, так же, как понял меня ты».

Тихо покатились мимо вагоны другого поезда. В Москву… Вот бы туда!

«Незачем!» — ответил кто-то неумолимый. За Таню…

Давно зажегся с той, московской, стороны красный сигнал. Давно затихли, успокоились рельсы. А Таня сидела на поваленной двери, обхватив колени, и глядела, глядела на огни стрелок.

Было тоскливо и одиноко.

И хотелось, чтобы кто-то участливый и добрый, «…ну, как Алексей, что ли…», подошел к ней, сказал бы: «Ну, что ты сидишь здесь одна? Что расстраиваешься? Пойдем домой: простынешь на ветру…» И, может, добавил бы: «Глупая…»

«Ну и пускай глупая, — ответила бы она. — Я буду сидеть здесь все время, пока не придет мой поезд. На Москву». И все-таки поблагодарила бы за участие: «Спасибо…»

«Спасибо, Татьяна Григорьевна!.. Большущее…» — вспомнились почему-то слова Алексея.

В разные концы разбегались дороги. Далекие. Не свои дороги. Своя шла через огороды к неярким огням не видного за темным березняком поселка.

Таня все сидела, обхватив колени, и боролась со слезами. Боролась изо всех сил. Но было их, наверно, в обрез, потому что по лицу изредка сбегали скупые, обжигающие капли.

А за станцией, в той стороне, где была Москва, горел и горел безразличный ко всему красный огонь.

Загрузка...