Богдан Рухович Оуянцев-Сю

Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю, 21-й день первого месяца, отчий день, вечер.


Главный цензор Александрийского улуса, Великий муж, блюдущий добродетельность управления, мудрый и бдительный попечитель морального облика всех славянских и всех сопредельных оным земель Ордуси Мокий Нилович Рабинович вместе с вернувшейся под отеческий кров на зимние каникулы дочерью, юной красавицей Ривою, вечерком отчего дня заехал к Оуянцевым-Сю на улицу Савуши[21] запросто, почайпить. Давние дружеские отношения между сановником и его непосредственным подчиненным позволяли это делать без напряжения и без задних мыслей, каковые порой еще приходят, когда сослуживцы, пребывающие в явственном должностном неравенстве, принимаются вдруг ходить дружка к дружке трапезничать да семейничать по-всякому: мол, а чего хочет, коли зовет? а на что рассчитывает, коли едет? Сей этап, ежели он и мелькнул когда в отношениях между Богданом и Мокием Ниловичем, давно остался в прошлом; Рабиновичи и Оуянцевы-Сю много лет уж дружили домами. Вот только супруга Мокия Ниловича, Рахиль Абрамовна, не смогла на этот раз последовать за мужем к хлебосольным Оуянцевым; с молодости учительница Божьей милостью, последнее время она то и дело пропадала в командировках, распространяя бесценный опыт, накопленный за тридцать с лишним лет преподавания в начальных классах по несчетным школам Ордуси. Во вторницу она отбыла в Надым по приглашению тамошней городской палаты народного образования, а нынче, часов, как прикидывал Великий муж, этак пять назад, вылетела рейсовым воздухолетом в Жмеринку, где более двух с половиною веков назад обосновался ее род (видно, оттого-то Раби Нилыч по рассеянности и называл иногда затруднительные положения жмеринками).

В канун лунного Нового года и несколько дней после оного транспорт Ордуси трудится с удвоенной нагрузкою. Так уж исстари повелось-сложилось: Новый год христианский, с елками да пенистым «гаолицинским» — он больше для молодежных радостей, с танцами да лирическими приключениями, а те, кто постарше, проводят его обычно с возлюбленными наедине (особливо если взрослые детки в отъезде или увеселяются со сверстниками); а вот Новый год лунный — здесь уж по древнему ханьскому обычаю большие семьи собираются под одною крышей, хоть по двадцать человек, хоть по сорок… Есть, конечно, и иные Новые года (вот Наврузбайрам, к примеру), их тоже отмечают всякий особо; Господь милостив, праздников много в Ордуси, а всей работы не переделаешь и всех денег не заработаешь, главное — чтобы жизнь в охотку шла. И Мокий Нилович назавтра собирался с дочкой в полет в родную Хайфу, на всю седмицу, а Рахиль Абрамовна, погостевав денек у своих в канун празднества, должна была аккурат перед самым двадцать четвертым днем месяца с мужем воссоединиться на средиземноморском бреге; дом мужа — это святое. Недаром еще великий Учитель наш Конфуций говаривал: «Если человек лишен человеколюбия, то что ему ритуалы? Если человек лишен человеколюбия, то что ему музыка?»[22]

Еще несколько дней назад Богдан тоже уверен был, что на праздник сможет выбраться с женою вместе к родителям, в Харьков, — но тут, как гром средь ясного неба, как сладкая роса[23] на скромно трудящееся поле, пало на него приглашение к императорскому двору на празднование удивительного двойного юбилея.

Фирузе страшно гордилась мужем и всячески пыталась нынче днем втолковать маленькой Ангелине, какая честь оказана их семье. После она утверждала, что та вполне ее поняла…

Поглядели, умиляясь, на мирно спящую Ангелину. Перешли к столу. Потолковали о погодах, потолковали о видах на озимые урожаи, потолковали об увидевших свет в последние месяцы шедеврах изящной словесности и каллиграфии. Все, как подобает просвещенным людям.

Перешли к вопросам более насущным.

— Не тушуйся, Богдан, — говорил Мокий Нилович, аккуратно промокая носовым платком лоб, слегка запотевший от обилия выпитого горячего чая. — Ханбалык посмотришь… Эх, красивый городище… Величавый!

— Неловко, Раби Нилыч, — отвечал Богдан. — Несообразно… Я еду, а вы, начальник мой прямой, — нет. Что ж вас-то они не пригласили?

Раби Нилыч улыбнулся добродушно и так широко, что даже косматые брови его, казалось, еще больше встопорщились и слегка задрались кверху.

— Говорю ж тебе — не тушуйся. Заслуги твои перед империей неоспоримы. А я на своем веку везде побывал, все повидал. И дворцы, и чертоги. Мы ж с повелителем всего, что меж четырьмя морями[24], почитай, одногодки, первый раз видались чуть не четверть века назад, а последний — когда в числе прочих вновь назначенных улусных главных цензоров я ко двору представляться ездил и от него подтверждение на должность получал… Хороший он. Человеколюбивый. Тоже постарел, наверное… Ты, главное, успей там поглядеть поболе. Смену караулов у центральных врат обязательно подгадай застать. В Запретном городе исстари Восьмикультурная Гвардия дежурит, так в веках повелось. Молодцы все на подбор, из маньчжур обязательно. Так когда, скажем, стражей из Полка славянской культуры сменяют стражи Полка культуры, к примеру, тибетской — то-то радость, то-то загляденье! Народ загодя сбирается…

— По телевизору видел, — солидно кивнул Богдан. — Внушает.

— Разве по телевизору прочувствуешь, как они шаг-то печатают? Эх… — Раби Нилыч мечтательно уставился в пространство, на какое-то время, видимо, погрузившись в сладостные воспоминания молодости.

Фирузе и Рива по ту сторону большого круглого стола меж тем перешептывались о чем-то своем, о девичьем.

— А я, честно сказать, если бы меня позвали, не порадовался бы, — вернулся к действительности Мокий Нилович. — Стар стал, торжественные эти собрания не по силам. Лучше уж домой, к батьке Нилу в Хайфу… Соскучился — сил нет! Сколько уж лет не был, все недосуг, недосуг… И главное, как человек устроен сообразно: пока сила есть, так оно и ништо, а вот как дряхлеть начинаешь и пользы от тебя становится — с гулькин нос, так и ты от дел своих нескончаемых вроде как в душе своей отрешаешься, неважны они тебе становятся, хотя, казалось бы, еще год назад без них и жить не мог, во сне не жену и не дочку, а бумажки свои видел… А теперь чуть глаза закроешь — так будто наяву: море, сикоморы, тамариски… пальмы ветвями трясут на ветру… Эх! По весне-то на Вербное, глядишь, не вербой тутошней, а, ровно в детстве, пальмой размахивать стану…

Фирузе, как ни была увлечена воркованием со своей молодой подругою, — услышала.

— Это вы точно подметили, Мокий Нилович, — подхватила она. — Богдану и впрямь, верно, дела снятся. Особенно когда отчетность мучит… Непременно под Чуньцзе худеет, бледнеет, а чуть заснет — пальцами так щекотно мне по животу шевелит, будто по клавиатуре компьютерной, и приговаривает, не просыпаясь: где я сохранил файл июньского отчета? Ну где?

Все дружно засмеялись: Богдан — чуть принужденно, Рива — сверкнув в сторону Богдана очами и слегка покраснев (видно, невольно представив себе сию супружескую ночь во всей красе), Мокий Нилыч — с пониманием. Фирузе — громче всех.

Богдан насупился, вконец смутившись.

— Ты не шути этим, Фира, — сказал он строго. — Какие тут шутки. Дела и материалы в порядке содержать — это же не самоцель, не бюрократизм варварский. В прежние времена, говорят, бывало так и у нас: не важно, что за бумажками стоит, что скрывается, лишь бы сами бумажки все были одна к одной, дабы комар носу не подточил. Не столько делами люди занимались, сколько гладкостью документальной. А так — сама прикинь: мы ж таким манером историю пишем.

— Золотые слова, — размашисто покивал Мокий Нилович. — В точку.

— Минфа! — задорно ввернула Рива, явственно ерничая, и опять сверкнула на Богдана взглядом.

— То-то и оно, дочка, минфа! — серьезно подтвердил Великий муж. — Богдан Рухович — человек ответственный. В Цветущей Средине еще когда было учреждено, чтобы между предметом или событием, объективно существующим, и его отображением информационным — на бамбуковой ли дощечке, на бумажном ли листу, на диске ли жестком — было полное и предельно возможное соответствие. Про выпрямление имен слыхала? И об историках будущего Богдан правильно дал понять. Им в своем веке двадцать каком-нибудь про наши времена диссертации защищать — и горюшка не будет: что на самом деле случалось, то все записано во всех подлинных подробностях, а чего не было — про то и сказу нет…

— Да я же не спорю, — с готовностью сдалась верная Фирузе. — Только жалко мне его очень.

— Ты не жалей, ты гордись им, — посоветовал Раби Нилыч.

Фирузе вздохнула:

— Одно другому не мешает… Мне порой кажется, что для жены это вообще одно и то же. Если мужем гордиться не из-за чего — так и жалеть его причины не найдешь…

— А я, — заявила Рива, — когда замуж выйду, ни под каким видом не стану унижать своего избранника жалостью!

— Эка! — сказал Мокий Нилович. — Вот еще новости!

— Отчего же сразу унижать, милая? — негромко спросила Фирузе.

— Ну как же! — Рива дернула плечиком, затянутым тонкой тканью яркого шелкового халата. — Это дуцзи всяких можно жалеть, а не мужчину, с которым… ну… — Она опять покраснела.

— А вот скажи-ка нам, дочка, кто такие есть дуцзи? — с некоторой суровостью (вполне, впрочем, напускной) велел Мокий Нилович.

Рива чуть нахмурила лоб.

— Слепые, без рук или без ног, умственно расслабленные… — без особой уверенности перечислила она.

— А мужчина, когда своим делом сильно увлечен, на все остальное обязательно умственно расслаблен, — сказала Фирузе. — Поверь моему слову, Ривонька.

Юная красавица хотела, видно, возразить и вдруг осеклась, как бы что-то припомнив.

— А и правда… — пробормотала она изумленно. — Ой, правда!

— А тебе-то откуда знать? — насторожился Мокий Нилович.

— Мало ли… — несколько смешавшись, ответила Рива.

Старый цензор поглядел на нее пристально — как, бывало, в кабинете своем на проштрафившихся подчиненных глядывал. Насквозь.

— Да ты не замуж ли собралась? — несколько, на взгляд Богдана, нетактично осведомился он.

Рива замахала руками:

— Вот еще!

— Смотри, дочка, — густо проговорил Мокий Нилович. Повернулся к Богдану. — Поверишь ли, еч, она на своей обсерватории, я так понимаю, ухажера нашла!

— Да будет вам, папенька! — На этот раз Рива Мокиевна покраснела так, что едва слезы не навернулись, и на миг растерянно глянула на Богдана исподлобья — тут же, впрочем, отведя взгляд.

— Нет, ты уж соизволь просветить меня, старика, на сей немаловажный счет, — сказал Великий муж. — Что, скажешь, не прилетают тебе письма чуть не каждый день?

— Ну так что с того?

Сановник снова повернулся к Богдану.

— Я-то, дурень, думал, она в Тибете и впрямь астрофизике обучается… — начал он.

— А то нет! — перебила Рива. Мокий Нилович и бровью не повел.

— То есть обучается, конечно, зимнюю-то сессию без единой помарочки сдала, что да, то да. Директор училища при обсерватории весьма девочкой доволен, звонил мне… Но образовался, вишь ты, у нее там помимо прочих успехов и отличных оценок еще и верный рыцарь, да не наш, не ордусянин, а из иноземных. Как его… Абу… Али… кто-то ибн чей-то…

— Вадих Абдулкарим аль-Бакр бен Белла, — без запинки, не то что список увечностей, отбарабанила Рива.

— Во-во. И как только запомнила…

— Папенька! — с неподдельным возмущением воскликнула Рива. — Ну разве же можно быть таким дремучим националистом?!

— Ишь, слов каких нахваталась, — сварливо произнес Раби Нилыч, но глаза его искрились от гордости за дочь: какая взрослая! какая самостоятельная в мыслях и поступках!

— Он француз…

«Опять француз», — уныло подумал Богдан.

— … Из алжирской провинции, очень талантливый, а наши телескопы, и оптические, и радио, ведь самые большие в мире! Для него такая радость к нам попасть! Вот! — Она сунулась левой рукою в широкий правый рукав, вынула оттуда фотографию.

На фото в два ряда, один ряд повыше другого, на фоне поднесенной едва ли не к зениту титанической чаши удивительного прибора для изучения небесной Веселенной — на заднем плане просматривались подернутые дымкой ледяные зубцы дальних хребтов — позировали девять человек: четыре девушки и пятеро молодых людей. Риву сразу можно было узнать, она явственно была самой красивой даже на этом небольшом любительском снимке, хоть качество его не могло передать всей прелести ее лица, а теплая меховая одежда прятала ее изящную фигурку; слева от нее стоял, сладко улыбаясь, молодой усатенький араб в неумело наброшенном полушубке.

— Вот наша группа… Вот он среди нас всех… — как-то неубедительно и оттого несколько косноязычно пояснила смутившаяся девушка.

— И стоят рядом, — констатировал Мокий Нилович. Рива всплеснула свободной рукой. — И фотокарточку с собой носит…

— Папенька! — едва не плача, взмолилась Рива Мокиевна и утянула фотографию к себе. — Ну да, да, он, конечно, ухаживает, ну и что?

— За такой красивой девушкой вся обсерватория должна ухаживать, — примирительно сказала Фирузе. — На коленах стоять. От директора до младшего дворника включительно.

— Перестаньте голову кружить девчонке! — уже не шутя возмутился Мокий Нилович. — Нашли раскрасавицу, тоже мне! От горшка два вершка!

— Может, ты, как человек сугубо казенный, переживаешь, что он иноземец? — сменив тон на доверительный, произнесла Рива. — Так он, по-моему, тоже от этого переживает. Он мне даже как-то раз сказал: может, мы скоро будем жить в одном государстве…

— Подданства просить собрался? — деловито осведомился главный цензор; тут была его стихия. — Из-за телескопа или из-за тебя?

— Не знаю, — растерялась Рива. — Не было разговора… А только он обмолвился: мол, скоро, наверно, будем жить в одном и том же государстве… И лицо у него стало такое мечтательное да отрешенное, будто он только что новую звезду открыл и в телескоп на нее смотрит…

— Как у умственно расслабленного, — добавила мудрая и верная Фирузе.

Общий смех, раздавшийся вслед за ее репликой, мигом разрядил обстановку. «Хорошая жена — благословение Аллаха, — вспомнил Богдан слова, которые частенько произносил отец Фирузе. — Как прав старый бек, как прав!»

Разговор перешел на дела текущие. Мокий Нилович полюбопытствовал, что Богдан надумал подарить императору к юбилею; минфа в ответ вскочил из-за стола и гордо снял с полки роскошно изданный, с бесчисленными цветными вклейками перевод на русское наречие прошлогоднего труда императора о приматах моря.

— В средницу вышел, — похвастался Богдан, держа фолиант обеими руками и слегка покачивая, дабы продемонстрировать всю его весомость. — Вон как расстарались. И перевод мастеровитый. Пока еще до дворцовой библиотеки обязательный экземпляр доползет…

— Сообразно, — коротко похвалил Богдана старый цензор. — Воздухолет-то с таким грузом подымется? — пошутил он.

— Да уж… Завтра мы, как и вы, Мокий Нилович, тоже весь день в воздухолетных заботах, — проговорила Фирузе, наливая гостям свежего чаю. — Билеты до Харькова, уж заказанные, сдавать пришлось, и срочно все переигрывать. Причем, раз уж на восток лететь, я, как и супруга ваша, решила своих посетить накоротке, а на Ургенч назавтра нет ничего, туда раз в три дня летают… Пришлось брать на иноземный рейс.

— Вот те здрасьте! — удивился Великий муж.

— Иноземцев-то любопытных в Ханбалык на празднество тоже множество движется, — пояснил Богдан, вернув фолиант на полку и садясь на свое место, — ну а наших и вовсе не счесть. И вот транспортники александрийские совместно с европейскими такие рейсы на эту седмицу учудили, что как автобусы от остановки к остановке движутся. Лондон-Ханбалык. С посадками в Париже, Берлине, Праге, Александрии, Перми, Сверловске[25]… дальше не помню, но ценно тут то, что у него под конец и в Ургенче посадка, а потом через Улумуци и Каракорум на Восточную столицу, на Ханбалык…

— Ага, — понимающе кивнул Мокий Нилович. — С расчетом, что не всем до конца, а на освобождающиеся места новые путники сядут… — пошевелил бровями задумчиво.

— Мы с Ангелиночкой в Ургенче выйдем, и дальше Богдан уж один полетит, — продолжила Фирузе, покивав. — А мы побудем денек с семьей моей и на следующий день уж вместе с отцом за мужем вслед…

— Бага тоже ко двору призвали? — уточнил Мокий Нилович.

— Да, — не скрывая гордости, ответила Фирузе.

— Высоко оценил двор ваши асланiвские подвиги[26], — задумчиво уронил сановник и затем, как бы подытоживая, добавил коротко: — Правильно оценил.

— Жаль только, не получилось вместе с Багом лететь, — посетовал Богдан. — Он, верно, уж в столице. Там его друг старый дожидался — вот и не стал под нас подлаживаться… а мы под него — тоже не смогли.

Кстати зашедший разговор о завтрашних разъездах напомнил всем, что пора бы и расходиться — рейсы ранние, дороги дальние. Мокий Нилович с дочкою засобирались. Обменялись сообразными поклонами и благодарностями — ах, как вы нас вкусно угостили! ах, как замечательно, что вы нашли время к нам зайти! Уже в прихожей Мокий Нилович, шевеля бровями в непонятной Богдану нерешительности, медленно надевая старенькую, невзрачную соболью шубу — в одежде, да и во всем материальном, сановник был, как то и подобает благородному мужу, весьма неприхотлив, — вдруг вымолвил, не успев продеть левую руку в рукав и оттого замерев в несколько странной позиции:

— Ну-ка, дочка, поди вниз. Прогрей повозку.

— Слушаю, папенька, — слегка обескураженная внезапным отеческим повелением, ответила Рива после едва уловимой заминки. Виновато глянув на Богдана в последний раз, она едва слышно пролепетала скороговоркой: «Я не влюбилась еще, он мне просто нравится…» — и упорхнула.

— Кажется, Ангелина хнычет, — сразу все поняв, сказала Фирузе. — Пойду гляну, может, сон плохой привиделся… До свидания, Мокий Нилович, всего вам доброго. Рахили Абрамовне от нас низкий поклон.

И оставила мужчин одних. Мгновение Великий муж неловко молчал, глядя мимо Богдана.

— Вот что, — глухо сообщил он затем. — Я в Александрию не вернусь. В отставку я выхожу, Богдан Рухович. Шабаш… Погоди, не перебивай. Пора мне, старый стал, немощный… в себе не уверен… Вернешься из Ханбалыка — будешь принимать дела.

— Что? — вырвалось у ошеломленного Богдана.

— Не перебивай, я сказал! Как праздники кончатся — князь твое назначение утвердит. Улус тебе вверяю. Не пустяк. — Он запнулся. — Но не о том речь. На такой пост с нечистой совестью идти — перед Богом грех, перед людьми срам, а перед собой — страх. Работать не сможешь в полную силу. Уверенность потеряешь от угрызений. Я ведь вижу — ты из Мосыкэ сам не свой вернулся. И до сих пор не очухался. Ничего мне рассказать напоследок не желаешь?

Богдан напрягся, стараясь не выдать себя. Словно наяву, вновь зазвучал в его ушах голос градоначальника Ковбасы[27]: «Я готов отвечать, но пусть меня судят тайно. Обещай. Иначе все пойдет насмарку. Если все, что я натворил, окажется безрезультатным, оно и впрямь станет просто преступлением. Его оправдывает лишь победа. Не отнимай ее у меня».

И еще: «Знаешь, еч, без моих признаний никто ничего не докажет. Останется только святотатственное хищение, учиненное баку, и безобразное насилие, учиненное хемунису. А я… Харакири всякие у нас не в ходу, но я и попроще придумаю… напьюсь вот и из окошка выпаду с девятого этажа. И все. И вообще никакого не будет суда».

И тогда Богдан понял: это единственный выход.

Нельзя было допустить, чтобы честное начальство было опозорено, а обе нечестные секты усилились вновь. Тут Ковбаса, заваривший сатанинскую кашу, был прав. Если бы он ее не заварил — и разговору б не было, но коли заварил…

Государственная польза требовала…

И в то же время нельзя было, чтобы градоначальник, из лучших побуждений мало-помалу докатившийся до вопиющих и к тому же чреватых потрясением народного доверия человеконарушений, не понес наказания. Просто отпустить преступника Богдан не мог.

Справедливость и правосудие требовали…

И что было делать?

«Не буду этого обещать», — сказал Богдан тогда и ушел. И взгляд еча, грузно сидящего в своем рабочем кресле, жег ему спину, пока он пересекал пространство огромного темного кабинета… и потом, в коридоре, на лестнице… на морозной мосыковской улице… да и теперь Богдан чувствовал этот взгляд ровно так же, как в те первые страшные мгновения, когда выбор уже сделан, и его не переиначить, и его нельзя, не нужно переиначивать, потому что любой иной хуже. Еще хуже.

— Ничего, — проглотив ком в горле, сказал Богдан. — Ничего не хочу рассказать.

Мокий Нилович потоптался. Надел наконец свою шубу, застегнулся. Глянул на Богдана исподлобья:

— И впрямь ли Ковбаса оттого с собою кончил, про что в записке написал? Мол, совесть заела — какой я городу начальник, если не предвидел, не понял, не предотвратил… Ничего тебе на ум не приходит?

— Думаю, и впрямь оттого, — твердо сказал Богдан и взглянул старому другу и руководителю прямо в глаза.

Мокий Нилович тяжело вздохнул. Отвернулся.

— Смотри, Богдан, — тяжело проговорил он. — Тебе работать, тебе жить…

— Смотрю, Раби Нилыч, — сказал Богдан. — Еще как смотрю. Во все глаза.

— Ну, ладно… — недоверчиво пробормотал цензор.

— Всего вам доброго, Мокий Нилович.

— И вам с супругой. Творч усп[28], Богдан. Звони иногда.

— Обязательно. Может, и в гости заеду.

— Непременно заезжай.

— Спасибо вам за все, Раби.

— А вот это ты брось, — сердито сказал Великий муж и сам открыл Перед собою дверь на лестницу.

Загрузка...