Поговаривали, что сей ученый муж жил бобылем во внушительных размеров квартире, одна из стен которой была занята стеллажом для видеокассет. Вероятно, чтобы не потерять нюх, дегустатор каждый вечер просматривал что-нибудь этакое — эротическое, переходящее в порно. Причем ни повторяемость сюжетов, ни явная искусственность происходящего, ни шаблонная операторская работа — его не утомляли.

Ходили слухи, что чиновник Каблуков берет взятки. Причем не классическими борзыми щенками, а видеокассетами. Поскольку „жесткую“ эротику от „мягкой“ мог отличить только сам Иван Иванович, заинтересованные в безобидной ошибке эксперта деловые люди готовы были хоть бесконечно питать его пагубную страсть к зрелищам. Этот пример еще раз подтверждал идею кого-то из мудрецов о том, что миром правят не идеалы, а интересы.


Настасья уже успела утомиться от просмотра.

„Тик-так, тик-так“, — поскрипывали кухонные часы в форме ботинка с непривычно длинным носом — точь-в-точь, как у гномиков в мультике.

„Вот и вечер, скучный и одинокий, — вздохнула она, — сколько таких вечеров мне еще предстоит? Тысяча? Две? Вся жизнь, если…“ — На этом „если“ ее мысли оборвались, словно кто-то сломал пружинку в невидимых часиках судьбы.

„…Если я не приму предложения Евгения Пирожникова…“ — подсказал ей таинственный голос.

Но она не могла сделать шаг, пока проблема выбора не встала обоюдоостро, как мифический меч.

И эта проблема неумолимо возникла перед ней в этот же вечер. Когда раздался звонок в дверь, она по привычке подумала: „Боже, неужели опять Валентин?“

— Это я, Ростислав. — Голос был холодный и четкий, как скальпель хирурга.

Анастасия открыла дверь и впустила его в свое жилище, как впустила бы случайный сквозняк.

— Кофе будешь? — спросила из вежливости, хотя прекрасно знала, что от кофе он не отказывался еще ни разу в жизни.

— Да. — Он сел в кресло-вертушку у письменного стола.

Настя готовила кофе. А к нему — бутерброды с черной итальянской салями из „поцелуевского“ презента. Так сильно дрожали руки, словно это она приятельствовала с „зеленым змием“, а не ее неожиданный визитер. Она вскрикнула, потому что порезала палец. Ей очень хотелось заплакать, зарыдать, уткнуться носом в плечо своего мучителя, потому что по закону всемирных подлостей женщинам свойственно любить и беречь именно тех, кто доставляет им наибольшие, а часто и совсем невыносимые страдания.

Но она молча слизывала темную, как церковное вино, кровь, а причастившись, заклеила пластырем ранку и продолжила готовить бутерброды. С коими и появилась вскоре пред очами возлюбленного, сильная и неприступная.

— Вот и кофе! — произнесла Настя с интонацией официантки.

Они пили кофе. Ростислав все еще не отваживался начать разговор, ради которого скорее всего и явился. Насте нелегко было видеть его снова. А тем более здесь, в обновленной „берлоге“. Она старалась прогнать провокационные мысли, боясь признаться самой себе, что хотела бы лицезреть его в подобной непринужденной обстановке каждый день и час.

— Значит, ты все-таки собираешься рожать?.. — почти без интонации наконец произнес Ростислав.

— Как видишь, — на той же ноте ответила Настя.

— Ты, конечно, знаешь, что я против. Но запретить я тебе не могу… Не могу!

— Предположим. — Она с трудом сдерживалась, чтобы не „ляпнуть“ что-нибудь такое, о чем придется пожалеть впоследствии.

— А ты хотя бы понимаешь, что навлекла позор на себя и на ребенка? Слава Богу, что твоя бедная мама ушла в мир иной и не может видеть всего этого…

— И это говоришь мне ты? Слава, ты в своем уме?

— В своем, в своем… Но ты… Ты ведь знала, что я человек порядочный, вот и решила удержать меня своим ребенком. Да как подло! Ты забеременела без моего согласия.

— Слава, а ты в это время стоял за дверью? — еле слышно спросила она.

— Я не о том… Я сотни раз предупреждал тебя, что хочу писать стихи и быть свободным — от всех и вся. А тут, о Господи, двое детей от разных женщин! — Он едва не плакал. — А я, между прочим, еще официально не развелся.

— Это не мое дело, — заметила Настя, точно копируя его „манеры“, но Ростислав был настолько занят произнесением трагического монолога, что не мог этого понять.

— И в какое положение ты меня ставишь? Зачем, скажи, зачем эта вселенская огласка?! Все знают, что я, поэт Коробов, отец этого несчастного ребенка. Сегодня встречаю Любу Ладову, а она мне: „Привет, беременный папаша!“ А все ты, ты!

— Убирайся…

Ростислав слышал только себя:

— А я ведь тебя любил. Я создавал твой идеальный светлый образ. Я хотел тебя обессмертить…

— Ты? Меня?..

— Я посвящал тебе лучшие стихи, пока ты не приблизилась ко мне настолько, что неизбежно возникли силы отталкивания.

— Ты сам все разрушил, Слава… Уходи.

— Что? Ты меня выгоняешь?! — Наконец-то до него дошло. — Да, я уйду. Уйду, но когда ты принесешь мне своего бастарда и будешь умолять, чтобы я дал ему свою фамилию, так и знай — я выгоню тебя.

Вместо, казалось бы, естественного негодования и неподдельной обиды Настю вдруг охватило чувство гадливости. Как к червяку, извивающемуся на тарелке.

— Зачем ты пришел, Слава?

В его глазах можно было прочесть смятение, растерянность, страх, стыд — все, что угодно, но только не хотя бы малейший намек на достоинство, которое и делает существо мужского пола мужчиной.

Оставшись одна, Настасья задумалась, устав от сильных эмоций, опустошивших ее. Мир казался ей переполненным сексуальными, привлекательными, удивительными особами противоположного пола, большинство из которых по той или иной причине не подходят женщинам. Но они склонны забывать, что влюбиться в человека, который тебе не подходит, — самое легкое в жизни! Проблема состоит в том, чтобы не влюбляться в таких людей. Чтобы вовремя говорить „нет“. И даже если не вовремя, то лучше поздно, чем никогда.

Настя не могла разобраться, смогла ли бы она вот так, просто и легко выгнать Ростислава, если бы в ее жизни вдруг не появилась тень Пирожникова? Наверное, нет. Скорей всего, как и все женщины в подобной ситуации, обрадовалась бы этому неожиданному визиту Коробова и постаралась бы вести себя дипломатично и мудро: „Милый, а как для тебя будет лучше? Дорогой, ты во всем прав, только вот… Единственный, я так тебя люблю, что ставка в этой игре, как говаривали герои древнего многосерийного детектива, больше, чем жизнь…“ Но она сказала только: „Уходи“. Значило ли это, что она скажет Евгению „да“?

Она чувствовала, что совсем запуталась… Ей начало казаться, что Ростислав не имеет никакого отношения к ней и ее ребенку. Может быть, так сходят с ума?

А может быть, нужно просто представить свою жизнь лет этак через десяток. Ну допустим, она удержит, „поймает“, как он говорит, Коробова. Можно ли представить теперь, что они живут вместе в этом доме?..

Анастасия села писать, и сонмище общежитских воспоминаний ворвалось в ее рукопись: запахи, голоса, натужный скрип пожарной лестницы, Катя и ее неунывающая гитара, бедная Гера, проданная за бутылку. Бумага, как ей и положено, все терпит. Но сможет ли вытерпеть все сама Настя? Вытерпит ли ее малыш?

Она засыпала, а тот, кто сидел в ней, как утка в зайце из известной народной сказки, никак не хотел успокоиться. Он бодрствовал! Он все время ворочался с боку на бок, меняя конфигурацию ее округлившегося живота.

„Конечно же, у него уже есть душа, — догадалась Настя, — и она все чувствует, а может быть, узнает тех, кто привел ее в этот замкнутый и спокойный мир… Интересно, когда все-таки младенец обретает душу? В момент зачатия или в мгновение рождения?“

За эти почти пять месяцев она достаточно хорошо прочувствовала, что у „нового“ человека более чем достаточно времени для такого приобретения.


До возвращения Пирожникова оставалось чуть больше недели. За это время Настасья планировала завершить собирание „Опытов“ для Марка Самойловича.

Она как раз делала извлечения из истории постижения вечных таинств эроса леди Чаттерли.

„Это была запредельная ночь; поначалу ей было немного страшно и неприятно; но скоро она снова погрузилась в слепящую пучину чувственного наслаждения, более острого, чем обычные ласки, но минутами и более желанного. Чуть испуганно она позволила ему делать с собой все; безрассудная, бесстыдная чувственность как пожаром охватила все ее существо, сорвала все покровы, сделала ее другой женщиной. Это была не любовь, это был пир сладострастия, страсть, испепеляющая душу дотла. Выжигающая стыд, самый древний, самый глубокий, таящийся в самых сокровенных глубинах души и тела. Ей стоило труда подчиниться ему, отказаться от себя самой, своей воли. Стать пассивной, податливой, как рабыня, — рабыня страсти. Страсть лизала ее языками пламени, пожирала ее, и, когда огонь забушевал у нее в груди и во чреве, она почувствовала, что умирает от чистого и острого, как булат, блаженства.

В юности она не раз задавалась вопросом, что значат слова Абеляра об их с Элоизой любви. Он писал, что за один год они прошли все ступени, все изгибы страсти. Одно и то же всегда — тысячу лет назад, десять тысяч лет назад, на греческих вазах — всюду! Эксцессы страсти, выжигающие ложный стыд, выплавляющие из самой грязной руды чистейший металл. Всегда было, есть и пребудет вовеки!

Этот мужчина был сущий дьявол! Какой сильной надо быть, чтобы противостоять ему. Не так-то просто было взять последний бастион естественного стыда, запрятанного в джунглях тела. Только фаллос мог это совершить. И как мощно он вторгся в нее!

Как лгут поэты, и не только они! Читая их, можно подумать, что человеку нужны одни сантименты. А ведь главная-то потребность — пронзительный, внушающий ужас эрос. Встретить мужчину, который отважился на такое и потом не мучился раскаянием, страхом расплаты, угрызениями совести, — это ли не счастье! Ведь если бы потом он не мог поднять глаз от стыда, заражая стыдом и ее, надо было бы умереть.

Господи, как редко встречаются настоящие мужчины! Все они — псиной породы, бегают, нюхаются и совокупляются. Боже мой, встретить мужчину, который бы не боялся и не стыдился! Конни взглянула на него — спит как дикий зверь на приволье, отъединившись от всех. Она свернулась клубочком и прильнула к нему, чтобы подольше не расставаться“.

Процитированный отрывок заставил Настю задуматься. Но не о том, редко или часто встречаются настоящие мужчины. Она была уверена, и практика — критерий истины убеждает в этом, что настоящих мужчин, о которых рассуждает Конни, создают настоящие женщины, могущие разбудить страсть, избавить от комплексов, открыть великие тайны чувственности. Но они, увы, не могут подарить своим избранникам то, что сделало бы их мужественными в квадрате: неженственный взгляд на мир…

Абеляр и Элоиза — пара в мировой культуре классическая и почти столь же известная, как Ромео и Джульетта. С единственной разницей: философ Абеляр и его возлюбленная существовали на самом деле. И были насильно разлучены: Элоизу заточили в монастырь, а Абеляра кастрировали. Но и после всех злоключений они не перестали любить друг друга. Может быть, потому, что успели пройти все изгибы страсти? Всего за один год.

А они с Ростиславом прошли свои изгибы страсти всего за несколько месяцев. И все! Не тот, видно, масштаб личностей, не те страсти… Настя готова была признаться себе, что влюбилась когда-то в Коробова прежде всего потому, что он напоминал ей отца, запечатленного на фотографии. А потом оба они оказались раздавленными тяжким грузом комплексов. Каждый — своим.

Но любовью ли была эта слепая страсть? Может ли вообще маниакальное влечение существовать долго — всю жизнь? Возможно, на эти вопросы ответила бы Наташа Ростова, воспылавшая страстью к Анатолю Курагину? Тихая и мирная Наташа, растворившаяся в конце концов в счастливом, лишенном хоть какого-нибудь надрыва браке с Пьером Безуховым. Впрочем, Андрея Болконского она, кажется, тоже любила…

* * *

В почтовом ящике Настя нашла номер толстого журнала со своими стихами. Она благодарила этот день за нечаянную радость. Подборка так и вышла — без фотографии, в свое время не сделанной криминальных дел мастером Валентином.

„Где он теперь? — вспомнила она давнего эротического друга. — Куда он мог исчезнуть?“ Страшные следы на давно растаявшем снегу вновь проявились, как негатив, в ее памяти. И ей страстно захотелось быть защищенной. Хотя бы каменной стеной.


Анастасия не знала, что Валентин исчез не случайно и вовсе не по своей воле. Что именно каменная стена, а то и две-три отделили экс-фотографа не только от бывшей возлюбленной, но и от всего свободного мира по меньшей мере лет на семь. Она не знала, что „загремел“ он в тюрягу, к сожалению, не за поджог ее квартиры. „Заложили“ некрофила-мазохиста подельники, которых взяли в разгар какой-то мафиозной разборки, На вопрос, кто в МУРе их информировал, они отвечали прямо и открыто, исключительно четко, — как дикторы „НТВ“, произнося одно и то же имя.

Такой вот вышел „печальный детектив“.

* * *

Настасья Филипповна пила цейлонский чай, заедая его швейцарским сыром, и душа ее была спокойна, поскольку скатертью-самобранкой стал пакет, презентованный легально состоятельным Поцелуевым. А когда на ее столе появлялись копченые угри из прудов скромного фотографа, она, бывало, испытывала смутную тревогу, приводившую временами к отсутствию аппетита. К счастью, ей были неизвестны причины тех давних „безвкусовых“ пристрастий.

Она листала толстый журнал, и сердце ее стучало с тайной гордостью. Нет, куда там — она вся была переполнена преступной гордыней. Потому что о-то-мсти-ла! Отомстила милой бардессе Катюше Мышкиной, которая осаждала редакцию этого издания, как половцы Киев, уже который год. Настасья испытывала удовлетворение, достойное великой Джулии Лэмберт.

Открой глаза, пойми, что все сбылось.

Укачивает облако ребенка.

Во сне являлась дальняя сторонка

И грузной птицей пролетала злость.

Прости, прости.

Качается мой мир,

Цепями по земле гремят качели.

Взлететь и быть мы так с тобой хотели!

А ныне — пир…

И Настя пировала, намазывала белую булку красной икрой, а не губной помадой. Сегодня у нее был маленький праздник. Она почувствовала себя сильнее, потому что смогла произнести „нет“ — своим болям, обидам и неясным томлениям.

Сегодня она осознала, что сможет сказать и „да“. Когда настанет час.


А вечером Анастасия смотрела „Ночного портье“, поставленного Лилианой Кавани и переписанного Улугбеком Ахметовым на безымянную кассету.

Едва она заправила кассету в гнездо видеомагнитофона, как уже не могла оторваться. Она вся была поглощена созерцанием женственного взгляда режиссера на трагические страницы истории двадцатого века. Только женщина могла увидеть так: ни батальных сцен, ни бесконечных переговоров и штабных заседаний, ни военных сводок… Герои фильма трагичны по самой сути, потому что не изменили ролей. Они — жертва и палач. Как сказала их создательница в одном из интервью: „Все мы жертвы или палачи и выбираем эти роли по собственному желанию. Только маркиз де Сад и Достоевский хорошо это поняли“.

* * *

На ночь Анастасия решила почитать „Спящие красавицы“ Ясунари Кавабата и погрузилась в повествование, а заодно и в садо-мазохизм по поводу своего навсегда утраченного „японца“, впрочем, как оказалось, больше похожего на татарина.

Она читала повесть нобелевского лауреата, герметичную и таинственную…

Начиналась повесть с того, что старик Егуцы приходит в дом „спящих красавиц“ и проводит там несколько ночей. А заканчивалась трагически: одна из тех девушек, которыми Егуцы платонически наслаждался, засыпает сном вечным. Это произведение насквозь было проникнуто эротикой, но особого рода. Это симфония эротической осени Человека.

„Казалось, девушка пахла молоком. Этот молочный запах младенца был умопомрачительнее запаха самой девушки, „Неужели?!“ — трудно было поверить в то, что у нее был уже ребенок, что в ее груди столько молока, что оно даже просачивается из сосков. Егуцы еще раз взглянул на ее лоб, щеку, на овал лица от скул до шеи. Хотя он и так, шестым чувством ощущал ее всю, но для уверенности все же чуть-чуть приподнял одеяло над ее плечом и заглянул в темноту. Нет, она еще никогда не кормила грудью. Он дотронулся до ее соска кончиком пальца, но тот остался сухим. И хотя девушке не было и двадцати, ее тело уже не должно было пахнуть молоком. Это был просто запах женщины. Но Егуцы ни на мгновение не сомневался: это запах младенца. Или ему так только казалось? Может быть, этот запах зародился из пустоты его сердца? Подобные догадки навевали Егуцы печаль и грусть. Но может быть, это была просто нищета старости, а не грусть и не печаль. Потом это ощущение сменилось жалостью и нежностью к девушке, от которой исходило тепло молодости. Но в тот же миг старик поборол холодное искушение и услышал музыку в девичьем теле. Музыку безбрежной любви. Егуцы стал озираться по сторонам, словно искал путь к отступлению. Стены были скрыты за бархатной шторой, и казалось, не существует ни единого выхода. Ярко-красный бархат, вобравший свет, смутно исходивший от потолка, казался спокойным и нерушимым.

Он держал в плену спящую девушку и старика“.

Анастасия читала книгу замечательного японца просто для души. Потому что приняла решение. Потому что уже знала, что скажет Пирожникову „да“. А значит — больше не надо будет заниматься составлением бессмысленных рукописей из лепестков чужих великих трудов. И скорей всего больше не придется идти в кабинет Марка Самойловича. Разве что по дружбе…


И он приехал! Ее рыцарь на красном коне. Он внес в ее жилище коробки и коробочки, свертки и сверточки, пакеты и пакетики. От них пахло чужой, другой жизнью и далекими странами. А еще он подарил Насте букетик ландышей, свежих и душистых. И она очень обрадовалась тому, что он не притащил какие-нибудь громоздкие казенные розы, потому что на ландыши мог отважиться только неистребимый романтик.

Она поставила букетик в маленькую керамическую вазочку, и цветы сразу стали зелеными и домашними.

Они уселись на диван, все еще ничего не говоря, стали смотреть друг другу в глаза. Настя заметила в глазах Евгения тень тревоги и страха быть отвергнутым. Он волновался больше, чем она. И, как казалось, хотел взять ее ладони в свои, но никак не мог отважиться даже на такой невинный жест.

Он робко ожидал ответа.

И Анастасия ответила:

— Я ждала тебя.

Евгений едва заметно, уголками губ, улыбался. Очевидно, он жаждал услышать нечто более определенное.

Она продолжила:

— Я хочу быть с тобой.

Он все еще не мог поверить, что это означает „да“, и потому переспросил:

— Ты выйдешь за меня замуж?

— Да.

Мгновенно улетучилась напряженность первых минут встречи. Мельком взглянув в зеркало, Настя заметила, что улыбается совсем как Чеширский кот.


По такому случаю Евгений пригласил Настю в модный ночной клуб, расположенный где-то на Тверской. Она с удивлением узнала, что ходят туда во фраках и вечерних платьях — совсем как на дипломатические приемы.

— Но у меня нет такого платья… — скромно заметила она.

— Теперь есть. — Евгений начал что-то искать среди коробочек, пакетиков и свертков.

Настя заметила в одной из больших упаковок детские вещи, а в другой — несколько мягких игрушек. Но ничего не сказала. Хотя это плохая примета — собирать младенческое приданое, когда малыш еще не родился.

„Даст Бог, все будет хорошо!“ — думала она, малыш, словно в знак согласия с этой мыслью, тихонько толкнул ее, наверное, ножкой, изнутри.

— Вот. Платье фирмы „Джессика“, — подал Евгений сверток, в котором лежало что-то мягкое глубокого черного цвета.

Она пошла в ванную примерить на свою — как ей недавно стало казаться — ужасную фигуру изящный балахон из мягкого, льющегося шелка. Платье оказалось с глубоким вырезом на спине и груди, с прозрачными рукавами, очень модного и в то же время простого, по-настоящему элегантного покроя.

Она поворачивалась перед зеркалом, довольная собой. Впервые за последние недели. Потому что фирма „Джессика“ сконструировала этот наряд не для беременных, а просто для слегка располневших. Такой Настя в нем и казалась. Только на лицо легла неистребимая тень усталости и раздражали два маленьких пигментных пятнышка, которые она тщательно, но почти безуспешно пыталась замаскировать кремом-пудрой.

Она вошла в комнату, медленно, плавно ступая по ковровому покрытию.

Евгений смотрел на нее с восхищением.

— Какая ты красивая! Ты космически прекрасна. Как Дева Мария.

С открытого балкона веял теплый майский ветерок. Он колыхал подол платья, защищая от мира маленькое, еще недозрелое чудо жизни, которое лежало, обхватив себя ручками и ножками, вниз головой, в невесомости вселенских вод.


Они приехали в клуб, когда там уже собралась публика.

На Пирожникове был черный фрак и галстук-бабочка. В этом наряде он еще больше походил на кота. Но теперь на другую литературную звезду — булгаковского Бегемота. Не хватало только выкрашенных золотой краской длинных усов.

Хотя в клубе было полно народу, Настя заметила, что почти все здесь знакомы. Кто-то кому-то легонько кивал в знак приветствия, кто-то подсаживался за чей-то столик, и завязывалась оживленная беседа. А некоторые появились здесь с чисто утилитарной целью — выпить. Настасья, прошедшая жестокую школу созерцания нравов „Сибири“, выловила таких с первого взгляда.

— Что будем пить? — спросил Евгений. — Тебе ведь можно бокал шампанского?

— Да. Можно, — ответила она, занятая наблюдениями за публикой. Сегодня на все вопросы Пирожникова она отвечала „да“.

Особенно интересно наблюдать было за дамами. Некоторые из них прекрасно „вписывались“ и в свои наряды, и в окружение, с достоинством нося бриллианты и меха.

А другие то и дело что-то поправляли, одергивали, поглядывая на себя в зеркальные стены. Они выглядели очень забавно, словно внезапно попали в непривычную цивилизацию, в другое столетие. И хотя на них тоже красовались горжетки и драгоценности, все эти, как раньше говорили, предметы роскоши, смотрелись не лучше, чем павлиньи перья на известной героине басни Крылова.

— А устрицы заказать? — допытывался Евгений.

— Женя, знаешь, я не представляю, как их есть…

— И я тоже, — признался Пирожников, — хотя раза два пришлось заглатывать. Положение обязывало. Б-р-р-р!

Они засмеялись. Настя начала понимать, как тяжело привыкать к „аристократизму“.

— Тогда омары? — не унимался Женя.

Не успела она ответить, как вдруг услышала откуда-то сверху, из полумрака, знакомый голос:

— Омаров они хотят! Ха-ха! Да один ваш членистоногий стоит столько, сколько резиновая баба в моем магазине!

Так и есть, это был Коля Поцелуев собственной персоной. А они-то, наивные, думали, что им удастся провести этот вечер вдвоем!

— Как я рад вас видеть, ребята! — Поцелуев и в самом деле просто расцвел от радости. — Вы вместе. Здорово! А ты, черт, приехал и не позвонил!

— Я только сегодня вернулся, — оправдывался Пирожников.

— Я подсяду? — спросил Коля и, не дожидаясь ответа, пододвинул третий стул к их уединенному столику. — Всегда с тобой такие красивые женщины, Женька! Я даже завидую.

Анастасия заметила, что от этого „комплимента“ ее спутнику сделалось слегка не по себе.

— Коля, у нас сегодня знаменательное событие. Настя согласилась выйти за меня замуж.

Она смущенно улыбнулась.

— Вот это да! Рад! — Поцелуев смачно чмокнул в щеку сначала Настю, а потом Евгения. — А ты мне… Можно на ты, да? Ты мне сразу понравилась. Еще когда в магазин мой приходила. Не то что была тут у него… А…

— Коля, я бы просил тебя… — оборвал его Евгений.

— Это вы о Лисицыной? — прояснила обстановку Настасья и заметила, что жених густо покраснел, а Поцелуев окончательно избавился от „комплекса тактичности“.

— Ну вот, Настя все знает. А ты боялся! Ой, как я рад!

Непонятно было, чему он рад. Может быть, тому, что новая красавица все знала.

— Ребята, все в порядке. Не нужно ссориться! — Настасья разрядила обстановку лучезарной улыбкой, достойной Лайзы Минелли.

— Я угощаю! — Поцелуев пытался загладить свою неясно ощущаемую вину. Не дав им возразить, он заказывал: — Омары, будь они неладны, устрицы и шампанское. Вот это, „Делапьере“!

— Ты любишь устриц? — поинтересовался Пирожников, когда официант удалялся.

— Я? — удивленно переспросил Поцелуев. — Если честно, то терпеть не могу… Но, знаешь, положение обязывает…

Да, положение обязывало этих новых русских и нерусских, коих тоже множество было в клубе, вести особый, „кастовый“ образ жизни со своими правилами игры. И они нравились Насте, эти играющие большие дети. Она вспомнила, что один из ярчайших философов двадцатого века Йохан Хейзинга назвал едва ли не самый замечательный свой труд „Homo ludens“, или „Человек играющий“. И в этом труде мыслитель доказал, что нормальному человеку свойственно превращать жизнь в игру. Он играет, когда мечтает, когда трудится, когда судит, когда любит, когда творит и даже… когда философствует.

А уж мода, правила этикета, политика — сплошные заигрывания!

Омары на вкус оказались просто великолепны. Политые нежным, чуть кисловатым соусом, они так и таяли во рту. В то время как их маленькая компания сосредоточенно жевала, запивая тщательно пережеванную пищу прекрасным шампанским, началось самое интересное.

На помосте появилось несколько девушек в черных, почти исламской строгости, одеяниях. Они медленно кружились под тихую томную музыку, затем спускались в зал, проплывая между столиками, исчезали и возвращались, сновали от стены к стене, исполняя таинственный танец пространства. Настя наблюдала, как под музыку, точно сливаясь с ее ритмом и даже отдельными тактами, с девушек исчезали покровы, осыпались как черные листья, как клочки сгоревших и потому вдруг сделавшихся легкими чьих-то рукописей… Танцовщицы обнажались с разной скоростью, и от этого зрелище выглядело еще заманчивее.

Особенное впечатление производила высокая темноволосая девушка. Она извивалась, демонстрируя прекрасное владение смуглым телом, покрытым ровным загаром, полученным, очевидно, в солярии. Она убыстряла не движения, а само существование в темпе ускоряющейся музыки. Черные шифоновые и крепдешиновые лепестки, исчезая один за другим, улетали, как птицы, пока на девушке не осталась только узкая набедренная повязка с подобием мониста, позвякивающего при каждом шаге или повороте, и прозрачная вуаль-чадра, привносящая в облик стриптизерки теплое веяние эстетики Востока. Настасья заметила, что глаза посетителей, особенно возбужденные мужские взгляды, устремлены исключительно на эту „персидскую княжну“. За столиком у стены она узнала известного эстрадного певца — из тех, кто и в свои пятьдесят не расстается с комсомолом. Он следил за каждым движением танцовщицы, как завороженный.

Музыка звучала все громче и громче. Под фортиссимо зрители начали своеобразно благодарить девушек за неземное зрелище. Очарованные мужчины совали им за пояски зеленые бумажки, ко, как Настя успела заметить, не самого высокого достоинства. А вот певец, однофамилец другого певца, песни которого в послевоенные годы звучали, воспроизводимые патефонными пластинками, во всех „малинах“ и нелегальных притонах, и вовсе вошел в раж. С возгласом: „Ну, ты и сумасшедшая!“ — он протянул Шахерезаде стодолларовую банкноту, которую та приняла с неподражаемой естественностью.

Музыка потихоньку утихла, и полуобнаженные красотки одна за другой уплыли за кулисы, по пути подбирая опавшие покровы. Настя вспомнила свою давнюю сгоревшую сказку и испугалась, что красотки превратятся в черных птиц.

А слегка раскрасневшийся Коля Поцелуев выдал афоризм, достойный поэта Петропавлова:

— Если б мои бабы так могли, цены бы им не было!

— Какие бабы? — удивилась Настя.

— Резиновые.

— Коля, простите за откровенный вопрос, но кто этих баб у вас покупает, когда вокруг столько живых доступных женщин?

— Покупают, Настя, покупают. Почему-то в основном отовариваются те, кто сидел. Возвращаются из мест не столь отдаленных — и прямехонько ко мне в магазин. То ли у них, у зеков бывших, проблем больше, то ли комплексов меньше — кто знает?.. Но статистика показывает, что дело обстоит именно так.

— Интересно. А я-то думала, что „Купидон“ существует в основном на доходы от входных билетов.

— Так-то оно так. Заходит людей много, но женщин бывает значительно меньше, чем мужчин. Да, по правде, во второй, платный зал, не все и стремятся. Какая-нибудь шпана купит съедобные трусишки вместо мороженого у нас в „предбаннике“ и радуется до смерти, спешит испробовать. Или там какой презервативчик яркий, светящийся в темноте.

— Значит, все-таки, Коля, ваша торговая точка служит для забав?

— Ну, почему же… Не только. Недавно вот компанийка парнишек приходила. Скинулись — кто сколько мог — и купили белокурую Треси другу своему на день рождения в подарок. Он у них парализованный. Сами понимаете, какие проблемы.

Поцелуев рассказывал с такой гордостью, словно лично принимал участие в очень уж богоугодных делах.

— А как вам пришла в голову идея открыть именно такой магазин? — задала Настя, возможно, бестактный вопрос.

Евгений слушал это почти интервью и незаметно, одними глазами, улыбался Насте. Но не мешал вести „допрос“. И она чувствовала, что он ее очень хорошо понимает.

А Николай воодушевился и начал рассказывать:

— Я же деловой человек. А тут, вижу, ниша не заполнена. Спрос есть, а предложения нет. Я, конечно, сразу смекнул, что к чему. Ну и стал искать партнеров, поставщиков.

— А первоначальный капитал?

— Был. Книгоиздание.

— И какую же литературу вы издавали?

Настя спрашивала, будучи вполне уверенной в ответе.

— Конечно же эротическую. Рынок был ненасыщен. Это теперь на каждом углу брошюры „Как и с кем спать?“. А раньше… Издаваться начинали, скинулись с ребятами по пять тысяч, организовали общество с ограниченной ответственностью, взяли кредит в банке и давай переводить-ляпать. Доход был — сами такого не ждали.

— Коля, но откуда же все-таки идея „Купидона“ появилась? — не унималась она.

Он глотал, морщась, дорогие устрицы, периодически поливая их лимонным соком.

— Идея? Ой, долгая история. — Поцелуев смеялся, поглядывая на Пирожникова, который, очевидно, был в курсе. — Работал я, значит, в райкоме комсомола, представьте, вторым секретарем. Ну и повез как-то делегацию передовиков производства и отличников из ПТУ в Германию, тогда еще она ГДР называлась. Но поскольку социализм там был, считалось, неразвитой, многое можно было увидеть — всякие там родимые пятна. — Он запил наконец устриц шампанским, отвалился на спинку кресла и явно почувствовал себя более комфортно.

— И что же вы постигли в ГДР? — В Настасье проснулся журналист, „ведущий охоту“.

— Был у нас в группе, как водилось, стукач. Я как секретарь райкома знал его в лицо. А потому при нем, этом кегебисте под маской передовика производства, ни-ни. Но вот в последний день он исчез — зашел, наверное, к немецким коллегам, да и засиделся. А я смекнул, что к чему, и говорю переводчице: „Не сводите ли вы нас куда-нибудь, куда советских обычно не водят?“ Она все сразу поняла и обещает: „Свожу!“.

— И повела в секс-шоп?

— Да. Но не так-то это оказалось просто. Наши передовички как сообразили, куда пришли, так чуть не разбежались от страха. Видели б вы девочек, которые жались к стенке и боялись поднять глаза на витрины. А хлопцы краснели и гигикали в кулачки. Продавцы сразу поняли, кто мы и откуда. И давай между нами сновать, товары демонстрировать, разные разности предлагать. Делегация наша зарделась, как красное знамя, и потеряла дар русской и ломаной немецкой речи. Вот как было!

Анастасия слушала эту веселую историю и думала о том, что корни всех сексуальных проблем „бывших советских людей“ все-таки не физиологические и даже не психологические, а культурологические. Чем культурнее общество, среда, каждый человек, тем терпимее отношение к сексу, тем приемлемее новшества, вроде книг Рут Диксон или магазинов „Купидон“. И тем, как ни странно, меньше интереса к этой стороне жизни. В нормальном обществе секс лишается „клубничного“ ореола и превращается в то, чем он и должен быть, чем его и замыслила Природа: в глубоко интимную сферу бытия Homo Sapiens.


В полутораэтажном особнячке тихо постукивали ходики, но все равно Настасье казалось, что время остановилось. Здание стояло на горке. Из мансарды был виден и недалекий голубоватый лес, и отдаленная железная дорога. Но здесь, в спальне, шум поездов был почти не слышен: он превращался в далекое журчание, прерываемое резкими вскриками электричек.

Где-то близко пели птицы. Наверное, им радостно было порхать с ветки на ветку в молодой, еще ярко-зеленой листве.

Над лесом поднималось багрово-красное идеально круглое солнце. Ранним утром на него еще не больно было смотреть. И Анастасия, пользуясь случаем, вглядывалась в близкую звезду. Она окрашивала комнату — потолок, светлые стены, постель — розоватым сиянием, так что не нужны были никакие розовые очки.

— Ты не спишь, моя хорошая? — Евгений тихонько поцеловал ее в плечо. — Этот отсвет очень идет к твоим волосам, они кажутся медными…

— Женя, ты на самом деле готов принять моего ребенка? Может быть, ты просто не осознаешь, что происходит?.. Может быть…

— Спи, Настенька, еще очень рано. Ему вредно, когда ты не спишь.

Да, наверное, ему вредно, потому что он тоже бодрствует, этот крошечный гражданин несуществующего пока мира…


Марина, как всегда, оказалась дома. Впрочем, иного Настя и не ожидала. В комнате на шестом этаже все было по-старому. На окне снова расцвел кактус. На этот раз другой — не розовый, а нежно-сиреневый, как сон-трава.

— Я так рада тебя видеть, так рада! — Подруга поцеловала ее в обе щеки. — Знаешь, ты так похорошела, потому что…

— Потому что растолстела? — нетерпеливо прервала ее Настя.

— Нет, потому что ты выглядишь счастливой женщиной. Понимаешь, счаст-ли-вой! В наше время так редко можно видеть счастливую бабу.

— Да неужели? — засмеялась она.

— Да! Разве что Раиса Горбачева выглядела счастливой. До путча.

Сравнение, честно говоря, не слишком обрадовало Настасью.

— Как ты? Как Петропавлов?

— Слава Богу, выписали. Жив-здоров. А мне и грех с души… — Марина закурила, но тут же, спохватившись, погасила сигарету. — А я? Подрабатываю там же. Диссертация вроде готова. А личная жизнь… Да нет никакой личной… И мне уже скоро двадцать семь. Это все — кранты. — Она едва не плакала.

— Перестань распускать нюни. Пугачевой вон сколько, а она за мальчика замуж собралась.

— Ага, усыновила. — Марина саркастически улыбнулась.

— Я к тебе, в общем-то, по делу. — Настя давно заметила, что слово „дело“ вызывало у Марины нежелательные ассоциации, видимо, с тем, которое живет и побеждает.

— Слушаю тебя, — ответила она тоном партийной дамы.

— Я замуж выхожу. И приглашаю тебя на свадьбу. Венец держать.

— Замуж… — Кажется, у Марины перехватило дыхание. — За… кого? За Коробова?

— Нет, Марина, не за Коробова. Приходи — увидишь.

Анастасия оставила на столе около чашечки с невостребованной для гадания кофейной гущей „Приглашение“, на котором был нарисован маленький пухленький крылатый младенец с луком и стрелами. Точно такой же, как у входа в торговую точку Николая Поцелуева.


Теперь Настасья была очень занята приятными, хотя и трудными, делами. Например, тем, какое у нее будет платье. Платье, конечно же, будет настоящее, подвенечное. Широкое — не только с целью „сокрытия“ некоторых пикантных подробностей, но и потому, что сейчас модны просторные, драпирующиеся наряды. Она листала журналы, любуясь нездешними, фантастически выхоленными женщинами в вечерних туалетах. И они нравились ей все: блондинки и брюнетки, элегантные и экстравагантные, все без исключения, воплощавшие красоту стандарта, вещи, образа жизни.

Настя решила, что под венец она наденет вот такое, как на этой странице, белоснежное, украшенное кружевными цветами ручной работы с серебристыми тычинками. Такой же цветок она попросит парикмахера закрепить в прическе. Потому что какая уж тут фата. Для кого? Для нее или для шестимесячного невинного младенца Анастасий… Евгеньевны? Она очень хотела девочку, вопреки всем предсказаниям. А для ресторана подойдет красный шелковый костюм с красным же жилетом из „чешуйчатой“ парчи. Жилет будет длинный, просторный — почти до щиколоток и очень эффектный. Настасья подумала, что эти наряды великолепно будут сочетаться с черным фраком Пирожникова. И их пара не будет похожа на союз какаду и грифа. „Ах да, нужно не забыть заказать еще один кружевной цветок: Евгению в петлицу!“ — мысленно завязала она узелок на память.

А пока Настасья надела будничный костюмчик с регулируемой шириной юбки и отправилась в институт. Евгений с утра ушел в офис. Так что до института пришлось добираться, как всем не посещающим ночных клубов женщинам — на общественном транспорте.

В институте ее встретила июньская напряженная тишина последних дней сессии.

Она сдала последний экзамен, причем по иронии судьбы вытащила билет с вопросом о своей тезке Настасье Филипповне. И преподаватель, подивившись столь полному совпадению имен, поставил ей „отлично“.

Настя знала, что сегодня вторник, а значит, где-то в этих стенах находится и Удальцов. Она нашла в расписании экзаменов нужную аудиторию и, с легким скрипом приоткрыв тяжелую дверь, заглянула внутрь.

Он был одет в джинсовый костюм, и этот наряд делал его как никогда моложавым — как раз таким, каким она хотела его видеть.

Они медленно брели по Тверскому и Суворовскому в сторону Арбата. А потом, по обыкновению, пили кофе с бутербродами в „слепом“ цэдээловском кафе. Беседовали ни о чем — как старые друзья, как понимающие друг друга люди, как те, о ком Игорь сказал бы, что они были близки в прошлых жизнях.

— Знаешь, я рад за тебя. — Гурий Михайлович не лукавил. — Я всегда удивлялся, глядя на тебя.

— Чему?

— Тому, что тебе дана сила управлять мужчинами, а ты ею не пользуешься.

— Вы думаете, что я наконец-то научилась этому искусству?

— Нет, я думаю, что ты просто стала существовать в большей гармонии со своей душой.

— Вот так душевная гармония — кем-то управлять…

— Ты меня не поняла… Я хотел сказать, что ты стала женственнее, ведомее, по-хорошему пассивнее. А значит, привлекательнее.

— Да неужели? — Настасья инстинктивно положила руку на живот.

Удальцов улыбнулся неожиданной, отцовской улыбкой:

— Вот увидят нас тут вместе и скажут злые языки, что ребенок от меня.

— Уже говорят. — Она вспомнила Любу Ладову. — Вы не боитесь?

— Чего? Ха-ха! Да я горжусь!

Они оба непринужденно засмеялись, как маленькие дети.

— Мне, кажется, пора. — Настя посмотрела на часы.

— Смех у тебя серебристый… Да и мне пора… Давно пора… — Поэт вложил в эту простую фразу иные, более глубокие смыслы.

— Идемте?..

— Идем… Настя, я хотел бы попросить тебя об одной очень важной вещи.

— Какой же?

— Позволь мне быть крестным твоего малыша. Я долго думал, что я могу для тебя сделать. Ну, написать стихи. И все. А если ты мне позволишь, то между нами возникнет сопричастность друг другу.

От неожиданности Настя не нашлась, что ответить. Ребенка еще нет, она выходит замуж за другого. Еще и не венчана. А он — о крестинах.

— Я…

— Ты против?

— Нет, но это будет еще так нескоро! — Она вздохнула тяжело, как и положено женщине на шестом месяце.

— Очень скоро, Настя! Все в жизни происходит очень скоро. А я давно хотел тебе сказать. Но все робел. Я люблю тебя, Настя. — Он смотрел в сторону, словно боялся встретиться с ней взглядом.

— Зачем вы мне это говорите? Сейчас, когда…

— Затем, чтобы ты светло обо мне вспоминала, когда меня уже не будет. Я закажу еще шампанского, ладно? Ты только пригубишь…

— Так хочется выпить?

— Нет. Просто меня очень редко, слишком редко посещали настоящие чувства. Могу я за это поднять бокал?.. Я же не Евтушенко какой-нибудь, который банкет в честь своей тысячной женщины устраивает. И приглашает сотых-пятисотых… Тьфу, срамота! А ты — моя последняя любовь.

Он смотрел с такой печалью в глазах, что Настя не в силах была возразить.

У церкви стояла карета —

Там пышная свадьба была.

Все гости нарядно одеты.

Невеста всех краше была…

Эту старинную песню гости пели уже потом, за столом и ближе к полуночи. А в полдень у церкви, возведенной в семнадцатом веке во имя иконы Божьей Матери „Знамение“, стояла не карета, а несколько шестисотых „мерседесов“. Хотя от Настиного дома в Марьиной Роще до бывшей Переславской ямской слободы было совсем недалеко.

Но Евгений захотел прокатиться с бубенцами — в полном смысле этого слова. На капоты тройки белых иномарок были прикреплены бубенчики. Они весело подзинькивали, так что Анастасии вдруг исключительно уместно вспомнилось, что звон колокольчика для японцев — символ траура. Но она прогнала мысли о Коробове, как когда-то ни в чем не повинных торговцев изгнали из храма.

Ныне же торговля в церкви процветала: продавали свечи, образки, крестики, ладан, самые разные книги — от „протестантской“ библии для детей до „Закона Божьего“. Торговля шла так замечательно, что Поцелуев, наверное, втайне позавидовал.

Трехдневный пост и исповедь… Первая, кстати, в ее жизни. А потом знакомые и кажущиеся незнакомыми лица в перемигах свечей, воск, предательски капающий на кружевную отделку платья, венец, который усталой, чуть подрагивающей рукой, завернутой в платок — по обряду, — держала над головой невесты Марина, маленький, не слишком складный, но очень искренний хор и „Многие лета“.

Где-то звенит золото кольца

Тонкое брачное счастье…

Колечко, золотое, как торжественное облачение батюшки, уже сияло на Настиной белоснежной перчатке. И платье пахло ладаном. Этот запах заглушал аромат французских духов. Или это только казалось?

А еще пришло какое-то новое, незнакомое чувство, наполняющее душу безмятежным покоем. Может быть, это та самая благодать, о которой Настя столько раз читала в „житиях“? И она снизошла на нее из-под сводов уютной намоленной церкви.

Сколько их, таких церквей, на почти космическом пространстве московского мегаполиса? Кажется, немногим более ста. Сто колоколен, сто куполов, совсем невысоких по нынешним меркам. А сколько же людей, страждущих душ, алчущих утешения и покоя? Миллионы и миллионы. Если на одного сегодня снизошла благодать — то это чудо. Чудо в миру, который не замечает чудес.


По утрам Настя поливала цветы: благородные розовые кусты и маленькие, неприметные, в сравнении с царственными, вооруженными шипами красавицами, анютины глазки. Она обожала гладить их бархатистые лепестки. Взгляд этих „глазок“ казался ей разумным. Смотреть на красивое, чувствовать природу вне и внутри себя — теперь это было основное занятие будущей матери девочки Насти или мальчика Жени.

Но она не переставала удивляться тому, как мало значит женщина в свершении собственного же материнства. Да, она вынашивает, создает ткани будущего организма, испытывает недомогания, наконец. Но все это неосознанно, как дыхание во сне. Она просто приводит в жизнь другое существо, по сути ничем не отличаясь в способе исполнения этой миссии от представительницы любого другого вида, населяющего землю. Вот только работа человеческому слабому полу досталась самая тяжелая в природе. „Кому дано, с того и спросится“… Но разум дан всему человечеству, а за большой мозг расплачивается только прекрасная его половина — вынашивая и, особенно, рожая… „Но это еще не скоро“, — прогоняла она тревожные мысли. Еще как минимум полтора месяца.

Ее спутник жизни, как всегда, был погружен в дела. Но по вечерам они ездили к небольшому озерку, расположенному километрах в десяти от семейного гнездышка.

Насте очень нравилось это тихое место, и начинающий зарастать водоемчик, подернутый девственной ряской, навевал усталой душе ощущение покоя.

„На свете счастья нет, но есть покой и воля…“ Она не переставала поражаться этой строке великого Пушкина. Особенно теперь, когда вдруг поняла, что Пирожников привнес в ее жизнь эти два столь редкие в сумасшедшем ритме конца двадцатого века качества: покой и волю. А значит, и счастье.


Иногда они ходили в гости. Чаще — к ее друзьям или к Поцелуеву. Посещать незнакомые дома, выдерживать светские напряженные беседы для Насти сейчас было тяжело. Поэтому знакомства с компаньонами Евгения они отложили до лучших времен. А приглашение Валеры Флейты приняли с удовольствием.

Дверь отворила молодая женщина с грустными глазами. Она, опережая вопросы, сказала:

— Вы — Настя Кондратенко? Проходите, пожалуйста. Валера сейчас придет. — Она улыбнулась так, словно это с Настей, а не с Валеркой десять лет проучилась в одном классе. — Меня зовут Надежда, — добавила она.

— А это мой муж, Евгений.

Он держал пакет с фруктами и бутылкой шампанского, но даже с этой неудобной ношей умудрился приложиться к ручке хозяйки. Наверное, хозяйки?

Они прошли в прихожую, и тут из комнаты выбежало ангелоподобное существо годиков двух с золотистыми кудрями и огромными ясными глазами. Малыш как две капли воды был похож на Валерку. Но не на теперешнего битого жизнью демобилизованного старшину внутренних войск, а на того нимфета, каким он был в детстве и в юности.

Анастасия слышала поговорку, что чужие дети быстро растут. Однако не настолько же! Прошлой осенью, когда Валерка подрался у дверей ее подъезда с Валентином, ни о каких младенцах и речи не было. „Наверное, это племянник. Или двоюродный братик. Или седьмой „воденок“ на киселе, в котором проявился, став доминантой, фамильный нимфетный ген“, — строила она догадки.

А малыш тем временем подбежал к Надежде, дернул ее за красивый кружевной передничек и спросил:

— Мама, а куда папа пошел?

— Сейчас, Ванюша, он вернется. — Надежда взяла малыша на руки. — Он в магазин пошел. За „Фантой“.

Легок на помине, в квартиру вошел Валерка:

— Вы уже здесь! Ой, какие прыткие!

Настя заметила, что одноклассник удивительно похорошел. Можно сказать, расцвел. И щеки теперь не такие впалые, и румянец на них здоровый, и глаза смотрят молодо и уверенно.

— Мы уже тут все перезнакомились, Валера.

— Вот и чудесно! Жена, накрывай на стол.

Хозяйка исчезла за кухонной дверью. Ванюша устремился за ней. А Пирожников вызвался им помогать, прихватив фрукты и вино.

Настя с Валерой сидели на диване рядом, как когда-то давным-давно сидели за одной партой.

— У тебя очень симпатичная жена, — начала она разговор.

— А у тебя классный супруг, не то что тот, которого я побил, — поддерживал дуэт Кукушки и Петуха Флейта. — А Надюша… Она и вправду удивительная женщина. Столько пережила, но не сломалась, не обозлилась.

— У нее какое-то несчастье?

— Как тебе сказать?.. Не знаю даже, с чего и начать… Понимаешь, сидела она. За растрату. Ее подставили, ее же и посадили. А теперь вот амнистировали.

— А мальчик? Это твой сын? — Настя все-таки спросила, хотя поразительное сходство двух мужчин: большого и маленького, не оставляло и тени сомнения в их родстве.

— Мой, Настя. Разве не видно? — Он улыбнулся гордо, по-отцовски.

— Видно, Валера, с первого взгляда.

— Я познакомился с Надей, когда конвоировал этап. Она такая несчастная тогда была, потерянная. — Он заметно нервничал, кажется, хотел закурить, но, учитывая ее „положение“, не решался. — Понимаешь, женщинам на зоне легче, когда они беременные…

— Что-то ты придумал. Быть беременной женщиной очень тяжело, — вздохнула она.

— Ну да, конечно. — Он бросил взгляд на ее живот. — Тяжело. А потому и легче. И режим не такой строгий, и работа поближе к ребенку — чтобы кормить могла. В общем, все осужденные женщины не прочь заиметь ребенка. А единственная, в сущности, возможность для такого дела — этап. Когда конвоиры меняются, и потом никто концов не найдет.

— Каких концов, Валера? — засмеялась Настя.

— Я образно выражаюсь. Понимаешь, когда они на зоне, там все мужики наперечет — и отца запросто вычислить могут. За такое начальство по головке не погладит. А когда их везут — в поезде, скажем, то там охранников все время меняют.

— Понимаю. Там вы и познакомились.

— Ну да. Трудно было, правда, нам сойтись. Потому что старые, матерые зэчки следят, чтобы ни-ни без денег.

— Каких денег? — недоумевала она. — Женщинам на этапе еще и платят?

— Да не женщинам — мужчинам. Даже такса есть. За каждый раз надо платить. А если девушка заплатить не может, то паханки ее не пустят. У Надюшки совсем денег не было, так я ее ночью, когда все спали, в тамбур вывел. Я один в карауле был… Но потом ее бабы все равно избили до полусмерти.

— И ты не смог ее уберечь?

— Меня уже тогда в вагоне не было… А потом Ванюшку она родила. И два года почти малец в детдоме на зоне рос. Тоже, значит, за колючей проволокой был. Надя говорит, что в этом детдоме все стены были расписаны сказочными сюжетами разными. А разрисовала их осужденная за убийство.

— Ужас какой…

— Не ужас, а жизнь. Надя, как вышла, разыскала меня. Я ей адрес тогда в тамбуре сказал, так она его почти три года помнила и как молитву повторяла. И я, как только увидел ее снова — сразу понял, что никогда не забывал. А уж Ванюшка… вот так, Настя, бывает. И не думаешь, не чаешь, где счастье свое встретишь.

Чудный малыш, похожий на херувимчика, снова вбежал в комнату. И Настя заметила в его глазах Надину грусть.


В начале августа позвонил Игорь. После ничего не значащих расспросов о здоровье он „выдал“ кое-какие интересные сведения.

Как оказалось, Ленка Дробова тогда все-таки до него дозвонилась. Конечно же, они встретились. Стали общаться, как поняла Настя, очень даже близко. Но Ленка была зомбирована тем своим „зеленым учителем“. Игорь сразу же понял это, но решил не увязать в „борьбе титанов“, поскольку не считал себя слишком искушенным в черной магии. Короче говоря, перестраховался и решил подумать о собственной душе. Ленка-таки не смогла выйти „из себя“. И в настоящее время, по словам Игоря, находилась в Соловьевке — в отделении для тихопомешанных.

Игорь по сердобольности периодически ее навещал, что предложил сделать и Насте. Но она отложила визит до лучших времен, сославшись на нездоровье.

— Не притворяйся, Настя, — сказал Игорь, — просто ты не хочешь ее видеть. Инстинктивно не желаешь смотреть на больных людей.

— Наверное, ты прав…

— И ты права… А знаешь, их ведь там работать заставляют.

— Как?!

— Очень просто. Ленка шьет мягкие игрушки. Ну, зайчиков, собачек. Им даже норму спускают.

— Уму непостижимо… Игорь, а кто ее туда упрятал, уж не ты ли?

— Нет, не я. Соседи… С ней вообще ужас что творилось одно время. Представляешь, Ленке вдруг стало казаться, что она чует, в какой квартире занимаются в данный момент любовью. В острой стадии она ходила по ночам по своему подъезду, звонила, стучала в двери и кричала при этом: „Немедленно прекратите трахаться!“ За таким занятием ее и застали подоспевшие санитары.

Настасье было неимоверно жалко Ленку, но она поняла, что никогда не станет покупать своему ребенку зайчиков и котиков из кооперативных киосков.


По ночам над домом сияло мириадами звезд бархатное, как лепестки анютиных глазок, небо, предвещая скорый звездопад. И казалось, что все звезды неслышно дрожали.

Анастасия писала стихи, вспоминая высказывание Гурия Удальцова о том, что поэт должен быть сквозным и пропускать мир через собственную душу.

Не поминай, как звали. Отрекись

От имени и от земного дома,

Во сне моем звездою нарекись,

Но не пади с небес в мои ладони…

Я это счастье выношу в себе,

Я отрекусь от вещих звездопадов,

Я полюблю звезду за неразбег

И за стремленье вечное не падать…

Потом она читала написанное мужу и у нее возникало ощущение, что он абсолютно ничего не понимает в поэзии, но в то же время удивительно чувствует энергию, исходящую от преображенных Настей слов. Она тихо радовалась, что связала судьбу не с поэтом, который способен видеть в стихах коллеги лишь костяк, ремесло, а со строителем, который воспринимает именно „надстройку“ стиха. Недаром в литературных кругах шутят, что союз двух поэтов чем-то напоминает кровосмесительное сожительство.

Рассказывали, что один известный поэт, разводясь с женой — известной поэтессой, восклицал во время судебного заседания: „Я не могу с ней жить! Она у меня образы крадет!“

Звездными августовскими ночами они не зажигали света. Иногда на подоконнике теплилась тоненькая яркая свечка, тихонько потрескивая, словно робея на окраине мира перед ликом холодных непадающих звезд.


Как-то они побывали на концерте вдруг ставшего знаменитым танцовщика Мориса Елисеева, который вместе с парочкой леди исполнял очень трогательные эротические па.

Публика собралась уже привычная для Анастасии. Было много мехов и открытых плеч, украшенных бриллиантами. И было понятно, что зрители больше хотели себя показать, чем полюбоваться Морисом.

Вообще-то „эротические театры“ — явление для российской культуры вовсе не новое, а, как говорится, хорошо забытое старое. Первую подобную труппу организовал еще граф Юсупов, вельможа пушкинской поры. Нужно было чем-то занять дворню — вот он и придумал „театры“. Или позаимствовал эту идею где-нибудь на необозримых просторах Европы.

А в этом шоу Настю поразил не сам Морис и не его бисексуальные леди, а молоденький стриптизер, который сумел обнажиться настолько невероятным образом, начиная с брюк и сорочки и кончая последним предметом туалета — галстуком, что зал ахнул. Она пожалела, что в свое время не взяла интервью у Елисеева: была возможность, был заказ главного редактора, но не оказалось соответствующего настроения… Как со всеми голубыми, с ним, наверное, было бы легко беседовать. Впрочем, она надеялась когда-нибудь с ним еще побеседовать. Если, конечно, он не осядет в Датском королевстве, где абсолютно законно регистрируются гомосексуальные браки.

В фойе они столкнулись с примечательной парочкой. Люба Ладова вела под руку Петю Орлова. Они смотрелись вполне мирно, как устойчивая семейная пара, прожившая вместе не один год. Правда, на лице Пети можно было заметить тень постоянных перепоев или же в лучшем случае перманентной умственной работы.

Ладова была в черном: имиджу дамы серебряного века она пока не изменила. Люба с плохо скрываемым интересом разглядывала Пирожникова. А Настя слегка удивлялась мирному поведению укрощенного Орлова. „Вскормленный в неволе“, в семейной, конечно, он теперь выглядел так, словно уже был отпущен на свободу, но не знал, что с ней делать… Пары обменялись светскими фразами и представлениями, а потом разошлись, сказав на прощание „до встречи“.


Встреча выпала вскоре. Любе не терпелось разузнать о Настиных счастливых превращениях как можно подробнее. В тихий сентябрьский денек, когда каштан под окнами с глухим стуком уронил на асфальт первых „ежиков“, Люба появилась в квартире у Анастасии. Поскольку она наносила визит в это жилище впервые, ее, казалось, интересовало все — от письменного стола до мусорного бачка. Вдоволь насладившись созерцанием, она, не жалея эпитетов, расхваливала все и вся, при этом металлически посверкивая глазами. Так, что к Насте в душу даже закралось подозрение: а не дурной ли у нее глаз?

А потом Ладова стала расспрашивать — и что, и как, почему Пирожников, а не Коробов? Где Удальцов? Настасья отвечала односложно, не вдаваясь в подробности и постепенно поворачивая течение разговора вспять — в диаметрально противоположные направления. Ей это в конце концов удалось.

И тогда Люба рассказала свою „новейшую историю“. В мае, когда не только в Москве, но и во всей средней полосе России было еще прохладно, а Пете Орлову страшно хотелось отогреться от холодной зимы, он ушел в очередной отпуск. Но не остался в столице, не поехал в Переделкино, где имел дурную славу избивателя женщин, и даже не отправился в деревню к маме на первую зелень. Родной дом он и так помнил достаточно хорошо для того, чтобы слагать душераздирающие ностальгические стихи.

Петя принял неожиданное решение, возможно вступавшее в тщательно подавляемое противоречие с патриотически настроенной душой. Он купил путевку на солнечный испанский берег. Средства, к счастью, в доме были: благо супруга-дантистка теперь работала в русско-американском стоматологическом центре, а значит, часть зарплаты получала в валюте. Этой частью супругиной зарплаты Петя и оплатил тур в Барселону.

Он еще не знал, какие происки судьбы поджидают его. А знал бы — кто знает… Но, как говорится, „нам не дано предугадать…“

В Барселоне авантюрный Петя не стал часами прогуливаться, разглядывая архитектурные шедевры Гауди или достопримечательности готических кварталов. Нет! Он решил сразу взять быка за рога. Что в данном испанском случае казалось вполне уместным. В качестве быка в Петиной корриде выступил Чарли Джексон, симпатичный и обеспеченный американский журналист.

Путешественники подружились так, как это ранее случалось только с пионерами где-нибудь в Артеке. Петя, совсем как банный лист, не отставал от Чарли ни на шаг. Они вместе ходили в рестораны, на футбол, на бои быков… Но платил, конечно, Чарли, поскольку „дантистской“ валюты хватило только на приобретение путевки… Приятели настолько сблизились, что стали производить на каталонцев впечатление гомосексуальной парочки, проводящей на Средиземноморском побережье медовый месяц.

Петя с поэтической страстностью рассказывал понимающему по-русски Чарли о своей многострадальной родине. Безусловно, Орлов утаивал от приятеля, что еще два года назад винил во всех российских несчастьях исключительно Соединенные Штаты, которыми Чарли гордился не меньше, чем Петя — Россией. Но журналист не владел столь тонко образной русской речью, чтобы донести до поэта, как говорится в одной рекламе, „вкус, запах и то, как выглядит Америка“. Поэтому Петины рассказы производили на Чарли гораздо более неизгладимое впечатление, чем рассказы Чарли на Петю. Наблюдалась, как определили бы физики, полупроводимость.

Через две недели Чарли в буквальном смысле слова заболел Россией. Ему снились белокаменные церкви с золочеными куполами, похожие на зажженные свечи, красные кирпичные стены кремлей, березы с расплетенными косами, величественные медленные реки, горы черной икры, которую, кстати, американцы не слишком жалуют и величают чуть презрительно „рыбьими яйцами“. А также неисчислимое воинство пухленьких полногрудых матрешек, радушных и розовощеких.

А через три недели друзья сели в личный „форд“ Чарли, с которым американец не расставался, словно родился с рулем в руках, и отправились в длительное, полное приключений путешествие через всю Европу на Восток, в Москву.

И, надо сказать, эта цель манила Чарли не меньше, чем когда-то Наполеона или Гитлера. Приятели проезжали страну за страной. В ресторанах и отелях то и дело мелькала кредитная карточка Джексона. А также в „прорезях“ парковочных и телефонных автоматов, на бензозаправках и в веселом парижском квартале близ площади Пигаль.

Забавно, что Петю в краснофонарном Париже ничего не удивило, кроме разве что места, где предлагали себя мужчины. Они медленно бродили, одетые в одни сорочки, по мостовой. И к этому достопримечательному месту то и дело подъезжали шикарные лимузины с тонированными стеклами, за которыми скрывались оценивающие глаза богатых дам. Периодически кто-то из мужчин приподнимал руки, и тогда нижний край сорочки устремлялся вверх, открывая для обозрения покупательниц то, что они и желали здесь приобрести. Иногда дверца какого-нибудь лимузина открывалась, впуская избранного счастливца в темное бархатное нутро, и снова закрывалась. Автомобиль уносился в другие, более респектабельные кварталы…

Чарли и Петя колесили, заезжая в большие и малые города и государства. Когда „форд“ въехал на мост над символичной Эльбой, оба, и русский, и американец, испытали чувство восторга, сравнимое с тем, какое охватило встретившихся на этом месте лет пятьдесят назад союзников.

Все дороги, как казалось приятелям, вели в Москву. И привели в конце концов.

На Петю, как и следовало ожидать, сразу же навалилась уйма редакционных дел. Тем более что он прихватил к отпуску недельки две лишних.

А Чарли взяла „на поруки“ дантистка. Тем более что она сносно лепетала по-английски. Сначала Петина половина играла роль гида. Она открывала иностранцу экзотическую прелесть России, сопровождая его в Архангельское, Коломенское и Марфино. Потом она обнаружила в зубе гостя свежую дырочку. И, проявив все свое умение, законопатила ее в лучшем „русско-американском“ виде. Это был беспроигрышный прием: им хищная женщина покорила практически весь Союз писателей. Или два союза, на которые, как пчелиный рой, разделился теперь некогда единственный.

В обратный путь Чарли снова пустился не один. Теперь его сопровождала экс-Орлова, вдохновленная его живописными англоязычными рассказами о диком Западе. Благо она понимала журналиста „в оригинале“. К счастью, он оказался холостым, а потому почел за честь спасти хотя бы одну прекрасную русскую полногрудую матрешку от невзгод эпохи перемен.

А Петя Орлов страшился смотреться в зеркало, боясь увидеть в нем соперника матадора.

Нет, наверное, все же поэт Орлов происходил не из одноименного славного рода, а от случайной дворовой ветви графов… Потому что, как известно, истинные Орловы вели себя в подобных ситуациях абсолютно по-иному. Один из них, как рассказывали, обольстил и доставил из Италии ко двору Екатерины II самозванку Елизавету Тараканову. Но чтобы у Орловых уводили женщин?! Приоритет здесь принадлежал поэту Петру, который утешал себя тем, что главное — быть первым. В любом деле.

— Вот тут-то я его и охомутала, — закончила повествование Ладова, — только пил он очень. Безобразно просто.

— А где же девочка, дочка его?

— Пока живет с нами. Но „зубастая“ звонила, что оформляет необходимые документы и вот-вот заберет ее в Штаты — Люба не выдержала и вздохнула: — Скорей бы! Совсем я умаялась с этим „вождем краснокожих“.

Настя тоже умаялась со своим „вождем“. Уже недели две, как она спала полусидя, потому что живот изнутри давил на диафрагму, отчего перехватывало дыхание.

„Скорей бы уж… Скорей бы…“ — осторожно вздыхала она.


Просматривая как-то свежий номер „СПИД-ннфо“, Настя среди выдержек из читательских писем обнаружила такое милое признание: „Жену свою я очень люблю, поэтому изменяю ей редко…“

Тема супружеской верности и измены в наше смутное время не слишком модная, в поэзии, в эстраде последних лет часто использовалась; при этом пропагандировалась скорее измена, чем верность. „Там, где я, там нет со мною места рядом“, — напевала Настя и невольно в ее мысли протискивалась тень Ростислава Коробова.

Тени — они вездесущи…


Эти проблемы занимали как доброй памяти леди Чаттерли, так и прекрасную свинарку по имени Минна Карлюн, из романа мудрого финского мужчины Марти Ларни.

Она сумела откопать даже гносеологические корни мужской измены: „Общеизвестно, что тоска толкает мужчину на поиски развлечений, а „развлекаться“ для них — значит делать такое, что вообще делать не следует. По этой причине любовь собственной жены развлекает их, как правило, очень редко, поскольку она дозволенная“.


К чести Настасьи Филипповны надо сказать, что она никогда не засыпала в чужих постелях и не посещала „с определенной целью“ чужие дома. Потому что, наверное, нет на свете ничего несвободнее подобной свободной любви, когда пугаешься и тиканья чужих часов, и поскребывания ничейной мыши.

Но любовницу она могла жалеть и даже сочувствовать ей. А как бы она себя повела, оказавшись на месте обманутой жены? Подала бы на развод? Ушла бы? Устроила бы скандал? Простила бы мужа? Ее „компьютер“ не давал ответа.


Вечером она занималась самым прозаическим на свете делом: месила тесто. Она аккуратно развела молоком дрожжи, всыпала муку, осторожно посолила, а потом накрыла кастрюлю крышкой, поставила в теплое место — у камина — и стала ждать. Что-что, а ждать она в последние месяцы научилась…

Нет в мире более послушного и благодарного материала, чем сырое тесто. Настя трудилась по всем правилам: добавляла муку, растирала с сахаром яйца, растапливала масло. А потом долго месила густую, податливую, как женская суть, массу.

Ее творение готово было принять любую начинку, какую она, творящая, могла ему предложить. Настя начиняла пирожки рубленым мясом, перемешанным с золотистым обжаренным луком. А потом уложила дюжину близнецов на противень, дала им расстояться, смазала каждый разболтанным яйцом и поставила в горячую духовку.

И вот они, горячие, румяные, уже лежат на доске под полотенцем, обмякают, дожидаясь хозяина — кормильца и едока.

Настя чувствовала себя участницей ритуального действа, маленьким камертоном, пытающимся воспроизвести эхо старинного домостроя.

Евгений приехал усталый, но, как всегда, сдерживал накопившееся за день раздражение. Настя с умилением наблюдала, как он поедает один за другим ее „близнецов“. И светлеет лицом, потому что путь к его сердцу тоже лежит где-то вблизи желудка.

Он из того же теста, что и все мужчины…

А Настя с сегодняшнего дня — настоящая Пирожникова.


Потом они сидели в гостиной и молчали. Евгений просматривал газеты, а она перечитывала „Иосифа и его братьев“.

Им было хорошо вдвоем, они не мешали друг другу, не заглушали того, что звучит у каждого в душе. Наверное, им удалось воплотить ту самую гармонию, о которой писали в трактате „Зеленые братья“. Идеалом для них было иметь общее сознание, но не терять при этом ощущения личности. Теперь Настасья знала, в чем просчитались зеленые утописты: они хотели создать сообщество многих — целого племени. Но на деле душевный симбиоз возможен только для двоих. Например, для них. Они вместе, в общем доме.

Мужчина и женщина…

Муж и жена…


Поцелуев решил развестись с супругой. А многие знакомые Насте предприниматели этот Рубикон уже перешли. Она заметила, что процент распада семей в их окружении был значительно выше, чем в среднем по стране. И эта тенденция не могла ее не беспокоить.

— Женя, почему все твои приятели разводятся? Словно эпидемия вспыхнула.

— Разводятся… Но далеко не все.

— Но многие. Им что же, жены надоели?

— Нет, я думаю, в каждой семье свои причины. Но виноваты всегда бывают оба. Хотя бы в том, что не поняли друг друга, — дидактически заметил Пирожников. — Есть, правда, и объективные причины. Например, та, что небедному человеку легче решать проблемы. Он может оставить бывшей жене квартиру и обеспечить ее существование. А сколько народу вынуждено терпеть опостылевших „половин“ только потому, что невозможно решить жилищные проблемы?

— Снова ты о жилье да о строительстве! Вот уж узкий специалист! — засмеялась Настя.

— Специалист должен быть узким. Всем предметам учит один учитель только в начальной школе.

— Пожалуй, ты прав… А почему разводится Коля? У него что, проблемы? — Она вспомнила реплику его супруги во время презентации „Купидона“.

— Не знаю… Мне кажется, что проблемы у них психологические. Его жена не может и не хочет принять новый образ жизни мужа — все эти презентации, ночные клубы, гольф и противных устриц. Ты заметила, что она его нигде не сопровождает?

— Заметила…

— И Миша Зайцев с Татьяной своей расстался, потому что она так и осталась младшим научным сотрудником со всеми комплексами „советской“ женщины. А он изменился. А вот Пацюки сумели остаться вместе. Но какой кризис перетерпели! У него была другая женщина, переводчица. Жена узнала и давай английский вспоминать по системе Илоны Давыдовой. Приоделась, похудела, похорошела. С гостями американскими сама беседовать стала. И знаешь, переводчица рядом с ней поблекла.

Анастасия представила Ольгу Пацюк, жену одного из компаньонов Евгения. Она действительно была очень красива — стройная, уверенная в себе брюнетка, всегда шикарно одетая, умеющая вести светские беседы… Рассказанное Пирожниковым никак не вязалась с ее нынешним обликом преуспевающей женщины постиндустриального высшего общества.

Ведь сумела же, стиснув зубы, преодолеть такие серьезные проблемы, сохранить имидж, вернуть невозможное — любовь мужа.

А что бы сделала сама Настасья в подобной жизненной ситуации? Она не хотела отвечать на этот риторический вопрос, потому что ей не нравилось слово „жизненный“. Оно напоминало определение из реестра видеопроката, где о фильмах пишут кратко и понятно: боевик, фантастика, комедия, эротика, ужасы, крутая эротика (слава Каблукову!), жизненный… Принадлежность к этому жанру означает, что сюжет фильма обязательно окажется построенным на семейных проблемах. А значит, в нем будут измены и предательства. Одним словом, ужасы. Настин безупречный внутренний мир подсказывал, что вместо „жизненный“ в данном случае следовало бы употреблять „житейский“. Ибо дело житейское — еще не вся жизнь. А так, отрезочек, который можно перейти.

В этот период ей нравилось читать о беременных. О Маленькой Княгине, например. Или о Кити. Или об Анне Карениной…

„Удивительно, как Лев Толстой постиг состояние беременности! Наверное, на протяжении последних нескольких прошлых жизней он сам был женщиной…“ — подозревала она.

Однажды она „набрела“ на книгу, так сказать, из другой оперы: „Ребенок Розмари“, повесть Айры Левина, ставшую основой знаменитого фильма ужасов.

Главная героиня повести тоже ждала ребенка. Так же мучительно и долго, как и Настя. Но ее состоянию предшествовало нечто необыкновенное.

„Розмари немного поспала, а потом вошел Гай и начал заниматься с ней любовью. Он гладил ее обеими руками — долгие чувственные движения начались от ее привязанных кистей, скользили вдоль рук, по груди, по пояснице и завершались щекотанием между ногами. Он снова и снова повторял возбуждающие поглаживания — руки у него были горячие, с острыми ногтями, — а потом, когда она была уже совсем готова, уже не могла больше ждать, он подсунул под нее руку, приподнял, и его плоть слилась с ее плотью, причиняя сладострастную боль. Он лег на нее, рука его скользнула под спину, широкая грудь давила на нее. (Так как это был костюмированный бал, на Гае был жесткий кожаный панцирь.) Его движения были грубы и ритмичны. Розмари увидела его глаза, горевшие желтым огнем, почувствовала запах серы и корня танниса, ощутила на своих губах сладострастные стоны и вздохи наблюдателей.

Это вовсе не сон, подумала она. Это все на самом деле. Это происходит со мной. Ее глаза протестующе засверкали, она хотела крикнуть, но что-то большое накрыло ее лицо, она задыхалась от сладковатого запаха.

Чужая плоть все еще находилась внутри нее“.

А потом Розмари все ждала и ждала ребенка, страниц сто пятьдесят кряду.

„Розмари попыталась приподняться, но не смогла, руки были совершенно ватные. А между ногами болело так, словно туда вонзилось множество ножей. В ожидании она лежала и вспоминала, вспоминала.

Была ночь. Часы показывали пять минут десятого.

Они вышли. Гай и доктор Сапирштейн, со скорбным, но исполненным решимости видом.

— Где ребенок? — спросила Розмари.

Гай приблизился к краю кровати и присел, взяв ее за руку.

— Золотко мое.

— Где он?

— Золотко… — Гай попытался произнести что-то еще, но не смог. Он бросил умоляющий взгляд на человека, стоявшего по другую сторону кровати.

Доктор Сапирштейн смотрел на Розмари сверху вниз. Кусочек кокосового ореха застрял в усах.

— Были осложнения, Розмари, но это никак не повлияет на последующие роды.

— Он…

— Умер, — закончил доктор.

Гай сжал ее руку, ободряюще улыбнулся.

— Вы лжете, — проговорила она. — Я вам не верю.

— Золотко, — успокаивал Гай.

— Он не умер. Вы забрали его. Вы лжете. Проклятые колдуны. Вы лжете! Лжете! Лжете!“


И она оказалась права. Ее Энди был жив.

Он находился в квартире Минни и Романа…

В противоположном конце комнаты, в большом эркере, стояла черная плетеная колыбелька. Черная. Вся черная: отделка из черной тафты, полы и оборки из черного нейлона. Медленно вращалось серебряное украшение на черной ленте, прикрепленное булавкой к черному пологу.

Умер? Но в тот самый миг, когда в голове пронеслась испугавшая ее мысль, жесткий нейлон затрепетал, серебряное украшение задрожало.

Он был там, внутри. В этой чудовищной и извращенной ведьминой колыбельке.

Серебряное украшение оказалось распятием, повешенным над головой. Обхватившая щиколотки Иисуса черная лента была завязана узлом.

Мысль о том, что ее ребенок, совершенно беспомощный, лежит среди всего этого ужаса и святотатства, вызвала у Розмари слезы, и вдруг ее охватило неудержимое желание бросить все, дать волю чувствам и разрыдаться, капитулировав перед лицом столь изощренного, неслыханного зла…

Милый Энди спал, такой маленький, розовощекий, завернутый в уютное одеяльце, в маленьких черных рукавичках, завязанных ленточками на запястьях. У него было на удивление много оранжево-рыжих волос. Шелковистые, они были аккуратно расчесаны. Энди! О Энди! Повернув нож острием в сторону, Розмари потянулась к нему, губки у малыша надулись, он открыл глаза и взглянул на нее. Глаза у него были золотисто-желтые, все золотисто-желтые, ни белков, ни радужной оболочки, золотисто-желтые глаза с вертикальными щелочками-зрачками.

Розмари смотрела на него.

А он смотрел на нее своим золотисто-желтым взглядом, который затем перевел на раскачивающееся вниз головой распятие.

Розмари взглянула на них, напряженно наблюдавших за ней, и, сжимая нож в руке, закричала:

— Что вы сделали с его глазами?

Они зашевелились и повернулись к Роману.

— У него глаза Его Отца, — сказал тот…

— Покачай Его, — предложил Роман, улыбаясь Розмари. Он толкнул колыбельку в ее сторону, придерживая за полог.

Розмари неподвижно стояла, глядя на него.

— Вы пытаетесь… заставить меня стать его матерью?

— А разве ты не Его мать? Ну же, покачай Его.

Она покорно сжала пальцами обмотанную черным ручку. Розмари посмотрела на малыша. Он наблюдал за ней. Теперь, когда она была подготовлена, глаза его уже не казались ей столь ужасными. Тогда ошеломила именно неожиданность. В каком-то смысле глаза были даже красивы.

— Какие у него ручки? — спросила Розмари, не переставая качать.

— Очень хорошенькие, — ответил Роман. — У Него есть ноготки, но очень маленькие, жемчужного цвета. Варежки нужны, чтобы Он не поцарапался, а не потому что на ручки неприятно смотреть.

Тишина заставила Розмари поднять глаза. Оки подходили с разных сторон, чтобы посмотреть на нее, останавливаясь на почтительном расстоянии.

— Слава Розмари, матери Адриана! — крикнул Роман.

— Это Эндрю, — поправила Розмари, — Эндрю Джон.

— Адриан Стивен, — настаивал Роман.

— Я понимаю, почему вам хотелось бы назвать его именно так, но сожалею, у вас ничего не выйдет. Его зовут Эндрю Джон. Это мой ребенок, а не ваш, и по такому поводу я даже спорить не собираюсь. То же самое относится и к одежде. Он не может все время носить черное.

Роман открыл было рот, но Минни, глядя прямо на него, громко сказала:

— Слава Эндрю. — А потом: — Слава Розмари, матери Эндрю и Слава Сатане.

Розмари пощекотала ребенку животик. А потом ухватила его за носик:

— Ты же умеешь улыбаться, а, Энди? Умеешь, крошка Энди со странными глазами, а ну-ка, улыбнись! Улыбнись мамочке, — Розмари постучала по серебряному украшению, и оно закачалось. — Всего одна улыбочка! Давай, Энди-крендель“.


Появление Игоря в их доме обещало раскрытие каких-то новых тайн. И действительно: он решил провести с Настей сеанс гипноза.

— Ляг на тахту и расслабься, — говорил он мягким, успокаивающим голосом, под руководством которого она вдруг стала ощущать, как тело наливается теплом и тяжестью, а потом погружается в состояние приятной дремы. — А теперь представь, что ты… расширяешься. Вот — заполнила собой эту комнату. Выходишь за ее пределы и становишься величиной с дом. Расширила себя до размеров… Земли… Вселенной…

Но Настя все же не смогла расшириться до заданных размеров. Задание было явно невыполнимо. Зачем же оно давалось? Игорь терпеливо объяснял, что благодаря подобной практике размывается привычное представление о себе как о существе, ограниченном кожным и волосяным покровами. Сознание готовится к неожиданным превращениям.

— А теперь сделай дыхание более интенсивным — глубоким и быстрым.

Она дышала, дышала и вдруг начала чувствовать необыкновенный прилив сил. Появилось чувство удивительной легкости. Она словно левитировала над тахтой. Самое необычное ощущение возникло, пожалуй, в пальцах. Казалось, что по ним проходит электрический ток. Вибрации становились все сильнее, растекались по рукам и ногам, пересекаясь где-то в центре тела. Под животом…

В ней словно бурлила неведомая энергия. Не это ли чувствуют индийские йоги и мастера ушу, когда с помощью дыхательных упражнений наполняют свое тело космической энергией — праной.

Анастасия становилась похожей на ревущий поток энергии и чувствовала в себе такую мощь, что готова была, кажется, творить чудеса, которые демонстрируют восточные мастера: голыми руками разбивать камни, ходить босиком по угольям, делать бескровные операции, раздвигая пальцами живые ткани…

И вдруг она обнаружила в себе еще более удивительную способность. Отчетливо ощутила прикосновение… невидимых предметов. Вот судороги свели пальцы рук — но они не могли плотно сжаться в кулаки: мешало что-то упругое, похожее на веревку. Настя с любопытством ощупывала ее.

Когда она открыла глаза, в руках ничего не было. Но ощущение не исчезало, даже появились новые оттенки. Анастасия чувствовала какую-то неловкость в пальцах, как будто не совсем ими владела. Но когда пальцы с силой сжимали „веревку“, ее тело пронзали электрические импульсы, ее захлестывало горячей волной, и она начинала задыхаться. Никак не могла понять, откуда взялась „веревка“, как она связана с ее телом. И вдруг появилось предположение: ее тело „вспомнило“ ощущение двадцатитрехлетней давности. У нее в руках была… пуповина.

Ощущения были настолько отчетливы, что не возникало ни малейших сомнений в их реальности. Вот ее тело скрючилось, она приняла позу плода — но ведь так и должно быть? А когда она попыталась распрямиться, ноги ощутили упругое сопротивление: ступни словно продавливали мягкую резину. Внезапно она поняла, что эти исследования внутри материнского организма ведет не взрослая женщина, а та, какой она была много лет назад. Происходил круговорот времени — она снова начинала открывать мир, и будучи сама на девятом месяце беременности, с помощью чудотворца вдруг превратилась в живой прототип матрешки.

Настя лежала, скрючившись, все мышцы ее свело судорогами. Дыхание прекратилось: словно грудь придавило тяжелой плитой. Слышались звуки барабана, которые превращались в чудовищный грохот. Казалось, что на нее падает дом во время землетрясения. Или это рушился весь мир? Ей казалось, что она умирает…

Но неожиданно она поняла, что есть высшие силы, которые заботятся о ее спасении. Как будто кто-то вытаскивал ее из-под груды обломков и тел. Вдруг открылся выход из адской давильни. Тело ее начинало распрямляться, она вытянула ноги и оторвала от груди подбородок.

Дышать по-прежнему было невозможно: грудь словно зажали в тиски. Но что-то подсказывало: мучения скоро закончатся. В ней бурлила неведомая сила, вытянутое тело словно превращалось в светопровод. Насте казалось, что она питается, дышит этой энергией. И ей совсем не хотелось дышать легкими. „Что же, я опять умираю?“ — испугалась она.

Но неожиданно произошло нечто противоположное: она, кажется, родилась. Вдруг почувствовала себя на свободе и сделала первый вдох. И она заплакала, из глаз полились слезы радости.

Она испытывала невероятное блаженство. Тело казалось пустым, невесомым, вообще неощутимым. Наверное, именно такой должна быть полная релаксация. Впрочем, любое расслабление — это стремление вспомнить о первых мгновениях жизни.

Какое, оказывается, можно испытать счастье просто оттого, что тебя перестали мучить!..

А что произошло дальше? Она почувствовала, что все ее тело закутано какой-то мягкой и теплой тканью. Особенно отчетливо она ощущала складки на шее и щеках. Что это? Неужели пеленки? Но вдруг к темени прислонилось что-то мягкое, теплое, большое. И почему-то ужасно захотелось есть — прямо слюнки потекли. Что за странное воспоминание?

Ах, да ведь это же мама собирается кормить ее своим молоком. Но Настя прикасалась к груди не губами, а самым темечком и не могла утолить голод. Это было весьма огорчительно, потому она и запомнила свою первую неудачу на всю жизнь…

Анастасия все еще лежала на тахте, обновленная и умиротворенная, словно заново родилась.

А Игорь сидел в кресле.

— Вот, малышка, теперь твои нервы станут поспокойнее. Ты больше не будешь ничего бояться. Я постарался снять твой родовой стресс.

— Мой?

— Да, твой. Собственный, первородный, как грех. Понимаешь, появление на свет является наиболее драматическим переживанием, которое запечатлевается в подсознании и потом вызывает многие проблемы.

— Какие же, Игорь? — спросила она, чувствуя, что снова стало трудно дышать, потому что тот, кто сидит в ней, продавливал ногами мягкую резину ее брюшного пресса.

— А какие угодно. Например, человек много лет страдает от головной боли. А во время сеанса он чувствует, как при появлении на свет ему голову сдавили щипцами. Что касается женщин, которые ждут ребенка, то все они боятся родов еще и потому, что когда-то сами боялись появиться на свет.

— Ты снова о неправильной работе подсознания?

— Нет, я скорей о соотношении сознательного и бессознательного. Еще Фрейд говорил, что человеческое сознание исходит из принципа реальности, а бессознательное — из принципа удовольствия. Другими словами, они работают по разным законам, которые нередко противоречат друг другу. Поэтому психике удобнее, когда эти два уровня не смешиваются: в сознании нет элементов бессознательного. По-видимому, есть биологический механизм, который разграничивает переживания разных уровней. Но для избавления человека от неврозов или каких бы то ни было страхов нужно найти причину этих страхов. А она, как правило, находится в области бессознательного. Чтобы ее вскрыть, необходимо преодолеть барьер, отделяющий эту область от сознания. Как только причина осознана, в психике происходят изменения. А я всего лишь пытаюсь создать условия, в которых человек может проникнуть в глубины собственного бессознательного. Ты больше не боишься рожать?

— Наверное, больше не боюсь…

Он ушел, а Насте казалось, что она разглядела в его глазах непонятную тревогу, которую не в состоянии скрывать даже экстрасенс.


Скоро… Уже совсем скоро… Может быть, через неделю. Или через три дня. Или уже завтра…

Евгений не оставлял ее одну в доме. Он все время был с ней, даже слегка забросил дела, но вице-президент „Феникса“ проникся огромным сочувствием к проблемам шефа и изо всех сил старался справляться. А Настя продолжала думать о сознательном и бессознательном. О том, что страсть бессознательна по сути своей. И о том, что человек все самые главные поступки в жизни совершает в состоянии скорей бессознательном, чем сознательном: когда он может поступать только так, потому что не в состоянии поступать иначе. Раздумья и раскаяния приходят потом, постфактум.

Сознательное и бессознательное…

Бессознательное в ее жизни олицетворял Ростислав. Вот уж где сплошные страсти! Все — по наитию, ни единого обдуманного поступка. А сознательное… Сознательное — это Евгений. По-хорошему расчетливый, предупредительный и внимательный. Тоже по-своему эгоцентрик, но в его центр естественной центростремительной силой втягивались и близкие.

Настя чувствовала себя под защитой мужа, но впервые задумалась, пытаясь алгеброй поверить гармонию: „А любовь ли это?“ И спокойно ответила на собственный вопрос: „Да, это любовь. Но не безумная и всеразрушающая, как стихия, а естественная и созидательная, как смена времен года. Просто животворное Солнце, плавно поднимаясь, все сильнее и ласковее согревает Землю. А планета знает, что звезда ее не сожжет…“

* * *

— Настюша, полистай газеты, если хочешь. Я тебе купил как раз вашу — три номера.

— Спасибо, Женя…

Газеты пахли типографской краской. От этого запаха она испытывала легкую ностальгию по редакции и начинала понимать, что скорей всего не станет образцовой домохозяйкой, а, отбыв с ребенком положенный отпуск, вернется на службу. Даже несмотря на то, что ее зарплата в семейном бюджете будет выглядеть смехотворно…

Что же пишут друзья-коллеги? Моралистка Таня, кажется, взяла на себя заботу обозревать, плюс к своей, тематику, которой раньше занималась Анастасия.

Это она готовила выпуск „Новостей со всего света“, легко было узнать по манере.

Гардероб суперфотомодели Наоми Кэмпбэлл насчитывает сто платьев. Она курит сигареты только с серебряным мундштуком, имеет 299 пар обуви, 78 бюстгальтеров и получает свыше 100 тысяч признаний в любви в год. Ну разве не фантастическая жизнь?

Кстати, выяснилось, что в жизни сверхбогатых фотомоделей много общего. Почти каждая любит есть мясо (85 процентов) и пить вино (92 процента), более трети фотомоделей время от времени садятся на диету. 11 процентов девушек посещали актерские школы. 57 процентов от волнения грызут ногти. 78 процентов курят. 35 процентов были замужем или состоят в браке с актером или рок-звездой. Тем не менее у 42 процентов фотомоделей вообще нет друга. Неужели это возможно?

Настасья представила себе Екатерину Лисицыну и испытала прилив безосновательной ревности, который ей с трудом удалось подавить.

Далее Таня поместила перепечатку из итальянского журнала „Дон Жуан“. Какие замечательные советы для потенциальных соблазнителей! Чтобы вернуть себе хорошее настроение, Настя прочитала их вслух. А Евгений весело комментировал.

— Давайте вашей партнерше проявить инициативу. Может быть, она сама предложит уединиться в каком-нибудь прелестном месте.

— В сгоревшей „хрущевке“, например.

— Вино или другой пьянящий напиток — ваш верный союзник. Кофе тоже может составить часть сценария.

— Да уж, кофе для дамы, что для кошки — валерьянка. Правда?

Она не ответила и читала дальше:

— Если есть возможность вместе принять душ или ванну — используйте ее Это открывает новые просторы.

— Еще лучше — лесное озеро. Там так просторно!

— Если женщина не хочет обнажаться полностью, не настаивайте. У нее есть свои пожелания и прихоти. А туфли на высоком каблуке и чулки не препятствуют, а способствуют.

— У моей женщины самый эротический наряд — перламутровый платок.

— Начинать раздеваться лучше с нижних частей одежды.

— С ковра на полу, например.

— „Темнота — друг молодежи“. Но не полная темнота, а полумрак.

— Тут мне нечего возразить…

— Когда задуманное начинает свершаться, как можно более затягивайте все предварительные этапы, сдерживайте себя из последних сил…


А ночью Насте приснился кошмарный сон. Она пыталась, но не могла проснуться.

Окровавленная голова Ростислава смеялась и гневно сверкала глазами. Сама Настя претерпевала страшные метаморфозы.

…Сначала она была Юдифью, прекрасной девственницей. Она несла огромную корзину с фруктами, головками сыра и круглыми хлебами. Внезапно над корзиной появилась голова. Она смотрела остекленевшими глазами и вдруг заговорила: „Ты поплатишься…“

… Тончайшие шелковые покровы парили, как перышки в небе, как перистые высокие облака. Настя — Саломея, танцевала, извивалась по-змеиному, чувствуя каждый мускул своего тела, старательно вырисовывая траекторию каждого своего движения. А вокруг гремел пир, лилось из бурдюков лучшее вино, невольники разносили блюда с яствами. Темнокожая девушка подносила ей блюдо. Настя внезапно останавливалась и замерла, как статуя, во вдохновенной позе. На блюде лежала голова и смотрела на нее восхищенным и в то же время осуждающим взором.

… Она — несчастная Матильда, ехала в карете и держала на коленях завернутую в белоснежный плат отрубленную голову своего возлюбленного. Эта скорбная поклажа казалась неестественно тяжелой. Такой никогда не бывала голова Жюльена, когда она лежала у нее на коленях, а она в упоении перебирала его черные густые кудри.

… Огромная спальня времен Ренессанса была наполнена мертвенным светом. Настя стояла на коленях, смиренно сложив ладони, и смотрела полными слез глазами на стеклянный сосуд, доверху наполненный спиртом. В сосуде плавала голова ее любовника. Ее поставил в спальне муж и запер двери и окна, чтобы этой ночью никуда нельзя было ни выйти, ни скрыться. И она не в силах была заставить себя не смотреть на страшный сосуд, и не чувствовала себя настолько безумной, чтобы разбить его. У нее не было иного выхода, чем стоять на коленях и молиться, взирая в навсегда закрытые глаза:

— Боже мой, прости меня. Прости меня.

Наконец Насте удалось пробудиться. Она с трудом открыла глаза. Высокая подушка под спиной казалась набитой камнями. А в большое незашторенное окно смотрела… отрубленная голова. Она плавала в невесомости. И Настя узнала черты Ростислава.

— Нет! Нет! Не надо! — в ужасе закричала она. — Нет!

— Успокойся… Настенька, милая моя, что с тобой?

— Там — голова. Я видела лицо. Эти глаза. Я узнала его! Нет!

— Тише, это просто полнолуние. Ох, черт, я забыл задернуть шторы. Ну все, родная, все… Я с тобой.

— Ой! Больно! Мне больно! Мне страшно… Спаси меня…


„Вольво“ мчал по ночной Москве, не встречая на своем пути ни преград, ни светофоров: все они мигали предупреждающими и тревожными янтарными глазами, освещая желтые листья на деревьях и на тротуарах.

Шел мелкий дождик. Отсветы расплывались на асфальте, будто зажженные бакены, а не светофоры.

Желтый — это не цвет измены, это цвет боли и страдания. Желтый — самый страшный цвет.

Евгений вел машину так быстро, как, наверное, не смог бы и водитель „скорой помощи“ с сиреной.

Огромное здание было освещено, как показалось Насте, тоже желтым светом. В приемном покое ее быстро осмотрели и перевели в предродовую палату. Она успела заметить, как Евгений о чем-то договаривался с администрацией. Наверное, о том, чтобы после родов ее с ребенком положили в отдельный платный бокс. Она не слышала его слов, даже обращенных к ней.

— Настенька, я хотел присутствовать… Но они говорят, что все случится очень скоро, что я просто не успею переодеться в стерильную одежду. — Он тихонько сжал ее ладони, похолодевшие пальцы. — Ты держись. Я буду здесь. Ты помни, что я здесь, совсем рядом.

Настя ничего не ответила, потому что боль отключила мозги, превратив ее в тупое страдающее создание.

Акушерки и медсестры умыли ее и переодели в чистую рубаху, похожую на те, в которых возводят на плаху. Она ничего не замечала, катаясь по кровати и кусая до крови губы.

Появилась женщина в белоснежном одеянии с красным крестом на головном уборе и, что-то шепча, осенила Настю крестным знамением.

Краем сознания Настя уловила, что это монахиня, усмирившая плоть и никогда не рожавшая сама, но пришедшая облегчить ее страдания.

Монахиня не мешала медицинским манипуляциям. Она стояла чуть в стороне и произносила слова. Странно, но Настя слышала их. Ее душа была способна в этот час слушать только молитву, словно отделяясь от тела, которое корчилось в непереносимых муках.

„Дева прекраснейшая, мудрая, пречудная, святая великомученица Екатерина! Всю эллинскую мудрость совершенно изучивши, ораторское искусство и философию, и врачебную науку хорошо узнав, просвещения большего ты возжелала, уверовав же во Христа, в видении узрела Предвечного Младенца на руках Его Пречистой Матери, даровавшего тебе перстень бессмертного обручения с ним. Лютые затем муки претерпев, тяжкие удары и жестокие раны, и мрак темничный и членов раздробление на колесах, силою Христовою ты от всего этого исцелена была. На казнь же идя, так молилась ты, великомученица преславная: „Господи, Иисусе Христе! Тех, елицы призовут мною всесвятое имя Твое, исполнит во благих прошение всего, еже на потребу им, да от всех воспевается величие Твое вовеки“. Женам, мучимым болезнями рождения и на помощь Тебя призывающим, заступление являя, ты, Екатерина святая; поэтому и ныне с любовью и благоговением молящихся тебе, и с верою теплою, и слезами от всего сердца прибегающих к тебе жен, не отринь, поспеши им на помощь и освободи их от трудных родов, чтобы, родивши детей, оне в страхе Божием воспитали их, благодаря тебя, Екатерина преславная, за помощь, явленную им, и славя за тебя Бога со всем домом их. Аминь“.


Анастасия лежала на столе и ее ноги, вставленные в приступни, дрожали. И все тело содрогалось, сотрясалось, словно она — сама Мать-Земля, нутро которой бередят лавовые расплавленные массы.

Уже не было ни больно, ни страшно. Она находилась как бы вне пределов, в которых бывает больно или страшно. А еще точнее, ей было так больно и так страшно, что она уже не чувствовала ничего.

— Дышите! Теперь тужьтесь! Так… Хорошо. Эх, не успели! Что же вы?..

— Еще, мамаша, еще. Ему же дышать нечем! Переведите дух и работайте, помогайте нам.

И Настя помогала, расходуя неизвестно откуда подоспевшие силы. Она чувствовала, как сквозь нее, из нее, вне ее проходит что-то, ощутимое так, как, очевидно, игла ощущает нитку. Оно движется сквозь тебя, словно сквозь змею на всем протяжении ее тоннелеобразного тела пробегает мышь, раздавливая внутренности и раздвигая ткани. Тихонько потрескивает кожа, словно рвется, лопается мокрое вискозное полотно. С отвратительным звуком. Пальцем по стеклу — и то мелодичнее.

И вот показалось что-то сизое, цвета внутренностей, каким бывают только новорожденные и еще разве что кишки самурая, который решился на харакири.

— Быстрее! — Это уже не Насте. — Так, трубку берите.

Молоденькая акушерка начала обихаживать ребенка. Настя была не в силах повернуть голову в ту сторону, потому что потеряла сознание…

К счастью, кровотечение удалось остановить. Но она ничего не чувствовала. Она улетела в иные миры. Она со страшной скоростью пролетала сквозь нутро бесконечной змеи, расталкивая стенки трубы, кишки, артерии… Она видела свет на выходе из этого одномерного мира.

Но потом все „картинки“ оборвались, и Настя очнулась на койке, подключенная к капельнице, из которой в вену сочились кровавые капли. Рядом сидела монахиня. Но не та, что читала молитву в предродовой. А другая, юная, почти совсем девочка.

— Я сестра Варвара, — представилась она.

Анастасия хотела что-то сказать, но она остановила ее жестом.

— Супруг ваш передает поклон и благодарит за сына, — сообщила сестра Варвара. — Я сама медсестрой в миру была. А тут за родильницами хожу, которые тяжелые. Вы, если просьба какая, ко мне обращайтесь. Я неотступно к вам приставлена.

Она говорила тихим голосом, умиротворяющим и успокаивающим.

Настя блуждала глазами по стенам. Они были белые, как „этот“ свет. И подоконники были белые, сиротливые. А окна без штор, за ними открытое пространство, такое неожиданно огромное, каким оно, наверное, кажется существу, впервые приходящему в мир.

Она стала искать взглядом колыбельку. Сестра Варвара перехватила этот взгляд и объяснила:

— Малыша вашего принесут скоро. Он слабенький, потому что большой — четыре пятьсот. И пуповиной был обвит.

В городе продолжалась осень. Листья срывались с деревьев, балансируя над бездной, кружились, парили, уносились с ветром. Все они цвета боли.

— Спите, Анастасия. Вы совсем обессилели.


… Матерь Мира спускается к ней с небес. Она возлагает руки на ее чело и молчит. Но Настя знает, что это она: Гера, Изида, Орифламма, Богородица, Мадонна…

Они общаются непостижимым образом — без слов, знаков и жестов. И Настя понимает, что посвящена в новое духовное звание — в „орден земных матерей“.

Проплывают светила, созвездия, планеты, туманности. Облик Матери Мира отдаляется все больше и больше…

Когда Анастасия открыла глаза, то увидела, что медсестра, обликом напоминающая богиню, держит на руках белый сверток. Она осторожно положила свою ношу на постель и неслышно удалилась.

И они остались вдвоем: Настя и ее сын. Вернее, втроем, но сестра Варвара была неощутима, поскольку мать и дитя соединены изначально. И как бы далеко друг от друга они ни находились, все равно они будут частями одного целого.

Он не открывал глазки, но тихонько почмокивал губами. Настя вглядывалась в крошечное личико и улавливала несомненное сходство с чертами лица своей мамы, его бабушки, с которой внук никогда не встретится. Сестра Варвара помогала ей обмыть грудь и приложить к соску ребенка. Он сделал несколько сосательных движений, и Настю охватило невероятное блаженство. Но оно казалось уже когда-то испытанным.

„Где, когда?“ — мучительно старалась вспомнить Анастасия.

„Ах, да. Это ведь та же неведомая энергия, прана, которая бурлила во мне во время недавнего гипнотического сеанса. Это ведь электрический ток той же силы“.

И она снова чувствовала в себе такую мощь, что готова была творить чудеса. А разве она уже не сотворила чудо, произведя на свет это живое существо?..

— Сосет он очень слабенько. — Сестра Варвара опытным взглядом заметила то, чего не способна была увидеть молодая мать. — Совсем слабенько…

— Он ведь такой крошечный… А почему у него личико сизоватое, сестра Варвара?

— У новорожденных так бывает. Особенно у крупных… Но вот сосет он плоховато.

Настя не слушала ее, занятая своими новыми ощущениями. Она чувствовала, как душу ее переполняет новая любовь, совсем не такая, которая жила в ней, когда она вынашивала сына. Он родился и призвал на землю целую вселенную новых чувств.

За окнами вечерело. Небо становилось выше и прозрачнее. Даль приобретала нежно-фиолетовый оттенок.

И Анастасия увидела, как из глубины космоса появилась первая звезда. Она сияла ровным и спокойным светом.


Ночь прошла спокойно. Это была первая спокойная ночь за несколько месяцев. Настя спала крепко, без сновидений. А на рассвете проснулась и увидела, что за окнами падает снег. От огромных пухлых хлопьев за окном палата стала еще белее. Все пространство было переполнено светом — бледным, со слегка сизоватым оттенком.

Сестра Варвара дремала, сидя в кресле. Она казалась святой и бестелесной. На столике у изголовья лежала записка:


„Родная моя!

Я очень счастлив, что у нас теперь есть сын. Поздравляю тебя и горжусь тобой. Начинаю готовить дом к приезду нового жильца. Хотел передать тебе розы, но мне не позволили. Так что попробуй представить, что они все-таки стоят на подоконнике твоей палаты: пять алых роз. Длинноногих, как ты, моя любимая. После обеда постараюсь к тебе прорваться: может быть, пропустят.

Отдыхай и набирайся сил: ты совершила фантастическую работу, может быть, самую главную в жизни.

Я целую тебя. И очень люблю.

Твой Евгений“.


Настя лежала, окруженная снежной белизной, и ей грезились алые розы на фоне снегопада. Сквозь дрему она думала о том, что у ее ребенка есть отец, который любит его, и у него есть крестный отец, который готов привести его к святому таинству.

Она снова заснула…

… Мама бесшумно вошла в палату. Она прошла сквозь предметы, находящиеся в комнате, и надолго остановилась у окна. Потом прикоснулась ладонью к розам, и они увяли, опустили головки одна за другой…

Снег на улице шел, не переставая. Снежинки таяли, едва достигнув земли, но все равно падали, подчиняясь силе всемирного тяготения. Они не знали, что их время еще не наступило.


Через несколько часов Настя проснулась, разбуженная, словно внутренним будильником, чувством внезапной тревоги. Оно пришло из ниоткуда, подступило, как горький ком подступает к горлу.

— Пробудились, Анастасия? — спросила сестра Варвара. — Сейчас я схожу за пищей для вас.

— Пищу? Мне? — Она забыла, что не ела со вчерашнего вечера.

— Вам нужно подкрепиться.

— Сестра, а почему не приносят сына? Его ведь еще не приносили сегодня?

— Еще не приносили.

— Неужели он до сих пор не ел? Он же голоден?

— Наверное, его накормили, Анастасия. Не хотели тревожить вас: вы ведь очень слабы.

— Я тревожусь, сестра Варвара. Я волнуюсь.

— Вы будете волноваться за него еще много лет, отныне — и вовеки веков.

Сестра Варвара вышла из палаты. Анастасия заметила, что походка у нее под стать облачению: она передвигается как бы вся, сразу, невозможно определить, с носка или с пятки она ступает, какое движение при этом совершает плечо или бедро. У нее походка ушедшей из мира.


Из Настиного тела уходила так долго обитавшая в нем боль. Она сама была словно выздоравливающий ребенок.

А на окне стояли невидимые алые розы.

Дверь открылась, впуская высокого сильного мужчину с седыми висками и суровым лицом. Он был одет в зеленый бактерицидный костюм с короткими рукавами, обнажающими крупные и ловкие руки. Настя догадалась: „Хирург“.

— Здравствуйте, Анастасия Филипповна. — Он произнес эту ничего не значащую фразу как-то уж очень официально.

— Здравствуйте… — Снова тяжелой волной набежала тревога.

— Я профессор Нечаев.

— Слушаю вас…

— Анастасия Филипповна, будьте мужественной… Мы не смогли его спасти… Мы сделали все, что было в наших силах.

Настя ничего не понимала: „Кого спасти? Что сделали?..“

— Почему? — нелепо спросила она.

— Когда принимались роды, молодая акушерка совершила роковую оплошность. Она не сумела прочистить как следует дыхательные пути ребенка. А в результате спустя сутки развился отек правого легкого.

— Он… Где он? Я хочу его видеть! Принесите его ко мне! Он голодный! Он плохо брал грудь! Принесите его! — Она пыталась вскочить с постели, но профессор удержал ее, и она обмякла, упала на подушки, чувствуя, как внутри не тела, но души материализуется камень. В него превращается сердце… Наверное, достигла цели противоестественная для женщины фраза: „Будьте мужественной“.

— Настя, — обращался к ней профессор, теперь совсем неофициально, по-отцовски, — Настенька, поверьте, мы ничего не смогли сделать. Ничего. Я очень сожалею, милая.

Она хотела заплакать — и не могла. Сердце не хотело отдавать каменные слезы.

— Настенька, я понимаю, что вам не станет легче от моих слов. Но… Но я чувствую вашу боль. Потому что мне тоже пришлось потерять сына… Он погиб в Афганистане. Ему было девятнадцать.

Настя обвела почти незрячими глазами комнату.

… Алые розы на подоконнике… Их шесть… Или четыре…

А снег, первый снег уже растаял. Почему-то он приходит, принеся радость, а уходит, оставляя с потерей… Так ведь уже было, было!

А у дверей стояла сестра Варвара. И что-то тихонько потрескивало. Светилось неугасимо. Горело и оплывало.


В доме было тихо, как на кладбище. А за окнами кричали вороны. Начиналась зима. Первые морозы сразу объявили о своих правах: минус восемнадцать, словно это не конец ноября, а начало февраля.

Второй месяц Настя неслышно бродила по комнатам и лестницам, в неизменном черном платье, с неизменными кругами под глазами.

Она почти не замечала мужа: общалась с ним, как с чужим, как с соседом.

Евгений собирался на работу, она вставала, готовила завтрак и в гробовом молчании накрывала на стол. Она теперь делала это так, словно совершала обряд, и каждый раз — поминальный.

Настя почти не выходила из дома. Разве что в сад, отдать бедным воронам остатки пищи и в очередной раз поразиться их всеядности. Да, они едят все: обрезки мяса и холодную картошку, остатки рыбных консервов и кусочки черствого хлеба. Говорят, что они проводят души в мир иной, указывая путь и святым, и преступникам, и старым, и молодым, и даже некрещеным младенцам. Она полюбила этих больших птиц в черном оперении, как ее одежда.

По вечерам Евгений неизменно бывал дома. Его предупредительность вызывала в ней отвращение, хотя он и старался не быть навязчивым. Но, наверное, лучше было бы, если бы он продолжал ездить в свои ночные клубы и казино… А так — Настя все время чувствовала его присутствие. Даже белым днем, потому что он периодически звонил домой. Кроме того, он попросил женщину, которая помогала им убираться, находиться в доме при Насте, пока его нет дома. Кажется, он боялся оставлять ее одну.

Зоя Степановна делала вид, что возится в гостиной. Уже второй час она вытирала пыль на подоконнике, наводя на Настю безмерную тоску. Ей неприятна была эта бывшая балерина сорока пяти лет. Ее театральные ужимки и кордебалетная походка просто выводили Настю из себя. И когда же она уйдет?

Раздался телефонный звонок.

— Анастасия Филипповна! Это вас. Евгений Константинович. Спуститесь?

— Да, спущусь.

Ах, как Настя ненавидела лестницы! Даже эту, соединяющую верхний полуэтаж с холлом. „Надо установить параллельный аппарат наверху“, — по пути думала она.

— Алло? Да, Женя. Хорошо. Нормально. Как всегда. Что? Гостей? К нам?! Нет… Ах, я их знаю… Сюрприз?.. Мне?! Ладно, Женя, пусть приезжают. Хорошо, мы с Зоей Степановной что-нибудь сообразим. До вечера. И я целую.

Она положила трубку.

— Я слышала, что вы упоминали мое имя. — Тактичная экс-балерина была вся внимание.

— Да, Зоя Степановна. Кажется, вечером у нас будут гости. Вы поможете мне подготовить стол?

— С радостью, — ответила не то домработница, а не то и приживалка.

Анастасия вспомнила, что ее имя переводится как „жизнь“, и вздрогнула от смутной ассоциации. Она вернулась в спальню и села за стол. Только он мог спасти ее. „Поэт должен быть сквозным…“ По капельке, как чернила из авторучки, она выдавливала свою беду. По буковке выписывала горе, отпускала его навечно в стихи. В то, что, как она надеялась, переживет ее… Хотя бы ненадолго.

Ближе к вечеру Настя надела черное мягкое платье фирмы „Джессика“, которое Евгений подарил ей в день, когда она сказала ему „да“. „Зачем я тогда согласилась? Какой в этом был смысл? Ровным счетом — никакого. Как и вообще в человеческом существовании. В мгновенной перед лицом вечности и насквозь запланированной жизни. Мой ребенок, плоть от плоти моей, жил всего лишь день — как бабочка, о которой писал Набоков… А соседка Наталья Николаевна доживает сотню лет. И разве есть разница? В чем?“

Ее малыш… Должно быть, он стал ангелочком, раз, как видение, сопровождает ее.

Она чувствовала себя неуютно в доме, ей хотелось вернуться в больницу, в белоснежную послеродовую палату, куда, должно быть, тоже приходит его душа.

Сестра Варвара рассказывала, что незадолго до Настиных родов в больнице умерла родильница. А ребенок, к счастью, остался жив. Близкие покойной, поглощенные скорбными хлопотами, не смогли вовремя, по истечении недельного срока, забрать младенца. Он обитал еще несколько дней в детской палате вместе с другими новорожденными. И ровно в полночь, как утверждали очевидцы — дежурные медсестры, у кроватки, где спал несчастный малыш, появлялся белый светящийся столб. Казалось, он наклонялся к ребенку и гладил его по головке. А потом растворялся, никому не причинив вреда. По прошествии девяти дней после смерти женщины призрак перестал появляться. Наверное, как пишут, душа претерпела дальнейший распад и пустилась в новые земные странствия — до сорокового дня.

Анастасия тоже ощущала эти барьеры: девять дней, сорок… Она чувствовала присутствие ребенка, словно он все еще толкался у нее в животе. Она ощущала, что под ее сердцем бьется еще одно, крошечное сердечко…

— Анастасия Филипповна, я разморожу мясо?

— Да, разморозьте…

— Может быть, вы спуститесь, я хочу обсудить с вами меню.

— Хорошо, сейчас спущусь…

Ах, как она ненавидела лестницы! Всей своей измученной душой!


И вот она готова к приему гостей. К первому приему с тех пор, как… Каштановые волосы гладко зачесаны, высокий лоб открыт. С такой прической Настя напоминала венецианок со старинных портретов. Платье цвета торжества и траура. Колготки с бархатной набивкой на щиколотке — тоже черные, но тончайшие, а потому очень нарядные. И туфли. Те самые, итальянские, с каблуком рюмочкой и пряжкой. Она была в них, когда познакомилась с Евгением. Будь он неладен, тот день, когда она испортила жизнь хорошему человеку, вкрутив его, как в мясорубку, во все свои злоключения.

А ведь они могли быть так счастливы, если бы… Может быть, кто-нибудь наложил на нее проклятие? Может быть, нужно нанести визит ясновидящему? К Игорю? Но ведь он и так увидел бы, узрел подобную „печать“ на ее судьбе. И сказал бы.

Нет, это не проклятие, а сама судьба…

— Настенька, как ты замечательно выглядишь! Ну просто мадонна! — Настя не слышала, как вошел Евгений.

— Нет, Женя, мадонны из меня не вышло…

— Прости, я не сообразил. — Он смутился.

— Ничего, бывает…

В последнее время Настя чувствовала себя так, словно лишилась какой-то оболочки, тонкого хитинового покрова. Ее душу больно ранили, казалось бы, самые безобидные слова.

Загрузка...