Айрис Мердок Человек случайностей


* * *

– Грейс, милая, ты согласна стать моей женой?

– Согласна.

– Что?

– Согласна.

Людвиг Леферье вглядывался в невозмутимо-спокойное личико Грейс Тисборн и не видел даже намека на усмешку. Неужели она все-таки шутит? Несомненно, шутит. О Боже…

– Грейс, ты серьезно?

– Да.

– То есть ты хочешь сказать, что…

– Но может, ты передумал, тогда…

– Да нет же! Но, Грейс… Грейс, ты меня любишь?

– Разве это не следует алгебраически из того, что я сказала?

– Не хочу алгебраической любви.

– Я тебя люблю.

– Невероятно!

– Какое-то странное слово.

– Грейс, я не могу поверить!

– Чему ты не можешь поверить? Не понимаю… Давно уже все ясно. Все мои друзья и родственники в курсе.

– Да Бог с ними, с родственниками… Мне надо знать… Грейс, ты не обманываешь? Я так тебя люблю…

– Ну что за глупости, Людвиг… Иногда ты становишься таким глупеньким. Я в тебя влюбилась с той самой минуты, когда мы поцеловались за гробницей в Британском музее. Я раньше и не представляла, что можно быть такой счастливой.

– Но ты ждала, что я объяснюсь?

– Ждала, и именно сегодня.

– А я нет.

– И теперь готов взять свои слова обратно?

– Ну что ты! Не мыслю жизни без тебя. Но ты, как бы это сказать, слишком роскошная. Все тебя обхаживают.

– Ничуть я не роскошная. И что за пошлые намеки?

– Не сердись…

– Я маленькая заурядная девочка, а ты такой умный, все знаешь.

– Если бы… Я совершенно теряюсь в толпе твоих поклонников.

– Ты единственный.

– А я и не догадывался о твоих чувствах. Ты такая скромная.

– Девушка должна быть скромной. Так что, беремся за руки и идем, объявим родителям?

– Нет, погоди… А они не будут возражать?

– Они будут в восторге.

– Мне почему-то казалось, что они хотят выдать тебя за этого парня, Себастьяна.

– Они хотят того, чего хочу я.

– А вдруг им не понравится, что я американец?

– Почему же не понравится? К тому же ты ведь не собираешься возвращаться.

– Ты как-то обмолвилась, что они хотят видеть твоим мужем именно англичанина.

– Только из-за боязни, что я уеду вместе с мужем. Но ты ведь останешься здесь. Мы будем жить в Оксфорде.

– С Оксфордом еще не решено окончательно. Господи, Грейс, все еще не верю. Какое счастье… Дорогая, пожалуйста…

Располагавшийся под длинной белой полкой диванчик, на котором они сейчас сидели, был страшно узок. К тому же эти кучи маленьких пухлых подушечек, «кошечек», как звала их Грейс, еще больше сужали пространство для сидения и лежания. Людвиг стукнулся теменем о полку. Одну ладонь он подсунул под теплую ногу Грейс. Наклонив голову, ощутил небритой щекой шелковистость ее облегающего платья… Два сердца бились рядом – каждое в своей клетке. Завеса безмятежности куда-то улетучилась. Людвиг застонал. Они еще ни разу не занимались любовью. Затруднительная ситуация.

– Осторожно, столик!

Но Людвиг уже падал, подвернув под себя ногу и тем смягчив падение. Вот он и на полу с кофейником в объятиях. А над ним сдавленный смех Грейс: «Людвиг, тш-ш!»

Дом Тисборнов в Кенсингтоне звался претенциозно – Поместье Питта, – но был довольно тесен и к тому же снизу доверху заставлен антикварной мебелью, весьма хрупкой. Людвиг уже успел поломать два стула. За тоненькой стеной комнаты Грейс всегда находились родители. Как раз в эту минуту Клер Тисборн, склонившись над перилами, объявила мужу: «Пинки, душа моя, Одморы уже вторую неделю приглашают нас на уик-энд». Неподходящий момент для занятий любовью, даже если бы Грейс не возражала. А к себе он не мог ее привести, потому что Грейс не симпатизировала Митци Рикардо. Митци, в свою очередь, недолюбливала Грейс и называла ее «мадамочкой», пока не сообразила, что Людвиг влюблен. Не навестить ли снова Британский музей?

– Так что будем делать? – спросил он.

– В каком смысле?

Они никогда не разговаривали о сексе. Девственница Грейс или нет, кто знает. Может, именно сейчас надо рассказать ей о своих прошлых связях? Боже правый!

– Я все понимаю, Людвиг, любимый, но давай посидим спокойно, держи меня за руку.

Он глядел в непостижимо простодушные глаза девушки, которой готовился посвятить всего себя – свою жизнь, свои мысли, свои чувства, все свое духовное существо. Она так невообразимо молода. Он чувствовал себя лет на сто старше этого бутона, лишь готовящегося расцвести. Грубым, заурядным, старым и нечистым. И в этот же самый миг к нему пришла мысль, что он ее совсем не знает. Он влюбился, он дал обещание существу, совершенно ему незнакомому.

– Грейс, ты такая чистая, такая настоящая.

– Ну что за нелепости.

– Ты такая юная.

– Мне уже девятнадцать. А тебе только двадцать два.

– Когда же мы поженимся? Сколько в Англии занимает оформление?

– Но мы ведь только что обручились. Ну прошу тебя, Людвиг, не сейчас. Мама может заглянуть в любой момент, ты же знаешь.

– Какой тогда толк в обручении? Я хочу…

– Потому что это красиво. А женаты мы будем долго. Так что насладимся обручением. Это такое необыкновенное время. Первые пять минут мне очень понравились.

– Но, Грейс, как же мы в таком случае…

– К тому же мама захочет торжественного бракосочетания, значит, на подготовку уйдет очень много времени.

– Неужели нельзя обойтись без этого маскарада? Ты же знаешь, я и без него сделаю все, что ты захочешь.

– Вот я как раз и хочу торжества. Это будет так здорово. Дружкой приглашу Карен Арбатнот.

– Грейс, сжалься…

– В любом случае сейчас мы пожениться не можем из-за бабушкиной болезни. А вдруг она умрет как раз в день свадьбы?

– Она так тяжело больна?

– Тетка Шарлотта говорит, что при смерти. Но возможно, это лишь теткино сокровенное желание.

– Я ужасно боюсь тебя потерять.

– Глупости. Вот моя рука.

– Грейс, ты не передумаешь?..

– Что с тобой? Ты весь дрожишь…

– Все случилось так быстро. Я уже несколько недель в таком состоянии.

– Из-за меня?

– Да, из-за тебя. И еще… Да, из-за тебя. Грейс, ты не осуждаешь мой поступок? Что я никогда не вернусь на родину, что отказался воевать, ты понимаешь…

– Ну почему я должна осуждать тебя за то, что ты не хочешь принимать участия в какой-то дикой войне? Почему я должна быть против того, что ты останешься в Англии и станешь англичанином?

– А вдруг тебе захочется поехать в Америку, мы ведь не сможем.

– Я не захочу поехать в Америку. Ты и есть моя Америка.

– Моя любимая! Значит, ты не считаешь это бесчестным?

– Как я могу считать бесчестным то, что честно? Действительно, как?

Они сидели бок о бок, неуверенно, словно в лодке. Ее правую руку Людвиг крепко держал в своей, левой обнимал за плечи, костистым коленом прижимаясь к ее круглой золотистой коленке, просвечивающей сквозь ажурный чулок. От нее пахло юностью, душистым мылом, цветами. О Господи, если бы можно было сбросить одежду! Шел теплый летний дождь, теплый дождик раннего лета, и струйки мягко сбегали по оконному стеклу… Белые и розовые домики на фоне темно-серого металлического неба. Над парком наверняка повисла радуга. А где-то идет война, бомбы, напалм, смерть и увечья. И где-то там обитают люди, для которых война вытеснила из жизни все остальное.

Время на обдумывание закончилось. Он порвал свое призывное свидетельство. Обратной дороги нет. Он сделал шаг – обдуманно выбрал изгнание. И ни о чем не жалел, разве что о родителях. Он был единственным ребенком. Смысл всей жизни для них заключался в том, чтобы помочь ему стать тем, кем так никогда и не стали они, – настоящим американцем. Ни о чем другом они и не помышляли.

– Ну бери же, – сказала Грейс, – вот тортик. Пирожные. Марципаны, я знаю, ты любишь. Вот русские пирожки.

Маленькая спальня, которую она называла своей гостиной и в которой они действительно пока только сидели более-менее чинно, была чистенькой и уютной. Аккуратненькой, словно детская. Эта смесь школьной аккуратности с затейливой пестротой картинок, вещичек, цветов отражала, как подозревал Людвиг, не только несформировавшийся вкус Грейс, но и былые пристрастия ее родителей. Однажды ему довелось услышать, как дочь спорит с матерью, у которой родился замысел как-то по-новому декорировать комнату. К обоям в «веточки» совершенно не шло постоянно расширяющееся собрание картинок – небольшие репродукции импрессионистов, гравюры с изображением ястребов и попугаев, снимки Акрополя и Тадж-Махала. Причем Грейс не разбиралась в архитектуре, ничего не знала о птицах и постоянно путала Ван Гога с Сезанном. Создавалось впечатление, что она вообще мало что знает, потому что очень рано бросила школу и отказалась учиться дальше. Людвигу как-то пришла в голову мысль: как общаться с девушкой, которая и понятия не имеет о том, кто такой Карл Великий, и нисколько по этому поводу не печалится? Позднее он даже начал в некотором роде восхищаться этой самоуверенной малообразованностью. Грейс была лишена претензий и амбиций, которые правили бал в его собственной жизни. Ее незамысловатость, веселость, может, даже и глуповатость просветляли его пуританскую печаль. Но он понимал, что это полудитя – не просто милая кошечка. В едва расцветающем бутоне пряталась немалая пробивная сила.

– Спасибо, пирожного не хочу.

– Ну тогда джема.

– Нет. Я до сих пор чувствую себя так, будто получил удар в живот.

– А я проголодалась.

Миниатюрная Грейс любила поесть. У нее была матовая кожа, яркие голубые глаза и коротко подстриженные золотистые волосы. Когда она сердилась, то становилась похожа на терьера. В минуты самодовольства, что случалось нередко, в ней появлялось что-то восточное. Не считая себя кокеткой, Грейс в то же время была уверена в своих козырях – юности и миловидности. И надменный крохотный ротик выдавал эту уверенность. Людвигу она казалась драгоценным реликтом, хранительницей женственной утонченности, чего-то почти викторианского.

– Думаешь, тебе удастся с Оксфордом?

– Тьфу-тьфу, будем надеяться. Стараюсь об этом не думать.

– Я бы хотела жить в Оксфорде. Там так красиво. И природа вокруг.

– И ты не против, что твоим мужем будет старый, нудный преподаватель древней истории?

– Ну что ты такое говоришь, Людвиг? Думаешь, я мечтаю выйти замуж за космонавта, так, что ли? Но я такая невежественная. Наверное, мне придется сидеть скромно в уголке и улыбаться. Но надеюсь, и кроме меня такие жены в Оксфорде есть. Зато за остальное семейство краснеть не придется. Папа когда-то в Кембридже был одним из лучших по математике, мама училась в Бедфорде, и, наконец, Патрик…

Тревога о том, выйдет ли с Оксфордом, ни на минуту не отпускала Людвига, он так хотел там оказаться. За эти месяцы Оксфорд в его сознании расширился до неимоверных размеров, превратившись во что-то волшебное, громадное. Это тоже была в своем роде неодолимая любовь. Он воображал себя в Оксфорде, как иные воображают себя в раю. И боялся неудачи, как можно бояться низвержения в ад. Но после года, проведенного в Лондоне, обратно в любом случае уже не собирался. Афина достаточно крепко ухватила его за кудри. Все стороны своего дела Людвиг видел достаточно ясно и не сомневался больше в правильности своего решения. Война – абсолютно никчемное предприятие, не имеющее к нему никакого отношения. Он не будет сражаться за Соединенные Штаты. Политиканствовать, выступать с заявлениями, делать из себя жертву – это вообще не для него. «Я не «хомо политикус», – любил повторять он, – я ученый. И не хочу зря растрачивать свой талант. Предпочитаю остаться в Англии, ведь, спасибо случаю, я здесь родился и вступил в долгий, старый европейский спор». А сожалеть, что его решение во многом облегчено, – это уже чистой воды сентиментальность.

Анализ был завершен, и решение принято. Только протестантское сознание, будто огромная громоздкая примитивная машина, допотопная, но все еще движущаяся, работающая, не давало ему покоя. Можно ли сделать так, чтобы родители не страдали из-за его решения? Людвиг боялся их писем, одновременно раздражающих и трогательных, где они умоляли его вернуться и «все уладить». Неужели они и в самом деле думают, что он сошел с ума? Боялся их смущенных упреков, их опасений. Старая европейская тревога, унаследованная от поколений бродячих предков, кружила в их крови и заставляла содрогаться при мысли о нарушении законов США. И еще эта их ужасная, ложно понимаемая гордость. Переживания, что он уклонился от службы, страх перед властями, перед тем, что скажут соседи, в общем, страшная путаница.

Родители отца были ревностными протестантами из Эльзаса, матери – баварскими лютеранами. Ее отец, исчезнувший во время войны и, как предполагали, погибший в концлагере, был пастором. Решительное неприятие Гитлера обрекло оба семейства на эмиграцию, в результате чего родители Людвига встретились сразу же после войны в Монт де Марсон, где его будущий отец работал инженером-электриком. Вскоре молодые решили эмигрировать в Америку, но в ожидании виз отправились на некоторое время в Англию, чтобы потренироваться в языке. И разумному провидению было угодно, чтобы Людвиг родился именно в Англии и тем самым обрел законное право называться англичанином, хотя ему еще и года не исполнилось, когда семья переехала в США. Он рос вполне благополучно, вполне нормально, как всякий маленький американец, на радость родителям. Но старые европейские тревоги бродили в его крови и только ждали своего часа, и вот, став взрослым, он понял, что личность его бледна и неопределенна. Родители передали ему свою физическую беспомощность, свое беспокойное, впечатлительное сознание. Он вырос среди тех самых проблем, от которых они пытались откреститься. Его смущала двойственность собственного имени. Ему было стыдно, что он немец, и неприятно, что не может им быть по-настоящему. Родители, прекрасно знающие французский и немецкий, дома говорили только на английском, неутомимо беседуя, даже когда были одни, на языке, ими так полностью и не освоенном. Людвиг выучил немецкий и французский в школе. Родители были благодарны Америке за все, и сияние этой благодарности освещало все его детство.

Оказавшись наконец в Европе, он никакой родни здесь не нашел. Все успели умереть или куда-то деться. Кто его действительно встретил, так это призрак Гитлера. И этот призрак, и много чего другого еще предстояло предать экзорцизму. Как историк, да и просто как человек, он испытывал потребность хотя бы умозрительно пережить заново события недавних времен, но ему это не удавалось. Перед лицом того, что было для него так важно, интеллект бледнел и терял силу. Людвиг оставался вне этого и одновременно был погребен под этим, хотя это была часть его самого, которую он никогда толком не мог разглядеть. В Америке он чувствовал себя европейцем, во Франции – немцем, в Германии – американцем. Только здесь, в Англии, казалось бы, наиболее чужой, он почему-то смог забыть или отодвинуть проблему собственного самоопределения. В обществе других историков, ученых из Оксфорда и Кембриджа, этих уравновешенных скептиков, воспринимающих его таким, какой он есть, соглашающихся, что, разумеется, ему следует обосноваться в Британии, принять британское подданство, он чувствовал себя легко и свободно. И был им благодарен за это.

«Наступит время, – размышлял он, – когда теперешние тревоги останутся позади и я смогу начать думать над другими вопросами, важными и не связанными с нынешними заботами». И все же Людвиг отдавал себе отчет, примиряя тем самым совесть и разум, как если бы те были независимыми суверенами, что чувствует вину не только потому, что не оправдал ожиданий родителей. Он чувствовал вину – и в этом был точной копией своих родителей – перед США, потому что нарушил закон, потому что решил не возвращаться, потому что боялся смерти и не хотел быть солдатом, потому что поступил как трус и отступник. Он без сопротивления согласился с тем, что виноват, но не потому, что его убеждали в этом; он принял эту вину просто как явление природы, как некий жизненный опыт, некое наказание – наказание за то, что сейчас происходит в том маленьком беленьком домике в Вермонте, где родители горестно размышляют над необъяснимым приговором, который он сам себе вынес.

Решение было принято как своего рода завершение длинного пути, но по-прежнему было ему в чем-то непривычным; каждое утро он вспоминал о нем все с тем же мрачным удивлением. Вся эта безнадежность не была такой уж для него случайной. Наоборот, он считал ее характерной для себя. Позаботился бы раньше о британском подданстве – не получал бы никакой повестки. С горечью осознавал, что надеялся на счастливый случай: мол, обойдется, и он без особых драм сумеет воспользоваться тем, что есть лучшего в Старом и Новом Свете. Получал отсрочку за отсрочкой. Все думал, решал и никак не мог решить, что делать. Так много обстоятельств приходилось принимать во внимание, стольким рисковать. Он знал, что может быть последовательным, когда припечет, но в то же время понимал, что по характеру он человек робкий, не любящий конфликтов. И тут совершенно неожиданно пришла новая повестка. Ее нельзя было игнорировать, не опасаясь последствий. Было ясно, что перед США он отныне в изрядном долгу. Лихорадочные поиски спасения в другом гражданстве все равно не могли спасти от автоматического наказания со стороны государства, которое он так торопливо покинул. И он осознанно запрещал себе думать о возможных последствиях. Должно пройти, кажется, лет пятнадцать, не меньше, прежде чем он сможет вернуться, не боясь ареста. Его проинформировали, что в процессе хлопот о британском гражданстве он может не опасаться экстрадиции или обвинения в дезертирстве. Но в качестве гражданина США перспектив у него нет.

Людвиг еще не мог оценить, насколько будет страдать, не считая огорчений, доставленных родителям. Сейчас он был уверен, что поступает совершенно правильно, но от этого боль не уменьшалась. Испытывал чувство вины, боязни, утраты и ждал, когда эти горькие чувства поблекнут. Наступит ведь когда-нибудь время согласия, время для спокойного труда в сокровищницах Европы, время, о Боже, для Грейс. Он говорил ей о своих надеждах, но в каком-то излишне спокойном, абстрактном тоне. И не знал, радоваться или печалиться тому, что она принимает сказанное им тоже так спокойно, без тени любопытства. Какую часть своих тягот он имеет право переложить на ее плечи? А если они поженятся, то станет ли этот груз легче или, наоборот, тяжелее; ведь если они действительно собираются пожениться, то, наверное, надо, чтобы она знала абсолютно все.

Она сжимала его руку своей маленькой крепкой ладошкой.

– Жаль, что Патрик слишком взрослый для пажа.

– Пажа? Ах да. Действительно, это не для него. Кстати, надеюсь, он-то уж точно не будет против нашего брака?

– Конечно, не будет, – сказала Грейс, облизнув измазанный в варенье палец, и поскольку его рука была в ее руке, он почувствовал прикосновение ее язычка. – Он сказал, что ты единственный интеллектуал среди всех моих поклонников.

Патрик, младший брат Грейс, еще учился в школе и весь был погружен в книжки и собственные великие проекты.

– А твои приедут на свадьбу?

Приедут ли они? Захотят ли приехать? Столько всего произошло почти мгновенно, создав новую ситуацию, в которой уже не помогут старые, проверенные способы поведения.

Дождь вдруг ударил в стекло, словно горстью песка, и вновь затих. Комната окрасилась в насыщенный темно-золотой цвет.

– Я не знаю.

– А у тебя кто будет шафером?

– Если без этого не обойтись, то может быть Гарс, правда, он еще не приехал. Гарс Гибсон Грей.

Людвиг почувствовал будто легкий удар током. Может, опять чувство вины. Последние несколько недель очень мало вспоминал о Гарсе, не то что после приезда, восемь месяцев тому назад, когда больше всего ждал именно возвращения Гарса. Они познакомились во время учебы в Гарварде, где Гарс, выпускник Кембриджа, стал его первым другом-англичанином. Гарс изучал философию. Между ними тут же завязался спор, тянувшийся дни, недели, месяцы. Гарвардские философы Гарса не оценили. Но Людвиг счел его личностью замечательнейшей. Он предвкушал возвращение Гарса, означающее возобновление и продолжение их споров об Англии, Европе. Со времени их последнего разговора Людвиг принял столько решений, и все важные. О них он упоминал в письмах, хотя как бы мимоходом. Гарс отвечал кратко, потом писал о других вещах, потом вообще перестал писать. Он собирался вернуться в июне, но до июня было так далеко. Сейчас всеми мыслями Людвига владела Грейс.

С неким легким чувством вины Людвиг сознавал, что, вернувшись, Гарс застанет большие перемены. «Я уже не буду один. Хватит ждать. Я отказываюсь от своей независимости навсегда», – думал он, страстно сжимая руку Грейс. Как Гарс воспримет это обручение? Ведь семьи Грейс и Гарса знакомы сто лет, и дети знают друг друга чуть ли не с младенчества. Именно через Гарса, а точнее, через его отца, Остина Гибсона Грея, Людвиг познакомился с Тисборнами, Шарлоттой Ледгард, Митци Рикардо, Мэвис Аргайл и многими другими ужасно английскими англичанами, рядом с которыми он чувствовал себя как дома. Гарс предложил Людвигу, когда тот год назад собирался уезжать, зайти к Остину. «Может быть, тебе удастся помочь отцу», – произнес он тогда загадочные слова. Но на самом деле это Остин помог Людвигу – тем, что нашел жилье у Митци, познакомил с нужными людьми, подведя его к дорожке, которая привела к Грейс. А помог ли Людвиг Остину? Остин был из тех, кому не так-то легко помочь. «Остин – безнадежный случай, – не раз говорил Джордж Тисборн. – Комплекс неполноценности перед старшим братом». Старший брат Остина, Мэтью, сделал ошеломительную карьеру на дипломатической службе. Остин был куда менее проворным. Но Людвигу, пожалуй, даже нравилась эта его беспомощность. Глядя, как тот делает напрасные усилия, он сам внутренне подтягивался. Само собой разумеется, бедный Остин плохо справлялся с трудностями, но почему-то эти трудности окружающие не воспринимали всерьез. Как, наверное, удивится Остин, узнав о Людвиге и Грейс. «Никаких шансов», – так он заявил, когда Людвиг рассказал о своих чувствах. Любопытно, что сказал бы Гарс? Наверное, ничего не сказал бы. Гарс – одинокий волк. Наверное, был бы немного разочарован. Высказал бы мнение, что Людвига поглотили житейские дела. Что на самом деле между Людвигом и Грейс никакого большого чувства нет. О последнем Людвиг догадался из болтовни Грейс. И понимал почему. С грустью и вместе с тем с гордостью он осознавал, что взял на себя ответственность за другого человека.

– Ты никогда не чувствуешь ночью, что у тебя уши приклеиваются к голове?

– Не знаю, крошка.

– Я иногда чувствую, и это так смешно. У тебя такие милые, хорошенькие ушки, как у зайчика. У некоторых мужчин уши такие грубые. Людвиг, выполни, прошу, одну мою просьбу. Подстриги волосы так же коротко, как и раньше. Как раньше, помнишь?

– Хорошо. Но когда я их коротко подрезаю, они тут же начинают казаться седыми.

– А мне все равно нравятся.

С чувством вины он вспомнил, что отрастил волосы, чтобы понравиться другой девушке.

– И еще, Людвиг, дорогой…

– Что, котик?

– Не ходи больше к Дорине.

Вот она, женская интуиция.

– Почему, крошка моя сдобная? Ты же понимаешь, что я не…

– Я знаю, что нет. Я понимаю, что это только ради Остина. Но мне не нравится, что ты играешь роль этакого посредника между ними.

Дорина была женой Остина. Что-то не клеилось у бедолаги Остина во втором браке. Но что именно, никто не мог понять, а Остин и Дорина – меньше всего.

– Остин мне доверяет. Я могу ему помочь.

– Остин должен сам во всем разобраться. Держись от них подальше, прошу. Не ходи в Вальморан.

Вальморан был чем-то вроде приюта для девушек, которым управляла старшая сестра Дорины, Мэвис Аргайл. Мэвис посвятила себя службе обществу, и все дружно утверждали, что это ей замечательно удается; она относилась к тем полным желания работать на пользу общества женщинам, без которых это самое общество обойтись не может. Дорина, по неизвестным причинам убежав от мужа, именно здесь нашла приют.

– Понимаешь, Дорина сейчас предпочитает одиночество, но при этом и он, и она хотят знать, как там дела…

– Понимаю, понимаю. Я не против Дорины, не подумай. Она такая трогательная и словно попала в западню. Да еще с Остином в роли мужа… Но дело в том, что все так запутано и на самом деле им ничем нельзя помочь, никто не в силах, и тебя в это втянут…

– Только не волнуйся, малышка…

– Ты ходишь туда, как какой-нибудь секретный агент из полиции. Ведь свидания с Дориной – это не самое важное в твоей жизни?

– Наверное, нет… Но как же я могу отказаться… Мне надо туда пойти завтра. Что они подумают?

– Ни к чему беспокоиться, что подумают люди. Ты сам мне когда-то сказал. Выдумай какую-нибудь отговорку.

– Но бедняга Остин, он такой беспомощный.

– Когда я его вижу, мне делается дурно.

– Почему? Из-за этой его странной головы?

– Нет, конечно, при чем тут его голова. Просто он ко мне неравнодушен.

– Откуда ты знаешь? Он же не делал тебе никаких намеков?

– Нет, но женщины и без намеков чувствуют. Девушки всегда чувствуют.

– И что же в этом странного? Наверняка многие по тебе вздыхают. Это не преступление.

– Он такой противный… ну, не то чтобы противный. Просто старый. Неприятно нравиться старикам.

– Ему же нет еще пятидесяти.

– Но у него такое морщинистое, помятое лицо.

– А по-моему, очень хорошее лицо.

– И он неудачник.

– И за это нельзя судить.

– Это сидит в нем самом. Неотделимо, как врожденное уродство. Нет, даже не так. Мне противен такой ноющий взгляд на мир. Не сердись. Я просто не хочу, чтобы ты ходил в Вальморан. Если будешь ходить, они втянут тебя в эти свои нелепые дела. Я не хочу, чтобы ты ими интересовался и запутывался в их ужасный мир ссор и прощений. Прошу тебя. Ты понимаешь?

Людвиг огорчился. Как можно подвести Остина и Дорину, которые к нему так добры? И почему он не должен ими интересоваться, почему не должен пытаться им помочь? Он уже хотел возразить, но вдруг с радостью понял – она ревнует к Дорине.

– Хорошо, любовь моя, поступлю, как ты хочешь. Кажется, твои родители ушли. Голосов не слышно.

– Нет, я слышу, как папа печатает на машинке. Людвиг, ну прошу тебя. Я вдруг так испугалась. Ничего не случится, как ты думаешь? Я хочу, чтобы у нас всегда все было хорошо. В мире и без того столько ужасов.

* * *

– Рецессия? Ну да, понимаю. – Услышав от мистера Брансома это незнакомое слово, Остин тем не менее догадался, что именно оно означает.

– Все дело в компьютеризации.

– Безусловно.

– Никаких личных мотивов.

– Несомненно.

– Консультанты по менеджменту, которые были у нас в прошлом месяце…

– Я подумал, что это оформители помещений.

– Может быть, их так представили.

– Именно так.

– Чтобы не вызвать лишних пересудов.

– Весьма разумно.

– Так вот, они дали рекомендации по радикальному изменению штата.

– Ну да.

– Вы, разумеется, понимаете, что нам пришлось бы увеличить вам жалованье.

– Да.

– Мы, признаюсь вам, оказались в очень затруднительном положении.

– Сочувствую.

– Безусловно, мы вам выплатим за целый месяц.

– Благодарю вас.

– Но надеюсь, вы не задержитесь до конца месяца.

– Не сомневайтесь.

– Думаю, вам удастся найти другое место.

– Конечно.

– Без особых трудностей.

– Вашими молитвами.

– Тот, кто придет на ваше место…

– Мне казалось, что на мое место никто не придет. Что именно в этом дело…

– Но это всего лишь стажер… Вы получите хорошие рекомендации.

– А что с моими взносами в пенсионный фонд?

– Я ждал этого вопроса.

– Я смогу забрать сумму целиком?

– Дело в том, что вы занимали место временного служащего, без права на получение пенсии.

– Но это было давно.

– В этом вопросе время не играет роли, увы.

– Но я прекрасно помню…

– Вы избрали добровольную систему пенсионного обеспечения.

– И сколько я получу на ее основе?

– Увы, ничего.

– Ничего?

– Выплата начинается по достижении шестидесяти пяти лет.

– Шестидесяти пяти?

– Вы избрали систему Ф-4 с меньшим дополнением.

– Вот как!

– Вот ваша подпись.

– Но у меня же нет денег. Ни гроша. Я ничего не отложил.

– Это не наше дело, мистер Гибсон.

Кажется, мистер Брансом понемногу раздражается? Кажется, Остин вот-вот расплачется?

– Я хотел сказать, что… мне кажется, это несправедливо – выбрасывать меня так неожиданно, без предупреждения, после стольких лет службы…

– Временные работники без права на пенсию всегда в этом смысле находятся под угрозой. Это четко обозначено в заключенном с вами договоре. Не хотите ли освежить в памяти? Он у меня здесь, среди документов.

– Нет, спасибо.

– Но мы хотим сделать так, чтобы для вас все прошло как можно легче.

– Благодарю.

– Я составил черновик вашего заявления об увольнении. Мисс Уотерхаус только что отпечатала его набело.

– То есть мое собственное заявление, вы имеете в виду?

– Да.

– Подписываю.

– И не хотите прежде ознакомиться?

– Нет, спасибо.

Остин подписался левой рукой. Правая у него не действовала с детства.

– Хотим еще вручить вам скромный сувенир в знак признания ваших заслуг перед фирмой.

– Это еще что?

– Книжка. С подписями сотрудников.

– Получается, все знали о моем увольнении?

– Хотели сделать вам сюрприз.

– Чудесно.

– И это, пожалуй, все.

– Я могу уйти сегодня же?

– Сегодня? Разумеется, если…

– Мне не хочется встречаться с тем, кто придет на мое место.

– Ну конечно, если…

– Сувенир я все равно уже получил…

– Таким образом, мне осталось лишь пожелать вам самого лучшего.

– Взаимно, дорогой мистер Брансом.

* * *

Мисс Уотерхаус и младший референт восхищенно следили за тем, как Остин собирает свои вещи с рабочего стола. Не каждый день предоставляется возможность наблюдать, как кого-то выставляют за дверь. Мисс Уотерхаус одолжила Остину свою хозяйственную сумку. Юнец жевал жвачку, что раньше Остин запрещал ему делать. На дне одного из ящичков Остин нашел фотографию Бетти. Порвал ее на мелкие кусочки и выбросил в корзину.

* * *

После такого унижения, думал Остин, какие могут быть возвышенные мысли? Он сидел в закусочной. На улице лил дождь. Он положил в рот кусочек маринованного лука и прикусил язык. Такое с ним случалось всегда в минуты кризиса. А может, у него слишком большой язык? Как же он до сих пор вовсе не лишился языка, ведущего опасную жизнь под полукруглой гильотиной зубов? Что-то уж совсем в духе Эдгара По, тут же пришла мысль.

Что там все мелькает и мелькает? Вне четко видимого мира, где-то сбоку существует другая, куда более ужасающая, действительность. Он начал всматриваться так пристально, пока все не покрылось серой дымкой, пока не выступили слезы, но это были не просто слезы. А как у других, неужели так же точно? Нет. Мир счастья – это не то, что мир горя, как сказал один глупый философ. Ну почему он не принадлежит к числу тех простодушных счастливчиков, раздевающих девушку на заднем сиденье автомобиля? Как справиться с тревогой? Один раз он послал заказ на такую книжку. Когда прислали, оказалось, что это о методе дыхания диафрагмой. Совершеннейшая абракадабра.

Человек из зеркала, думал он, в сотый раз напрасно стараясь согнуть пальцы правой руки. Если бы можно было себя переиначить и фантазии превратить в реальность, а реальность в фантазии. Но соль в том, что уже нет хороших фантазий, нет ничего святого, по-настоящему достойного стремлений; и в фантазиях остались лишь мигания чего-то ужасного по ту сторону экрана. Когда-то хорошим сном была Дорина. Казалось, что существует какое-то место, другое, где Дорина идет босиком с распущенными волосами, идет по росе. Там есть прохладные луговины, цветы и целительные источники. Там, где Дорина, – там счастье. Достигнет ли он когда-нибудь этой благословенной страны? О, эта райская жизнь в фантазиях, перед которой ничто не устоит.

Ни Гарс, ни Дорина не должны знать, что его уволили. Но кто-нибудь из служащих обязательно перескажет кому-то, знакомому с Тисборнами, и пойдет-поедет молва. Тисборны рано или поздно обо всем узнают. Вот уж, наверное, порадуются. Они всегда лезут со своей помощью. А как будут радоваться все его враги… Под врагами Остин, конечно, подразумевал лучших друзей. И до чего же это унизительно – все время бояться, чтобы Тисборны чего не подумали. Даже от этой зависимости он не в силах освободиться. Слава Богу, Гарс в Америке. Слава Богу, Мэтью тоже за границей, и останется там навсегда, и никакой весточки о себе не подает. Сочувствие Тисборнов – это мука. Сочувствие Мэтью означало бы смерть.

Возможно, это счастье, что Дорина по-прежнему в Вальморане. О моя маленькая плененная пташка, как больно думать о тебе и как сладко! С Дорины должно было начаться что-то новое, она своего рода пригласительный билет в мир, наполненный красотой. Ее невинность была так драгоценна для него, овладение ею он ставил себе в заслугу. Как он любил ее зависимость, даже ее робость перед жизнью была мила. Удастся ли ему когда-нибудь вновь зажить с ней в безгрешной повседневности? В этом заключалась единственная значительная цель его жизни. Но сейчас каждый их шаг только причинял боль обоим. Как же так получилось? И как получилось, что их заботы вышли на публику, так что любой может вмешаться и высказаться как Бог на душу положит? Почему им никак не удается скрывать свои горести от посторонних глаз? Мэвис забрала младшую сестру в свою страну снов, выдуманное королевство, освещенное искусственным солнцем. Но Дорина – настоящая принцесса. А вот Мэвис в самом деле – лишь вышколенная католичка из интеллектуальных кругов Блумсбери, которой не повезло в жизни. «Я найду новую работу, – думал он, – и заберу Дорину. А сейчас и в самом деле пусть побудет с Мэвис. Там она в безопасности, там они ее не достанут, там она в надежном укрытии, недоступная. А позднее я за ней приду. В этой дурацкой конторе я был чем-то вроде козла отпущения, и отсюда шли все мои неприятности. Так что, всю жизнь презирать себя из-за пухлого мальчишки в спортивном костюме?»

Жаль, потом выяснилось, что у Дорины нет ни пенни. Мир людей, обладающих состоянием, отличается от мира людей, состояния лишенных. Любопытно, что делает человек, когда у него уже ничего не осталось на банковском счете? Или когда его жизнь разбивается вдребезги? У него остались одни долги и никаких доходов. У кого можно занять? У Шарлотты? Сдам внаем квартиру, а сам перееду к Митци Рикардо, вдруг решил он. Прекрасно придумано. Таким образом можно будет что-нибудь заработать. Митци уже предлагала такой выход, когда он остался после смерти Бетти без средств, а Дорину еще не встретил. Митци в него влюблена. Он знал, что она страдает из-за его вторичной женитьбы и втихомолку радуется его неудачам. Митци была рослой блондинкой, широколицей, с зычным голосом, когда-то довольно известной спортсменкой, до того, как сломала щиколотку. Ему нравилась Митци, нравилось ее суровое согласие на простую, заурядную жизнь. Митци не оставляли подозрения, что Дорина считает ее «плебейкой», но самой Дорине такое определение, разумеется, и в голову не пришло бы. Митци окружит его лаской и заботой, именно это ему сейчас необходимо, ласки и заботы, и именно со стороны таких же, как он, неудачников. Митци не станет ни о чем спрашивать, ничего не будет ожидать. Вот и славно. Ей не придется ничего объяснять. Люди одинаково недолюбливают как отверженных, так и баловней судьбы.

Людвиг Леферье тоже принадлежал к числу тех немногих, кому Остин доверял. Казалось бы, этот американец, приятель Гарса, будет последним, с кем Остин мог бы общаться. Но вышло так, что именно с ним ему было легче всего. О Гарсе он мог говорить с Людвигом, не испытывая боли. Может, потому, что большой, медлительный американец не чувствовал, сколько скрыто горечи в общении отца с сыном? Восхищение Людвига Гарсом и трогало, и огорчало Остина. Людвиг считал его любящим отцом, гордящимся успехами сына, словно такое отношение было вполне достаточным. Несомненно, Остин был любящим отцом и гордился успехами сына. Однако в самом ли деле Гарс такой необыкновенный? Остин боялся его осуждения, но это уже иное дело. Тут и в самом деле было еще очень много неясного. Он испытывал благодарность к Людвигу еще и за то, что тот, ведя себя так деликатно и лояльно, как самый лучший друг, никак не был посвящен в его отношения с Дориной и при этом не притворялся, что понимает ситуацию Остина лучше, чем тот сам ее понимает.

«Куда я подевал фотографию Бетти?» – не мог вспомнить он, поднимая из лужицы пива свои очки в металлической оправе. Остин заботился о своей внешности, и поэтому ему было неприятно, что с какого-то времени пришлось обзавестись очками. Роясь в сумке, одолженной мисс Уотерхаус, он вспомнил, что порвал фото. Но зачем? Почему он всегда совершает поступки, совершенно лишние, которых и не собирался делать? Кафе закрывают, пора отправляться домой. Принять несколько таблеток аспирина и лечь в постель. Но после этого явится демон астмы и сдавит грудь железным обручем. Эта болезнь его не отпускает со времени происшествия с газом. Да и в любом случае послеполуденная дремота была адом, о чем он хорошо знал по тем страшным субботам и воскресеньям, когда все тело и разум наполняются тоской и страхом. Покой теперь приходит к нему только в глубоком сне, когда сознание отключается.

А что, если пойти в Национальную галерею? Может быть, Тициан, Рембрандт и Пьетро делла Франческо окажут на него то самое целительное влияние, как бывало раньше? Нет. Любая книга, даже самая замечательная, от слишком частого чтения теряет силу воздействия, и картины тоже, даже самые великие, перестают пленять. Долго удивляться можно только в молодости, когда есть силы снова испытывать восторг. И если ему казалось, что когда-то его жизнь была прекрасной, как произведение искусства, это означало, что он вспоминает детство, те безмятежные времена, когда лавина камней еще не потащила его за собой под нескончаемый смех пухлого мальчишки.

В десять лет он вынужден был научиться писать левой рукой, хотя противился этой науке всем своим существом. Он прошел в Зазеркалье и уже никогда не смог вернуться. Даже сейчас, когда уставал, писал буквы наоборот, и знакомое пронзительное чувство бессилия охватывало снова и снова. Родители-квакеры советовали, чтобы физическое бессилие он превратил в духовную силу, но он не мог и не торопился учиться. Внутренний свет рано в нем поблек. Самодовольная важность родителей была ему ненавистна. Но в отличие от Мэтью ему не удалось вырваться из их затхлой среды.

Это все было очень давно, даже бедная Бетти умерла уже так давно, и горе, которое он испытывал, превратилось в бледную тень, а пухлый мальчишка в спортивном костюме стал немолодым почтенным дипломатом. «Так вы брат сэра Мэтью?» – спрашивали люди с плохо скрытым удивлением. Пусть же этот Мэтью вечно держится подальше от него, и лучше всего, если закончит жизнь в каком-нибудь монастыре на Востоке, как когда-то мечтал, главное, чтобы о нем больше не было ни слуху ни духу. Остин уже, в сущности, сказал себе, что Мэтью умер, потому что лишь после этого душа его могла почувствовать покой.

* * *

– Грейс Леферье. Звучит неплохо. Да, очень хорошо.

– И ты совсем не жалеешь о Себастьяне Одморе?

– Я считаю, Грейс никогда не вышла бы за него.

– Мне кажется, из двух зол ты выбираешь…

– Нет, Пинки, ты ошибаешься. На мой взгляд, прекрасно звучит.

Джордж и Клер Тисборн пили кофе в своей крохотной гостиной. Джордж был государственным служащим, работал в Миллбанке и почти каждый день приходил на ленч домой. Дождь прекратился, и легкий парок поднимался от высыхающего асфальта. Возле забившейся водосточной трубы успела образоваться обширная лужа.

– И все это произошло сегодня утром?

– Да, Грейс сказала, примерно в одиннадцать.

– Вот так спокойно сообщила?

– Притворилась спокойной. А на самом деле вся дрожала. И я тоже. Давай выпьем коньяку.

– Грейс обручена! – произнес Джордж Тисборн. – Это, несомненно, знаменательный момент. – Он принес бутылку бренди. – А она не передумает?

– Она влюблена в него. До безумия.

– С ней это часто случается. Лучше бы повременить с оглашением.

– Я бы хотела, чтобы она вышла за англичанина, но и за американца тоже неплохо, к тому же он такой милый. Должна тебе сказать, что американцы не бывают просто симпатичными, они всегда очень-очень симпатичны.

– Он собирается остаться здесь навсегда?

– Да. Ему не нравится его родина. Да он и родился в Англии.

– Это хорошо. Кажется, он парень неглупый. Жаль, что Грейс не удосужилась получить высшее образование.

– Грейс знает, как ей поступать. Она не пропадет.

– Да она всегда была самостоятельной, даже в детстве не очень полагалась на нас.

И оба родителя в тишине задумались об этой тайне характера дочки, вызывающей уважение.

– А еще он красив, – заметила Клер. – Приятная открытая улыбка, прекрасные ровные зубы. Даже эта ранняя седина его не портит. Разве что говорит слишком медленно, иногда теряешь нить разговора.

– А из какой он семьи? Чем занимается его отец?

– Я, разумеется, тут же спросила у Грейс. Она не знает.

– Кажется, они небогаты.

– Кажется. Но неловко было выпытывать у Грейс сейчас, когда она в таком восторженном состоянии.

– Хм-м. А если вскользь… как ты думаешь?

– Не стоит. И мне кажется, чем скорее мы уедем на уик-энд к Одморам, тем лучше.

– Клер!

– О, Пинки, надеюсь, все будет хорошо, неудачного замужества Грейс я не переживу. Сложится ли у них все так же удачно, как у нас? Как все мучительно сложно. Мне с тобой никогда не надоест разговаривать, пусть пройдет и сто лет.

– Не беда, если они и не будут много разговаривать. Рецептов семейного счастья столько…

– По-моему, устроить надо в Аббатстве святой Марии или как оно называется, как ты считаешь?

– Ты имеешь в виду венчание? А почему не в святого Георгия, на Ганноверской площади?

– Потому что к нам ближе Баркерс, а не Гарродс, и потому, что там наш приход.

– А пастор не станет возражать? Мы там так редко появляемся. Я не был с крестин Патрика.

– Я знаю пастора, он член бридж-клуба Пенни Сейс.

– А ты уже сказала Элисон?

– Бедная мама, сейчас я ей уже не звоню, это слишком больно. Говорила с Лотти, она ей передаст.

– Ну и как Шарлотта отнеслась?

– Сухо. Удивилась, что Грейс так спешит. Бедная старая Лотти, вечно она недовольна, вечно пытается съязвить.

– Старается нам немножко досадить, это вполне естественно. Она нас любит и в то же время чувствует обиду. Отношение старшей сестры к младшей всегда бывает несколько двусмысленным, особенно когда младшая удачно вышла замуж, а старшая не вышла вообще.

– И еще добавь, не забудь, – вышла за человека, в которого старшая была влюблена.

– Если и была влюблена, то оставила все это в далеком прошлом.

– Я бы не судила слишком поспешно. Шарлотта – это шкатулка с секретом. И я не знаю, что она задумала.

– Тут нет никаких тайн, Клер.

– Голова на то и дана, чтобы задумывать нечто. Вот, например, ты, Пинки, о чем ты думаешь? Мы беспрерывно с тобой беседуем, как бы ничего не скрывая, но твое «я» для меня по-прежнему – абсолютная загадка.

Они посмотрели друг на друга. Джордж не имел никаких душевных тайн от жены. Но была одна вещь, о которой он ей никогда не говорил. Он когда-то изучал математику и хотел стать математиком. Но перед лицом чистой науки, этих ледяных утесов интеллекта, он оробел, после чего поспешно вошел в мир, в котором жить можно было в тепле, достатке и без особых тягот. Человек умный и одаренный, он вынужден был выполнять несложные задания. И поэтому не раз чувствовал, что его интеллектуальные способности не используются должным образом и судьба отняла у него надежду на славу. Жене об этом не говорил, не говорил и о том, что вечно будет себя презирать за это бегство. Однако сейчас это малодушие перестало быть таким важным, потому что к старости, когда конец жизни уже близок, многое теряет прежнее значение, даже самолюбие.

– Ты читаешь мои мысли так, будто они появляются на экране над моей головой, – сказал Джордж, отпив глоточек бренди.

– Бедная Лотти. Наверняка не раз пожалела, что решилась взять на себя заботу о маме. Скорее всего и не предполагала, что на это у нее уйдет вся жизнь.

– Это все началось так давно.

– Я помню, ты вначале думал, что мама malade imaginaire.[1]

– С мнительности началось. И наверное, она очень удивилась, когда оказалось, что она и в самом деле больна.

– Но Лотти впряглась гораздо раньше. Интересно, жалеет ли человек, что уступил чувству долга?

– Иногда мне кажется, что она именно об этом и сожалеет. Попала в ловушку. А уж потом вышло на сцену чувство долга как оправдание.

– Да, да. Некоторые люди просто опаздывают на поезд. Бедняжка ничего не получила от жизни.

– Ошибаешься. У нее есть своя особая роль. Роль, которую некоторые одинокие играют в семьях своих друзей. Семейные люди нуждаются в одиноких. Те для них своего рода душпастыри.

– Хочешь сказать, что на общество Лотти можно рассчитывать всегда? Ошибаешься, знаешь ли. Она ненавидит свою судьбу. Она вовсе не добрый пастырь.

– И не обязательно. Речь идет скорее о чем-то символическом. О том, что ее всегда можно найти в доме: приходишь, а она там тебе навстречу выходит.

– Как домашний кот?

– Именно так. А как мама?

– Все хуже. Но угасание может длиться годами. Помнишь тот ужасный приступ, который она перенесла когда-то и все же поправилась? Все равно, ремонт и так не успеем сделать.

– Полагаешь, в будущем году в это время будем уже жить в Вилле? – «Виллой» назывался дом матери в Челси.

– Не знаю. Ты не против, чтобы Лотти продолжала там жить? Мама ясно сказала, что оставляет дом нам всем. В нижнем этаже можно было бы устроить прекрасную квартиру для Лотти.

– Если мы туда переедем, она тут же выберется.

– О Господи! Ладно, не будем заранее расстраиваться. Скажу тебе, что Вилла – великолепный дом. Как замечательно будет иметь больше места после этой обувной коробки. И больше денег. По-твоему, я похожа на бессердечную материалистку?

– Не ты ли говорила, что в хозяйстве предпочитаешь экономию? И не ты ли говорила, что презираешь богатство?

– Старею, Пинки. Меняю взгляды.

Элисон Ледгард, мать Клер, вышла замуж за неудачливого адвоката, мечтавшего быть поэтом, но так ничего и не написавшего. Сама Элисон, дочь торговца льном из Ольстера, была невестой с изрядным приданым.

– Тебе надо почаще навещать Элисон.

– Да, знаю. Но мне так больно видеть, как она исчахла, а последние несколько дней она уже и говорить не может. При всем при том ее энергия не исчезла, она в ней, но только глубоко внутри, в глазах, они просто пылают, это ужасно. И будто слышишь, как она говорит: «Я погубила свою жизнь только из-за того, что родилась женщиной». Она должна была скакать впереди отряда по степи.

– Она видела Людвига?

– Нет. Мне кажется, ей уже все равно. Как только заболела, перестала волноваться о детях. А им молодость застит глаза.

– Ах, этот ужасающий эгоизм молодых, так ранящий стариков. Но Патрик ведет себя достойно.

– Да, Патрик умеет вести себя спокойно и достойно. Подозреваю, что это влияние Ральфа Одмора.

– А Чарльз говорит, что, наоборот, Ральф из денди превратился в хиппи.

– Неужели? Но Ральф и с длинными волосами будет выглядеть элегантно.

– И все же Грейс и Людвиг должны навестить бабушку. Грейс у нее сто лет не была.

– Я знаю. Я ей прочла нотацию, по крайней мере что-то в этом роде. Она ответила просто: «Маменька, успокойся». Мне не нравится, когда она называет меня «маменька», это она специально.

– Помню, как Грейс жаловалась, что эта ужасная энергия Элисон ее изматывает.

– Я ее понимаю. Да, несомненно, они должны пойти вдвоем. Свадьба в сентябре, как ты на это смотришь? Хотелось бы знать, будем ли мы к тому времени жить в Вилле. Мне претит, что Людвиг снимает комнату у этой кошмарной амазонки, хлещущей джин.

– Ты имеешь в виду эту, как ее, Митци Рикардо?

– Остин говорит, что ей следовало заняться боксом. Драться в тяжелом весе. Я не удивлюсь, если он как-нибудь получит от нее прямым слева. И по заслугам.

– А мне ее жалко.

– А мне вот все меньше хочется жалеть людей, Пинки, это бесполезное занятие. Так и потянется – бедняжка Шарлотта, бедняжка Митци, бедненький Пенни, несчастненький Остин, горемычная Дорина…

– Кстати, Клер, я забыл тебе рассказать новость. Остин ушел со службы.

– Выгнали?

– Ну да.

Il пе manquait que çа.[2] Это должно было случиться. Как когда-то в армии – не успел поступить, как тут же отравился каким-то газом. А чем он занимался?

– Сидел в конторе.

– Остин, конечно, не гений, но ему нужно помочь, и как можно скорее. Ты можешь для него подыскать место. И это надо сделать срочно, прежде чем Гарс вернется. Ведь такое унижение.

– Неужели Гарс может осудить отца?

– Еще как. Не выношу, когда дети осуждают родителей. Слава Богу, наши не такие.

– Откуда ты знаешь?

– Ну по крайней мере они не высказываются. А Гарс с детства был несносным.

– Остину не так-то легко помочь, он ведь такой самолюбивый.

– Пригласим его к нам.

– Не придет.

– Он в этом смысле не лучше Лотти. Что же Дорина сделает, когда узнает о том, что его уволили?

– Думаю, Остин ей не скажет. И мы, дорогая, лучше промолчим.

– Ты по-прежнему считаешь, что мы должны держаться подальше от происходящего в Вальморане? Признаюсь, что умираю от любопытства. Остину, конечно, поделом, за то, что породнился с этой псевдоартистической католической семейкой. Какое-то чужеземное племя. Представляешь, что там творится?

– Нет. Я считаю, что мы представить не можем и лучше держаться подальше. Мэвис не хочет, чтобы мы вмешивались. Да и Остин вряд ли примет наши советы.

– Да, я помню, как он на тебя накинулся, когда ты хотел ему что-то посоветовать. Ты побелел как стена.

– Потому что он вдруг превратился в дикого зверя.

– В нашем Остине есть что-то от Джекила и Хайда. Я думаю, Дорина его боится. И знаешь, мне кажется, что Остин, еще в самом начале, вообразил, что у нее есть средства. Такого типа женщины обычно имеют деньги, вот только ей не посчастливилось. Конечно, брак с ней – это ступень вверх по сравнению с Бетти, но она так же бедна. Остину снова не повезло. Я не слишком цинична?

– Любой мужчина с радостью женился бы на Дорине. Она очаровательна.

– Я ревную. Несомненно, она очаровательна. Небесное очарование. Но что за странный брак! Остин всех отгоняет от Дорины и при этом сам к ней не приближается.

– Вот именно. И ты тоже не приближайся. Пусть сами в своих делах разбираются.

– Не выношу Вальморана. Тебе известно, что там пусто?

– Пусто?

– Мэвис прогнала всех этих невыносимых девиц и занялась ремонтом.

– Неужели наконец закрыла свой приют? Как она вообще могла все это терпеть?

– Кто ее знает. Там какие-то перемены. Остались она и Дорина, сидят в этом огромном доме, как две святые на средневековом витраже. У Мэвис все должно быть как на картинке, ты же знаешь. И у нее такое странное отношение к Дорине, наполовину как к добыче, наполовину как к святыне. А все вместе похоже на чушь несусветную.

– А я не вижу тут противоречия.

– Может быть, Остин женился на Дорине потому, что Мэтью не удалось жениться на Мэвис?

– Любовь Мэтью к Мэвис – это плод твоей фантазии, моя дорогая, так же как роман Мэтью и Бетти.

– Кстати, Эстер Одмор звонила сегодня утром. Все еще сидит с Молли в Миллхаузе. Бедняжка Пенни с ними. Хотят перенести нашу встречу. Подозреваю, что они получили более интересное приглашение. Эстер сказала, что Чарльз встретил Мэтью на конференции в Токио.

– Известия о Мэтью – такая редкость. Как он?

– Чарльз говорит, выглядит неплохо, только располнел и утратил задор.

– Да у него и не было никогда задора.

– Нечто в духе героев Генри Джеймса. Но сильно постарел. Зато Остин как бы молодеет, несмотря на свои неудачи.

– Джеффри Арбатнот утверждает, что Мэтью заработал кучу денег на сделках в Гонконге.

– Наш старина Мэтью. Социализм и мистика у него идут рядом с капитализмом.

– Он еще не на пенсии, ведь так? Наверное, осядет там, на Востоке. Мне жаль, что мы потеряли Мэтью.

– И мне тоже, Пинки. Когда Мэтью рядом, всегда что-то происходит. И рядом с Остином тоже.

– Рядом с Остином?

– Да, в каком-то смысле. Ты считаешь, Мэтью никогда не вернется сюда?

– Думаю, нет. Он обрел там такую власть. Здесь станет просто пожилым дипломатом, пишущим мемуары. А там, на Востоке, он сможет и дальше окутывать свою жизнь тайной. Мэтью нуждается в тайнах.

– И в слугах. Мэтью обожает комфорт. Он в чем-то гедонист.

– Чуть-чуть.

– Ты завидуешь, Пинки. Может быть, даже ревнуешь. Помнишь, как Грейс в детстве обожала Мэтью?

– Ты сказала Эстер о Людвиге и Грейс?

– Нет. Тогда я еще не знала. М-да, м-да. Знаешь, мне немножечко жаль Себастьяна. Он был бы чудесным зятем.

* * *

Митци Рикардо отложила журнал и подняла трубку.

– Фотографическая студия Сиком-Хьюза, добрый день.

– Митци, это я, Остин.

– Остин! Как замечательно! Давно тебя не видела. – Митци залилась румянцем. У нее была очень бледная кожа, податливая на румянец и веснушки.

– Можно к тебе зайти?

– Прямо сейчас?

– Сейчас. А что, Сиком у себя?

– Его нет. Он сейчас у… он пошел по какому-то делу. – Она не хотела проболтаться, что хозяин у букмекера. Дела фотостудии шли неважно.

Студия Сиком-Хьюза помещалась в Хаммерсмит, с улицы туда вели пропитанные сыростью ступени; позади здания находился окруженный высоким забором сад, поросший крапивой, щавелем, побегами бузины. Желтовато-зеленый мох покрывал стены, споры его попадали и внутрь, так что вокруг оконных рам и вдоль карнизов тоже появились тонкие полоски зелени. Поскольку помещение студии не предназначалось для жилья, тут не было ни кухни, ни ванной, а уборная во дворе давно уже была заколочена. Но из-за того, что дела шли неважно, Сиком-Хьюз переселился на житье в студию и в то же время пытался скрыть это переселение от Митци, прикрывая по утрам постель газетами и притворяясь, что только что пришел. Садик он долгое время использовал как туалет, отчего в воздухе стоял запах мочи, даже летний дождь не мог своей неземной свежестью эту вонь победить.

Господин О. Сиком-Хьюз – то есть Оуэн, как безуспешно, да и без должного оптимизма он просил Митци называть себя, – был валлийцем, страдающим ностальгией. Возраст его определить было затруднительно. Согбенный, как друид, он мечтал отрастить бороду, только она у него не росла, а однажды получил небольшую премию на местном конкурсе пения и декламации валлийской поэзии. Поначалу он неплохо преуспевал на ниве фотографии. Отыскиваемые и запечатлеваемые им молодые версии лиц знаменитостей пользовались популярностью. Но склонность к спиртному, игра на бегах, своеобразная валлийская невезучесть, а также, ходили слухи, неумеренное увлечение женским полом – все это в конце концов привело Сикома к краху. Некоторую часть клиентуры ему пока удалось сохранять. Но то, что дела идут вкривь и вкось, уже перестало быть секретом. Если кто-нибудь звонил, Митци приходилось разыскивать хозяина если не в конторе букмекера, то в питейном заведении.

Машинку Митци освоила уже в зрелые годы. Стенографии так и не смогла выучить, да и на машинке печатала неважно, с ошибками. Она и Сиком были, по сути, созданы друг для друга. Платил он ей скромно за скромные услуги и, как она догадывалась, симпатизировал ей, потому что она тоже была из числа неудачников и поэтому ей было не с руки его осуждать. Ее заурядность действовала на него успокаивающе. Позднее с некоторым беспокойством она стала замечать в себе что-то похожее на увлечение. Сиком-Хьюз в молодости наверняка был недурен собой. В его серых глазах до сих пор сохранился блеск. А вот лицо обрюзгло, покрылось сеточкой красноватых прожилок, и длинные неопрятные волосы были тусклыми и жирными, словно постоянно мокрыми. Он имел привычку отбрасывать кудри назад и глядеть задумчиво; но должно было пройти какое-то время, прежде чем Митци поняла, что этот полный печали взгляд всегда прикован к ней.

Физически он ее не привлекал и в то же время чем-то вроде и нравился, в общем, она тоже, кажется, была к нему неравнодушна. Ситуация со временем могла запутаться окончательно, если бы провидение не устроило так, что Сиком-Хьюз стал должником Митци. Однажды он, то и дело отбрасывая волосы назад, объяснил ей, что полного жалованья платить не в состоянии, и робко спросил, не согласится ли она на половину и вексель. С тех пор у нее скопилось уже несколько векселей. Придет время, загадочно намекал Сиком, когда дела начнут поправляться, и вот тогда она получит свои деньги все до последнего пенни. Каким образом придет это время, разве что его принесет быстроногая лошадь, этого Митци не знала и поэтому каждый день собиралась уйти, но, жалея его, да и сомневаясь, что отыщет где-нибудь место получше, оставалась; к тому же она считала, что, оставшись, сможет получить хоть какие-то деньги, а если уйдет, уж наверняка своих денег не увидит. Тем временем Сиком вспомнил, что валлийская честь запрещает мужчине ухаживать за женщиной, которой он должен, и, таким образом, тоскливые взгляды прекратились.

Еще во времена своей спортивной славы Митци отложила немного денег, а кроме того, на малолюдной улице Брук Грин в Хаммерсмит у нее был домик, комнаты в котором она обычно сдавала одному или нескольким жильцам. Митци Рикардо было тридцать пять лет. Прошло десять лет со дня ужасного происшествия, превратившего звезду спорта в развалину, на которую способен был польститься разве что Сиком-Хьюз. Ее родителям, ныне покойным, в свое время не повезло с торговлей одеждой. Они были крещеными евреями, и Бог им подарил всего одно дитя, крохотного, жизнерадостного эльфа, после крещения получившего имя Маргарет. Митци. Это отец так называл ее. Девочка словно летала на крыльях. Проницательный школьный учитель согласился лично оплачивать ребенку уроки балета. Она получила право на стипендию. Начала с малого, а потом, в четырнадцать лет, у нее, гибкой, как Протей, стройной, как этрусская Афродита, пошли настоящие успехи. Она была феноменом. Зачем бросила балет и ушла в спорт – позднее она не раз задавала себе этот вопрос. Но именно этот путь, суливший миллион иных возможностей, привел ее к тому чудовищному мигу на корте, когда, взлетев над сеткой, она зацепилась, упала и в итоге совершенно невозможных осложнений раздробила косточку навсегда. У нее были плохие советчики. Она была слишком рослая. На каждом шагу подстерегали соблазны. Хотела играть на Уимблдоне. Была недостаточно дисциплинированна, чтобы посвятить себя суровой жизни в балете. Ей нужны были деньги. Она хотела развлекаться.

И ее самолюбие было удовлетворено. Несколько раз она играла на Уимблдоне. Мячики, как пули, летели в нее, а она отбивала их легко и с нечеловеческой силой. Выступала и в пятиборье на Олимпиаде. Мастерски ездила на лыжах, почти на профессиональном уровне. Постоянно писала в спортивные газеты, по крайней мере ставила подпись под тем, что написали другие. Пила шампанское в самолетах. Под южным солнцем волосы выгорали и на лице появлялись веснушки. Отвергала заманчивые брачные предложения. Рост сто восемьдесят пять не мешал нисколько. И вдруг удар молнии – и все кончилось.

Раз за разом теряя, обретая и снова теряя надежду, после многократных консультаций, операций, курсов лечения, усилий знахарей, молитв и заклинаний, прихрамывая пошла дальше, в одиночестве. Одна из спортивных газет предложила ей работу в редакции, но она отказалась. Знала, что при виде главного уимблдонского корта расплачется. Почему она должна до конца дней страдать от последствий всего лишь одного мгновения? Нелепая секунда – и жизнь превратилась в ничто, и надо жить так, словно и не было этой секунды. Если Митци и злилась на свою судьбу, то недолго. Радовалась, что ее так быстро забыли. Чего она хотела меньше всего, так это сочувствия. Чтобы не умереть от горя, вынуждена была стать другим человеком. Поступила на курсы секретарей. Пробовала обратиться к религии. Пыталась воспитать в себе смирение. Всеми заброшенная, безропотно обживала кутерьму своих чувств. Человеком, который ей тогда помог больше других – хотя из-за собственных забот этого даже не заметил, – стал Остин.

Впервые она встретила его, когда он сразу же после смерти Бетти (Гарс еще был школьником) снимал комнатушки в том же доме-гостинке, что и она, в Холланд-Парк. Это было до того, как она решила вложить свой капитал в покупку дома. Остин тогда как раз продал свой и искал подходящее жилье. Он находился в самой черной меланхолии. И его депрессия подбодрила ее: часто бывает, что горе ближнего улучшает наше собственное самочувствие. С ней рядом оказался кто-то, кажется, еще более несчастный, чем она. И эта его больная рука, что тоже ее тронуло. Он обещал рассказать, что с ним произошло, но так и не рассказал. Они часто встречались в кафе. Она только начинала привыкать к алкоголю, в котором он уже какое-то время топил свое горе. Однако в гости друг к другу заходили очень редко. Ему в его скорби в общем-то никто не был нужен. И еще потому, что как раз в это время у Митци наступил катастрофический разлад с собственным телом. Когда-то она представляла с ним одно торжествующее целое. Но теперь тело перестало быть летучим, как пламя, невесомым воплощением души, превратилось в неуклюжий обрубок, тяжелый, неповоротливый, не слушающийся ее приказов, обреченный при этом переваливаться, иногда терпя боль, с места на место. Вместе с инвалидностью и превращением в ничто ушла и молодость. Алкоголь и нехватка движения довершили дело. Она начала расплываться. Именно поэтому, находя Остина привлекательным, она и не рассчитывала на сближение.

Он проявил к ней интерес, а может, просто отдал дань вежливости, но Митци восприняла это как нечто необычайное. И Остин помог ей не только тем, что показал – кто-то может быть куда несчастней ее. Сам того не замечая, он учил ее. Рассказывал ей о книгах, картинах, музыке. До нее дошла, хотя и не вполне четко, главная мысль – в искусстве можно найти утешение. Раньше она читала только журналы, а теперь увлеклась книгами. Но не столько даже книжками помог ей Остин, сколько – причем совершенно не осознавая этого – следующим открытием: можно жить исключительно из любви к самому себе. Остин, которому нечем было похвастаться, ничуть не сомневался в важности собственной персоны. Именно потому, что он – это он, мир обязан ему всем, и пусть даже мир платил ему очень скудно, все равно Остин считал себя по отношению к миру суровым кредитором. Отверженность не сломила Остина. Само сознание «Я – Остин» вело его вперед.

После покупки этого домика на Брук Грин Митци предложила Остину самую лучшую комнату, но он отказался, потому что как раз в это время нашел небольшую квартирку в Бэйсуотер, которую занимал и по сей день. Они и дальше продолжали встречаться в кафе. Митци нисколько не похудела. Еще немного – и придется покупать одежду в магазине для «безразмерных». На улице прохожие уже оборачивались ей вслед. Но несмотря на это, она уже потихоньку начинала обживаться в своем новом теле – и тут, н тебе, Остин влюбился в Дорину. Знакомы они были давно. Его брат дружил с ее сестрой. Митци несколько раз видела Дорину, и та произвела на нее впечатление хрупкой, восторженной особы, как говорится, витающей в облаках. Видя, что Дорина жалеет Остина, Митци даже слегка за него обиделась, хотя и сама его жалела. И в этот момент Остин объявил, что снова женится. Митци с ума сходила от ревности и сожаления. Ну почему ей раньше ни на минуту не пришла в голову мысль, что он может жениться? Но к этому времени себялюбие уже успело в ней окрепнуть. Она заводила скучные, пустые знакомства и ничего больше не ждала от жизни. Уговаривала себя, что любовь к Остину была просто выдумкой, неопределенной тоской по недоступно-прекрасному, похожей на ту, которую испытываешь после чувствительного фильма. Позднее ей придали бодрости известия о том, что у Остина неприятности, и, просыпаясь по утрам, она вспоминала вновь и вновь, что Остин по-прежнему несчастлив. Но, встречаясь время от времени, чтобы пропустить стаканчик, они оба вели себя как старинные друзья.

* * *

– После стольких лет! Стыд какой!

– Я мог бы подать иск… опротестовать приказ об увольнении, – сказал Остин. – Но не хочу быть мелочным. Надо иметь достоинство.

– Безусловно, надо! Пусть видят, что ты не хочешь иметь с ними ничего общего!

– Именно. Ничего общего.

– Какой скандал! И ты пришел прямо ко мне, я так рада.

– Ты можешь мне помочь, Митци.

– Помогу, чем сумею, не сомневайся!

Остин сидел в крохотной конторе у Митци и пил кофе. Хотя лето только началось, он уже успел загореть. У него был длинный нос и длинные волосы цвета молочного шоколада, пряди которых он заправлял за уши. Лицо его выражало сейчас величественный покой, и очки в металлической оправе поблескивали многозначительно.

– Митци, скажу тебе прямо. У меня в карманах ветер свищет.

Предложение о помощи уже готово было сорваться с языка, но тут Митци вспомнила, что у нее тоже нет ни гроша.

– Мне тебя так жаль.

– Найду другое место, несомненно.

– Конечно. И намного лучше прежнего.

– Куда лучше. Но сейчас я в кризисе. Думал, что заработаю, если сдам квартиру. Цены сейчас приличные.

– Прекрасная мысль.

– Только вот мне придется приискать себе какое-то жилье.

– Переезжай ко мне, – предложила Митци.

– В самом деле? Ты согласна меня принять? Как мило с твоей стороны. Я знаю, что большие комнаты у тебя заняты постоянно. Но может быть, на чердаке найдется комнатушка?

– Ну что ты! – великодушно возмутилась Митци. – Поселишься в одной из больших комнат. Как раз освободилась.

– Но у меня нет денег на оплату.

– И не надо. Перестань молоть чушь. Мы же с тобой друзья.

– Ты не потребуешь платы? Честное слово?

Десять гиней в неделю черти взяли, подумала она, а Сиком снова отделается векселем. Ну и черт с ним, главное – Остин поселится рядом!

– Заплатишь позднее, когда сможешь.

– Как только поступлю на должность, сразу же заплачу, договорились? Конечно, тут могут быть трудности. Не хочу соглашаться на первое попавшееся. И на поиски может уйти время. Поэтому я не имею права обещать, вот в чем дело. Знаешь что, лучше… я себе подыщу место для ночевки.

– Остин, не беспокойся о деньгах. За комнату тебе не придется платить.

– Митци, ты настоящий друг. – Он схватил ее за руку, сжал, тут же выпустил и с облегчением потянулся за кофе.

Митци ощутила давнее пронзительное дружеское сочувствие и вместе с тем смутное желание огреть его чем-нибудь тяжелым. Ладони с растопыренными пальцами она положила Остину на лацканы пиджака, стараясь, чтобы они не прижимались к телу: нелепый, неуклюжий жест, каким только животное может выражать свою привязанность.

А Остин дружески похлопал ее по плечу и поднялся:

– Могу я перебраться сегодня же вечером?

– Разумеется. – Остин будет у нее дома! Под ее надзором. Остин рядом – и ночью. Каждую ночь, как прежде. – Предлагаю тебе занять среднюю комнату на третьем этаже. О, и угадай еще: кто обручился?

– Обручился?

– Ну кто?

– Кто?

– Людвиг. И угадай с кем.

– Понятия не имею, – ответил Остин, кажется, чем-то обеспокоенный.

– С Грейс Тисборн.

– Да? А откуда ты знаешь?

– Людвиг звонил утром.

– Подумать только! Не верилось, что до этого дойдет. Хотелось бы знать, что у них получится.

Митци обручение Людвига, честно говоря, не очень интересовало, ей было ни холодно ни жарко. Но когда Остин опешил, ей стало грустно. Она симпатизировала Людвигу. И знала, что Остин питает симпатию к Грейс. И к Людвигу тепло относится. Но перспектива будущего счастья молодых его явно не устраивала.

Еще минуту назад светило солнце, а тут опять полил дождь.

– Пойду сделаю пи-пи, если ты не возражаешь, – сообщил Остин. Через студию прошел в сад.

Митци пошла следом и остановилась, наблюдая. Он стал у стены спиной к ней. В наступившей полутьме он был похож на Сиком-Хьюза, когда стоял вот так уверенно на широко расставленных ногах. Во влажном воздухе резко запахло мочой. Не терплю мужчин, подумала Митци. Попросту не выношу. Не выношу.

* * *

– Клер, это ты? Это Шарлотта. Кажется, она умирает.

– О Господи! А мы тут собирались на ужин к Арбатнотам.

Шарлотта помолчала.

– Ну что ж, как знаешь. Я позвонила, чтобы ты была в курсе.

– Ты не ошиблась?

– Нет. Доктор говорит… нет, я не ошиблась.

– Хорошо. Мы сейчас будем.

Шарлотта положила трубку.

Доктор Селдон надевал пальто.

– Доктор, не уходите. Пожалуйста, не уходите.

Сдерживая неудовольствие, доктор снял пальто.

– Я сделал все, что мог, мисс Ледгард.

– А если это один из тех ужасных приступов? Вы сами говорили, что если приступ, то надо сделать укол… ну понимаете… чтобы ей облегчить…

– Сестра, закройте дверь, – приказал доктор.

Сестра Махоуни закрыла дверь комнаты Элисон. Прежде чем дверь закрылась, Шарлотта успела поймать взгляд Элисон, устремленный в ее сторону. Она смотрела одним глазом, но в нем было сосредоточено столько осознанной ярости, что Шарлотта почувствовала, будто ее пронзила стрела. Почему она произнесла эти слова в присутствии Элисон? Еще утром постеснялась бы. Но по мере того как проходили часы, она начинала воспринимать мать как нечто отдаленное, как корабль, все дальше отплывающий от берега. В какой степени этот гаснущий разум способен еще воспринимать мир?

– Она ведь уже не слышит и не понимает?

– Не знаю, – ответил доктор. – Но думаю, что помогать ей не требуется. Вскоре все свершится естественным образом.

«Только бы все произошло спокойно. Если с мучениями, я тоже не выдержу», – подумала Шарлотта.

– А если будет мучиться? Пожалуйста, останьтесь.

– Сестра сделает все необходимое.

– Вы хотите сказать, что сестра сделает укол… чтобы помочь?

Слово доктора, повторенное Шарлоттой, прозвучало странно, словно предстояли роды, а не смерть. Но смерть – это тоже борьба за что-то, и тут тоже нужна помощь.

– Нет.

– Нет?

– Нет необходимости, – уточнил доктор.

– Будьте добры, посидите здесь. Может, хотите перекусить? Еще немного. Сейчас все кончится, вы сами сказали, все останется позади. Сейчас приедет сестра с мужем. Он собирался с вами поговорить. – Эту причину Шарлотта выдумала. Может, доктор заинтересуется.

– Ладно. Подожду.

– Может, хотите чаю или чего-нибудь покрепче?

– Пожалуй, чаю.

– Сестра, будьте добры, заварите чай для доктора. Я посижу около нее.

Шарлотта вновь открыла дверь. Сиделка поднялась с края кровати.

– Разрешите позвонить? – попросила она.

– Да, пожалуйста.

Сиделка вышла. Это была ирландка, рыжеволосая, широколицая, с карими глазами, очень молодая и совершенно равнодушная к драме, в которой принимала участие. Сегодня один умирающий, завтра другой. Умелая и предупредительная, мыслями она так далека от этих людей; все они, кроме доктора, для нее вне реальности.

Шарлотта опустилась в кресло у кровати. Лицо матери было искривлено, теперь уже, наверное, больше страданиями души, а не тела. Душа тоже терпит родовые муки. И возможно, в час кончины эти муки становятся нестерпимыми. А может, душа, сжалившись, отлетает первой? Один глаз был плотно закрыт, другой болезненно широко распахнут, и в нем поблескивала влага, быть может, от непролитых слез, в этом глазу жило, в полную силу жило сознание. Вчера Элисон плакала, и это было страшно. Сегодня слезы ушли внутрь. Слышала ли она те слова? Даже из-за закрытой двери Шарлотта слышала, как сиделка разговаривает по телефону со своим парнем, сообщает ему, что завтра у нее выходной. «Я тоже, – подумала Шарлотта, – завтра буду свободна».

Ужасный день, ни минуты покоя. Кажется, впервые за весь день удалось присесть. Теперь уже все решено, все приготовлено. Оставшееся – за Элисон. Столько суеты. И вот наконец тишина. Элисон смотрела на дочь. Открытый глаз всматривался в нее не с любовью, не с ненавистью, даже не с тревогой, рождающейся из страха, а с неким чистым созерцанием. Как у малого ребенка, смотрение на мир стало, наверное, самоцелью. Она видит меня, поняла Шарлотта, наконец-то… Какой бред, она ничего не видит, ничего не знает, вообще ничего.

– Как ты, мама? – спросила она. Сам вопрос прозвучал бессмысленно, деревянно, тупо.

Элисон пробормотала что-то, какие-то слова. Она и раньше пыталась выговорить что-то похожее. Как будто слово «древ…».

Шарлотта посмотрела на окно. За ним виднелось темнеющее вечернее небо. Под окном когда-то росли две липы, но их срубили. Элисон так хотела, и Шарлотта устроила. Потом Элисон стало жаль, и она все повторяла: «Мои любимые деревца, бедные деревца, погубила я вас». Шарлотта сурово осуждала такую сентиментальность. Столько на свете вещей, куда более важных и достойных жалости.

– Без деревьев лучше, – сказала Шарлотта. – Больше света.

Мать снова пробормотала что-то.

– Больше света, – повторила Шарлотта. – Лучше.

Боже, спаси меня сейчас от жалости к ней, взмолилась Шарлотта, потом пусть, но не сейчас. Уходи, уходи с миром. Бедная, бедная мамочка. Она прожила хорошую жизнь, но какое теперь это имеет значение, да и так ли это было?

– Тебе удобно? – спросила Шарлотта. Коснулась подушки, коснулась тусклых волос лежащей, в последнее время постоянно распущенных, что иногда в полумраке делало ее похожей на девушку. Уже ничего нельзя сделать. Она даже подушку не пыталась поправить. Даже подушку поправить, и то ни к чему. И нести еду тоже не надо, хотя уже время ужина. Ей уже не нужна еда, как странно. Хотя сознание еще тлело, многолетний порядок жизни рухнул. Ничего нельзя сделать, дела закончены. В это с трудом верилось. Странное чувство, как после экзаменов, когда книжки, так прочно соединившиеся с повседневностью, можно навсегда поставить на полку. Господи, не дай мне поддаться жалости… убереги меня от сострадания, еще будет время.

– Мисс Ледгард, чай будете пить?

– Нет, сестра, спасибо. Кажется, кто-то звонит. Посидите минуту, я пойду открою.

Шарлотта вышла в коридор. Доктор отворил дверь. Вошли Клер и Джордж, за ними Грейс.

Зачем Грейс пришла, с досадой подумала Шарлотта. Равнодушная зрительница, не более.

– Лотти, дорогая! – громким шепотом произнесла Клер. Она плакала.

– Моя дорогая, – подхватил Джордж. Сжал Шарлотту за плечо. Ладонью прикоснулся к ее щеке.

– Как она? – снова прошептала Клер.

– Снимайте пальто, – произнесла Шарлотта самым обычным голосом. Целый день сражаясь то с жалостью к матери, то с болью, то с ненавистью, сейчас она уже не находила сил на волнение. Да как смеет Клер плакать!

Пришедшие положили пальто в холле. Под пальто они оказались в вечерних нарядах – Джордж в строгом костюме, Клер в чем-то восточном, длинном, зеленом, шелковом, с черной вышивкой. Грейс, не сняв светлого пальто, сунула руки в карманы и прислонилась спиной к двери.

– Красивое платье, – машинально заметила Шарлотта.

– Благодарю, Шарлотта, милая.

Старая песенка.

– Мне сказали, что вы хотите о чем-то поговорить со мной, – обратился доктор к Джорджу.

– Я? А… Да, – ответил Джордж, невольно подчиняясь суровой мужской манере доктора. – Как… э-э… самочувствие? Удастся ли на сей раз вернуть ей сознание? Помню, тем разом…

– На этот, боюсь, не удастся, – ответил доктор, после чего вдвоем с Джорджем прошел в гостиную. Потому что столовая теперь превратилась в спальню больной. Шарлотте приходилось обедать в каком-то подсобном помещении. Слуг не было, а Перл, приходящую домработницу, Элисон уволила, потому что ей показалось, что та украла старинную ложечку, которая позднее отыскалась под диваном. По дому все приходилось делать Шарлотте.

– Лотти, ты, наверное, намучилась ужасно? – вполголоса спросила Клер.

– Не особенно. Пойдемте к ней. Хотя она никого уже не узнает.

Шарлотта отворила дверь, и перед вошедшими возникла Элисон, лежащая высоко на подушках. Сиделка включила ночник. На столике возле кровати, словно жертвенные приношения, поблескивали бутылочки, и было много цветов, даже слишком много. Чем-то похоже на индуистский храм, когда-то виденный Шарлоттой на снимке.

– Мама, Клер пришла к тебе.

– Мамочка, – проговорила Клер. Она никогда раньше так к матери не обращалась.

– Не расстраивай ее, – вмешалась Шарлотта.

Клер приблизилась к умирающей и села в кресло, придвинутое сиделкой. Взяла Элисон за руку и тут же отпустила. Шарлотта поняла почему. Рука была почти мертвая.

Элисон медленно повернула голову. Теперь она, наверное, видела дочку одним глазом. Губы ее зашевелились, она старалась что-то сказать.

– Что она говорит? – попыталась разобрать Клер. – «Устала»?

– Не плачь, Клер. Перестань.

– Прости, Лотти, ты умеешь держаться. А я не вынесу.

– Ну так иди. Ты просила в случае чего сообщить, я сообщила. Попрощайся и иди.

– Как я могу… попрощаться!

– Клер!

– Не сердись…

Открытый глаз напряженно смотрел на Клер, обмякшие губы шевелились.

– Древ, – сказала Шарлотта. – Она говорит – древ… деревья.

– По-моему, нет. Что ты, мама? Скажи мне.

– Может, я попробую? – вмешался Джордж. – Элисон, посмотри, это я, Джордж.

Вошел доктор и остановился возле дверей рядом с сиделкой. Джордж наклонился, всматриваясь в искривленное старческое лицо с некоторым интересом. Эффектная пара, подумала Шарлотта. Густые волосы Джорджа припорошены красивого оттенка сединой. Несмотря ни на что, он выглядит моложаво, уверенно и празднично. Сейчас полон заботы о больной, но вскоре снова вернется к своим акциям и ценным бумагам. Клер, хотя и постаревшая, тоже хороша собой, с лицом, одухотворенным заботой и болью, без этого свойственного ей самодовольно-радостного выражения. Только волосы, покрашенные в насыщенный каштановый цвет и старательно уложенные, своей изысканной волнистостью напоминают, что она собиралась на приятный званый ужин.

Элисон делала усилия, страшные усилия, так что подрагивало веко открытого глаза.

– Что она говорит? – спросила Клер. – Ведь она что-то говорит.

– Зовет священника? – предположил Джордж.

– Нет! – возразила Шарлотта.

– О Боже, может, нам лучше…

– Доктор, как вы считаете? – спросил Джордж. – Достаточно ли она понимает, чтобы…

– Вполне возможно, – ответил доктор. – Наверняка не скажешь.

– Наверное, тогда мы должны… – начала Клер.

– Не говори глупостей, – прервала Шарлотта. – Она не могла сказать «священника». Никогда этого слова не употребляла.

– Но ведь какое-то время она увлекалась католичеством, – напомнил Джордж.

– Никакого увлечения католичеством у нее не было, – возразила Шарлотта. – Она испытывала отвращение к католичеству. Мама, ты не хочешь, чтобы пришел священник, правда? Ни за что не хочешь.

Взгляд открытого глаза переместился на Шарлотту, губы дрогнули, а лицо исказилось от внутреннего напряжения. Шарлотта застыла, стараясь не показать, что задыхается.

– А по-моему, она именно этого просит, – настаивал Джордж. – Она посещала какое-то время одного священника.

– Они обсуждали вопросы благотворительности, а не религии.

– Об этом мы не знаем, – сказала Клер. – И не должны пренебрегать своими обязанностями. Надо позвонить священнику. Как его имя… сейчас, дайте припомнить… отец Менелли.

– Католический священник в этот дом не войдет, – заявила Шарлотта.

Наступило молчание.

– Но если она хочет… – огорченно произнес Джордж. – Вы согласны, доктор?

Он уже не наклонялся над больной, а стоял выпрямившись, серьезный, полный стремления выполнить долг.

«Что я плету, – подумала Шарлотта. – Я ведь совсем не то хотела… хотела… ее защитить… никаких святош, бормочущих молитвы и кропящих над ее головой… Нужно сохранить достоинство… Пусть ее смерть будет достойной… не превращать уход в посмешище».

– У нее есть духовник? – спросил доктор.

– Нет, – ответила Шарлотта. – Она воспитывалась в семье методистов, но уже много лет не посещала церкви, ни методистской, ни какой-либо другой.

– Тут есть местный пастор, человек, по-моему, симпатичный, – заметил Джордж. – Его зовут Инстон. Ну так как?

– Но ведь она не сказала «священника», – не сдавалась Шарлотта.

– Давайте все же позвоним Инстону, – сказала Клер. – Он знаком с мамой, бывал у нее… и вообще мы должны выполнить свой долг, как вы считаете? Она ведь еще, может быть, проживет несколько часов или дней, или…

– Ну так как, Шарлотта? – спросил Джордж.

– Делайте что хотите, – сдалась она. Сейчас надо попробовать от всего отключиться.

Джордж вышел. Когда он проходил мимо, Шарлотта почувствовала легкий запах виски. Доктор посматривал на часы. Сиделка тайком смотрелась в зеркало, поправляя волосы. Слышно было, как в холле Джордж говорит по телефону.

Шарлотта ушла в соседнюю комнату. На столе стояли графинчик и две рюмки… Грейс сидела на софе, вытянув стройные длинные ноги, скрестив руки, задумчиво глядя куда-то в пространство. Вошли Клер и доктор.

– Я, пожалуй, выпью, – сказала Клер. – Доктор, вам налить немножко?

– Нет, спасибо. Мне пора уходить.

– А ты, Лотти?

– Не хочу.

– Грейс, будешь пить?

– Нет.

Как раньше сиделка, Шарлотта тоже посмотрела на себя в зеркало и невольно поправила волосы. В нынешние времена она если и гляделась в зеркало, то разве что мимоходом, и совсем уже редко всматривалась в свои глаза, как бывало в молодости. Да и что она могла прочесть в своих глазах, кроме того, о чем и знать-то не хочется. В зеркале отразилось ее аристократически узкое лицо, волнистые седеющие волосы и большие фиалково-синие глаза. Сейчас она стоит на пороге перемен. Придет ли время, когда она сможет смотреть на себя без боли? Какими нежными и вместе с тем нерушимыми оказались оковы, превратившие ее в служанку при собственной матери. Она была из породы викторианских «ученых дам». Должна была посвятить жизнь борьбе за что-то, например за просвещение. А вместо этого погубила свою жизнь, потому что не боролась, слишком поздно осознала это право. Слишком поздно осознала также и то, что посвятила жизнь тому, что никак не могла назвать своими принципами. И вот состарилась. Зато завтра проснется свободной и богатой. И когда, сама тому удивившись, объявила, что ноги католического священника не будет в этом доме, она ведь подразумевала – в ее собственном доме. Элисон давно сказала, что дом перейдет к ней. А сказала ли об этом Клер? Сестры никогда на эту тему не разговаривали.

– Священника нет дома, – сообщил Джордж, появившись в дверях. – Я попросил передать. Мы сделали все, что могли.

– Нельзя ее оставлять, – сказала Клер, глотнув неразбавленного виски. – Надо что-то сделать… не знаю… может быть, прочесть из Библии, как на ваш взгляд? Ну что-нибудь надо сделать.

– Пойди к ней, Грейс, – приказал Джордж.

– Не хочу.

– Шарлотта, ты должна что-нибудь прочесть, обязательно, раз мы не можем с ней разговаривать. Нельзя же вот так просто сидеть и смотреть на нее. Когда-то она увлекалась Библией.

– Ну, это уж совсем дерзко, – не выдержала Шарлотта. – Мы не имеем права сейчас навязывать ей религию.

– Прочитать один из псалмов, от этого никакого вреда не будет, – предложила Клер. – При чем тут религия? И я уверена, что она произнесла именно «священника».

– Это будет похоже на то, что все кончено. С таким же успехом могли бы отслужить заупокойную службу.

– Не говори глупостей, Лотти. Нам всем нужно сесть возле нее и…

– Хорошо, читай, если хочешь, – сдалась Шарлотта.

– Я не умею, получится ужасно. Джордж, прочитай ты.

– Не знаю ни одного псалма, – оборонялся Джордж.

– Прочти «Господь Пастырь мой». Сейчас, какой же это номер? Пожалуй, из первых. Лотти, у тебя есть Библия?

– Есть. Вот она. – В доме была какая-то Библия. Элисон даже заглядывала в нее. Но уже давно.

Грейс говорила с кем-то по телефону, кажется, с Людвигом Леферье: «Нет, дорогой, не могу… позвоню в одиннадцать… еще ничего не известно, но, наверное… да, полагаю…»

– Какой это псалом, помнишь, Пинки?

– Кажется, мне и в самом деле пора уходить, – сказал доктор.

– Останьтесь, я очень вас прошу, – произнесла Шарлотта. – Выпейте еще.

Раздался дверной звонок.

– Это наверняка пастор Инстон, – поднял палец Джордж.

Шарлотта пошла открывать. Оказалось, сосед, пришел с претензией, что кто-то из приехавших сюда перекрыл своим автомобилем подъезд к его гаражу. Он хотел узнать – может, это кто-то из гостей? Шарлотта сказала, что в доме нет гостей. Тогда сосед спросил, как себя чувствует больная, и Шарлотта ответила, что чувствует она себя как обычно. Закрыла дверь, но прежде успела мельком глянуть на этот прекрасный, пульсирующий жизнью и вместе с тем такой заурядный, погруженный исключительно в собственные заботы, самовлюбленный материальный мир автомобилей и светящихся реклам. С удивлением обнаружила, что уже вечер.

– Грейс, прошу тебя, пойди к бабушке, – велела Клер. – А папа отыщет псалом.

– Я пойду вместе с вами, – отнекивалась Грейс. – Бабушка не хочет, чтобы я сидела рядом. Нам не о чем разговаривать.

– Она сейчас не может разговаривать.

– Тем более не имеет смысла к ней идти.

– Нашел! – объявил Джордж.

– Лотти, пойди ты, прошу тебя.

– Мне пора идти, – в очередной раз повторил доктор.

– Останьтесь, мало ли что может случиться!

– Мне жаль, мисс Ледгард. Но мое присутствие не имеет смысла. Сейчас уже все пойдет проторенной дорожкой.

– А сиделка сможет…

– Все сможет, если понадобится. Я вас прошу до завтрашнего утра мне не звонить. Это бессмысленно.

– То есть что бы ни случилось? Ну что ж, благодарю вас, доктор.

– Не за что. Спокойной ночи.

Джордж открыл дверь, и все вошли. Сиделка отошла в сторонку. Клер зажгла еще одну лампу.

Элисон впилась в них тем своим прежним страшно, нечеловечески напряженным одноглазым взглядом, таким красноречивым и вместе с тем таким бессильным. Этот взгляд, наполненный страданием, как у роженицы, что он выражал – мольбу, страх, вопрос, гнев, удивление, недоумение? Этот наполненный слезами глаз страстно чего-то требовал. Руки двигались, губы шевелились. Вчера на минуту наступило взаимопонимание. Сегодня тьма, лишь взгляд и бормотание. Неукротимый сильный характер умирающей уже не мог найти выхода.

– Мамочка, дорогая, – начала Клер, – сейчас Джордж тебе почитает. А ты отдохни.

Она села возле постели, Джордж тоже придвинул кресло для себя. Клер, подкрепившись виски, чувствовала себя более уверенно, она схватила слабеющую материнскую руку и удержала в своей. Шарлотта и сиделка стояли у камина. Грейс, испуганная и смущенная, нерешительно остановилась у двери.

– Дорогая мама, – произнес Джордж и начал псалом: «Господь Пастырь мой. И я ни в чем не буду нуждаться…»

Шарлотта отвернулась и закрыла глаза. Пусть это и неприятно, но надо признать – в каком-то смысле Клер и Джордж сейчас делают именно то, что нужно; это несколько тревожащее умение было им свойственно. Древние слова, что бы они ни значили, заключали в себе неоспоримую власть. И в этих обстоятельствах были как раз на месте. Ласково вознеслись над всем, пересилив все голоса, оставив лишь самих себя, превращая комнату в место, где должно совершиться великое таинство. Шарлотта увидела, что лица присутствующих стали неподвижными, застывшими. Клер плакала. Только Элисон, все еще шевелящая губами, казалась отделенной от них, вознесенной, как Бог – для служащих литию.

Раздался звонок.

Джордж прервал чтение. Клер утерла слезы.

– На этот раз наверняка пастор, – сказала она.

Шарлотта пошла открывать.

Это и в самом деле был пастор.

– Настоятельно прошу у вас прощения, – обратился он к присутствующим, – но я как раз был в клубе, там сегодня вечером игра в пинг-понг, и мне кто-то сообщил, но очень невнятно. Миссис Ледгард хотела бы со мной побеседовать?

– Кончается, – сказала Шарлотта. Это прозвучало странно, но пастор понял и тут же придал лицу иное выражение.

– Весьма сочувствую. Чем могу помочь, может, побеседовать с ней?

– Она не в состоянии, – сказала Шарлотта.

– Нам показалось, она хочет, чтобы позвали священника, – выступил вперед Джордж. – Мы решили почитать ей из Библии.

– Прекрасно, продолжайте, – ответил пастор.

– Но я думаю, это должны сделать вы, – сказал Джордж, протягивая Библию.

– Ну что вы, вовсе нет.

– Вы могли бы ей что-нибудь сказать, – вмешалась Клер. – Вы знакомы с моим мужем, мистер Инстон?

– Да, как же, рад знакомству.

Что они несут, подумала Шарлотта. Уж лучше пусть читают. Читать, не прерываясь, только читать.

– Опасаюсь, что я недостаточно знаком с миссис Ледгард, – оправдывался пастор. – Но если вы настаиваете, что именно беседы она ждет, я побеседую.

И все потянулись в спальню. Сиделка вновь снялась со своего места. Грейс стояла в ногах постели.

– Она все еще пытается что-то сказать, – сообщила Грейс.

– Наша дочь Грейс.

– Рад познакомиться.

– Присаживайтесь, мистер Инстон.

– Простите меня, миссис Ледгард. Я понимаю, что мы с вами почти не знакомы, но ваши дети обратились ко мне с просьбой прийти сюда и утешить вас словом, насколько это в моих силах. Вы понимаете меня, миссис Ледгард, можно мне взять вас за руку? В такие минуты мы понимаем то, что надлежит помнить всегда, что мы существа смертные, которых дни сочтены, и что наш уход, равно как и рождение, в руках Господа. В эти минуты мы понимаем тщету земных дел, пустоту самолюбивых стремлений, видим, что ничто не имеет смысла, кроме Бога, этого светила Благости, которое, хотя и затмеваемое тучами греха, освещает нашу жизнь. Идя к Богу, мы переходим из тени в свет, из лжи к правде, из кажущегося к действительности и вступаем в этот великий покой, которого никто не в силах постичь. А сейчас прошу всех присутствующих присоединиться к молитве…

– Опять произносит это слово, – отозвалась Грейс. – По-моему, говорит «завещать».

– А может, «прощать»? – предположил пастор.

– «Завещать»? – вмешалась Клер. – Наверное, речь идет о завещании.

– Где хранится завещание? – спросил Джордж.

– Не помню, – ответила Шарлотта. – Раньше лежало в гостиной, в ящике бюро. Пойти посмотреть?

– Я пойду с тобой, – предложила Клер.

И сестры дружно вышли из комнаты.

– Тут нет.

– Ну пропало, какая разница.

– Нет ли там какого-нибудь крючочка?

– Ты имеешь в виду юридического?

– Ну что, нашли? – Джордж появился в дверях.

– Лотти подозревает, что там какая-то юридическая зацепка.

– А ты когда-нибудь видела это завещание?

– Нет, но… а, вот оно.

– Дай-ка глянуть.

– Нет, пусть Джордж глянет.

– Допустим, тут есть какая-то зацепка.

– А когда вступает в силу?

– Я считаю, надо отнести ей.

– Но она не в состоянии.

– Лотти, отнеси маме.

– Может, она хочет нам показать…

– Господи, только бы все было в порядке.

– Надо развернуть, чтобы она могла…

– Простите, мистер Инстон, – обратился к пастору Джордж. – Мы, наверное, ошиблись, она требовала не духовника. Но мы очень вам благодарны, что откликнулись. Не уходите.

– Мама, вот, – сказала Шарлотта. – Купчая. На дом. Ты ее просила? – Положила развернутый документ на постель, подсунув его под слабеющую руку. Но Элисон не взглянула на документ, не сделала никакого усилия, чтобы его взять, и через минуту бумага упала на пол. Джордж поднял ее и начал внимательно изучать.

Элисон Ледгард всматривалась в старшую дочь. Собрав, очевидно, последние силы, она вновь прошептала, и на этот раз Шарлотта наконец поняла. Древс, вот что она говорила. Древс – семейный адвокат. О Боже, испугалась Шарлотта, она хочет изменить завещание. Она ненавидит меня, всегда меня ненавидела, и теперь хочет выбросить из завещания. Как можно в последние минуты так поступить, как можно! Да. Ненависть, причем очевидная. Что же делать?

– Что же она говорит? – тем временем растерянно спрашивала Клер. – Неужели…

– Зовет Древса, – объяснила Шарлотта.

– Да, совершенно верно! – подтвердил Джордж.

– А кто такой этот Древс? – спросил пастор.

– Наш поверенный, – пояснил Джордж.

– Сейчас позвоню ему, – сказала Шарлотта, собралась выйти, но вернулась. – Мама, не волнуйся. Я сообщу Древсу. И он тут же придет. Сразу же придет. Не волнуйся.

Огромный внимательный глаз закрылся, и слезы вдруг потекли по белым щекам.

Слезы вот-вот готовы были заструиться из глаз Шарлотты. Она вышла и начала набирать номер адвоката. Раздались гудки, но никто не брал трубку. Гудки, гудки, а она слушала и пыталась сдержать слезы. Из спальни долетел какой-то странный звук, похожий на крик неведомой птицы.

– Не отвечают, – сказала она.

Вернулась в спальню. Элисон лежала боком, уронив голову на край постели, глаза ее были открыты и смотрели неподвижно в одну точку. Клер рыдала. Грейс прошла мимо Шарлотты в холл.

– Она уже на небесах, – произнес пастор.

* * *

Остин Гибсон Грей положил телефонную трубку. Людвиг только что сообщил, что старая миссис Ледгард умерла, что Митци и он ждут Остина, и бутылочка виски тоже. Остин не почувствовал никакой жалости к покойной. Когда-то Клер сказала, думая, наверное, что Остин не воспримет эти слова всерьез: «Мама называет тебя шутом». А Остин воспринял. Значит, старуха скончалась. Ну и ладно. Может быть, Шарлотта разбогатеет и одолжит денег. Шарлотта ему симпатизирует, это все знают. Митци и Людвиг ждут. И бутылочка виски. Прекрасно.

И тут его кольнуло – Людвиг обручился с Грейс. Надо же было такое придумать! Все его бросают, вступают в отношения с кем угодно, лишь бы ему насолить. Вечно так происходит, ему никого не удается удержать. Например, Бетти. А Дорину забрала Мэвис, да кто угодно мог ее забрать. Людвиг защищал его от стольких неприятностей, что и передать трудно. И Грейс он любил. Любил без свойственных ему мучительных сомнений, с самого ее детства. Но сейчас, конечно, все усложнилось, сейчас, когда он с упоением читал в ее взорах, угадывал во всем ее расцветающем девичьем теле тайное понимание его желаний. Это была их общая тайна. В Людвиге он не сомневался ни на минуту, веря безоговорочно, что тот не только не осудит, но и вряд ли что поймет. Иногда встречаются такие вот замечательные люди, общение с которыми рождает именно такую уверенность. Но теперь Людвиг и Грейс наверняка возьмут за правило обсуждать его. Сначала все запутают, загрязнят, потом предадут.

Он стоял посреди комнаты, тяжело дыша. Кажется, снова приближается приступ астмы. Сейчас уже поздний вечер, начало двенадцатого. Два приготовленных чемодана стоят около дверей. Возьмет такси. Поедет к Митци, где его угостят виски и поцелуем. Моя жизнь меняется, подумал он, вот только в какую сторону? Что бы ни случилось, надо выстоять и сохранить веру в то, что все будет хорошо. В комнате было полно безделушек, которые он покупал для Дорины, ей очень легко было угодить, она радовалась каждой мелочи. Когда-то он дарил ей подарки каждый день: то фарфорового котенка, то фонарик, то еще что-то. И восторгался ее простодушной радости, похожей на дуновение весеннего ветерка, на все, что было им утрачено. Дорина возродила его к жизни. С ней обновилась его жизнь, вернулась чистота, вернулась молодость. У нее же самой словно не было возраста, она была отдана на произвол призраков, трепетала перед неведомым, охваченная печалью, обреченная на гибель. А может, это было просто его собственное чувство безнадежности, неверия в то, что ей по силам его спасти?

Пока не нашелся квартиросъемщик, он мог еще пожить здесь, но дело в том, что теперь, обзаведясь замыслами, он хотел как можно скорее начать движение вперед, к будущему. Это жилище уже наполнялось загадочной тишиной, словно пустовало годами и успело обрести своих призраков. Бетти была здесь, бедная умершая Бетти, была в том месте, о котором не знала и где все его мысли о ней оставались тайной. Остин открыл ящик стола и достал еще одну поблекшую фотографию. Всегда прятал их от Дорины. Несчастная Бетти. Молодая, смеющаяся, далекая и несуществующая. Иногда ночами он думал о ее бренных останках. Было время, когда он пытался отыскать ее могилу, но нашел лишь участок скошенной травы. Так и не поставил ей памятника. Пока он жив, Бетти тоже будет жить, а умрет – и никто уже и не вспомнит эту историю.

С Дориной он не будет видеться до тех пор, пока не найдет работу. Попросит Людвига отнести какой-нибудь подарочек. Удивительно, до чего хорошо они с Дориной понимали друг друга вопреки всей этой ораве людей, которая старалась их разъединить. Секрета их взаимопонимания никому не отгадать. Какой-то луч незамутненного света, может быть, это была обыкновенная жалость, исходил от этой девушки и в таком же незамутненном виде проникал ему в сердце. Его всегда окружали женщины, жаждавшие руководить им. Дорина никогда к этому не стремилась. Ее сочувствие возникало из беспомощности. Он думал: «От нее и только от нее я могу принять сочувствие». Эта мысль наполняла его добротой и смирением. Для того, наверное, и существуют женщины, чтобы благодаря им в мужчинах пробуждалась доброта, но почему в его случае это не оправдалось ни на йоту? Казалось бы, Дорина могла стать идеальной спасительницей. А на деле получилось так, что слезливая привязанность великанши Митци успокаивала его изболевшуюся душу куда больше, чем чистая любовь Дорины.

Настойчивый дверной звонок ворвался в размышления так неожиданно, что в первую минуту он не сразу понял, что случилось, это было похоже на выстрел. На мгновение его охватил страх. Полиция? С обвинением? Кто же может явиться к нему так поздно и звонить с такой дерзкой настойчивостью? Остин подошел к дверям.

– Кто там?

Снаружи раздался чей-то голос.

Он открыл дверь. За ней стоял какой-то мужчина. Это был Гарс.

– Входи, – сказал Остин и придержал дверь перед своим рослым сыном.

Остин направился в комнату. Гарс шел следом, по пути устало бросая пальто, портфель, газету. Улыбнулся вялой, бесцветной улыбкой и начал осматривать комнату. Вид у него был очень усталый, он как будто потемнел и явно нуждался в бритье. Несвежая одежда явно была ему маловата и напоминала кое-как подогнанный старый мундир. Какой же он высокий, подумал Остин, и нет уже этого обаяния мальчишества. Какой высокий, какой худой, какие у него черные волосы, какое суровое смуглое лицо, ни дать ни взять – индеец.

– Боже мой. – И Остин со вздохом сел на стул. – Не ожидал увидеть тебя раньше июля.

– Ты не получил мою телеграмму? Тут все изменилось. Мебель стояла по-другому. Переставил?

– Да. Я думал, ты приедешь в июле.

– Решил бросить все. Где Дорина?

– Гостит у Мэвис.

– Можно от тебя позвонить?

Гарс поднял трубку, набрал номер.

– Аэропорт? – спросил он. – Меня зовут Гибсон Грей. Я вам уже звонил по поводу чемодана. Да, темно-синий чемодан, рейс из Нью-Йорка. Да, понимаю. Да, формуляр заполнил. Значит, вы сообщите, если отыщется? Спасибо. Доброй ночи.

– Что произошло? – спросил Остин.

– Чемодан потерял. В аэропорту поместил его, как и полагается, в автобусе, сзади, а сам не успел сесть. Пришлось дождаться следующего, через двадцать минут, а потом выяснять в бюро находок, где все эти вещи кружатся и кружатся…

– Кружатся?

– Ну, там что-то вроде карусели, а на ней чемоданы, и эта конструкция кружится, а увидевшие свой чемодан его снимают. И вот когда я туда добрался, моего чемодана уже не было. Кто-то, наверное, заметил, что я не успел сесть в автобус, ну и присвоил. А может быть, решили: раз владелец не является, можно взять.

– Сочувствую. Ну может, еще найдется. Там было что-нибудь ценное?

– Только рукопись.

– Философской работы?

– Нет, романа. И как на грех, единственный экземпляр. Ну да Бог с ним. Как ты, отец? Как поживаешь?

Когда-то называл меня папа, подумал Остин. Но что об этом вспоминать. Теперь передо мной совсем другой Гарс, рослый мужчина, нуждающийся в бритье, визитер, пришелец, судья.

– У меня все хорошо, – ответил Остин. – Рад, что ты вернулся домой.

– Домой, – повторил Гарс. – В том-то все и дело. Ну, что здесь происходит, как все, как Людвиг, он все еще живет у этой, как ее, Рикардо?

– Да. И он обручился.

– С кем же?

– С Грейс Тисборн.

– Как жаль. Жаль, но мне сейчас трудно говорить. Этот самолет меня расстроил. Если ты не против, я себе изжарю яичницу и улягусь в постель.

– Увы, в доме ни крошки еды… был хлеб, но я его выбросил.

– А молоко?

– Нет, понимаешь…

– Ну, тогда приму ванну – и в постель.

– Горячую воду отключили, – утомленным голосом произнес Остин. – Понимаешь, я как раз собирался уезжать… в отпуск.

– А куда именно?

– К морю.

– Прямо сейчас, в полночь?

– Да, а что тут странного?

– Можно мне пожить здесь, пока ты будешь там?

– Пожалуйста, живи.

– Тогда всего тебе хорошего. Извини, отец, но я в самом деле не в силах разговаривать. Помочь тебе снести чемодан?

– Стой. Я не в отпуск еду. Дорина меня бросила. Я потерял работу. И должен сдать эту квартиру кому-нибудь. Поэтому сам переселюсь к Митци Рикардо. Разумеется, на время. Мне ужасно жаль. То есть Дорина не навсегда ушла. Тут так все запуталось. Но все уладится, вот увидишь. Мне так жаль…

– Ну что ты. Не надо.

Слова иссякли. Остин с трудом дышал.

– Тебе обязательно надо идти? Ночью?

– Да.

– Значит, поговорим позднее.

– Хорошо, – согласился Остин, едва сдерживая слезы.

– Да, чуть не забыл. Там внизу для тебя письмо, нашел на ступеньках. Вот оно, у меня в кармане.

И Гарс протянул отцу конверт с напечатанным на машинке адресом. Остин посмотрел на штамп и вздрогнул. Торопливо вскрыл конверт и прочел:


Дорогой брат!

Прости, что так давно не писал тебе. Я так часто думал о тебе, особенно в последнее время, потому что я решил, по ряду причин, о которых расскажу тебе на досуге, уйти в отставку. Тебе известно, что я намеревался обосноваться на Востоке. Но убедился, что с возрастом тоска по дому и по близким людям становится все сильнее. Одним словом, я решил вернуться в Лондон. Мы с тобой за эти годы оба постарели и поумнели. Более не буду распространяться. Но поверь, я с огромным нетерпением и волнением ожидаю нашей встречи после стольких лет разлуки. Пусть Господь тебя благословит. От всего сердца желаю увидеться с тобой уже в этом месяце.

Всегда преданный тебе твой брат Мэтью

* * *

– Уж и не знаю, что мне делать, от забот просто голова идет кругом, – говорила миссис Карберри, обращаясь к Мэвис Аргайл. Миссис Карберри рассказывала Мэвис о своем умственно отсталом сыне Рональде, десяти лет. Кроме него, у миссис Карберри были еще четверо детей и муж-пьяница.

– Само собой, я все время молюсь, за домашними делами и вообще. Но при этом не легчает. Уолтер требует, чтобы я ребенка отдала в тот дом, ну знаете, в приют, потому что ребенок очень раздражает Уолтера, и бывает, что я уже почти согласна, только бы он не бушевал. Вот вчера вечером снова на меня напустился, что, мол, другим детям вредно, когда в доме такой ненормальный живет; Рональд не такой, но его никто не любит, знаете, и дети все время над ним потешаются, а он от этого еще пуще нервничает, в настоящее чудовище иногда превращается, а ведь с ним надо возиться, а работа стоит, но как же я могу позволить его в приют отдать, не могу, и все, сердце разрывается, ведь он не виноват, что таким родился. А сдам я его в приют, так ведь там он совсем сиротой останется, никто его там не пожалеет, а он от этого и умереть может, а я о нем все время буду думать, как он там, бедненький мальчик, плачет, наверное, зовет маму.

Маляры только что ушли. Миссис Карберри складывала вещи в стиральную машину. У ее старшего сына неприятности с полицией. Муж – хам и тиран. У этой женщины, подумала Мэвис, действительно серьезные неприятности; что по сравнению с ними мои нестойкие, зависящие от настроения капризы? И все же они для меня реальны, и хотя миссис Карберри нельзя не сочувствовать, очень трудно представить, что реален и ее мир, невыносимый, наполненный детским плачем и грубыми окриками мужа.

– Ах, если бы вы согласились его принять, – вздохнула миссис Карберри, – хотя бы на время. С ним никаких особых хлопот, с моим бедненьким малышом. Социальная опека за него платила бы, и он ходил бы в специальную школу, как сейчас ходит, а я бы за ним смотрела.

– Это невозможно, – ответила Мэвис. Миссис Карберри и раньше об этом говорила. Но Мэвис не сдавалась. Стоит Рональду оказаться в Вальморане, и он останется здесь навсегда.

Миссис Карберри не спорила. Выглядела она страшно усталой, запуганной, старой, старше Мэвис, хотя была, кажется, лет на пятнадцать моложе. Мэвис полнела, но каким-то таинственным, лишь ей известным способом сохраняла привлекательную внешность. Ей было пятьдесят, но иногда можно было дать и двадцать пять. А Дорине вечно будет восемнадцать.

Вальморан был старым родовым гнездом, где жили и умерли родители Мэвис. Этот белый итало-викторианский домик находился в прикрытом облачками древесных крон уголке Кенсингтона. Став на какое-то время приверженкой католицизма, Мэвис хотела отдать дом сестрам общины «Пресвятого Сердца». Она сама собиралась стать монахиней, и, таким образом, Вальморан был как бы ее взносом. Но дорогостоящая лондонская недвижимость требует для приобретения чрезвычайно сложных финансовых операций. Монашек, дам рассудительных, насторожили стоимость дома и вероятная борьба с местными властями, а также напугало откровенно угрожающее письмо кузенов Мэвис. Несмотря на это, процесс продажи дома начался, но Мэвис вдруг передумала. Бросила мысль о монашестве, посчитав, что Бога нет, и вместо этого решила завести как можно больше романов, что ей прекрасно удалось. Но позднее ужасное несчастье вновь привело ее к порогу обители «Пресвятого Сердца», неверующую, но полную отчаяния. Ее детский католицизм, очистившийся до абсолютной утраты веры и в настоящий момент подкрепленный разочарованием в важности дел этого суетного мира, ждал ее в этих мрачных комнатах, где шелестели длинные черные юбки, а в глубине все время закрывались неслышно какие-то двери. Мэвис вновь предложила им свой дом. Но сестры оказались сметливыми и предусмотрительными. Естественно, им хотелось заполучить Вальморан. Но на их условиях. В частности, чтобы Мэвис стала одной из них. Через несколько месяцев как-то так получилось, что дом превратился в убежище для девушек, а Мэвис стала его попечительницей. Деньгами снабжали монахини, местные власти и состоятельные друзья из числа католиков. Ответственность и риск Мэвис взяла на себя.

Вера к ней не вернулась, а иногда она ощущала просто ярость по отношению к религии детства. Но по необходимости и с горькой самоиронией она вела жизнь, полную самопожертвования. Приют был совсем небольшой, в доме одновременно жило не больше двух-трех девушек, и хотя Мэвис всегда была занята, до изнеможения себя никогда не доводила. Подопечные, девушки глуповатые, необразованные, чаще с сомнительным прошлым, но неизменно набожные, вызывали в ней интерес и некоторые – небольшое сочувствие. Справлялась она умело, но когда добрые сестры упоминали о «благодати», лишь усмехалась про себя. Она наслаждалась своей умелостью и, словно сластолюбец, с упоением вкушала роскошь вновь обретенной невинности. В прежние годы, полные безумств, она всегда просыпалась с чувством вины. Можно подняться над любым страданием, кроме чувства вины, если видеть что-то высшее, если дана способность видеть что-то высшее. В течение тех лет ее терзали чувство вины и раскаяние. Сейчас Мэвис просыпалась с ясной головой, с ощущением собственной пустоты, которую заполняют настоятельные потребности других людей. Волей случая и не самым легким путем она достигла желанной в былые времена моральной награды – жизни, похожей на гладь стоячего озера, существования бесцветного, прозрачного и очищенного, полного хлопот и при этом ни с кем не связанного.

Связывало ее только одно, и это была, конечно, Дорина. Вальморан принадлежал Мэвис, согласно завещанию матери. Отец женился вторично и опять на католичке, тоже умершей молодой, вскоре после рождения Дорины. И Мэвис пришлось заменить Дорине мать. Когда Мэвис переживала безумства молодости, Дорина еще ходила в школу. Она была милой девочкой, скромной, сдержанной, умеющей справляться со своими делами. После смерти отца у нее наступила полоса злоключений, но в то время Мэвис было совершенно не до младшей сестры. С Дориной начали происходить разные странные случаи. «Боюсь, что ваша сестра притягивает разрушительные силы», – жаловалась Мэвис очередная директриса, но Мэвис хватало тогда и собственных «сил», с которыми приходилось бороться. В самом деле, как только Дорина появилась в Вальморане, тут же начались необъяснимые неполадки с электричеством, со стен срывались и падали на пол картины, трескались стекла. А один раз прозвучал ужасающий грохот, будто с лестницы сбросили фортепиано. Но все эти явления исчезли, как только Дорине исполнилось восемнадцать.

Бросив школу, Дорина поселилась в Вальморане сразу после основания приюта. Несмотря на сообразительность, ей не удавалось сдать ни одного экзамена. Она часто страдала какими-то неясными недомоганиями, подозревали, что у нее склонность к туберкулезу. Дорина немного помогала по дому, училась на курсах машинисток, на полставки работала в библиотеке. А по большому счету ничего не делала; и ей удавалось создать посреди шума повседневности собственную область тишины. Она была духом сада, духом лестниц, ее всегда видели с цветами в руках. Загрубелые в жизненных передрягах обитательницы приюта добродушно подсмеивались над ней, называя между собой «нашим чудом».

Мэвис часто приходила от нее в отчаяние, но столь же часто умилялась. Мэвис знала, что сестра несчастна. Временами, глядя в ее таинственные глаза, она спрашивала себя: не спрятались ли все эти «силы» внутри Дорины? Многое оставалось непонятным. Что творится у нее в душе? Может, Дорина презирает всех этих девушек, считает их дерзкими и неискренними созданиями? Мэвис так и не удалось построить для сестры нормальный дом. А может ли так быть, что Дорина чувствует обиду из-за денег, ведь ей самой не оставлено ни копейки. Конечно, сестры любили друг дружку, а Дорина вообще обладала способностью создавать впечатление идиллии. Монашки, которые, как правило, держались в стороне, пробовали переманить ее к себе, но она как-то по-своему от них ускользала. Ей тоже не нужен был Бог, но она была куда беззаботней сестры. Она никогда не молилась, но при этом не чувствовала ни потребности делать это, ни вины, что забросила молитвы. У нее был свой собственный мир.

Все планы, для нее составляемые, вскоре неизбежно начинали затягиваться дымкой, и терялось понимание, для чего это все задумывалось. Как только Дорина начинала воплощать в жизнь какой-нибудь план, он тут же утрачивал смысл. Более или менее ясно было только то, что ей надо выйти замуж, и Мэвис вложила немало сил в отбор претендентов. Дорина была равнодушна. Молодых людей приглашала Мэвис. На самом деле мысль, что Дорина в конце концов сделает свой выбор и выйдет замуж, доставляла ей только боль, причем разного рода. Иногда она приглашала Остина, и он иногда приходил, не как ухажер, разумеется, не как вздыхатель, такое ей никогда в голову прийти не могло, он был слишком стар, и вообще никчемный человек, но она жалела его, потому что он был братом Мэтью. Дорина тоже его жалела. Жалеть Остина – это было для сестер как бы совместным объединяющим занятием. Остин, обладающий уникальным талантом возбуждать к себе жалость, после смерти Бетти официально считался человеком «с разбитым сердцем». Но как раз «разбитое сердце» сильнее всего прочего могло пробудить интерес в молодой девушке.

Загрузка...