I Призма, зеркало, линза

1

собой ранить осенний город.

И взвыл, дабы мир дал ему имя.

Изпотьма ответило ветром.

Что знаешь ты, знаю я: астронавты пролетны, и банковские клерки перед обедом поглядывают на стенные часы; капюшонны актрисы в сияющих рамах зеркал, и грузовые лифтеры пальцем втирают жир в стальной рычаг; студенческие волнения; знаю, что на той неделе смуглые женщины в продуктовых трясли головами, потому что за полгода все подорожало возмутительно; каков на вкус кофе, если подержать его холодным во рту целую минуту.

Целую минуту он сидел на корточках, левой ступней (босой) сжимая камешки, слушая, как шум дыхания кувыркается вниз по уступам.

За лиственной шпалерой порхал отраженный лунный свет.

Он вытер ладони о джинсы. Где был, там и есть. А где-то заскулил ветер.

Подмигнула листва.

Ветер – не ветер, а движенье внизу среди кустов. Его рука нащупала скалу за спиной.

В двадцати футах внизу, в стороне, она встала, облаченная лишь в тени, что луна уронила с кудрявого клена; шевельнулась, и тени на ней шевельнулись.

Страх кольнул в бок, туда, где рубашка (двух средних пуговиц нет) раздулась на ветру. Мускул резиново окаймил челюсть. Когти черных волос поскребли то, что страх начертал на лбу.

Она что-то шепнула – сплошное дыхание, а ветер подхватил слова, увел значение:

– Аххххх, – от нее.

Он вытолкнул воздух из легких; почти закашлялся.

– …Хххххх… – снова она. И смех – многогранный веселый рык под луною. – хххXXхххх, – и звука больше; может, даже его имя. Но ветер, ветер…

Она сделала шаг.

Движение перекроило тени, обнажило одну грудь. Над глазом – ромбик света. Икра и лодыжка засияли против листвы.

Вдоль ее голени тянулась царапина.

Его волосы оттянуло назад со лба. Ее волосы плеснули вперед. Она шагнула следом за ними, по листве, растопырив пальцы на камне, замерла на цыпочках и выступила из темноты теней.

Скрючившись на скале, он провез ладонями вверх по ляжкам.

Руки у него были отвратительные.

Она миновала еще одно дерево, ближе. Луна швырнула ей в грудь златыми монетами. Крупные бурые ареолы, маленькие соски.

– Ты?..

Она сказала это тихо, в трех футах от него, глядя сверху вниз; и все равно в лиственной пестроте никак не разглядеть ее лица; но скулы высоки по-азиатски. Она и есть азиатка, сообразил он и подождал следующего слова, настроился на акцент. (Он умел отличать китайский от японского.)

– Ты пришел! – Мелодичный Средний Запад. – Я не знала, придешь ли! – Голос ее (чистое, шепотное сопрано…) подсказал: то, что он принял за рябь теней, отчасти было, пожалуй, страхом. – Ты здесь! – Она упала на колени в хохоте листвы. Бедра ее – спереди твердые, мягче (видно же) по бокам, и столб темноты между ними – против его обтрепанных коленей.

Она протянула руку, двумя пальцами раздвинула клетчатую ткань и коснулась его груди; пальцы проелозили вниз. Он расслышал шероховатость своей шерсти.

Смех запрокинул ее лицо к луне. Он подался вперед; безветренную брешь заполнил аромат лимона. Ее круглое лицо пленительно, брови – не по-восточному густы. Ей, наверно, за тридцать, но морщинки всего две – маленькие, возле рта.

Он потянулся к ее губам раскрытыми губами, руками – к ее вискам, и руки ему покрыли ее волосы. Хрящи ее ушей горячими извивами легли ему в ладони. Она поскользнулась коленями в листве, и сморгнула, и снова рассмеялась. Дыхание ее было точно полдень и пахло лимоном…

Он ее поцеловал; она сжала его запястья. Ожила слившаяся плоть их ртов. Силуэт ее груди, ее рука – и на груди у него, и на шерстяной рубашке – потерялась под тяжестью ее тела.

Их пальцы повстречались и перепутались на его ремне; ах, взбурливший в их поцелуе (сердце у него громко спотыкалось), сдуло прочь; затем на бедро ему дохнуло воздухом.

Они легли.

Кончиками пальцев она жестко сунула головку его хуя в жесткие волосы, и под его ногой задрожал мускул ее ноги. Он ухнул в ее жар. Когда она двигалась яростно, он крепко обнимал ее за плечи. Ее кулак камешком лежал у нее на груди. И не стихал рев, и все ревело: когда он кончал, долго и внезапно, бок ему заплескала листва.

Позже, лежа на боку, они перемешанным дыханием нагрели между собой просвет. Она шепнула:

– Ты, я думаю, прекрасен.

Он засмеялся, не разжав губ. Она изблизи посмотрела ему в глаз, в другой (он моргнул), на подбородок (за сомкнутыми губами он сжал зубы, и челюсть шевельнулась), потом на лоб. (Ему нравился ее лимонный запах.)

– …прекрасен! – повторила она.

Он улыбнулся, гадая, правда ли.

Она спрятала в тепло руку с белыми ноготками, пальцем провела вдоль его носа, заворчала ему в щеку.

Он потянулся к ее запястью.

Она спросила:

– Твоя рука?..

И он убрал руку ей за плечо, хотел обнять.

Она вывернулась:

– У тебя что-то с?..

Он потряс головой, прижимаясь к ее волосам, влажным, прохладным, лизнул их.

За его спиной ветер тоже был прохладен. Кожа у нее под волосами горячее его языка. Он умостил руки в натопленную пещеру между их телами.

Она отодвинулась:

– Твои руки!..

Вены змеились в волосах дождевыми червями. Кожа цементно суха; костяшки раздуты мозольной коростой. Тупые большие пальцы жабами легли ей между грудей.

Она насупилась, придвинула кулачок к его костяшкам, замерла.

Она была морем подлунным; пальцы его – шишковатыми полуостровами. На оконечности каждого – ободранная, изгрызенная хитиновая развалина.

– Ты?.. – начал он.

Нет, они не искалечены. Но они… уродливы! Она подняла глаза. Заморгала, и они заблестели.

– …ты знаешь, как меня?.. – Он вдруг осип. – Кто… я?

В лице ее не было тонкости, но в улыбке, покаянной и уместившейся в основном между лбом и эпикантусом, – растерянность.

– У тебя, – сказала она, полногласно и церемонно (но кое-какие обертоны ветер все же стер), – есть отец. – Она тепло прижималась бедром к его животу. Воздух, до сей поры вроде мягкий, ножом разжимал ему ляжки. – У тебя есть мам!.. – Это он щекой прижался к ее губам. Но она отвернула лицо. – Ты… – она бледной рукой накрыла его ручищу (такая маленькая обезьянка – а такие громадные руки, ласково сказал кто-то. Он запомнил) у себя на ребрах, – прекрасен. Откуда-то пришел. Куда-то идешь. – И вздохнула.

– Но… – Он сглотнул все, что застряло в горле (он был не настолько мал). – Я потерял… не знаю что.

– Ты стал нынешним из-за того, что было, – продекламировала она. – Ты станешь будущим из-за того, что есть.

– Я хочу что-то вернуть!

Она завела руку назад, прижала его к себе теснее. Холодный колодец между его животом и ее поясницей схлопнулся.

– А чего у тебя нет? – Она оглянулась через плечо. – Тебе лет-то сколько?

– Двадцать семь.

– А по лицу гораздо моложе. – Она хихикнула. – Я думала, тебе… шестнадцать! А по рукам гораздо старше…

– И мерзее?

– …бессердечнее, чем, пожалуй, на самом деле. Ты где родился?

– Нью-Йорк, север штата. Города ты не знаешь. Я там пробыл недолго.

– Скорее всего, не знаю. Далеко ты забрался.

– Был в Японии. И Австралии.

– Образованный?

Он засмеялся. Его грудь сотрясла ей плечо.

– Год в Колумбии. Еще почти год в двухгодичном колледже в Делавэре. Диплома нет.

– Ты в каком году родился?

– В тысяча девятьсот сорок восьмом. В Центральной Америке тоже был. В Мексике. Только что из Мексики и…

– Что ты хочешь изменить в этом мире? – продолжила декламацию она, отведя взгляд. – Что сохранить? Чего ищешь? Чего бежишь?

– Ничего, – ответил он. – И ничего. И ничего. И… ничего – по крайней мере, я не в курсе.

– У тебя нет цели?

– Хочу добраться до Беллоны и… – Он усмехнулся. – Цель – как у всех… ну, во взаправдашнем мире: пережить еще секунду, не лишившись разума.

Еще секунда миновала.

– Правда? – по правде переспросила она, отчего правдиво было бы признать, что слова его были искусственны (а в мыслях: разум ежесекундно под угрозой). – Тогда радуйся, что ты не просто персонаж, начирканный на полях чьей-то потерянной тетради: ты был бы скучен смертельно. Тебе что, вообще незачем туда идти?

– Добраться до Беллоны и…

На этом он умолк, и она сказала:

– Можешь не говорить. То есть ты не знаешь, кто ты? Выяснить это – слишком просто, необязательно переться сюда аж с севера штата Нью-Йорк через Японию. Аххх. – И она осеклась.

– Что?

– Ничего.

– Что?

– Ну, если ты родился в сорок восьмом, ты старше двадцати семи.

– То есть?

– Да блин, – сказала она. – Не важно.

Он медленно поколыхал ее локоть.

Она сказала:

– Я родилась в тысяча девятьсот сорок седьмом. И я гораздо старше двадцати восьми. – Она снова ему поморгала. – Но правда, это не важ…

Он откатился прочь по шумной листве.

– Ты знаешь, кто я? – (Ночь была эдакого цвета – облако пополам с ясным светом.) – Ты пришла сюда меня искать. Можешь сказать, как меня зовут?

Холод маслом растекся по его боку, где прежде была она.

Он повернул голову.

– Пошли! – Она села, и волосы ее зазмеились к нему. В лицо ему бросилась горсть листьев.

Он тоже сел.

Но она уже бежала – ноги мелькали в лунной пестроте.

Интересно, откуда у нее эта царапина.

Цапнув штаны, он сунул в них ногу и ногу, цапнув рубашку и одинокую сандалию, перекатился и встал…

Она сворачивала за скалу.

Он задержался – застегнуть ширинку и двойной шпенек на ремне. Ноги ему жевали прутики и гравий. Во она носится!

Он подбежал, а она обернулась; он положил ладонь на камень и вздрогнул: скала была влажна. Поглядел – на основании ладони и большого пальца земляное крошево.

– Вон там… – Она указала в пещеру. – Видишь?

Он потянулся было к ее плечу – но нет.

Она сказала:

– Иди. Заходи внутрь.

Он уронил сандалию – зашелестели кусты. Он уронил рубашку, придушив шелест.

Она посмотрела на него выжидательно, посторонилась.

Он шагнул внутрь: мох под пяткой, под подушечкой стопы мокрый камень. Шаг другой стопой – мокрый камень.

Вокруг трепетало дыхание. В желейной темноте щеку погладило что-то сухое. Он пощупал: мертвая лоза с запекшейся листвой. Лоза качнулась – что-то затрещало ужасно высоко над головой. Пред внутренним взором замаячил гибельный обрыв; он скользом двинул ногу вперед. Пальцы нащупали: прутик с отошедшей корой… ком влажных листьев… водяную дрожь… Еще шаг – вода лизнула ногу. Он снова шагнул.

Только камень.

Слева вспышка.

Шагнул снова, и вспышка стала оранжева, чем-то заслонена – стенкой скальной ниши, тень вместо свода, – и еще шаг.

Сухая ветка, а за ней медное блюдо – широченное, с автомобильную покрышку: догорело чуть ли не до углей. В остатках огня что-то хрустнуло, брызнув искрами на влажный камень.

Впереди, где вспышка просочилась высоко в сужающийся пролом, что-то отразило и отшвырнуло назад высветы.

Он вскарабкался, обогнув один валун, подождал; эхо дыхания и горения размечало размеры пещеры. Он примерился к расщелине, прыгнул согласно подсчетам и полез по дальнему склону. Из-под ног что-то сыпалось. Камешки в провале жалобно простучали по скалам, запнулись, зашептались – и тишина.

И всплеск!

Он свел плечи; а он-то думал, глубины всего ярд, не больше.

Лезть пришлось долго. На некоторое время его притормозила пятнадцатифутовая стена. Обошел ее сбоку, вскарабкался там, где порода выходила не так гладко. Нашел толстый гребень, подтянулся, всполз – оказалось, что это корень. Интересно чей, подумал он и выбрался на карниз.

В шести дюймах от его носа что-то тихонько взвизгнуло: «И-и-ик!» – и улепетнуло в лежалую листву.

Он сглотнул, и прилив колючих мурашек по плечам схлынул. Он в последний раз подтянулся и встал.

Они лежали в расщелине, косо уходившей в открытую небу тень.

Одним концом окаймив хохол папоротника.

Он протянул руку, заслонив свет жаровни, мерцавшей внизу; мерцание погасло.

Снова накатил страх – и не страх прежде виданного и нежданного или внезапно возникшего позади. Он пошарил в себе, поискал физических признаков, что придадут страху реальности: заторопившегося дыхания, замедлившегося пульса. Но страшное было неуловимо, как отъединение души. Он подобрал цепочку; один конец ее хихикнул и замигал, скользнув с камня. С цепочкой в руках он развернулся к оранжевому мерцанию.

Призмы.

Ну, местами.

А другие круглые.

Он пропустил цепочку сквозь пальцы. Некоторые кругляши прозрачны. Проползая через пустоты между пальцами, они преломляли свет. Он поднес цепочку к глазам и посмотрел сквозь линзу. Но линза была матовая. Наклонив ее, он различил тоннель, мутный и уходящий в глубину кругляша на несколько дюймов, и в трепещущем стекле затрепетал его собственный глаз.

Стояла тишина.

Он снова протащил цепочку по ладони. Случайный набор бусин, почти девять футов длиной. И у цепочки три хвоста. Все три конца закольцованы. На самой большой петле – маленькая металлическая бирка.

Он нагнулся к свету.

Сантиметр меди (звенья, вделанные в оптические детали, были медные) гласил: «producto do Brazil»[2].

Это что вообще за португальский такой? – подумал он.

Еще посидел, взглядом скользя по блестящим хвостам.

Хотел было сгрести их, засунуть в карман джинсов, но три перепутанных ярда вытекли из ладоней. Он поднялся, отыскал самую крупную петлю, пригнул голову. Вершины и ребра куснули шею. Он собрал колечки под подбородком и ощупью (а в мыслях: руки-крюки, бля) замкнул застежку.

Посмотрел на цепочку, что петлями света свернулась под ногами. С ляжки снял самый короткий конец. Там петля поменьше.

Он подождал, даже затаил дыхание – а потом дважды обернул хвостом плечо, дважды предплечье и застегнул на запястье. Ладонью придавил звенья и бусины – твердые, пластмасса или металл. Волосы на груди пощекотали складку между фалангами.

Самый длинный хвост он пропустил через спину: цепочка покрыла лопатки холодными поцелуями бусин. Потом через грудь; опять через спину; по животу. Одной рукой придерживая хвост (тот все еще свешивался на камни), другой расстегнул ремень.

Спустив штаны до лодыжек, последним хвостом обмотал бока; затем правое бедро; и еще один круг; и еще. Последнюю застежку замкнул на лодыжке. Натянув брюки, подошел к краю, застегнул ремень и развернулся задом, готовясь спускаться.

Оковы чувствовались. Но когда он грудью прильнул к скале, они лишь расчертили его, но не порезали.

На сей раз он пошел туда, где расщелина была всего в фут шириной, и ступил далеко от края. Зев пещеры – лямбда лунного марева, обшитая лиственным кружевом.

Камни лизали ему подошвы. Один раз внимание рассеялось, но его вновь сосредоточила холодная вода вокруг ступни; звенья цепочки согрелись на коже. Он остановился, подождал, не станет ли теплее; но цепочка была нейтральным грузом.

Он шагнул в мох.

Его рубашка валялась на кусте; под ней кверху подошвой – сандалия.

Он сунул руки в шерстяные рукава; из манжеты мигнуло правое запястье. Он застегнул сандалию; земля увлажнила колено.

Он поднялся, повертел головой и сощурился, вглядываясь в сумрак:

– Эй?..

Обернулся влево, обернулся вправо, широким большим пальцем почесал ключицу:

– Эй, а куда?..

Вправо, влево; жаль, что он не умеет читать следы и сломанные веточки. Она бы не возвращалась той дорогой, которой они пришли…

Он выступил из пещеры в слоистую черноту. Она здесь пройти-то могла? – подумал он, сделав три шага. Но двинулся дальше.

Он принял дорогу за лунный свет в тот миг, когда нога в сандалии вонзилась в грязь. Босую он забросил на каменистую обочину. Выкарабкался на асфальт, одной ступней скользя по мокрой кожаной подошве, с шипением перевел дух и огляделся.

Слева дорога шла в горку меж деревьев. Он повернул вправо. Дорога вниз приведет его в город.

По одну руку лес. По другую, сообразил он, скользко прорысив шагов десять, – только древесная изгородь. Еще шагов десять – и деревья отступили. За ними ему шелестела трава – велела потише.

Она стояла в самом центре луга.

Он сдвинул ноги – одна в сбруе и грязи, другая боса и в пыли; внезапно загрохотало сердце; он услышал, как удивленным вздохом огрызнулся на траву – сама, дескать, потише. Перешагнув канаву, ступил на плохо стриженную травяную щетину.

Она слишком высокая, подумал он, приближаясь.

Волосы вздыбились у нее над плечами; вновь зашелестела трава.

Ну да, она выше его, но все-таки не…

– Эй, я нашел!..

Она задрала руки над головой. На пенек, что ли, взобралась? На пьедестал?

– Эй?..

Она развернулась всем корпусом:

– А ты что тут делаешь?

Сначала ему почудилось, что она до бедер в грязи.

– Я думал, ты…

Но грязь бурая, как запекшаяся кровь.

Она взирала на него сверху вниз, хлопая ресницами.

Грязь? Кровь? Цветом ни то и ни это.

– Уходи!

Он гипнотически шагнул снова.

– Ты что тут делаешь? Уходи!

Пятна у нее под грудью – это что, струпья?

– Смотри, я нашел! А теперь ты скажешь, как меня?..

В пальцах она сжимала листья. И так высоко задрала руки! Листья посыпались ей на плечи. Длинные-длинные пальцы задрожали, и хрупкая тьма покрыла бок. Бледный живот вздрагивал вздохами.

– Нет!

Она отшатнулась, когда он потянулся к ней, – и застыла кособоко. Рука ее, ветвистая и ветвившаяся в десяти футах над ним, заволокла траву паутиной тени.

– Ты!.. – Вот что он попытался произнести; но изо рта вырвалось лишь дыхание.

Он посмотрел вверх, меж веточек ее ушей. С ее бровей посыпалась листва. Губы ее – толстая корявая культя, точно сук в фут толщиной отсекло молнией. Глаза ее – он раскрыл рот, запрокидывая голову, вглядываясь, – исчезли в вышине, сначала один, высоко-высоко, потом другой; короста век плотно сомкнулась.

Он попятился по жесткой траве.

Листик обгорелым мотыльком врезался ему в висок.

Шершавыми пальцами колотя себя по губам, он споткнулся, развернулся, выскочил на дорогу, снова глянул туда, где корявый ствол тянул к луне пятипалые ветвистые грабли, и бежал вприпрыжку, пока не перешел поневоле на шаг, и шагал – задыхаясь, – пока не восстановилась способность думать. А потом еще немного пробежал.

2

Не сказать, что у меня нет прошлого. Просто оно бесконечно дробится об ужасную и отчетливую эфемерность настоящего. В долгой стране, иссеченной дождем, как-то не с чего и начать. На бегу и на ходу по выбитым колеям проще не думать о том, что она сделала (что сделано с ней, сделано с ней, сделано), лучше уразуметь издали. И не столь было бы ужасно, если б на икре не осталось (приглядись я, увидел бы цепочку крошечных ранок, а между ними мгновения плоти; так я делал и сам, задев розу в саду) этой царапины.

Асфальт выплеснул его на обочину шоссе. Ломаные асфальтовые кромки стесывали картинки с глаз. Рев, что мчался к нему, донесся, лишь когда миновал. Он глянул через плечо; красные задние глаза грузовика ввалились и слились. Он шагал еще час и больше машин не видел.

«Мэк» с двойным прицепом рыгнул в двадцати футах позади, обмяк до полной остановки в двадцати футах впереди. А он даже не стопил. Кинулся к открытой кабине, втащил себя наверх, хлопнул дверцей. Шофер, высокий, блондинистый и прыщавый, посмотрел без тени мысли, отпустил сцепление.

Он хотел поблагодарить, но закашлялся. Может, шоферу охота с кем-нибудь потрепаться? Зачем еще подбирать человека, просто идущего по дороге?

Трепаться неохота. Но что-то сказать надо.

– Что везете?

– Артишоки.

Приближающиеся огни высветили шоферу лицо, оспину за оспиной.

Они дальше заколтыхались по шоссе.

Больше в голову ничего не приходило, вот разве что: я, понимаете, только что любил одну женщину, и вы ни за что не угадаете… Нет, история про Дафну не прокатит…

Поговорить хотелось ему! Шофера вполне устраивали фатические благодарности и болтовня. Западная независимость? Он немало помотался стопом по этим краям и считал, что тут сплошь маниакальный ужас.

Он запрокинул голову. Поговорить охота, а сказать нечего.

Страх унялся, и лукавство страха лепило архитектуру улыбки, с которой боролись губы.

Спустя двадцать минут он увидел вереницу шоссейных огней и подался вперед – посмотреть на съезд. Глянул на шофера – тот как раз отводил взгляд. Захрипели тормоза, и кабина рывками замедлилась.

Машина остановилась. Шофер пососал рябые щеки, повернулся – во взгляде по-прежнему ничего.

Он кивнул, как бы улыбнулся, нащупал ручку, спрыгнул на дорогу; дверца стукнула, и грузовик тронулся, пока он еще готовил благодарность; пришлось уворачиваться от угла прицепа.

Грузовик с грохотом свернул с шоссе.

Мы произнесли всего по одной реплике.

Как странно, что этот ритуальный диалог исчерпал общение. (И это – ужас?) Что за удивительные и увлекательные ритуалы мы нынче практикуем? (Он стоял на обочине и смеялся.) Что за вращение и натяжение во рту побуждает смеяться в этой ветреной, ветреной, ветреной…

Здесь сплелись узлом эстакада и тоннель. Он шагал… гордо? Да, гордо, вдоль низкого парапета.

За водой замигал город.

Полумилей ниже огонь с набережной швырялся дымом в небеса и отражениями в реку. А здесь ни одна машина не съехала с моста. Ни одна не заехала на мост.

Вот будка контролера – как и вся шеренга будок, она темна. Он зашел: фасадное стекло разбито, табурет перевернут, в кассе нет ящика – треть клавиш заклинило, кое-какие погнуты. У некоторых недоставало головок. Разбиты булавой, молотком, кулаком? Он провел по клавишам пальцами, послушал щелчки, затем шагнул со сбрызнутого стеклом резинового коврика через порог и на мостовую.

На пешеходные мостки вела железная лесенка. Но машин не было, так что он пересек две пустые полосы – там, где черный асфальт отполировали покрышки, блестела армирующая сетка, – и захромал по прерывистой разделительной, нога в сандалии по одну сторону, босая – по другую. Мимо проплывали балки, слева и справа. Впереди над бледным перевернутым отражением своих пожаров скорчился горящий город.

Он глядел на взъерошенную ветром рубчатую ночную воду и принюхивался – пахнет ли гарью. Ветер раздвинул волосы на загривке; дым уползал с реки.

– Эй, ты!

Он поднял глаза на нежданный фонарик:

– Чего?..

С мостков темноту пронзил еще фонарик и еще.

– В Беллону идешь?

– Ну да.

Щурясь, он выдавил улыбку. Один, потом другой огонек сдвинулись на несколько шагов, остановились. Он сказал:

– А вы… уходите?

– Ага. Там, знаешь ли, закрыто.

Он кивнул:

– Но я не видел ни солдат, ни полиции, ничего такого. Доехал стопом.

– И как улов?

– На последних двадцати милях попалось только два грузовика. Второй подвез.

– А отсюда?

Он пожал плечами:

– Я думаю, девчонкам-то несложно будет. Если кто проедет, наверняка вас подберет. Куда направляетесь?

– Мы вдвоем хотим в Нью-Йорк. Джуди хочет в Сан-Франциско.

– Мне бы хоть куда-нибудь, – слетело вниз нытье. – У меня температура! Мне в постели надо лежать. Я три дня и лежала.

– Путь неблизкий, – сказал он. – В оба конца.

– А Сан-Франциско цел?..

– …А Нью-Йорк?

– Да. – Он вгляделся во тьму позади фонариков. – О том, что тут творится, даже в газетах уже не пишут.

– Но как же! А телевизор? А радио?..

– Дура, это все тут не работает. Откуда им узнать?

– Но… ой, ну ни фига себе!..

– Чем ближе сюда, тем меньше народу, – сказал он. – И те, что попадаются… чуднее. А в городе как?

Одна рассмеялась.

Другая сказала:

– Довольно сурово.

Та, что заговорила первой, прибавила:

– Но ты прав, девчонкам полегче.

Рассмеялись все три.

И он тоже.

– Расскажете что-нибудь? В смысле – что-нибудь полезное? Раз уж я туда иду?

– Ага. Пришли какие-то мужики, расстреляли дом, где мы жили, разнесли все в щепу, выкурили нас.

– Она скульптуру варила, – пояснило нытье. – Большую такую. Льва. Из металлолома. Очень красивая! Но пришлось ее бросить.

– Ты подумай, – сказал он. – Вот так, значит, дела обстоят?

Одинокий, краткий, резкий смешок.

– Да уж. Нам очень легко.

– Расскажешь ему про Калкинза? И про скорпионов?

– Сам узнает. – Опять смешок. – Да и что тут скажешь?

– Оружие с собой хочешь?

Тут он опять испугался:

– А надо?

Но они говорили между собой:

– Ты ему отдашь?

– А чего нет? Я ее больше не хочу.

– Ну как угодно. Она ж твоя.

Проскрежетал металл по цепи, а одна между тем спросила:

– Ты откуда?

Фонарики отвернулись, переодев всех в призраков. На краткий миг одну, у перил, осветило, и стало видно, что она очень юна, очень черна и очень беременна.

– С юга.

– А говоришь не как на юге, – сказала та, что говорила ровно так.

– Сам-то не с юга. Но только что из Мексики.

– Ой, правда? – Это беременная. – А где был? Я знаю Мексику.

Обмен названиями полудюжины городов завершился разочарованным молчанием.

– Держи оружие.

Фонарики проследили за проблеском в воздухе, за лязгом на армированном асфальте.

Лучи тыкались в землю (а не ему в глаза), и теперь он разглядел на мостках полдюжины женщин.

– А это… – В устье моста загудел двигатель; но он посмотрел и не увидел фар. На каком-то съезде гул смолк. – Что?

– Как это называют?

– Орхидея.

– Да, точно. Вот это что.

Он подошел, в перекрестье трех лучей присел на корточки.

– Ее носят на запястье. Лезвиями вперед. Как браслет.

На регулируемом металлическом браслете резкими дугами изгибались семь ножей, от восьми до двенадцати дюймов. Все заточены. Внутри сбруя, цепочки и кожа, чтоб ножи прочно держались на пальцах.

Он все это подобрал.

– Надевай.

– Ты правша или левша?

– Амбидекстр… – Что в его случае означало «безрукий». Он повертел «цветок» в руках. – Но пишу левой. Обычно.

– А.

Он приладил браслет на запястье, защелкнул.

– А если такое в набитом автобусе надеть? Поранишь ведь кого-нибудь. – И уловил, что остро́ту не оценили. Сжал кулак в лепестках ножей, медленно разжал и в обрамлении гнутой стали ороговелыми кончиками двух пальцев потер подушечку большого.

– В Беллоне с автобусами не очень.

А в мыслях: грозные блестящие лепестки изогнулись вкруг узловатого полусгнившего корня.

– Уродина, – сказал он не этим на мостках, а прибамбасу. – Надеюсь, ты мне не пригодишься.

– Я тоже надеюсь, – сказала одна сверху. – Отдашь кому-нибудь, когда уйдешь.

– Ну да. – Он поднялся. – Так и сделаю.

Если он уйдет, – сказала другая, вновь испустив смешок.

– Ну что, нам бы двинуть отсюда уже.

– Я слышала машину. И так ждать придется сто лет. Можно и двинуть.

Южная:

– Он же сказал, что вряд ли кто подвезет.

– Да ладно, пошли. Эй, пока!

– Пока. – Их лучи метнулись прочь. – И спасибо.

Артишоки? Но он не вспомнил, откуда взялось это слово – почему так ясно звенит.

На прощание он помахал им орхидеей.

Речное мерцание меж подкосов моста обрисовало силуэт корявой руки в клетке ножей. Глядя, как девушки уходят, он пережил смутнейший трепет желания. У них горел всего один фонарик. Потом кто-то его заслонил. Они остались шагами по металлическим плитам; донесшимися обрывками смеха; шорохами…

Он пошел дальше, держа руку на отлете.

Этот иссушенный вечер сдабривает ночь воспоминаниями о дожде. О существовании этого города подозревают очень немногие. Как будто не только СМИ, но сами законы перспективы перекроили знание и восприятие, дабы обходить город стороной. По слухам, здесь почти нет электричества. Ни телекамер, ни репортажей с места событий; здешняя катастрофа тускла, а посему, ты подумай, скучна электрической нации! Это город внутренних дисгармоний и зрительных дисторсий.

3

За устьем моста асфальт осыпался.

Один живой уличный фонарь освещал пять мертвых – у двух разбиты плафоны. Карабкаясь по десятифутовому косому шмату асфальта, что разок дернулся под ногами и заворчал, точно живой, он видел, как за кромку катятся камешки, слышал, как они звякают по беглым трубам, а потом плещут где-то в темноте… Он вспомнил пещеру и перепрыгнул туда, где попрочнее, где трещины скрепляла колючая трава.

Во всех домах поблизости – ни огонька; но дальше по улицам у реки, за дымными пеленами – это что, огонь? Он уже привык к запаху, и пришлось втянуть воздух поглубже – лишь тогда заметил. Небо мглисто. Дома вонзались во мглу и исчезали.

Свет?

Перед четырехфутовым проулком он озирался десять минут – потому только, что там горел фонарь. Через дорогу разглядел бетонные ступени, грузовой подъезд под навесом, двери. На углу перевернулся грузовик. Чуть поближе три автомобиля – окна подведены битым стеклом – грузно осели на перекошенных ступицах, будто чудесным образом ослепшие лягушки.

Босая нога вся в мозолях – ни гравий, ни стекло не страшны. Но пепел пробирался под ступню и на подошву сохранной сандалии, натирал, как мельчайший песок, вползал глубже и замешивал ил на поте. Пятка стерта почти до крови.

У калитки в конце проулка – груда пустых банок, кипа газет, еще перетянутая проволокой, кирпичи, составленные в очаг, а над очагом уложены трубы. Рядом армейская миска с запекшейся мертвой плесенью. Он двинул ногой, и что-то зашуршало.

Он наклонился. Лепесток орхидеи за что-то зацепился; он подобрал пакет с… хлебом? Зев обертки плотно закручен. Вернувшись под фонарь, балансируя пакетом на пальцах меж ножей, он развернул целлофан.

Идея поесть любопытна.

Идея поспать любопытна.

Но это любопытство парализовало.

В уголке первого ломтя – головка гвоздя с десятицентовик, поплывшая зеленью; и на втором ломте зелень, и на третьем. Гвоздь, подумал он, пробил буханку. Верхний ломоть с одной стороны зачерствел. А в остальном нормальный хлеб – только прошитый зеленой прожилкой; и на ней всего-навсего пенициллин. Можно объесть по бокам.

Я не голоден.

Он сложил ломти обратно, свернул целлофан, отнес назад и засунул за кипу газет.

Возвращаясь к фонарю, сандалией отфутболил банку, и ее лязг обозначил тишину. Сквозь эту тишину он побрел дальше, высматривая в небе хоть намек на мутную луну…

Звон битого стекла оттянул взгляд к улице.

Он боялся, он был заинтригован; однако страх был неотступен – уже притупленная, ленивая эмоция; а вот интрига живая.

Он перебежал к ближайшей стене, двинулся вдоль нее, в голове прокручивая все возможные ужасы. Миновал подъезд, отметил, что туда можно нырнуть, и дошел до угла. Теперь голоса. И опять стекло.

Он выглянул.

Из разбитой витрины к двоим, которые ждали, выпрыгнули еще трое. Следом за ними на тротуар с лаем выскочила собака. Один захотел залезть назад; залез. Двое зашагали прочь.

Собака покружила, свернула к нему…

Он попятился, свободной рукой скребя по кирпичной стене.

Собака припала к земле, затанцевала в десяти футах от него – гав, гав, снова гав.

По собачьему языку и зубам размазался тусклый свет. Собачьи глаза (он с усилием сглотнул) мерцали красным – ни белков, ни зрачков, гладкие, как кровавое стекло.

Из витрины опять вылез человек. Еще кто-то обернулся и крикнул: «Мюриэл!» (Может быть, женщина.) Собака развернулась и кинулась на оклик.

Другой фонарь, через несколько кварталов, на миг очертил их силуэты.

Он шагнул прочь от стены, и его дыхание распустило тишину, потрясло, точно кто-то произнес его… имя? В раздумьях он перешел через дорогу к грузовому подъезду. На направляющей под навесом тихонько покачивались четырех- и шестифутовые мясницкие крюки – хотя не было ни ветерка. Вообще-то, рассудил он, мощный должен быть ветерок, чтоб их раскачать

– Эй!

Руки, свободная и цветущая, рывком закрыли ему лицо. Он развернулся на полусогнутых.

– Эй, ты, там!

Ссутулившись, он задрал голову.

В вышине над восьмиэтажным домом клубился дым.

– Ты это чего, а?

Он опустил руки.

Голос скрежетал сипло, почти пьяно.

Он крикнул:

– Ничего, – и пожалел, что сердце никак не успокоится. – Гуляю просто.

За дымными шалями кто-то выступил к карнизу.

– Какие планы на вечер?

– Да никаких, говорю же. – Он перевел дух. – Я только что пришел, по мосту. С полчаса назад.

– Где орхидею взял?

– Чего? – Он снова поднял руку. Фонарь капнул светом на лезвие. – Эту?

– Ну.

– Какие-то женщины подарили. Когда мост переходил.

– Я видел, как ты из-за угла на шум выглядывал. Я отсюда не рассмотрел – это кто был? Скорпионы?

– Чего?

– Скорпионы были, говорю?

– По-моему, какие-то люди в магаз вломились. У них еще собака была.

Пауза – и заскрежетал смех.

– Ты и впрямь тут недавно, шкет?..

– Я… – и сообразил, что повторяется, – только пришел.

– Хочешь один осмотреться? Или составить тебе компанию?

Ничего себе глаза у мужика, подумал он.

– Составить компанию… наверно.

– Сейчас спущусь.

Как фигура исчезла, он не разглядел – слишком дымно. А несколько минут понаблюдав за несколькими подъездами, решил, что мужик передумал.

– Вот и я. – Из того, где он собирался прятаться. – Люфер меня зовут. Тэк Люфер. Знаешь, что это значит – «Люфер»? Рыжий Волк. Или Огненный.

– Или Железный. – Он сощурился. – Здрасте.

– Железный Волк? Ну-у, да… – Человек неясно нарисовался на верхней ступеньке. – Что-то я не знаю – мне, пожалуй, не нравится. Рыжий Волк. Это мое любимое. – Человек он был очень крупный.

Спустился еще на две ступени; рабочие сапоги стучали по дереву – точно кто-то мешки с песком ронял. Мятые черные джинсы наполовину заправлены в голенища. Потертая мотоциклетная куртка исчерчена шрамами молний. Золотистая щетина на подбородке и щеках цеплялась за уличный свет. Грудь и живот, голые меж распахнутых зубцов молнии, покрыты медными зарослями. Пальцы массивны, мохнаты…

– А тебя как зовут?

…но чисты и с аккуратным маникюром.

Э-э… ну, скажем так: я не знаю. – Получилось смешно, и он рассмеялся. – Я не знаю.

Люфер остановился ступенькой выше тротуара и тоже засмеялся:

– Это как это?

Козырек кожаной кепки затенял ему пол-лица.

Он пожал плечами:

– Ну вот не знаю. Уже… довольно давно.

Люфер сошел на тротуар.

– Что ж, Тэку Люферу попадались тут люди с историями и почуднее. Ты псих, что ль, какой? Может, в дурдоме лежал?

– Да… – Видно было, что Люфер ожидал «нет».

Тэк склонил голову набок. Тень отползла, обнажив края негрошироких ноздрей над крайне европеоидным ртом. Подбородок – точно камни в стерне.

– Всего год. Лет шесть или семь назад.

Люфер пожал плечами:

– Я три месяца отсидел в крытке… лет шесть или семь назад. Но это мой предел. А ты, шкет, значит, безымянный? Сколько тебе – семнадцать? Восемнадцать? Нет, тебе, небось, все…

– Двадцать семь.

Голова Тэка склонилась к другому плечу. Свет плеснул на скулы.

– Нервное истощение, оно всегда так. Люди, у которых серьезный депресняк, знаешь? Которые спят целыми днями? Ну, по больничкам. Всегда выглядят на десять лет моложе.

Он кивнул.

– Значит, буду звать тебя Шкет. Сойдет за имя. Будешь… Наш Шкет, а?

Три дара, подумал он: доспехи, оружие, титул (как призмы, линзы, зеркала на цепочке).

– Пусть… – И внезапно уверился, что третий дар обойдется всего дороже. Откажись, предостерегло что-то. – Только я не шкет. Мне по-честному двадцать семь. Все думают, что я моложе, чем по правде. А у меня просто лицо детское. Даже седые волосы есть, если интересно…

– Слышь, Шкет… – средними пальцами Тэк подпихнул козырек повыше, – мы с тобой ровесники. – Глаза у него были большие, глубокие и голубые. Судя по волосам над ушами, не длиннее недельной бороды, под кепкой прятался жесткий ежик. – Хочешь тут чего конкретное поглядеть? Слыхал о чем-нибудь? Я люблю водить экскурсии. Что про нас снаружи-то слышно? Что люди говорят?

– Толком ничего.

– Предсказуемо. – Тэк отвел взгляд. – Ты ненароком сюда забрел или с целью?

– С целью.

– Молодец, Шкет! У человека должна быть цель. Пошли сюда. Эта улица, как свернет от реки, будет Бродвеем.

– А что тут смотреть?

Люфер заворчал, что сошло за смех.

– Зависит от того, какие зрелища на виду. – У него уже намечалось пузо, но рельеф под шерстью на животе был глубиной в мышцу. – Если нам очень повезет, может быть, – пепельная пола кожаной куртки покачнулась, когда Люфер обернулся, подмигнула над круглой медной пряжкой, скреплявшей двухдюймовый полицейский ремень, – мы вообще ни на что не наткнемся! Пошли.

И они пошли дальше.

– …шкет. Шкет…

– А? – переспросил Люфер.

– Имя примеряю.

– Сойдет?

– Не знаю.

Тэк рассмеялся:

– Я, Шкет, не настаиваю. Но оно, по-моему, твое.

В его собственной усмешке – опровержение пополам с дружелюбием.

Ответное ворчание Люфера эхом откликнулось на дружелюбие.

Они шагали под низкой завесой дыма.

Есть некая хрупкость в этом Железном Волке с лицом точно у курносой германской гориллы. Не речь и не манера – они не без грубости, – но то, как он их надевает: будто плоскость, где смыкаются речь с манерой, воспалена.

– Эй, Тэк?

– Ага?

– Ты давно здесь?

– Если скажешь, какой нынче день, я бы посчитал. Но я плюнул. Давненько. – После паузы Люфер спросил – голос странный, не такой задиристый: – Ты знаешь, какой сегодня день?

– Нет, я… – Эта странность напугала его. – Я не знаю. – Он потряс головой, а разум спешно ринулся прочь, сменил тему: – Ты чем занимаешься? В смысле, где работал?

Тэк фыркнул:

– Промышленное строительство.

– И работал здесь? До… всего?

– Поблизости. Миль двенадцать, в Хелмсфорде. Там раньше был завод, где консервировали арахисовое масло. Мы его переоборудовали под производство витамина С. А ты чем занят?.. Не, по тебе не скажешь, что у тебя работы выше крыши. – Люфер ухмыльнулся. – Да?

Он кивнул. Суждения по внешности утешительны, когда судья проницателен и дружелюбен. Ну и вообще, отпустило.

– Жил-то я в Хелмсфорде, – продолжал Люфер. – Но часто катался в город. Прежде Беллона была ничего себе городок. – Тэк глянул на какую-то дверь – слишком темно и не видно, открыта или закрыта. – Пожалуй, и до сих пор. Но однажды приехал – а тут вон чего.

Пожарная лестница над уличным фонарем, что пульсировал медленно, точно больное сердце, походила на горелые спички – некоторые еще теплились.

– Прямо как сейчас?

Их отражение нефтяной рябью скользнуло по витрине.

– Чуть меньше мест, куда добрался огонь; чуть больше народу еще не уехало… не все новоприбывшие прибыли.

– То есть ты здесь с первых дней?

– Не, как началось, я не видел. Говорю же: я приехал – а тут почти как сейчас.

– А где твоя машина?

– Стоит на улице, ветровое стекло разбито, покрышек нет – и двигателя, считай, тоже. Я поначалу-то немало глупостей допустил. Но со временем выучился. – Тэк повел руками – и исчез, не завершив жеста: они ступили в кромешную черноту. – Вроде бы сейчас тут тысяча людей. А раньше было два миллиона.

– Откуда ты знаешь? Про население?

– В газете пишут.

– А почему ты остался?

– Почему остался? – Тон снова почти стал такой… нехороший. – Ну, я, собственно, много об этом думал. И я думаю, потому что – это у меня теперь такая теория – свобода. Понимаешь, здесь, – (впереди что-то шевельнулось), – ты свободен. Законов нет – нечего нарушать, нечего соблюдать. Делай что хочешь. Отчего с тобой происходит много занятного. Очень быстро – на удивление быстро – становишься… – они подошли к очередному подслеповатому фонарю; шевелился, как выяснилось, дым – телепался на подоконнике в короне стеклянных зубов; похоже на погашенный тыквенный фонарь, – тем, кто ты есть. – И Тэка снова стало видно. – Вот так-то. Если ты к этому готов.

– Опасно, наверно. Мародеры, все такое.

Тэк кивнул:

– Еще бы не опасно.

– На улицах часто грабят?

– Бывает. – Люфер скривился. – Что ты знаешь про преступность, Шкет? Преступность – занятная штука. Вот, к примеру: в большинстве американских городов, в Нью-Йорке, Чикаго, Сент-Луисе, преступления – я читал, девяносто пять процентов – совершаются между шестью вечера и полуночью. То есть безопаснее шататься по улицам в три часа ночи, нежели сходить в театр к третьему звонку в семь тридцать. Интересно, который час. Где-то третий, небось. Вряд ли Беллона сильно опаснее любого другого города. Она ж теперь совсем маленькая. Это отчасти спасает.

Забытый нож орхидеи поскреб ему по джинсам.

– Сам-то вооружен?

– Многомесячными тщательными исследованиями – где что творится, где какие движения и вариации. Я много смотрю по сторонам. Сюда.

На другой стороне улицы были не дома: сланцево-черные деревья высились над парковой оградой. Люфер направился к воротам.

– Там безопасно?

– На вид довольно страшно, – кивнул Тэк. – Небось, любой преступник, у кого хоть капля ума есть, лучше дома посидит. Если ты не грабитель, надо психом быть, чтоб туда пойти. – Он обернулся, улыбнулся: – А это, вероятно, означает, что все грабители давным-давно устали ждать и разошлись по домам баю-бай. Пошли.

Вход сторожили каменные львы.

– Занятно, – сказал Тэк, когда они проходили между львами. – Покажи мне место, куда женщинам не велят соваться ночью, потому как там, мол, шныряют ужасные злые мужики, норовят натворить ужасных злых дел; и знаешь, что ты там найдешь?

– Голубых.

Тэк глянул на него, опустил козырек кепки:

– Вот-вот.

Тьма объяла их и поволокла по тропе, как по воде.

Во тьме этого города, в вони его – никакой безопасности. Что ж, придя сюда, от всех надежд на безопасность я отрекся. Лучше прикинуться, будто я сделал выбор. Заслонить кошмарные декорации занавесом здравомыслия. Что его откроет?

– За что тебя посадили?

– Аморалка, – ответил Тэк.

Он теперь отставал от Тэка на несколько шагов. Тропинка, поначалу бетонная, стала грунтовой. Его хлестала листва. Босая нога трижды шагнула на шершавые корни; рука, покачнувшись, разок слегка задела древесную кору.

– Вообще-то, – бросил Тэк в разделявшую их черноту, – меня оправдали. Так сложилось, видимо. Мой адвокат решил, что лучше мне просидеть без залога девяносто дней, за мелочь, типа. Какие-то бумаги где-то потерялись. Потом он это все выволок в суде, и обвинение сменили на непристойное поведение на публике; а я уже все отсидел. – Звякнули молнии, – видимо, он пожал плечами. – Если так посмотреть, все сложилось неплохо. Гляди!

Угольная чернота листвы разодралась, впустив обычные расцветки городской ночи.

– Куда?

Они остановились средь деревьев и высоких кустов.

– Тише! Вон…

Его шерстяная рубаха приструнила шумную Тэкову кожаную куртку. Он прошептал:

– Где ты?..

Из-за поворота на тропинку, нежданный, сияющий и искусственный, явился семифутовый дракон, а за ним такие же огромные богомол и грифон. И тряско поплыли – точно изощренный пластик, подсвеченный изнутри и туманный. Качнувшись друг к другу, богомол и дракон… перемешались!

Ему на ум пришли слегка размытые наложенные кинокадры.

– Скорпионы!.. – прошептал Тэк.

И плечом толкнул его в плечо.

Он рукой держался за ствол. Тени веточек паутиной оплели ему предплечье, тыл ладони, кору. Фигуры приближались; паутина заскользила. Фигуры миновали; паутина соскользнула. Они, сообразил он, раздражали глаз, как картинки на трехмерных открытках, – и такие же полосатые тела повисали прямо перед – или, может, прямо за ними.

Грифон поодаль замерцал.

На середине осторожного кривоногого шага – тщедушный малолетка с прыщавыми плечами, затем снова грифон. (Память о встопорщенных желтых волосах; руки на отлете у веснушчатого таза.)

Богомол развернулся, поглядел назад, на миг погас.

На этом была хоть какая-то одежда – темнокожий юнец зверской наружности; цепи, которые он носил вместо ожерелий, заскрипели под ладонью, когда он рассеянно погладил левую грудь.

– Малыш, давай! Шевели поршнями! – Что произнес уже опять богомол.

– Ёпта, они, думаешь, на месте? – Это грифон.

– А то. Где им еще быть. – Голос дракона вполне сошел бы за мужской; и она, похоже, была черной.

В изумлении и смятении он оцепенело слушал беседу дивных зверей.

– Пусть только попробуют не быть на месте!

Цепи исчезли, но скрипели по-прежнему.

Грифон снова мигнул: под ослепительной чешуей исчезли рябые ягодицы и грязные пятки.

– Эй, Малыш, а вдруг их еще нет?

– Ой, ёпта! Адам?..

– Адам, ну кончай. Сам же понимаешь, что они там, – утешила дракон.

– Да? Это с чего это я понимаю? Эй, Леди Дракон! Леди Дракон, ну вы даете!

– Пошли. И помолчите оба, а?

Качко сталкиваясь и разъединяясь, они исчезли за поворотом.

Теперь он вовсе не видел своей руки и потому отпустил ствол.

– Что… что это было?

– Я же говорю: скорпионы. Такая банда, типа. Может, и не одна. Я особо не в курсе. Проникаешься к ним со временем, если умеешь не путаться у них под ногами. Если не умеешь… ну, тогда, видимо, или к ним, или получаешь по башке. Во всяком случае, я так понял.

– Да нет, эти… драконы всякие?

– Красиво, да?

– А это как?

– Знаешь голограммы? Это проекции интерференционных картин очень маленького, очень маломощного лазера. Там все несложно. Но эффектно. Они это называют «светощит».

– А. – Он глянул на свое плечо, куда Тэк уронил руку. – Про голограммы я слыхал.

Тэк вывел его из-под кустарного прикрытия кустов на бетон. Поодаль у тропы, там, откуда пришли скорпионы, горел фонарь. Они зашагали к нему.

– А есть другие?

– Могут быть. – Тэк снова замаскировал тенью пол-лица. – Светощиты на самом деле ни от чего не защищают – разве что наши любопытные глазки от тех, кто желает разгуливать с голой жопой. Когда я только приехал, тут повсюду были одни скорпионы. А недавно стали появляться грифоны и всякие другие. Но название жанра прижилось. – Тэк сунул руки в карманы джинсов. Куртка, внизу сцепленная замком молнии, вздулась спереди, изобразив несуществующие груди. Тэк разглядывал их на ходу. Подняв взгляд, улыбнулся безглазо: – Я уж и забыл, что люди не знают про скорпионов. Про Калкинза. Они тут знамениты. Беллона – большой город; в любом другом, если там заведутся такие звезды, – да в Лос-Анджелесе, Чикаго, Питтсбурге, Вашингтоне на шикарных коктейлях только о них бы и трындели все, а? Но про нас забыли.

– Нет. Не забыли.

Он не видел глаз Тэка, но знал, что они сузились.

– И поэтому засылают к нам людей, которые не помнят, как их зовут? Тебя вот, например?

Он резко хохотнул; в горле получилось так, будто он гавкнул.

Тэк ответил сипеньем, которое служило ему смехом.

– Да уж! Ничего себе ты шкет. – Смех не стихал.

– А теперь мы куда?

Но Тэк, опустив подбородок, шагал вперед.

Удастся ли вылепить себе личность из этой игры сумрака, света и сыромяти? Как мне в осмысленной матрице воссоздать этот прожаренный парк? Вооружившись парадоксальными виденьями, уродливую руку заключив в клетку красивых железок, я созерцаю новую механику. Сам я – бешеный механик: прошлое уничтожено, восстанавливаем настоящее.

4

– Тэк! – окликнула она из-за костра, встала и тряхнула огненными волосами. – Кого привел?

Она обогнула шлакоблочный очаг и пошла навстречу – став силуэтом, перешагивая спальные мешки, скатки, целую поляну простертых тел. Двое глянули на нее и перевернулись на другой бок. Еще двое храпели на разных частотах.

Девушка на одеяле, без рубашки и с очень симпатичными грудями, перестала играть на губной гармошке, постучала ею по ладони, вытряхивая слюну, и снова дунула.

Рыжая обогнула гармонистку и схватила Тэка за манжету, вблизи снова обретя лицо.

– Ты сколько дней уже не приходил! Что с тобой случилось? Ты же раньше заглядывал к ужину чуть не каждый вечер. Джон за тебя волновался.

Лицо в полумраке было красивое.

– Я не волновался. – От стола со скамьями к ним подошел высокий длинноволосый человек в перуанском жилете. – Тэк приходит. Тэк уходит. Сама же знаешь Тэка. – Даже в свете миниатюрных костров, отраженных в очках, его загар выдавал действие химикатов или солярия. Волосы бледные и жидкие, а день наверняка высветил бы в них выгоревшие пряди. – Сейчас ты скорее к завтраку пришел, чем к ужину. – И длинноволосый – Джон? – постучал по ляжке скатанной в трубку газетой.

– Ну давай, Тэк. Рассказывай. – Она улыбнулась; ее лицо раскололи густые тени. – Кого ты на сей раз нам с Джоном привел?

А Джон задрал голову (двойное пламя соскользнуло с линз), выглядывая проблески рассвета.

Тэк сказал:

– Это вот Шкет.

– Скейт? – переспросила она.

Шкет.

– Ш, э, к, е, т?..

– Ш, к, е.

– …д, т, – прибавила она, неуверенно хмурясь. – А, Шкедт.

Если Тэк и скривился, этого никто не увидел.

Сам он, впрочем, решил, что это мило; но встревожило что-то другое.

Она расправила плечи, поморгала.

– Как дела, Шкедт? Ты новенький? Или месяцами в темноте прятался? – И Тэку: – Поразительно, да? Постоянно кто-нибудь вот так всплывает. Казалось бы, знаешь в городе всех, кого можно. А потом вдруг кто-то высовывает нос из кустов – и оказывается, он там всю дорогу скрывался, наблюдал…

– Так мы познакомились с Тэком, – пояснил Джон. И Тэку: – Да, Тэк?

Тэк сказал:

– Он новенький.

– Ясно. Короче, – сказал Джон, – у нас тут такое дело. Объяснишь, Милдред?

– Ну, мы считаем… – Плечи Милдред сдвинулись по-официальному. – Мы считаем, надо как-то вместе выживать. Нельзя же глотки друг другу рвать, как звери. А такая вот история, – (он не усомнился, что взмах ее руки и «такая история» не подразумевали ничего за пределами света от костра), – легко может выродиться в какой-нибудь… ну, ужас! И мы тут устроили, можно сказать, коммуну. Прямо в парке. Люди добывают еду, вместе работают, знают, что как-то защищены. Мы стараемся жить как можно органичнее, но с этим становится сложнее. Когда в Беллону приходят новенькие, у них есть шанс посмотреть, как у нас тут все устроено. Мы не принимаем всех подряд. Но если принимаем, то с распростертыми.

Ощущалась какая-то судорога (в нем, в ней – он не понял и поэтому занервничал) – точно провод натянули через край и порвали изоляцию.

– Ты же новенький, да? Новеньким мы всегда рады.

Он кивнул, а мозг его меж тем разгонялся, взвешивал: в нем? В ней?

Тэк сказал:

– Покажи ему тут всё, Милли.

Джон сказал:

– Хорошая мысль, Милдред. Тэк, я хотел с тобой поговорить, – и опять постучал газетой. – А, кстати. Может, хочешь глянуть?

– Что? Ой… – Нельзя столько психовать из-за таких вещей. Но ему часто приходилось себе об этом напоминать. – Спасибо. – И он взял сложенную газету.

– Ладно, Тэк. – И Джон с Тэком отвернулись. – Ты когда к фундаментам приступаешь? Я могу дать…

– Послушай, Джон. – Оба побрели прочь, и Тэк положил руку Джону на плечо. – Чертежи есть? Больше ничего не надо, можно…

А потом их стало не слышно.

– Есть хочешь?

– Нет.

Она и впрямь была красивая.

– В общем, если захочешь… давай сюда пойдем… мы начинаем готовить завтрак, как рассветет. Это уже скоро.

– Вы всю ночь не спали? – спросил он.

– Да нет. Но если ложиться на закате, просыпаешься довольно рано.

– Я не спал.

– Мы тут много работаем… – она сунула руки в задние карманы; ее джинсы с оторванными штанинами высоко сбились на бедрах, – днем. Мы не просто сиднем сидим. У Джона десяток проектов. Довольно трудно спать, когда люди молотками стучат, и строят, и вообще. – Она улыбнулась.

– Я не спал; но я не устал. Когда устаю, меня из пушки не поднять. – И он перевел взгляд на ее ноги.

Она шагала, и свет на них смыкался и скрещивался.

– Нет, мы не против, хочешь спать – спи, пожалуйста. Мы никого не хотим заставлять. Но нам надо поддерживать какой-то режим, понимаешь.

– Да, это я понимаю.

Он и сам постукивал газетой по бедру. А теперь поднес ее к лицу.

– А чего ты с орхидеей разгуливаешь? – спросила она. – Конечно, город в таком состоянии, что это, наверно, разумно. И мы правда очень терпимые – у нас кто только не живет. Но…

– Мне подарили. – Он повернул газетную трубку.

«СЕРЬЕЗНЫЙ ДЕФИЦИТ»

Таблоид раскрылся у него в руках.

«ВОДЫ УГРОЖАЕТ»

Дата – вторник, 12 февраля 1995 года.

– А это еще что?

Она помрачнела:

– Тут мало кто смыслит в техобслуживании. И мы все ждем, что со дня на день наступит серьезный дефицит воды. Ты не представляешь, сколько израсходовали, пока пытались тушить пожары.

– Да нет, девяносто пятый год.

– А. Это – Калкинз. – На деревянном столе стояла коробка с консервами. – По-моему, поразительно, что у нас вообще есть газета. – Она села на скамейку и посмотрела на него выжидательно. – А даты – это он просто шутит.

– А. – Он сел рядом. – А палатки у вас есть? Хоть какое-то укрытие? – Но все думал: «Тысяча девятьсот девяносто пятый?»

– Мы в основном предпочитаем на воздухе. – Она огляделась, а он тем временем тщился почувствовать город за пределами этого лиственного грота в свете костра. – Конечно, Тэк… он обещал Джону простые чертежи. Для изб. Джон хочет, чтобы Тэк возглавил весь проект. Считает, Тэку это будет полезно. Тэк, знаешь, такой странный. Почему-то думает, что мы его не примем. Или мне кажется, что он так думает. У него в голове очень важная картинка: вот он такой весь из себя одиночка. Хочет отдать нам чертежи – он ведь инженер, знаешь, – и чтобы дальше мы сами. Но ценность ведь не просто в доме или там в лачуге, которые в результате построятся. Тут должен быть внутренний творческий порыв строителя. Согласен?

Чтоб хоть чем-то себя занять, он покрепче сцепил зубы.

– Точно не хочешь есть?

– А. Нет.

– И не устал? Можешь передохнуть пару часиков, если что. Работа начинается только после завтрака. Давай одеяло принесу, хочешь?

– Нет.

При свете костра в ее решительном ясном лице он насчитал лет двадцать пять.

– Я не хочу есть. И спать. Я даже не знал, что Тэк ведет меня сюда.

– Тут очень славно. Правда. По крайней мере, очень теплое единение чувств.

Пожалуй, всего двадцать.

Гармонистка заиграла вновь.

За костром завозился кто-то в коконе защитного цвета.

Кроссовка Милдред очутилась в футе от ближайшего спящего, который накрыл голову холстиной.

– Лучше б ты это не носил, – засмеялась Милдред.

Он разжал массивные пальцы под металлом.

– Ну, если хочешь остаться. Может, тогда тебе и не надо будет это носить.

– Мне и не надо это носить. – И решил не снимать.

Гармоника вознегодовала.

Он поднял глаза.

Свет ярче огня и зелени забросал спальники и скатки лиственными тенями деревьев. Затем разбухшие лапы и иззубренный прозрачный хвост съежились.

– Эй, вы нам притаранили?

Шея у него была щедро увешана цепями. На округлости плеча – широкая ссадина (а ниже ссадины поменьше), будто он неудачно упал на бетон. Один сапог тоже оплетен цепями – на ходу он звякал.

– Давайте, не тормозите! Тащите сюда это говно!

Он остановился у очага. Пламя отполировало мощные руки, маленькое личико. Передний зуб сломан.

– Больше ничего? – Он резко указал на стол, смахнул с плеча спутанные, полузаплетенные черные волосы и подошел.

– Привет! – сказала Милдред, просияв сногсшибательной улыбкой. – Кошмар! Как дела?

Скорпион воззрился на нее сверху вниз, высоко задрав влажную губу над сломанным зубом, и с расстановкой произнес:

– Ёпта, – что поддавалось разнообразным трактовкам. Вклинился между ними двумя. – А ну… – заметил орхидею, – подвинься нахуй, а? – И подтащил коробку консервов с края стола к животу, на котором несвежие мятые джинсы висели так низко, что видно было, как шерсть густеет ближе к лобку. Через мощное плечо глянул на орхидею, закрыл рот, потряс головой. – Ёпта, – опять, а затем: – А ты, бля, чего вылупился? – Между полами укороченного жилета под темной велосипедной цепью на блестящих звеньях из нержавейки и меди из скобяной лавки мерцали призмы, зеркала и линзы.

– Ничего.

Кошмар раздраженно цыкнул, развернулся и споткнулся о спальник.

Под ноги не лезь, идиот!

Холстина затряслась, и появилась голова – пожилой мужик поскреб под очками, в которых, вероятно, уснул, и поглядел вслед скорпиону, затопавшему под деревья.

Он увидел, как под маской лица Милли что-то шевельнулось, и какой-то миг был уверен, что сейчас она окликнет, попрощается. Она провезла по земле кроссовкой.

На голени у нее была царапина.

Он нахмурился.

Она сказала:

– Это Кошмар. Про скорпионов уже знаешь?

– Тэк кое-что рассказал.

– Поразительно, как прекрасно можно ладить с людьми, если просто быть любезным. Правда, у них странноватые представления об ответной любезности. Раньше они вызывались кого-нибудь для нас избить. Всё хотели, чтоб Джон нашел, кого бы им поучить жизни – само собой, того, кто нам докучал. Но нам никто не докучал. – Она сгорбилась.

– Я так понимаю, – заключил он из дефектной конструкции ее улыбки, – вы не всегда с ними ладите?

– Не всегда. – Улыбка идеальна. – Просто жалко, что Джона не было. Джон с ними ладит отлично. По-моему, Кошмар его побаивается. Мы им часто помогаем. Продуктами делимся. Мне кажется, они многое у нас черпают. Но было бы гораздо проще им помогать, если б они признали, что им это нужно.

Гармошка молчала; гологрудой девушки на одеяле не было.

– Ты где так оцарапалась?

– Нечаянно. Джон. – Она пожала плечами. – Такой вот штукой, кстати. – Она кивнула на орхидею. – Ерунда.

Он наклонился потрогать, глянул на Милдред – та не шевельнулась. Поэтому он прижал указательный палец к ее коже, провел вниз. Короста под мозолью – как крохотный рашпиль.

Милдред нахмурилась:

– Ну правда, ерунда. – Получилась мягкая гримаса в густо-рыжем обрамлении. – А это что? – Она ткнула пальцем. – На запястье у тебя?

Когда он наклонился, задралась манжета.

Он пожал плечами. Смятение – как попытка нащупать удобную позу внутри собственной шкуры.

– Нашел. – Интересно, расслышала ли она знак вопроса – крохотный, не больше точки.

Она шевельнула бровями – значит, услышала; и это его позабавило.

На его узловатом запястье полыхнуло оптическое стекло.

– Где ты это взял? Я у нескольких людей видела такую… цепь.

Он кивнул:

– Я нашел недавно.

– Где? – Нежная улыбка требовала ответа.

– А где ты оцарапалась?

По-прежнему улыбаясь, она ответила смущенным взглядом.

Этого он ожидал. И не поверил.

– Я… – и эта мысль разрешила некую внутреннюю каденцию, – хочу про тебя знать! – Он был внезапно и ошеломительно счастлив. – Ты здесь давно? Откуда ты? Милдред? Милдред – а как фамилия? Почему ты сюда пришла? А сколько тут пробудешь? Любишь японскую кухню? А стихи? – Он засмеялся. – Тишину? Воду? Чтобы произносили твое имя?

Ну-у… – Он видел, что она страшно довольна. – Милдред Фабиан, и на самом деле меня все называют Милли, как Тэк. Просто Джон считает, что, когда приходят новенькие, надо поофициальнее. Я здесь училась в университете штата. Вообще я из Огайо… из Эвклида?

Он кивнул.

– Но в местном универе прекрасный факультет политологии. Раньше был. Поэтому я приехала сюда. И… – Она опустила глаза (карие, сообразил он с задержкой памяти в полсекунды, глядя на опущенные пшеничные ресницы, – карие с медной подкладкой, медной, как ее волосы). – Я осталась.

– Когда все случилось, ты была здесь?

– …да.

Он расслышал вопросительный знак – крупней любого, что найдется в шрифт-кассе.

– А что… – и когда он произнес: – случилось? – ему уже не хотелось знать ответ.

Ее глаза расширились, снова опустились; плечи ссутулились; спина округлилась. Она потянулась к его руке, что лежала между ними на скамье в своей клетке.

Двумя пальцами взяла блестящий кончик ножа, и он почувствовал, как его ладонь повисла на сбруе.

– А можно… я всегда… ну, можно ими… – Она оттянула кончик ножа вбок (на запястье надавило, и он напряг руку), отпустила: приглушенный дмммм. – Ой.

Он не понял.

– Я все думала, – пояснила она, – звенят ли они. Как музыкальный инструмент. Все ножи разной длины. Я думала, если они умеют делать ноты, на них, наверно, можно… играть.

– На ножевой стали? По-моему, она недостаточно хрупкая. Колокольчики и всякое такое – они из железа.

Она склонила голову набок.

– Звенит хрупкое. Стекло, например. Ножи прочные, это да; но слишком гибкие.

Спустя миг она подняла глаза:

– Я люблю музыку. Хотела основной специальностью взять. В универе. Но политология была так хороша. По-моему, я с тех пор, как поступила, не видела в Беллоне ни одного японского ресторана. Но было несколько хороших китайских… – Что-то произошло с ее лицом – как будто узел развязался, изнеможение пополам с отчаянием. – Мы стараемся как можем, понимаешь?..

– Что?

– Мы стараемся как можем. Ну, здесь.

Он слегка кивнул.

– Когда все случилось, – тихо сказала она, – был ужас.

«Ужас» прозвучал абсолютно сухо; он вспомнил, как таким же тоном человек в коричневом костюме однажды произнес «лифт». Та же модуляция, вспомнил он, обнажала речи Тэка.

Она сказала:

– Мы остались. Я осталась. Видимо, считала, что должна. Не знаю, сколько… сколько тут пробуду. Но ведь надо что-то делать. Раз уж мы здесь, что-то делать надо. – Она перевела дух. На щеке подпрыгнул мускул. – Ты?..

– Что я?

– Что ты любишь, Шкедт? Чтобы произносили твое имя?

Он знал, что это невинный вопрос; и все равно рассердился. Губы уже начали складываться в «н-ну-у…» – но получился лишь выдох.

– Тишину?

Выдох обернулся шипением; шипение обернулось:

– …случается.

– Ты кто? Откуда ты?

Он замялся и посмотрел, как ее глаза что-то отыскали в его заминке.

– Ты боишься, потому что ты здесь новенький… мне кажется. Я боюсь, мне кажется, потому что я здесь… ужасно давно! – Она обвела взглядом лагерь.

У очага стояли два длинноволосых юнца. Один тянул руки к огню – то ли грел, то ли просто хотел почувствовать жар.

Утро выдалось теплое. В этом лиственном пузыре я вовсе не вижу защиты. Нет сочленения на стыке предмета и тени, нет жесткого угла между горючим и горением. Где им поставить свои убежища, утопив фундаменты в пепле; двери и окна – в шлаке? Нечему доверять – лишь тому, что греет.

Губы у Милдред раздвинулись, глаза сузились.

– Знаешь, что сделал Джон? И я считаю, это очень храбро. Мы только достроили очаг; нас здесь тогда было всего ничего. Кто-то хотел разжечь огонь зажигалкой. Но Джон сказал: погодите; а потом пошел аж на озеро Холстайн. Тогда пожары были гораздо сильней. И он принес оттуда факел – старую, сухую горящую палку. Ему по пути назад пришлось даже несколько раз поджигать новую. И от этого огня, – она кивнула туда, где один юнец сломанной ручкой метлы тыкал дрова, – он зажег наш. – (Другой юнец стоял рядом в обнимку с поленом.) – По-моему, это очень храбро. Правда?

Полено упало. Искры гейзером брызнули сквозь решетку, выше нижних ветвей.

– Эй, Милли!

Искры закружились, и он озадачился: а почему все говорят так громко, когда столько народу спит?

– Милли! Смотри, что я нашла.

Она надела синюю рубаху, но не застегнула. В одной руке губная гармошка, в другой тетрадь на пружинке.

– Это что? – откликнулась Милли.

Проходя мимо очага, девушка махнула тетрадью в огненном фонтане; искры взвихрились шутихами и опали.

– Может, кто-нибудь тут потерял? Она обгорела. Обложка.

Девушка села между ними, сгорбилась, сосредоточенно насупилась.

– Это кто-то учился.

Картон в углу расслоился и почернел. Половину задней обложки испятнал жар.

– А что там? – спросила Милли.

Девушка пожала плечами. Плечом и бедром задела его. Он отодвинулся по скамье, чтоб дать ей место, подумал было придвинуться обратно, но вместо этого взял газету и открыл – сбоку порвав ножами – на второй полосе.

– А первые страницы кто выдрал? – спросила Милли.

– Она такая уже была.

– Но в пружине остались края.

– Почерк красивый.

– Разбираешь, что написано?

– Слишком темно. Я кое-что прочла в парке под фонарем. Пошли к огню.

Газетная полоса у него перед глазами мигала подсветкой сзади – видны буквы с обеих сторон. Разглядел он лишь готическую шапку:

«ВЕСТИ БЕЛЛОНЫ»

А ниже:

РОДЖЕР КАЛКИНЗ

Главный редактор и издатель

Он закрыл газету.

Девушки ушли к очагу.

Он встал, отложил газету на скамью, один за другим перешагнул три спальника и скатку.

– И что там?

В кулаке она по-прежнему сжимала гармошку.

Волосы коротки и густы. Глаза – она взглянула на него в упор – истошно-зеленые. Оперев тетрадь на сгиб локтя, свободной рукой отогнула картонную обложку и показала ему первую страницу. Ногти испещрены крапинами зеленого лака.

Верхнюю строчку занимала оборванная фраза каллиграфическим почерком:

собой ранить осенний город.

И взвыл, дабы мир дал ему имя.

По бокам у него побежали мурашки…

Изпотьма ответило ветром.

Что знаешь ты, знаю я: астронавты пролетны, и банковские клерки перед обедом поглядывают на стенные часы; капюшонны актрисы в сияющих рамах зеркал, и грузовые лифтеры пальцем втирают жир в стальной рычаг; студенческие

Она опустила тетрадь и вгляделась в него; зеленые глаза поморгали. Пряди волос стряхнули занозы теней на щеку.

– Что с тобой такое?

Его лицо потянулось к улыбке.

– Это просто как-то… ну, очень странно!

– Что тут странного? – Она закрыла обложку. – У тебя очень непонятное лицо.

– Я не… но… – Улыбка получалась какая-то не такая. То, что ее сбивало, помещалось на третьей вершине треугольника, коего нижние вершины – узнавание и неразумение. – Просто это так… – (Нет, начни заново.) – Ну, это так… Я, понимаете, много знаю про астронавтов. Я раньше читал расписания пролета спутников и выходил ночью, смотрел на них. И я дружил с одним банковским клерком.

– У меня была одна знакомая, она работала в банке, – сказала Милли. И другой девушке: – А у тебя не было?

Он сказал:

– И я прежде работал в театре. На втором этаже, мы вечно возили что-нибудь на грузовом лифте… – Эти воспоминания так легко восстановить… – Я про него как раз недавно думал – про грузового лифтера.

Они все равно смотрели озадаченно.

– Просто все это очень знакомо.

– Ну да-а… – Она большим пальцем провела по блестящей гармошке. – Я, наверно, бывала в грузовом лифте хотя бы однажды. Блин, да я в школе играла на сцене – в гримерной на раме зеркала были лампочки. И ничего странного.

– Но там дальше про студенческие волнения. И бодеги… Я только что из Мексики.

– Там нет никаких студенческих волнений.

– Нет, есть. Я однажды пережил студенческие волнения. Я покажу. – Он потянулся за тетрадью (девушка шарахнулась от орхидеи), свободную руку распластал по странице (девушка снова шагнула ближе, плечом погладив его руку. Под незастегнутой рубахой он увидел ее грудь. Ага-а), прочел вслух: – «…Пальцем втирают жир в стальной рычаг; студенческие хэппенинги с полными „фольксвагенами“ спагетти, рассвет в Сиэтле, автоматический вечер в Лос-Анджелесе». – И оторвался от страницы, опешив.

– Ты в Сиэтле и Лос-Анджелесе тоже бывал? Утром и ночью? – У огня замерцала ее зеленоглазая улыбка.

– Нет… – покачал головой он.

– А я бывала. И мне все равно не странно. – По-прежнему мерцая, она нахмурилась его хмурости. – Тут не про тебя. Если это не ты в парке потерял… Ты же этого не писал?

– Нет, – сказал он. – Нет. Я не писал. – Утраченное (силой и странностью не уступит никакому дежавю) чувство терзало его. – Но я поклялся бы, что знаю

Горячее всего огонь обжигал сквозь дыру на колене; он хотел было почесаться; ножи зацепились за распустившиеся нитки. Он отдернул орхидею. Нитки лопнули. Ороговевшими пальцами другой руки он постучал по коленке.

Милли взяла тетрадь, перелистнула дальше.

Зеленоглазая склонилась ей через плечо.

– Прочти в конце, про молнию, и взрывы, и заваруху. Он писал про то, что было здесь, как думаешь? С Беллоной?

– Прочти в начале, про скорпионов и запертых детей. А это, по-твоему, про что?

Они придвинулись друг к другу в свете очага.

Ему стало неуютно, и он оглядел поляну.

Тэк перешагнул спальный мешок и сказал Джону:

– Вам, народ, лишь бы я побольше вкалывал. Никак вы не поймете: ничего хорошего в работе ради работы я не вижу.

– Да ладно тебе, Тэк. – Джон рассеянно постучал по бедру, словно по-прежнему держал газету.

– Чертежи я вам дам. Делайте с ними что хотите. Эй, Шкет, как делишки? – Пламя помяло громоздкий Тэков подбородок, выманило светлые глаза к свету, замигало на кожаном козырьке. – Нормалек?

Он сглотнул, отчего стиснулись зубы, и кивок вышел чопорнее, чем он хотел.

– Тэк, но ты же возглавишь строительство?.. – сверкнул очками Джон.

– Ёпта, – сказал Тэк, напомнив о Кошмаре.

– Ой, Тэк… – покачала головой Милли.

– Я с ним всю ночь бодаюсь, – сказал Джон. – Эй. – Он глянул на стол. – Кошмар приходил за едой?

– Ага. – Бодро.

– И как он?

Она пожала плечами – уже не так бодро.

Он услышал музыку, обернулся.

Другая девушка, вернувшись к себе на одеяло, склонилась над губной гармошкой. Волосы шлемом бронзы в патине охватили опущенное лицо. Рубашка соскользнула с острого плеча. Хмурясь, девушка снова ладонью постучала по отверстиям. Тетрадь она прислонила к колену.

– Мы с Тэком ходили смотреть, где я хочу поставить хижины. На скалах, знаешь?

– Ты опять поменял место? – спросила Милли.

– Ага, – сказал Тэк. – Он опять. Как тебе тут нравится, Шкет? Славно, да?

– Мы с радостью тебя примем, – сказал Джон. – Мы всегда рады новым людям. Работы вагон; любые руки пригодятся. – Ладонь бросила стучать, прилипла к бедру и там осталась.

Он заворчал, высвобождая то, что застряло в горле.

– Я, наверно, двину дальше.

– Ой… – высказалась Милли огорченно.

– Да ладно. Останься позавтракать. – А Джон – горячо. – Примерься к проекту какому-нибудь. Глянь, что понравится. Вдруг что найдешь.

– Спасибо, – сказал он. – Я пойду…

– Я провожу его до авеню, – сказал Тэк. – Ладно, ребятки, покедова.

– Если передумаешь, – окликнула Милли (Джон опять застучал по ноге), – возвращайся в любой момент. Может, тебе через пару дней захочется. Ты приходи. Мы и тогда будем рады.

На бетонной тропе он сказал Тэку:

– Они очень хорошие люди, да? Просто я, видимо… – И пожал плечами.

– Да уж, – проворчал Тэк.

– Скорпионы – у них что, рэкет? Охраняют коммуну и за это с нее дерут?

– Типа того. Но коммуна под охраной.

– От чего-то еще? Помимо скорпионов?

Тэк снова хрипло заворчал.

Он распознал в ворчании смех.

– Я в такие дела вляпываться не хочу. Не на этой стороне, по крайней мере.

– Я тебя доведу до авеню, Шкет. Авеню идет в город. В окрестных магазинах почти всю еду растащили. Но никогда не знаешь, на что наткнешься. Мне-то, честно говоря, кажется, что тебе лучше в домах. Но есть риск: могут и с дробовиком встретить. Я же говорю, из двух миллионов в городе осталось с тысячу душ. Из сотни домов занят один – шансы неплохие. Однако пару раз я и сам чуть на дробовик не налетел. И о скорпионах нельзя забывать. Джонова тусовка? – Хриплый скрипучий смех вышел пьяным – в отличие от прочих Тэковых повадок. – Они ничего. Но и к ним я бы на твоем месте особо не прикипал. Я вот воздерживаюсь. Но помогаю им. А для начала они, может, и ничего… просто оглядеться, на пару дней.

– Да. Пожалуй… – Но это было задумчивое «да».

Тэк кивнул, безмолвно согласившись.

Этот парк кишит мраками, тканями тишины. Тэк подметками сапог татуирует дорогу. Мне видится, будто за ним остается пунктир. И вдруг кто-нибудь подберет краешек ночи, разорвет ее по этой перфорации, сомнет и выбросит.

Горели только два из сорока с лишним парковых фонарей (он начал считать). Ночная хмарь камуфлировала все намеки на рассвет. У ближайшего горящего фонаря, откуда уже виднелись ворота со сторожевыми львами, Тэк вынул руки из карманов. Две булавки света проткнули темноту где-то над песочной верхней губой.

– Если хочешь… можно ко мне?..

5

– …Ладно.

Тэк выдохнул:

– Хорошо, – и развернулся. Лицо совершенно почернело. – Сюда.

Он нестойко заспешил следом за звоном молний. Черноту сучьев над тропинкой внезапно сдернуло с небес, серых в клине уходящих вдаль крыш.

Остановившись подле львов и оглядывая широкую улицу, Тэк растирал бока под курткой.

– Вот и утро, похоже.

– А где встает солнце?

Люфер усмехнулся:

– Ты мне, конечно, не поверишь, – они снова зашагали, – но когда я только приехал, поклясться бы мог, что свет всегда появляется там. – Они сошли с бордюра, и он кивнул влево. – Но, как видишь, сегодня светает, – он указал вперед, – там.

– Потому что время года сменилось?

– По-моему, оно особо-то не менялось. Но может быть. – Тэк опустил голову и улыбнулся. – Или, может, это я не присматривался.

– А где восток?

– Где светает. – Тэк указал подбородком. – Но что делать, если завтра рассветет не там?

– Да ладно. По звездам понятно.

– Ты же видел, какое тут небо. И каждую ночь так, а то и хуже. И днем. Я не видел звезд с тех пор, как приехал, – и лун тоже, и солнц.

– Да, но…

– Я вот думаю: может, это не времена года меняются. Может, это мы. Весь город смещается, вертится, перекраивается… – Он рассмеялся. – Эй, да это я гоню, Шкет. Не морочься. – Тэк снова потер живот. – Больно ты серьезный. – Опять взойдя на тротуар, Тэк сунул руки в кожаные карманы. – Но будь я проклят: вот точно утро начиналось там. – И снова кивнул, поджав губы. – Но это значит, я просто не присматривался, да? – На углу он спросил: – А почему ты лежал в дурдоме?

– Депрессия. Но это давно было.

– Да?

– Слышал голоса; боялся из дому выходить; все забывал; галлюцинации случались… полный набор. После первого курса. Мне было девятнадцать. И я пил как лошадь.

– А что говорили голоса?

Он пожал плечами:

– Ничего. Пели… много, но на каком-то другом языке. И окликали меня. Это же не настоящий голос…

– В голове?

– Иногда. Когда голос пел. Бывало, звуки настоящие – машина заводится или кто-то за стенкой дверь закрыл, а мерещится, что тебя окликнули по имени. Хотя никто не окликал. А порой окликают, а ты думаешь, что померещилось, и не отзываешься. Потом выясняется – выходит очень неловко.

– Ну еще бы.

– Мне тогда постоянно было неловко… Но с тех пор много лет прошло, ну правда.

– А как тебя называли голоса, когда окликали?

Посреди следующего квартала Тэк сказал:

– Я подумал, вдруг поможет. Если я исподтишка.

– Извини. – Он хихикнул над неуклюжестью и искренностью этой любительской терапии. – Так не прокатывает.

– А ты знаешь, почему так вышло? В смысле, почему была… депрессия и ты в больницу загремел?

– Конечно. Закончил школу, перед поступлением пришлось работать год. Денег у родителей не было. У меня мать чистокровная чероки… ребятам в парке сказать – сразу капец, с индейцами же теперь все как с писаной торбой носятся. Она умерла, когда мне было где-то четырнадцать. Я подал документы в Колумбию, в Нью-Йорк. Пришлось идти на отдельное собеседование – в школе оценки были хорошие, но не прекрасные. Приехал в город, пошел работать в лавку для художников – на собеседовании прямо ахали. Откопали мне особую стипендию. В конце первого семестра у меня были сплошь «очень хорошо» и одно «удовлетворительно» – по лингвистике. А к концу второго я уже не понимал, что будет в следующем году. В смысле, с деньгами. В Колумбии можно было только учиться – больше ничего. Куча факультативов, и все платные. Если б не «удовлетворительно», а «отлично», опять, наверно, дали бы стипендию. А у меня «удовлетворительно». И я пил – ну, это я уже сказал. Не верится даже, что в девятнадцать можно так хлестать. Тем более – так хлестать и еще что-то делать. Прямо перед экзаменами у меня случился нервный срыв. Не выходил на улицу. Боялся людей. Пару раз чуть не убился. Не суицид, нет. По глупости. Ну там – спьяну вылез на карниз. Один раз уронил радио в раковину с водой. Такое. – Он перевел дух. – Давно было. Сейчас уже не колышет.

– Католик?

– Не. Папаша был методист из Джорджии – ну, плюс-минус. Коротышка, глаза голубые, не боялся ничего… – Живость этого воспоминания тоже ошеломила. – Но на юге мы не жили. Пока я был маленький, он почти все время служил в ВВС. Потом с год водил частные самолеты. А потом особо ничего не делал. Но это уже когда мама умерла…

– Занятно… – Тэк покачал головой, сам себя укоряя. – Что если человек некрупный и смуглый – думаешь, что непременно католик. Меня-то лютеранином растили. А после больницы что?

– На севере штата поработал. ОПР, Отдел профессиональной реабилитации, должен был помочь вернуться к учебе, как выпишусь из Хиллсайда. Но я не захотел. Поехал проветриться с друганом – в итоге почти год валил лес в Орегоне. В Окленде был рабочим сцены в театре. Я же тебе вроде?.. А, это не тебе, это девчонке в парке. Много ездил; по морям ходил. Пару раз брался учиться, сам, – в Канзасе год, когда работал управдомом в студенческой общаге. Потом в Делавэре.

– Сильно продвинулся?

– И там и там первый семестр – нормально. А второй коту под хвост. Срывов больше не было, ничего такого. Даже не пил. Просто все проебывал. На работе у меня порядок. Только с учебой пиздец. Работаю. Мотаюсь. Читаю много. Еще помотался. В Японию. В Австралию – хотя там не очень задалось. Поболтался на лодках вокруг Мексики и Центральной Америки. – Он рассмеялся. – Так что видишь – я не псих. Не настоящий. Давным-давно уже не настоящий псих.

– Ну, сюда-то ты приперся? – Германское лицо Тэка (с чудным негроидным носом) мягко его поддразнивало. – И не знаешь, кто ты таков.

– Да, но это я просто не помню, как меня…

– Снова дома, снова дома. – Тэк свернул к подъезду и взобрался на деревянное крыльцо; на предпоследней ступеньке обернулся: – Заходи.

Фонарных столбов по углам не было.

На углу – перевернутая машина в брызгах стекла. Ближе – два пикапа на ступицах без колес, «форд» и такси «дженерал моторс» с побитыми стеклами. Через дорогу над грузовым подъездом тихонько покачивались мясницкие крюки на направляющих под навесом.

– Мы зайдем, где ты выходил?..

Дым, объявший крыши, светился зарей.

– Ты не парься, – ухмыльнулся Тэк. – Привыкнешь.

– Я помню, ты был на той стороне… – Он опять посмотрел через дорогу на трехфутовую бетонную платформу.

– Пошли. – Тэк шагнул ступенькой выше. – А, еще. Оружие придется оставить. – И он ткнул пальцем примерно в орхидею. – Без обид. Правила дома.

– Ой, конечно. Ага. – Он тоже поднялся на крыльцо. – Погоди секунду.

– Вон туда засунь. – Тэк указал на две асбестовые трубы в подъезде. – Никуда не денется.

Он расстегнул браслет, выпутал пальцы из сбруи, наклонился и положил орхидею на пол за трубами.

Тэк уже отошел к сумрачному лестничному колодцу и теперь зашагал вниз.

Он выпрямился и поспешил следом.

– Пятнадцать ступенек. – Тэка внизу уже не разглядеть. – Тут довольно темно, лучше считай.

Перил не было, и он не отнимал руку от стены. Лишенное браслета запястье покалывало. Волоски сохли, тянули и щекотали кожу. На каждом втором шаге босая нога опускалась на край ступени – пятка на шершавом мраморе, подушечка и пальцы в пустоте. Внизу грохотали сапоги Тэка… Тринадцать… четырнадцать… И все равно последняя ступень застигла врасплох.

– Сюда.

Он пошел сквозь тьму. Бетон сильно грел босую ногу.

У лестницы впереди другой тембр.

– Теперь наверх…

Он сбавил шаг.

– …не заблудись.

На сей раз он нашарил перила.

Площадки он предчувствовал по вариациям походки Люфера. С третьего марша бледные линии чуть выше головы стали обозначать двери.

Только ритм и безопасен. Восходя в этом мраке, я вспоминаю тихоокеанские звезды. Совершаю ритуальное восхождение в городе, что напрочь стер их и замазал солнце. У Железного Волка что-то есть. И я это хочу – определения по барабану. Опасное освещение, огонь во взрывном глазу – не для этого, другого города.

– Последний марш…

Они одолели девять площадок.

– …и мы пришли.

Металлическая дверь заскрежетала по косяку.

Тэк первым шагнул на рубероидную крышу, а он отвернулся от зари цвета облака. Даже такая заря после темноты слепит. От света морщась, он застыл на пороге – одна рука на косяке, другая придерживает рифленую клепаную дверь.

Дым лежал до пояса.

Он распустил лицо, отчаянно моргая.

Крыши за кирпичной балюстрадой уходили в марево шашечками. Вон та прореха – видимо, парк. За ним холм в чешуе домов.

– Господи. – Он посмотрел в другую сторону, сощурился. – Я не понял, что мы так далеко от моста. Я только с него сошел – и тут ты меня окликнул.

Тэк усмехнулся:

– Да нет, ты довольно далеко убрел.

– Я едва-едва вижу… – он встал на цыпочки, – реку. – И опустился на пятки. – Я думал, до нее квартала два. Ну, три.

Усмешка Тэка разрослась смехом.

– Слышь, а сандалию ты где посеял?

– Чего? – Он опустил глаза. – А… Убегал. От собак. – Тоже получилось смешно, и он рассмеялся. – Ну правда. – Поднял ногу, ребром ступни прижал к бедру, поглядел на грязную мозолистую подошву. Ороговевший край с обеих сторон потрескался. Щиколотка, узловатая и впалая, грязно-сера. Пятка, подушечка, свод и запыленные пальцы черны, как ружейное дуло. Он пошевелил пальцами; заскрипел песок. – Кажется, – он поднял голову, сдвинул брови, – дня два назад, – и поставил ногу. – Часа в три. Ночи. Дождь. Ни одной машины. Прилег поспать на чьей-то веранде. А в пять, когда уже светало, пошел стопить. Но дождь не закончился. Я думаю: ну и хер с ним, пойду еще пару часов посплю, машин-то все равно нет. Вернулся – а там этот клятый пес, он под верандой дрых, пока я дрых сверху. А теперь проснулся. И давай лаять. И ломанулся за мной к дороге. Я побежал. Он побежал. Сандалия порвалась, осталась где-то в канаве – я толком и не заметил. Пока бежал, подъезжает синий драндулет – за рулем огромная старуха, плюс ее тощий муж, на заднем сиденье детей битком. Я такой из-под дождя к ним прыг – и мы доехали аж через границу в Луизиану! Они на день в гости к ее другому чаду какому-то намылились, на военную базу. – Он шагнул с порога. – Отличным завтраком меня накормили. – Дверь за ним со скрипом затворилась. – Но, по-моему, я тогда в первый раз заметил, что не помню, как меня зовут. Она спросила, а я не смог ответить… Хотя, кажется, я уже давно не знаю. – И к свету он почти привык. – Не называешь ведь себя по имени с утра до ночи, да? Никто так не делает – разве что тебя окликнут или спросят, как зовут. Людей, которые меня знают, вокруг не было… некоторое время. Сам давно не вспоминал, и как-то оно так… Из головы вылетело. – Он снова посмотрел на ноги – обе грязные, одна перечеркнута ремешками, другая голая. – Да мне все равно. В смысле, могу и без сандалии. Я часто босиком хожу.

– Хиппи, что ль?

Он пожал плечами:

– Если в хипповом городе – тогда да. – И опять оглядел мглистый горизонт. – Ты здесь и ночуешь?

– Пошли. – Тэк отвернулся. Ветер сдвинул одну полу куртки с живота, другую прижал к телу от шеи до бедра. – Вот мой дом.

Прежде здесь, вероятно, была подсобка ремонтников. За недавно законопаченными окнами – бамбуковые занавески. Дверь – в одном месте надорванный толь обнажил посеревшую сосну – приоткрыта.

Они обогнули световой люк. Тэк резко толкнул дверь основанием ладони. (Думал застать кого-то с поличным?..) Дверь откачнулась. Тэк вошел; щелк. Зажегся свет.

– Заходи, будь как дома.

Он тоже перешагнул порог.

– А неплохо тут у тебя!

Нагнувшись, Тэк уставился на потрескивающую керосинку.

– Уютно… вот я точно знаю, что выключил, когда уходил. Однажды приду домой – а тут только груда пепла… правда, в Беллоне для этого и керосинки не надо. – Он выпрямился, покачал головой. – По утрам прохладно. Ладно, пусть горит.

– Книг-то у тебя сколько!

Всю дальнюю стену от пола до потолка закрывал стеллаж, набитый книжками в мягких обложках.

И:

– Это что, КВ-приемник?

– Часть. Остальное за стенкой. Вызывай хоть кого прямо из постели – если б слышно было что-то, кроме статики. Помехи здесь – страх что такое. А может, приемник неисправный. Электричество у меня свое: в задней комнате пара дюжин кислотных аккумуляторов. И бензиновая зарядка.

Он отошел к столу в углу, скинул куртку по золотистому коврику спины и повесил на стенной крюк. (Кепку не снял.) На предплечье – размытый в блонде дракон, на бицепсе – какая-то морская эмблема. На плече вытатуирована, а затем не очень хорошо затерта свастика.

– Ты садись. – Тэк подтянул к себе крутящийся стул из-за стола, развернул, сел. Расставил колени, сунул руки под ремень и поправил там, где гениталии раздули джинсу. – Вон… на кровать.

На половицах – нелепый меховой коврик. Индийское узорчатое покрывало – вроде на тахте. Сев, он сообразил, что там очень тонкий матрас на каком-то шкафчике; короче, просто доска. И все равно жилище уютное.

– У тебя дела чуть получше, чем у ребят в парке.

Тэк ухмыльнулся, снял кепку и уронил на настольный бювар.

– Пожалуй. Правда, это не фокус.

Военная стрижка не вязалась с небритым подбородком.

Не считая кепки, стол был пуст.

На полке над столом – бинокль, логарифмические линейки, циркули и ручки, два карманных калькулятора, лекала и трафареты, цветные механические карандаши, несколько разрезанных и отполированных жеодов, шеренга декоративных кинжалов на подставках, штабель пластмассовых ящиков для мелочей, паяльный пистолет…

– Слышь… – Тэк хлопнул по колену. – Сварю-ка я кофе. И у меня консервированная ветчина есть. Отличная. И хлеб. – Он встал и пошел к двери, тоже занавешенной бежевой щепой. – Ты отдыхай. Не напрягайся. Разденься, приляг, если охота. – Булькающая керосинка у его сапога выманила остаточный блеск из потертой кожи. – Я скоро. Рад, что тебе тут нравится. Мне тоже. – И он нырнул сквозь бамбук.

На стене (он еще не вглядывался) – три полноцветных фотоплаката в ярд высотой.

На одном – какой-то молодой тяжелоатлет, тевтонец, как Тэк, и на нем лишь сапоги и джинсовый жилет; прислонился к мотоциклу, ноги голые, короткопалые руки по швам.

На другом – мускулистый черный: куртка, и кепка, и сапоги в точности как у Тэка – стоял, расставив ноги, на расплывчатом багряном фоне; один кулак на голом бедре, другой упирается в голый бок.

На третьем – смуглый юнец (мексиканец или, может, индеец?), босой и без рубашки, сидел на валуне под синейшим небом, спустив джинсы до колен.

Обнаженные гениталии у всех троих громадны.

И фотографировали их на уровне промежности, отчего гениталии вышли еще больше.

За стенкой зазвенели кастрюли; открылся и закрылся шкафчик.

У изголовья кровати, на тумбочке под лампой на кронштейне, громоздились книги.

Всякое про Ангелов Ада – Томпсон и Рейнольдс с Макклюром[3]; четыре двухдолларовые книжки в хлипких обложках – «Ангелы на колесах» и «Выходные в Аду: правдивая история Ангелов в изложении Миллисент Брэш» (он прочел первый абзац нечеткого шрифта, потряс головой и отложил книжку). Труд под названием «Мочалка на мотоцикле» – по всей видимости, продолжение (обложка такая же / автор другой) «Мерзавца на мотоцикле». Под ними – «Стихи Рембо» с английским переводом по низу страницы; затем «Избранные письма Китса» в мягкой обложке, затем «Избавление» Дики[4]; логарифмы и тригонометрические функции в твердом зеленом переплете, вместо закладки – круглая логарифмическая линейка, покрытая белой эмалью. Разнообразная фантастика Расс (нечто под названием «Женский мужчина»[5]), Желязны и Диша. Последней он взял книжку с лилово-золотой репродукцией Леонор Фини на обложке: «Дурная компания»[6]. Эту он открыл на середине, прочел разворот от начала до конца, закрыл, нахмурился и отодвинул бамбуковую занавеску.

– Видал такое в домах? – Тэк локтем постучал по серому шкафчику. – Это микроволновая печь. Шикарная штука. Можно целый ростбиф поджарить минут за десять или двадцать. Стоит шестьсот долларов. Ну, так было написано на ценнике в магазине, откуда я ее спер. Только я не люблю ее включать, она электричество жрет как не в себя. Но как-нибудь закачу ужин персон на тридцать-сорок. Прямо на крыше. Для всех моих городских друзей. Они как увидят, что эта фиговина умеет, – закачаются. – И он вернулся к стряпне.

На двух конфорках трехконфорочной походной плитки бледное пламя сухого спирта лизало эмалированный кофейник и железную сковороду. В глубине на столешнице выстроились галлоны вина, белого и красного, дюжина бутылок виски, ликеров и бренди.

– У меня тут как бы мастерская. – В мохнатой плоти спины шевельнулись мускулы. – Торчу здесь не меньше, пожалуй, чем в той комнате.

Здесь тоже книжный стеллаж; и тоже радиодетали; верстак, зашлакованный припоем, заваленный вермишелью проводов, обломками перфорированных плит, в которых торчали десятки крохотных разноцветных транзисторов, резисторов и конденсаторов; несколько разобранных аппаратных блоков. Кучу места занимает одинокое мягкое кресло – на подлокотниках сквозь вытертую ткань торчит набивка. Над жестяной раковиной окно – бамбук разведен в стороны. (На подоконнике банка замазки, а в ней торчит кухонный нож; стекла без единого пятнышка, не считая замазочных отпечатков пальцев тут и там.) Снаружи на веревке – две пары джинсов и стая носков.

– Сортир ищешь, Шкет? Я на крышу хожу. Там перевернутая кофейная банка – под ней туалетная бумага. Водостока нет. Все просто течет с крыши.

– Не, мне не надо. – Он шагнул внутрь. Бамбук за спиной все щелкал и щелкал. – Я так понял, в Беллоне можно добыть что захочешь, да? Заходишь, берешь в магазинах – и все дела.

– Вот только, – Тэк бросил в сковородку горсть неведомо чего, – я мало чего хочу. – Пар зашипел, и комната запахла – и зазвучала – очень вкусно. – Я подумал, раз уж взялся, сварганю нам нормальный завтрак. Есть охота – умираю.

– М-да… – От едкости тимьяна и фенхеля под языком случился потоп. – А если б захотел, жил бы тут в роскоши. – И розмарина…

У плиты на разделочной доске лежала буханка хлеба цвета красного дерева в россыпи крошек.

– Свежие продукты поди достань. Особенно мясо. Но консервов в городе хватит на… – Тэк насупился через косматое плечо. – Если честно, я понятия не имею на сколько. Мне повезло: отыскал пару богатых мест, которые больше никто, видимо, пока не нашел. Вообще, ты увидишь: люди здесь не очень прагматичны – иначе, небось, их бы здесь и не было. Но в Беллоне, если кто напорется на мою засекреченную и не для чужих глаз страшно тайную заначку, не скажешь ведь: «Уходите, не то полицию позову». Нет никакой полиции, звать некого. Возьми хлеба. Тоже повезло: наткнулся на одну тетку – каждую неделю печет горы этих буханок и раздает за так всем, кто заходит. Я не совсем понял, в чем там у нее дело, но ни сахара, ни соли она не кладет – на вид вкусно, но требует привычки. Зато сытно. Живет где-то в районе Нижнего Камберленд-Парка – а ты говоришь, психи. Очень славная, рад знакомству, но она навещает всяких людей, и многие давно поехали. – Тэк дорезал хлеб, повернулся, протянул кусок. – Маргарин вон там; замороженного масла давненько не попадалось. Зато сливовые консервы хороши. Кто-то в подвале у себя закатал прошлой осенью.

Он взял хлеб, подобрал кухонный нож и снял крышку с пластмассовой масленки.

– Продержишься до завтрака, а он… – Тэк повертел лопаткой в сковороде, – состоится через три минуты.

Странно пресный хлеб под желе и маргарином крошился на языке. Но аппетит разжег.

Жуя, он полистал газеты из кипы на краю захламленного верстака.

«ВЕСТИ БЕЛЛОНЫ»

Суббота, 1 апреля 1919 года


«ВЕСТИ БЕЛЛОНЫ»

Среда, 25 декабря 1933 года


«ВЕСТИ БЕЛЛОНЫ»

Четверг, 25 декабря 1940 года


«ВЕСТИ БЕЛЛОНЫ»

Понедельник, 25 декабря 1879 года

Здесь заголовок гласил:

РОБЕРТ ЛЬЮИС СТИВЕНСОН ОТБЫВАЕТ ИЗ МОНТЕРЕЯ ВО ФРИСКО!

– У Калкинза слабость к Рождеству?

– Была на прошлой неделе, – ответил Тэк. – Пару недель назад каждый второй номер датировался тысяча девятьсот восемьдесят четвертым.

Следующие полдюжины номеров переносили читателя из 14 июля 2022 года в 7 июля 1837-го (заголовок: «ВСЕГО СТО ЛЕТ ДО СМЕРТИ ХАРЛОУ!»[7]).

– Когда у него два дня подряд даты идут друг за другом – это прямо событие. Два одинаковых года подряд никогда не бывает. Но иногда он сбивается, и после среды и впрямь идет вторник – или я все перепутал? Короче, удивительно, что люди не делают ставок; гадать, за какое число будет следующий номер «Вестей», – это в Беллоне могло бы стать вместо лотереи. А новости там настоящие – проблемы эвакуации, скорпионы терроризируют оставшееся население, что творится в бедных районах, мольбы о помощи извне, порой даже очерки о новоприбывших. – Тэк многозначительно кивнул. – Все читают; но других газет тут и нет. Я читаю здесь. Джон, Уолли, Милдред, Джомми – они читают в парке. Но знаешь, голод по настоящим газетам прямо обуревает. Просто глянуть, как там мир без нас.

Вроде бы Тэк опять вильнул к этому нехорошему тону? Самовнушение, сообразил он и еще кое-что сообразил: чем дольше ты здесь, тем реже этот тон слышишь. Любую просьбу о соучастии, из неведомого лабиринта отчаяния обращенную к слушателю, любую мольбу об исходе из обстоятельств, по определению безысходных, можно адресовать лишь тем, кому очень новы эти лабиринты, эти обстоятельства. А пока он тут жует пресный хлеб, время стирает этот его статус.

– Остальная страна в норме.

Тэк развернулся с ножом в руке.

Он вздрогнул, хотя и понимал, что Огненный Волк всего-навсего режет продукты.

– Вчера, кажется, меня подвез парень – у него в машине валялась лос-анджелесская газета. На Западном побережье нормально. А потом меня подобрали две женщины; у них была филадельфийская. Восточное побережье в полном порядке. – Он снова опустил глаза на кипу газет, посмотрел, как его толстые пальцы с обгрызенными ногтями пачкают их, оставляя крошки, следы маргарина, потеки желе. – Это только здесь… – Он пожал плечами, гадая, как принял новость Тэк: хорошо это, плохо, поверил ли вообще. – Видимо.

– Нальешь кофе? – предложил тот.

– Ага. – Он обогнул кресло, снял эмалированный кофейник с конфорки; пока наливал, ручка жгла костяшку.

В чашках разрослись блестящие диски – один, затем другой, черные, без намека на прозрачность.

– Поедим там.

На подносе, над тарелками с яичницей, ветчиной и хлебом, между большими пальцами Тэка выросли два янтарных стакана. Тэк развернулся к бамбуковой занавеси, и бренди прошило светом.

В комнате, снова сев на кровать, он держал тарелку на сведенных коленях, пока не начало жечь. Приподнимая ее за один краешек, потом за другой, он гарпунил куски ветчины в подливе или грузил их на вилку пальцем.

– Удивительно, что делает вустерский соус с яичным порошком, – с набитым ртом заметил Тэк. – По счастью.

Он укусил крохотный кубик чеснока; в горящем рту расцвела мешанина вкусов; эта путаница напоминала много хорошего, но не выдавала основы букета (тарелка уже наполовину опустела), за которую мог бы зацепиться язык.

– Раз у нас не только завтрак, но и ужин, – сидя за письменным столом, Тэк налил себе еще стакан, – я считаю, бренди уместен.

Он кивнул; янтарная колбочка потерялась в его крупных пальцах.

– Очень вкусно. – Он глянул на тарелку и пожалел, что нет овощей; хоть бы даже и латука.

– Уже придумал, куда двинешься? – Тэк допил второй стакан, налил еще и протянул бутылку.

Бутылке он покачал головой, а на вопрос пожал плечами.

– Можешь поспать здесь.

Он флегматично подумал: артишоки. Потом глянул на плакаты.

– Любишь ты С и М, а? – И понадеялся, что пища во рту заглушит этот комментарий.

– Мм? – Тэк глотнул кофе, и кофе заклокотал. – Зависит от того, с кем я. – Он поставил чашку на стол, открыл боковой ящик, сунул руку. – Видал такое?

Орхидея.

Медные лезвия вдвое длиннее, чем у него, сильнее изогнуты. Основания узорчатых ножей вправлены в листья, и раковины, и когти на прихотливом браслете.

Тэк приставил острия к груди вокруг левого соска, нажал, поморщился – и уронил орхидею на колени.

– Тебя не вставляет, да? – Кольцом на груди в желтой шерсти вспыхнули точки уколов. – Красивая вещь. – Он улыбнулся, потряс головой и убрал орхидею обратно в ящик.

– Можно я вылью бренди в кофе?

– Можно всё.

– А, ну да. – Он опрокинул стакан в дымящуюся черноту. – Э… спасибо. – И поднял чашку. В лицо дохнуло коньячными пара́ми. От глубокого вздоха язык споткнулся в горле. – Очень вкусный завтрак. – Поверх донышка чашки ему в глаза поглядели другие глаза, сощуренные.

Он допил, отставил чашку на пол, пальцем подтолкнул на вилку последний кусок ветчины; еще жуя, поставил тарелку к чашке.

– Еще бренди?

– Нет, спасибо.

– Да ладно. – Тэк налил себе третий стакан. – Расслабься. Рубаху снимай.

Он знал, что грядет, еще когда принимал приглашение в парке. В иное время он бы что-нибудь почувствовал. Но чувства притупились; все дрейфовало к этой минуте, а он даже и не вникал. Он пораздумал, что бы такого сказать, не придумал, поэтому расстегнул три пуговицы, выдернул полы из штанов.

Тэк, увидев оптическую цепь, задрал брови:

– Где взял?

– По пути сюда.

– За городом?

– Тут написано: «Сделано в Бразилии»… кажется.

Тэк качнул головой:

– Беллона стала пристанищем стра-анных… – это слово он окарикатурил оттяжечкой, – мастеров. Ах, какие здесь родятся идеи! Светощиты, орхидеи, эта твоя цепь… наши местные народные промыслы.

– Я ее снимать не буду!

Убежденность удивила его; ее изречение ошарашило.

Тэк засмеялся:

– Я бы и не попросил. – Он опустил взгляд на свою грудь, указательным пальцем провел в шерсти по розовым точкам – еще видно, где уколол зубцами орхидеи. – И ты считаешь, ты на свете самый психованный псих? Ну ты нахал.

Его рубашка лежала рядом на постели. Он сложил руки на коленях, переплел пальцы, суставы, большим пальцем почесал складки темного живота.

– Слушай, насчет… психов. – Его одолевали праведное негодование и застенчивость, он смотрел на двойной кулак из плоти, волос, ороговелостей и мозолей, вжавшийся в лобок; кулак вдруг словно отяжелел костями. – Ты не псих и никогда психом не был. То, что ты видишь, и слышишь, и чувствуешь, и думаешь… ты считаешь, это и есть твой разум. Но на самом деле разум невидим; когда мыслишь, сознаешь его не больше, чем глаз, когда смотришь… пока он не ломается. Вот тогда ты его сознаешь – где выпали детали, где гремит на ходу, – как замечаешь глаз, когда в глаз попала соринка. Потому что больно… Да, он искажает картину. Но самое странное – и это никому не объяснить, только другому психу или, если повезет, врачу, у которого ума необычайная палата, – страннее галлюцинаций, и голосов, и страхов то, что ощущаешь границы самого разума… другие люди так просто не умеют. – Он спихнул рубаху к изножью, сколупнул сандалию пальцами уже босой ноги. – Понимаешь, нет? – Фактура половиц гораздо острее ощущалась ногой, которая и раньше не была обута.

– Ладно. – Тэк говорил мягко, примирительно. – Снимай-ка ты все остальное.

– Я ужасно грязный, слышь… – Он поднял взгляд. – Воняю, наверно, убойно. Если не хочешь…

– Я точно знаю, как ты воняешь, – ответил Тэк. – Валяй.

Он вздохнул, вдруг решил, что это смешно, лег на жесткую койку, расстегнул ремень и закрыл глаза.

Услышал, как Тэк заворчал. Один, затем второй сапог стукнули по полу и опрокинулись.

Спустя миг к его боку прижался теплый бок. Ладони и пальцы вдавились ему в живот; пальцы растопырились. Тэк спустил руки к поясу джинсов, потянул.

Пятками и плечами упершись в твердое, он приподнял ягодицы.

Тэк потащил с него джинсы и…

– Господи боже, эй! Что с тобой – у тебя весь хуй в каком-то говне!

– А… чего? – Он открыл глаза, приподнялся на локтях, посмотрел на себя. – Ты про что?.. – И ухмыльнулся: – Все нормально. С тобой-то что?

– У тебя лобковая перхоть?

– Это не перхоть. Я был с женщиной. Прямо перед тем, как мы с тобой встретились. А помыться было негде.

– Это она, что ли, болела?

– Не. Ты что, женщину никогда не ёб?

Тэк посмотрел как-то странно:

– Не буду врать: пересчитать попытки хватит пальцев одной руки. – И поджал и без того тонкие губы.

– Блин, если тебя мои, сука, пятки не обламывают, из-за этого тебя точно не убудет! – Он рукой отряхнул жесткие волосы на лобке. – Это засохшая типа… молофья такая. – В волосах блеснула цепочка. – У женщин иногда бывает, когда они очень мокрые. Совершенно нормально. – Он бросил чиститься, на локтях опустился назад. – Тебя это, небось, заводит.

Тэк потряс головой, потом рассмеялся.

– Давай, – сказал он.

Тэк опустил голову, разок блеснул ему голубыми глазами:

– Это тебя заводит, да?

Он нащупал шерстистое плечо, нажал:

– Давай.

Мощные руки сцепились у него под талией. Разок Тэк, зажав вдвое раздутый кулак между лобками, щетинистым подбородком потерся о его шею. Он оттолкнул Тэка прочь; громадная голова прокатилась вниз по его груди и животу. Губы горячим кольцом съехали по его хую; хуй набух; кольцо взобралось выше; и съехало вновь. Тэк лбом бодал его в низ живота. Пришлось скрестить лодыжки и напружиниться – рот открыт, глаза закрыты, цепочка натянулась поперек груди. Думай о ней, так будет проще. (Лицо Тэка вдавливало стеклянную крошку ему в лобок.) Испод век лунно засеребрился, побежал трещинами, точно зарос ветвями. В памяти листва на ветру внезапно обернулась волосами, скользящими с ее лица, – глаза зажмурены, рот глотает воздух по чуть-чуть. От поднявшегося жара он ахнул и кончил. Спустя миг Тэк поднял голову, проворчал:

– Да уж… – и своротил набок его мокрые чувствительные гениталии.

Он сцепил зубы.

Тэк на локтях подполз к нему и лег на спину.

Его лоб прижимался к плечу Тэка. В левом глазу перекатывался луг заросшей груди. (Правый закрылся, уткнувшись в плоть.)

– Сделать что-нибудь, хочешь?

Делать ничего не хотелось. Он устал.

Тэк сгреб его голову и притянул к себе.

Меж его пальцев пробилась грудная поросль.

– Укуси меня за сиську, – сказал Тэк. – За правую. Посильнее.

– Ладно. А где?.. А. – И он стиснул узелок зубами.

Тэк пропихнул его руку к раздувшейся мошонке, его пальцами обхватил налитую морщинистую плоть.

– Давай. Как можно сильнее.

Кулак Тэка все толкал и толкал основание его ладони. Длилось это долго.

Он терзал Тэков сосок зубами, подбородком и носом терся о шерсть. Несколько раз сжал Тэку яйца, стиснул пальцы изо всех сил; Тэк увеличил темп. Во рту было солоно; не хотелось видеть, кровь ли это.

Что-то горячее брызнуло ему в бок и потекло между ними. Он разжал и зубы, и пальцы, закрыл глаза и скатился. Поперек его груди легла тяжелая рука. Подбородок Тэка несколько раз стукнулся ему в плечо, пытаясь устроиться на тонкой подушке; он разок пожал Тэку предплечье, сонно и уютно умостился в колыбели Тэкова тела.

И уснул.

Временами он чувствовал, как Тэк снова и снова ворочается на узкой кровати. Один раз совершенно проснулся оттого, что рука гладила его по плечу; но уснул, не успел этот жест замереть. Один раз заметил, что Тэка в постели нет; потом – что Тэк вновь туда заползает. Сам он не шевелился – лежал лицом к стене, сомкнув веки, головой на руке, подтянув к животу колено, другую ногу свесив туда, где кончался матрас, ныряя в сон и выныривая.

Потом проснулся от жара в паху. Пока промаргивался, сексуальный позыв разрешился желанием отлить. Он перекатился на спину, приподнялся на локтях.

Люфер – видимо, так и не найдя удобства вдвоем в тесноте, – сидел, вдвинувшись поглубже в крутящееся кресло, расставив ноги, уронив голову на шерстистое плечо, свернув руки на мохнатых ляжках.

На письменном столе тарелка, по столу в кухне разбросаны книги; на полу тарелка и кофейная чашка, а также сапоги Тэка, сандалия и две пары штанов – в комнате, прежде довольно опрятной, воцарился бардак.

Садясь, он ногой сдернул цветастое покрывало на пол. Простыни на матрасе не было. Чехол покрыт пятнами внахлест. От покрывала он отбрыкался, посмотрел на цепочку – застегнута на щиколотке, спиралью всползает по икре, бедру, в пах, по животу… Коснулся застежки в ямке над ключицей, где замкнул кольцо на шее. Вытянул руку, повертел туда-сюда: свет проскакал по стеклышкам на петлях, обвивших запястье. Потом сгорбился и вгляделся в зеркальце на животе; посеребрено с обеих сторон. Когда согнулся на постели, в мочевом пузыре стало жечь.

Он встал, вышел за дверь.

Тепло.

Серо.

Он шагал к балюстраде, телом разрывая дымные завесы. Двумя ороговелыми пальцами зарылся в уголки глаз, выскреб сон. Перила пихнули его в ляжку. Он отлил, не глядя вниз. Жидкость полетела по дуге, в полнейшем беззвучии, а он тем временем гадал, не идет ли кто по улице…

На доме через квартал ошеломительные дымные клубы возвели косую башенку.

Закончив, он перегнулся через забрызганный камень.

Переулок – поток серости, дна не видать. Облизывая обложенные зубы, он прошагал назад к хижине, боком вошел в толевую дверь:

– Эй, можешь лечь на кровать; я уже…

В сумрачной комнате грудь Тэка поднималась мерно, с еле слышным ворчанием.

– Я уже пойду… – но сказал это тише; подошел ближе к спящему в кресле голому инженеру.

Длинные пальцы Тэковых ног раздвинулись на половицах. Кургузый обрезанный член меж его кулаков почти совсем исчез в зарослях над длинной тяжелой мошонкой, под стать тем, что на плакатах. Единственная складка на животе, прямо над пупком, с каждым вздохом разглаживалась.

Он поискал запекшуюся кровь на соске; крови не было.

– Эй, я пошел…

Ящик стола приоткрыт; внутри, в тени, поблескивала медь.

Он наклонился, посмотрел на вялые губы Тэка, на широкие ноздри, что распахивались при вдохе…

И клацнул зубами. Отступил на шаг, хотел приблизиться, снова отступил; пяткой задел чашку – ногу залило холодным кофе. И он все равно не отвел взгляда.

Глаза Тэка на уроненном лице были широко распахнуты.

Ни белков, ни зрачков – абсолютно кровавые яблоки.

Он услышал, как сам глухо рычит, не открывая рта.

Левый бок замерцал мурашками.

И он все же посмотрел снова – резко подался вперед, чуть не ударив Тэка по колену.

Алоглазый Люфер по-прежнему тихонько дышал.

Он попятился, наступил на влажный мех, постарался расслабить горло. Мурашки все ползали – по лицу, по боку, по ягодицам.

Наружу он вышел в штанах. Остановился, привалился к стене, ощупью застегнул сандалию. Огибая световой люк, просунул одну руку в шерстяной рукав; оттянул металлическую дверь и ступил в темный колодец, в другой рукав впихивая кулак.

В сгустившейся тьме красное воспоминание было страшнее открытия.

На третьей площадке он поскользнулся и, хватаясь за перила, падал целый марш. И все равно не сбавил шагу. Кинестетическая память провела по коридорам внизу (теплый бетон под босой ногой). Он взлетал по бесперильной лестнице, шлепая ладонью по стене, пока впереди не увидел дверь, ринулся вперед; выскочил под навес на всем ходу и чуть сам себя не насадил на болтающийся крюк.

Отворотив лицо, отмахнулся – два крюка столкнулись, поехали по направляющим. И тут же босая нога соскользнула с бетона.

Падая, на один ослепительный миг он решил, что сейчас животом плюхнется на асфальт тремя футами ниже. Но умудрился приземлиться на корточки, оцарапав одну руку и оба колена (другой рукой взмахнув для равновесия), а затем оттолкнулся и шатко ступил с бордюра.

Задыхаясь, оглянулся на грузовой подъезд.

На направляющих раскачивались четырех- и шестифутовые мясницкие крюки.

Вдалеке лаяла собака – гав, гав, снова гав.

Еще задыхаясь, он отвернулся и зашагал, ногой в сандалии иногда ступая на бордюр, но в основном обеими в водосток.

Почти добравшись до угла, остановился, поднял руку, поглядел на стальные лезвия, изогнувшиеся на простом браслете, заключившие в клетку подрагивающие пальцы. Посмотрел на подъезд, нахмурился; посмотрел на орхидею; изнутри себя почувствовал гримасу – неподвластный ему изгиб плоти лица.

Он помнил, как схватил штаны. И рубаху. И сандалию. Помнил, как спускался по темной лестнице. Помнил, как поднялся и выбежал на крыльцо, наткнулся на крюки и упал…

Но не припоминал ни единого мгновения в прошлом, когда совал руку за две асбестовые трубы, продевал пальцы в сбрую, застегивал браслет на запястье…

Еще раз: штаны, рубаха, сандалия, темная лестница – вниз, коридорами, вверх. Свет из двери; гремящие крюки; ободранная ладонь.

Посмотрел на свободную руку; ссаженная кожа исполосована серым. Посмотрел вдоль квартала. На улице – ни одной машины…

Стоп. Отмотай назад.

Теплый бетон под ногой. Щелкает сандалия. Шлепки по стене; подъем. Увидел дверь. Увидел трубы!.. Они слева от двери. Шелушащаяся изоляция обтянута металлическими кольцами! На той трубе, что толще, под потолком вроде был какой-то вентиль? И вылетел мимо, на бетон, чуть сам себя не выпотрошил; ударился локтем – локоть еще ноет. Падал…

Он вертелся на месте; промахнулся мимо бордюра, покачнулся, тряхнул головой, задрал голову.

Вывеска на угловом фонаре сообщала: «Бродвей».

«…Идет в город и…» Кто-то это сказал. Тэк?

Однако стоп…

…увидев свет. Выбежал за дверь. Крюки…

Мышцы на подбородке и скулах стянуло узлом. Глаза вдруг налились слезами. Он потряс головой. Слезы стекли на щеки. Он зашагал дальше, поглядывая то на одну руку, то на другую. Когда наконец уронил руки, ножи просвистели по джинсовой ляжке…

– Стоп…

Он сказал это вслух.

И не сбавил шагу.

Цапнул одежду с пола, вогнал ноги в штанины; остановился прямо за дверью (привалился к толевой стене), застегнул сандалию. Вокруг светового люка; один рукав. Во тьму; другой. Бегом вниз по лестнице – и один раз упал. Потом нижний марш; теплый коридор; подъем; шлепки; увидел свет, еще не добравшись до вершины лестницы, свернул и увидел дневной свет из двери подъезда (сбоку большая труба и маленькая труба), ринулся туда и на крыльцо, подрался с крючьями; два уехали прочь, а его босая нога оступилась. Один ослепительный миг он падал…

Он смотрел на свои руки – одна свободна, другая в клетке; смотрел на обломки вокруг; шел дальше; смотрел на свои руки.

Вдох с ревом истек сквозь стиснутые зубы. Он вдохнул еще.

Бродя мутными кварталами, он снова услышал собаку – на сей раз вой, что взвился, вознесся, дрогнул и смолк.

Загрузка...