КАРЛ МАРКС КАК ХУДОЖНИК СЛОВА (Литературное оформление «Капитала»)

[1]

I. О теме

В два часа ночи 16 августа 1867 г. Маркс отложил в сторону выправленный корректурный лист первого тома «Капитала» и написал Энгельсу:

«Дорогой Фред!

Только что закончил корректуру последнего (49-го) листа книги»[2].

Последние слова он подчеркнул. Был закончен труд, стоивший Марксу не менее четверти века упорной работы. Творческая история этого труда была и будет темой многих научных изысканий.

Его содержание, диалектика исследования изучаются и будут изучаться, непрерывно питая марксистскую исследовательскую мысль. Но одна сторона «Капитала» до сих пор как будто не являлась предметом изучения – его литературное оформление, его художественная сторона.

Эта сторона отнюдь не случайна в «Капитале». Маркс, всегда настороженно требовательный к литературной стороне научных работ, уделял ей большое внимание. И когда той же знаменитой августовской ночью он со сдержанным волнением подчеркнул в письме к Энгельсу простую фразу «Итак, этот том готов», он подводил итоговую черту под огромным этапом работы, в который входили составной частью и его заботы о литературной форме. Поэтому как ни третьестепенна тема литературного оформления «Капитала» по сравнению с изучением его содержания по существу, все-таки и она заслуживает внимания: без нее характеристика «Капитала» будет неполной. Кроме того, разве литературное оформление «Капитала» не связано органически с неотразимой убедительностью выводов исследования Маркса? Конечно, связано! А если так, то разве не вносит и оно своей лепты в значение этой книги? На эти вопросы ответ может быть только утвердительным. Поэтому «странная» на первый взгляд тема работы Маркса над стилем художественного образа в «Капитале» законна и заслуживает внимания.

Изучение художественного образа в науке также можно открыть этой темой. Проблема литературного оформления научного труда почти совсем не изучена. Ею не интересуется ни одна научная дисциплина, ни одна отрасль какой-либо смежной дисциплины. Между тем изучать ее необходимо. Должна возникнуть особая дисциплина, изучающая научное творчество. В этой дисциплине выделится особый небольшой сектор, изучающий литературное оформление научной работы. Не приходится доказывать важность такой проблемы. Изучение этой области творчества, помимо теоретического интереса, поможет начинающему ученому овладевать формой, а потому имеет и практическое значение.

Настоящая работа, конечно, не ставит своей задачей установить какие-то общие положения в этой новой, пока еще не существующей и лишь долженствующей возникнуть дисциплине. Но думается, что попытка изучить со стороны литературного оформления такой классический труд, как «Капитал», может заготовить некоторое количество материала для этой будущей науки, добыть в предварительном, условном порядке какое-то «сырье», которое позже будет пущено в обработку. Да и вообще, не явится ли изучение классических научных работ с этой точки зрения лучшим путем для начальной постановки вопроса?

Едва ли литературоведение может всецело претендовать на включение этих вопросов в область своей компетенции. Конечно, при исследовании их речь будет идти и о художественных элементах творчества. Но художественные элементы в литературном оформлении научной работы – подчиненный, а не самостоятельный момент, и подчиняются они особенностям научного, а не художественного замысла.

Тема о «Капитале» как художественном целом поставлена самим Марксом. Он формулировал ее в письме к Энгельсу от 31 июля 1865 г. – за два года до окончания работы над первым томом. Он писал, что не может отослать для печати часть рукописи – для самого творческого процесса необходимо, чтобы работа была готова в целом: «Я не могу решиться что-нибудь отослать, пока все в целом не будет лежать передо мной. Какие бы ни были недостатки в моих сочинениях, у них есть то достоинство, что они представляют собой художественное целое; а этого можно достигнуть только при моем методе – не отдавать их в печать, пока они не будут лежать передо мной целиком»[3]. В слове художественный чувствуется оттенок шутки: говоря о своем произведении как о художественном целом, Маркс, конечно, ставил ударение на понятии целого и эпитету «художественный» придавал несколько условный смысл. Ф. Энгельс ответил какой-то веселой шуткой насчет нового художественного произведения, близящегося к своему завершению. К сожалению, письмо Энгельса с этой шуткой не дошло до нас, мы знаем о ней лишь из ответного письма К. Маркса (в то время больного): «Меня очень позабавила та часть твоего письма, в которой говорится о „произведении искусства“…, принимая во внимание показания термометра, дело подвигалось вперед так быстро, как вряд ли могло бы пойти у другого, даже оставляя в стороне все художественные соображения»[4].

Настоящая работа не претендует на полное и всестороннее изучение вопроса о литературном оформлении «Капитала». Мы остановимся преимущественно на вопросе о художественных элементах литературного оформления.

Маркс уделял большое внимание литературному оформлению своих работ. Внимательность к стилю – его характерная черта.

II. Маркс и стиль

Эта внимательность никогда не покидает Маркса. Острота партийной борьбы иногда заставляла публиковать свои и чужие вещи, не удовлетворяющие его стилистическое чутье. Случалось, что Маркс, разумеется, торопит с публикацией вещи, но не забывает отметить небрежность стиля. Получив от Энгельса рукопись памфлета, остро необходимого в разгоравшейся борьбе против оппортунистов, Маркс пишет: «Вещь хороша, хоть стиль кое-где и небрежен, было бы бессмыслицей заняться сейчас шлифовкой и отделкой, ибо прежде всего важно выступить своевременно, так как разрешение этого конфликта „так-таки“ не за горами»[5].

Когда Сигизмунд-Людвиг Боркхейм, участник Баденского восстания, эмигрировавший в Англию, подготовил к печати свое выступление в Международном товариществе рабочих, Маркс, давая в письме к Энгельсу отрицательный отзыв о речи Боркхейма, не забывает упомянуть и о его ужасном французском стиле – «жаргоне французских коммивояжеров». Французский оригинал речи Боркхейма представляет собою, по мнению Маркса, «безвкусную белиберду», причем первое слово Маркс подчеркивает[6].

Сообщая Энгельсу важную новость о Георге Эккариусе, генеральном секретаре I Интернационала, – «наш Эккариус стал главным лондонским выборным агитатором», – Маркс не забывает характеризовать и ораторский стиль Эккариуса: «У него своеобразная сухо-юмористическая манера речи, особенно нравящаяся англичанам» (письмо от 24 июня 1865 г.)[7].

Давая 7 февраля 1865 г. политическую оценку передовице Швейцера и находя в ней ряд положительных моментов, Маркс все же, хотя и бегло, бросает замечание: «Что за дикий немецкий язык у Швейцера „как такового“! Вторая передовица о министерстве Бисмарка до невероятности высокопарна и замысловата…»[8].

Отсюда ясно: Маркс уделял внимание стилю отнюдь не «самому по себе», а как оружию политической борьбы. Не «эстетические» требования вообще заставляли его следить за литературной формой, а убеждение, что идеологическое оружие со всех сторон (в том числе даже и с литературной) должно быть хорошо отточено, чтобы лучше служить целям борьбы, чтобы быть легче понятым.

В мае 1861 г. в Берлине Маркс слушал в ложе журналистов, во «второй палате», выступление либерального депутата Финке и кратко, вспомнив одну литературную параллель, дает в письме к Энгельсу убийственную политическую характеристику этого Финке: «В плохонькой комедии Фрейтага… под названием „Журналисты“, выводится толстый гамбургский филистер и виноторговец по имени Пипенбринк. Финке – точная копия этого Пипенбринка». Но Маркс не ограничивается этой характеристикой, а добавляет замечание о Финке-ораторе, о его манере говорить: «Противный гамбургско-вестфальский говор, быстро проглатываемые слова, ни одной правильно построенной или законченной фразы. И это – наш доморощенный Мирабо!»[9]

Вико утверждает в своей «Новой науке», что Германия является единственной страной в Европе, где говорят еще на «героическом языке», – это утверждение Вико вызывает живую реплику Маркса в письме к Энгельсу от 28 апреля 1862 г.: «Если бы старый неаполитанец имел удовольствие ознакомиться с языком венской „Presse“ или берлинской „National-Zeitung“, он отказался бы от этого предрассудка»[10]. Громя неправильные политические установки лассальянства и борясь с Лассалем, Маркс в переписке с Энгельсом не раз с убийственной иронией отзывался о стиле «Итцига»[11], приводя действительно сногсшибательные примеры. У подруги Лассаля – баронессы Гацфельдт, по мнению Маркса, было «несравненно больше политического понимания… нежели у шага, в себе самом несущего систематический принцип своей ходьбы», – иронически цитирует Маркс Лассаля в письме от 19 июня 1861 г.[12]

«Хорош также и стиль!» – восклицает Энгельс, закончив критические замечания о «диалектике» Лассаля, и цитирует замечательный оборот последнего: «Ломающее себе руки отчаяние противоречий…»[13]. «Итциг прислал мне (вероятно, также и тебе) свою судебную речь о косвенных налогах, – пишет Маркс. – Отдельные места хороши, но все в целом написано, прежде всего, невыносимо назойливо, трескуче и с самыми смешными претензиями на ученость и важность»[14].

Заметим, что внимание к стилю характерно еще для молодого Маркса. В одном из ранних документов – знаменитом философском письме Маркса к отцу – встречается один поистине трогательный пример: 19-летний Маркс, влюбленный в свою невесту Женни, горящий мыслью о предстоящем свидании с ней, он отправляет огромное взволнованное письмо отцу. Кончая письмо, Маркс пишет: «Прости, дорогой отец, неразборчивый почерк и плохой стиль. Уже почти четыре часа, свеча совсем догорает, и в глазах у меня туман. Мной овладела настоящая тревога, и я не сумею справиться с потревоженными призраками, раньше, чем буду с вами… Передай, пожалуйста, привет моей любимой, чудесной Женни. Я уже двенадцать раз перечел ее письмо и всякий раз нахожу в нем новую прелесть. Оно во всех отношениях – также и в стилистическом – прекраснейшее письмо, какое только может написать женщина»[15].

Неудивительно, что литературное оформление такого труда, как «Капитал», сопровождалось упорной и тщательнейшей работой Маркса над стилем. Эта работа отнюдь не была вызвана какими-либо отвлеченными «эстетическими» соображениями, – вопрос имел глубокое политическое значение. Маркс писал свою книгу для пролетариата, для коммунистического движения. Литературное оформление книги должно было сделать как можно более ясным и острым сложнейшее теоретическое построение.

Но, разумеется, Маркс не хотел ни на йоту снизить сложнейший теоретический анализ за счет большей «понятности». Надо признать, что, пожалуй, на всем протяжении истории мировой науки перед ученым, оформляющим свою работу, не стояло более сложной задачи. Задача эта была Марксом блестяще разрешена. Но он успел разрешить ее не в равной мере для всех томов своего труда. Смерть не дала ему возможности литературно обработать II и III тома в той же мере, в какой он обработал I том. «Подготовить к печати вторую книгу „Капитала“ и притом так, чтобы она представляла собой, о одной стороны, связное и по возможности законченное произведение, а с другой стороны, произведение исключительно автора, а не редактора, – это было нелегкой работой, – пишет Энгельс в предисловии ко II тому. – Многочисленность подвергавшихся переработке рукописей, носивших в большинстве случаев отрывочный характер, затрудняла задачу. Лишь одна-единственная рукопись (рукопись IV) – в той части, которая включена в книгу – была вполне подготовлена для печати… Главная масса материала, хотя и была большей частью обработана по существу, но не отделана стилистически; материал изложен таким языком, каким Маркс обыкновенно составлял свои выписки: небрежный стиль, фамильярные, часто грубо-юмористические выражения и обороты…

Я ограничился, по возможности, буквальным воспроизведением рукописей, изменяя в стиле лишь то, что изменил бы сам Маркс, и вставляя лишь кое-какие пояснительные предложения и переходы там, где это было абсолютно необходимо и где, кроме того, смысл не вызывал никаких сомнений»[16]. То же самое характерно и для III тома «Капитала»[17] в обеих его частях, и этот том Маркс оставил лишь в черновиках. Поэтому в литературном оформлении I и остальных томов «Капитала» есть величайшая разница, особенно бросающаяся в глаза при детальном изучении стиля, образов, художественных моментов структуры. Понятно поэтому, что в дальнейшем изложении придется чаще всего прибегать к I тому и значительно реже – к остальным. Тщательно проработанный в отношении литературной формы, I том более всего характерен для Маркса – над его литературным оформлением он долго и упорно работал.

«Работа моя подвигается вперед, но медленно, – писал он Энгельсу 9 декабря 1861 г. – В самом деле, невозможно при данных обстоятельствах быстро справиться с такими теоретическими предметами. Все же вещь становится значительно популярнее…»[18]. К этому моменту работы Маркс возвращается вновь и вновь. 15 августа 1863 г. он пишет Энгельсу: «Моя работа (подготовка рукописи к печати) в одном отношении подвигается хорошо. Вещи эти в окончательной обработке принимают, как мне кажется, довольно популярную форму… Во всяком случае это будет на 100 процентов понятнее, нежели первая часть»[19]. Характерен и дальнейший текст, показывающий, насколько высокие теоретические требования предъявлял к своей работе Маркс, совмещая это о упорным трудом над наиболее популярной формой. Говоря о содержании своей работы, Маркс сравнивает себя с «Итцигом»-Лассалем. «Вообще же, когда я теперь смотрю на всю эту махину и вспоминаю, как мне пришлось решительно все опрокинуть и даже историческую часть обработать на основе частью совершенно неизвестного до тех пор материала, – прямо-таки смешно глядеть на Итцига, у которого „его“ политическая экономия уже готова. А между тем, из всего им до сих пор написанного видно, что это – приготовишка, трескуче и болтливо преподносящий миру в качестве наиновейших открытий – положения, которые мы уже 20 лет тому назад – и вдесятеро успешнее – пустили в оборот среди своих сторонников в качестве ходячей монеты»[20].

Труднейшая работа постепенно подвигалась к концу. «Капитал» получил в переписке Маркса и Энгельса название «проклятой книжищи». «Как только наступит успокоение, – писал Маркс 22 июня 1863 г., – я возьмусь за переписку начисто моей проклятой книги, которую хочу сам отвезти в Германию и там издать ее»[21]. Энгельс ждал конца «проклятой книжищи» с величайшим нетерпением, неотступно следя за ее продвижением вперед. «Меня очень радует, что дело с книгой быстро подвигается вперед, – писал он Марксу 7 августа 1865 г., – ибо некоторые выражения в твоем прошлом письме действительно вызвали у меня подозрение, не оказался ли ты неожиданно снова перед каким-то поворотным пунктом, который мог бы затянуть все на неопределенное время. В тот день, когда рукопись будет отослана, я напьюсь самым немилосердным образом, отложу это только в том случае, если ты приедешь сюда на следующий день, и мы сможем это проделать вместе»[22].

13 февраля 1866 г. «Мавр» смог порадовать своего друга важными известиями о «проклятой книжище»: «Хотя рукопись готова, но в ее теперешнем виде она имеет столь гигантские размеры, что никто, кроме меня, даже ты, не в состоянии ее издать.

Я начал ее переписывать и стилистически обрабатывать как раз 1 января, и дело очень быстро подвигалось вперед, так как мне, конечно, приятно вылизывать дитя после столь длительных родовых мук»[23]. Слова «стилистически обрабатывать» подчеркнуты самим Марксом. Рукопись кончена, но работа над ней не кончена, работа над стилем занимает творческое внимание Маркса, ему приятно «вылизывать свое дитя»…

Эта работа не прекратилась и с выходом I тома из печати. Маркс много работал над стилистической стороной последующих изданий. Мы знаем, например, что он очищал от англицизмов второе немецкое издание[24], пристально следил за стилем французского перевода. В своем послесловии к французскому изданию он писал о замеченной им «неровности стиля» и указывал на то, что издание имеет литературные недостатки[25]. Сравнительно незадолго до смерти Маркс все еще работал над текстом I тома и вновь заботился об его стилистической обработке. В своем предисловии к 3-му изданию I тома Энгельс пишет, как Маркс, уже больной, вынужден был отказаться от широкого плана переработки большей части текста с целью «отчетливее формулировать некоторые теоретические положения, присоединить к ним новые, дополнить исторический и статистический материал новыми данными», но вынужден был ограничиться только «лишь самыми необходимыми изменениями». Несмотря на тяжелую болезнь и отсутствие времени, Маркс нашел возможность вновь, хоть частично, вернуться к работе над стилем того же столь тщательно проработанного тома. «Что касается стиля, – пишет Энгельс в этом же предисловии к первому изданию, – то Маркс сам тщательно пересмотрел и исправил некоторые разделы…», относительно же других – именно по вопросам стиля – он дал Энгельсу многочисленные устные указания[26].

«В науке нет широкой столбовой дороги, – писал Маркс в предисловии к французскому изданию „Капитала“, – и только тот может достигнуть ее сияющих вершин, кто, не страшась усталости, карабкается по ее каменистым тропам»[27]. Но как ни труден может показаться начинающему процесс чтения «Капитала», нужно помнить, что Маркс-стилист, Маркс – художник слова сделал чрезвычайно много для того, чтобы облегчить этот труд подъема по каменистым тропам к сияющим вершинам его выводов.

Маркс смог найти нужную форму изложения потому, что он писал свою книгу не холодно, а с величайшей страстностью. Его работа – отнюдь не «академическое», а глубоко партийное произведение. Его книга проникнута пафосом пролетарской борьбы. Он смог найти нужную ему литературную форму прежде всего потому, что был не «кабинетным ученым», а борцом и организатором борьбы пролетариата за освобождение труда. Отчетливость его абстракций и железная логика выводов не лишили его права на гнев.

III. Эмоциональная насыщенность «Капитала»

«Ira facit poetam»[28] – обронил однажды Маркс в письме к Энгельсу[29]. Эта великолепная истина приложима прежде всего к нему самому. «Капитал» пронизан поэзией величайшего, страстного классового гнева.

Эмоциональную насыщенность «Капитала» отметил В.И. Ленин. Давая отповедь Н.К. Михайловскому в работе «От какого наследства мы отказываемся», В.И. Ленин высмеивает попытку Михайловского «уколоть» марксистов указанием на то, что научный объективизм якобы лишает их права на гнев. В ответ на этот «феноменальный довод» Ленин пишет:

«Что это такое?! Если люди требуют, чтобы взгляды на социальные явления опирались на неумолимо объективный анализ действительности и действительного развития, – так из этого следует, что им не полагается сердиться?! Да ведь это просто галиматья, сапоги всмятку! Не слыхали ли вы, г. Михайловский, о том, что одним из замечательнейших образцов неумолимой объективности в исследовании общественных явлений справедливо считается знаменитый трактат о „Капитале“?… И, однако, в редком научном трактате вы найдете столько „сердца“, столько горячих и страстных… взглядов против представителей тех общественных классов, которые, по убеждению автора, тормозят общественное развитие. Писатель, с неумолимой объективностью показавший, что воззрения, скажем, Прудона являются естественным, понятным, неизбежным отражением взглядов и настроения французского petit bourgeois[30], – тем не менее с величайшей страстностью, с горячим гневом „накидывался“ на этого идеолога мелкой буржуазии. Не полагает ли г. Михайловский, что Маркс тут „противоречит себе“? Если известное учение требует от каждого общественного деятеля неумолимо объективного анализа действительности и складывающихся на почве той действительности отношений между различными классами, то каким чудом можно отсюда сделать вывод, что общественный деятель не должен симпатизировать тому или другому классу, что ему это „не полагается“? Смешно даже и говорить тут о долге, ибо ни один живой человек не может не становиться на сторону того или другого класса (раз он понял их взаимоотношения), не может не радоваться успеху данного класса, не может не огорчиться его неудачами, не может не негодовать на тех, кто враждебен этому классу, на тех, кто мешает его развитию распространением отсталых воззрений»[31].

«Капитал» Маркса – прежде всего акт борьбы. Величайший теоретик, научно доказавший неизбежность гибели капитализма под натиском пролетарской революции и победы пролетариата, был в то же время практическим борцом за революцию: пафос и гнев борьбы пронизывают каждую строку «Капитала». Поэтому «Капитал» высоко эмоционален. Поэтому так часто в этом якобы «холодном» теоретическом тексте звучит бичующая речь политического трибуна. В «спокойное» с виду теоретическое изложение то и дело врываются страстные восклицания – то негодующе-возмущенные, то иронически-презрительные. Иногда эта яркая эмоциональная окраска стиля сожмется лишь в одном слове внешне спокойной фразы, иногда прорвется метким восклицанием даже посреди цитаты, сжатая в скобках. Эмоциональность «Капитала», разумеется, отразилась и в его литературном оформлении, в его иронии, сарказмах, в образности речи. Всем этим моментам – иронии, сарказму, образности и ряду других – будут посвящены отдельные главы нашей работы. Отметим в этой главе лишь самый факт эмоциональной насыщенности «Капитала» и приведем ряд живых ораторских восклицаний, реплик, примеров прямой, как бы с трибуны произносимой речи. Эти моменты оформления хотя и второстепенны, но все же характерны для «Капитала» и заслуживают изучения. Заметим, что Маркс требовал эмоциональной насыщенности от подлинного научного произведения. Вновь просматривая весною 1863 г. книгу Энгельса «Положение рабочего класса в Англии», Маркс еще и еще раз отмечал особенности ее формы и жалел об утере – так казалось ему – прежней юношеской страстности. Он ошибался, говоря об этой утере: страстность борьбы и отражение этого в тексте исследования остались на всю жизнь его характернейшей чертой. Но самый отзыв о книге Энгельса любопытен с точки зрения требования Маркса к литературной форме: «Когда я вновь перечитывал эту книгу, я с сожалением убедился, что мы старимся. Как свежо, как страстно, смело заглядывая вперед, без гелертерских научных сомнений написана эта вещь! И самая иллюзия, что завтра или послезавтра можно будет воочию увидеть исторический результат, придает всему так много теплоты и жизнерадостности! Как невыгодно выделяется по сравнению с этим наша позднейшая манера письма – „серое по серому“»[32].

Поэтому в устах Маркса особенно язвителен упрек в «холодности», обращенный к буржуазному экономисту Дестюту де-Траси в конце главы о всеобщем законе капиталистического накопления: «Наконец, Дестют де-Траси, холодный буржуазный доктринер грубо заявляет: „Бедные нации суть те, где народу хорошо живется, а богатые нации суть те, где народ обыкновенно беден“»[33].

Особо характерна для эмоциональной насыщенности «Капитала» встречающаяся в нем сатирическая речь-обращение, как бы превращающая знаменитую научную книгу в трибуну революционного выступления.

«Сфера обращения, или обмена товаров, в рамках которой осуществляется купля и продажа рабочей силы, есть настоящий эдем прирожденных прав человека. Здесь господствуют только свобода, равенство, собственность и Бентам. Свобода! Ибо покупатель и продавец товара, например рабочей силы, подчиняются лишь велениям своей свободной воли. Они вступают в договор как свободные, юридически равноправные лица. Договор есть тот конечный результат, в котором их воля находит свое общее юридическое выражение. Равенство! Ибо они относятся друг к другу лишь как товаровладельцы и обменивают эквивалент на эквивалент. Собственность! Ибо каждый из них располагает лишь тем, что ему принадлежит. Бентам! Ибо каждый заботится лишь о себе самом. Единственная сила, связывающая их вместе, это – стремление каждого к своей собственной выгоде, своекорыстие, личный интерес»[34].

Закончена длинная цитата из работы печально знаменитого буржуазного теоретика Сениора, как известно, «прославившегося» своей замечательной теорией «последнего часа» работы, якобы являющегося источником всей капиталистической прибыли. Перед тем как перейти к разрушительной критике этой, с позволения сказать, «теории», Маркс бросает негодующее восклицание:

«И это господин профессор называет „анализом!“»[35].

Анализируя в главе о машинах и крупной промышленности вопрос о производстве относительной прибавочной стоимости, Маркс останавливается на фабричных законах и вскрывает на анализе «гигиенических» требований английского фабричного законодательства его классовый смысл – стремление к ликвидации мелкого производства. Этот анализ облечен Марксом в форму иронического восклицания: «Мы уже неоднократно отмечали, что английские врачи в один голос признают 500 куб. футов воздуха на человека едва лишь достаточным минимумом при непрерывной работе. Хорошо! Раз фабричный акт всеми своими принудительными мерами косвенно ускоряет превращение мелких мастерских в фабрики, а потому косвенно посягает на право собственности мелких капиталистов и обеспечивает крупным монополию, то обеспечение по закону необходимого количества воздуха на каждого рабочего одним махом прямо экспроприировало бы тысячи мелких капиталистов! Это поразило бы самый корень капиталистического способа производства»[36]. В анализе процесса накопления капитала самый подбор слов богат яркими эмоционально-насыщенными выражениями и восклицаниями.

«Ученая перебранка о том, как выгоднее для накопления распределить выкачанную из рабочего добычу между промышленным капиталистом и праздным земельным собственником и т.д. смолкла, перед лицом Июльской революции. Вскоре после этого ударил в набатный колокол городской пролетариат Лиона и пустил красного петуха сельский пролетариат Англии. По эту сторону Ла-Манша рос оуэнизм, по ту его сторону – сен-симонизм и фурьеризм. Настало время вульгарной политической экономии. Ровно за год до того, как Нассау У. Сениор из Манчестера открыл, что прибыль (с включением процента) на капитал есть продукт неоплаченного „последнего двенадцатого часа труда“, он возвестил миру другое свое открытие. „Я, – торжественно изрек он, – заменяю слово капитал, рассматриваемый как орудие производства, словом воздержание“. Поистине недосягаемый образец „открытий“ вульгарной политической экономии! Экономическая категория подменяется сикофантской фразой: Voilà tout [вот и все]»[37]. Изложенное здесь не только эмоционально насыщено, но и драматизировано резким разграничением, отчетливостью сменяющих друг друга событий, введением прямой речи и образов (идет «ученая перебранка», внезапно умолкает… революция… набатный колокол, красный петух …канал – по обе стороны тревожный рост разрушительных учений. Бьет час вульгарной политической экономии… господин Сениор говорит речь).

Этот же драматизирующий прием в приглашении: «Послушаем опять г-на Морриса, управляющего Английским банком», в анализе составных частей банковского капитала[38]. Эмоционально насыщен и конец критики теории Пасси при изучении генезиса капиталистической земельной ренты: «Это хуже, чем квадратура круга, в основе которой все же лежит представление о пределе, за которым сливаются прямая линия и кривая. Но именно таков рецепт г-на Пасси. Вычтите деньги из ситца, прежде чем в голове или в действительности ситец превратился в деньги! Избыток составляет ренту, которая становится будто бы осязательной naturaliter[39]… а не благодаря „софистической“ чертовщине! К этой глупости, к вычету цены производства из стольких-то шеффелей пшеницы, к вычитанию денежной суммы из меры объема сводится вся реставрация натуральной ренты»[40]. Введены насмешливые восклицания и в анализ кредитной системы и национальных банков (ироническое: «…A еще говорят о централизации»)[41].

То же в знаменитой главе «Триединая формула» отдела о доходах и источниках: «Капитал, земля, труд!» – в ироническом замечании: «Они относятся друг к другу примерно так же, как нотариальные пошлины, свекла и музыка»[42].

Тот же прием во II томе, в главе о простом воспроизводстве в связи с критикой теории Дестюта де-Траси: «Таким образом оказывается, что капиталисты при своей сделке с рабочими должны обогащаться также благодаря тому, что они продают рабочим слишком дорого. Превосходно!»[43]. И заключительное восклицание этого отдела о Дестюте де-Траси: «Voillà le crétinisme bourgeois dans toute sa béatitude!» («Вот буржуазный кретинизм во всей его красе!») – тем более ироническое, что оно, непосредственно следуя за французской цитатой, само написано на французском языке[44]. Тот же иронический прием разоблачения буржуа в главе о накоплении и расширенном производстве во II томе: сказано, что при известных условиях деньги не могут быть извлечены из обращения, чтобы «образовать накопляемый как сокровище потенциально новый денежный капитал», – и тут же Маркс внезапно перебивает сам себя ироническим восклицанием: «Но постойте! Нельзя ли зашибить на этом какой-нибудь барышик?»[45]

Многочисленны случаи восклицаний от автора внутри цитат, чаще всего саркастических по отношению к цитируемому тексту буржуазных экономистов. Цитируются столь широко использованные в «Капитале» отчеты комиссии по детскому труду (Children’s Employment Commission)[46]. «Фабричный акт 1864 г. выбелил и вычистил в гончарном производстве более 200 мастерских, после того как они по 20 лет или даже совсем воздерживались от таких операций (вот оно, „воздержание“ капитала!)»[47].

Цитируется Адам Смит, утверждающий, что не только рабочая прислуга фермера, «но и его рабочий скот состоит из производительных работников» – цитата продолжается дальше, но после слова «работников» – ироническое восклицание в скобках: «Приятный комплимент для рабочих!»[48]

Цитируется английский фабричный отчет 1863 г., внутри цитаты ироническое восклицание: «Мужчины, управляющие парой сельфакторов, зарабатывали за 14 дней полного рабочего времени 8 шилл. 11 пенсов, из этой суммы вычиталась квартирная плата, половину которой фабрикант (о великодушие!) возвращал им в виде подарка»[49].

В том же стиле восклицание после разбора анкеты лорда Оверстона – именно пункта о крупном повышении учетной нормы: «Какое удивительное жонглирование словами у нашего ростовщического логика! Он снова тут со своей повысившейся стоимостью капитала!»[50]. Встречается восклицание, точно повторяющее слова предыдущей цитаты, – цитируется, например, Адам Смит: «Капитал, употребляемый таким образом (в сфере торговли. – М.Н.), не приносит дохода или прибыли своему владельцу, пока он не остается в его владении или сохраняет ту же самую форму…» Вслед за этим восклицание Маркса: «Капитал, примененный таким образом!»[51].

Все эти восклицания всегда органически связаны с текстом. Они вплетаются в естественный ход речи Маркса, не нося характер чего-либо нарочитого.

В анализе теории «последнего часа» Сениора критика Маркса с известного момента теряет третье лицо, переходя на прямое обращение: «Мы подходим теперь к щекотливому пункту. Итак, внимание! Предпоследний рабочий час – такой же обыкновенный рабочий час, как и первый… А утверждение, что он (рабочий. – М.Н.) в первые 5¾ часа производит свою заработную плату, а в последние 5¾ часа – вашу чистую прибыль, означает только, что первые 5¾ часа вы оплачиваете, а последние 5¾ часа не оплачиваете. Я говорю об оплате труда, а не об оплате рабочей силы, просто пользуясь вашим жаргоном. Теперь, господа, если вы возьмете отношение рабочего времени, которое вы оплачиваете, к тому рабочему времени, которого вы не оплачиваете, то вы найдете, что оно равно отношению половины дня к половине дня, т.е. 100%, что, несомненно, – очень хороший процент. Не подлежит также никакому сомнению, что если вы заставите работать своих рабочих 13 часов вместо 11½ и излишние 1½ часа просто присоедините к прибавочному труду, что было бы совершенно в вашем духе, то последний возрастет с 5¾ часа до 7¼ часа, а потому норма прибавочной стоимости повысится с 100% до 126 2/23% Но вы слишком безумные сангвиники, если вы надеетесь, что вследствие присоединения 1½ часов она увеличится с 100 до 200%… С другой стороны, – сердце человека – удивительная вещь, особенно, если человек носит сердце в своем кошельке, – вы слишком мрачные пессимисты, если вы опасаетесь, что с сокращением рабочего дня с 11½ до 10½ часов пойдет прахом вся ваша чистая прибыль… Когда действительно пробьет ваш „последний часочек“, вспомните оксфордского профессора (т.е. Сениора. – М.Н.). А пока до приятного свидания в лучшем мире Addio!…»[52].

Изучая процесс накопления капитала и в связи с этим процесс превращения прибавочной стоимости в капитал, Маркс разбирает некое произведение, опубликованное д-ром Эйкином в 1795 г. Автор этого произведения делил развитие промышленности Манчестера на 4 периода, находя, что четвертый – последняя треть XVIII в. – отличается большой роскошью и расточительностью. «Что сказал бы добрый доктор Эйкин, – восклицает Маркс, – если бы он воскрес и взглянул на теперешний Манчестер!» И продолжает дальше саркастически, в тоне сладкого проповедника: «Накопляйте, накопляйте! В этом Моисей и пророки! „Трудолюбие доставляет тот материал, который накопляется бережливостью“» (это цитата из публикации Эйкина. – М.Н.). «Итак, сберегайте, сберегайте, т.е. превращайте возможно бóльшую часть прибавочной стоимости, или прибавочного продукта, обратно в капитал! Накопление ради накопления, производство ради производства – этой формулой классическая политическая экономия выразила историческое призвание буржуазного периода»[53].

Много раз в предыдущих примерах нам бросались в глаза ирония, сарказм. Самый факт эмоциональной напряженности «Капитала» неразрывно слит с моментами иронии и сарказма, играющими в «Капитале» огромнейшую роль.

IV. Ирония и сарказм

«Смешное убивает». Маркс, может быть, более чем многие художники слова знал о смертельной силе смешного. Крупнейшие художники – провозвестники новых эпох – всегда пользовались этой смертельной разрушительной силой в борьбе с отживающим старым миром. Боккаччо, Рабле, Эразм Роттердамский, Шекспир, Сервантес – все пользовались этой силой смеха, и чаще всего не просто смеха, а гневного смеха, в схватке с дряхлой цепкостью обреченного прошлого. Книга Маркса – борьба с капиталистическим строем. Каждая ее строка, каждое отточенное положение – смертельное оружие этой борьбы. Но цель ее – не только построение нового, цель ее вместе с тем и разрушение старого. Не только построить, но разрушить и построить. Здание буржуазной политической экономии – защитной идеологии капитализма – рушилось под ударами критики Маркса, содействуя своим крушением подготовке гибели всей системы.

Маркс никогда не доказывает «отвлеченно» ошибочности буржуазной экономии. «Капитал» имеет подзаголовок «Критика политической экономии», но это не какая-либо отвлеченная критика «академического» типа. Научно доказав ошибочность, неправильность системы, Маркс идет вглубь, до классового корня системы. Обнаженный буржуа вытаскивается им из самых сложных и запутанных трущоб теоретического творчества вульгарной экономии. Но и тут Маркс не останавливается: вскрыв классовую ее природу, он резко противопоставляет два плана – только что данный, подлинный анализ явления и жалкие увертки буржуазного экономиста. Повторение «истин» последнего окружено контекстом только что данного правильного анализа, и саркастическая «серьезность» повторения заведомо ложного, апологетически-классового, опороченного дает впечатление убийственно-смешного. Классовая направленность – вот отличительная черта иронии и сарказма, пронизывающих страницы «Капитала». Характерно, что, ставя перед собой ряд серьезнейших теоретических задач, Маркс вместе с тем ставил особой задачей не только критику, но и сатиру. Ф. Энгельс пишет в предисловии к третьей книге «Капитала», что в одном из отделов, посвященном ходячим взглядам эпохи на отношение денег и капитала, «Маркс хотел критически и сатирически рассмотреть обнаруживающуюся при этом „путаницу“ в вопросе о том, что является на денежном рынке деньгами и что – капиталом»[54].

Этот сатирический подход характерен для литературного оформления труда Маркса.

Вскрыто превращение прибавочной стоимости в капитал, разоблачено эксплуататорское существо капиталиста. Маркс обращается к трактовке вопроса в классической и вульгарной политической экономии.

«Если пролетарий в глазах классической политической экономии представляет собой лишь машину для производства прибавочной стоимости, то и капиталист в ее глазах есть лишь машина для превращения этой прибавочной стоимости в добавочный капитал. Она относится к его исторической функции со всей серьезностью. Чтобы избавить сердце капиталиста от злополучного конфликта между жаждой наслаждений и страстью к обогащению, Мальтус в начале двадцатых годов текущего столетия защищал особый вид разделения труда, согласно которому дело накопления предназначалось капиталисту, действительно занимающемуся производством, а дело расточения – другим участникам в дележе прибавочной стоимости»[55]. Убийственно-саркастичны и критика теории «воздержания» капиталиста от потребления, и трактовка вульгарной экономией (Сениор) одного воздержания как источника накопления капитала. Выводы Сениора опять-таки приводятся к их логическому абсурду и обнаженной классовой тенденции: «Все условия процесса труда превращаются отныне в соответственное количество актов воздержания капиталиста. Что хлеб не только едят, но и сеют, этим мы обязаны воздержанию капиталиста!.. Капиталист грабит свою собственную плоть, когда он „ссужает (!) рабочему орудия производства“, т.е., соединив их с рабочей силой, употребляет как капитал, – вместо того, чтобы пожирать паровые машины, хлопок, железные дороги, удобрения, рабочих лошадей и т.д., или, как по-детски представляет себе вульгарный экономист, прокутить „их стоимость“, обратив ее в предметы роскоши и другие средства потребления. Каким образом класс капиталистов в состоянии осуществить это, составляет тайну, строго сохраняемую до сих пор вульгарной политической экономией. Как бы то ни было, мир живет лишь благодаря самоистязаниям капиталиста…»[56]. Раскрыв сущность накопления капитала, Маркс приходит к анализу момента его возникновения, к вопросу о так называемом первоначальном накоплении и на фоне только что проведенного анализа саркастически излагает взгляд на это буржуазной политической экономии: «Это первоначальное накопление играет в политической экономии приблизительно такую же роль, как грехопадение в теологии: Адам вкусил от яблока, и вместе с тем в род человеческий вошел грех. Его объясняют, рассказывая о нем как об историческом анекдоте, случившемся в древности. В незапамятные времена существовали, с одной стороны, трудолюбивые и прежде всего, бережливые разумные избранники и, с другой стороны, ленивые оборванцы, прокучивающие все, что у них было, и даже больше того… Так случилось, что первые накопили богатство, а у последних, в конце концов, ничего не осталось для продажи, кроме их собственной шкуры. Со времени того грехопадения ведет свое происхождение бедность широкой массы, у которой, несмотря на весь ее труд, все еще нечего продать, кроме себя самой, и богатство немногих, которое постоянно растет, хотя они давным-давно перестали работать»[57]. И далее, в этом же плане: «Как известно, в действительной истории большую роль играют завоевание, порабощение, разбой, – одним словом, насилие. Но в кроткой политической экономии искони царствовала идиллия. Право и „труд“ были искони единственными средствами обогащения»[58]. То же саркастическое признание «справедливым» замечания Джемса Стюарта в связи с выброшенными на улицу в процессе первоначального накопления феодальными дружинами: «Масса свободных, как птицы пролетариев была выброшена на рабочий рынок в результате роспуска феодальных дружин, которые по справедливому замечанию сэра Джемса Стюарта „везде бесполезно переполняли дома и дворы“»[59]. Самое выражение «свободный, как птица, пролетарий», вошедшее в арсенал привычных марксистских экономических образов, полной острой и меткой иронии над той же вульгарной политической экономией: назвать «свободным, как птица», человека, сжатого тисками экономической необходимости, поставленного перед единственной дилеммой: смертью от голода или «продажей собственной шкуры»!

Цитируя мещанина Годскина, вопрошающего, какой же закон или какой ряд законов произвел эту революцию, Маркс углубляет иронию своего ответа безупречной «вежливостью»: «Автору следовало бы знать, что законы вообще никогда не совершают революций»[60].

Ироническое пользование терминологией вульгарной политической экономии – один из насмешливых приемов Маркса. Бессодержательный и филистерский термин «l’argent des autres» («чужие деньги»), употребленный ею в рассуждениях о банковском кредите, Маркс повторяет в своем «утешении» землевладельцам, стесненным длительностью своего годового оборота: «Чтобы вести производство по-капиталистически, требуется постоянное наличие капитала в форме денег, именно для выплаты заработной платы. Однако землевладельцы могут утешиться на сей счет. Все приходит в свое время, промышленный же капиталист уже располагает не только своими собственными деньгами, но и l’argent des autres»[61].

Анализируя вопрос о воспроизводстве и обращении всего общественного капитала, взятого в целом, Маркс останавливается на теории воспроизводства Дестюта де-Траси, пытающегося рассмотреть потребление класса капиталистов как… источник их обогащения. Выяснив в предыдущем, что эксплуатация пролетариата является истинным источником этого обогащения, Маркс саркастически становится на точку зрения критикуемого автора и иронически подводит «итоги»: «Итак, капиталисты обогащаются, во-первых, обманывая друг друга при обмене той части прибавочной стоимости, которая предназначается ими для личного потребления… Товарная масса, в которой представлена прибыль, по мнению Дестюта, возникает потому, что капиталисты не только продают эту товарную массу друг другу, хотя уже и эта „мысль“ очень хороша и глубока, но что все они продают друг другу дороже. Итак, мы знаем теперь один источник обогащения капиталистов. Он сводится к тайне „энтшпектора Бресига“, что большая бедность проистекает из большой pauvreté»[62].

Основная классовая «миссия» вульгарной политической экономии – оправдывать и прикрывать ложными объяснениями эксплуататорскую сущность капиталистического строя, мешать понять эту сущность. Маркс, изучая рыночную цену, иронически напоминает об этом одним саркастическим «примером»: вновь указав, что «спрос для производительного потребления есть спрос со стороны капиталиста, истинная цель которого – производство прибавочной стоимости», и что капиталист, закупающий хлопок, «является представителем потребности в хлопке», Маркс замечает: «Точно так же для продавца хлопка ведь безразлично, превращает ли покупатель этот хлопок в ткань для рубашек, в пироксилин или же намерен затыкать им уши себе и всему миру»[63]. Или еще пример: в высочайшей степени опоэтизированное итальянское «in petto»[64], на все лады повторяемое и в сонетах Петрарки и в лирике Лоренцо Медичи, «in petto», тысячи раз петое в баркаролах, романсах, вдруг издевательски появляется у Маркса в совершенно «неподходящем» месте – в рассуждении о разнице купеческого и промышленного капитала. Купеческий капитал, между прочим, замещает «тот денежный резерв, который должен иметь in petto этот отдельный промышленный капиталист»[65]. Величайшая «нежность» промышленного капиталиста к оборотным средствам торгового порядка, выражающая его стремление к безграничному накоплению прибавочной стоимости, обрисована и разоблачена этим саркастическим термином нежнейших итальянских баркарол.

Все приведенные выше примеры дают возможность сделать общий вывод: ирония и сарказм в «Капитале» отнюдь не являются каким-либо «украшением» стиля, его «эстетической» деталью и отнюдь не играют какой-либо «самодовлеющей» роли. Они имеют яркую классовую направленность, они бьют и разоблачают буржуа и его слугу – вульгарного экономиста, они органически слиты со всем научным замыслом «Капитала» в целом и как момент литературной формы являются функцией содержания всего исследования.

Необходимо отметить еще одну особенность Маркса, особенно ярко проявившуюся в употребляемом им построении образов, – они строятся в ироническом плане мышления ограниченного буржуа, филистера, мещанина; для разоблачения всех их Маркс как художник слова насмешливо применяет привычную именно для филистера терминологию. Эта филистерская терминология дается в таком контексте, который разоблачает филистера и делает его смешным. В отношении образов эти особенности Маркса будут обрисованы в одном из дальнейших разделов статьи, на его же необразных иронических репликах остановимся мы сейчас.

В одной из рукописей Маркса, использованных Энгельсом для II тома, в примечаниях к анализу воспроизводства и обращения всего общественного капитала имеется, например, ироническое замечание по поводу «анализа» цены зерна у Адама Смита. Это замечание вскрывает, так сказать, механизм иронии Маркса – он доводит до логического конца цепь неправильных построений Адама Смита, который иронически-фамильярно именуется просто «Адамом». Ироническое настроение царит уже во вводной фразе соответствующего подотдела: «Посмотрим теперь, путем какого колдовства А. Смит пытается изгнать из товарной стоимости постоянную часть капитальной стоимости». В добавлении же, выделенном Энгельсом из II рукописи, сказано: «Адаму особенно не повезло с его примером. Стоимость зерна только потому и разлагается на заработную плату, прибыль и ренту, что корм, съеденный рабочим скотом, представлен А. Смитом как заработная плата рабочего скота, а рабочий скот – как наемные рабочие, а потому и наемный рабочий, в свою очередь – как рабочий скот»[66]. Последнее звено заключения, «безупречного» с логической стороны, сразу приводит нас к буржуазной классовой сути «бедняги» Адама, которому «не повезло» с теоретической стороны, разоблачает его, дискредитирует, делает смешным. Разбирая вопрос о простом воспроизводстве, Маркс показывает, до какой степени безразлично при простом товарном обмене оплачен или не оплачен фактически труд, воплощенный в противостоящих товарных эквивалентах, а также является ли он средствами производства или средствами потребления, «ведь в обоих случаях они стóят одинакового количества труда, затраченного на их производство». Адам Смит не понимает этого, и Маркс поясняет ему это, делая его самого действующим лицом примера: «Безразлично, является ли товар какого-нибудь лица А средством производства, а товар какого-нибудь лица В – предметом потребления, будет ли один товар после продажи функционировать как составная часть капитала, а другой, напротив – войдет в фонд потребления и secundum Adam[67] будет потреблен как доход. Применение товара индивидуальным покупателем совершается не при товарообмене, не в сфере обращения и не касается стоимости товара»[68].

Вульгарная политическая экономия не смогла и не захотела разгадать «единственной тайны» капиталистического производства – существа прибавочной стоимости, но зато внесла путаницу и «таинственность» в ряд совершенно ясных с точки зрения трудового понимания стоимости. Маркс бросает ироническое замечание о том, что «созидание прибавочной стоимости, являющееся единственной тайной, с капиталистической точки зрения само собой разумеется»[69]. Разумеется, «само собой» понятны и «естественны» все явления, ведущие к обогащению капиталиста. Анализируя в I томе вопрос о норме прибавочной стоимости, Маркс бросает ироническую реплику: прибавочная стоимость «прельщает капиталиста всей прелестью созидания из ничего»[70]. Разоблачив бессилие Прудона определить, что такое стоимость, Маркс иронически замечает: «Еще удобнее, конечно, не подразумевать под термином „стоимость“ совершенно ничего определенного. Тогда можно без стеснения подводить под эту категорию все, что угодно». Пример подобного «удобного» толкования стоимости Маркс находит у вульгарного экономиста Сэя. Понятие стоимости неразрывно с понятием труда. Выражение «стоимость земли» отнесено Марксом к категории мнимых, не соответствующих действительности понятий. Критикуя Сэя, Маркс сжимает его неправильные положения в отчетливейший диалог, приводящий Сэя к логическому банкротству. Диалог этот включен как примечание в отдел о заработной плате в I том, т.е. появляется в тот момент изложения Маркса, когда его читателю уже полностью разъяснена «единственная тайна» капиталистического производства – производство прибавочной стоимости, высасывание капиталистом из рабочего неоплаченного труда. В этом контексте диалог Маркса с Сэем убийственно ироничен. Вот он:

– Что такое «стоимость»? (Это – вопрос Маркса. – М.Н.).

– То, чего стоит вещь (Отвечает Сэй. – М.Н.).

– А что такое «цена»?

– Стоимость вещи, выраженная в деньгах.

– А почему имеет «стоимость… труд земли»?

– Потому, что за него дают известную цену.

Путаница вскрыта. Маркс заключает, иронически пользуясь определением Сэя: «Итак, стоимость есть то, чего стоит вещь, а земля имеет „стоимость“, потому что стоимость ее „выражают в деньгах“. Это, во всяком случае, очень простой метод разрешать вопросы о причине и происхождении вещей»[71].

Ряд мелких иронических реплик обличает тупость, косность, ограниченность мышления буржуа и его теоретических подголосков. «Каждый знает – если он даже ничего более не знает, – что товары обладают… денежной формой стоимости»[72]. «Заметим мимоходом, что и товарный язык, кроме еврейского, имеет немало других более или менее выработанных наречий»[73] (следуют примеры немецкого и романских языков). Анализируя вопрос о рабочем дне, Маркс среди многих примеров приводит один: в 1863 г. в придворной модной мастерской работала модистка Мэри-Анн Уокли. Мастерскую эксплуатировала «одна дама с симпатичным именем Элиз». Реплика о «симпатичности» имени Элиз, «симпатичности» для буржуа, для филистера поставлена в резком контрасте с описываемым случаем: был разгар «сезона», разгар придворных балов, на которых благородные лэди собирались танцевать в роскошных нарядах, предстоял бал в честь «только что импортированной принцессы Уэльской». Мэри-Анн Уокли проработала 26½ часа и от чрезмерной работы «умерла в воскресенье, не успев даже, к великому изумлению г-жи Элиз, закончить последнее бальное платье»[74].

Группа иронических реплик разоблачает классовую суть филистера – конечно, чрезвычайно набожного и благочестивого человека, – тут Маркс пользуется сравнениями по церковно-религиозной части. Так, например, вульгарная политическая экономия сравнивается с… теологией: «Экономисты употребляют очень странный прием в своих рассуждениях. Для них существует только два рода институтов: одни – искусственные, другие – естественные. Феодальные институты – искусственные, буржуазные – естественные. В этом случае экономисты похожи на теологов, которые тоже устанавливают два рода религий. Всякая чужая религия является выдумкой людей, тогда как их собственная религия есть эманация бога»[75]. Это ироническое замечание, вплетенное Марксом в текст I тома, взято им из более ранней его работы – «Нищета философии». Мелкобуржуазный социализм хочет увековечить товарное производство и в то же время устранить самые деньги. «С таким же успехом можно было бы стремиться к упразднению папы, сохраняя в то же время католицизм»[76]. В разделе о рабочем дне – ироническое сравнение: «Гипотеза Ленге, будто кредиторы-патриции устраивали время от времени по ту сторону Тибра праздничные пиршества, на которых подавалось вареное мясо должников, остается столь же недоказанной, как гипотеза Даумера о христианском причастии»[77].

Ряд гневно-сатирических замечаний Маркса разоблачает роль религии в буржуазном обществе. «В различных сельских местностях Англии, например, до сих пор еще нет-нет да и приговорят какого-нибудь рабочего к тюремному заключению за то, что, работая в огородике перед своим домом, он оскорбляет святость воскресенья. Тот же самый рабочий наказывается за нарушение договора, если не пойдет в воскресенье, хотя бы по религиозным мотивам, на какую-нибудь металлургическую, бумажную или стекольную фабрику. Верующий парламент глух к оскорблению святости воскресенья, если таковое совершается в „процессе возрастания стоимости“»[78]. «В Лондоне многочисленные рабочие-поденщики заняты в птичной и рыбной торговле и не освобождаются в воскресенье… Этот воскресный труд поощряется как раз изысканной гастрономией аристократических святош… Эти святители… проявляют свою христианскую душу в том смирении, с которым они переносят чрезмерный труд, лишения и голод третьих лиц»[79]. Тот же гневно-сатирический характер имеет реплика, брошенная Марксом при исследовании вопроса о детском труде. Капиталисты отчаянно дрались за снижение возраста категорий, которые под именем «детей» должны были работать не более 8 часов; чем ниже опускалась возрастная граница, за которой ребенок переставал официально признаваться ребенком, тем выгоднее для капиталиста эксплуатация детей. Маркс бросает реплику: «Согласно капиталистической антропологии детский возраст оканчивался в 10 лет или же в крайнем случае в 11 лет»[80].

Наконец, еще одна форма иронии Маркса – это насмешливое утверждение самоочевидности, иногда саркастическая тавтология. Это – также один из способов разоблачения буржуа и его теоретика-филистера, не желающих видеть очевидного и изобретающих «глубокомысленные» объяснения, затушевывающие кричащую реальность процесса высасывания прибавочной стоимости из рабочего. Маркс замечает об этой особенности вульгарной политической экономии: «Ни в одной науке, кроме политической экономии, не провозглашаются с такой претенциозностью элементарнейшие общие места»[81]. Вот несколько примеров этого иронического приема у Маркса:

«Два сюртука больше, чем один. Двумя сюртуками можно одеть двух человек, одним – только одного»[82]. «У стоимости не написано на лбу, чтó она такое»[83]. «Товары не могут сами отправляться на рынок и обмениваться между собою…»[84]. «Никто, даже мечтатель, созидающий „музыку будущего“, не может жить продуктами будущего, не может жить за счет потребительных стоимостей, производство которых еще не закончено»[85]. «Способность к труду еще не означает труд, подобно тому как способность переваривать пищу вовсе еще не совпадает с фактическим перевариванием пищи»[86]. «Нет, конечно, никакой возможности доставить на рынок пятилетнее животное раньше, чем ему исполнится пять лет»[87]. «Сюртук является „носителем стоимости“, хотя это его свойство и не просвечивает сквозь его ткань, как бы тонка она ни была»[88].

Ирония и сарказм, пронизывающие страницы «Капитала», – яркая характерная черта, сама собою, так сказать, бросающаяся в глаза и совершенно бесспорная. Несколько сложнее обстоит дело с другой характерной чертой Маркса как автора литературного оформления «Капитала». Условно назовем эту особенность «художественной конкретизацией».

V. Художественная конкретизация

Всякий научный труд оперирует большим количеством обобщений. Значительная их доля в высокой степени отвлеченна и, следовательно, в высокой степени насыщена конкретным содержанием. В процессе усвоения прочитываемой читателем научной работы ему необходимо, хотя бы бегло, заполнить обобщение конкретным содержанием, чтобы глубже воспринять это обобщение в процессе его взаимоотношений с окружающим. Обобщения – «крупная буржуазия», «ростовщический капитал», «господствующие классы», «первоначальное накопление капитала», – должны в процессе усвоения читателем мгновенно заполниться конкретным содержанием. Если они не конкретизируются, они не будут отчетливо восприняты. Маркс помогает читателю в этой работе отдельными конкретными образами. Как ни прост с виду этот прием, он достигает значительных результатов в смысле живости восприятия читателем и правильного понимания обобщения.

Иногда эта конкретизация дается одновременно с обобщением: июньское восстание 1848 г. объединило «одним общим лозунгом спасения собственности, религии, семьи и общества все фракции господствующих классов – земельных собственников и капиталистов, биржевых волков и лавочников, протекционистов и фритредеров, правительство и оппозицию, попов и вольнодумцев, молодых блудниц и старых монахинь»[89]. Обобщение значительной емкости – «все фракции господствующих классов» – должно быть конкретизировано читателем. В смысле теоретической правильности и глубины мысль Маркса отнюдь не пострадала бы, если бы обобщение осталось без конкретной расшифровки. Но доступность текста, его усвояемость для читателя, возможность его сотворчества с автором, – а к этому в конечном счете и сводится весь процесс усвоения – пострадали бы значительно, особенно у читателя, начинающего знакомится со сложной теоретической литературой. Конкретизация же Маркса, как и всякая подобная конкретизация, носит в себе элементы художественности, ибо указывает отдельные, заполняющие понятие явления в порядке образа, а не прямого непосредственного значения. Важны не попы и вольнодумцы; молодые блудницы и старые монахини как таковые – они важны лишь как представители типов различных, с виду даже противоположных группировок правящих классов. Их видимая противоположность – крупный биржевой делец-волк, и вдруг какой-то лавочник, монахиня и блудница, поп и вольнодумец – лишь подчеркивает единство их классовой основы, сплочение в борьбе против революции за сохранение «священной собственности». Еще пример – высокая степень обобщения понятия, «меновое отношение товаров в понимании фритредеров» таким же образом конкретизировано Марксом: предварительно Маркс напоминает, что, в то время как меркантилисты переносят центр тяжести на качественную сторону стоимости, на денежный эквивалент товара, «современные торгаши фритредерским товаром» должны сбыть его за любую цену и сосредоточивают свое внимание на количественной стороне относительно формы стоимости. «Следовательно, для них и стоимость и величина стоимости товара существуют лишь в том выражении, которое они получают в меновом отношении товара, т.е. лишь на столбцах текущего прейскуранта товаров»[90]. Столбцы текущего прейскуранта взяты опять-таки как образ, конкретизирующий обобщение и важный не сам по себе, в своем прямом значении, а лишь как типовой представитель той конкретности, которая представляет собой содержание обобщения. Профессиональная обязанность «шотландца Маклеода» заключается в том, «чтобы разукрашивать возможно большим количеством учености рутинные представления банкиров Ломбард-стрита»[91]. Ломбард-стрит – улица Лондона, улица банков, местопребывание крупной буржуазии. Но ясно, что улица эта важна не сама по себе и что не только о населяющих ее банкирах в непосредственном и прямом смысле идет речь, а также о всех подобных им крупных буржуа, банковых дельцах эпохи промышленного капитализма. Яркое упоминание о каких-то конкретных банкирах, конкретных до определения их адреса, дано в художественном порядке для заполнения обобщения «крупная буржуазия». Характерно, что в отличие от приведенных выше случаев самое обобщение не дано параллельно его художественной конкретизации, но окружающий контекст таков, что обеспечивает читателю возможность сотворчества, указывает ему путь к обобщению. «Г-н профессор Рошер» сделал неправильный вывод относительно производительности труда; неправильность проистекала оттого, что процесс труда наблюдался не на капиталистическом предприятии, а в обстановке домашнего хозяйства. Маркс замечает: «Господину профессору следовало бы понимать, что процесс капиталистического производства не наблюдают в детской»[92]. Дело тут, конечно, не в «детской» самой по себе – она опять-таки взята как образное, конкретное замещение крупного обобщения – «некапиталистических условий». Эта «детская» поставлена в такой контекст, что читатель воспримет обобщение правильно, легко и конкретно, мысль его сразу направится по верному пути обобщения и придет к правильным выводам.

Капиталистическая фабрика стремится сделать рабочего безгласным придатком определенной машины. Развитие внутренних противоречий капиталистической формы производства толкает техническую мысль на путь изобретательства и разрушает «ремесленную мудрость», рекомендовавшую сапожнику «судить не выше сапога». «Эта nec plus ultra[93] ремесленной мудрости превратилась в ужасную глупость с того момента, когда часовщик Уатт изобрел паровую машину, цирюльник Аркрайт – прядильную машину, рабочий-ювелир Фултон – пароход»[94]. Конкретные упоминания имен и профессий заполняют материальным содержанием обобщение, замещают его в художественном порядке как типовые моменты. Маркс мог бы сказать: «Мелкий производитель, экспроприированный в процессе развития промышленного капитализма, вынужденный эмигрировать со своей родины, на новом месте своего жительства выступит как революционер». Но Маркс художественно конкретизирует это обобщение, говоря: «Ирландец, вытесненный овцами и быками, воскресает по ту сторону океана как фений»[95]. Восстания ирландцев-сепаратистов – «фениев» – вызывали горячее сочувствие Маркса, ярко сказывающееся в переписке с Энгельсом. Известно, что семья Маркса носила траур по фениям после кровавой расправы с ними и казни их вождей.

Точно так же в отдельных случаях Маркс как теоретик мог бы ограничиться простым упоминанием термина «вульгарные экономисты» – читатель сам мог бы конкретизировать это понятие именами Рошеров и Сениоров. Но Маркс сам дает конкретное содержание без обобщения, но в таком контексте, что читатель в процессе сотворчества сам сделает это обобщение. Адам Смит – представитель классической экономии, несмотря на ряд ошибок, все-таки восставал против разложения товарной стоимости на заработную плату и доход капиталиста. «Оригинальные мыслители никогда не делают абсурдных выводов. Они предоставляют это Сэям и Мак-Куллохам»[96]. В этом же плане, такая, например, подача обобщения «ростовщический капитал»: «Повышение учетного процента с целью обеспечения размена банкнота на золото достигается принудительными мерами, диктуемыми законодательством, покоящимся на ложных теориях денег и навязанным нации интересами торговцев деньгами, Оверстонов и компании»[97].

Излюбленный прием буржуазной классической экономии, игнорирующей классовые отношения производства, – обрисовывать не реальную хозяйственную систему, а «светлый остров Робинзона», рисовать хозяйство оторванного от общественных отношений одинокого и предприимчивого Робинзона. Маркс в первой же главе «Капитала», посвященной товару, разоблачает капиталистическую суть этого Робинзона через простое ироническое перечисление ряда его конкретных признаков. Из предприимчивого «смельчака вообще» вдруг вылезает… капиталистический бухгалтер: «Наш Робинзон, спасший от кораблекрушения часы, гроссбух, чернила и перо, тотчас же, как истый англичанин, начинает вести учет самому себе»[98].

Говоря о художественной конкретизации, мы уже вплотную подошли к вопросу об образе. Поэтический образ нашел широчайшее применение в литературном оформлении «Капитала».

VI. Образность речи

Образная речь часто присутствует в «Капитале» и имеет разнообразные формы. Встречаются собственно художественные образы и метафоры. Выделим прежде всего один вопрос, чтобы изъять его из темы этой главы, – о ходячем, установившемся образе. Есть образные обороты речи, всем известные, всюду применяемые, сросшиеся с обыденным словом и употребляемые уже без сознания их образности: «цепь умозаключений», «круг понятий», «умственный кругозор». Эти сросшиеся с привычной речью в любой научной работе образные выражения имеют, конечно, свою познавательную цену, экономят мыслительную энергию. Встречаются они, конечно, и у Маркса: «Цепь, звенья которой состоят из уравнений стоимости…», «капитал поет совсем другую песенку… когда задача состоит в понижении заработной платы», сельскохозяйственный рабочий «всегда стоит одной ногой в болоте пауперизма», «возражения представляют собой холостой выстрел капиталистов», «рыцари кредита», и т.д.[99]

Мы поведем речь не об этих образах, а о других, так сказать, авторского порядка, придуманных самим автором, а не взятых из ходячих словесных выражений. Хотя, повторяем, и эти обычные образы имеют свое значение, облегчают восприятие текста читателем, экономят мыслительную энергию.

Образы авторского порядка в «Капитале», конечно, не самодовлеющи, а отчетливы по своей целеустановке – подчеркнуть классовый характер научного положения, увеличить яркость восприятия, оттенить переход к новой проблеме. Маркс очень заботлив в смысле подбора образов. Целый ряд образов, данных им в «Капитале», вошел в плоть и кровь марксистского мышления, сделался привычным и совершенно необходимым выразительным средством теории. Вспомним, например, знаменитый образ: «Насилие является повивальной бабкой всякого старого общества, когда оно беременно новым»[100], – или выражение, что история экспроприации самостоятельного производителя и превращения его в наемного рабочего «вписана в летописи человечества пламенеющим языком крови и огня»[101]. Вспомним еще знаменитую «Джаггернаутову колесницу капитала», несколько раз возникающую на страницах работ Маркса и с огромной яростью передающую неумолимую безжалостность капитала, высасывающего кровь из рабочего и его детей, обреченность самостоятельного производителя на смерть под колесами этой колесницы, неизбежность капиталистического развития. Тяжелая колесница индийского божества Джаган-Натха – Джаггернаута[102], в дни июльского празднества Ратхаятра выезжала из капища, и десятки фанатиков с женами и детьми бросались под ее тяжелые колеса и погибали, надеясь снискать милость у божества. Этот образ со страниц «Капитала»[103] перешел в десятки статей, монографий, популяризаций. Также широко использован иронический образ «зари капиталистического производства» для эпохи первоначального накопления капитала. Ироничность этого сугубо поэтического и нежного образа «зари», столь усердно воспевавшейся поэтами, ясна из контекста. Напомним его: «Открытие золотых и серебряных приисков в Америке, искоренение, порабощение и погребение заживо туземного населения в рудниках, первые шаги по завоеванию и разграблению Ост-Индии, превращение Африки в заповедное поле охоты на чернокожих – такова была утренняя заря капиталистической эры производства»[104]. Всякий изучавший теорию стоимости, знает, как значителен образ «кристалла», введенный Марксом в первую главу «Капитала», и как помогает он усвоить мысль Маркса о трудовой сущности стоимости: «…вещи представляют собой теперь лишь выражения того, что в их производстве затрачена человеческая рабочая сила, накоплен человеческий труд. Как кристаллы этой общей им всем общественной субстанции, они суть стоимости – товарные стоимости»[105]. И еще: «Денежный кристалл есть необходимый продукт процесса обмена, в котором разнородные продукты труда фактически приравниваются друг к другу и тем самым фактически превращаются в товары». Сродни этому образу выражение «сгусток» труда, так же как и «кристалл», вошедшее в широкий оборот: «Человеческий труд образует стоимость, но сам труд не есть стоимость. Стоимостью он становится в застывшем виде, в овеществленной форме. Для того, чтобы выразить стоимость холста, как сгусток человеческого труда, необходимо выразить ее как особую субстанцию, которая вещественно отлична от холста и в то же время обща ему с другим товаром»[106]. Вошел в оборот также меткий образ, взятый из истории революционного движения, – «капиталист-левеллер»[107], «золото-левеллер», несколько раз встречающийся на страницах «Капитала»: «Подобно тому как в золоте стираются все качественные различия товаров, оно в свою очередь, как радикальный левеллер, стирает всяческие различия»[108], или: «Капитал по своей природе левеллер, т.е. требует как прирожденного права человека – равенства условий эксплуатации труда во всех отраслях производства»[109]. Эти образы откристаллизовали мысль Маркса, облегчили ее усвоение, увеличили ее отчетливость и яркость. В «Капитале» разбросано много образов и поэтических сравнений, достигающих той же цели. «Загадка денежного фетиша есть загадка товарного фетиша вообще, в деньгах она лишь сильнее бросается в глаза, слепит взор своим металлическим блеском»[110]. «Благодаря замещению одного товара другим, к рукам третьего лица прилипает денежный товар. Обращение непрерывно источает из себя денежный пот»[111]. Последний образ особо значителен: он подчеркивает то важное положение, что денежный фетиш произведен, сводим к товарному, что трудовая суть стоимости – основное в денежном обращении; образ денежного пота и подчеркивает эту производность, вторичность. Та же мысль передана еще другим образом – образом гусеницы и куколки: «В первой половине своего обращения товар меняется местом с деньгами. Вместе с тем его потребительная плоть выпадает из сферы обращения и переходит в сферу потребления. Ее место заступает плоть стоимости или денежная куколка»[112]. Этот образ также один из прочных образов «Капитала», он встречается не раз – напомним хотя бы такое место: «Товарное обращение уже с самых первых зачатков своего развития вызывает к жизни необходимость и страстное стремление удерживать у себя продукт первого метаморфоза, превращенную форму товара или его денежную куколку»[113]. Образны выражения «жизнь капитала»[114], «буржуазная кожа» классической политической экономии[115], «чрево рынка»[116], снять жир с супа капиталиста[117]. Маркс прибегает к поясняющему образу в сложнейших теоретических вопросах, например при пояснении меновой стоимости: «Если отвлечься от потребительной стоимости товарных тел, то… продукт труда приобретает совершенно новый вид… Теперь это уже не стол, или дом, или пряжа, или какая-либо другая полезная вещь. Все чувственно воспринимаемые свойства погасли в нем»[118]. Меток образ «рысий глаз капитала» или образная характеристика вульгарных экономистов как Архимедов навыворот. Архимед – тот хоть искал точку опоры для того, чтобы перевернуть мир (все-таки переворот, да еще какой! одним словом – движение), а вульгарные экономисты ищут точки, чтобы остановить мир, – покой, неподвижность, застой. Господа вульгарные экономисты как «архимеды наоборот, воображают, будто в определении рыночных цен труда спросом и предложением нашли точку опоры, – не для того, чтобы перевернуть мир, а для того, чтобы остановить его»[119]. Еще образные сравнения: «Поблекла блестящая страница средневековья – вольные города»[120]. «Мирабо – лев революции»[121]. Ярок и проникнут гневным сарказмом образ рабочего-«машины»:

«Под машинами г-н Поттер разумеет человеческие машины; он уверяет, что не рассматривает их как безусловную собственность хозяина. Мы должны сознаться, что считаем не стоящим труда и даже невозможным содержать человеческие машины в порядке, т.е. запирать их и смазывать, пока не появится в них надобность. Человеческие машины имеют свойства ржаветь от бездействия, сколько бы их не смазывали и не чистили. К тому же человеческие машины, как мы уже видели, способны самопроизвольно разводить пары и неистовствовать на улицах наших больших городов»[122].

Рассмотренная группа образов у Маркса преследует главную цель – яркость, ясность восприятия, бóльшую понятность текста, более легкую запечатляемость. Но есть еще одна группа, преследующая дополнительно к этой основной еще одну чрезвычайно тонкую художественную цель. Это группа образов, самой своей художественной структурой смеющаяся над филистером-буржуа и его «домашними врачами» – буржуазными экономистами, – группа, имеющая острую классовую направленность. Из бытовых атрибутов типичного плоского и самовлюбленного буржуа, уверенного в «естественности», «незыблемости» и «исконности» капиталистических законов, Маркс выбирает самые характерно уродливые и смешные черты и иронически группирует их, рисуя портрет самодовольного буржуа или его приспешника – вульгарного экономиста. Полезно вспомнить сейчас данную Марксом характеристику вульгарной политической экономии, которая «толчется лишь в области внешних, кажущихся зависимостей, все снова и снова пережевывает материал, давно уже разработанный научной политической экономией, с целью дать приемлемое для буржуазии толкование, так сказать, наиболее грубых явлений экономической жизни и приспособить их к домашнему обиходу буржуа.

В остальном она ограничивается тем, что педантски систематизирует затасканные и самодовольные представления буржуазных деятелей производства о их собственном мире как лучшем из миров и объявляет эти представления вечными истинами»[123].

Особой областью иронизирования Маркса над буржуа-филистером является область товарно-фетишистских его представлений и убежденности его в некоей мистичности товарных отношений. «Определенное общественное отношение самих людей… принимает в их глазах фантастическую форму отношения между вещами. Чтобы найти аналогию этому, нам пришлось бы забраться в туманные области религиозного мира. Здесь продукты человеческого мозга представляются самостоятельными существами, одаренными собственной жизнью, стоящими в определенных отношениях с людьми и друг с другом. То же самое происходит в мире товаров с продуктами человеческих рук. Это я называю фетишизмом, который присущ продуктам труда, коль скоро они производятся как товары, и который, следовательно, неотделим от товарного производства»[124].

И действительно, в целом ряде образов Маркс, насмехаясь над буржуазным филистером, дает сравнения, рисующие товары «самостоятельными существами», одаренными «собственной жизнью», причем соответствующий образ поставлен в такой контекст, что как раз разоблачает мистику товарного фетишизма, срывает с нее таинственный покров.

«Товары являются на свет в форме потребительных стоимостей…»[125]. «Товары вступают в процесс обмена непозолоченными, неподсахаренными, в чем мать родила»[126]. Товары имеет «душу»: «Послушаем теперь, как душа товара вещает устами экономиста: „Стоимость… есть свойство вещей, богатство… есть свойство человека…“»[127]. Товар наделяется не только «душой», но и правами гражданства. Вот перед нами сверток холста. «Как товар, он гражданин этого мира»[128]. «Чистейшая „мистика“, полная „таинственности“ стоимость „породила“ прибавочную стоимость – стоимость приносит живых детенышей или, по крайней мере, кладет золотые яйца»[129].

По линии дальнейших разоблачений филистерской «мистики» товарного обращения и процесса производства товаров идет целый ряд образов: «Формы дерева изменяются, например, когда из него делают стол. И, тем не менее, стол остается деревом, обыденной, чувственно воспринимаемой вещью. Но как только он делается товаром, он превращается в чувственно-сверхчувственную вещь. Он не только стоит на земле, на своих ногах, но становится перед лицом всех других товаров на голову, и эта его деревянная башка порождает причуды, в которых гораздо более удивительного, чем если бы стол пустился по собственному почину танцевать»[130]. В этом же сатирическом плане – образ «алхимической реторты» обращения товаров, той средневековой знаменитой реторты, в которой алхимики в черных плащах и остроконечных шапках варили всякую дрянь в уверенности получить чистое золото: «Тождество продажи и купли предполагает… что товар становится бесполезным, когда он, будучи брошен в алхимическую реторту обращения, не выходит из нее в виде денег, не продается товаровладельцем, а следовательно не покупается владельцем денег»[131]. «Все делается предметом купли-продажи. Обращение становится колоссальной общественной ретортой, в которую все втягивается для того, чтобы выйти оттуда в виде денежного кристалла. Этой алхимии не могут противостоять даже мощи святых, не говоря уже о менее грубых res sacrosanctae…»[132]. К этому же типу относятся образы «Капитала» из области религии, Библии: «Капиталист знает, что всякие товары, какими бы оборвышами они ни выглядели, как бы скверно они ни пахли, суть деньги в духе и истине, евреи внутреннего обрезания, и к тому же чудотворное средство из денег делать большее количество денег»[133].

Меновая стоимость «отличает себя как первоначальную стоимость от себя самой как прибавочной стоимости, подобно тому, как бог-отец отличается от самого себя как бога-сына, хотя оба они одного возраста и в действительности составляют лишь одно лицо»[134]. «Как на челе избранного народа было начертано, что он – собственность Иеговы, точно так же на мануфактурного рабочего разделение труда накладывает печать собственности капитала»[135]. Анализ вопроса о накоплении капитала и о кругообороте простого воспроизводства сопровождается ироническим: «Это – старая история: Авраам роди Исаака, Исаак роди Иакова…» Капитал в роли праотца Авраама!

И не только Авраама, – иронический Авраам превращается в другом месте в саркастического Ирода: «Англичане, которые склонны принимать внешнюю форму проявлений за причину, часто считают причиной длинного рабочего времени то огромное расхищение детей, которое капитал при зарождении фабричной системы производил, как Ирод, в приютах для бедных и сирот»[136]. Наконец появляются и саркастические евангельские плевелы в вопросе о безработице английских сельскохозяйственных батраков.

Налаженное на капиталистический манер сельское хозяйство, с одной стороны, и избыточные рабочие руки батраков, сравниваемые капиталистом с сорной травой, но в то же время необходимые ему как резервная армия, понижающая зарплату батрака, – с другой: «Поле, очищенное от плевел, и человеческие плевелы Линкольншира… вот противоположные полюсы капиталистического производства»[137].

И наконец, уже не в плане «мистики» – иронические образные сравнения, взятые из области бытовых отношений буржуа – или супружеских или застольных, так сказать, по части буржуйского аппетита или по части «поэтической души» буржуа: капиталистическая «душа» средств производства соединена в голове буржуазного экономиста теснейшими «супружескими узами с их материальной субстанцией»[138]. Мак-Куллох и К° в минуту теоретического затруднения превращают капиталиста в «доброго бюргера, которому нужны только потребительные стоимости, которого мучит поистине волчий аппетит к сапогам, шляпам, яйцам, ситцу и другим потребительным стоимостям, имеющим весьма непосредственное отношение к семейному очагу»[139]. Наконец область иронических «поэтических» образных сравнений, подчеркивающих через свой контекст, что, собственно говоря, дело тут не поэтическое, а совсем даже наоборот… «Как олень жаждет свежей воды, так буржуазная душа жаждет теперь денег…»[140]. «Наш владелец денег, который представляет собой пока еще только личинку капиталиста, должен купить товары по их стоимости, продать их по их стоимости и все-таки извлечь в конце этого процесса больше стоимости, чем он вложил в него. Его превращение в бабочку, в настоящего капиталиста, должно совершиться в сфере обращения…»[141]. Ирония образа тем острее, что, как известно, невинная бабочка-капиталист извлечет свой доход, конечно, не из сферы обращения, как саркастически «обещает» Маркс, а из сферы производства, из выжимания прибавочной стоимости.

Образное сравнение, образ-иллюстрация и пояснение, вплетенные Марксом в текст «Капитала» в порядке детали, переходят часто в более значительное художественное образное обобщение, в известный момент перерастающее в научный прием исследовательского порядка. Речь идет о персонификации капитала. Капитал будет двигаться, говорить, пить портвейн, петь пьяные песни, нанимать, продавать, рассчитывать, одним словом – действовать.

VII. Персонифицированный капитал

Капитал персонифицируется Марксом не случайно, а планомерно и обдуманно. Маркс не раз останавливается на этом моменте как на приеме и подробно его характеризует.

Маркс в «Капитале» дал общую схему капитализма и не преследовал цели дать конкретную характеристику какой-либо капиталистической системы. Доведя в своем исследовании характерные стороны капиталистического процесса до высшего, обобщенного типического выражения, он прибегал к приему персонификации капитала в плане экономической абстракции. Эта задача выполнена им не только теоретически безупречно, но и художественно-блестяще. Мы остановим внимание только на художественной стороне, преследующей те же цели, что и образность речи, разобранная в предыдущей главе. По существу в разрезе нашей темы здесь речь идет опять-таки о художественном образе, но уже в прямом значении поэтического образа, в то время как предыдущая глава была сосредоточена главным образом на разборе образов-метафор. Мы рассматриваем здесь образы ярко персонифицированные, образы живых действующих лиц.

Маркс несколько раз останавливается на этом своем приеме и дает его общую характеристику. Его капиталист функционирует как «олицетворенный, одаренный волей и сознанием капитал»[142]. Капиталист «представляет собой лишь персонифицированный капитал. Его душа – душа капитала»[143]. Давая теоретическое изложение своего отношения к этому приему персонификации, Маркс рисует элементы образа. Его персонифицированный капитал – капиталист – не просто имеет связь с рынком, капиталист рыщет по рынку; время, в течение которого капиталист покупает и продает, когда он рыщет на рынке, составляет необходимую часть времени, когда он функционирует как капиталист, т.е. как персонифицированный капитал[144].

Капитал действует как живое лицо, этот прием, образно-художественный в своем существе, делает теоретический текст поразительно говорящим. Капитал говорит. Машина готова сделать «излишними» часть наемных рабочих: «Капитал громогласно и с обдуманным намерением возвещает о ней как о силе, враждебной рабочему, и пользуется ею как таковой»[145]. В одном месте I тома персонифицированный капитал обрисован в незабываемо сильном образе: речь идет в контексте об эксплуатации детей в стекольной промышленности. Даже фабричный отчет признает, что работа детей по количеству прямо баснословна. «А между тем, – восклицает Маркс, – „преисполненный самоотречения“ капитал стеклопромышленности, пошатываясь от портвейна, возвращается поздно ночью из клуба домой и идиотски напевает себе под нос: „Britons never, never shall be slaves!“»[146].

Все эти примеры говорят именно о художественной стороне приема персонификации капитала. Он наделяется живыми – отталкивающими – человеческими чертами. Ненасытная жажда прибавочной стоимости, тупость, замкнутость идеологического кругозора класса-эксплуататора, обреченного на гибель, все это дается во внешних, художественно-конкретных чертах. Сосавший днем кровь эксплуатируемых рабов-детей, капитал вечером идет в клуб, пьянствует, поздно ночью возвращается домой…

Прием олицетворения в I томе получил огромное развитие в главах о прибавочной стоимости: персонифицированный капитал будет возникать чуть ли не на каждой странице, переходить со своей художественной характеристикой из главы в главу, в нем будут раскрываться новые художественно-конкретизированные характерные черты: он будет рыскать по рынку, опытным глазом высматривать рабочего, торговаться, вести с хищным видом свою жертву с рынка, разговаривать и ссориться со своим соседом, волноваться, расстраиваться и лечиться у домашнего врача Мак-Куллоха. Но все эти моменты персонификации отнесем лучше к последней главе, где будет рассмотрена художественность общей композиции «Капитала», – они тесно связаны именно с последней. Остановимся вообще на моменте персонификации как на приеме изложения «Капитала».

Этот прием встречается у Маркса как способ оживления речи, большей впечатляемости ее. Маркс иногда ведет изложение так, как будто сложные общественные понятия или комплексы их были бы живыми действующими лицами. Обобщенное понятие олицетворяется. «Пока „просвещенная“ экономия толкует „о капитале“ ex professo, она с величайшим презрением взирает на золото и серебро как на форму капитала, фактически в высшей степени безразличную и бесполезную. Как только она начинает говорить о банковом деле, все это совершенно изменяется»[147]. Вульгарной политической экономии приписаны в ироническом плане человеческие действия: она толкует о чем-то и вместе с тем бросает на это презрительные взгляды, как человек, искусственно принимающий на себя пренебрежительный вид. Серебро путешествует по делам – совсем завзятый английский бизнесмен, в кризисный 1847 г. оно тотчас же «по прибытии в Англию нашло себе дорогу на континент», а когда это стало невыгодным, часть «этого же самого серебра совершила обратную поездку в Индию»[148]. Поэтически олицетворяются средства производства – в I томе мелькнули «плавильные печи и производственные здания, которые ночью отдыхают и не высасывают живой труд»[149]. Нет, кажется, ничего «суше» и «алгебраичнее», чем условное наименование буквами А и В двух контрагентов товарного обмена. Но у Маркса умелый шутливый прием оживляет строгость текста: буквы А и В вдруг превращаются в «деловых друзей А и В», у которых покупается товар[150].

В главе «Деньги или обращение товаров» в I томе Маркс пользуется на ряде страниц примером ткача, и этот ткач – не только теоретически обобщенное в целях экономического исследования понятие, этот ткач, кроме того, и художественно-обобщенный тип. На предыдущих страницах Маркс не раз говорил о холсте и ткаче, производящем холст. Когда ему понадобится пример в главе о деньгах, он связывает предыдущее обобщение с последующим не только нитью логического анализа, но и художественным штрихом, внезапно оживляющим текст, делающим его несколько драматизированным, – драматизация к тому же подчеркивается приглашением читателя к совместному действию: «Последуем теперь за каким-либо товаровладельцем, хотя бы за нашим старым знакомым, ткачом холста, на арену менового процесса, на товарный рынок»[151]. Далее по ходу теоретической мысли Маркса надо, чтобы ткач не только продавал свой товар, но и купил бы на эти деньги другой товар. С точки зрения чисто теоретической Марксу безразлично, о каком товаре идет речь: ткач мог бы купить хлеб, сахар, сукно – и теоретическая правильность и ясность изложенного не пострадали бы ни на йоту. Но Маркс заставляет своего ткача совершать покупку, художественно его характеризующую как мелкого товаропроизводителя, кустаря, человека уходящей эпохи, которому грозит гибель от победного шествия машины. Ткач «обменивает холст на 2 ф[унта] ст[ерлингов] и, как человек старого закала, снова обменивает эти 2 ф[унта] ст[ерлингов] на семейную библию той же цены. Холст – для него только товар, только носитель стоимости», библия же «направится в дом ткача уже в качестве предмета потребления и будет удовлетворять там потребность в душеспасительном чтении». Далее, развивая мысль о взаимоотношениях потребительной и меновой стоимости, доказывая, что товар должен представлять собою потребительную стоимость для владельца денег, т.е. что затраченный на товар труд должен быть затрачен на него в общественно полезной форме, должен быть действительным звеном в системе общественного разделения труда, Маркс вновь переходит к «нашему ткачу, „человеку старого закала“ и очень расчетливому по натуре» – об этом новом характерном качестве мы узнаем из описания его настроения на рынке: «Если общественная потребность в холсте, которая, как и все прочее, имеет границы, уже удовлетворена конкурентами данного ткача, продукт нашего приятеля окажется избыточным, излишним, а следовательно, и бесполезным. Конечно, дареному коню в зубы не смотрят, но наш ткач явился на рынок вовсе не для того, чтобы делать подарки…». Рынок с его новыми отношениями надвигается на нашего старозаветного приятеля, любящего почитать библию в семейном кругу. Перелом в технике производства открывается перед ткачом именно на рынке через новые, более низкие цены, сваливается на него нежданно-негаданно: «Без разрешения нашего ткача и за его спиной пришли в движение традиционные производственные условия ткачества холста. То, что вчера несомненно представляло рабочее время, общественно необходимое для производства аршина холста, сегодня перестало им быть, и владелец денег энергично демонстрирует нашему приятелю это обстоятельство, указывая ему на цены, назначенные различными его конкурентами. К его несчастью, на свете много ткачей…».

Дальнейший подбор примеров живого товарного оборота вскрывает пестрое различие личных требований к потребительным стоимостям.

Примеры эти опять-таки подобраны не случайно, каждый из них – отдельный штрих художественной характеристики лица, участвующего в товарообороте: «Для нашего ткача жизненный путь его товара заканчивается библией, в которую он превратил полученные им 2 фунта стерлингов. Но продавец библии превращает полученные от ткача 2 ф[унта] стерлингов] в водку». Продавец Библии предпочитает «горячительный напиток холодной святости», и тут же – ироническое замечание: «Винокур может продать свой горячительный напиток лишь потому, что другой продал напиток живота вечного».

Группа примеров персонификации относится к иронизированию Маркса над товарно-фетишистическим мышлением буржуа. До конца разоблачив мистику токарного фетишизма, Маркс иронически олицетворяет товары, заставляет их говорить и действовать, причем особая острота иронии в том, что товарам придаются характерные черты самих буржуазных филистеров: они чинно выступают, застегиваются на все пуговицы, жеманятся, бросают влюбленные взоры, узнают друг в друге долгожданную родственную «прекрасную душу».

«Несмотря на то, что сюртук выступает застегнутым на все пуговицы, холст узнает в нем родственную себе прекрасную душу стоимости. Но сюртук не может представлять стоимости в глазах холста без того, чтобы для последнего стоимость не приняла формы сюртука»[152]. Прекрасная душа сюртука подчеркнута его бескорыстным равнодушием к собственному использованию, «для сюртука, впрочем, безразлично, кто его носит, сам ли портной или заказчик портного»[153].

«Товар любит деньги», но «истинная любовь никогда не протекает гладко»[154]. «Цены, эти влюбленные взоры, бросаемые товарами на деньги…»[155].

Наконец характерна и ирония «оживления» товара до того, что он начинает прыгать, и в этой же фразе – насмешливое приведение вещей к действительности, напоминание о том, что товары, собственно говоря, не живые, что отношение товаров – есть отношение владельцев: «Переселение товарной стоимости из плоти товара в плоть денег есть… salto mortale[156] товара. Если оно не удается, то оказывается обманутым в своих надеждах если не сам товар, то его владелец»[157].

Художественный образ в «Капитале» часто дается в виде олицетворения, персонификации, иронической по существу. Рассмотрением персонификации было бы возможно закончить характеристику типичных приемов Маркса – художника слова.

Но есть еще один прием исключительной силы. В ряде ответственнейших моментов теоретического изложения Маркс пользуется сокровищницей мировой литературы, включает в свое изложение такие огромные аккумуляторы познавательной энергии человечества, как образы Шекспира, Гете, Гейне, Софокла, Гомера…

Чтобы ярче запечатлеть острый теоретический вывод, Маркс призовет к участию в борьбе с буржуазией мировых художников слова – положения Маркса вам объясняет Шекспир, Сервантес, Гете, Софокл, Эсхил. Творчество мировых гениев дает свои образы «Капиталу» и этим в величайшей степени увеличивает воздействующую силу текста Маркса. Самую ответственную роль несет тут любимейший Марксом Шекспир – начнем поэтому с него, условно назвав его именем всю последующую главу.

VIII. Шекспир в «Капитале»

Шекспир появляется в «Капитале» не часто. Но сравнительная редкость его выступлений подчеркивает их значительность. Это не мелкие, случайные появления на сцене суетливо снующего статиста, это крупное, значительное выступление большого героя.

Шекспир был одной из сильнейших литературных привязанностей Маркса. Он превосходно знал и много раз перечитывал его произведения. Столь же любим был Шекспир и в семье Маркса. «Дети постоянно перечитывают своего Шекспира»[158], – писал Маркс Энгельсу в письме от 10 апреля 1856 г. Образы героев Шекспира были так хорошо запечатлены, что легко возникали в памяти, являлись бытовыми ассоциациями: дочери Маркса давали прозвища знакомым, пользуясь именами шекспировских героев. Сам Маркс делал то же, преимущественно пользуясь именами героев комического типа. Чрезвычайно интересен образ Фальстафа в употреблении Маркса. Можно безошибочно сказать, что анализ этого образа в марксистском литературоведении много потеряет, если не использует соответствующих мест работ Маркса. Фальстаф для Маркса – своеобразный «персонифицированный капитал» эпохи «зари капитализма», рождающийся буржуа эпохи первоначального накопления. Беспардонный лгун, ограниченный, лишь о своей корысти думающий весельчак и забубенная голова, распутник, откровенно плюющий на всю феодально-религиозную поповскую кухню, грабитель с большой дороги и вместе с тем отчаянный трус, обманщик и веселый собутыльник, продающий все рыцарские добродетели за червонец, Фальстаф – яркий тип эпохи первоначального накопления. Обломки феодальных представлений – лишь строительный материал для его новой, буржуазной морали. Обманом спасая собственную шкуру в боевой схватке (Фальстаф, как известно, при первом нападении врага бросал меч на землю и притворялся мертвым), он рассуждает о том, что спасти собственную жизнь – первая рыцарская добродетель. Ограбить, отнять, украсть, взять в долг и не отдать и при этом клясться в противоположном, призывая всех феодальных святых и деву Марию, – в обычаях Фальстафа. Шекспир, со скорбью смотревший на крушение старого феодального мира, насмешливой характеристикой Фальстафа отрицал грядущий буржуазный мир. Его виндзорские проказницы смеются над Фальстафом, зарывая его в корзину с грязным бельем. Фальстафа выкидывают в залив Темзы. Фальстафа бьют, когда он переоделся в платье толстой кумы; Фальстаф толст, как бочка, его живот мешает ему видеть собственные колени; наконец, в «Генрихе V» Фальстаф непристойно умирает на руках вдовы Куикли. Но, несмотря на все это, историческое будущее осталось за Фальстафом. Фальстафы промышленного капитала лишь слегка похудели, пустили награбленное в оборот, научились правильно считать и выжимать прибавочную стоимость. В переписке Маркс называет Фальстафом агента Наполеона III, «господина Фогта», разоблаченного и просмеянного в известном памфлете Маркса[159]. Появится Фальстаф и в «Капитале» – об этом дальше. Есть образы Фальстафа не только в переписке Маркса и в «Капитале», но и в других работах Маркса. Так, в статье «Морализующая критика и критизирующая мораль», направленной против филистера Карла Гейнцена, Маркс смеется над утверждением последнего, что монархии являются «главной причиной горя и нищеты». Иронизируя над аргументами Гейнцена, он замечает, что рабство южных штатов Североамериканской республики, существующее благополучно без монархических форм, «могло бы воскликнуть словами Джона Фальстафа: „Ах, если бы аргументы были так же дешевы, как ежевика!“»[160]. Нередки и другие шекспировские образы. В работе «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта» Маркс говорит о своем «герое»: «Старый, прожженный кутила, он смотрит на историческую жизнь народов и на все разыгрываемые ею драмы, как на комедию в самом пошлом смысле слова, как на маскарад, где пышные костюмы, слова и позы служат лишь маской для самой мелкой пакости. Так, в походе на Страсбург прирученный швейцарский коршун играл роль наполеоновского орла. Во время своей высадки в Булони он на нескольких лондонских лакеев напялил французские мундиры; они представляли армию. В своем Обществе 10 декабря он собирает 10.000 бездельников, которые должны представлять народ, подобно тому как ткач Основа собирался представлять льва»[161]. Тот же лев – по другому поводу, но в том же смысле – приходит на память Марксу в работе «К критике гегелевской философии права». Критикуя понимание Гегелем правительственной власти, Маркс замечает: «Здесь приходит на память также и лев в шекспировской комедии „Сон в летнюю ночь“, восклицающий: „Я – лев, и я – не лев, а Снаг“. Точно так же и здесь каждая крайность является то львом противоположности, то Снагом опосредствования»[162].

В работе «Морализующая критика и критизирующая мораль» Маркс приглашает Гейнцена поближе приглядеться к типу Аякса, выведенному Шекспиром в «Троиле и Крессиде», и приводит длинный диалог Ахилла и Терсита[163]. Этот же диалог вспомнился Марксу в 1864 г., когда он изумился поведению Гарибальди, побратавшегося с Пальмерстоном, – и это в то время, когда конгресс революционеров в Брюсселе в сентябре 1863 г. возлагал на Гарибальди надежды как на вождя революции. «Храброе» братание с «Памом»[164] возмутило Маркса, и он вспоминает по этому случаю восклицание шекспировского Терсита, которым кончается упомянутый выше диалог: «Я предпочел бы быть вошью в овечьей шерсти, чем таким отважным дураком»[165].

Интересно одно замечание Маркса о Шекспире как историке. В 1861 г. Маркс «отдыха ради» перечитывал в греческом подлиннике «Гражданские войны в Риме» древнего историка Аппиана и заметил в письме к Энгельсу от 27 февраля, что Аппиан «старается докопаться до материальной подкладки гражданских войн». Историк этот развенчивал Помпея как военного стратега, и Маркс, соглашаясь с этим мнением, замечает в письме: «Шекспир, когда писал комедию „Бесплодные усилия любви“, по-видимому, имел уже некоторое представление о том, чем Помпей был в действительности»[166].

Заметим, что и Энгельс был большим поклонником и знатоком Шекспира. Еще в одном из ранних произведений – в статье «Ландшафты», помещенной в 1840 г. в «Telegraph für Deutschland», Энгельс пишет такие строки: «О, какая дивная поэзия заключена в провинциях Британии! Часто кажется, что ты находишься в golden days of merry England и вот-вот увидишь Шекспира с ружьем за плечом, крадущимся в кустарниках за чужой дичью, или же удивляешься, что на этой зеленой лужайке не разыгрывается в действительности одна из его божественных комедий. Ибо где бы ни происходило в его пьесах действие – в Италии, Франции или Наварре, – по существу перед нами всегда – merry England, родина его чудацких простолюдинов, его умничающих школьных учителей, его милых, странных женщин; на всем видишь, что действие может происходить только под английским небом. Только в некоторых комедиях, – как, например, „Сон в летнюю ночь“ – в характерах действующих лиц чувствуется влияние юга с его климатом так же сильно, как в „Ромео и Джульетте“»[167]. А в письме к Марксу от 26 октября 1847 г. Энгельс советует непременно прочесть статью О’Коннора, указывая на то, что она напоминает Шекспира[168].

Умение пользоваться в научной работе художественными образами мировой литературы – большое дело. Если проследить, как и в каких случаях появляется Шекспир в «Капитале», мы увидим значение поясняющих шекспировских образов в окружающем экономическом контексте.

Первый образ Шекспира, появляющийся в «Капитале», комический. Вдова Куикли, подруга Фальстафа, появляется в первой главе, посвященной стоимости. Как известно, Куикли – содержательница таверны и любительница выпить – чрезвычайно веселая вдова. Миссис Куикли – очень стойкий образ шекспировских произведений: она фигурирует в обеих частях «Генриха IV», в «Генрихе V» (1-я часть) и в «Виндзорских проказницах». Всюду – она боевая баба, посредница, сводня, проныра, бойкая болтунья, отлично знающая цену деньгам и готовая на все ради них.

Миссис Куикли появляется в первой главе «Капитала», посвященной анализу товара. Маркс говорит о субстанции стоимости и подводит читателя к известному выводу, «В прямую противоположность чувственной грубой субстанции товарных тел ни один атом естественного вещества не входит в субстанцию их стоимости». Подведя к этому чрезвычайно важному и сложному выводу, Маркс смешит читателя замечанием: «Субстанция стоимости товаров тем отличается от вдовицы Квикли, подруги Фальстафа, что неизвестно, где она находится»[169]. Субстанция стоимости – сложная абстракция, и реальнейшая миссис Куикли – в контрастном столкновении! Подруга Фальстафа (а тот – постоянный образ капиталиста у Маркса!) находилась в Лондоне, в Истчипе, в харчевне «Свиная голова», пребывая в чрезвычайно прочных отношениях со своим возлюбленным. «Прощай, прощай! – кричит она ему после очередной попойки в „Свиной голове“ и добавляет: Когда зазеленеет горох, исполнится двадцать девять лет, как я с тобой знакома. Уж такой честный, верный человек…»[170].

Первая глава «Капитала», глава о товаре, кончает анализ товарной формы очень важным моментом – вопросом о взаимоотношении вещественных свойств товара, потребительной стоимости и стоимости меновой. В момент этого-то объяснения и появляется Шекспир. «До сих пор еще ни один химик не открыл в жемчуге и алмазе меновой стоимости. Однако экономисты – изобретатели этого „химического“ вещества, обнаруживающие особое притязание на критическую глубину мысли, находят, что потребительная стоимость вещей не зависит от их вещественных свойств, тогда как стоимость присуща им как вещам. Их укрепляет в этом убеждении то удивительное обстоятельство, что потребительная стоимость вещей реализуется для людей без обмена, т.е. в непосредственном отношении между вещью и человеком, тогда как стоимость может быть реализована лишь в обмене, т.е. в известном общественном процессе. Как не вспомнить тут добряка Догберри, который поучает ночного сторожа Сиколя, что „приятная наружность есть дар обстоятельств, а искусство читать и писать дается природой“»[171]. Разговор сторожей в комедии «Много шума из ничего», кстати сказать, – одна из удачнейших комических сцен у Шекспира. Он играет в пьесе значительную композиционную роль. Только что перед этим закончилась напряженно-трагическая сцена: Дон-Жуан приходит в комнату Леонато и сообщает Клавдио о неверности его невесты Геры. Как известно, это ложное сообщение – основной тематический узел в комедии. Клавдио в отчаянии, Дон-Жуан берется ему доказать правильность страшного сообщения. Вслед за этим третья сцена третьего акта – срыв в комическое: добряк Догберри (Клюква) инструктирует ночных сторожей, советуя не связываться с ворами и поэтому не задерживать и не останавливать подозрительных лиц без их собственного на то разрешения, словом, дает понять своими объяснениями, что делать сторожам, собственно, нечего, и заканчивает многозначительными словами: «Вот и все ваши обязанности». В этом разговоре сторожей и находится приведенное Марксом изречение Догберри о приятной наружности и умении читать и писать.

Дважды призвав Шекспира для пояснения теории стоимости, Маркс прибегает к нему и в главе третьей – «Деньги, или обращение товаров». И тут Шекспир введен для пояснения очень важного положения, касающегося момента исторического развития значения денег: «С расширением товарного обращения растет власть денег, этой абсолютно общественной формы богатства, всегда находящейся в состоянии боевой готовности… Все делается предметом купли-продажи. Обращение становится колоссальной общественной ретортой, в которую все втягивается для того, чтобы выйти оттуда в виде денежного кристалла»[172].

Эту мысль поясняет знаменитая трагедия Шекспира «Тимон Афинский», – одно из его философских по существу произведений. Трагедия посвящена власти золота над человеком. Ею увлекались Кольридж и Шиллер, считавшие необходимым приспособить ее к немецкой сцене. В третьей сцене четвертого акта в уста Тимону Афинскому Шекспир вкладывает знаменитый монолог о власти золота. Драматическая обстановка такова: оставленный и осмеянный друзьями, которые были осыпаны благодеяниями во время богатства Тимона и которые предают его осмеянию, когда богатство это иссякло, Тимон проклинает Афины и удаляется в лес, в пещеру около моря. Чтобы утолить голод, он ищет коренья для пропитания и начинает копать землю. Вдруг он нападает на клад. Вот его монолог (в переводе П. Вейнберга) (пропущенное Марксом взято при цитировании в квадратные скобки).

[Что вижу я? Как!] Золото! металл

Сверкающий, красивый, драгоценный…

[Нет, боги! Нет, я искренно молил

Корепьев мне, безоблачное небо!]

Тут золота довольно для того,

Чтоб сделать все чернейшее – белейшим,

Все гнусное – прекрасным, всякий грех –

Правдивостью, все низкое – высоким,

Трусливого – отважным храбрецом,

А старика – и молодым и свежим!

К чему же мне, о боги, это все?

Бессмертные, к чему – скажите? Это

От алтарей отгонит ваших слуг,

Из-под голов больных подушки вырвет…

Да, этот плут сверкающий начнет

И связывать, и расторгать обеты,

Благословлять проклятое, людей

Ниц повергать пред застарелой язвой,

Разбойников почетом окружать,

Отличьями, коленопреклоненьем,

Сажая их высоко на скамьи

Сенаторов. Вдове, давно отжившей,

Даст женихов: [раздушит, расцветит,

Как майский день, ту жертву язв поганых,

Которую и самый госпиталь

Из стен своих прочь гонит с отвращеньем!].

Ступай… проклятая земля,

Наложница всесветная…

Подлинник Шекспира, приведенный у Маркса («Капитал». М., 1920, т. 2, с. 104), значительно сжатее и сильнее. Вот он:

[ – What is here?]

Gold! Yellow, glittering, precious gold! – [No gods,

I am no idle votarist. Roots, you clear heaven.].

Thus much of this, will make black white; foul – fair;

Wrong – right; base – noble; old – young; coward – valiant.

[Ha, you gods. Why this?] What this, you gods! Why this

Will lug your priests and servants from your sides;

Pluck stout men’s pillows from below thier heads

This yellow slave

Will knit and break religions; bless the accurs’d;

Make the hoar leprosy ador’d; place thieves

And give them title, knee, and approbation,

With senators of the bench: this is it,

That makes the wappen’d widow wed again;

[She, whom the spital – house and ulcerous sores

Would cast the gorge at, this embalms and spices

To the April day again]. Come, damned earth,

Thou common whore of mankind…

Выяснено происхождение прибавочной стоимости, раскрыта грабительская суть заработной платы при капитализме, и в главе о рабочем дне, поясняя вопрос об эксплуатации детей, Маркс опять прибегает к Шекспиру. Пролетариат протестовал против эксплуататорского «закона», на основании которого 8 – 13-летние дети работали, надрываясь, наравне со взрослыми рабочими. «Но „Капитал“ отвечал:

На голову мою мои поступки

Пусть падают. Я требую суда

Законного – я требую уплаты

По векселю»[173].

Это слова Шейлока в «Венецианском купце» Шекспира. Купец Шейлок в случае неуплаты ему долга Антонио мог, как известно, вырезать из груди Антонио фунт мяса. Слова, приведенные Марксом, Шейлок говорит в ответ на напоминание судьи Порции о том, что заимодавец как человек должен быть милостивым.

Порция:

Я говорю все это для того,

Чтоб чем-нибудь смягчить твой иск законный;

Но если ты настаиваешь в нем,

То строгий суд Венеции обязан

Постановить решенье над купцом.

Шейлок:

На голову мою мои поступки

Пусть падают. Я требую суда

Законного, – я требую уплаты

По векселю[174].

Дальше в напряженной сцене суда, когда судьи убедились, что на Шейлока ничто не действует, Порция, переодетая судьей, изрекает приговор:

Порция:

Да будет

По-вашему. Приготовляйте грудь

Его ножу.

Шейлок:

О, юноша прекрасный,

О, судия правдивый!

Порция:

Потому,

Что дух и текст закона совершенно

Согласны с тем взысканием, что здесь,

В сем векселе, означено так ясно.

Шейлок:

Так, точно так. О мудрый судия,

Правдивейший! На сколько же ты старше,

Чем кажешься!

Порция (к Антонио):

Итак, раскройте грудь!

Шейлок:

Да, грудь его: так вексель говорит мой.

Не правда ли, почтеннейший судья?

Так сказано: как можно ближе к сердцу –

Не так ли?[175]

Маркс, продолжая речь об эксплуатации детей, вспоминает подчеркнутые в предыдущей цитате слова Шейлока. Маркс пишет: «Рысий глаз капитала открыл, что акт 1844 г. не разрешает пятичасовой работы в дообеденное время без перерыва для отдыха, продолжающегося, по крайней мере, 30 минут, но не предписывает ничего подобного относительно послеобеденной работы. Поэтому он потребовал и добился удовольствия заставлять восьмилетних детей-рабочих не только надрываться над работой, но и голодать непрерывно от 2 часов пополудни до 8½ часов вечера!

„Да, грудь его; так сказано в расписке!“

Эта достойная Шейлока приверженность букве закона 1844 г., поскольку он регулирует труд детей, должна была, однако, просто подготовить открытый бунт против этого же самого закона…»[176].

Другой любимый Марксом поэт – Гете – также бывает гостем «Капитала». Он фигурирует уже в первой главе, посвященной товару. Но любопытно, что в то время как у Шекспира Маркс берет яркий образ, у Гете он преимущественно пользуется философским обобщением, сжатым Гете в изречение-стих. Маркс критикует мелкобуржуазное стремление устранить недостатки формы товаров, не обладающих непосредственной обмениваемостью. Размалевывание этой филистерской утопии и составляет прудоновский социализм, который… не отличается даже оригинальностью, но лишь повторяет то, что гораздо раньше него и лучше него сказали Gray, Bray и др. Это не препятствует такой мудрости красоваться в известных кругах под именем «science» – «наука». Ни одна школа не носилась так со словом «наука», как прудоновская, потому что

Wo Begriffe fehlen,

Da stellt zur rechten Zeit ein Wort sich ein[177].

Эти слова гетевского Фауста действительно метко характеризуют школу Прудона. Фауст фигурирует еще в главе о процессе обмена со своим восклицанием «Am Anfang war der That»[178]. В главе о так называемом первоначальном накоплении Маркс говорит, критикуя нападки Тьера на социализм: «Раз дело касается вопроса о собственности, священный долг повелевает поддерживать точку зрения детского букваря как единственно правильную для всех возрастов и всех ступеней развития»[179]. И ссылается далее на Гете: «Гете, раздраженный таким фиглярством, высмеивает его в следующей „катехизации“:

Учитель: Подумай, дитя, откуда все эти блага. Сам по себе ты ничего не можешь получить.

Ребенок: Да, все я получил от папы.

Учитель: А папа, от кого получил папа?

Ребенок: От дедушки.

Учитель: Да нет же! От кого в таком случае получил дедушка?

Ребенок: Он взял все это».

Заметим, что та же цитата Гете встречается в одной из довольно ранних работ Энгельса «Немецкий социализм в стихах и прозе»[180]. В русском переводе дан стихотворный текст этого любопытного разговора, приведем его:

Откуда у тебя, дитя, дары все эти?

Ведь без источника нет ничего на свете. –

Да что ж, я их от папы получил. –

А папа от кого? – От дедушки. – Но дал их

Кто же деду твоему? – Он взял их.

Исследуя превращение прибавочной стоимости в капитал, Маркс замечает: «В то время как классический капиталист клеймит индивидуальное потребление как грех против своей функции и как „воздержание“ от накопления, модернизированный капиталист уже в состоянии рассматривать накопление как „отречение“ от потребления. „Ах, две души живут в его груди, и обе не в ладах друг с другом!“»[181]. Последняя цитата взята опять-таки из «Фауста» Гете.

Примеров использования Марксом мировой художественной литературы в «Капитале» можно привести очень много. Маркс использует «Дон-Кихота» Сервантеса, «Божественную комедию» Данте, Мольера, своего любимца Гейне, а из древних писателей, которых Маркс знал в оригиналах, – Софокла, Гомера, Эсхила, Горация[182]. Использует он и народное творчество: поговорки, легенды, например знаменитую легенду о крысолове, уведшем из города всех детей пением своей волшебной флейты[183].

Софокл, как и Шекспир, призван Марксом не только как литературный помощник, но и как свидетель своей эпохи. Его слова не только раскрывают, но и свидетельски поддерживают положение. «Деньги – сами товар, внешняя вещь, которая может стать частной собственностью всякого человека. Общественная сила становится таким образом частной силой частного лица. Античное общество поносит поэтому деньги как монету, на которую разменивается весь экономический и моральный уклад его жизни». К этому – свидетельство Софокла в «Антигоне»:

Ведь нет у смертных ничего на свете,

Что хуже денег. Города они

Крушат, из дому выгоняют граждан,

И учат благородные сердца,

Бесстыдные поступки совершать,

И указуют людям, как злодейства

Творить, толкая их к делам безбожным[184].

Трагический Эсхил дает главе о всеобщем законе капиталистического накопления – главе, в высочайшей степени насыщенной классовым гневом, созданный им великий образ Прометея. Рабочий, прикованный к капиталу, – Прометей, прикованный к скале Гефестом: «Закон, поддерживающий относительное перенаселение, или промышленную резервную армию, в равновесии с размерами и энергией накопления, приковывает рабочего к капиталу крепче, чем молот Гефеста приковал Прометея к скале. Он обусловливает накопление нищеты, соответственное накоплению капитала. Следовательно, накопление богатства на одном полюсе есть в то же время накопление нищеты, муки труда, рабства, невежества, огрубения и моральной деградации на противоположном полюсе…»[185].

Древний Гомер и его поэтические образы возникают на страницах главы о рабочем дне. Жертвы капиталистической эксплуатации встают перед Марксом как живые люди – они сходят со страниц только что прочитанных газет, из только что услышанных рассказов, из мрачных будней европейской капиталистической действительности 60-х годов. Образы их предстают перед Марксом, когда он пишет эту главу: они идут пред его взором, они держат Синие книги, – книги, где отражены законы капитализма, приведшие их к смерти. «Вот пестрая толпа рабочих всех профессий, возрастов и полов, – пишет Маркс. – С большей настойчивостью преследуют они нас, чем души убитых преследовали Одиссея. Чтобы судить об изнуряющем их чрезмерном труде, достаточно мельком взглянуть на них»[186].

Сталелитейные и железоделательные заводы «Циклоп»… Созвучие приводит на память известных чудовищ «Одиссеи». Маркс пишет, играя словами: «Для этих господ циклопов воспрещение ночного труда детей и подростков является „невозможною вещью…“»[187].

Последний пример. На страницах «Капитала» в сложных переплетениях теоретических выводов появляются знакомые фигуры: плетется поджарый Россинант, несущий длинного и тощего рыцаря Печального Образа, рядом – толстый Санчо Панса. Образ Дон-Кихота привлечен Марксом при объяснении важнейшего момента в теории научного социализма – в вопросе об историчности общественно-экономических формаций, о комплексе присущих именно данной формации идеологических надстроек, связанных с определенными социальными отношениями. «Еще Дон-Кихот должен был жестоко поплатиться за свою ошибку, когда вообразил, что странствующее рыцарство одинаково совместимо со всеми экономическими формами общества»[188]. В другой раз преданность оруженосца Санчо Дон-Кихоту, взятая в ироническом плане, приводит Маркса к сравнению оруженосца с буржуазным экономистом, столь же преданным своему господину – капиталу. Если неблагоприятные обстоятельства, например, в колониях «препятствуют созданию промышленной резервной армии, а вместе с нею и абсолютной зависимости рабочего класса от класса капиталистов, то капитал вкупе со своим тривиальным Санчо Панса восстает против „священного“ закона спроса и предложения и старается помешать его действию посредством принудительных мер»[189].

IX. «Художественное целое»

Отдельные моменты художественного оформления «Капитала» складываются в единое целое, когда подходишь к изучению художественной стороны его структуры. Эту художественную сторону можно изучить преимущественно на I томе «Капитала».

I том – органическая часть всего «Капитала», но он внутренне так целен и строен, что художественность его композиции может быть самостоятельной темой.

Самое построение, внутренняя архитектоника труда Маркса – это область изучения его диалектического метода: на какие части распался «Капитал», как связаны они внутренне между собою, какова постепенность раскрытия основных понятий. Но исследователь этой темы в праве не обращать внимания на изумительную легкость этой архитектоники, на стройность ее и законченную красоту. Это – момент художественной характеристики, остановимся лишь на нем.

Сжатый, стройный, единый I том – законченное целое. Все синтезировано на мысли: эксплуатация как основа процесса капиталистического производства в ее возникновении, расцвете и революционной ликвидации. Ленин сжато говорит:

«Маркс дает возможность видеть, как развивается товарная организация общественного хозяйства, как превращается она в капиталистическую, создавая антагонистические (в пределах уже производственных отношений) классы буржуазии и пролетариата, как развивает она производительность общественного труда, и тем самым вносит такой элемент, который становится в непримиримое противоречие с основами самой этой капиталистической организации. Таков скелет „Капитала“»[190].

Понять I том можно, лишь постигнув, впитав, усвоив его революционность. Эта основа «Капитала» дает огромную эмоциональную напряженность всему построению I тома, и поэтому построение так художественно цельно. Беспристрастность не значит бесстрастность, и объективизм не лишил Маркса права на гнев. Этот гнев и революционная страстность, нарастающая в I томе от первой главы к последней, – тоже синтезирующий момент, дающий I тому стройную объединенность. Как целое «Капитал» – борьба. Подзаголовок его – «Критика политической экономии» – дает замысел этой борьбы с буржуазным миром. Цель – не только обосновать новую систему, но разрушить старую и обосновать новую, камня на камне не оставить от псевдо-научных апологий буржуазного мира. Маркс не торопится к выводам, он знает, что успеет до них дойти. Он будет железной волей своей логики вести к нему читателя. Он сначала будет показывать, потом доказывать, но показывать с такой убедительностью, что вывод в вашей голове будет готов раньше, чем его даст вам Маркс. Он сольет ваше мышление со своим, и, как лодка, привязанная к кораблю, вы поплывете туда, куда поплывет корабль.

Выработать структуру произведения можно, лишь отчетливо представляя себе всю систему своих выводов в целом и осознав свой центральный замысел. Темы глав, взаимоотношение отдельных частей тоже обусловлены основными выводами. К ним по ходу изложения автор подойдет в конце, но они обусловят форму начала. Читатель еще не знает вывода, а пишущий уже знает. Произведение планируется от конца к началу, а читается, как известно, от начала к концу. Мысль исследователя долгим, извилистым путем шла к выводам, и этот путь подчас неуловим для него самого. Но в изложении своего труда ни один автор не задается целью отразить все извилины этого творческого пути. Но он поведет свое изложение так, чтобы заставить читателя как бы пережить эволюцию наблюдений и выводов. Надо дать читателю возможность сотворчества. Поэтому, несмотря на то что автор знает свой основной вывод, он в начале изложения принимает роль читателя, еще не знающего его и лишь начинающего исследовать. Но суть в том, что этот хранящийся в голове автора и еще не высказанный вывод дает критерий для отбора явлений уже с первой фразы труда. В постепенности рассуждений, в медленном восхождении к выводу читатель в художественно построенном труде переживает радость сотворчества, сольет свое мышление с мышлением автора. Маркс – величайший мастер этой стороны дела.

Это проявляется с первой же страницы «Капитала». Элементы основного замысла Маркса даются в первой же фразе: «Богатство обществ, в которых господствует капиталистический способ производства, выступает как „огромное скопление товаров“»[191]. Уже здесь начало ариадниной нити, конец которой – в основной мысли произведения. Явления, систематизированные в этом первом предложении, отобраны на основании критерия основной идеи. Острым скальпелем проведена историческая грань – «капиталистический способ» (были и будут другие некапиталистические). Это умение заставить читателя сопережить с автором творческий процесс сказывается и в расположении основных частей. Основная мысль I тома, как сказано, – эксплуатация в ее развитии и революционной ликвидации. Вопрос о ней, о присвоении классом капиталистов труда рабочих пронизывает весь том. Каждую экономическую категорию Маркс сумел наполнить социальным содержанием. Характерно, что язык Маркса тем образнее и изложение тем напряженнее, чем ближе Маркс к логическому центру I тома, к раскрытию существа прибавочной стоимости – «тайны» эксплуатации. Образ – прием сильнейшего воздействия эмоционального порядка – сообщает действию величайшую драматическую напряженность. В первых главах Маркс, как бы сдерживая себя, не дает всей изобразительной яркости «раскрытия» этих категорий, но, поднимаясь выше, к выводам, он персонифицирует изложение, в нем сильнее заговорит художник: капиталист и рабочий выйдут на сцену как живые, художником созданные лица.

«Потому-то „Капитал“ и имел такой гигантский успех, – писал В.И. Ленин, – что эта книга „немецкого экономиста“ показала читателю всю капиталистическую общественную формацию как живую – с ее бытовыми сторонами, с фактическим социальным проявлением присущего производственным отношениям антагонизма классов…»[192]. А показать общественную формацию «как живую» – для этого надо иметь и художественный талант. Несмотря на то что главные действующие лица у Маркса – рабочий и капиталист, он не выводит их с первой страницы. Основной «герой» произведения, создающий прибавочную ценность, – рабочий – не выводится на сцену сразу. Но его ждешь как героя напряженной драмы. Маркс художественно оттеняет это ожидание, говоря на первой же странице:

«Товар есть прежде всего внешний предмет, вещь…»

Вещь… Но уже в самой категории товара дано общественное содержание. Вы чувствуете, как «вещь» вдруг отодвигается в сторону и за ней окажутся живые люди, враждующие классы. Далее рассечен анализом товар: потребительная стоимость и меновая в их диалектике, зависимости, переходе в противоположность. Два действующих лица: сюртук и тугой сверток в 10 аршин холста. Они, как живые, ходят, меняются местами и, как это на первый взгляд ни странно, отражают друг друга. К ним привыкаешь настолько, что, когда внезапно в отделе о полной или развернутой стоимости сюртук вдруг начинает обмениваться уже на 20 аршин холста, чувствуешь несправедливость к холсту.

Но объем темы пока все еще невелик: постепенно, по логическим ступеням читатель идет вслед за автором. Границы заботливо очерчены – вот, например, 16-е примечание: «категория заработной платы вообще еще не существует для нас на данной ступени исследования». Маркс сам признавался, что в этой главе «щеголял диалектикой» и, как можно тщательнее, знакомил читателя с основным положением, необходимым для дальнейших выводов. «Самое лучшее, – писал он, – в моей книге [„Капитале“. – М.Н.] подчеркнутый уже в первой главе двойственный характер труда, смотря по тому, выражается ли он в потребительной или в меновой стоимости (на этом основывается все понимание фактов)…»[193].

Следующая ступень, конец первой главы, – вопрос о товарном фетишизме. Раскрыть его содержание было бы невозможно без анализа субстанции стоимости товара. При товарном фетишизме вещи, внешние предметы закрывают людей и их общественные отношения. К этой мысли читателя надо было довести самого – дать ему ее предпосылки, иначе тайна фетишизма осталась бы тайной… «В прямую противоположность чувственно грубой субстанции товарных тел ни один атом естественного вещества не входит в субстанцию их стоимости»[194]. Невозможно без основания этой мысли обосновать раскрытие фетишизма товаров. Ведь субстанция стоимости товаров тем и отличается от вдовицы Куикли, подруги Фальстафа, что «неизвестно, где она находится»[195].

И – как концовка в первой главе: стоимость может быть реализована лишь в обмене, в общественном процессе. А близорукие экономисты буржуазного толка полагают: потребительная стоимость не зависит от вещественных свойств товара, а стоимость меновая присуща ему, как вещи. Добряк Догберри поучает ночного сторожа Сиколя: «Приятная наружность есть дар обстоятельства, а искусство читать и писать дается природой».

Вы уже слышите за сценой шаги двух главных героев: трудящегося и присвояющего его труд. Они здесь, близко, но их еще нет. Имейте терпение. Будет момент, когда легкая поступь приближающихся ног обратится в шум и грохот, в бурю и гнев революционной борьбы. Но сейчас к этому прийти еще нельзя. Перед вами не прошел еще заключительный этап анализа обмена – деньги. Анализированы предпосылки обмена, и мы вступаем в его процесс. Деньги – стоимость, служащая всеобщим эквивалентом. И вначале – в первой фразе – ироническая короткая реплика: «Товары не могут сами отправляться на рынок и обмениваться»[196]. Ведь так? Это – один из излюбленных стилистических приемов Маркса: иронически утверждать такие очевидные вещи, отрицать которые не решится никто. Но отправление от этой самоочевидности неотразимо логически ведет к выводу, бьющему по утверждениям вульгарной экономии. Тот же прием, например, в главе пятой «Процесс труда и процесс увеличения стоимости» (отд. второй): «…если для того, чтобы выпрясть 1 ф[унт] пряжи необходим только 1 ф[унт] хлопка, то на образование 1 ф[унта] пряжи может быть потреблен только 1 ф[унт] хлопка»[197].

Отдел второй «Превращение денег в капитал» открывает новый этап изучения и дает примеры художественных приемов. Сейчас выйдут на сцену главные действующие лица. Но пока их еще нет. Перед нами как разряд пружины – главы о деньгах – тройная быстрая смена фаз: Т – Д – Т… Д – Т – Д… «Движение капитала не знает границ»… Но второе Д больше первого. Каким образом? Маркс, давая читателю предчувствовать вывод, бросает с убийственной иронией: стоимость «получила магическую способность творить стоимость в силу того, что сама она есть стоимость. Она приносит живых детенышей или, по крайней мере, кладет золотые яйца»[198]. Убийственно насмешлив прием формулировок «самоочевидности».

На сцену выбегает капиталист. У него растерянные движения. Он только что спокойно спал в трактате Дестюта де-Траси или еще кого-нибудь. Выпускается и еще один – его друг; они будут обмениваться, но не просто, а по всем законам вульгарной политической экономии. В том-то и состоит ирония Маркса: он позволяет им, как кошка мышке, побегать между кошачьих лап. Перед вами пройдут все типы объяснений появления «золотых яиц». Острота сарказма в том, что рабочего еще нет. Объяснения будут даваться без него. Капиталисты хотят объяснять? Пожалуйста. Прибавочная стоимость возникает из процесса обращения? Но ведь если обмениваются эквиваленты, то, «очевидно, никто не извлекает из обращения большей стоимости, чем пускает в него»[199].

Неужели же привилегия покупателя – приобретать товары – ниже стоимости! «Нет надобности даже напоминать, что покупатель, в свою очередь, станет продавцом. Он уже был продавцом, прежде чем стал покупателем»[200]. Нельзя допускать существование класса, который потребляет, не производя. Маркс мягко называет это иллюзией.

Конечно, прибыль можно себе платить из собственного кармана, но… это отнюдь не метод «обогащения»[201]. Конечно, можно и надуть. Старый еврей, торгующий еще более старыми монетами, конечно, может продать фартинг времен королевы Анны за гинею, но увеличится ли от этого запас благородного металла страны? Фигурки фабрикантов, менял, ростовщиков и торговцев суетливо-беспомощно мечутся взад и вперед. Все напрасно. «Весь класс капиталистов данной страны в целом не может наживаться за счет самого себя»[202]. Destut de Tracy думает иначе, может быть потому, что он член Института (De France). Движение, суету, верчение Маркс чувствует и говорит им: «Как ни вертись, а факт остается фактом»[203].

Ваше ожидание напряжено. Загадка налицо – она сейчас и разрешится. Она формулирована так, что интригует: «Итак, капитал не может возникнуть из обращения и так же не может возникнуть вне обращения. Он должен возникнуть в обращении и в то же время не в обращении. Сейчас, сейчас…» Маркс бросает: «Hic Rhodus, hic salta!»[204] Маленькая пауза перехода к следующему разделу… Главное действующее лицо сейчас появится на сцену.

Его появлению предшествует несколько секунд подготовки. Чтобы довести до конца напряжение ожидания, логически, совершается последний шаг: раз в метаморфозе Д – Т – Д увеличенной сумме Д предшествует Т, ясно, что увеличение Д может произойти только из товара. Но этот особенный товар обладает чрезвычайно любопытными свойствами: товар, творящий товары… На рынке есть «такой товар, сама потребительная стоимость которого обладала бы оригинальным свойством быть источником стоимости…»[205] «И владелец денег находит на рынке такой специфический товар; это – способность к труду, или рабочая сила»[206].

Итак, появляется рабочий. Его встреча с капиталистом происходит на рынке. Она характеризует лишь определенный исторический этап: ее историческая характеристика – повторение мотива первой фразы «Капитала», первого исторического ограничения темы: дело идет о капиталистическом способе производства. Рабочий должен быть «свободен» в двояком смысле слова: «во-первых, он должен располагать своей рабочей силой как свободная личность своим товаром, во-вторых, не должен иметь для продажи никакого другого товара, должен быть гол, как сокол, свободен от всех предметов, необходимых для практического применения рабочей силы»[207].

Много бичующей иронии влагается Марксом в слово «свобода» в этой главе. Сдержанное негодование чувствуется в каждой строке. Сначала оно не на первом плане: внимание холодно устремлено на анализ своеобразного товара – «рабочая сила». Суть в выводе: стоимость рабочей силы меньше стоимости, создаваемой рабочей силой. В этом – основание возможности эксплуатации, присвоения чужого труда. Еще один холодный логический, но полный ядовитой иронии вывод: рабочий кредитует капиталиста, ибо последний потребляет рабочую силу ранее, чем ее оплачивает. Пока еще мы все на шумном крикливом рынке. Но производство прибавочной стоимости, процесс потребления рабочей силы совершаются не на рынке. Здесь лишь совершается обмен «эквивалентов», покупка рабочей силы.

«Мы оставим поэтому эту шумливую господствующую на поверхности общества, открытую для всех и каждого сферу и вместе с владельцами денег и владельцем рабочей силы спустимся в сокровенные недра производства, у входа в которые начертано: „Вход разрешается только по делу“»[208]. Мы ознакомились сейчас с производством капитала. Наконец-то перед нами откроется тайна добывания прибыли.

Логически тема отдела закончена. Но Маркс не может сдержать накипевшего негодования. Оно прорывается бурной своей страстностью, вскрывая основы творческого процесса: вывод еще неизвестен читателю, но уже известен Марксу. Он дает все предшествующее лишь потому, что знает последующее. Его основной вывод, его критерий для отбора явлений все время в центре его творческого внимания; он сказывается в отборе явлений, но еще не формулируется как таковой.

Расставаясь с рынком, Маркс клеймит его проклятием своей иронии. Вспомним его уже цитированную нами гневную речь: рынок – «настоящий эдем прирожденных прав человека. Здесь господствуют только свобода, равенство, собственность и Бентам! Свобода! Ибо покупатель и продавец товара, например, рабочей силы, подчиняются лишь велениям своей свободной воли. Они вступают в договор как свободные, юридически равноправные лица… Равенство! Ибо они относятся друг к другу лишь как товаровладельцы и обменивают эквивалент на эквивалент. Собственность! Ибо каждый из них располагает лишь тем, что ему принадлежит. Бентам! Ибо каждый заботится лишь о себе самом. Единственная сила, связывающая их вместе, это – стремление каждого к своей собственной выгоде, своекорыстие, личный интерес. Но именно потому, что каждый заботится только о себе и никто не заботится о другом, все они в силу предустановленной гармонии вещей или благодаря всехитрейшему Провидению осуществляют лишь дело взаимной выгоды, общей пользы, общего интереса»[209].

Здесь – особенно яркий пример приема драматизации у Маркса. Резким драматическим штрихом – через взаимодействие двух олицетворений – кончается мысль главы в предвосхищении вывода (ведь еще ничего по существу не сказано об эксплуатации. О ней будет речь лишь на следующих страницах) и в завершении иронии и негодования. Здесь Маркс драматизирует выводы, персонифицирует их до указания на мимику: расставаясь со сферой, «мы замечаем, что начинают несколько изменяться физиономии наших dramatis personae [действующих лиц]. Бывший владелец денег шествует впереди как капиталист, владелец рабочей силы следует за ним как его рабочий; один многозначительно посмеивается и горит желанием приступить к делу; другой бредет понуро, упирается как человек, который продал на рынке свою собственную шкуру и потому не видит в будущем никакой перспективы, кроме одной: что эту шкуру будут дубить»[210].

Теперь уже внимание читателя не напряжено, а захвачено. Оно уже не ждет, а все время впитывает материал предлагаемых выводов, раскрытия «тайны». Характерно, что наиболее драматические моменты – что и понятно – падают у Маркса на конец отделов, на вывод. Начало отдела обычно спокойно. Третий, четвертый и пятый отделы теснейшим образом спаяны. Здесь суть и центр, обусловливающий как предыдущее, так и последующее. Вывод о производстве прибавочной стоимости уже эмоционально предвосхищен во взрыве негодования второго отдела. Логически даны уже его предпосылки, ибо обосновано, что стоимость рабочей силы меньше стоимости, производимой рабочей силой. Теперь перед нами вопрос о взаимной зависимости обеих стоимостей. Какова она, как исторически развивается присвоение чужого труда, чем обусловлено количество прибавочной стоимости? Отделы, отвечающие на этот вопрос: третий – «Производство абсолютной прибавочной стоимости», четвертый – «Производство относительной прибавочной стоимости», пятый – «Производство абсолютной и относительной прибавочной стоимости».

Эти главы идут в смысле настроения crescendo.

Пятая глава, открывающая третий отдел, – анализ процесса труда и процесса увеличения стоимости. Каков бы ни был этот процесс по своей конкретной форме, в какую бы эпоху он ни происходил, в труде всегда присутствуют три элемента: то, чем работают, то, над чем работают, и тот, кто работает. Обосновывается столь важный в системе марксизма примат техники: «Экономические эпохи различаются не тем, чтó производится, а тем, как производится»[211]. Перед вами вереницей проходят материалы и продукты природы. Дана великолепнейшая диалектика сырья: «Одна и та же потребительная стоимость, являясь продуктом одного труда, служит средством производства для другого труда»[212]. «Один и тот же продукт в одном и том же процессе труда может служить средством труда и сырым материалом»[213]. Нет застывших граней – перед вами процесс борьбы, движения, своеобразной «жизни» вещей, условий, дающих назначение и содержание вещам, проявление бесконечно разнообразных качеств материалов природы. В продукте, хорошо произведенном, следы прошлого труда сглажены. Вспышка остроумия: «Если средства производства и обнаруживают в процессе труда свой характер продуктов прошлого труда, то лишь благодаря своим недостаткам. Нож, который не режет, пряжа, которая постоянно рвется, и т.д. живо напоминают о ножевщике А и прядильщике В»[214]. Все это рассуждение – яркий пример удачного подчинения словесных средств мыслительному процессу. Фраза ясна и коротка. Вообще в I томе «Капитала» довольно часты недлинные фразы. Это – хороший признак. Густав Флобер остроумно советовал: сделать критерием длины фразы естественную длину человеческого дыхания. У Маркса: «Машина, которая не служит в процессе труда, бесполезна. Кроме того она подвергается разрушительному действию естественного обмена веществ. Железо ржавеет, дерево гниет. Пряжа, которая не будет использована для тканья или вязанья, представляет собой испорченный хлопок»[215]. Особенной образности и силы достигает язык Маркса, когда он говорит о труде: «Живой труд должен охватить эти вещи, воскресить их из мертвых, превратить их из только возможных в действительные и действующие потребительные стоимости. Охваченные пламенем труда, который ассимилирует их как свое тело, призванные в процессе труда к функциям, соответствующим их идее и назначению, они хотя и потребляются, но потребляются целесообразно…»[216].

Со второго отдела пятой главы начинается снова самая последовательная и яркая драматизация. Она связывается с только что описанной. Маркс насмешливо напоминает о существовании своей жертвы – «нашего» персонифицированного капиталиста: «Однако возвратимся к нашему капиталисту in spe [в будущем]». Перед нами опять «наш» капиталист и рабочий. «Мы оставили его после того, как он купил на товарном рынке все факторы, необходимые для процесса труда: материальные факторы, или средства производства, и личный фактор, или рабочую силу. Лукавым глазом знатока он высмотрел средства производства и рабочие силы…»[217].

Далее следует процесс создания стоимости. Основная тема – доказать, что прибавочная стоимость – неоплаченный труд. Это доказательство развертывается в ряде картин, драматизированных до мелких мимических изменений капиталиста. Он лицом к лицу со своей «курицей, несущей золотые яйца», – стоимостью, приносящей прибавочную стоимость. Но дело происходит уже не на рынке, а в производстве, круг возможных объяснений возникновения прибыли сужен до предела: выход только один – неоплаченный труд. И тем драматичнее поиски другого выхода, когда сразу видно, что там – стена. Опять ироническое замечание: «…хотя сапоги, например, некоторым образом образуют базис общественного прогресса и хотя наш капиталист – решительный прогрессист, он, тем не менее, производит сапоги не ради них самих. Потребительная стоимость при товарном производстве вообще не представляет собой вещи, „qu’on aime pour lui-même“»[218]. Далее – ряд картин.

Сначала на лице капиталиста лукавая улыбка. Он хорошо выбрал и материал, и рабочую силу. Он человек честный, в высшей степени моральный и к тому же прогрессист. Один из пунктов его морального кодекса – плата долгов. Поэтому он собирается честно расплатиться по всем пунктам производства, выработав партию товара. Пусть это будет пряжа. Точно вычисляется стоимость всех трех элементов: стоимость, присоединенная орудиями производства, стоимость, заключенная в сырье, стоимость, прибавленная рабочей силой. Происходит расплата. Позвольте… Что же получается? «Стоимость продукта равна стоимости авансированного капитала». «Наш капиталист смущен»[219].

Сцена вторая. Наш капиталист, может быть, кое-что смыслит в вульгарной экономии. Он говорит, что авансировал свои деньги именно с намерением получить больше. Вспоминаются слова Данте о том, что «дорога в ад вымощена благими намерениями», «и у него точно так же могло бы появиться намерение добывать деньги, ничего не производя. Он начинает грозить. Во второй раз его уже не проведут. В будущем он станет покупать товары на рынке готовыми, вместо того чтобы заниматься их производством»[220] (как метко схвачено; сначала смутился, а потом стал грозить – надо скрыть смущение и реабилитировать себя).

Сцена третья. На капиталиста нападает раздумье. Как же так? Конечно, можно не заводить производства и все покупать, но ведь тогда прибыль исчезнет… Капиталист – en revanche – проникается своей великой общественной значимостью. Но что, если все его братья-капиталисты перестанут производить? «…Где тогда найдет он товары на рынке? А питаться деньгами он не может. Он пускается в поучения. Следует-де принять во внимание его воздержание. Он мог бы промотать свои 15 шиллингов. Вместо того он потребил их производительно и сделал из них пряжу. Но ведь зато и имеется у него теперь пряжа вместо угрызений совести»[221]. Очень большая психологическая последовательность: смутился, потом стал грозить, потом начал поучать…

Но Маркс с большой настойчивостью опять сует под нос капиталисту неопровержимый факт: ведь все-таки нет сумм, могущих оплатить его «отречение», ибо «стоимость продукта, выходящего из процесса, равна только сумме товарных стоимостей, брошенных в этот процесс. Успокоиться бы ему на том, что добродетель есть воздаяние добродетели»[222]. Выход для капиталиста явно неприемлемый.

Сцена четвертая началась. Капиталист становится все навязчивее (проповедовал и поучал, а его опять раздражают)… «Пряжа ему не нужна. Он производил ее для продажи. Ну, что же, пусть он продает ее или, что еще проще, производит в будущем только вещи для своего собственного потребления – рецепт, который однажды уже прописал ему его домашний врач Мак-Куллох как испытанное средство против эпидемии перепроизводства»[223]. Заметьте, и Мак-Куллох введен в драматизацию, сделан действующим лицом: он – домашний врач капиталиста, прописывающий рецепт… Разве рабочий мог существовать без капиталиста? Ведь капиталист ему все дал для работы. И, кроме того, капиталист – честный парень. Он заплатил ему по полной стоимости. Да, кроме того, разве сам он не работал?.. «Наш приятель, который только что кичился своим капиталом, вдруг принимает непритязательный вид своего собственного рабочего. Да разве сам он не работал? Не исполнял труд надзора и наблюдения за прядильщиком? И разве этот его труд не создает, в свою очередь, стоимости? Но тут его собственный надсмотрщик и его управляющий пожимают плечами»[224] (два новых персонажа на сцене).

Выхода нет. Вульгарная политэкономия в голове капиталиста вертится так же беспомощно, как сам капиталист в кругу марксовых вопросов.

Но не беспокойтесь о капиталисте. Открывается сцена пятая. Она начинается тем же настроением, что и первая. Капиталист «с веселой улыбкой уже снова принял свое прежнее выражение лица. Он просто дурачил нас всеми своими причитаниями. Все это не стоит и гроша. Эти и тому подобные пустые увертки и бессодержательные уловки он предоставляет профессорам политической экономии, которые собственно за это и оплачиваются. Сам же он – практический человек, который хотя и не всегда обдумывает, чтó он говорит в том случае, когда это не касается его дел, но всегда знает, чтó он делает в своей деловой сфере»[225]. Он знает, что суть в присвоении неоплаченного труда, но он смущен этим весьма мало. Ведь, несмотря на это знание, курица продолжает нести золотые яйца… Вернее, оказывается, что золотые яйца несет не курица, но поэтому они не перестают быть менее золотыми, если так можно выразиться.

Анализируется процесс созидания прибавочной стоимости. Опять – блестки иронии: «То обстоятельство, что для поддержания жизни рабочего в течение 24 часов достаточно половины рабочего дня, нисколько не препятствует тому, чтобы рабочий работал целый день…»[226]. «Наш капиталист заранее предвидел этот казус, который как раз и заставил его улыбаться. Поэтому рабочий находит в мастерской необходимые средства производства не только для шестичасового, но и для двенадцатичасового процесса труда»[227]. Производится продукт. Совершается калькуляция. Есть! Прибавочная стоимость – 3 шиллинга. «Наконец, фокус удался. Деньги превратились в капитал».

И вот перед нами капитал, образ самовозрастающей стоимости, «одушевленное чудовище, которое начинает „работать“ как будто под влиянием охватившей его любовной страсти»[228].

Чудовищу, начавшему «работать», необходимо пожирать неоплаченный труд. Прибавочная стоимость – единственная цель капиталистического производства. «Неутолимая жажда прибавочного труда» – таково заглавие второго подразделения главы восьмой «Рабочий день». Эта неутолимая жажда и толкает предпринимателя прежде всего к простому способу увеличения прибавочной стоимости – к абсолютному увеличению: растет рабочий день.

В этом отделе – новое нарастание драматизации: «Капитал – это мертвый труд, который, как вампир, оживает лишь тогда, когда всасывает живой труд и живет тем полнее, чем больше живого труда он поглощает. Время, в продолжение которого рабочий работает, есть то время, в продолжение которого капиталист потребляет купленную им рабочую силу». Ироническое замечание: «Если рабочий потребляет находящееся в распоряжении последнего (капиталиста. – М.Н.) время на самого себя, то он обкрадывает капиталиста»[229]. И далее ирония прорывается гневом. Маски товарных отношений сбрасываются. «Потребление» живого товара вдруг открывает свое гнусное эксплуататорское лицо. Напряжение так велико, что читатель чувствует, что действующие лица сейчас заговорят, – и действительно, еще две внешне спокойные фразы – и действующие лица начнут говорить.

«Итак, капиталист ссылается на закон товарного обмена. Как и всякий другой покупатель, он старается извлечь возможно бóльшую пользу из потребительной стоимости своего товара. Но вдруг раздается голос рабочего, который до сих пор заглушался шумом и грохотом [Sturm und Drang] процесса производства»[230].

«Товар, который я тебе продал, отличается от остальной товарной черни тем, что его потребление создает стоимость, и притом бóльшую стоимость, чем стоит он сам. Потому-то ты и купил его. То, что для тебя является возрастанием капитала, для меня есть излишнее расходование рабочей силы. Мы с тобой знаем на рынке лишь один закон: закон обмена товаров. Потребление товара принадлежит не продавцу, который отчуждает товар, а покупателю, который приобретает его. Поэтому тебе принадлежит потребление моей дневной рабочей силы. Но при помощи той цены, за которую я каждый день продаю рабочую силу, я должен ежедневно воспроизводить ее, чтобы потом снова можно было ее продавать. Не говоря уже о естественном изнашивании вследствие старости и т.д., у меня должна быть возможность работать завтра при том же нормальном состоянии силы, здоровья и свежести, как сегодня. Ты постоянно проповедуешь мне евангелие „бережливости“ и „воздержания“. Хорошо. Я хочу, подобно разумному, бережливому хозяину, сохранить свое единственное достояние – рабочую силу и воздержаться от всякой безумной растраты ее… Ты оплачиваешь мне однодневную рабочую силу, хотя потребляешь трехдневную. Это противно нашему договору и закону товарообмена. Итак, я требую рабочего дня нормальной продолжительности и требую его, взывая не к твоему сердцу, так как в денежных делах сердце молчит. Ты можешь быть образцовым гражданином, даже членом общества покровительства животным и вдобавок пользоваться репутацией святости, но у той вещи, которую ты представляешь по отношению ко мне, нет сердца в груди. Если кажется, что в ней что-то бьется, так это просто биение моего собственного сердца. Я требую нормального рабочего дня потому что, как всякий другой продавец, я требую стоимости моего товара»[231].

Перед нами следующая тема – вопрос о производстве относительной прибавочной стоимости.

Эксплуатация и развитие производительных сил – это тема отдела «Производство относительной прибавочной стоимости». Каждое завоевание техники, каждое увеличение производительности труда в капиталистическом обществе прежде всего используются для эксплуатации.

Когда увеличение прибавочного рабочего времени наталкивается на естественные пределы суток (нельзя работать 30 часов в сутки!) или на естественный предел физической утомляемости рабочего (нельзя работать и 20 часов в сутки), то персонифицированный капиталист вовсе не складывает оружия, подчиняясь «естественным законам природы». Ему остается, правда, один выход, но «великолепный» и широкий выход: это относительное увеличение прибавочного рабочего времени, увеличение его за счет необходимого. Один из наиболее благодарных способов увеличения подобного сорта – это применение каждого завоевания в развитии производительных сил как средства эксплуатации. Сначала перед нами проходит сотрудничество («кооперация»). Самый факт сотрудничества, работы сообща, даже без расчленения приемов и разделения труда уже повышает производительность. И кооперация в капиталистическом хозяйстве используется прежде всего как средство эксплуатации. Повышение производительности уменьшает необходимое рабочее время и увеличивает прибавочное. Из слияния многих сил возникает одна общая, и эта общая – не сумма отдельных сил (берем разрез производительности труда), а нечто большее. Теперь перед нами великолепное завоевание человека, поэзия власти человечества над природой – машина.

И вот в этой поэтичной и величественной по содержанию теме с резкой трагичностью звучит короткая фраза Маркса: «Машины – средство производства прибавочной стоимости»[232]. А ранее перед этим – спокойное обоснование: «Подобно всем другим методам развития производительной силы труда, они (машины. – М.Н.) должны удешевлять товары, сокращать ту часть рабочего дня, которую рабочий употребляет на самого себя, и таким образом удлинять другую часть его рабочего дня, которую он даром отдает капиталисту». Дальше – в очерке развития двигателя – блестка злой иронии: лошадь, как двигатель – один из наихудших, между прочим, потому, что «у лошади есть своя собственная голова»[233]. Машины развиваются, растут. Теперь уж не одна машина, а целая организованная толпа машин – великолепнейших человеческих завоеваний – эксплуатирует человека: «На место отдельной машины приходит это механическое чудовище, тело которого занимает целые фабричные здания и демоническая сила которого, сначала скрытая в почти торжественно-размеренных движениях его исполинских членов, прорывается в лихорадочно-бешеной пляске его бесчисленных собственно рабочих органов»[234]. Машина поэтически олицетворяется, становится живой.

Но это еще не все. Под сухим и холодным как будто подзаголовком «Ближайшие действия машинного производства на рабочего» перед вами раскрываются ужасы употребления при машинах детского и женского труда, удлинение рабочего дня (остановка машин – убыток), чудовищная интенсификация труда, делающая из живых людей части машины, лихорадочно работающих в такт с ней автоматов. Это – из живых-то людей! Взрыв такой понятный в своей психологии, но такой слепой в своей социальной сути борьбы рабочих с машинами. Гибель ручного производства, поглощаемого машиной, невозможность борьбы с ней, ее победоносное шествие, уничтожающее по пути отсталые формы домашнего труда. И параллельно с этим – накопление негодования.

Мы миновали логический композиционный центр. Тайна уже раскрыта. Сущность капиталистического строя – присвоение чужого труда – нами понята. И как раньше эта основная мысль отбирала факты предшествовавшего изложения, так и теперь она, уже понятая и оставшаяся позади, определяет строение последующего изложения.

Шестой отдел – заработная плата – обусловлен предыдущим и, в свою очередь, обусловливает последующий. Что заработная плата – цена рабочей силы, это уже показано. В этом отделе сосредоточены заключительные логические выводы этого положения. Этот отдел – последний камень, поддерживающий вместе со всеми предыдущими величайший по нарастанию трагичности отдел – седьмой отдел и последний – «Процесс накопления капитала». Надо точно и резко отличить и отметить доли стоимости, бросаемой рабочему капиталистом. Вычет этой суммы из общей суммы выручки дает без стоимости орудий суммы, которыми оперирует накопление.

Уже много трагизма было в том, что машины превращены в средство эксплуатации человека человеком. Мертвый как будто пьет кровь живого. Но ведь суть еще страшнее (crescendo настроения все идет!) – живой приковывается к мертвому как его часть: рабочий класс как принадлежность капитала – это первое, с чего начинается вопрос о простом воспроизводстве. В капиталистическом хозяйстве не товары прежде всего воспроизводятся, а классовые отношения.

Спаянность предыдущего с последующим неразрывна, логика неумолима. В трех абзацах, вводящих в седьмой отдел, эта связь с ослепительной яркостью вскрыта.

«Превращение известной денежной суммы в средства производства и рабочую силу есть первое движение, совершаемое стоимостью, которая должна функционировать в качестве капитала. Происходит оно на рынке, в сфере обращения. Вторая фаза этого движения, процесс производства, закончена, поскольку средства производства превращены в товары, стоимость которых превышает стоимость их составных частей, т.е. содержит в себе первоначально авансированный капитал плюс прибавочную стоимость. Эти товары должны быть затем снова брошены в сферу обращения. Надо продать их, реализовать их стоимость в деньгах, эти деньги вновь превратить в капитал и так все снова и снова. Этот кругооборот, неизменно проходящий одни и те же последовательные фазы, образует обращение капитала»[235].

Капитал диктует повышение и понижение платы рабочего. Капитал своей потребностью в сужениях и расширениях производства творит резервную армию капитализма. Капитал, требуя рабочего как запас такового, творит безработицу, создает резервную армию капитализма. Как только рабочие союзы хотят смягчить действие закона относительного перенаселения, «капитал и его сикофант[236], экономисты поднимают вопль о нарушении „вечного“ и так сказать „священного“ закона спроса и предложения»[237]. Каждая пульсация чудовища-капитала отражается на рабочем классе. Капитал сокращается – рабочие выбрасываются на улицу. Капитал эмигрирует – эмигрируют рабочие. Этих зависимостей множество. Появляется образ «Джаггернаутовой колесницы».

«Все средства для развития производства превращаются в средства подчинения и эксплуатации производителя, они уродуют рабочего, делая из него неполного человека [einen Teilmenschen], принижают его до роли придатка машины, превращая его труд в муки, лишают этот труд содержательности, отчуждают от рабочего духовные силы процесса труда в той мере, в какой наука входит в процесс труда как самостоятельная сила; делают отвратительными условия, при которых рабочий работает, подчиняют его во время процесса труда самому мелочному, отвратительному деспотизму, все время его жизни превращают в рабочее время, бросают его жену и детей под Джаггернаутову колесницу капитала… накопление богатства на одном полюсе есть в то же время накопление нищеты, муки труда, рабства, невежества, огрубения, моральной деградации на противоположном полюсе…»[238].

Двадцать четвертая глава – «Так называемое первоначальное накопление». Она – логически необходимый этап: «Накопление капитала предполагает прибавочную стоимость, прибавочная стоимость – капиталистическое производство, а это последнее – наличие значительных масс капитала и рабочей силы в руках товаропроизводителей. Таким образом, все это движение вращается, по-видимому, в порочном кругу, из которого мы не можем выбраться иначе, как предположив, что капиталистическому накоплению предшествовало накопление „первоначальное“ („previous accumulation“, по А. Смиту), – накопление, являющееся не результатом капиталистического способа производства, а его исходным пунктом»[239].

Далее развертываются картины этого «накопления» – ограбление крестьян, экспроприация земли, средств производства. Хорошо «накопление»! Маркс иронически в заглавии ставит «так называемое». Не все интерпретаторы Маркса заметили и оттенили эту иронию (например Каутский не передал иронии в своем «Экономическом учении»). Вообще в главе этой особенно много острой иронии. «Масса свободных, как птицы, пролетариев была выброшена на рабочий рынок благодаря уничтожению феодальных дружин, которые, по справедливому замечанию сэра Джемса Стюарта, „везде бесполезно переполняли дома и дворы“»[240].

Страшные картины, развернутые в этой главе, слишком хорошо известны. Неужели кто-нибудь из читавших забыл герцогиню Sutherland, «очистку» ее имений и выброшенное на бесплодный берег шотландское племя бравых гэлов, ранее ливших кровь за ее «род». «Они превратились в амфибий и жили… наполовину на земле, наполовину – на воде, но и земля, и вода вместе лишь наполовину обеспечивали их существование»[241].

Вскрыт весь ужас насилия, гнета и бесправия, сопровождавший возникновение капитализма. Созданы «условия для свободного проявления» «вечных естественных законов» капиталистического способа производства, совершен процесс отделения рабочих от средств их труда, на одном полюсе превращены в капитал общественные средства производства и существования, на противоположном полюсе превращена народная масса в наемных рабочих, в свободную «рабочую армию» – этот «шедевр современной истории». «Если деньги, по словам Ожье, „рождаются на свет с кровавым пятном на одной щеке“, то новорожденный капитал источает кровь и грязь из всех своих пор, с головы до пят»[242].

Здесь кончается предпоследний раздел двадцать четвертой главы. Мы переходим к седьмому разделу – завершительному, великолепному, сверкающему молниями революции. Это – раздел «Историческая тенденция капиталистического накопления». Тут-то и вскрывается своеобразие связи главы о так называемом первоначальном накоплении со всем предыдущим содержанием. Это своеобразие раньше могло и не подозреваться читателем, когда глава о первоначальном накоплении казалась лишь логическим требованием ретроспекции, развитием уже изложенного раньше.

«На известном уровне развития» капитал «сам создает материальные средства для своего уничтожения»[243].

Вы слышите гром революции. Вы все время напряженно ждали этого момента. Вы чувствовали всем своим существом, как двигалась стрелка на часах истории – ближе, ближе. Слишком велико было напряжение ожидания, слишком жгуч был огонь сдерживаемого негодования. История движется. Осталась секунда до заветной черты… самый короткий миг предбойного гула часов и…

«Бьет час капиталистической частной собственности. Экспроприаторов экспроприируют»[244].

Диалектическое целое I тома «Капитала» завершено. Вся тема I тома получает в один миг и научную, и художественную законченность.

* * *

Вокруг «Капитала» – основного теоретического труда научного социализма – десятилетиями нагромождались вымыслы об исключительной неудачности и тяжеловесности его литературной формы. Россказни о чрезвычайно запутанном и тяжелом языке «Капитала» являлись своеобразными проволочными заграждениями, которыми социал-предательские ученые мужи стремились «охранить» «Капитал» от подлинного рабочего читателя. Маркс-де писал для «избранных», совершенно не заботился о литературной форме, его могут читать и понимать лишь «посвященные…» Давно пора разбить подобные вымыслы.

Да, «Капитал» труден, но «Капитал» замечательно написан. Та отточенность литературной формы, которая облекает сложное теоретическое построение «Капитала», дает возможность читателю с огромной яркостью воспринять его выводы, делает их живыми, эмоционально-насыщенными.

Основной вывод настоящей работы: Маркс уделял значительное внимание литературному оформлению, но оно интересовало его отнюдь не «само по себе», отнюдь не по каким-либо отвлеченным «эстетическим» соображениям. Оно являлось оружием борьбы. Оно было подчинено основному содержанию «Капитала» и в этом подчинении было органически спаяно с содержанием, являлось функцией содержания. Маркс считал, что идеологическое оружие со всех сторон, в том числе даже и с литературной, должно быть прекрасно отточено, чтобы лучше служить целям пролетарской борьбы.

Литературное оформление «Капитала» органически слито с существом его теоретических выводов. Оно помогает читателю глубже понять, с яркостью воспринять величайший теоретический труд научного социализма. Художественные образы помогают в этом и Марксу, и его читателю.

Загрузка...