Сестра Маша



Мария Добролюбова всего на несколько лет, словно падучая звезда, озарила небо России — и погасла. Однако она произвела такое впечатление на современников, что ее образ запечатлелся в стихах Александра Блока, Николая Клюева, других поэтов. Писатели Осип Дымов, Леонид Семенов, Пимен Карпов изобразили ее под разными именами в своих книгах.

Легенда о Марии Добролюбовой начала слагаться сразу после ее ранней и внезапной смерти. Ее имя сделалось, можно сказать, знаменем революционеров левого толка. Предания о ней передавали из уст в уста в тюрьмах, на каторге и в ссылках на протяжении десятилетий — вплоть до сталинского ГУЛАГа.

«Левоэсеровскую» версию биографии Марии Добролюбовой изложил Варлам Шаламов в рассказе «Лучшая похвала». В начале тридцать седьмого года в Бутырской тюрьме ее поведал писателю старый революционер, генсек общества политкаторжан Александр Георгиевич Андреев.

«Жила-была красавица. Марья Михайловна Добролюбова. Блок о ней писал в дневнике: главари революции слушали ее беспрекословно, будь она иначе и не погибни, — ход русской революции мог бы быть иной. Будь она иначе!..

…Красавица, воспитанница Смольного института, Маша Добролюбова хорошо понимала свое место в жизни. Жертвенность, воля к жизни и смерти была у нее очень велика.

Девушкой работает она „на голоде“. Сестрой милосердия на русско-японской войне.

Все эти пробы нравственно и физически только увеличивают требовательность к самой себе.

Между двумя революциями Маша Добролюбова сближается с эсерами. Она не пойдет „в пропаганду“. Малые дела не по характеру молодой женщины, испытанной уже в жизненных бурях.

Террор — „акт“ — вот о чем мечтает, чего требует Маша. Маша дожидается согласия руководителей. „Жизнь террориста — полгода“, как говорил Савинков. Получает револьвер и выходит „на акт“.

И не находит в себе силы убить. Вся ее прошлая жизнь восстает против последнего решения.

Борьба за жизнь умирающих от голода, борьба за жизнь раненых.

Теперь же надо смерть превратить в жизнь.

Живая работа с людьми, героическое прошлое Маши оказали ей плохую услугу в подготовке себя к покушению…

…Маша не находит в себе силы выстрелить. И жить страшно в позоре, душевном кризисе острейшем. Маша Добролюбова стреляет себе в рот.

Было Маше 29 лет».

Так или примерно так пишут о Марии Добролюбовой до сих пор. Многие факты ее биографии в пересказе Шаламова верны. Но не все. К тому же есть и недосказанное. Поэтому портрет героини-революционерки выходит несколько плакатным. Попробуем восстановить подлинные обстоятельства жизни и смерти этой загадочной девушки.

Мадонна, русская душою

Впервые годы нового, двадцатого, столетия литературно-художественная жизнь обеих столиц бурлила: творческие и философские собрания, духовные искания, смелые эксперименты в искусстве — все цветы Серебряного века словно спешили расцвести, заявить о себе.

В конце 1901 года в Санкт-Петербурге открылись религиозно-философские собрания — своего рода дискуссионная площадка, где творческая интеллигенция и служители православной церкви искали пути преодоления взаимного отчуждения. Одним из учредителей собраний был яркий поэт и мыслитель, теоретик символизма Дмитрий Мережковский. На одном из собраний обсуждали образ Мадонны в мировом искусстве. Очевидец вспоминал: «Мережковский с жаром говорил о Мадонне. Затаив дыхание, аудитория с глубоким вниманием слушала его. И вдруг он вздрогнул, неожиданно остановился и вперил свой взгляд в один угол. Все инстинктивно посмотрели туда же — и ахнули: в дверях стояла живая Мадонна. Это была Добролюбова».

Она действительно была удивительно красива. Тонкие правильные черты лица, темно-русые волосы, разделенные прямым пробором, толстая тяжелая коса, которая, казалось, всегда удерживала ее голову слегка откинутой назад, а главное, выражение доброты и искренности в глазах и всем облике ее.

Девушка стала все чаще появляться на подобных собраниях, в литературных кружках. Иногда к месту вставляла словечко-другое: горячо, но просто говорила о любимых писателях и поэтах — Мережковском, Розанове, Брюсове.

Она и сама пробовала сочинять, правда, относилась к собственному творчеству с улыбкой, говорила: это не стихи, а так, песенки.

Я красива,

Не спесива,

И пою я

Без мотива.

Ветерочек

Лепесточек

Мой, шутя, колышет,

Всякий странник

И изгнанник

Мои песни слышит…

Постепенно столичная богема узнала, что зовут девушку Мария Михайловна Добролюбова, ей немногим больше двадцати лет. Она, что называется, из хорошей семьи, дальняя родственница знаменитого критика и общественного деятеля Н. А. Добролюбова. Отец Маши был высокопоставленным чиновником, действительным статским советником. Он умер в 1892 году, после этого жена его и восемь детей вели довольно скромный образ жизни.

Оказалось, что еще прежде Марии в литературной среде прославился ее старший брат Александр, талантливый поэт-декадент. Его первая книга стихов наделала в 1895 году много шуму. Он воспевал всевозможные «цветы зла», в том числе проповедовал красоту смерти. В личной жизни любил эпатаж, демонстративно курил гашиш. Через три года после скандального триумфа пришло раскаяние, полное и бескомпромиссное. Александр Добролюбов неожиданно порвал все связи с «обществом», опростился и «ушел в народ». Скитаясь по деревням и селам, он говорил людям о братской любви, отрицал святость икон и императора, убеждал крестьян отказываться от военной службы. Его за это не раз сажали в тюрьму. Вокруг молодого проповедника повсюду возникали секты «добролюбовцев». Но в Петербурге и в Москве несколько лет не знали, жив ли он еще; в память о нем выпустили книгу его стихов с предисловием Брюсова. Однажды Александр возник на пороге квартиры Брюсова, словно из небытия. «Он был в крестьянском платье, сермяге, красной рубахе, в больших сапогах… Теперь он стал прост, теперь он умел говорить со всеми… И все невольно радостно улыбались на его слова. Даже животные шли к нему доверчиво, ласкались», — вспоминал Брюсов. Александр ушел наутро так же неожиданно, как появился.

Это было время «пришельцев» и «ушельцев». Пришельцы несли новые идеи, звали ломать старое и возводить новое. Ушельцы возвращались к прошлому, к корням, уходили в секты. «Неонародники» опять шли в деревни, «неохристиане» искали «своего», нового Христа.

Возможно, от старшего брата переняла Маша какую-то стихийную, неканоническую религиозность; много молилась, но не по писаному, а своими простыми словами, храм и иконы не были обязательными спутниками молитвы; часто бывала на кладбище, чтила память предков, но оставалась при этом девушкой современной и начитанной. В 1900 году окончила педагогические классы Смольного женского института. Она любила детей и мечтала посвятить им свою жизнь.

Едва окончив учебу, Маша сразу начала хлопотать об открытии в Петербурге школы для бедных детей. Вскоре нашлись и помещение, и деньги, собрались молодые учителя-энтузиасты, готовые работать ради благого дела. Школа Маши Добролюбовой действовала несколько лет.

Затем началась Русско-японская война. Мария Добролюбова окончила курсы медсестер и добровольно отправилась на фронт. Именно таким неопытным девушкам особенно трудно пришлось на той войне.

После разгрома под Мукденом началось отступление, похожее на бегство. Нечем было кормить раненых, особенно мучила жажда. Маша сама пила воду из грязной лужи. Когда подали эшелон для эвакуации, раненые дрались костылями и клюками, чтобы попасть в вагоны. Поезд тронулся, Маша успела вскочить на подножку последнего вагона…

В России уже разгорелась революция.

Глазами Блока

Девятого января Александр Блок нервно ходил по своей квартире из комнату в комнату. Дымок папиросы не поспевал за ним. В своей неизменной черной блузе (вскоре она сделается модной в среде русской богемы) он был похож на вещую птицу. То и дело домашние, знакомые и прислуга сообщали: рабочие идут несколькими колоннами к Дворцовой площади, с крестами и иконами, несут петицию царю. Везде стоят заслоны, солдаты и кавалеристы. Будут ли стрелять?

В это время близкий друг Блока еще по университету — молодой журналист и поэт-символист Леонид Семенов (внук знаменитого исследователя П. П. Семенова-Тян-Шанского) в числе других гуляющих петербуржцев с любопытством наблюдал шествие. Воскресная публика шла по тротуарам вместе с колоннами рабочих. Пошел и Леонид. У Полицейского моста показались цепи солдат. Вопреки уставу, без предупреждения, полковник скомандовал «Пли!». Стреляли по колонне и по толпе на набережной Мойки. Послышались крики. Семенов бросился ничком в снег. Стрельба продолжалась. Рядом стонали раненые, но невозможно было даже поднять голову. Цепь, ощетинившись штыками, двинулась вперед, толпа рассеялась, на снегу остались только убитые и раненые…

Через час Семенов ворвался в квартиру Блока, речь его была бессвязна, лицо перекошено. Казалось, привычный мир перевернулся: еще недавно Семенов брезгливо сторонился демократически настроенных студентов с их кружками и тайными сходками; при объявлении войны Леонид возглавил патриотическую манифестацию: за веру, царя и отечество — разгромим япошек!.. Ему было мучительно стыдно перед собой и перед теми, кто остался лежать у Полицейского и Троицкого мостов, у Нарвских ворот и Александровского сада, на Васильевском острове…

В смятении был в эти дни другой близкий друг поэта — Евгений Иванов, начинающий литератор и философ. Этим двум незаурядным молодым людям предстояло стать хорошими знакомыми Марии Добролюбовой. Александр Блок невольно стал поверенным в их сердечных тайнах.

А пока он вышагивал по квартире, впечатления дня отливались в строки:

…Рядом пал, всплеснул руками,

И над ним сомкнулась рать,

Кто-то бьется под ногами,

Кто — не время вспоминать…

…Ведь никто не встретит старость —

Смерть летит из уст в уста…

Высоко пылает ярость,

Даль кровавая пуста…

Словно Демон и Тамара

Весной 1905 года Мария Добролюбова вернулась в Петербург. Она не сразу сняла сестринский наряд. Она колебалась: опять уехать на фронт или остаться. С этого времени за ней закрепилось имя — сестра Маша. Она стала внешне строже, но еще прекраснее, хотя лицо и руки загрубели на войне.

Евгений Иванов рассказывал: в середине мая он увидел идущую ему навстречу сестру милосердия. «Я до того поразился необычайным светом лика, что остановился и едва шляпу не снял перед нею, — вспоминал он. — Господи, какое лицо!»

В тот же вечер Евгений встретил Машу в одном семействе. Так состоялось их знакомство и началась дружба. Разговоры между ними были предельно откровенными. Вскоре Иванов восторженно делился с Блоком: «Это какое-то воплощенное христианство, „огнем крестящее“… Дева, прошедшая через огонь… И какое возмущение глубоко благородное против крови убийства, против насилия. Не задумывается душу свою положить за други своя… В ней все кипит как море. И вдруг понимаешь, что революция в глубине — она».

Встречи Иванова с сестрой Машей продолжались несколько месяцев. Она уже носила обычный наряд городской барышни — платье, кофту, шляпу. Чем больше Евгений узнавал Машу, тем больше его пугала странная раздвоенность ее мировоззрения. Наряду с христианским милосердием жила в ее душе испепеляющая ненависть к врагам. Увлекалась анархизмом, советовала и Евгению почитать Кропоткина. Молодому человеку пришло на ум сравнение из «Демона» Лермонтова: Демон соблазняет чистую Тамару — вот что творится в душе Маши. По мысли Иванова, революция и есть Демон. Он говорил: «Революция — не политическое благоустройство, а преображение жизни и человека!» Впрочем, тут же признавался: «Я весь развинчен, словно паровоз, буксующий на скользких от масла рельсах». Под впечатлением встреч и бесед с Добролюбовой он начал писать статью «Демон и Революция».

Маша слушала его рассуждения серьезно, но словно жалея, как ребенка:

— Эта ваша расхлябанность — от боязни убийства исходит. Я сама жалею даже муху или комара убить. И цветы жалко. Я верю, что собаки наши дворовые, Орлик и Лелька, все будем вместе, там… Но вид насилия дает силу убить. Человек насилия хуже зверя!

— Но ведь сказано: не убий! — пытался возразить Иванов.

— Оттого-то и надо преступить заповедь — ради любви! — сказала Маша.

В последний раз Евгений встретился с Машей в декабре, когда узнал, что она уезжает из Петербурга.

— Надо ехать, боюсь, меня на днях арестуют, — объяснила она и попросила передать поклон от нее общим знакомым. И, в свою очередь, поинтересовалась: что они думают о ней.

— Не верят, что вы из крайних, — ответил Иванов.

— Они обо мне хорошего мнения, — невесело улыбнулась Маша. — Прощайте!

Жених и невеста понарошку

Той же весной девятьсот пятого познакомился с Машей и Леонид Семенов. Леонид Семенов был гораздо ближе к ней по взглядам. Еще до войны и революции он писал: «Уж лучше гроза, чем это мертвое царство пошлости!» Он считал Машу неизмеримо выше себя — и в нравственном отношении, и в реальном служении людям.

Ни с кем Маша не была так откровенна, как с Леонидом. По-видимому, прежде в ее жизни был человек, которого она действительно любила. Он погиб. Однажды Маша показала Леониду свое письмо «к другу», как она сказала, и, видимо из ревности, Семенов сказал о «друге» что-то мелкое, недостойное.

— Но он-то дошел до конца. А вы пока ни в чем не дошли, — сказала, как отрезала, Маша.

Тема смерти часто возникала в ее разговорах. Однажды сказала Леониду:

— Вам хочется жизни нужной, а мне — смерти нужной.

Даже «песенки» ее дышали смертью:

Упаду без слезы

На твой гробик, мой друг,

Будем в смерти мы жить,

Целоваться, любить…

Осенью Машу и Леонида уже называли за глаза женихом и невестой, но сами они считали свой союз духовным родством.

Той же осенью оба окончательно определились: Леонид пошел с социал-демократами, Маша с эсерами. Говорили, что руководителем ее группы был В. В. Кирьяков, педагог и публицист, в будущем депутат думы. Он часто скрывался за псевдонимом «Дядя Вася». Сам Керенский советовался с Кирьяковым по вопросам эсеровской идеологии.

Леонид объявил Маше, что едет в Курскую губернию, там сильное крестьянское движение, создается Крестьянский союз.

Оказалось, что и Маша собралась в дорогу: ей обещали место сельской учительницы и заведующей продовольственным пунктом для голодающих в Тульской губернии.

Разумеется, оба везли запрещенные брошюры и прокламации.

На прощанье Маша написала в книжку Леониду: «Думайте о сейчаснем. Завтрашний день сам о себе позаботится».

Три ареста на двоих

Леонид Семенов ездил по деревням и селам, собирал сходы, рассказывал крестьянам о Государственной думе, советовал, за кого голосовать. В то же время удерживал мужиков от погромов помещичьих усадеб. Прятался по глухим хуторам, но не избежал ареста.

В тюрьме его возмутило, что лютой зимой на дворе, при выходе тюремного начальства, звучала команда «Шапки долой!» — и все обнажали головы и стояли так, пока начальство не соизволит удалиться. И однажды Семенов крикнул: «Шапки надеть!» — и все послушно надели шапки. Раздался дружный смех. Начальник свирепо зыркнул глазами и… больше ничего. В это время уже начала работать дума, сверху поступила директива особо не зверствовать; многих арестантов освободили, отпустили и Леонида.

После первого ареста Семенов вернулся в Курскую губернию. Проводил Учительский съезд, съезд Крестьянского союза, организовывал газету, был избран в местный комитет партии. Жил по поддельному паспорту. Был арестован в поезде, идущем в Курск.

К тому времени думу разогнали, временные послабления окончились. Семенов попытался бежать. Его поймали, зверски избили, издевались, плевали в лицо, бросили голым в грязный, как нужник, карцер. Все жалобы арестанта на побои и издевательства были проигнорированы. Стражники посмеивались над ним:

— Царь велел бить таких, как ты!

Ему грозило двенадцать лет каторги.

В это время дед его, Петр Петрович, был удостоен права, распространявшегося и на потомков, носить фамилию Семенов-Тян-Шанский…

Маша спешно уехала из Тульской губернии, чтобы избежать ареста — 16 августа 1906 года Тульское жандармское управление возбудило против нее уголовное дело, при обыске у нее были обнаружены нелегальные брошюры. В Петербурге Маша узнала о втором аресте Леонида и бросилась в Курск. Ей разрешили два свидания с Семеновым. Старалась ободрить Леонида, обещала хлопотать о его освобождении. Рассказывала, как хорошо ей было в деревне, о детях, о крестьянах, которые искренне полюбили ее. О политике, конечно, тоже: о разгоне думы, о восстании Свеаборгского гарнизона, о Столыпине…

И ничего личного. Оба хотели сказать что-то самое главное. Но не сказали.

В Курске, перед отъездом в Петербург, Маша встретилась с Е. К. Брешко-Брешковской, «бабушкой русской революции», как ее называли. Она создавала партию эсеров и ее боевую организацию. На прощанье Брешковская перекрестила и поцеловала Машу в лоб. Этим поцелуем девушка гордилась, как боевой наградой.

В Петербурге Маша поселилась на квартире друзей — журналиста Аркадия Руманова и его жены, пианистки Евгении Штембер. Здесь, на Морской улице, дом 27, квартира 11, ее арестовали второго сентября. Из столичной пересыльной тюрьмы в сопровождении жандармов отправили в Тульскую тюрьму. Какими были ее «тюремные университеты», как удалось освободиться — об этом ничего не известно. Через два месяца она вернулась в Петербург и поселилась с младшей сестрой Еленой на Васильевском острове, здесь образовался один из подпольных эсеровских кружков.

О кружке Маши Добролюбовой знали далеко за пределами столицы. Знал и знаменитый поэт Николай Клюев, первый наставник молодого Есенина. В ту пору он был поэтом-бунтарем, активным организатором Крестьянского союза в северных губерниях. Образ сестры Маши глубоко запал в душу Клюева. Он знавал ее старшего брата, говорил: «Александр Добролюбов — пречистая свечечка…» И вот из Олонецкой тюрьмы Клюев писал товарищам на волю: «Адрес кружка с.-р.: Петербург, Васильевский остров, Большой проспект, дом 27, кв. 4, Марии Михайловне Добролюбовой. Сюда можно обращаться и за денежной помощью, только я думаю, и этот кружок арестован, хотя месяц назад был еще цел. Если желаете, можете написать, сообщив о моем аресте…»

Нет, Маша была на свободе. Но силы и здоровье были подорваны. Мучили головные боли, случались необъяснимые обмороки. Несмотря на это, Маша была, как всегда, деятельна. Она вновь поступила на медицинские курсы. «Медицинские курсы — это мой поцелуй земле, — писала она близкой подруге. — Помнишь Соню Мармеладову, как она велит Раскольникову пойти на Сенную площадь и там поцеловать грязную землю за то, что слишком высоко поставил он свою отвлеченность, свою идею. И я такая же отвлеченная. Слишком долго жила такой отвлеченной, ненужной жизнью…»

Две Девы

Александр Блок скорее всего никогда не виделся с Марией Добролюбовой лично, но слышал о ней от Мережковских и других общих знакомых. Позднее Евгений Иванов и Леонид Семенов рассказывали и писали Блоку о Маше подробнейшим образом.

Сначала сестра Маша открылась поэту как духовно чистое создание, своего рода невеста Христова. Может быть, этот образ отразился в известнейшем стихотворении Блока, созданном в 1905 году:

Девушка пела в церковном хоре

О всех усталых в чужом краю,

О всех кораблях, ушедших в море,

О всех, забывших радость свою.

И всем казалось, что радость будет,

Что в тихой заводи все корабли,

Что на чужбине усталые люди

Светлую жизнь себе обрели.

Но поэт все-таки не верит сладкоголосой проповеди, финал стихотворения печален:

И голос был сладок, и луч был тонок,

И только высоко, у Царских Врат,

Причастный Тайнам, — плакал ребенок

О том, что никто не придет назад.

Последняя строка созвучна той, что родилась в день Кровавого воскресенья:

Ведь никто не встретит старость…

Позднее Мария Добролюбова уже представлялась Блоку мятежной личностью: не Пречистая Дева, а Дева-Революция. И в августе 1906 года родилось четверостишие, озаглавленное «Деве-Революции»:

О, дева, иду за тобой —

И страшно ль идти за тобой

Влюбленному в душу свою.

Влюбленному в тело свое?

Эти два блоковских образа-символа — Белая Дева и Красная Дева — живут в его творчестве раздельно. Но вот изобразить Машу сразу в двух ее ипостасях не удалось никому. Даже Блоку.

«Скользим у пропасти»

Письма Маши в Тульскую тюрьму были для Леонида Семенова настоящим счастьем.

«Как хорошо мне, уютно в школе! — писала Маша из Богородицкого уезда. — А кругом красота неописанная, благословенная. Поля, луга, цветы. Казалось бы, только и жить. Только горя реченька заливает всю жизнь…»

Когда переписка прерывалась, он страдал, беспокоился, забрасывал письмами друзей и знакомых. Однажды, после долгого периода безвестности, ему передали записку от Маши — тоже из тюрьмы: «Дорогой Л. Д., хочется на волю, на свободу, нам бы обоим с вами вместе свободой дохнуть!» В октябре переписка возобновилась, в некоторых посланиях сквозило отчаяние.

«Сегодня прочла, что в один день шестнадцать казней, почти все виселицы… Какой ужас смерти в палачах, в судьях… Бедные солдаты, которые всех расстреливают. Вы представьте себя таким солдатом…»

«Мы все скользим, скользим у пропасти. Ничего не знаем. Научите хоть вы, скажите слово, вы ведь брат мой, старший брат».

«Я мечусь, хлопочу, но дохожу до ужаса. Нет сил… Поступила опять на медицинские курсы».

«Но свет есть, есть. Свет и во тьме светит…»

Суд прошел для Семенова удачно: два обвинения были сняты, осудили только за оскорбление его величества — на месяц заключения в крепости. А пока отпустили.

Двенадцатого декабря Леонид вышел из ворот тюрьмы и сразу побежал к друзьям. Хозяева смутились, потом наконец показали телеграмму:

«Приготовьте Леонида к страшному для него несчастью. Маша Д. скоропостижно умерла сегодня 11-го декабря в 10 ч. утра. Руманов».

Леонид и Маша разминулись на один день.

В тот роковой день утром Маша сказала сестре, что согласна наконец пойти с нею к врачу. Сестра обрадовалась, стала переодеваться. Маша попросила старушку няню приготовить ей крепкий кофе — она всегда пила его, когда болела голова. Старушка ушла на кухню, а Маша заперлась в своей комнате на крючок. Потом вдруг послышался звук падения кресла, слабый стон. Позвали дворника, тот вскрыл дверь… Послали за врачами, но те лишь констатировали смерть. Родные ничего не говорили о причинах гибели Маши и не позволили вскрытие.

Ей было двадцать шесть лет.

Последняя запись в ее тетради была такая: «Надо детям сказать все самое главное, нужное, что знаю, заронить. А потом уйти от всех».

Машу похоронили на кладбище Новодевичьего монастыря в Петербурге. Потрясенный Евгений Иванов оплакивал ее как святую: «В гробу ее смотрел. Волосики ее святые на шее венчиком. Голова набок наклонилась… Какая красота потрясающая, не оторвешь глаз… Богородица в гробу, совсем Богородица».

Об этой нелепой смерти говорил весь Петербург. В газете «Русь» сообщалось, что Добролюбова «умерла от паралича сердца, расплачиваясь за болезнь, нажитую ей в Тульской тюрьме». Газета «Наш голос» выразила общее мнение демократической общественности: «Такие цветы, как Мария Михайловна, в нашей социально-политической стуже жить не могут. Наша социальная почва и политический климат обрекают их на безвременную гибель».

Леонид Семенов не успел на похороны. В эти дни он близко сошелся с Евгением Ивановым — общее горе объединило двух рыцарей этой прекрасной дамы. «Вас очень ценила Маша», — сказал Леонид, и этого было довольно, чтобы забылись «расхлябанный» (Иванов) и «картонный революционер» (Семенов). Леонид читал Евгению наброски своей документальной повести «Проклятие», в ней под именем Серафимы была изображена Мария Добролюбова. В финале Серафима произносила слова, сказанные однажды Машей: «Проклятие, проклятие на вашу голову, убийцы!»

Стихи Семенова в эту горькую годину стали напоминать печальные песенки Маши:

Она позвала меня к себе,

Позвала на свою могилку…

Сестра, сестрица моя,

Ты ведь рада? скажи же, шепни мне.

Нам теперь никто не мешает…

Я могу тебя поцеловать,

Я могу провести рукой по твоим волосам,

Как раньше не смел…

Уже в конце декабря несколько друзей Маши решили увековечить ее память, открыв школу имени Марии Добролюбовой в селе Бутырки Богородицкого уезда Тульской губернии. В газете «Русь» был объявлен сбор средств, в заметке говорилось:

«Пусть святой образ Добролюбовой живет в памяти детей, которых она так любила.

Женни Штембер, Аркадий Руманов».

Семенов и Штембер готовили вечер-концерт, хотели привлечь Мейерхольда и Блока. Но концерт не состоялся, ручеек пожертвований иссяк, школа так и не была открыта.

То, что сделала Маша в одиночку, оказалось не под силу целой группе ее друзей.

Украденная смерть

Никто не в силах отнять у Марии Добролюбовой ее яркую биографию, удивительную жизнь. А вот смерть ее попытались похитить.

Версию о самоубийстве Марии Добролюбовой сформировали два близких к ней человека: критик A. Л. Волынский и уже не раз упомянутый журналист А. П. Руманов. Надо сразу заметить, что их версии были озвучены через несколько лет после смерти Маши.

В своих мемуарных записках Волынский писал о Добролюбовой: «В период начавшейся революции 1905 года она оказалась арестованной и заключенной в тюрьму, оттуда вышла с печатью неслыханного внутреннего расстройства. Какая-то катастрофа произошла с этой необыкновенной красавицей в стенах тюрьмы. Она никому ничего не сказала. Но пережить случившееся, по-видимому, не могла. Однажды Маша Добролюбова была найдена в своей комнате умершею, причем родные ее воздержались от всяких объяснений на эту тему. Я же лично допускаю, что она покончила жизнь самоубийством».

Тут следует заметить, что Волынский познакомился с Марией Добролюбовой раньше всех, сразу после ее приезда с войны. Позднее, в период ее революционной работы, имя Волынского не встречается в окружении Добролюбовой. Вероятно, он узнавал новости о ней с чужих слов. О «катастрофе», происшедшей с Марией Добролюбовой в тюрьме, ничего не известно, но факты избиений, издевательств и насилий над женщинами в тюрьмах были нередки.

О том, что Мария Добролюбова сама будто бы решила «примкнуть к террористической группе», сообщил Аркадий Руманов и назвал имя руководителя группы — В. В. Кирьяков. Однако Кирьяков был скорее теоретиком, а не боевиком, и вообще в окружении Маши не упомянуты эсеры-террористы. От кого же тогда она «получает револьвер и выходит „на акт“»?

Версию Руманова как будто подтверждает сообщение Леонида Семенова: «В Петербурге металась, готова была чуть ли не броситься в летучку, в боевой отряд с.-р., только бы скорей сгореть». Именно «готова была», но бросилась ли? Хотя потребность в самопожертвовании, конечно, была великая: «Я так жизнь люблю, так жить хочу, что от жизни отказаться, отречься готова!» — писала она.

Конечно, все могло быть. И странности действительно есть: зачем Маша заперлась в своей комнате, например? Да мало ли зачем молодая женщина может уединиться. Ее сестра пошла одеваться, вот и Маша одевалась, притом, поскольку ей предстоял медицинский осмотр, она должна была подумать, извиняюсь, о белье.

Можно допустить, что Брешко-Брешковская или другой какой-нибудь демон отправил Добролюбову на смерть, но… Точно известно, что Марию похоронили по православному обряду — панихида, отпевание и собственно похороны на престижном кладбище. Так самоубийц не хоронили. Кроме того, в открытом гробу трудно было бы скрыть следы от выстрела в голову.

Пять лет спустя Аркадий Руманов встречался с Александром Блоком. Они вспоминали Марию. После этой встречи в дневнике Блока появилась эта запись: «О Маше Добролюбовой. Главари революции слушали ее беспрекословно, будь она иначе и не погибни — ход русской революции мог бы быть иной». Но это не блоковские мысли и слова, это краткий конспект того, что говорил ему Руманов. Журналист явно преувеличил роль Марии в революции и ее авторитет среди партийных вождей. Обратим внимание на неловкое выражение «будь она иначе»: вероятно, именно за этими словами скрывалась рассказанная Румановым версия гибели Маши Добролюбовой.

Рассказ Руманова вряд ли существенно изменил отношение Блока к Добролюбовой, к революции, ее героям и героиням. Поэт и прежде был убежден: «Революция русская в ее лучших представителях — юность с нимбом вокруг лица». Ну просто портрет сестры Маши!

Думается, дело в том, что революция, как и религия, нуждалась в собственных святых и мучениках. Причем, как и в религии, разные партии выдвигали своих, конфессиональных, святых. Левые эсеры и эсеры-максималисты были самой боевой и самоотверженной частью революционного движения, понесшей наиболее тяжелые жертвы — повешенными, расстрелянными, не говоря уже о заключенных в тюрьмы и ссыльных. Они «приписали» Марию к своему сонму мучениц, из реальной биографии сотворили «житие». А вот в большевистские святцы она не вошла — религиозна, да еще террористка, а большевики официально террор осуждали. Да у них, по правде сказать, уже был полный иконостас своих святых и угодников, а впоследствии появились даже нетленные мощи.

Жизнь после Маши

В святые не избирают, в мученики не назначают. Жизнь Марии Добролюбовой и без того необыкновенна, и чужие подвиги или, наоборот, преступления — ей ни к чему.

Те, кто близко знал ее, изменились, многие — сильно и навсегда.

Леонид Семенов все острее переживал лживость, двуличие «наружного мира», как он говорил. Он не раз бывал у Льва Толстого в Москве и в Ясной Поляне. Рассказ Семенова «Смертная казнь», основанный на личных его впечатлениях в Курской тюрьме, растрогал Толстого. «Я не мог говорить от слез, душивших меня, — писал старик автору. — Непременно надо стараться напечатать». Классик с большой нежностью относился к Леониду, не только как к талантливому писателю, но и как к своему последователю. Со временем Семенов стал «толстовцем» в большей степени, чем сам Толстой. Он жил в деревнях, работал батраком у зажиточных крестьян. Некоторое время провел в Самарской губернии в секте, основанной братом Маши — Александром Добролюбовым. Не раз его привлекали к суду по обвинению в кощунстве и уклонении от воинской повинности.

В 1914 году, после смерти деда, Леонид получил достаточный участок земли и завел образцовое хуторское хозяйство. Постепенно вернулся к православию, дважды посещал Оптину пустынь, беседовал со старцами. Мечтал принять монашеский постриг или стать священником.

В конце 1917 года вокруг бывшего имения Семеновых-Тян-Шанских свирепствовали банды. В октябре был тяжело ранен в голову старший брат Леонида — Рафаил.

На 26 декабря было назначено рукоположение Леонида в сан священника. Накануне его убили бандиты. В дом бросили гранату. Рукописи Семенова сначала почему-то расстреляли (?!), потом подожгли. Среди погромщиков были крестьяне, близкие к семье Семеновых.

Евгений Иванов окончательно ушел в себя. Как литератор он не состоялся, его эссе и критические статьи не оставили заметного следа. Пожалуй, только рассказы в детских журналах «Тропинка» и «Новый Робинзон» запомнились читателям. Но его внутренняя духовная жизнь, философские искания и переживания привлекали к нему многих выдающихся деятелей русской культуры. Таких ищущих свой путь интеллигентов в дореволюционной России называли «жизнестроителями».

В советской действительности им не было места. Евгений Иванов зарабатывал на жизнь простым рабочим и служащим — счетоводом, статистиком, кассиром. В 1929 году был сослан как «чуждый элемент» в Великий Устюг на три года.

Умер от голода в блокадном Ленинграде.

Поэт Николай Клюев душевно привязался к младшей сестре Маши — Елене Добролюбовой, часто писал ей письма. В 1908 году крестьянский поэт посвятил ей стихотворение:

Ты всё келейнее и строже,

Непостижимее на взгляд…

О, кто же, милостивый боже,

В твоей печали виноват?

Жених с простреленною грудью,

Сестра, погибшая в бою, —

Все по вечернему безлюдью

Сойдутся в хижину твою.

И не поверишь яви зрячей,

Когда торжественно в ночи

Тебе — за боль, за подвиг плача —

Вручатся вечности ключи.

Постепенно Клюев отошел от революции и на время скрылся в своей олонецкой глуши.

Все они ушли — кто «в народ», кто в себя.

А Блок остался.

Он все еще верил в революцию, призывал «слушать музыку революции». Но тот образ революции, который представляли себе почти все русские интеллигенты, упомянутые в этом очерке, был отринут. На смену двенадцати апостолам явились двенадцать расхристанных. Об этом на самом деле поэма Блока «Двенадцать», непонятая современниками и не переосмысленная сегодня. Поэт еще надеялся на воскрешение памяти, в финале он явил главного героя поэмы:

…И за вьюгой невидим,

И от пули невредим,

Нежной поступью надвьюжной,

Снежной россыпью жемчужной,

В белом венчике из роз —

Впереди — Исус Христос.

Но лишь поэт видит его, и больше никто…

Блок не скоро понял, что революция обманула его.

А когда понял, не вынес этого и умер.

Может быть, самая роковая ошибка русской революции — в отказе от Христа.

Загрузка...