Богдан и Баг

Яффо, вечер накануне Йом ха-Алия, 11-е адара[12]

Без малого за четырнадцать часов до того лайнер воздухолетного товарищества «Эль Аль», разгладив широкими ладонями плоскостей рассветное небо Средиземноморья, приземлился в международном аэропорту Рабинович.

Шестичасовой ночной перелет из Ургенча да смена часовых поясов…

Бек Ширмамед Кормибарсов с батюшкою своим, Измаилом Кормибарсовым, позавтракав, сразу легли отдыхать, и, судя по всему, их полуденная дрема плавно перешла в ночной сон — и ничего, и правильно, завтра тяжелый день; торжества такого уровня и размаха всегда трудны… Ангелина, вырвавшись на считаные дни из морозной, еще совсем по-зимнему заваленной снегом Александрии, а потом и из слякотного весеннего Ургенча, сама не своя была от страсти купаться — к столь южным водам девочка попала впервые. И каково же оказалось ее разочарование, когда воды не оправдали ее надежд: даже тут море — свинцовое, ходящее ходуном — отнюдь не располагало к заплывам хотя бы до шедшей параллельно берегу булыжной гряды волнолома. Втроем они — Фирузе, Ангелина и Богдан — прошлись немного вдоль необъятного песчаного пляжа, с хохотом подставляя лица мокрым и соленым, колким от песка оплеухам ветра, треплющего не березы и не карагачи, а пальмы («Мама, папа, смотрите! Это же пальмы!»); не меньше часа они дурачились, бегали за волнами и от волн, а потом ночь в пусть и удобных, но все ж таки не постелях, а креслах воздухолета взяла свое, и обе восхищенные, но уморившиеся женщины, молодая и маленькая, запросились в номер, подальше от шумного хлесткого шторма.

А Богдану оказалось не до отдыха. Разом и усталый и взвинченный, он ощущал нечто вроде гулкого парения, полета в безбрежной пустоте; он не мог ни сидеть, ни, тем более, лежать, ему отчаянно хотелось махать крыльями с того самого мгновения, как колеса воздухолета, веско ударившись о бетон, со сдержанным рычанием покатили по священной для всякого русского, для всякого православного земле — священной вдвойне, когда здесь ждут друзья. И как же кстати пришелся звонок Мокия Ниловича, пригласившего зайти сегодня же повечерять!

Фирузе, конечно, составила бы ему компанию, и прежний начальник Богдана был бы только рад, но уставшая Ангелинка, услышав о приглашении, лишь молча накрылась одеялом с головой, а Фирузе не захотела оставлять дочку одну. И тут новое счастье привалило: позвонил Баг. Богдан уж давным-давно не виделся и не слышался со старым ечем[13] и напарником, и даже электронных писем они друг другу не писали; и вот точно снег на голову свалился, и не наших северных широт снег, а снег тутошний, левантийский, редкий и ошеломляющий, как затмение солнца. «Ты где?» — «В Яффо… Знаешь, это в Иерусалимском улусе… небольшой порт…» — «Амитофо! И я в Яффо!» — «Господи! Правда?» — «Правда. Ты давно?» — «Только что… Ну, в смысле, с утра…» — «А я уж не первый день…» — «Где остановился?» — «Да как сказать… А ты где?» — «В „Галуте Полнощном“». — «О! Важный гость… Понимаю. Ты официально на празднование зван? Большой человек, завтра речи слушать будешь?» Богдан не стал объяснять, что это так, да не так — не время и не место было подробностям, — и ответил лишь: «Обязательно буду». — «Тогда тем более надо бы сегодня повидаться. Очень даже надо бы». — «Баг! Дорогой! Я к Раби Нилычу еду сейчас, пять минут назад мы с ним договорились. Неудобно переигрывать… Едем вместе, Раби обрадуется!» — «Гм… Ты уверен?» — «А ты нет?» — «Ну… Мы с ним все-таки не так, как ты…» — «Перестань, дружище! Едем! А на обратном пути поговорим… Баг, мне тебя страшно не хватало!» — «Знаешь, еч, мне тебя тоже… Давно…»

«Ну, — с улыбкою сказала Фирузе, когда Баг отключился, — теперь уж точно я остаюсь. В вечерний разговор двух старых друзей женщинам лучше не мешаться. Об одном прошу — пива много не пей. Знаю я Бага. Лучше бутылка вина, чем пять кружек пива». — «Фиронька, я вообще не собираюсь…» — растерялся Богдан. «Человек предполагает, — рассудительно молвила мудрая Фирузе, — а Аллах располагает». Богдан даже слегка обиделся. «Аллах вообще лозу пить не велит, ты что, забыла?» — «Это он нам, мусульманам, не велит, а за вами просто присматривает. Но все запоминает». — «Так что ж ты, раз он запоминает, мне советуешь вино пить?» — «Я тебе советую не вредить себе. Аллах любит, когда люди заботятся о своем здоровье и, если зло неизбежно, выбирают наименьшее».

В устах заботливой Фирузе Аллах порою напоминал добродушного и скромного семейного доктора, у которого всегда и для каждого есть простой рецепт, как не повредить себе; а остальное — кисмет.

А может, Фирузе права? Может, так и надо?

На всякий случай выйдя пораньше, Богдан подкатил к условленному перекрестку прежде напарника. Первое путешествие по ни разу доселе не виданным улицам прошло как в тумане: Богдан опасался заблудиться, или не суметь объясниться с водителем, или разминуться с другом… Все обошлось, а ехать оказалось не слишком далеко. Богдан не говорил на иврите, а водитель не говорил ни по-ханьски, ни по-русски; но нынешний Главный цензор Александрийского улуса, Великий муж, блюдущий добродетельность управления, попечитель морального облика всех славянских и всех сопредельных оным земель Ордуси[14] Богдан Оуянцев-Сю, сменивший Раби Нилыча на этом высоком посту несколько лет назад, сумел с достаточной степенью вразумительности выговорить адрес по-здешнему, — а водитель, докатив до названного места, с улыбкой повернулся к седоку и, каким-то чудом безошибочно угадав его национальность, в качестве ответной любезности сумел вполне внятно произнести на русском: «Двадцать семь деньги». Богдан старательно сказал: «Тода»[15], потом извлек из кармана горсть только что наменянных в гостинице местных лянов и чохов. Из уважения к древним обычаям ютаев их улусу даровано было право выпускать свои деньги по курсу — да и по виду — один к одному с общеордусскими денежными знаками, только вдобавок ко всем обычным письменам и узорам они несли на себе еще и привычные ютаям названия (зато и хождение имели только на территории улуса); местные козаки звали их по-свойски шенкелями да огородами.

Расплатившись, минфа[16] вышел в упоительное благоухание цветущего миндаля. Его бывший начальник жил в уютном пригороде Яффо, называвшемся зычно, колокольно: Рамат-Ган; Богдан знал уже, что это значит «Высоко расположенный сад» или даже, можно сказать, «Сад на холме». Холм, правда, к сезонам оставался равнодушен и выгибал свою широкую спину одинаково и в дождь и в вёдро, но бескрайний сад, в котором будто бы невзначай, сами собою, росли уединенные жилые дома и коттеджи, вот-вот собирался полыхнуть знойной, слепящей, как полдень, зеленью сикомор и смоковниц, и северное сердце Богдана заходилось от восторга — да тихой тоски по тому, что эта неистовая красота не его…

Не прошло и минуты, как с севера подкатил «цзипучэ»[17], и то был Баг. «Как он осунулся!» — подумал Богдан. «Как он посолиднел!» — подумал Баг. Друзья, однако, не успели даже обняться; дверь ближайшего дома — скромного, в два этажа — отворилась, и явно поджидавший их Мокий Нилович, придерживая застекленную створку одной рукою, вышел на порог и проворчал: «Ну, вот. Дружба кочевых и оседлых в разгаре. Почему-то я так и думал, молодые люди, что нынче увижу вас обоих».

И вот теперь Богдан и Баг шагали по вечерним улицам Яффо молча. История, рассказанная Раби Нилычем, потрясла обоих.

«Так вот почему приглашены все Кормибарсовы, — думал Богдан. — Я-то думал, что это они из-за меня, — а на самом деле, похоже, я из-за них. Но почему бек никогда ничего не рассказывал? А знал ли он сам? Может, его отец, Измаил, и ему не поведал о своей великой роли?»

Так вполне могло статься. Старик был очень горд, а потому — очень скромен.

«Вот откуда его старая дружба с отцом Раби Нилыча…»

Баг тоже думал о сложных хитропутьях истории. Как мало порой надобно для того, чтобы все пошло именно так, а не иначе, как мало — и как, в то же самое время, много. Амитофо… Время от времени он искоса поглядывал на Богдана; давно же Баг не видел друга! Напрасно Баг так долго избегал с ним встреч… Совершенно напрасно.

Оба приятеля инстинктивно чувствовали, что разговор их, раз начавшись, будет долгим, и потому не хотели его комкать, начиная посреди веселой толпы. На завтра приходился праздник: Йом ха-Алия, День Восхождения из топких низин рассеяния. На рассвете исполнялось ровно шестьдесят лет с той поры, как первый ордусский транспорт с ютаями, бегущими из Европы, вошел в яффский порт, и сразу же (все уж было подготовлено, и ждали только этого события) Большой Совет Ордуси утвердил загодя подписанный императором указ об образовании на территории, специально выделенной из Тебризских земель, нового улуса с административным центром в Иерусалиме. Конечно, Иерусалим — особый город; но то, что там расположилось улусное правительство, никак не умалило его роли религиозного центра сразу трех великих религий; святыней многих Иерусалим был всегда, а вот столицею за всю свою историю служил только ютаям — так что решение выглядело вполне справедливым, и приняли его соответственно. В конце концов, для Ордуси с ее мешаниной вер и племен подобное не в новинку; стоит лишь то, что не может стать ни твоим, ни моим, сделать нашим — и многие проблемы отпадают сами собой; конечно, это наивный подход, но бывают в жизни положения, когда лишь наивность и выручает.

Оставалось поражаться, как слаженно и организованно было начато великое, несколько лет потом занявшее дело: первый разговор Измаила Кормибарсова с Моше Рабиновичем состоялся осенью (Раби Нилыч не сказал точно, в какой день — не знал или не помнил) — а уже к концу европейского февраля все оказалось оговорено, согласовано и корабли пошли. Правда, злые языки и по сию пору не уставали твердить, что если бы не это вопиющее вмешательство азиатской империи в суверенные дела демократической Европы, кайзер ни за что не вручил бы обер-камергерские ключи и канцлерскую должность Шикльнахеру, выпущенному таки под рукоплескания интеллектуалов из сумасшедшего дома; мол, такого национального унижения, такого плевка в лицо, как наспех замаскированная под доброе дело кража нескольких миллионов подданных, немцы не смогли стерпеть, и — пошло-поехало; но Богдан и прежде полагал, что тут, как оно часто бывает, валят с больной головы на здоровую (в конце концов, «Майн курцер курс» был написан задолго до начала ютайского исхода); после рассказа же Раби Нилыча он в том уверился. Во всяком случае, даже если тебя и впрямь как-то унизили, следует умнеть, а не терять рассудок окончательно ведь ни за что, без вины история, в отличие от людей, никого не унижает.

И судя по веселью, царившему на улицах Яффо, никак нельзя было заподозрить, что здешние ютаи сейчас, или когда-либо прежде, чувствовали себя украденными или еще как-то разыгранными в чужой, не имеющей к ним отношения игре.

Было светло как днем: отовсюду слышалась музыка, витрины и окна бесчисленных лавок и магазинов, кофеен и харчевен сверкали и лопались от перепляса цветных огней, и сами люди на улицах то и дело танцевали, даже пели что-то… Богдан любовался; чужая радость всегда греет сердце, даже если ты не имеешь к ней отношения — а Богдан все ж таки чуть-чуть да ощущал себя сопричастным: ведь он был ордусянином, к тому же внучка Измаила Кормибарсова была его женою. Он только жалел, что совсем не знает языка: гомона не понимает, темпераментных выкликов не понимает, не понимает песен, и даже буквы уличных надписей, странные и необъяснимо красивые, напоминали ему не более чем сложенные из чурбачков фигуры для городошной игры.

Впрочем, и неютайская речь тут тоже звучала. Сколько мог судить Богдан, арабский был вполне в ходу; а вот и родная речь прилетела: пятеро молодых, лет двадцати, парней, один то ли ханец, то ли монгол, двое — очевидные славяне и трое — не менее очевидные ютаи, обняв друг друга за плечи, энергично шагали в ряд (им, смеясь, уступали дорогу) и пели громко, накатисто, почти не фальшивя, с нарочито серьезным и возвышенным видом:

Здесь ютаи живут,

Что само по себе и не ново.

Они счастье куют.

Счастье — всякого дела основа.

Вот уж свечи зажглись.

Кантор тихо молитву читает…

Я люблю тебя, жизнь.

И вы знаете — мне помогает!

Баг тихо тронул его за плечо, и Богдан, очнувшись, понял, что стоит, улыбаясь до ушей, и, затаив дыхание, смотрит вслед весельчакам. Поворотившись к Багу, он смущенно пожал плечами и сказал:

— Славные какие ребята, правда?

Баг не ответил. Лицо его было непроницаемо, и понять, о чем думает заслуженный человекоохранитель, как всегда, не представлялось возможным.

— Так и хочется к ним в компанию…

— Пойдем где потише, — негромко предложил Баг. — Ты уже освоился в Яффо? Найдешь?

После едва уловимой заминки Богдан, улыбнувшись, ответил:

— Подле гостиницы — вполне.

Они были уже совсем недалеко от «Галут-Полнощь», на Баркашова. Богдан, успевший в номере наскоро полистать путеводитель, помнил, что эта улица названа в честь флотского офицера, простого и никогда не хватавшего звезд с неба служаки — таких в Ордуси многие тысячи; выйдя в отставку, он не захотел расстаться с морем, купил яхту и проводил большую часть времени в одиноких морских походах. Как-то раз он на свою беду — и на счастье двум с половиной тысячам ютаев — повстречал в открытом море «Аркадию», один из больших пассажирских сампанов с переселенцами. В течение получаса старый моряк шел параллельным курсом, подняв приветственные флажки; ему махали с палубы, и он махал в ответ, а в восемнадцать сорок семь заметил скользившую со стороны садящегося солнца прямо в борт лайнера торпеду. Видимо, ее выпустила подводная лодка; лодку потом так и не обнаружили, и осталось неизвестным, чья она и откуда. Сделать было уже ничего нельзя. Только одно. И старый моряк, судя по всему — без малейших колебаний, просто на рефлексе человека, тридцать лет проходившего в погонах, сделал это одно: подставил себя под удар, заслонив гражданский корабль своей скорлупкой. Толпившиеся у борта пассажиры, радостно предвкушавшие новую жизнь, еще успели слегка удивиться стремительному и, казалось бы, необъяснимому маневру яхты чуть ли не под носом у их парохода — а потом посреди горевшего праздничным закатным блеском моря с утробным ревом и треском выпер к небу фонтан черной от дыма пены.

С той поры транспорты охранялись кораблями и гидровоздухолетами военно-морских сил Ордуси — и, может, поэтому ничего подобного более не случалось…

— К морю — туда, — показал Богдан. — Хочешь, пойдем на пляж? Наверняка там никого.

— Правильное решение, — кивнул Баг.

С Баркашова они свернули на улицу бен Иехуды — этот удивительный человек возродил иврит. Много веков назад древний язык ютаев вышел из живого употребления и, как поэтично отмечалось в путеводителе, оказался отлучен от своих бывших носителей так же, как они сами — от своей родной земли. Казалось, это бесповоротно. Но бен Иехуда сотворил чудо. В течение нескольких лет на всей планете Земля было лишь два человека, говоривших на иврите, — он и его сын. Теперь на этом языке говорит целая страна…

Через сотню шагов друзья свернули налево.

— Вот моя гостиница, — сказал Богдан. — Может, лучше зайдем?

«Галут-Полнощь», сиявший, как и все дома в этот вечер, россыпями разноцветных огней, стоял на улице Менгеле; по названиям улиц и проспектов Яффо можно было изучать историю улуса. Блестящий педиатр Менгеле, в чьих жилах, собственно, не текло ни полкапли ютайской крови, владелец детской больницы в германском городе Мюнхене, не смог расстаться со своими маленькими пациентами, родители коих предпочли отъезд, и поначалу решил просто присмотреть за ними в неблизкой — а для больных и нелегкой — дороге к земле пусть и обетованной, но, что греха таить, в ту пору еще не слишком-то обустроенной и мало приспособленной для детей с врожденными или благоприобретенными недугами. Поплыл, доплыл — и прижился тут, и спас жизнь и здоровье множеству ребятишек, и создал первую в улусе частную детскую клинику — а в последние годы жизни прославился на весь свет беспримерно смелыми, вдохновенными операциями по разделению сиамских близнецов[18].

— Нет, — покачал головой Баг. — Не хочу твоих беспокоить. Пошли к воде.

Богдан кивнул, и они двинулись мимо гостиницы.

«Интересно, — подумал Богдан, — а как сложилась бы судьба этого самого Менгеле, если бы он остался? Или если бы, предположим, Шикльнахера и его сподвижников не упрятали на многие годы в сумасшедшие дома и тюрьмы и учение Розенблюма об избранной расе невозбранно распространилось в Германии на полтора десятка лет раньше?»

Есть люди, что будто иглы пронизывают складчатые вороха жизненных обстоятельств. Даже сломать их легче, чем сбить с пути. Как бы мир вокруг не буйствовал, они — те, кто не погибает, — будто по волшебству в конце концов творят (со стороны кажется — из ничего) то, что им однажды вздумалось сотворить. Жги бен Иехуду на костре — он, верно, и с пляшущими в пламени саламандрами говорил бы на воскрешенном им языке.

Есть другие. Как, скажем, тот же Менгеле… Да несть им числа! Словно бильярдные шары бьются они о рубежи, поставленные внешними условиями, всякий раз с эффектным треском неуязвимо отскакивая и кубарем катясь прочь — покуда их не отщелкнет в иную сторону очередной предел. Так и катаются взад-вперед. Счастье, если кий судьбы направит их верно.

И есть еще те, кто, испытывая сомнений не больше, чем камень, катящийся с горы, шьют из жизни — из своей жизни, из жизни близких, из жизней всех, кто подвернется, — нечто столь невразумительное и нелепое, что никто и никогда не сможет это носить. Отличить их от первых, от добрых волшебников, невозможно в течение долгих лет; бесчисленным людям, катающимся по миру бильярдными шарами, и те и другие равно кажутся безумными и никчемными, и только время, единственный по-настоящему слепой и непредвзятый судья на свете, способно когда-нибудь дать понять, чудо творил сей странный, не умеющий приспосабливаться человечек или всего лишь непреклонно рыл яму, чтобы бесследно похоронить в ней всю свою страсть и стойкость, все свое стремление к совершенству.

Богдану было тревожно и совестно. Судя по всему, в ближайшие дни ему предстояло встретиться с одним из таких, а стало быть, опережая время, вынести — пусть молча, в душе своей, — предварительный приговор…

Город остался позади.

Насколько хватало глаз, не было ни души — в праздничный вечер и без продутого порывами ветра пустынного пляжа хватало мест, где можно провести время на любой вкус. Шторм к ночи поутих, и невидимое море теперь только шипело в темноте, время от времени понизу выплескиваясь из нее мерцающими плоскими языками. Слепящие разноцветные огни бесчисленных окон, сгруппированные расстоянием в отчетливые сгустки отдельных зданий, были далекими-далекими, они сверкали радостно и беззаботно, но точно из другого мира; так иные галактики укладывают в бездне свои звезды. Напарники нашли скамейку, стоявшую у самого прибоя, уселись. Богдан поднял воротник куртки и зябко сунул руки в карманы.

— Поговорим, — предложил Баг. — Ночь уже.

— Да, — сказал Богдан.

Баг завозился, вынул из кармана плаща хрустящую пачку сигарет — Богдан мог бы поклясться, что это любимые Баговы «Чжунхуа», — защелкал зажигалкой. Сдергиваемый ветром то влево, то вправо узкий огонек ненадолго осветил его подбородок тусклым оранжевым светом и погас.

— Начинай ты, — сказал Баг из темноты.

Загрузка...