Гость

Давно пора: Антельм перестал быть Антельмом. Сперва его начали подводить суставы. В какой-то момент он уже не мог присесть на корточки, чтобы понаблюдать за жизнью личинок, за крылатыми или ползучими насекомыми, за товарищами всей его жизни — после суставов и все остальное уже не годилось ни к черту. Так деградация, овладев коленом или бедром, дошла до мозга. Изможденные бесконечными наблюдениями и палящим солнцем глаза тоже угасли. Теперь Антельму хватало зрения лишь на чтение и письмо в свете недавно проведенного электричества, но насекомые — и уж тем более их восхитительные крылья, очаровательные лапки, пестрая раскраска, золотистые отражения — все это постепенно исчезало из мира Антельма.

Дольше всех продержались слова. Погружаясь в воспоминания и давние записи, Антельм какое-то время продолжал писать, всей душой отдаваясь этому занятию, поскольку фразы, выходившие из-под его пера, были гораздо умнее самого ученого: он становился уродливей, но предложения выглядели прекраснее, чем Антельм в лучшие времена. Он терял силы, но слова плясали на страницах. Он не мог говорить в голос, однако интонация его записей не теряла и капли выразительности: она громыхала, воодушевлялась, гневалась или жаловалась.

Вокруг все говорили, что с головой у старика «все в порядке» — очень удобное выражение, которое скрывает, что остальное поддается гниению, и будто радуется, что есть еще повод не отчаиваться окончательно при виде собственного распада.

Однако с головой у Антельма было не все в порядке. Он повторялся. Каждому гостю ученый твердил, что сам Дарвин нарек его Неподражаемым Наблюдателем, — в этот момент он дрожащей рукой доставал письмо и размахивал им в воздухе. Понемногу Дарвин перестал быть учителем и главным оппонентом, Антельм забыл даже о теории эволюции, и англичанин остался в его памяти лишь тем, кто заметил в никому не известном французе Неподражаемого Наблюдателя. При упоминании об этом на глаза энтомолога наворачивались слезы.

Роза осталась преданной мужу и достаточно крепкой, чтобы схватить его под грудки и пересадить из кровати в кресло-каталку. Их малолетние дети каждое утро заходили к отцу, целовали его в пергаментную щеку и не вспоминали об Антельме до вечерних лобызаний.

Однажды верный Ларивуа принес добрую весть: к ним обещал заехать гость, да еще какой! Давно пора.

— На меня возложена великая честь, дорогой Антельм, сообщить вам почти официальную новость. Я хотел, чтобы вам сообщила Роза, но она настояла, чтобы я сам справился с этой задачей, поскольку считает, будто я приложил руку к этому делу.


Деревенские улицы выложили брусчаткой. Местные ожидали драгоценного гостя.

Президент должен был остаться на пару часов. Гордо водрузив фетровую шляпу и самостоятельно надев скверно отполированные крестьянские туфли, Антельм сидел в кресле на колесиках и показывал свои конструкции, которые уже ни на что не годились, свой стол, за которым он написал лучшие произведения, а также своих преданных жену и собаку.

Затем под звук фанфар чиновники отправились на площадь, где стояла наспех сооруженная сцена, на которую подняли Антельма. Трубы играли фальшиво, как это часто бывает в деревнях, и местные разделились во мнении: одни говорили, будто музыканты находятся под впечатлением от Президента и играют хуже обычного, другие — что бедняги прониклись атмосферой и выжали из себя в тот день все самое лучшее.

Толпа волной хлынула и поглотила деревню. Кортеж проехал под украшенной цветами триумфальной аркой. Энтомолога иногда посещали мысли о смерти: в тот момент он представлял, как Жакети, который возвел это сооружение за одну ночь, на следующий день заколачивает гвозди в крышку его, Антельма, гроба.

Первую речь произносил ректор Академии — сам ректор Академии! Антельм метался между гордостью, что он наконец показал университетам, считавшим его за пустое место, этой системе образования, приговорившей его к нищете и выбросившей прочь, словно извлеченную из-под кожи занозу, и едва сдерживаемой яростью при виде представителя этого мира, который посмел петь хвалу Антельму. В качестве друга доктор Ларивуа был также приглашен произнести речь: она оказалась простой и сердечной, взволнованной и полной восхищения. Врач не брезговал анекдотами и сентиментальными признаниями. В последние несколько месяцев Антельма легко было пробить на слезу — и он всплакнул. Наконец мэр коммуны дрожащим, возбужденным голосом, который не долетал и до второго ряда, признался, какой честью для их деревни стало принимать первого из французов — такого еще никогда не бывало, — и предоставил слово важному гостю.

Со всей значимостью, которой наделяла его занимаемая должность, Президент прочел заранее заготовленную кем-то речь. В ней он назвал Антельма Гомером насекомых — так ученого окрестил Виктор Гюго, в Авиньоне до сих пор висит мемориальная табличка с этими словами на улице, которую назвали в честь ученого. И, конечно же, Неподражаемым Наблюдателем. По мере перечисления у Антельма перед глазами промелькнула вся его долгая жизнь: ребенок-самоучка, иллюстрированный бестиарий, благодаря которому он научился читать, годы, когда он, молодой учитель, делился дровами и постным супом с такими же нищими учениками, как и он сам, корсиканский период с его буйной флорой, поэмы, книги, учебники, репутация, переросшая наконец в славу, и великая дань почтения, в течение долгих лет сыпавшаяся на него от академиков, знаменитых писателей, ученых со всех концов света. Голова пошла кругом: университет, Гюго, Дарвин, Президент, Супруга, Роза, Ларивуа, великие мертвые или живые люди толпились вокруг скрипящего кресла-каталки под звуки фальшивящих фанфар в самом сердце крошечной деревеньки, которая так и не поняла, каким образом Папаша Червь превратился в Гомера насекомых — и сам Президент склонялся перед ним.

Затем представители власти сели на поезд, трубы умолкли, и в тот же вечер глухой шум разбираемой сцены донесся до уставших ушей покоившегося на широкой груди своей супруги Гомера червей, потонувшего в пара́х собственного триумфа.

Загрузка...