17.06.93 (четверг)

Вступление № 1

16.50

17 июня, около 5 пополудни, Собака Павлов пытается спуститься в подземку. Он подходит к вертушке, идёт просто на женщину в униформе и достаёт из кармана ветеранское удостоверение. Женщина в униформе заглядывает в удостоверение и читает «Павлова Вера Наумовна». «Ну?», — спрашивает.

— Бабуля, — говорит Собака Павлов.

— Где бабуля?

— Это, — показывает Собака удостоверение. — Моя бабуля.

— Ну и что?

— Она — ветеран.

— Ну, а ты что хочешь?

— Она в танке горела.

Женщина еще раз заглядывает в удостоверение. Кто ее знает, думает она, может, и горела, по фотографии не скажешь.

— Ну, хорошо — говорит она. — А от меня что нужно?

— Пропустите. — говорит Собака.

— А ты что — тоже в танке горел?

— Ну, подождите, — начинает торговаться Собака, — может я поесть ей несу.

— Что поесть?

— Ну, поесть, — Собака вспоминает, что на самом деле ест его бабушка, когда ей дают. — Молочные продукты, понимаете? Творог.

— Сам ты творог, — беззлобно говорит тётка в униформе.

Собака понимает, как всё это выглядит со стороны. Что вот он бьётся головой о гигантскую бесконечную стену, которой от него отгородилась жизнь, бьётся без единой надежды на успех, и все жизненные прелести, в том числе и проезд в метрополитене, ему просто не светят, вот как это выглядит.

Он собирает всю свою волю в кулак и говорит что-то вроде того, что, мол, послушайте, женщина, он, конечно, говорит не так, но смысл примерно такой. Так вот, послушайте меня внимательно, — произносит он, — хорошо? Только не нервничайте. Вот что я вам скажу, женщина. Вы, конечно, можете презирать меня, я вижу, что вы презираете меня, вы же меня презираете, да? Послушайте, послушайте, я хочу ещё сказать, послушайте. Но даже несмотря на это, понимаете, как бы это сказать — ну, вы там, я не знаю что, вы по-разному можете к этому относиться, согласен, для вас это может ничего не значить, но согласитесь — моя бабуля не может сдохнуть от голода только из-за того, что меня — её законного внука, прошу прощения, вот так просто не пропустила в метро какая-то падла тыловая. Согласитесь? (ну, в этом месте они просто обложили друг друга, но пусть будет так) — он сосредотачивается и внезапно ныряет женщине под руки, взмахивая ветеранским удостоверением, и исчезает в прохладном кишечнике подземки.

«Какая падла тыловая? — думает женщина. — Я вообще — 49-го года рождения».

17.10

Собака выходит под стадионом, на пустую платформу, где-то через час «Металлист» даёт последний домашний матч, сегодня все должны съехаться, знаете как это бывает, закрытие сезона, всякие такие вещи, сверху дождливое лето, небо с тучами и где-то как раз над Собакой стоит полуразваленный стадион, в последние годы он совсем размок и осунулся, сквозь бетонные плиты начинает биться трава, особенно после дождей, трибуны засраны голубями, на поле тоже говно, особенно когда там играют наши, разваленная страна, разваленное физкультурное движение, великие кормчие проебали самое главное, как по мне, потому что как не крути, а в Союзе были две вещи, которыми можно было гордиться — футбольный чемпионат и ядерное оружие, тех, кто забрал такие аттракционы у народа, вряд ли ждет спокойная беззаботная старость, ничто так не подрывает карму, как хуёвая национальная политика, это уж точно. Собака еще какое-то время стоит на платформе, с другой стороны должны подъехать знакомые, так что нужно просто их дождаться. Собака усталый и измученный — он пьёт уже третий день, еще и погода плохая, очевидно это из-за погоды, давление или как это называется, как называется состояние, когда ты пьешь третий день и внезапно перестаешь узнавать родных и близких? Очевидно, что давление.

Он даже не может вспомнить, что случилось — лето начиналось так хорошо, шли дожди, Собака успешно и беззаботно просирал свои молодые годы, но внезапно друзья-рекламщики затянули стабильно безработного Собаку в дебри рекламной индустрии, проще говоря, взяли курьером в отдел рекламы своей газеты. Собаку обламывало, но он держался и ходил на работу. Пользы он приносил мало, но хорошо уже то, что где-то считался человеком, сам он особенно никогда по этому поводу не переживал, ну, да друзья на то они и друзья, чтобы грубым контактным способом править твой социальный статус, я изначально говорил, что надолго его не хватит, но меня не слушали, говорили ничего, он нормальный в общем парень, ёбнутый немножко, но ничего, ничего соглашался я, ничего.

Собаки хватает дней на десять, после этого он запивает и на работу больше не ходит, а чтобы его не нашли, пьёт по знакомым, у Собаки в его 19 полгорода знакомых, одну ночь он даже ночует на вокзале — встречает там знакомых грибников, которые едут утренней электричкой куда-то на Донбасс за сырьем, и ночует с ними под колоннами на улице, трижды шмонается патрулями, честно высиживает до утра, слушая байки про грибы и другие термоядерные вещи, потом не выдерживает и заваливает домой. Тут его и застаёт телефонный звонок. В другом состоянии Собака ни за что трубку не снял бы, но внутри у него уже плавают серебряные холодные форели трёхдневного алкогольного запоя и больно бьют изнутри хвостами по почкам и печени так, что мир перед Собакой меркнет и трубку он берет автоматически. «Собака? — кричат в телефон. — Не смей бросать трубку!»: друзья-рекламщики Вова и Володя, которые устроили его на свою голову в рекламный бизнес, сидят где-то в своём комсомольском офисе и, вырывая друг у друга трубку, пытаются переубедить Собаку поговорить с ними, сбиваясь время от времени на мат. «Собака! — говорят они. — Главное, не смей бросать трубку. Пидор! — говорят они, убедившись, что Собака их слушает. — Если ты сейчас бросишь трубку, тебе хана. Мы тебя уроем, слышишь?» «Алло», — произносит Собака на это. «Что алло? — нервничают Вова и Володя. — Что алло? Ты нас слышишь?» «Да», — говорит Собака испуганно. «Хорошо, — ободряются Вова и Володя. — Значит, так — сейчас десять утра». «Что?» — Собака окончательно пугается и трубку бросает. Телефон сразу трещит по новой. Собака нерешительно поднимает трубку. «Ты!!! — ревёт в трубке. — Пидор!!! Не смей бросать трубку!!! Ты нас слышишь??? Не смей бросать трубку!!!» Собака тяжело сглатывает слюну. «Ты нас слышишь?» «Ну», — неуверенно произносит Собака. «Значит, так — разрываются рекламщики. — Сейчас — десять утра. Не смей бросать трубку!!! Ты слышишь??? Не смей бросать трубку!!! Сейчас десять. В полшестого мы тебя ждем возле стадиона. Если не придёшь — мы тебе оторвём яйца. Если придёшь — мы тебе тоже оторвём яйца. Но тебе лучше прийти. Ты понял???» «Да», — произносит Собака. «Ты нас понял?!!» — не могут успокоиться рекламщики. «Понял» — говорит Собака Павлов, ощущая, как форели весело гоняют где-то у него под горлом. «Что с тобой? — наконец спрашивают рекламщики. — Тебе плохо?» — «Да». «Тебе что-то принести?» — «Водяры принесите». «Пидор», — говорят Вова и Володя и кладут трубку.

Собака переводит дыхание. Десятый час. Нужно переодеться или опохмелиться, лучше, конечно, опохмелиться. Из соседней комнаты выходит его бабуля. Эта его бабуля, он её любит, ну и всякое такое, даже ходит с её ветеранским удостоверением, можно даже сказать, что он ею гордится, не совсем конечно, но в некоторой степени, говорит, что она в танке горела, я себе слабо представляю старушку в танковом шлеме, хотя всё может быть. «Что Виталик?» — говорит она. «Работа, бабуля» — произносит Собака. — Работа». «Чтой-то за работа такая, — жалуется старушка. — Вчера целый день звонили, где, говорят, этот пидор. А я откуда знаю?»

17.22

Вова и Володя выпрыгивают из вагона, подбирают Собаку и выходят на улицу. Живой? — спрашивают, Собака совсем бледный, никак не поправится, они тянут его в гастроном на Плехановской и берут там две бутылки водяры, не бойся, говорят они Собаке, мы тебя сначала откачаем, а уже потом яйца рвать будем, какой нам интерес рвать что-то у тебя такого, ты на себя посмотри, они подводят его к витрине гастронома, гастроном тёмный и пустой, как и большинство гастрономов в стране в это тревожное время, развалили страну, суки, смотри, говорят они Собаке, смотри на кого ты похож, Собака совсем расслабленный, он смотрит в витрину, за которой стоит продавщица в белом халате и тоже смотрит, как за окном на улице, как раз напротив неё, стоят двое сволочной внешности ублюдков, держат под руки третьего такого же и показывают на неё пальцами. Она смотрит на них с ненавистью, Собака как-то фокусирует взгляд, распознаёт своё отражение и внезапно замечает, что в этом отражении есть ещё кто-то, какое-то странное существо в белой одежде с большим количеством косметики на лице тяжело вращается в его оболочке, в пределах его тела, будто пытается прорваться сквозь него, так что ему становится плохо, очевидно, думает Собака, это моя душа, только почему у неё золотые зубы?

17.35–18.15

На протяжении сорока минут Собаку приводят в чувство. В него вливают водяру и по каким-то законам физики Собака, наполняясь нею, прибывает на поверхность, говорит всем привет, с ним тоже здороваются все присутствующие, с возвращением тебя, пионер-герой Собака Павлов, клёво, что ты вернулся к нам, именно тебя нам тут и не хватало, ага, говорят присутствующие, то есть Вова и Володя, мы просто обязаны были тебя откачать, чтобы еще раз посмотреть в твои, хоть и пьяные, но всё равно честные глаза, чтобы ты нам сказал, за что ты так ненавидишь рекламный бизнес в целом и нас с Володей — произносит Вова — в частности, что мы тебе сделали, что ты нас так беспонтово кинул, исчезнув с очень важной, кстати, корреспонденцией, за которую, если бы мы могли, мы бы тогда дважды оторвали яйца. И так между ними протекает какая-то такая дружная беседа, знаете, как оно бывает, и Собака полностью возвращается в мир, из которого его не вытолкала его собственная душа, он оглядывается вокруг и прислушивается: форели лежат где-то на глубине, злой золотозубый ангел в белом халате и капроновых чулках тоже отлетел, рекламщики Вова и Володя затянули его куда-то в зелень за металлические, окрашенные белым киоски и щедро поят водярой. Социум требует компромиссов.

18.15

Почему они никогда не приходят на стадион вовремя, когда там звучат марши и поздравительные речи клерков от муниципалитета? Во-первых, они, как правило, приходят не совсем трезвые и уже плохо ориентируются который час, иногда они вообще плохо ориентируются, что уж там час, они время года не различают, всегда то в тёплых свитерах под палящим солнцем, то в мокрых футболках под первым снегом. Во-вторых, перед матчами происходит какая-нибудь лотерея, а в лотерею они не верят, тут и говорить не о чем. В-третьих, их тоже можно понять — когда тебе 19 и ты заползаешь в свой сектор, и все — включая милицию — видят, в каком ты чудесном возвышенном состоянии, что может больше будоражить тебя? Потом, когда ты вырастешь и станешь работать в банке или газовой конторе, когда с реальностью будешь общаться по телевизору, а с друзьями — по факсу, если у тебя будут друзья, а у них — факс, тогда, конечно, тебе похуй будет такая штука как пьяный тинейджерский драйв, который сносит башку и бросает тебя на все амбразуры мира, когда глаза увлажняются от возбуждения и кровь под ногтями останавливается от того, что вот несколько сотен лиц наблюдают, как они заходят в сектор и ищут свои места, и даже кого-то несут на плечах, называя его почему-то собакой, время от времени теряют его между лавок, но упрямо и настойчиво подбирают и тянут на заветные места, подальше от часовых, подальше от продавщиц мороженого, вообще — подальше от футбола, как они его понимают.

18.25

В очередной раз Собака Павлов приходит в себя уже на стадионе, хорошо вот так сидеть с друзьями, думает он, на лавке, где-то под какими-то деревьями, которые шумят и качаются во все стороны, нет, вдруг думает он, это не деревья, тогда что это? Несколько секторов поодаль, слева от них, под тяжелым июньским дождём стоят фанаты противника. Их несколько десятков, он приехали с утра на вокзал, и за ними целый день тащатся несколько патрулей, на стадионе им отвели отдельный сектор, в котором они печально машут размокшими и набухшими флагами. Ещё до перерыва наши, неудовлетворённые результатом и погодой, прорывают заслон и начинают их бить. Снизу, от поля, подтягивается рота курсантов-пожарных, милиция, в конце концов, не придумывает ничего лучше, как выпихнуть всех со стадиона, начинает оттеснять народ к выходу, пока ещё идёт первый тайм; все, понятное дело, забывают про футбол и начинают болеть за наших на трибунах, команды тоже больше интересуются дракой, чем результатом, любопытно всё-таки, непредсказуемо, тут на поле и так всё было понятно — кто-то под конец обязательно игру сольёт, а там — глянь, какая-то борьба, прямо тебе регби, вон и пожарные уже по голове получили, а тут и тайм заканчивается и команды неохотно тянутся в тоннель, милиция выносит последних гастролёров, итак, когда игра возобновляется, сектор уже пуст. Только растоптанные и разорванные знамёна, будто фашистские штандарты на Красной площади, тяжело лежат в лужах, наши, кто уцелел, удовлетворённо возвращаются к своим секторам, самые упорные и принципиальные болельщики едут на вокзал — вылавливать тех, кто будет возвращаться домой; и тут, где-то на пятнадцатой минуте второго тайма, на трибуны забегает ещё один гастролёр — совсем юный чувак, растрёпанный и намокший, где он был до этого — неизвестно, но вот он уже точно всё самое интересное пропустил, он вбегает и видит следы побоища и рваные флаги своей команды и никого из друзей; где наши? — кричит он, обернувшись к притихшим трибунам, эй, где все наши?! — и никто ему ничего не может ответить, жаль чувака, даже ультрасы замолчали, оборвали своё тягучее «судья-пидарас», смотрят застенчиво на гастролёра, неудобно перед чуваком, правда — как-то нехорошо вышло, и чувак смотрит снизу на затихшие сектора и смотрит на мокрое поле, на котором месят грязь команды, и смотрит в холодное и малоподвижное небо и не может понять — что случилось, где пацаны, что эти клоуны с ними сделали, и подбирает помятый пионерский горн, в который до этого дул кто-то из его полегших друзей, и внезапно начинает пронзительно свистеть в неё, плаксиво и отчаянно, так, что все аж охренели — надо же так, свистит, отвернувшись и от поля, и от ультрасов, и от притихших и пристыженных пожарников, свистит какую-то свою, только ему одному известную, громкую и фальшивую ноту, вкладывая в неё всю свою храбрость, всю свою безнадёгу, всю свою чисто пацанскую любовь к жизни…

19.30

Под самой крышей, над последними рядами, сидят сонные голуби, которые уже привыкли к поражениям нашей команды, и сонно курлычут, живут себе, никому не мешают, прикольные мокрые стаи, но вот Собака слушает их сквозь сон, они ему являются в его алкогольной прострации и вытягивают его оттуда, знаете, такое странное состояние, когда ты одним глазом видишь свет впереди, а другим, как бы это объяснить — другим ты видишь то, что можно, наверное, назвать обратной стороной света, ну, вы понимаете, одним словом, когда тебе одновременно показывают очень много, но ты в таком состоянии, что увидеть уже ничего не можешь. Да и не хочешь. Потому Собака сползает на цементный пол и начинает отползать в сторону прохода, давя своей измученной грудью шелуху подсолнечника, окурки и лотерейные билеты. Отползает к проходу, встаёт на ноги и нерешительно двигает вверх, к последнему ряду, цепляется там за металлическое крепление и обвисает на нём совсем без сил

— не упасть на трибуну и не придавить болельщиков каких-нибудь если упадёшь нужно будет извиняться с кем-то общаться что-то говорить и тогда все сразу почувствуют как плохо у тебя пахнет изо рта и сразу догадаются что ты пил так что главное ни с кем не разговаривать и ни к кому не обращаться а если упадёшь обязательно с тобой кто-нибудь заговорит не отвертишься потом скажут что у тебя изо рта так плохо пахнет точно унюхают стоит только начать говорить даже если отвернуться и говорить в сторону всё равно унюхают разве что сильно отвернуться и так говорить. что говорить? что нужно говорить чтобы они не узнали? что я должен сказать? скорее а то заметят скажут что-нибудь. что скажут? скажут почему молчишь? не кричишь? почему я не кричу? нужно кричать иначе они заметят что у меня плохо пахнет изо рта скажут что у меня плохо пахнет изо рта потому что я не кричу или подумают что я пьяный потому что я не кричу что мне следует кричать? что мне следует кричать? ну что что мне следует кричать? нужно спросить у кого-нибудь нужно отвернуться и спросить или отвернуться и закричать тогда никто ничего не заметит всё равно не заметят такой шум стоит хорошо я крикну что-то вбок никто не почувствует как у меня плохо пахнет изо рта но все заметят что я кричу значит я не пьяный нормально это я нормально придумал только что крикнуть ну что мне крикнуть что они все кричат? про судью про судью только крикнуть в сторону чтобы не услышали и чтобы заметили как-то так нужно крикнуть и обязательно про судью тогда всё будет нормально

— и тут наш форвард вываливается сам на сам с вратарём и бьёт, просто хуячит изо всех сил, несколько тысяч мокрых болельщиков замирают, затаивают, можно сказать, дыхание и тут за их спинами во влажной тишине горестно звучит:

— Ээээээээээээээээй!!! — Тыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыы!!!!!!!!!!!!!!!!

И мокрые болельщики в ближних секторах зачарованно поворачивают головы и видят там Собаку Павлова, старого доброго Собаку Павлова, которого тут знает каждая собака, то есть каждый сержант с рацией, он совсем измождённо обвисает вокруг железного крепления, повернувшись к трибунам, назовём это спиной, и протяжно воет куда-то в никуда, или как это назвать.

19.45

Почему? Потому что ты не просто какой-то мудак, который смирился со существующим несправедливым положением вещей и повседневными наёбками с его стороны, потому что ты не собираешься до конца своих дней вгрызаться в чьё-то горло за расфасованную ними хавку. Потому что у тебя, в конце-концов, есть что сказать, если бы тебя кто-то спросил о самом главном, так что этого уже достаточно, думает Собака, вернее он, конечно, в таком состоянии ничего подобного не думает, но если бы он мог сейчас думать, он, мне кажется, думал бы именно это, поэтому он начинает лезть вверх по балке, которая подпирает крышу, сдирая пальцами старую зелёную краску и засохшее птичье дерьмо, прижимаясь к прохладной трубе, осторожно тянется вверх, переставляя ноги по железной конструкции, лезет как раз над сержантскими головами, которые про него забыли на какое-то время, над головами всех своих мокрых и пьяных знакомых, сколько их тут есть, над счастливыми головами Вовы и Володи. Их он и узнаёт и останавливается как раз над ними, рассматривает их сверху, думает, о как клёво, если протянуть руку вниз, можно их обоих поднять сюда, и он тянет к ним руку и что-то им говорит, даже не замечая, как плохо у него пахнет изо рта.

И тут наши вколачивают мяч, и мокрые глотки ревут — вау-у-у-у-у!!! — вау-у-у-у-у!!! — ревут они и от этого рёва сотни и тысячи сонных голубей срываются со сна и вылетают, будто снаряды, со своих насестов, устланных перьями, землёй и лотерейными билетами, вылетают волной под мокрое небо, и эта волна бьётся об Собаку Павлова, и тот не удерживается и летит вниз, пролетает свои несколько метров и смачно брякается на лавку, рядом с Вовой и Володей, те, наконец, вспоминают про своего товарища, поворачиваются к нему и видят его рядом с собой, как и должно быть.

— О, Собака, — кричит Вова.

— Собака, мы забили, — кричит Володя.

— Здорово, — говорит Собака и улыбается. Впервые за последние три дня, кстати.

19.50–08.00

Вова и Володя не отважились показать свои документы, поэтому к госпитализированному Собаке их не пускают, они объясняют, что они друзья, даже родственники, дальние, но всё-таки родственники, но им говорят, что таких родственников, как Собака, стыдиться нужно и кладут его — пьяного и сонного — на носилки, а потом запихивают в скорую, почему-то все они думают, что Собака именно травмирован, а не пьяный, это его и спасает, его не убивают на месте, как этого требуют инструкции поведения сержантов, старшин и мичманов при героической охране спортивных комплексов и мест массового отдыха трудящихся во время проведения там футбольных матчей, политических митингов и других физкультурно-просветительских шабашей. Какой-то сердобольный сержант даже подходит к водителю скорой, списывает его координаты, оставляет ему свой рабочий телефон и приказывает немедленно мчать тяжелораненого Собаку, а завтра, если ничего серьезного не случится, привезти его залатанное тело к ним в ровд для дальнейших лабораторных опытов, там они и выяснят, что это за Гагарин наебнулся им на головы. Водитель отдаёт честь, ну вы понимаете, о чём я, и скорая исчезает за зелёными воротами стадиона, разгоняя своими сиренами мокрых болельщиков, в чьём весёлом водовороте теряются и Вова с Володей — поскольку победа предполагает единение и радостную коллективную массу, салюты и слаженное хоровое пение, и только поражение, горькое личное поражение, не предполагает ничего, кроме пьяных санитаров и аппарата искусственного дыхания, который, к тому же, и не работает, вернее нет — он работает, но никто не знает, как.

До утра Собака обрыгивает все одеяла, которыми его обернули, и вызывает резкое отвращение со стороны медицинского персонала. Дежурные медсёстры пытаются куда-то дозвониться, найти тех дальних родственников, которые хотели эту сволочь забрать ещё там — на стадионе, но телефона никто не знает, у Собаки изо всех документов находят только ветеранское удостоверение на имя Павловой Веры Наумовны, все разглядывают это удостоверение — потрёпанное и обгорелое по краям — но Собака, хоть ты убей, на Павлову Веру Наумовну не тянет, они на всякий случай ещё смотрят по картотеке и с удивлением выясняют, что согласно их записям эта самая Вера Наумовна ещё три с половиной года назад богу душу отдала, но в этих картотеках такое случается, говорит старшая дежурная медсестра, полностью принять, что перед нею таки не Павлова Вера Наумовна, а какой-то неидентифицированный уёбок, она отказывается, тогда на утро они вызванивают водителя со скорой, тот только отработал смену и по этому поводу всю ночь пил, и про Собаку понял не сразу, сказал, что никакой такой Веры Наумовны он вчера со стадиона не привозил, божился, что женат и что с женой у них всё в порядке, даже секс иногда бывает, когда он не на смене, ну, но в конце-концов понял, о чём идёт речь и выдал медсёстрам телефон сержанта, который интересовался вчера дальнейшей судьбой подобранного им Собаки. Медсёстры кидаются звонить сержанту, говорят, что, мол, беда, товарищ сержант, у нас тут лежит обрыганный недоносок, какой-какой? с утренней бодринкой в голосе переспрашивает сержант и тут таки начинает записывать, записываю, говорит он — об-ры-ган-ный, ну-ну? вот, говорят медсёстры, мало того, что обрыганный, так он ещё и без паспорта, так-так-так, отвечает на это сержант, не так быстро — ма-ло-то-го-что-об-рыг, слушайте, внезапно спрашивает он, ну, а мне-то что, может у него сотрясение мозга? нет у него, — говорят сёстры, — ни сотрясения, ни мозга, он вообще какой-то дезертир, ходят с чужими документами, ага, радуется сержант, с чужими, ещё и обрыгал нам тут всё, — не могут успокоиться сёстры, ну, это вы ладно, строго говорит сержант, давайте тяните его к нам, но скорее, у меня к девяти смена заканчивается, а напарник мой с ним носиться вряд ли захочет — у него давление. Ясно, говорят сёстры, давление.

Они тут-таки вызывают дежурного водителя, забирай, говорят ему, эту сволочь, которая нам тут всё обрыгала, и вези её в Киевское ровд, у неё там какой-то непорядок с документами, ага, говорит водитель, вот сейчас всё брошу, и повезу вашу сволочь исправлять документы, может его ещё в загс отвезти? делать мне нечего, в принципе он только заступил на смену и делать ему правда нечего, ты давай не выёбывайся, говорит ему старшая дежурная медсестра, смена которой как раз заканчивается, отвезёшь его и сразу назад, у нас тут ещё работы море, ну да, говорит водитель, чёрное море, и брезгливо взяв под руку ослабевшего и деморализованного Собаку ведёт его вниз, открывая задние двери скорой, давай, указывает Собаке, залезай, садись вон на носилки, а лучше ляг, а то упадёшь на повороте, разобьёшь стекло какое-нибудь, или порежешься, или краску перевернёшь, какую краску? спрашивает Собака, какую-нибудь, говорит водитель, ложись давай, может я посижу? боязливо спрашивает Собака, ты давай не выёбывайся, говорит ему водитель, и садится за штурвал. Собака пробует лечь, но ему сразу же становится плохо и он начинает рыгать — на носилки, на стены, на какую-то краску, ну, вы понимаете. Водитель в отчаянии тормозит, бежит к задним дверям, открывает их, получает свою порцию Собачьей блевотины и выкидывает полуохладелого Собаку на утренний харьковский асфальт, и уже ругаясь на чём свет стоит, возвращается назад в больницу, где его, если по правде сказать, никто особенно и не ждёт.

Вступление № 2

9.00

— Знаете, что хуже всего — я не знал, что их там двое. Одна на балконе была.

— Ну.

— Ну, я зашёл, а она там одна. Я же не знал, понимаете? И она лежит почти полностью раздетая, там какие-то трусики, бюстгальтеры.

— Что — несколько бюстгальтеров?

— Нет, ну, просто разное белье.

— Как это?

— Ну, разных цветов всё, понимаешь?

— Даже говорить об этом не хочу.

— Я же говорю. Я вообще не люблю бельё. Женское, имеется в виду.

— Ну, понятно.

— Короче, я вижу она угашенная, ну, тоже начинаю раздеваться. А я же не знал, что они уже с утра. Они там, значит, сначала наглотались какой-то гадости, а потом водярой залили, представляете? Суки пьяные. А я стою, и у меня эрекция.

— Ничего себе.

— А тут эта сука с балкона выходит, ну другая. Пугается конечно.

— Ясно…

— Та, что в комнате, ничего, уже привыкла, наверное.

— К чему?

— Ко мне. Она меня такого уже видела, ну, с эрекцией.

— Завал.

— Я ж говорю. А та, которая на балконе, уже угашенная, вы понимаете, они с утра пили, суки. Я женщинам вообще запретил бы пить. Вы понимаете, о чём я?

— Да, бабы. У меня сосед есть, так он с утра выходит и берёт два литра водяры.

— Два литра?

— Серьезно.

— Об этом даже думать неприятно.

— Я его спрашиваю — нахуя тебе, мужик, два литра? Ты же не выпьешь. А он, знаете, что говорит?

— Что?

— Я, говорит, когда выпью, ну, там первый пузырь, уже боюсь куда-то выходить. А выпить хочу, не могу остановиться.

— Серьёзно?

— А хули он боится?

— Ну, не знаю, страшно ему. Стрём начинается от водяры. А выпить хочется. Ну, он и берёт сразу два литра. Сидит и квасит.

— Ну, подожди, раздавит он пузырь, раздавит другой, да хрен с ним, выпьет он всё. А дальше?

— Что — дальше?

— Ну, выпить же и дальше хочется?

— Хочется.

— Но выйти же страшно?

— Не, нифига, там, понимаете, такая система — он когда выпивает свои два литра…

— Два литра!

— …ну, два литра, его перемыкает и ему уже не страшно.

— Серьёзно?

— Я сам видел.

— Ну, а как ему?

— Что значит — как?

— Ну, как ему, если не страшно?

— Ему похуй.

— И что?

— Ну, и он дальше валит за водярой. Падает, а идёт.

— Да…

— Ну ещё, бы. А ты говоришь — эрекция.

— Что эрекция?

— Ты говоришь — эрекция.

— Ну, эрекция.

— И что?

— Ничего. Ну, стою я со своей эрекцией.

— Завал…

— Ну.

— И тут входит эта пьяная сука с балкона, представляете?

— Я этого не представляю.

— Ну, и видит меня. И, значит, думает — что это за мудак сюда припёрся и тут стоит.

— Что стоит?

— Стоит, говорит.

— Наверное, думает она, сосед, пришёл потрахаться. И, значит, хватает пустой фугас из-под шампанского и запускает мне прямо в череп.

— А ты?

— Ну, я вырубился. Упал, значит, в крови весь. А эта сука пьяная, представь, подбегает к другой и давай её будить, вставай, говорит, надо его, ну то есть меня, вязать. И она встаёт, прикинь, и они меня вяжут одеялами по рукам и ногам.

— Так она тебя же знала, ну та, другая.

— Да они угашенные обе с утра, суки, я ж говорю! Они какой-то фигни нажрались, а потом ещё водяра. Как та сука с балкона назад попала — не представляю. Они друг друга уже не узнавали.

— Ну?

— И, значит, вяжут меня и затягивают в ванную, бросили и пошли спать.

— Да…

— А с утра, значит, одна из них, та что с балкона вышла, понятное дело, уже ничего не помнит и попёрлась в ванную мыться. Причём, животное, свет не включает, наощупь лезет. Залазит, значит, в ванную, а там я…

— Водка, ты понимаешь, она женщин глушит, они как рыбы становятся.

— Я когда-то контролёршу в трамвае встретил, так она со своим компостером ходила.

— Не пизди.

— Что — не пизди? Серьёзно, идёт баба, пьяная сто пудов, я ей свой талончик даю, а она откуда-то из кармана достаёт компостер, представляете?

— Свой компостер, наверное, прикольно иметь.

— Точно.

— Да…

— Я пробовал когда-то снять в трамвае. Ночью как раз ехал, никого не было, ну, я давай его выламывать, распорол руку, представляете, кровь течёт во все стороны, а тут контролёры заходят.

— Суки.

— Ну, и сразу ко мне, в принципе я там сам ехал, больше никого. Нахуя, говорят, компостер ломаешь.

— А ты?

— Что я? Говорю, не ломаю я ничего, хотел, говорю, талончик прокомпостировать, а ваш траханый компостер мне руку зажевал. О, говорю — смотрите.

— Круто.

— Да…

Какао, неповоротливый и вспотевший, в этой компании, в принципе, неплохо себя чувствует. Маленькая комнатка, в которой они сидят, насквозь прокурена и пропахла кофе, кружек на всех не хватает, они пускают по кругу первый кофе, потом второй, передают кружки из рук в руки, потом передают куски белого хлеба, после часа пребывания в этой комнате их одежда, и их волосы, и они сами пахнут табаком и хлебом, хлебом даже больше. Какао вытирает рукавом вспотевший лоб, ты что, смеются все, Какао, это же твой выходной костюм, ничего — Какао краснеет — нестрашно, постираю, ну да, смеются все дальше, ты уже второй год обещаешь, бери хлеб, Какао берет из рук друзей свежий белый хлеб и дальше слушает байки, он готов быть с ними хоть всё время, ему с ними хорошо, делят с ним хлеб и сигареты, и главное — никто его не

выгоняет. А в наше время ты найди ещё компанию, которая будет тебя терпеть несколько дней в твоём песочном костюме, который ты не стираешь уже второй год, если не третий.

Какао несколько толстоват для этой компании, и в костюме своём выглядит стрёмно, но костюм ему нравится, не знаю, где такие костюмы продаются, Какао его где-то таки нашёл, считает, что костюм стильный, он повёрнут на таких штуках, Какао едва ли не единственный из моих знакомых ходит в парикмахерскую, пользуется каким-то пидарским гелем, даже бреется время от времени, хотя на пользу ему это не идёт. Их набилось в комнату человек шесть, сидят и слушают Малого Чака Берри, тот рассказывает, как он праздновал свой день рождения, история всем нравится, Какао слушает с открытым ртом, ему особенно понравилось про бельё разных цветов, он пробует себе это представить, но не может. Малой Чак Берри вместо того, чтобы рассказывать, пускает по кругу ещё одну папиросу и вдруг говорит — Какао, расскажи ты что-нибудь, все соглашаются — да, Какао, давай, расскажи нам что-нибудь, что ты сидишь молчишь, нам же тоже интересно, давай, расскажи нам что-нибудь, о — расскажи нам про своих баб, все смеются, да, кричат, Какао — давай, расскажи нам про своих баб. Какао смущается, он всё-таки чувствует себя не совсем уверенно, они — команда, а он так — просто зашёл к ним в гости, но проваливать ему не хочется, поэтому он думает, что рассказать, так, чтобы было про баб. Про баб. Баб он видит преимущественно по телевизору. Может, им про телевизор рассказать.

В комнату вбегает кто-то из администрации, всё, — кричит, — пойдём, пойдём, скорее, время начинать, и они начинают подниматься и выползают в коридор, идут вереницей, один за одним, дожёвывая хлеб, добивая папиросы, Какао тащится за ними, они пробираются какими-то закоулками, везде стоят щиты с агитацией, на стенах висят огнетушители, наконец они выходят на свет, кто-то оборачивается к Какао и говорит — давай, друг, подожди нас тут, хорошо? мы недолго. А сколько это будет длиться? — спрашивает Какао, да пару часов, может чуть дольше, давай, — сядь вон под стенку и подожди. А можно я послушаю? — спрашивает Какао, послушай, — говорит кто-то, — послушай, но в принципе тут не очень интересно —так, хуйня полная. Какао остаётся только поверить им на слово.

Зал забит, собралось больше двух тысяч человек, кто пришёл позже — стоят в проходах, толкаются под сценой, публика стрёмная — студенты, пенсионеры, военные, инвалиды, инвалидов особенно много, ну, это понятно, есть даже бизнесмены, в костюмах едких цветов, ну и так далее. Когда они выходят, зал радостно взрывается, инвалиды начинают кричать какие-то свои мантры, им машут руками, улыбаются, даже пару букетов прилетело на сцену, они выходят и не спеша берут в руки инструменты, подключаются, кто-то что-то показывает звукачам, мол, дайте меня больше, кто-то открывает бутылку с минералкой, народ и дальше скандирует, устраивая себе небольшой праздник, но они не слишком на это ведутся, все понимают в чём тут суть, кто тут на самом деле главный, и чем всё это закончится, и когда разогретые инвалиды начинают петь хором, и на них уже почти никто не обращает внимания, появляется он —

10.00

Преподобный Джонсон-и-Джонсон, солнце на затуманенном небосклоне нового американского проповедования, звезда наиболее массовых приходов на всём Западном побережье, лидер Церкви Иисуса (объединённой), поп-стар, который вправляет мозги всем, кто этого желает и кто пришёл к нему этим летним дождливым утром, просто среди недели, преподобный Джонсон-и-Джонсон плевать хотел на все эти условности, он не старовер какой-нибудь, чтобы отправлять свои службы только по выходным, что за говно, что за старообрядное говно, и все с ним соглашаются. Он приехал в город пару недель назад, по крайней мере так написано в пресс-релизе, который раздают всем на входе, нанял киноконцертный зал на месяц вперёд, набрал музыкантов и вот уже четвёртый день ебошится тут, проповедуя аборигенам слово божье, аборигенов набивается каждый раз больше, у преподобного фантастические агенты, все городские газеты ещё за месяц до его приезда начали об этом приезде писать, листовки с его улыбающимся американским еблом раздавали на заводах, базарах и в банках, в первый же день по приезду он дал интервью на самом популярном городском тиви, и на превеликое удивление зрительской аудитории даже говорил на более-менее приличном государственном языке, набирая трёхочковые просто на пустом месте, говорил, что у него есть местные корни, но в целом является васпом, то есть стопроцентным белым из Техаса, неудивительно, что преподобного обсуждал весь город, во время первой проповеди в зале было несколько телекамер, все более-менее оперативные каналы считали долгом сказать, что первая проповедь преподобного Джонсона-и-Джонсона, о которой так долго говорили большевики, состоялась, всё клёво, дорогие харковчане, вы просто обязаны это увидеть, тем более — вход халявный, плюс всем раздают бесплатные календарики с физиономией преподобного, службы будут проходить ежедневно до конца июня, начало в десять, тринадцать, и семнадцать ноль-ноль, без выходных.

И вот уже четвёртый день подряд он стрижёт купоны, провозглашая по три проповеди в день, у него тут уже свои фанаты, они преданно реагируют на каждый сопливый всхлип преподобного, переведённый для них какой-то тёткой в сером официальном костюме, которая работает у преподобного переводчицей, и которая его, кажется, не понимает, во всяком случае переводит она что попало, а самому преподобному, очевидно, просто впадлу её корректировать, очевидно, откровение божье накрывает его с головой, его просто прёт во время проповеди, на него даже стали ходить плановые, они по-своему понимают старика, это вроде такая всемирная солидарность всех обколбашенных придурков, каким тем или иным способом, каждому по-своему конечно, открываются божьи тайны, вот их вместе и прёт, а тут ещё и музыка звучит.

Музыку играют именно они, преподобный провёл среди них тщательный кастинг, выбрал в основном студентов консерватории, только Малой Чак Берри происходил из панков, его преподобный взял за чувство ритма, в общем для него образование не было определяющим, главное, чтобы они хорошо смотрелись на сцене, ну, там никаких евреев, никаких монголов, чтобы ни коем случае не чёрные, короче, настоящий фашистский ублюдок, но народу нравится.

Преподобный накручивает себя в гримёрке, глотает какие-то таблетки, пьёт много кофе без кофеина, и громко декламирует что-то из холи байбла, заставляя переводчицу повторять, переводчица понуро молчит, преподобного это заводит ещё больше, у него уже первые приступы божьего откровения, у него это как понос, его просто разрывает и всё тут. Заходит кто-то из администрации, время, говорит, время идти, народ уже ждёт, преподобный отхлёбывает из большой пластиковой кружки свой беспонтовый кофе, обливает им свою белоснежную рубашку, шит, говорит, факин шит, переводчица пробует перевести это чуваку из администрации, но тот только отмахивается. Ладно, говорит преподобный, придётся застегнуться на все пуговицы, будем как устрицы, или как моллюски, или как осьминоги, одним словом, все мы под богом ходим, добавляет он и выходит в коридор. За кулисами, под самой сценой, преподобный на миг останавливается, его внимание привлекает полноватый юноша в песочном костюме, ничего себе юноша, думает преподобный и на миг притормаживает. Ты кто? спрашивает он, и в сумерках закулисья на миг взблескивает корпус его наручных часов, Какао замирает и на миг теряет дар речи, что же ты молчишь? не терпится преподобному, у тебя есть имя? Какао кивает своей большой головой, но имя не называет. Ну, ладно, теряет преподобный остатки терпения, господня милость велика, пусть она ляжет и на таких ебанатов как ты, переводчица хочет это перевести, но преподобный перебивает её — потом-потом, говорит он, и идёт на сцену, тяжело волоча за собой жёлтый неопалимый нимб.

Какао сверлит взглядом место, где стоял преподобный, долго приходит в сознание и на ватных ногах идёт искать сортир, наконец находит, из последних сил открывает двери, вползает внутрь и начинает блевать. Я давно заметил — он когда нервничает, когда у него стрессы или что, он обязательно блюёт, просто беда какая-то, когда начинается сессия, к нему лучше вообще не подходить, такой человек. «Господи, — думает Какао, — о господи. Неужели это действительно я, неужели это действительно ко мне только что подходил этот человек? Не может быть, я конечно знаю себе цену, у меня хорошие друзья, у меня мама в библиотеке работает, меня в Макеевке неплохо знают и в Меловом, но чтобы вот так! Не знаю даже, что и подумать», — думает он и снова начинает блевать. «Как же это, — думает он, отплевавшись, — это же кому рассказать — не поверят. Скажут, что ты треплешь. Блин, сам себе не верю — жил как жил, честно делал своё дело, никому не мешал, никого не подставлял, возможно это и есть благодарность господня. Иначе как, как — просто не понимаю, как так случилось, что ко мне, просто ко мне, непосредственно, вот так взял и подошёл человек, У КОТОРОГО НА РУКЕ ПОЗОЛОЧЕННЫЙ РОЛЕКС!!!»

Какао ещё раз склоняется и видит на полу, рядом с раковиной, стопку брошюрок с проповедями преподобного, он с благоговением берёт одну, разглядывает немножко пожамканное лицо Джонсона-и-Джонсона, разглядывает ролекс на его руке, и улыбнувшись, прячет брошюру в карман своего песочного пиджака.


Дорогие братья и сёстры! (Дорогие братья и сёстры! — переводит тётка в костюме). Господь манипуляциями своих божественных рук собрал нас тут всех вместе! (Господь произвёл определенные манипуляции— переводит она. — В месте.) Так поблагодарим же его за то, что мы тут собрались — и вы, и я! (Так благодарю вас, что вы тут собрались, и я.) Я говорю вам, братья и сёстры — встанем, встанем и прочтём молитву, во имя господа, аллилуйя! (Аллилуйя — не совсем понимает его тётка.) Господи, говорю я! (Он говорит — «Господи».) Посмотри на этих людей, которые тут собрались этим утром! (Утром уже собрались.) Их сюда привела сюда твоя божественная любовь, не так ли? (Их сюда привела не так любовь.) Да, Господи! (Да.) Да, аллилуйя! (Тётка молчит.) Но вы можете спросить, почему ты, преподобный Джонсон-и-Джонсон, говоришь нам об этом, мы всё это знаем, по нам так лучше покажи чудо! (Мы знаем по вам всё! — грозно говорит тётка, — можете спросить.)

Я хочу рассказать вам одну историю, я хочу вам показать на конкретном примере, чтобы вы понимали, что я имею в виду. (Я хочу вам, например, показать, вы понимаете что я имею в виду.) Одна девушка из южного Коннектикута (Одна девушка с юга) жила в крайней нищете (жила себе на юге), у неё не было родителей, не было друзей, не было собственного психолога (она занималась психологией, была психологом, собственным), она совсем потеряла надежду на божье откровение, и её дни текли бесконечным потоком (она всё потеряла и текла без конца). Аллилуйя! (Тётка молчит.) Однажды на её пути появился божий человек, пастор (в её жизни появился человек, мужчина) и он сказал ей — сестра! (это была его сестра) сестра! (ещё одна) остановись, это кошмарно — ты сама закрываешь двери, сквозь которые мог бы войти к тебе Иисус (закрывай двери, сказал он, к тебе может прийти кошмарный Джизус). Для чего ты это делаешь? (Что ты для этого делаешь?) И он ушёл от неё, он имел достаточно её неверия (Старик, оказывается, имел её, и он сказал достаточно. И ушёл.) И она осталась одна, и её дни дальше текли бесконечным потоком (И она дальше текла одна) И вот однажды, когда она возвращалась с покупками (Однажды она попала-таки на шопинг) и переходила улицу, какой-то пьяный автолюбитель не смог как следует притормозить и сбил её с ног (она уже была такая пьяная, но не могла остановиться и падала с ног, как автолюбитель), и когда она очнулась в реанимации, на операционном столе (она очнулась на столе, ну там пьяная, грязная, в порванной одежде, шалава), под скальпелем хирурга (на ней уже был хирург), она не могла вспомнить своего имени (она не могла его даже вспомнить. Да она всё забыла, она пьяная была, алкоголичка конченная), она потеряла память! Она совсем ничего не помнила (пропила всё — и хату, и вещи, и деньги сняла с книжки — тоже пропила, нашла хахаля, начали самогон гнать), она не помнила, откуда она (откуда она такая взялась — жаловались соседи), не помнила своих родителей, своего папу, свою маму (твою маму, говорили они, что за курва подселилась к нам в подъезд, нам скоро электричество отключат из-за её аппарата), она забыла всю свою жизнь (всю свою жизнь мы тут пашем, а эта прошмандовка пришла на всё готовое ещё и хахаля с собой привела), и когда уже все, даже врачи, потеряли надежду (мы тебе, сука, покажем дом образцового быта и моральный кодекс строителя коммунизма. Мы тебе, падла, ноги поотрываем. А хахаля твоего в диспансер сдадим, пускай лечится), ей внезапно явилось божье откровение (а то совсем оборзела, сучка привокзальная, с хахалем своим, прошмандовка, думает, что мы за неё за электричество платить будем, думает она тут самая умная, тварь морская, и ещё этот, хахаль её, ёбаный-смешной: сдадим в диспансер и кранты, да хули мы тут с ними ручкаемся — сейчас вызовем участкового, обрежем провода, и хахаля её тоже обрежем, тоже мне — моряк торгового флота, ёбаный-смешной, пришли тут на всё готовое, прошмандовки, блядь), и Бог сказал ей (нахуй, нахуй с пляжа, девочка, мы всю свою жизнь тут пашем, а ты думаешь что — самая главная, за хахаля за своего думаешь спрятаться, за морячка? Диспансер за твоим морячком плачет, вот что мы тебе скажем, да-да — диспансер). Какой диспансер? — вдруг думает Джонсон-и-Джонсон, что эта факин сучка переводит? Он делает паузу, во время которой слышен плач инвалидов, и продолжает.

Дорогие братья и сёстры! (Дорогие братья и сёстры! — возвращается ближе к теме переводчица.) И вот господь говорит ей — вспомни всё (господь говорит вам — вспомните и всё!), встань и иди! (и идите себе!), и она пошла (и пошла она), и она спросила врачей (спросите врачей) — кто платил за моё лечение? (кто за всё платить будет). И они сказали ей — это чудо, чудо господне, но кто-то оплатил твою страховку (страхуйте свое чудо), и кто-то передал тебе одежду, вещи, и это второе чудо (другое дело, что кто-то передал тебе чудо), и кто-то нанял для тебя жилье, у тебя есть теперь крыша над головой, и это третье чудо (и это чудо, которое уже в третий раз у тебя над головой). И тогда она поняла — это же откровение господне, откровение которое открылось ей (и тогда у неё открылось), и что это сам Иисус дарит ей просветление, совсем небольшое, небольшую такую полоску света, как ночью, когда вы открываете холодильник (кошмарный Джизус ночью хочет подарить ей холодильник, совсем небольшой такой). Для чего я рассказываю вам это, братья и сёстры? (Для чего вам братья, сёстры?). Для того, чтобы вы поняли, что откровение господне этот как морские продукты (тётка измученно замолкает и про что-то задумывается) — главное не просто поймать его, главное — уметь его приготовить. Откровение господне это как мозги у осьминога — ты не знаешь, где он у него находится. Поэтому ты подходишь к осьминогу, смотришь на него, и ты думаешь — аллилуйя! — где у этого факин осьминога мозги? Ведь если есть осьминог, то должен быть и мозг? Но ты не можешь дойти до этого своим умом, твой ум ленив и обезнадёжен, ты не можешь просто так взять осьминога и сделать своё дело, ты должен всё сверять с внутренним голосом, который говорит тебе — брось его, брось, ты не найдешь тут ничего, эта задача не для тебя. И тогда ты начинаешь сомневаться в себе. Аллилуйя! Ты думаешь — да, я не достоин этого, я слишком слаб и немощен, чтобы пройти этот путь до конца и во всём разобраться, эта работа не для меня. Я лучше отойду в сторону. Потому что ты видишь его тело, оно такое же, как твоё тело. И ты видишь его глаза — они такие же, как твои глаза, и ты слушаешь, как бьется его сердце, — пусть славится господь — оно бьется так же, как твоё! Так кто ты такой?

— Осьминог! — кричит кто-то из зала.

Какой осьминог? — не понимает Джонсон-и-Джонсон, почему осьминог? он на миг растерянно замолкает, но не теряет волну и снова ныряет в цветастое пурпурное проповедническое говно: правильно, ты — дитя божье! Все мы дети божьи! Откровение господне в каждом из нас (Каждому из вас, — включается тётка, — на выходе выдадут брошюрку и календарик с фото преподобного), так учтём же внимание Всевышнего (спасибо вам за внимание, всего хорошего, до новых встреч на проповедях Церкви Иисуса (объединённой)), встреча с которым ждёт нас впереди! (до новых встреч, — тётка повторяется. — Не забывайте свои вещи, — добавляет она, — и уберите отсюда этих траханых инвалидов).

Ах, как я их сделал, — говорит преподобный Джонсон-и-Джонсон чуваку из администрации. Чувак смотрит на него влюбленными глазами. Да, — повторяет преподобный, — как я их сделал. Только для чего я опять про осьминогов трепался, что со мной последнее время творится? — спрашивает он у чувака, — только приму витамины, как сразу начинаю говорить про осьминогов. Ничего не могу с собой поделать, оправдывается он, — меня просто прёт от этих волшебных существ. Ой, как меня прёт, — радостно говорит он и исчезает в гримёрке.

11.00

Пока все эти ортодоксы седьмого дня ещё не разошлись и преподобный, размахивая руками, покидает сцену, Какао сидит на лавке и пытается понять, о чём они там говорили, но до него не слишком доходит смысл речи преподобного, что-то там про электричество и про диспансер, про осьминогов, Какао скучает, лучше бы дома телевизор посмотрел, — думает он, — но тут, в придачу к откровениям преподобного, выдерживая драматургию агитационной работы среди аборигенов, в игру вступает «Божественный оркестр преподобного Джонсона-и-Джонсона», друзья Какао, пушечное мясо на решающем этапе неравной борьбы добра со злом и преподобного Джонсона-и-Джонсона с собственным маразмом. Они играют блюзы, классические вещи, которые патрон выбирал для них лично, инвалиды в зале начинают подтанцовывать, бизнесмены расстёгивают пуговицы своих салатовых пиджаков, публика ободряется, преподобный в гримёрке радостно вытирает пот с лица, взблёскивая ролексом, оркестр заводится, они играют старую тему, постепенно отходя от неё, вконец распаливаются и заводят что-то такое, чему их в консерватории точно не учили — «Atomic Bomb Blues», написанный в далёкие послевоенные годы Гомером Харрисом, никому здесь не известен, даже преподобному Джонсону-и-Джонсону не известен, его божественное откровение не залазит на такие приграничные территории, откуда ему знать о Гомере Гаррисе, осьминогу ёбаному. Вот это Какао нравится намного больше, чем проповедь преподобного, ему тут всё понятно, он тоже начинает подтанцовывать за сценой и вдруг слышит, как кто-то просто выгребает из оркестра, валит поперёк партитуры, Какао сразу же узнаёт гитару Малого Чака Берри, который, очевидно, тоже поймал своё откровение, и будто говорил, обращаясь к толпе инвалидов —

Боже, если ты меня слышишь за криками этой скотины Джонсона-и-Джонсона, если ты вообще ещё не обломался принимать во всём этом участие, дай мне хотя бы шанс, всего несколько предложений, и всё, я быстро тебе всё объясню, главное обрати на меня внимание, я всё-таки в божественном оркестре играю, пусть я даже полное говно в твоих глазах и тебе стыдно за меня, за всё что я, так сказать, делаю, но не отворачивайся ещё хотя бы несколько секунд, мне хреново, боже, как мне хреново, кто б знал, и играю я хреново, но всё равно — пошли мне хотя бы какое-то просветление, если я понятно изъясняюсь, размешай эту грусть в моих лёгких, в моём сердце и желудке, всё говно, условно говоря, слышишь, я прошу всего-навсего просветление, мне всего 19, возможно я мало ждал, но я же говорю только о полоске света, небольшой такой, как ночью, когда открываешь холодильник, ну ты знаешь о чем я, чтобы можно было выдохнуть всё то, что я вдохнул в себя за все эти 19 лет, хотя бы какого-то утешения, боже, какого-то минимального, так чтобы тебе специально не заморачиваться, просто как-нибудь при случае, послушай меня, хотя бы что-то, хотя бы немного, ну хотя бы что-то, хотя бы какого-то просветления, слышишь, боже, хорошо? хорошо? ну, и кроссовки, боже, кроссовки, пару кроссовок, ты слышишь?! ты слышишь меня?!! ты, слышишь ты, ты слышишь вообще о чём тут я говорю?!!! а??!!!!! а?!!! ааааааа!!!!!!!!!!!! ааааааааааааааааааааааааааааааааааааааа!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!

Оркестр подхватывает эту химерную тему, все вдруг прохавывают, какой клёвый чувак этот Малой Чак Берри, как он всё завязал прикольно, и каждый пытается ничего не испортить, Какао давно так не вставляло, он просто упал на лавку, сидел убитый и слушал, слушал, а они всё валили и валили, и даже когда инвалиды начали расползаться, и бизнесмены разбрелись по тачкам, и уборщицы принялись собирать меж рядов пустые бутылки из под водяры и жамканные календарики с американским еблом преподобного —они и дальше никак не могли остановиться. И как они играли! Как боги! То есть почти не лажали.

Вступление № 3

Мои друзья хотят, чтобы с ними считались. Они с ревностью относятся к тому, как с ними разговаривают и о чём, как на них при этом смотрят, пытаются понять, что о них думают когда говорят, постоянно скандалят, с ними тяжело общаться, они нервничают в компаниях, если это не их компания, их время от времени откуда-то выкидывают, если бы кто-то из них летел самолётом, его бы и из самолёта выкинули, это уж точно. Я сам к таким вещам раньше нормально относился, но в последнее время тоже начинаю заморачиваться — не люблю, скажем, когда кто-то забывает моё имя, вот, скажем, мы говорим-говорим, и внезапно оказывается, что никто не знает, как меня звать, вокруг столько придурков крутится; или терпеть не могу, когда у кого-то на лице разная хуйня, ну, я имею в виду не каких-то там циклопов одноглазых, конечно, просто если у кого-то лицо порезано после бритья, или кровь на губах, или другие вещи — не люблю, по-моему, это неуважение — ходить с такой гадостью на лице, не умеешь бриться — сиди дома, втыкай в телевизор, или займись чем-то полезным, нет —обязательно расхуячит себе морду каким-то станком, встретит тебя на улице и давай грузить никому не нужными вещами, не помня, к тому же, как тебя звать. Или не люблю косметику, ужасная вещь — косметика, агрессивная и плохо пахнет, парфюмы терпеть не могу, ещё пить ладно, но так — не понимаю, разные кольца, серёжки, значки — во всём этом есть неуважение, во всяком случае мне так кажется. Раньше я спокойно относился к подобным вещам, в общем-то — раньше я многих вещей просто не замечал, жизнь такая прикольная штука — чем дальше заплываешь в её акваторию, тем больше говна плавает вокруг тебя, плавает и не тонет, но, с другой стороны, так и интереснее.

Друзей у меня достаточно много, это даже не компания, скорее такой дружный коллектив симулянтов, которые опрокидывают всех вербовщиков и работодателей, мы живём в нескольких соседних комнатах на одном этаже, спим где попало, я даже не всех знаю, настоящий друг тут один — Вася Коммунист, другие — публика более-менее случайная, хотя тоже наши друзья, они то появляются, то исчезают, иногда их набивается на нашем этаже больше десятка, иногда — я сам несколько суток блуждаю коридорами, вылезаю на крышу и смотрю вокруг. Нам всем по 18-19, большую часть моих друзей уже повыгоняли с учёбы, они теперь или безработные, или занимаются никому не нужными вещами, например Собака Павлов — никогда не мог понять чем он на самом деле занимается. Родители у Собаки Павлова евреи, но на себя он это не переносит, говорит, что родители — это родители, а он — это он, более того — Собака Павлов говорит, что он правый. Соответственно, с родителями он не живёт, говорит, что не может жить с евреями, тусит по знакомым, иногда зависает у нас на неделю-другую, ещё у него есть бабуля, очевидно не еврейка, так как у неё он тоже иногда останавливается. Время от времени он тащит у бабули с сервантов всякий антикварный фарфор и продаёт его на барахолке, на полученные деньги накупает в аптечных киосках вокруг рынка таблеток и идёт к нам. Тогда мы вообще не выходим из комнаты по несколько дней, разве что отлить или порыгать, но порыгать можно и в комнате. Отлить, в принципе, тоже. Я люблю Собаку Павлова, даже несмотря на его антисемитизм, мне-то что.

Собака идейно не работает, считает западлом, говорит «мне западло работать на них», он вообще считает, что в нашей республике произошёл переворот и к власти пришли евреи, жиды —говорит он, — повсюду жиды; я в принципе считаю, что он напрасно так говорит, но работать тоже не хочу. Недавно, правда, наши друзья — рекламщики Вова и Володя — устроили Собаку к себе в газету, в отдел рекламы, курьером, Собака долго колебался, приходил к нам на этаж, блуждал по кухне, называл Вову и Володю жидами и колебался. Наконец, отважился и пошёл работать. Поработал дней десять. Несколько дней назад исчез, вместе с какой-то корреспонденцией, Вова и Володя приезжали к нам, но мы ничего не знали, звонили родителям, те тоже не слышали о своём сыне-Собаке уже полтора года, кажется, их это устраивало, даже к бабуле поехали, бабуля их не пустила, смотрела сквозь полуоткрытые двери и не понимала, что от неё хотят, похоже, Собака вконец замучал старуху, попробуйте, поживите с внуком, который на завтрак употребляет сначала водяру, а потом уже всё остальное. Одним словом, Собака пропал, и наши друзья-рекламщики грозилсиь сделать с ним что-то страшное в случае, если тот найдётся — «так и передайте Собаке, — говорили они нам, — яйца оторвём». Я сомневался, что таким способом Собаку можно было заманить обратно в редакцию, но обещал передать. Мне не трудно. Вову с Володей мы недолюбливали, но терпели, они учились на историческом и, как большинство отличников с исторического сотрудничали с кгб; кгб, я думаю, сильно страдало от присутствия в своих рядах двух даунов — Вовы и Володи, но порядок есть порядок, я так думаю, иначе для чего их бы держали в штате. Вова и Володя, очевидно, что по протекции кгб, уже на первом курсе устроились в рекламный отдел одной из первых харьковских независимых газет, газета их работала от какого-то фонда демократического развития, редактор — пидар-проныра — выбил из америкосов солидный грант и они явили миру свою независимую газету, одними из первых в городе начали печатать на обложке голых тёток, а внутри — разлапистые программы телепередач. Кроме того, постоянно гнали на совок, можно сказать, что за деньги америкосов поливали говном нашу советскую родину, нашу молодость, можно сказать, я не любил эту газету, хотя тётки на обложке мне нравились. Вова и Володя работали, как я уже сказал, в рекламном отделе, не знаю, как они там работали, наверное, плохо, потому что традиционно раз или дважды в неделю они приезжали к нам, напивались водяры и дрались друг с другом. Вообще они были товарищами и ладили друг с другом, Вова был немножко выше, Володя — немножко полнее, а вот напивались, выходили незаметно на коридор и начинали мочить один одного, причём по-настоящему, без дураков, с выбитыми зубами, с соплями и слезами на фейсах. Так какие из них могли быть кагэбисты — не знаю. Мы их сначала разнимали, а потом видим — ну, хули, дерутся пацаны и пусть себе дерутся. Может, у них, у историков, так принято, может им кгб за это доплачивает, чего лезть.

Ещё с нами на этаже живёт Ваха. Ваха — грузин, хотя Собака его тоже называет евреем. У Вахи свой бизнес — возле кольцевой, на самом выезде из города, совсем рядом с нами, у него стоит несколько киосков, в которых работает несколько наложников. Наложники живут в одному из киосков, собираются там на ночь, зимой жгут костёр, один раз чуть не сожгли киоск, хорошо, что он был железный, просто пожарились, но выжили. У Вахи целых две комнаты — в одной он живёт, в другой держит контрабанду, разные там шоколадки, колу, героин, и чупа-чупсы. Ментуре он платит, вахтёрам тоже, нас не трогает, то есть Ваха — позитивный герой, точно позитивный, иначе не скажешь. Нам он продаёт непалёную водяру, хотя скидок не делает. Собаку Ваха боится, и когда тот приходит к нам, закрывается в водной из комнат, я себе представляю, как он в это время пересчитывает тёртые банкноты и заглатывает золотые монеты, как бы еврей-антисемит Собака Павлов не отобрал чего.

Дальше по коридору, где-то в его дебрях, живёт Какао — донбасский интеллигент. То бишь, его мама работает в библиотеке на какой-то шахте. Какао толстый, и мы его не любим, он к нам наоборот тянется, ну, у него и выхода, по большому счёту, другого нет, кто станет водиться с донбасским интеллигентом. Хотя у него есть ещё какие-то знакомые в городе, кроме нас, какие-то музыканты, очевидно, такие же пижоны, как и Какао, когда он с ними встречается, то приползает домой на рогах, накачанный портвейнами, и заваливается спать. У Какао есть песочный костюм, в котором он похож на полного мудака, он его почти никогда не снимает, чуть не в душ в нём ходит; когда накачивается портвейнами и приползает домой, заваливается в кровать просто в этом костюме, многофункциональная штука выходит — костюм донбасского интеллигента. Проснувшись, Какао выходит на кухню и наблюдает кто там что себе готовит, нюхает полуфабрикаты и говорит на всякие отвязные темы — неопохмелённый, толстый, в мятом пижонском костюме.

Ещё всё время где-то рядом живёт Моряк — отбитый чувак с порванным правым ухом, говорит, что ухо ему собака прокусила, Павлов? — переспрашивает обязательно кто-нибудь, вроде такой шутки, Моряк какой-то богобоязненный или просто тормознутый, даже не знаю, как объяснить, он, скажем, моется только ночью, говорит, что не хочет, чтобы ему мешали, мешали что? спрашиваю я всё время, Моряк краснеет, но и дальше моется только ночью, такой вот чувак.

Из других друзей можно вспомнить разве что Карбюратора, да, Сашу Карбюратора, тоже моего хорошего приятеля, Саша приехал откуда-то из-за границы, хотя она тут везде, эта граница, Саша собственно приехал против родительской воли, оказывается и такое бывает, у него дома остались мама и отчим. Саша закончил водительские курсы, у него есть настоящеее водительское удостоверение и хочет со временем открыть какую-нибудь контору по перевозке грузов, ну там купить себе катафалк и возить, скажем, мебель, он вообще пристрастно относится к технике, если вы понимаете, о чём я. Один раз он даже купил себе учебники со схемами и описаниями автомобилей и попробовал во всём этом разобраться. Начал он, как нетрудно догадаться, с карбюратора. После этого учебники исчезли, я себе так понимаю, что их просто кто-то пропил, чего добру пропадать. Вообще, у Карбюратора есть такая способность —вступать в говно, не для него предназначенное.

Ну, остальных я уже и сам не слишком хорошо знаю, появляются разные герои комиксов время от времени, но проследить, кто они и для чего появляются в нашей жизни, очень тяжело, так — приходит какой-нибудь, условно говоря, Иваненко — странный тип, если не сказать ёбнутый, и собственно это всё, что можно о нём сказать. Фактически всё.

Приятная, вечно голодная компания, которую непонятно что держит вместе, так как в принципе все друг друга недолюбливают, ну, но это ещё не повод, чтобы игнорировать здоровое общение. Делать нам, по большому счёту, нечего, хотя у каждого свои отношения с действительностью, в нашем возрасте они сводятся к каким-то простым капризам и пожеланиям — там потрахаться, я даже не знаю, что ещё. Женщины нас игнорируют, даже проститутки с кольцевой, мы время от времени ходим посмотреть на проституток, такие вроде как экскурсии, бесплатные аттракционы, денег у нас, конечно, нет, поэтому мы просто с ними тусим, клянчим папиросы, рассказываем разные истории из жизни, мешая им, одно слово, зарабатывать тяжёлый хлеб проститутки. Но они к нам относятся неплохо, там на кольцевой они не особенно кому нужны, точно так же, как и мы, и им, и нам не хватает бабок и общественной любви, и они, и мы переживаем это мокрое дождливое лето на пустом харьковском пригороде, заросшем травой и залепленным рекламой, фантастическое место, фантастические проститутки, фантастическая жизнь. Гомосексуализмом мы не занимаемся, хотя всё к этому идёт.

07.00

Главное, что они всё правильно посчитали, в таких случаях что-то где-то не додумаешь — обязательно попадёшь, тут всё не так просто, когда начинаешь делать свой бизнес, что-то там продавать, сперва подумай, пусть ты даже беспроигрышными на первый взгляд фишками занимаешься, всё равно лучше перестрахуйся. Одно, если имеешь дело, скажем, с акциями или с перечислениями, ну, короче, если бабки тебе в руки не попадают, тут за тебя ещё кто-то может всё посчитать, только и исполняй, что там от тебя требуется, и не заниматься распиздяйством на рабочем месте. Другое, если работаешь с живыми бабками, с чёрным, блядь, налом, и за тобой не стоит контора, если оказываешься сам на сам, без каких-либо посредников, с живой денежной массой, вот тогда лучше подумать, иначе где-нибудь обязательно влетишь, это уже без вариантов. Сколько раз приходилось видеть, когда нормальные в общем люди хватались за откровенно лажевые вещи, соответственно горели вместе с остатками финансового благополучия и общественного уважения, бизнес средней руки такая стрёмная штука, что всего один неверный шаг — и у тебя паяльник в заднице, такое вот первичное наращивание капитала в условиях посттоталитарного общества.

Они и мне сначала предлагали вступить в долю, но я почему-то отказался, не знаю, что-то меня насторожило, даже не знаю что — снаружи всё выглядело серьёзно, мой друг Вася Коммунист, хороший парень, редкой души похуист, в какой-то момент заломался жить на водке с чаем с постоянными перебоями и всё посчитал, выходило вроде складно: они скидываются на четырёх, едут в Россию, покупают там на все бабки два ящика водяры, если купить у нас доллары и поменять их в России, они как раз выигрывали на курсе, тем более если берёшь оптом, ну, два ящика — это не опт, но кого это волнует. В Россию и назад они добираются электричками, на билетах экономят, в дороге питаются той же водярой, привозят её назад и сплавляют на вокзале по двойной цене, потом снова едут в Россию и покупают четыре ящика водяры, точно так же привозят её назад и точно так же сплавляют, это займёт немного времени, но за пару ночей на Южном вокзале города Харькова можно продать что угодно, даже душу, если она у тебя есть, после этого начиналось самое интересное — они едут ещё раз, в последний, покупают восемь ящиков водяры, перевозить её несколько рискованно, но попробовать можно, в случае чего откупиться от таможенников можно будет той же таки водярой, хоть и жаль.

И вот, — говорили они мне, — у нас выходит по два ящика водяры на рыло, представляешь? Ну, — говорю, — и что? И мы — говорили они с придыханием — их пробухиваем!!! Что, все восемь ящиков? Да! Не осилим, —говорю. Хуй, — говорит Вася Коммунист, — дня за три осилим, точно осилим. Я представил себе эти три дня и отказался.

Вася на самом деле умеет такие вещи серьёзно провернуть, я его понимаю в принципе, что ему терять, это его шанс по крайней мере несколько дней не испытывать перебоев с продуктовой корзиной, которая в его случае почти исключительно состоит из разной ликёро-водочной продукции, собственно водочной, при чём тут ликёры. Он набирает скаутов, подговаривает Моряка, Моряк соглашается достаточно быстро — почему бы и не поехать, говорит, в городе ему делать нечего, им даже милиция не интересуется, потому что живёт Моряк без прописки, как и полагается настоящему морскому волку, ночью прячется в душе, днём отсыпается, про его существование вообще мало кто знает, дембель в маю, одним словом, ещё к ним присоединяются два каких-то чувака, неизвестного социального происхождения и административного подчинения, Вася целую ночь со среды на четверг проводит среди них агитационную работу, говорит, что в России сейчас можно почти за бесценок купить что угодно, хоть танки через границу перегоняй, но танков они не хотят, они хотят водяры, поэтому план все нравится, я бы тоже согласился, я уже говорил, ну да не сложилось. И вот на утро они таки срываются ехать за своими призрачными синими птицами демпингового алкоголя, скидываются у кого сколько есть, но у них не хватает даже на мороженое.

Нужно что-то продавать. Кто-то из компании притаскивает фотоаппарат, вот, говорит, фотоаппарат, а не жаль? спрашивают его, не, всё хорошо, говорит он, всё равно фотографировать нечего, правда, соглашаются все, что тут фотографировать, сам Вася достаёт откуда-то заныканный бинокль, я, например, не знал, что у него есть бинокль, хотя мы друзья, такая штука. Ну, и остаётся теперь кому-то весь этот хлам продать. В принципе, — думает Вася, — продать можно было бы Моряку, он лох, он бы купил. Но Моряк в доле. Можно продать Какао, Какао тоже лох, и он не в доле. Но Какао не только не в доле — он вообще исчез, его уже несколько дней никто не видел. И тут кто-то вспоминает про Ваху, правильно, — произносит Вася, — Ваха — грузин, грузины любят оптику, правда? —недоверчиво переспрашивает кто-то из компании, ну, конечно, — говорит Вася, — конечно: все грузины любят оптику, и они идут к Вахе и находят его в одном из киосков, говорят, типа, Ваха, оптику возьмешь?

Но Ваха этим прохладным июньским утром с головой дружит не совсем, он по уши завяз в собственном каннабисе, который он курит с вечера в собственном снова же таки киоске вместе с наложниками, и у Вахи начинаются страхи, какую оптику, камандир? — спрашивает он, — зачем оптику? Вая достаёт из пакета старый бинокль без тесёмок и почти неиспользованный аппарат «ФЭД 5» в скрипучем кожанном футляре, вот, говорит Вахе, бери, не пожалеешь, товар хороший. Ваха дальше стрёмается и из киоска не выходит, сидит там вместе с наложниками и смотрит на Васю сквозь тесную амбразуру, но Вася ему дружелюбно улыбается и остальные скауты тоже улыбаются, хоть и несколько напряженно, и Ваха вдруг думает — бля, думает он, бля, что я делаю, почему я здесь сижу, который час, что это за мудаки стоят передо мной и главное — почему они с биноклем?!! Но какие-то голоса что-то ему там нашёптывают, и он таки вылазит наружу и берёт в свои непослушные руки оптический прибор, его отводят немного в сторону, чтобы ему было на что посмотреть, на улице пусто, воздух возле киосков пахнет каннабисом и дождём, Ваха смотрит в бинокль и со священным трепетом рассматривает заполненные тихие автостоянки, конечную тридцать восьмого, нескольких проституток на перекрёстке, и дальше по кругу — недоделанную девятиэтажку, которую строят зэки, разъёбаный социализмом универсам, трамвай двадцатку, который выползает откуда-то из трясины, и так обернувшись вокруг своей оси, он внезапно упирается вооружённым глазом в собственный, снова таки, киоск и перед его затуманенным взглядом друг чётко предстаёт надпись «ЧП ВАХА», нихуя себе, думает он, это ж я, и тут его окончательно упарывает…

Продав оптику и получив на руки неплохую, для их скромных скаутских нужд, сумму, друзья тут-таки, над телом полубессознательного Вахи, покупают у его наложников два литровых кайзера и прямо так едут на вокзал, чтобы сесть на первую утреннюю электричку до города Белгорода, они несколько возбуждены и шумноваты, среди ароматного летнего утра, под свежими небесами, отчаянные искатели радости и приключений, со стороны они действительно похожи на туристов, или даже на паломников, которые едут вот себе на богомолье в город русской славы Белгород и не берут с собой ничего лишнего, кроме двух литровых кайзеров и студенческих билетов, а учитывая, что до Белгорода кайзеры они выпьют, то и вообще ничего лишнего, прямо тебе паломники.

11.00

В Белгороде они решают сначала посмотреть город, всё-таки интересно, как тут люди живут, потом взять то, что им полагается и вечерней электричкой возвращаться назад, времени у них в достатке, спешить им некуда, а значит они выходят через зарыганный вокзал города русской славы и сразу натыкаются на магазин с большим количеством алкоголя внутри. Нехуй в этом Белгороде смотреть, — говорит Вася и заходит внутрь. Ему никто не возражает.

«Что вам, сыночки?» — спрашивает продавщица. «Мамаша, мамаша, — говорит Вася Коммунист, — нам водочки». «Сколько?», — спрашивает продавщица. «Два», — говорит Вася. «Пузыря?» — деловито спрашивает она. «Ящика», — произносит Вася. «А вам, сыночки, по шестнадцать годков уже есть?» Компания дружно достаёт студенческие билеты с государственной символикой своей республики. После чего врата падают и водяру им продают.

«Хорошо было бы её трахнуть», — говорит Моряк уже на вокзале. «Чувак, — нервно отвечает Вася, — ты тут бизнесом занимаешься или блядством?» Риторический вопрос в принципе.

14.00

На обратном пути их побил наряд. Вообще, они сами виноваты, попустились, имея на руках такое добро, расслабились и закурили просто в вагоне, а поскольку вагон был почти пуст, то у наряда даже выбора не было, молча подошёл и надавал дубинками по спине. Скауты молчали и, чтобы не выказать боль и безнадёгу, думали про что-то хорошее, а поскольку оно — это хорошее — находилось совсем рядом, под лавкой, то думалось им легко и экзекуцию они перенесли с достоинством. Хотя наряд, очевидно, рассчитывал на какое-то вооруженное сопротивление, они уже несколько часов тут катаются туда-сюда, их по-своему можно понять, катаешься ты занюханной электричкой вдоль государственной границы и даже помахаться не с кем — вокруг одни спекулянтки, с кем тут махаться, они и скаутов били скорее по инерции, так — чтобы форму не потерять, хотя легче от этого никому не было.

«Пидарасы, — говорит Вася, когда наряд исчезает, — лучше шли бы на завод, в цех». «Правильно, — говорит Моряк, — в литейный цех». Все соглашаются — правильно, в литейный цех, в литейный цех, литейный цех это круто.

18.00

На вокзале, уже в Харькове, они находят гуцулов, которые второй месяц пробиваются откуда-то из-под Костромы, из подработок, и сидят несколько суток на харьковском вокзале, бабки просадили, так теперь и не знают куда им лучше поехать — назад под Кострому, ещё бабок заработать, или всё-таки домой, поскольку не сезон, они решают ехать всё-таки домой, достают из общака остатки бабок и покупают у скаутов один из ящиков водяры, водяра у скаутов дешевле, чем везде на вокзале, и тогда гуцулы и берут сразу ящик, кто его знает, как оно дальше сложится, лучше не рисковать с этим.

У Васи с компанией вдруг появляется куча денег. Двое безымянных чуваков сразу требуют всё разделить, но Вася говорит им — хуй, делаем как договорились, чуваки настаивают, Моряк в этой ситуации откровенно не знает как себя вести, в его жизни при нём ещё никто и никогда бабок не делил, поэтому чуваки решают что он тоже за Васю и просто набить им рожи не решаются, хорошо, говорят они, тогда гоните нам водяру, хуй вам, — Вася придерживается каких-то своих коммунистических принципов и делиться не хочет, тогда чуваки внахальную лезут в сумку, берут оттуда по флакону в руку, то есть сколько это выходит — четыре флакона, и валят оттуда, фотоаппарат вернёте, — говорят они на прощание и исчезают в подземном переходе. «Чего это они?» — спрашивает Моряк, ему ситуация не нравится, такая прикольная компания была, водяру пили, про жизнь говорили, никто его — Моряка — не обижал, и вдруг на тебе. «Видишь, — произносит Вася Коммунист, — как деньги людей портят». «Меня не портят», — говорит Моряк. «У тебя их и нет», — отвечает Вася Коммунист и идёт дальше продавать водяру.

Но продажа как-то стопорится, платформы пусты, все кто хотел уехать, очевидно уже уехал, Вася не придумывает ничего лучше, чем пойти снова к гуцулам, а гуцулы уже пьяны настолько, что соглашаются снова взять водяру, хорошо, произносят они, и берут у Васи ещё несколько флаконов, после этого Вася ещё проворно впихивает бутылку какой-то бабуле, которая чего-то безнадёжно ждёт, возле неё толчётся внук, лет семи, собственно внук и советует бабуле взять флакон, берите, говорит, в дороге пригодится, бабуля его ругает, но к совету прислушивается и флакон берёт, и у Васи остаётся совсем немного.

С соседней платформы за ними уже долгое время следят трое серьёзных чуваков в адидасовских костюмах, они подходят к Васе с Моряком, окружают их, и говорят — кто вы такие?

Вася начинает объяснять. Чуваки слушают, потом им это, очевидно, надоедает, и они говорят, знаете, это мы так спросили, что называется — для порядка, на самом деле нам всё равно, кто вы и откуда, и сколько вас здесь, мы вам вот что хотели сказать: если мы вас ещё раз тут увидим — мы вас закопаем где-то между первой и второй платформами, так чтобы каждый вечер над вашими могилами тревожно гудел киевский фирменный, но пока что мы этого делать не будем (после чего перепуганный Вася немножко попускается, перепуганный Моряк — нет), тут вообще мы торгуем всем алкоголем, это, если можно так сказать, наша земля, и вы нам тут не нужны (и Вася, и Моряк внезапно остро это чувствуют), и мы вот тут с вами поговорили, видим, что вы на самом деле не конкуренты, похоже, вы просто дебилы (оба мысленно с этим соглашаются), поэтому на первый раз мы вас трогать не будем, но в качестве компенсации («ой», думает Моряк. Вася перепуганно молчит) мы у вас возьмём водяру. Но не всю, вот мы такие благородные разбойники, чтоб вы знали. Они лезут в сумку и берут оттуда по флакону, а, говорят, ещё одно — мы бы вас вообще не трогали, но вы водяру слишком дёшево продаёте, сбиваете цену, ясно, дебилы?

Вася и Моряк выбегают в подземный переход и переводят там дух. «Пидарасы, — Вася берётся за старое, — их бы в цех». Но Моряка идея уже не прикалывает, пошли домой, — начинает он, хуй, — произносит Вася, ещё пять флаконов осталось, продадим и уедем, убьют, — говорит Моряк, да перестань, — говорит Вася, что ты боишься, сейчас быстро всё сплавим, купим хавки и домой, давай, не бойся, нет, — говорит Моряк, не хочу, — боюсь. Ладно, — не выдерживает Вася Коммунист, — хрен с тобой. Вот тебе за работу, давай вали: он достаёт две бутылки и даёт их Моряку. Моряк колеблется только какой-то миг — значит так, — думает он, — с утра у меня не было ничего. Сейчас у меня две бутылки. Очевидно, что я в плюсах, — решает он и забирает честно заработанную водяру. Всё, давай, — говорит Вася, дома увидимся. «Да, вправду дебил», — думает он, смотря вслед компаньону, чья усталая военно-морская туша исчезает в темноте перехода. На улице тоже темнеет, появляются первые звёзды, и птицы прячутся от дождя в помещении вокзала. «Если сейчас поехать домой, — думает Моряк, — можно закрыться в душе и до утра всё выпить». Так он и делает.

21.00

Он берёт всё, что у него осталось, и идёт по вечернему перрону, хочешь не хочешь нужно рисковать, когда тебе 19 и голова забита голыми тётками с газетных обложек, рекламой и пропагандой — чего тебе бояться на третьей платформе Южного вокзала города Харькова. В 21.00 подходит транзитный на Баку, проводники бакинцы, люди солидные, с бабками, можно попробовать. Вася подходит к первому вагону, его посылают, потом к следующему, на третий раз толстый бакинский комиссар останавливает его, «водка не палёная?» — спрашивает, «нормальная водка, нормальная», — говорит Вася, «ладно, давай, пошли в вагон», «зачем в вагон»? — Вася настораживается, «не бойся, не бойся — произносит комиссар, — я просто проверю — бодяженная у тебя водка или нет, если всё хорошо — возьму, всю сразу». Они заходят в купе проводника, там пахнет анашой и просто дорогим табаком, в вагоне тепло и наполовину пусто, в Баку почти никто не едет, те кто едут — спят, девять вечера, что им ещё делать, на перрон они выходить боятся, чтобы лишний раз не нарваться на шмон, водку потом у проводника купят, лучше не соваться на вокзал, от них всех на несколько метров несёт спермой и драпом, так, будто всю дорогу, несколько дней и ночей, они дрочат по обкурке, граждане ёбаного Азербайджана, «заходи», — говорит Васе проводник, Вася входит в сумерки купе и проводник резко закрывает за ним дверь, «посиди тут», — говорит, закрывает дверь на ключи куда-то уходит, Вася начинает паниковать, бьёт с носака в стену, стучит в закрытое окно, крутится, как крыса в тесной, пропахшей азиатскими травами комнатке, наконец садится на пронумерованное одеяло, которым застелена полка, и начинает плакать, зажимая подмышкой пакет с водярой. Ну, хорошо, говорит он себе, хорошо, не ной, что они тебе сделают, ну, заберут водяру, нахрена мне эта водяра, подумаешь — водяра. Трахнут. Да, трахнуть могут, особенно этот кабан в железнодорожном картузе, который меня тут закрыл. Нет, не трахнут, как меня можно трахать, но Вася смотрит на столик, засыпанный сигаретами и презервативами, и думает что в принципе могут и трахнуть. Могут продать чеченам на комплектующие запчасти. Нужен я чеченам? Очевидно, что нужен. На органы, там почки отрежут, лёгкие, яйца, привяжут где-нибудь у себя в ауле за ноги и начнет клевать печень, как Прометею, или препарируют, как кролика, и сделают из шкуры боевой чеченский барабан, мама из Черкасс даже на могилу не приедет, нужно валить, валить, пока бакинец не пришёл; Вася вытягивает ремень и перевязывает ручку дверей, теперь захотят — не войдут, пытается открыть окно, оно немножко подаётся, Вася высовывает голову на улицу, в душистые вокзальные сумерки, нажимает ещё, отверствие увеличивается, Вася переводит дыхание, видит на полке несколько порножурналов и решительно ныряет в окно. Тут поезд резко дёргается, скрипит своими ревматичными хрящами и трогается в сторону Баку, таща с собой, кроме всего, и ни в чём не повинного Васю Коммуниста, моего приятеля между прочим.

Всегда так: хочешь не хочешь — обязан бороться, иначе из этого ничего не выйдет, или сиди дома и не рыпайся, или уже давай — попробуй взять за яйца досадные обстоятельства, а там, если всё удастся — тебя обязательно будет ждать джек-пот, ну, там, не знаю, что в таких случаях дают победителям — дисконтная карта, постоянные скидки, бесплатный секс, короче — шевелись, иначе тебе из этого говна всё равно не выбраться; Вася с отчаянием смотрит, как мимо него проплывают последние вокзальные пристройки, исчезают спекулянтки и контрабандисты, даже ментуры нигде не видно, в этой ситуации он и ей был бы рад, весь этот набор родных и знакомых реалий исчезает где-то в голубой дали, тем временем бакинский комиссар разбирается со своими нехитрыми делами, вспоминает про заложника и пробует войти в собственное купе. Но дверь не поддаётся. Эй, неверный, давай открывай, кричит он что-то типа этого. Вагон тревожно выжидает. Вася лихорадочно ёрзает в окне и вдруг понимает, что застрял. Проводник вообще ничего не понимает. Он по привычке говорит по-азербайджански с щедрыми вкраплениями братских славянских языков, сначала просто ругается, потом пугается — вдруг скаута схватил кондратий, ротом нервно начинает призывать Васю к совести и порядку, пассажиров призывает быть свидетелями, поезд уже где-то в предместьях и тут оконная рама, в которой завис Вася Коммунист, не выдерживает и трещит, Вася успевает сгруппироваться, выворачивается в окне и вполне прицельно, как потяганный дворовый котяра, планирует с окна, ветер врывается в пустое купе для отдыха проводников и весело швыряет под потолок игральные карты, упаковки из-под презервативов и порнографические листовки, разрушая, одним словом, устоявшийся быт работника азербайджанского министерства путей сообщения. И бесконечный состав, наполненный мешками с углём и чемоданами с героином, весело помахивает хвостом и уже передними вагонами въезжает на территорию России, одно слово, чувакам не позавидуешь.

23.00–08.00

Вася даже ничего не ломает, в смысле, не в вагоне что-то, а себе — ничего не ломает. Просто скатывается с насыпи, рвёт правую штанину, но даже водяру — которую он всё это время судорожно прижимает к сердцу — не выпускает и не разбивает. Не говоря уже про всякие там рёбра, голени и тому подобную анатомическую поебень. Встаёт, так, будто ничего не произошло, отряхивает штанину, вытирает вспотевшие ладони о свитер, чтоб водка, гляди, не выскользнула, и идёт искать цивилизацию, ну, хотя какая там цивилизация, если ты из вагона выпал, так — идёшь, куда можешь, вдоль заводских заборов, проходя бывшую гордость оборонной промышленности, и лишь земля под подошвами чавкает — вязкая и приставучая, как жёванный стиморол. Но вдруг Вася выходит на трамвайные пути, ну, это уже хорошо, думает он, ещё бы знать в какую мне сторону, он садится на рельсы и достаёт бутылку. Надпивает и думает бутылку спрятать, но решает не спешить, куда спешить, думает он, до утра продержусь, а там видно будет, и он пьёт дальше и не переживает слишком по поводу этой ночи и всего своего неудавшегося бизнеса. Всё нормально в принципе, всё нормально, могло быть намного хуже, могли вообще убить или подвесить где-нибудь в тамбуре, или в топке зажарить, тунгусы сраные, Вася смачно прикладывается к бутылке, да, думает он, хорошо, что водяры много, всю даже не выпью. Хорошо, кстати, что не выпью, а то где её сейчас тут купишь. Хотя, можно в случае чего на вокзал съездить, у гуцулов купить, думает он и так сидит — в драных джинсах, что спадают без ремня, в тёмном свитере и битых кроссовках, на мокрых рельсах, на которых время от времени поблёскивают пронзительные лунные лучи.

В час ночи Васю чуть не переехал дежурный трамвай. Водитель только в последний момент видит, что на рельсах что-то есть, собака, думает водитель, и решает давить, но всё же успевает заметить, что нет — не собака, какая собака, собаки водяру из горла не глушат, успевает затормозить, выбегает из трамвая и находит на рельсах пьяного Васю. Ты что — дебил? кричит он, я ж тебя, блядь, чуть пополам не разрезал. Извини, говорит Вася, я от поезда отстал, на вот водяры, водитель берёт, хорошо, говорит он сам себе, от стресса чуть-чуть можно, и садится возле Васи. Так они и сидят себе на путях, даже не разговаривая, сидят молчат, не мешают друг другу — пути широкие, места всем хватит, на них начинает капать мелкий дождь, ладно, говорит наконец водитель, поехали, я тебя могу к парку подкинуть, там как-то доберёшься, спасибо говорит Вася, но билет купишь, у нас контролёры на линии, какие контролёры? удивляется Вася — ночь на улице, ага, обижается водитель, привыкли без билетов ездить, ладно, мне пора, и они залезают в холодный трамвай и едут в парк, по дороге и вправду подсаживается контролёрша, подходит к Васе, тот хочет ей заплатить, лезет в карман, но находит там только толстую пачку российских рублей, выторгованных у гуцулов, и всё, больше ничего, вот, говорит он контролёрше, возьмите. Что это? — спрашивает та, деньги, — говорит Вася, какие это деньги? это грязные деньги, — говорит Вася, — грязные. Возьмите их, пожалуйста. Но контролёрша внезапно говорит: нифига — мне эти деньги не нужны, давай наши. Да где я их возьму? — устало отбивается Вася. Бери где хочешь, — жестоко говорит контролёрша. Я от поезда отстал, — говорит Вася, но контролёрша не реагирует. Ну хотите я вам водяры дам? Нет, — отказывается контролёрша, — не хочу. Как это? — удивляется Вася.

«Что тут скажешь, — думает он — Ни билета взять, ни штраф заплатить, непруха одним словом». Он выходит из трамвая, садится на рельсы и достаёт вторую бутылку. Мокрые блестящие рельсы равномерно тянутся от него в обе стороны бесконечности, и именно это, по большому счёту, и примиряет его с действительностью.

Вступление № 4

22.00

Когда я стану взрослым и мне будет 64, я обязательно вспомню всю эту тягомотину, хотя бы для того, чтобы выяснить, превратился ли и я в такую же малоподвижную скотину, которая только и может что пережёвывать никелевыми челюстями запасы хавки, припасённые на долгую полярную зиму. Как я буду чувствовать себя в 64? Так же точно ли меня будут ненавидеть все эти дети улиц и супермаркетов, как сегодня я ненавижу всех, кому за 40 и кто уже успел окопаться на зелёных холмах этой жизни, как раз с солнечной её стороны? И как я сам буду относиться к ним? Что нужно делать на протяжении жизни со своим мозгом, чтобы он вконец не протух и не превратился в кучу слизких водорослей, непригодных даже для употребления их в пищу? Подозреваю, если я об этом что-то узнаю, то именно в свои 64, когда что-то менять мне уже не захочется. Что с ними всеми делается, они же тоже, очевидно, начинали как нормальные весёлые жители наших городов и сёл, им нравилась, очевидно, эта жизнь, не могли же они изначально быть такими депрессивными уёбками, какими они являются теперь, в свои 50-60. Тогда с чего начиналась их персональная великая депрессия, где её истоки? Очевидно, что это от секса, или от советской власти, другого объяснения я лично не нахожу. Я люблю смотреть старые фотоальбомы, с фотками из 40-50-х годов, где эти чуваки, весёлые и коротко стриженные, обязательно улыбаются в камеру, в военных или пэтэушных формах, с простыми и и нужными всем вещами в руках — разводными ключами, фугасными гранатами, или на крайняк — макетами самолётов, дети великого народа, знаменосцы, бляха-муха, куда это всё делось, совок выдавил из них всё человеческое, превратив в полуфабрикаты для дяди сэма, вот что я думаю. Во всяком случае я всё время замечаю, с какой ненавистью и отвращением они смотрят на собственных детей, они на них охотятся, отлавливают их в глухих коридорах нашей безграничной страны и хуячат по почкам тяжёлым кирзовым сапогом социальной адаптации. Вот такое вот дело.

19.00

Когда перед тобой столько дверей, ты никогда не знаешь, в какие именно нужно войти, — думаю я, стоя перед троллейбусом. Это уже третий или четвёртый, который я пропускаю, я никак не могу сконцентрироваться и решить, что именно мне нужно и для чего. То есть куда мне следует ехать и кто меня там ждёт. Как-то неожиданно я остался сам, без друзей и знакомых, без учителей и наставников, и только пассажиры, которые стоят тут рядом со мной, на конечной, под дождём, запихиваются в троллейбусы, и я им, кажется, мешаю. Во всяком случае смотрят они на меня неприветливо, это уж точно. И вот когда я уже более-менее решаю, чего я хочу, из-за спины появляются две фигуры в дождевиках и погонах и забирают меня с собой, я сначала решаю запрыгнуть в пустой троллейбус, ну да это был точно не мой маршрут и не мой день — меня схватили за руки и потянули через площадь.

19.30

Похоже на казарму. И пахнет, как в казарме, кстати, чем тут на самом деле пахнет? тушёнкой, во всех казармах пахнет тушёнкой и дезертирами, долбанное пушечное мясо, вот чем тут пахнет. В стеклянной будке сидит часовой с обрезанным калашом, читает порнуху и жрёт консервы, вытягивая их из банки раскладной ложкой. Когда мы зашли, он даже не шелохнулся, что значит боевая выправка и железные нервы. В коридоре висит несколько больших ламп, правда свет не слишком яркий, но у меня уже полчаса текут слёзы, я почти ничего не вижу, лампы меня слепят, я даже не могу разглядеть, что же там за консервы жрёт часовой. Он нас молча пропускает, и они даже не здороваются друг с другом, чмошный народ — сержанты, чмошный и суровый, как финны или лапландцы. Они меня просто ненавидят, я это сразу заметил, ещё там — на конечной, это их дождевики, нет — они меня точно ненавидят, ублюдки фашистские, сидят тут, жрут свою тушёнку, я бы сейчас уже дома был, если бы не эти лапландцы. С виду нормальные чуваки, возможно, на несколько лет старше меня, при других обстоятельствах мы могли бы стать друзьями, ходили бы на футбол, в кино, я не знаю, что там ещё делают друзья, ну, да люди сильно портятся, стоит им только обмотаться служебными портянками, могу только вообразить, что с ними дальше будет, это же так просто не закончится, они же сами должны такие вещи понимать, эти лапландцы.

19.15

Так, пацан, — произносит один из них, очевидно, старший, или более борзый. — Или ты идёшь дальше, или мы тебя сейчас убьём. Подождите-подождите, — произношу я, — вы не понимаете — у меня всё хорошо, давайте я действительно пойду, но в другую сторону, туда, куда я уже шёл. Куда ты шёл? — кричит старший, — ты застрял в дверях, люди зайти не могли. Серьёзно? — спрашиваю. — Ну, меня, очевидно, подтолкнули. Кто тебя толкал? —кричит тот же. — Ты прямо под колёса бросился, а потом в дверях застрял. Хорошо-хорошо, — произношу я, — давайте я пойду туда и ещё раз попробую, хорошо? И я действительно пытаюсь освободиться из их объятий, и уже тогда они начинают меня бить. А когда и это не помогает, то просто достают баллончики и щедро поливают меня черёмухой, сами при этом отворачиваясь. Очевидно, этот запах им не нравится.

22.30

И ты, блядь, ты — который ещё вчера делал совершенно сумасшедшие вещи в силу врождённого алкоголизма и весёлого характера — ты вдруг согласен поддержать какие-угодно репрессии и карательные операции, ты валяешься дома, читаешь криминальную хронику и болеешь не за честных в своём сумасшествии маньяков, а за генералов из ставки и костоломов из особых отделов, старый реакционный ублюдок, который забыл терпкий запах ровд. Фашизм именно так и начинается — вчерашние бойцы невидимого фронта вдруг превращаются в жирную опору для антигуманных экспериментов с действительностью и сознанием, те, кто только вчера вернулись из фронтов и окопов победителями, уже за какие-то десять-пятнадцать лет вдруг превращаются в фашистских свиней, вот в чём самая большая тайна цивилизации, общество сжирает само себя, оно тяжелеет и оседает под весом силикона, которым себя и накачивает.

19.45

— Так, — говорит один из фашистов, — выкладывай, что там у тебя в карманах.

— Не могу, — произношу. — Сначала наручники снимите.

— Не выёбывайся.

— Ну хотя бы временно снимите, я достану, а вы потом их снова наденете.

— Ну да, мы их снимем — а ты снова бежать. Давай вытягивай, а то по голове получишь.

— Вы не имеете права меня бить, — говорю я фашистам. — Я декану позвоню.

— Это мы сейчас декану позвоним, — говорят фашисты.

— Нет, это мой декан, так что я ему позвоню.

— Не пизди много, — говорят они.

Да, что-то разговор не клеится. Интересно, где у них тут газовая камера, я всё ещё плохо вижу. К тому же газ, накладываясь на выпитое мной, создаёт какие-то радужные комбинации в голове.

— Сейчас мы тебя сфотографируем.

— Это ещё зачем? — спрашиваю я.

— На память, — смеются фашисты.

— А где у вас тут газовая камера? — спрашиваю я.

— Что? — не понимают они.

— Ну, камера, — произношу я. — С газом.

— Ага, — говорят они. — И с душем. Сейчас будет.

Сейчас они меня расстреляют, — думаю я. — Ублюдки фашистские. И тут в комнату заходит полнотелый капитан, в смысле не капитан корабля, лет пятидесяти, с остатками совести в глазах и остатками бутербродов на кителе. Я понял, что это мой шанс и решил за него держаться, ну, не за китель, конечно.

23.00

Потом начинается старость, ты просто пустой изнутри, в тебе просто ничего не остаётся, тебя выдавили и всё тут, и выкинули так что можешь теперь гордиться своими протезами и медалями. Кому ты был нужен, по большом счёту, что ты делал на протяжении всего этого времени, почему тебя все ненавидят и почему ты им не можешь ответить даже этим? Где твоя ненависть? Где твоя злость? Что с тобой случилось? Во что тебя превратила система? Как же так — ты же неплохо начинал, ещё тогда, в свои 16-17, ты же был нормальным человеком, не совсем конченным и не целиком предсказуемым, что же ты так облажался, как ты посмотришь в глаза ангелам на кпп после того, как умрёшь в собственном говне, как ты им в глаза посмотришь, что ты им скажешь, они же тебя не поймут, они вообще никого не понимают, никого-никого.

20.00

— Кем же ты будешь?

— Учителем.

— Какой же из тебя учитель? Ты же пьяный весь.

Так, нужно как-то отсюда выбираться, не то этот ублюдок меня точно расстреляет. Похоже, я ошибся. На этих фашистов никогда нельзя положиться, обязательно сдадут.

— Скажите, а как вас зовут?

— Меня? Хм. Николай Иванович. Николай Иванович Плоских.

— Как?

— Плоских.

— Можно я вас просто буду Николаем Ивановичем звать?

— Валяй.

— Николай Иванович…

— Ну?

— Вы понимаете, я вообще не пью.

— Я вижу.

— Серьёзно. Не пью. Вообще.

— А что ж ты так нахуярился?

— Николай Иванович, вы понимаете… Это мой декан.

— Что декан?

— Ну, у него день рождения сегодня, понимаете?

— Ага, и весь факультет бухал, да?

— Ну, нет, конечно. Он просто попросил помочь ему переехать. В новую лабораторию.

— Какую лабораторию?

— Новую. Переехать. Там, вещи перевезти, аппаратуру.

— Аппаратуру?

— Ну да. Колбы.

— Какие колбы?

— Ну, колбы, такие, знаете, — я пытаюсь объяснить ему, как выглядит колба, но сам не могу этого вспомнить.

— Ну и что?

— Мы химики.

— Я вижу.

— Серьёзно. Знаете, колбы там разные. —(Что я к этим колбам прицепился?) — Николай Иванович…

— Ну?

— У вас же дети есть?

— Есть, — говорит Николай Иванович, поправляя свой фашистский китель. — Сын. Такой же распиздяй, как ты, — Николай Иванович, похоже, попускается. — Клей вот начал нюхать, зараза такая. Я недавно полез в тумбочку.

— Полезли в тумбочку? — не понимаю я.

— Ну, у меня там МОИ вещи, понимаешь? Полез, значит, смотрю — клея нет, я к нему — ты что, говорю, охуёк — раньше сигареты МОИ курил, теперь клей МОЙ нюхаешь?

— Ваш клей? — Я его никак не могу понять. Что он говорит?

— Я для ремонта купил, — обижается Николай Иванович. — Для ремонту, понятно? А теперь какой ремонт, без клея-то?

— Да, — произношу я.

— А обрыгался чего?

— Не знаю, Николай Иванович, у меня это что-то последнее время с носом. Сплю плохо, во сне задыхаюсь. Рыгаю вот.

— Это у тебя гланды.

— Думаете?

— Точно, гланды. Тебе их нужно вырезать.

— Вырезать?

— Ага.

— Ну да, — произношу я, — Как же я их вырежу? Что же тогда останется? Возможно, гланды, это вообще лучшее, что во мне есть.

— Эх, сынок-сынок. Что же мне с тобой делать?

— Николай Иванович…

— Ну?

— Отпустите меня. Я больше не буду.

— Да куда же я тебя отпущу? Тебя же такого через пять минут снова подберут. Эти же вот два пидараса, которые тебя притащили, и подберут. Они молодые, для них это как вражеский самолёт сбить — можно новую звёздочку на борту рисовать. Так что сиди тут. Тут ты сейчас в наибольшей безопасности. Так, сейчас, где МОИ ключи, пошли — я тебя оставлю до утра в камере.

— В газовой?

20.30

В камере темно, вдоль стен стоят две скамьи, на одной валяется чувак в кожанке, между скамьями наглухо зарешёченное окно, Николай Иванович забирает мой ремень и шнурки и оставляет меня в темноте. Я сразу же бросаюсь к окну, не может быть, — думаю, — чтобы отсюда нельзя было сбежать, из любой газовой камеры можно сбежать, очевидно, что и из этой тоже. Что ты делаешь? спрашивает чувак, поскрипывая в темноте кожанкой, да вот, говорю, хочу как-то вылезти отсюда, ага, говорит чувак, а ты подкоп сделай. А что, — произношу, — отсюда никак не вылезти? Нет, — говорит он, — никак. Только подкоп. А ты откуда знаешь? — спрашиваю. Я, — произносит он, — вот в этой самой камере сидел ещё три с половиной года назад, когда меня взяли первый раз. Ух ты, — говорю, — так ты тут свой? Ты за базаром следи, — произносит чувак, — какой я ментуре свой? Ну, извини, — произношу, — не хотел тебя обидеть. А за что тебя взяли? На киче, — поучительно произносит чувак, и его кожанка обиженно скрипит, — не спрашивают за что, на киче спрашивают — по какой статье, понял? Понял, — говорю.

Так мы с ним до утра и просидели. Он рассказывал о киче, а я думал о своём. Скамьи пахли клопами.

Загрузка...