Глава вторая Мокуть

Могилевская область. Лесная дорога

23 июня 1944 года. 9.40

На востоке рокотало. С утра вздохнуло разом, фронт, казалось, мигом приблизился. Ерунда, конечно. Что за несколько часов сделать можно? Сбить передовых фрицев, занять траншею, другую…

Вообще-то Михась не знал, как оно бывает там, на фронте. Не та стратегма, как говаривал Станчик. У партизан с артподготовкой дело неважно, да и в траншеях сидеть нечасто приходится.

Копать Михась не любил: унылое это дело – лопатой ковыряться.

Чавкали, подлипали подошвы сапог – колея просеки, не успевшая подсохнуть после давешнего дождя, испятнанная следами сотен сапог и ботинок, шаг заметно замедляла. Обувка Михася – разноцветная, один сапог рыжий, другой потемней, да и голенища заметно разного роста, – топтала знакомую просеку, считай, замыкающей. За спиной, придерживая на груди потертый, повидавший виды автомат и недобро глядя в затылок своевольному бойцу, шагал взводный Фесько.

Михась знал, что за нарушение приказа всыплют. Наряды по кухне – это к бабке не ходи. Ну, бойца хозвзвода кухней пугать, это все равно что… А под арест не посадят. Как ни крути, операция последняя, и все это знают. Медаль обещанную, правда, тоже зажмут. Да и хрен с ней, не в первый раз, привык…

Боец Михаил Поборец привык ко многому. И сейчас, уходя на запад от лагеря бригады, еще дальше от дома, которого уже давно не было, привычно думал Михась о сапогах и портянках, о дурно подогнанном ремне винтовки, о том, как не попасться на глаза ротному и комиссару, о втором подсумке, что надобно подвесить на привале. Об «Астре», что пристроена в тайном кармане за подкладкой пиджака. Надо бы пистолет в карман брюк переложить.

Михась ценил свои почти новые черные брюки и курьезную, но крепкую пару сапог. Ценил «Астру» – памятную, ни разу не подведшую машинку. Больше ценить было нечего. Кончалась война партизана Поборца. И там, за «после-войны», ничего не было. Как и не было тех, с кем Михась начинал войну.

Кто с той, с первой зимы остался? Пашка-черкес в первой роте, сапожник Потап… Командир, так в бригаде выше ротного и не поднявшийся. В Титьковской бригаде воевал сержант Речник со своими пулеметчиками. С десяток раненых, что на Большую землю самолетом вывезли, еще живы, наверное. Вот и весь «Лесной чапаевец». Ну, в штабе соединения еще, конечно, живые отрядники есть.

– Михась, ты мослами шустрее шевели, – сказал в спину Фесько. – Топтаться и отставать станешь, я тебе такого пендаля выпишу – мигом в лагерь домчишь.

– Перебьешься выписыватель. Когда это я отставал? – пробормотал Михась.

Взводный промолчал – Михася он и вправду знал. Кажется, еще тем летом у Стайков встречались, когда знаменитый «свинячий» обоз разгромили.

Шагали в тишине, прислушиваясь к рокоту канонады на востоке. Кто-то из шедших впереди, несмотря на приказ, закурил – Михась машинально втянул ноздрями дымок махорки. Уже два месяца как бросил, а все равно тянет, аж мочи нет…


Михасю Поборцу было почти пятнадцать лет. Он воевал почти три года. И почти забыл, что можно не воевать. Жизнь-то прожита. Почти прожита…


Август. Тот, давний…

Война погромыхивала где-то в стороне далекого Могилева, а в деревне стояла тишина и спокойствие, будто и не было тех двух месяцев войны и никаких немцев-фашистов, будто надумали все досужие бабки от скуки. Даже на дороге все опустело. Понятно, большак у Ордати – это не шоссейка Орша – Могилев, где войска так и прут сплошняком, но все ж и здесь еще вчера отходили группами красноармейцы, катились подводы и даже передки с пушками. Хлопцы с Мостков клялись, что видели натуральную танкетку. Ну, мостовские, они брехуны известные.

Вообще, деревня Ордать для настоящей войны не очень-то годилась: слишком длинная, повторяющая изгибы русла неширокой, заросшей камышами реки Баси. Улица одна, зато аж на пять километров растянулась. Тут пока какая новость дойдет, считай, упустил все интересное. Хата семьи Поборцев стояла почти крайней – дальше двор Шляхтов и, уже за околицей, старое панское кладбище с ушедшими в землю склепами, одичавший сад да фундамент сожженного имения на пригорке. Вдоль сада тянулся проселок на Тищицы – из соседней деревни новости к Поборцам даже быстрей доходили, чем из Ордатьского сельсовета. Да какие в Тищицах новости? У них там и моста-то нет. Глушь.

Михась о своем удалении от войны сильно переживал. Ничего не разглядишь, не запомнишь. В тот раз даже бомбовозы не углядел. Все мамка – «поруби ботву Ваське да поруби». А этот поросенок – глушитель страшный, поскольку визжит звучней городской сирены.

О сирене воздушной тревоги рассказывал старый Карпыч, отвозивший мобилизованных в Шклов. Тогда и батя в армию ушел, и остальные ордатьские мужики. Писем от бати так и не было, да и понятно – немец пер напористо, говорили о боях под Минском и парашютных десантах у Могилева.

Радио до Ордати дотянуть так и не успели, только столб для тарелки громкоговорителя вкопали. Вот и думай, лови слухи, гадай, как та бабка темная дореволюционная.

Михась вздохнул.

– Ты скреби-скреби, воздыхатель, – сказала, не оборачиваясь, мать и сердито брякнула чугунком.

– Да чистой он уже, – безнадежно заверил Михась, сдувая соскобленную стружку с действительно порядком побелевшей крышки стола.

– А вот хворостиной будет тебе «чистой уже», – посулила мать.

Михась опять вздохнул. Не выпустит. Вчера утек удачно, да, видно, Толян сказал, что младшего брата у моста видел. Так что ж такого, на минуту всего добежал, подумаешь, преступление.

Лезвие старого ножа скребло знакомую до последней щербины доску стола, Михась печально сдувал стружку. Мариха, пристроившаяся на коленках на табурете, пыжилась, надувая щеки. Шесть лет сестрице, а туда же.

– Ухи заткни, – пробормотал Михась. – Как дирижабль взлетишь.

– Сам дирижапль, – сестрица показала язык.

– Уйметесь вы или нет? – Мама обернулась и прислушалась. – Вот где вашего старшего носит…

Михась хотел сказать, что вопрос законный и по справедливости Толян тоже в хате сидеть должен. Двенадцать лет или шестнадцать – разница, между прочим, невеликая…

На улице явственно заржала лошадь. Михась дернул к двери, но мамина рука успела ухватить за шиворот.

– Да рубаха ж! – возмутился беглец.

– Я те метнусь!

– Так глянуть же…

Смотрели в окно вместе, Мариха подсунулась под братов локоть, щекотала косицей, моргала на движущиеся за плетнем фигуры:

– Конники?

Мама молчала.

Светило неяркое солнце, неспешно ступали крупные лошади, всадники в седлах устало горбились: глубокие стальные шлемы, винтовки поперек седел. Люди, серые от пыли, от мышастой, некрасивой формы…

– Мам? Это ж…

– Михась, ты сегодня в хате посиди. Я тебе как взрослому говорю. А Тольке я уж так скажу…


На столе оставался недочищенный островок. Вот тебе и праздник. Дурость одна с этой приборкой. Как угадали. Михась машинально скреб и дивился тому, как все просто. Въехали немцы в деревню, как к себе домой. Даже не озираются. Нахохлились, как куры сонные. Засесть бы на кладбище с ружьем. А лучше с пулеметом. Очень даже просто…

Стукнуло отчетливо. Михась замер со старым ножом в руке, застыла у печи мама, даже Мариха оцепенела, открыв рот…

Еще перестук, сразу несколько тресков… Выстрелы… Это не у моста, ближе…

Михась не выдержал.

– Я тебя, стервеца! – в бессильной ярости закричала мама, кидаясь следом.

Михась шмыгнул в дверь, слетел с крыльца, метнулся вбок, к пуне[18] и мигом оказался на крыше. Застыл, не чувствуя, как под коленями проминается старая солома. Скакали назад по улице огромные задастые кони, низко пригибались всадники, тряслись на серых дупах немцев странные рифленые цилиндры. Один из всадников оглянулся, что-то крикнул. Снова захлопало – свистнуло в высоте. Пуля, что ли? Михась, не веря, пригнулся и одновременно по-птичьи вытянул шею. Последний из всадников запрокинулся, лег на круп идущей тяжелым галопом лошади. Сапог выскользнул из стремени, немец бездушным мешком бухнулся на землю, чуть проволочился за лошадью и остался лежать в траве: шлем, съехавший на глаза, переплетение ремней и каких-то значков на груди, пятно темное… Еще стучали копыта полегчавшей лошади, треснул вслед удирающим всадникам припоздавший выстрел…

Михась скатился с крыши, кинулся в хату:

– Мам, отбили немцев! Один прям у забора лежит. Убитый, видать…

Жгут влажного полотенца переложил наблюдателя прямо по лбу. Михась охнул, зажмурился. Мама лупила молча, слышались лишь влажные удары. Потом захныкала Мариха, всхлипнула и сама мама, град ударов поутих. Михась осмелился раздвинуть заслоняющие голову локти:

– Да я ж только на минуту.

– Не смей, паразит! – конец полотенца метко достал по уху.


К вечеру ухо порядком припухло. Михась сидел обиженный, удрать не решился, хотя Володька упорно высвистывал с огорода. Потом пришел Толян, и мама попыталась и старшего брата полотенцем повоспитывать. Но, видать, все самое смачное, как обычно, уже Михасю досталось. Мама снова заплакала, брат ей что-то приглушенно говорил. Михася погнали спать, что было еще обиднее, чем схлопотать полотенцем.

Как все случилось, Михась узнал только назавтра, от Володьки и других хлопцев. Собственно, они-то и сами о перестрелке отступающих красноармейцев с германскими кавалеристами лишь в пересказе знали, поскольку никто своими глазами ничего не видел. Поэтому раз десять выслушали самого Михася, рассказавшего про панически удиравших немцев, про посвист пуль. Об убитом всаднике пришлось умолчать – Толян настрого предупредил. На языке так и вертелось, но Михась сглатывал – брат таких подзатыльников навешает, что там то полотенце.

А убитый немец пропал. Словно и не было его. Но, видимо, все-таки был. Искали его потом, уже когда немцы поназначали в Ордати полицейских и старосту. Вообще-то, все это было странно и весьма удивляло Михася с Володькой. Вот как так: Ларка Башенков – пусть вредноватый и болтливый, но вполне знакомый деревенский мужик, вдруг оказался назначен старостой? А сосед Ленька Шляхта – всего-то на год старше Толяна – назначен полицаем, нацепил белую повязку и таскает на плече винтовку.

Запуталось как-то разом все на свете в том августе. Приказы немецкие, такие несуразные, что вовсе ошалеешь, регулярно расклеивались на столбе у уличного колодца. Писали в них, что Смоленск и Киев героической германской армией уже взяты, что надлежит соблюдать порядок, колхозное имущество не портить, что партийные и евреи обязаны регистрироваться. Сидел в колхозном правлении гарнизон: немец-фельдфебель с шестью солдатами, полицаи к ним на доклад являлись. Искали дохлого кавалериста и прячущихся красноармейцев-окруженцев, что его застрелили. Правда, Ленька Шляхта, несмотря на повязку свою мерзкую, помалкивал, хотя точно знал, у какой хаты немец-кавалерист свалился. Сосед все-таки, до войны вполне нормально жили, в одну школу Ленька с Толяном ходил.

Толяна забрали попозже. Внезапно все как-то вышло. Тогда еще не понял Михась, что жизнь – она такая и есть. Непредсказуемая и от смерти почти неотличимая.


…Шагали, причавкивая, разноцветные сапоги, ремень винтовки Михась подтянул на ходу, делать было нечего, и ненужное от этого в голову лезло и лезло.


Октябрь первого года

Тюкали колуном по очереди – тяжеловат был топор.

– Натренируемся, – сказал Витька, подставляя очередной чурбан.

Михась, отдуваясь, кивнул и поднял топор. Ныло что-то в животе от напряжения, да и спину порядком ломило.

Без Толяна жизнь разом стала куда как сложнее. Забрали брата в сентябре, и было трудно осознать, что молчаливый суровый Толька может и не вернуться. Никогда. Фиг с ними, с подзатыльниками. Горше слова «никогда» ничего нет. Черт его знает, что это за такие «добровольные работы на благо великой Германии». Даже слухов, куда именно хлопцев и девок погнали, и то нет. А все Ларка, гад собачий…

…Староста стоял, придерживая отвисшую почти на мотню кобуру – новенькую, желтую, многозначительную.

– Илларион Никифорович, да как же так? – бормотала мама, заворачивая хлеб.

– Вот вас Советска власть учила указы читать, а вы все как дурные, неграмотные, – злорадно сказал староста. – Работа на благо рейха – честь немалая. Еще благодарить будете. Да куда ты харча столько суешь? Небось, не в Поволжье ссылаем. Работать будет – паек дадут. По орднунгу все…

Толян стоял уже одетый, смотрел в пол. Михась брата знал – морщится брат, прикидывает, как вломить увальню-старосте, сшибить через лавку. Толян – хлопец жилистый, управится. Только в дверях топчется свояк старосты – тоже увалень, но ростом такой, что загривком в косяк упирается. Во дворе полицаи курят, у калитки – сосед Ленька, что во двор постеснялся войти, топчется со своей трехлинейкой треснутой и проволокой замотанной.

– Илларион Никифорович, может, погодите с Толиком… – мама никак не могла завязать узел. – Я б…

– Да что «ты б»? Червонцем драным щедро отблагодаришь или подол заворотишь? Вот мячта-то, – Ларка ухмыльнулся.

– Мам, да что ты с ними разговариваешь? – удивительно безразличным тоном сказал Толян. – Съезжу, поработаю, гляну. Не сожрут ведь…

Брат не глядя подхватил узелок с харчами, сунул в старый чемодан, рывком затянул шнурок, что вместо сломанного замка был приспособлен, и пошел к двери. Неспешно пошел, но здоровый полицай попятился, тукнул прикладом о дверь. Всхлипнула замершая на лавке Мариха.

Староста глянул на девчонку, на Михася:

– Расти, хлопец. Следующим пойдешь. Оно ж по-честному надобно: раз папашка на Советы пупок до последнего рвет, значит, щенки на нашего фюрера сполна поработают. Работы много, вон Советы сколько барахла побросали. Ничего, сейчас Москву немцы возьмут, и все по-серьезному орднунгу пойдет. За давнее ответите, я все помню…


Мамка с Марихой ревели до полуночи. Михась крепился – знал, что Толян сбежит. Не тот он человек, чтоб покорно в Шклов катить да на немцев работать. Сбежит.

…Может, и правда, сбежал. Говорили, под Хоново прямо с эшелона хлопцы дернули, борт вагона проломив. Человек сорок. Охрана палила, побили многих. Может, и врут.


…В животе ёкнуло, Михась бухнул колуном по очередной упрямой колоде.

– Ты с понадтыку, – посоветовал Володька. – И глянь-ка, к вам Райка-Пудра зачем-то прется.

Михась от души приложил колоду и выпустил из уставших ладоней неудобно-толстое топорище.

Райка – то ли четырехъюродная, то ли пятиюродная сестрица, действительно уже закрывала щеколду калитки. Небрежно махнула мальчишкам и пропорхнула к крыльцу, осторожненько ступая по траве своими светлыми городскими ботами.

– Все фасонит, – неодобрительно проворчал Володька.

Райка действительно была девкой легкомысленной и непоседливой. Собственно, непонятно, девкой или молодкой: поговаривали, что в Минске шебутная родственница успела выскочить замуж. Потом то ли развелась, то ли молодой муж сам сбежал, испугавшись излишне веселого нрава новобрачной. Училась Райка по торговой части, работала в каком-то райпо[19]. Торговали там галантереей или еще чем-то неприличным – Михась принципиально не интересовался. Иметь родственницу с прозвищем Пудра и так радость невеликая. Как война началась, Райка мигом удрала из города в спокойную Ордать. Оно и понятно – у фронта таким овцам, перманентом завитым, делать нечего.

– Принесла нелегкая, – проворчал Михась, и друзья вновь занялись дровами.

С сучковатым чурбаком расправились, но тут вышла мать и позвала Михася в хату.


– Да не пойду я в Черневку, – наотрез уперся Михась.

– Так польза ж будет, – неуверенно сказала мама. – Что ни говори, а провизия. В запас оставим. Кушать-то можно.

Кушать лепешки из крахмала действительно было можно. Мама напекла, попробовала, поморщилась, а глупой Марихе даже понравилось. Полмешка крахмала досталось по случаю: поделилась тетка Вера, которой привез кум. В Черневке имелся крахмальный завод, и в те безвластные три дня, когда Советской власти уже не было, а немцы еще не заявились, крахмал со склада раздавали всем желающим.

– Зима вот-вот придет. Надо бы запастись, раз задешево отдают. – Мама нерешительно глянула на Михася.

– Да жидам этот крахмал девать некуда, – заверила Райка. – Все одно сиднем сидят в гетте своем, немецких приказов ждут, в мастерских для виду ковыряются. За тридцатку мешок легко возьмем. Пропадут ведь вовсе гроши советские. На подтирку разве…

Мама сурово глянула на болтливую родственницу.

– Так я чего? Я исключительно про ближайшую перспективу, – по-городскому умно оправдалась Райка. – Давай-ка, кавалер, бери вашу тачанку, да смотаемся в Черневку. Всего-то полдня затратим, а все польза. Не жмись.

Мама опять посмотрела, и Михась, не любивший этаких просительных взглядов, пробурчал:

– Тащить буду, а торгуется пусть сама.

– Напугал. Хорошо, что не наоборот, – хихикнула Райка. – Нацепляй кепку да тарантас бери. Мамка-то мне тележку не доверяет, боится, не верну ваш лимузинный экипаж.

– Ты, Раиска, не болтай. И не лезьте там, куда не надо, – строго сказала мама.


Двухколесная высокая тележка, весной подправленная и подремонтированная батей, катила легко. Шагалось тоже легко: еще пригревало неяркое солнышко, дорога подсохла. Райка, против опасений Михася, языком не молола, только поглядывала по сторонам. Городские кудряшки прикрывала чинная косынка, миловидное лицо казалось спокойным и не очень наглым. Михась, правда, помнил, как лихо родственница отшучивалась на мосту от постовых полицаев. Такое ляпнула, что аж уши у «тачечника» загорелись. А здесь, на дороге, ничего – шагает спокойно, только боты временами от пыли бережно отирает.

– Что ты их трешь? – не выдержал сам Михась. – Полупути еще нету. У Черневки и почистишь.

– Это у тебя башмаки – что свиней пинать, что в город ходить гостить – без разницы. А у меня единственная пара приличная. Кому я в драном нужна? В городе застыдят.

– Тоже нашла город.

– Да я не про Черневку. Что мне жиды запертые да пьянчуги нахальные? В Минск буду возвращаться. Вот бабку пристрою… – Райка поморщилась.

Михась понимал. Бабка у Райки сильно хворала. Видимо, теперь уж только на кладбище «пристроится». Мама с теткой Анной о том недавно разговаривали.

Райка о своей бабке, видимо, думать не хотела, потому что начала трещать о Черневке и о каком-то своем дядьке, что обещал помочь закупить крахмал. Жиды из гетто на заводе работают, крахмал на продажу воруют. Если с умом подойти, то вполне сторговаться можно.

– Они все подвалы этим крахмалом засыпали, – убежденно говорила Райка. – Такая хитрозадая нация, просто жуть. Я вот в Минске одного знала – волосы из носа торчком, аж метлой, а туда же. «Р-р-раичка, Р-р-раичка…» Такой вот Хаим Семэнович любезный, понимаешь ли, марципан кривоногий…

Михась катил тележку, Райка не на шутку завелась, вспоминая противного Хаима, Минск, евреев вообще и черневских жидов в частности, которые, как у них девка народится, так обязательно дурным именем Цыпа обзовут, а мужи ихние пейсатые что не спроси, так непременно Абрамчик.

– …что за народ?! Уж за проволоку их сунули, отгородили, а все торгуются, надурить норовят. А тридцатка, она что, на земле валяется? Ты ее попробуй заработай…

– Да что ты разоралась-то? – возмутился Михась. – Со мной торговаться собралась?

– Так готовлюсь, – Райка засмеялась. – Я ж в жизни чего только не покупала, а крахмал мешками скупать пока не приходилось.


Черневка стояла тихая, окруженная облетевшими яблоневыми садами и неглубокими овражками, торчала над крышами кривоватая труба мастерской, и вид у местечка был неживой и сумрачный. Михасю разом окончательно расхотелось туда идти.

– Слушай, Райка, дорога-то чего такая пустая?

– Так день не базарный, – Райка озабоченно глянула вперед, полезла в карман жакета.

Михась с осуждением смотрел, как она подмазывает губы.

– Что морщишься? Не дорос еще, не понимаешь.

У околицы маячили люди – Михась рассмотрел винтовки за их плечами.

– Полиция. Что-то много сегодня. Ты, знай, тачанку толкай, разговаривать я буду, – распорядилась Райка и решительно пошла вперед.

Донесся выстрел.

– Балуют. То на дальней окраине, – пробормотала Райка. – Шагай, шагай спокойно.

Михась и сам понимал, что поворачивать назад на глазах пятерых полицаев неразумно.

– Куда прете?

Кроме полицаев, у опущенного шлагбаума сидело двое немцев: молодой с интересом уставился на Райку, тот, что постарше, со многими нашивками на форме, продолжал читать газету.

Райка балаболила, рассказывая о «дядьке», о ценах в деревнях…

Полицаи смотрели странно: красноносый ухмылялся, длинный парень со съехавшей на обшлаг повязкой и рожей побледневшей, стал цветом в ту повязку.

– Нашла время по гостям ходить, дура гладкая, – буркнул мордатый полицейский и вопросительно глянул на старшего немца. Тот вяло махнул газетой:

– Mittag machen[20].

Судя по всему, разрешил проходить. Михась протолкнул тележку под веревкой, удерживающей шлагбаум. Зашагали по улице. Полицаи и молодой немец смотрели вслед. На Райкин тыл, городской юбкой обтянутый, понятно, смотрели.

– Эх, Мишка, не вовремя мы, – прошептала Райка.

Михась на неприятное «Мишка» внимания не обратил – уж очень хотелось свернуть, скрыться от глаз, в спину пристально глядящих. Ведь смотрели – всей спиной, даже сквозь старый, подшитый батин пиджак чувствовалось.

– Куда катишь?! – зашипела Райка. – Я ж им сказала, что на Кузнечную идем. И не оборачивайся.


Улочка вывела к рынку. И Михасю стало уж совсем не по себе. Нет, спине полегчало, но в целом-то наоборот. В Черневке доводилось бывать не то чтоб часто, но незнакомым местечко не назовешь. Только теперь не узнать. Вроде и улица та же, а… Людей почти нет. Торопливо перешел улицу пожилой мужчина, мелькнула за забором бабка… Робко гавкнул во дворе пес…

– Ой, не вовремя мы, – вновь повторила Райка. – К гетто не пойдем. К дядьке, а потом через речку…

Гетто Михась увидел издали: дома как дома, только колючая проволока на кольях растянута. У проволоки что-то лежало – но то, что это мертвец, Михась лишь позже понял, когда откинутую руку разглядел. Посреди улицы стоял полицай – увидев тележку и прохожих, поднял винтовку, прицелился…

– Ошалел, что ли?! – закричала перепуганная Райка. – Вот я господину фельдфебелю пожалуюсь…

Полицай, продолжая целиться, сделал два неловких шага навстречу, захохотал.

– Пьяный в сраку, – пробормотала Райка. – Миш, да ты кати-то быстрее.

Райка колотила в калитку, потом в оконное стекло застучала. Мелькнуло за окном пятно размытого лица, потом звякнул засов калитки:

– С ума сошла, Раиса. В такой-то день, – «дядька» в накинутом на нательную рубашку кожухе аж приседал от страха.

– Так договаривались же, – заикнулась окончательно побледневшая Райка.

– Так кто ж знал… тикайте скорее, – «дядька» пытался захлопнуть калитку.

– Да как мы пойдем, пустые? – Райка уцепилась за калитку. – Я ж не отмажусь. Нагрузи чем…

– Ах, чтоб вас… – Хозяин заковылял к сараю…

Мешок с трудом взвалили на тележку – он мазался белесой липкостью.

– И второй давай, – распорядилась Райка. – Деньги сейчас…

– Да какие деньги?! Потом отдашь. Вчера дома обыскивали, утром опять улицу обшаривали. Жиды недобитые разбегаются, так их ловят и по новой стреляют. Два дня как их в овинах у оврага позакрывали, гетто уж пустое, так все равно бегают и бегают. – Хозяин выталкивал за калитку девушку и Михася, и так с трудом волокущих второй мешок. – Через Рукреницу идти не вздумайте, там жидов и копают. Да тикайте, дурны головы…

Михась, не все понявший, впрягся в перекладину тележки, перепуганная Райка пинком подправила поклажу.

– Угораздило же…

С окраины долетел неслаженный винтовочный залп, потом захлопали торопливые, словно догоняющие выстрелы.

Райка судорожно перекрестилась:

– Не дай бог! Не, нас не тронут. Нету такого приказа…


Тяжело поскрипывали колеса – тележка с трудом набирала ход. Впереди, у проулка, что уводил к колючим кольям гетто, треснул выстрел. Райка вздрогнула:

– Обойдем. Они там упившиеся, не ровен час, стрельнут наугад для смеха. Сворачивай. К тем немцам у поста вывернем, они знакомые, пропустят…

Михась попытался развернуть потяжелевшую тележку, Райка забежала вперед, ухватилась, помогая повернуть. Вкатились между заборов: узкий проезд уводил от рынка в сторону мастерских. Можно будет на соседнюю улочку выбраться…

– Господи, ты боже мой, – сказала вдруг Райка и встала столбом.

Михась хотел выругаться – толкать и разгонять тележку по новой было тяжко. Но тоже увидел.

На тропке, меж побуревших крапивных стеблей, топтался ребенок. Лет трех, может, четырех. Почти голый, в голубых испачканных трусиках. Волосы, похожие на черно-серую мочалку, лицо чумазое. Плачет…

До того дня Михась и не думал, что можно плакать молча.

– Господи, ты боже мой, – повторила Райка.

Ребенок посмотрел на тележку, на людей, повернулся и побежал по тропке. Споткнулся, пополз прочь, да так и замер. Только попка в порванных трусах дергалась в судорогах беззвучного плача.

Райка высморкалась в пальцы, стряхнула на забор и сказала:

– Ты, Миш, иди к дядьке. Ты белобрысый, упросишь, он переночевать позволит.

– Не позволит. Ссыт он. Да и не управишься ты одна.

– Вдвоем управимся, что ль? Застрелят, совсем как дурачков. Что я твоей мамке скажу?

– Ты давай думай, что делать. Говорить потом будем.

Райка кивнула, шагнула к ребенку:

– Эй, Цыпа, ты тихонько сидеть можешь?

Ребенок – Михась так и не был уверен, что это девочка, пополз прочь, но тут же уткнулся лицом в землю.

– Ты эти жидовские штучки брось, – строго сказала Райка и подхватила малую на руки. – Слушаться будешь? В мешок тебя посадим, покатим отсюда. А ты замрешь, как камешек, и сидишь тихо. Так? Или ой как худо нам будет, ой каких марципанов отвесят. Поняла?

Райка вытирала грязную мордаху еврейки углом своей косынки, а малая все плакала и кивала, кивала, кивала…

Когда отсыпали в подзаборную крапиву крахмал, по улице прокатила машина: тупорылый немецкий грузовик. Под тентом невнятно ругались или командовали. Не понять вовсе – песий язык.

– Вот я не думала, что под забором сдохну, – сказала Райка и попыталась улыбнуться.

В мешке оставили треть сыпучего, сверху посадили Цыпу.

– Замрешь. Чтоб как камешек, – строго напомнила Райка и завязала мешок.


Такого страху Михась потом, в разведках, блокадах, под минами в болоте, да и вообще нигде и никогда не испытывал. Черт его знает, может, от неожиданности, а может, вовсе еще сопляком в ту первую осень был.

Постукивали ободья колес, лежала неподвижно Цыпа, может, уже и вовсе задохшаяся под непомерной тяжестью верхнего мешка. Трещал очередной залп у оврага, потом постукивали, добивая еще живых, выстрелы, болтала Райка, рассказывала о Минске, где улицы «как луга широтою», где «всё, небось, разбомбили, но что-то непременно и осталось». Толкал неровную тележку и старался слушать Михась. Потом Райка попросила глянуть, ровно ли губы подмазала…

Почти прошли. Полицаи у шлагбаума сменились, только мордатый остался. Но немцы сидели те же. Райка живо начала жаловаться мордатому, что дядька «по знакомству» за крахмал три шкуры содрал. Михась, чувствуя, что руки уж вовсе не слушаются, пропихнул тележку под шлагбаумную веревку. Тут молодой немец встал и что-то гавкнул. Михась от страха чуть тележку не выпустил, полицаи наперебой что-то объясняли немцу. Райка улыбалась. Немец кивал и тоже улыбался. Поманил пальцем, Райка заулыбалась еще польщеннее, небрежно махнула рукой Михасю – мол, не жди, проваливай…


…Стучали ободья, стучала в ушах кровь, заглушала и далекие выстрелы, и все на свете. Катил Михась тележку с поклажей, то ли живой, то ли мертвой…

…Роща придорожная была реденькой, через кювет протолкнуть тележку Михась не смог. Пока догадался, пока верхний мешок сдвинул, нижний на спину взвалил. Перенес, в кустах споткнулся, бухнулся на колени – мешок шлепнулся на траву вовсе безжизненно. Михась непослушными пальцами дергал завязку…

Цыпа была жива, даже дышала. Правда, глаза держала плотно зажмуренными, да и то сказать, крахмала на рожице было гуще некуда.

– Ох ты боже ж мой, – бормотал Михась чужие слова, пытаясь отчистить липкую детскую личину. Глаза Цыпа с трудом разлепила, и из них немедленно покатились слезы.

– Перестань, говорю, – растерянно приказал Михась. – И так не пойми на кого похожа. Мартышка африканская.

Цыпа беззвучно плакала, Михась пытался понять: что ж теперь делать-то? Сажать обратно в мешок и по дороге катить? А если полицаи догонят? Да и задохнется дитё в мешке – и так непонятно, как жива. А дальше? Домой ее везти? Маме как объяснить? Девчонку мама, конечно, пожалеет, но жить-то как? Цыпа, она и в крахмале – откровенно местечковая цыпа. В подвале ее прятать?

Ладно, умыть ее нужно, пока вовсе не заклеилась. На тележке бутылка с водой – Райка в дорогу прихватила.

– Сиди здесь. Сейчас водички принесу.

Михась достал бутылку, краюху хлеба и тут увидел неспешно бредущую по дороге фигуру. Райка… От сердца отлегло – ничего самому решать не нужно.

– Жива, что ль? – устало спросила Райка.

– Плачет. Чумазая – жуть.


Зашли в кусты – Цыпы не было. Мешок полупустой, рассыпанный крахмал…

– Вон она, – сказала Райка. – Вот же жуть живучая мышиная порода.

Девчонка забралась в гущу кустов, сжалась, на грязной худой спине вздрагивала ниточка позвонков.

Райка вздохнула:

– Сейчас напою чучелу, да опять в мешок запихнем. По дороге надежнее – гады по всей округе сейчас облавничают. Если ровиком[21] пойдем, точно поймают…


Шагали по дороге. Навстречу единственная подвода попалась, да двое знакомых плотников из Тищиц прошли. Полицаев не было. Райка морщилась и оправляла юбку. Михась помалкивал, так она сама сказала:

– Оголодал немчура. Пуговицу на жакетке оторвал, урод. Хорошо хоть молодой, скорый. А полицаи наши субординацию знают, не полезли, начальства застеснялись.

– Раиса, вот человек ты нормальный, но уж бесстыжая, спасу нет, – сердито сказал Михась.

– Да чего там, ты, Мишка, уж взрослый почти, – безразлично сказала Райка. – А мне ведь уходить теперь придется. Не в хату же к бабке мелкую жидовку тащить. Наши ордатьские мигом пронюхают, настучат.

– Да куда ж ты? – с ужасом спросил Михась.

– В Горецкий лес пойду, там вроде партизаны завелись, – Райка усмехнулась. – Вот они нам с Цыпкой обрадуются. А чего: нас только отмыть – барышни гарные.


Отмывали Цыпу у реки. Уже темнело, накрапывал дождик. Потом закутанная в жакетку девчонка сидела на мешке, грызла краюху и уже не плакала.

– Ну и ладно, – сказала Райка, – пойдем мы. В копнах за Овсяным лугом передохнем, а то вовсе замерзнет мой жиденок. Ты, Миш, мамку попроси – пусть к моей старухе зайдет, скажет, что я сразу до Минска подалась.

– Сделаем, – заверил Михась.

Пиджак и кепку он отдал девкам – старшая немедля нацепила кепку на голову Цыпке, подхватила «гриб иудейский» на руки. И ушли девицы.

Михась спрятал тележку и мешки в камышах и побежал домой. Мать поохала, наказала никому не говорить. Наутро с Володькой забрали тележку. Крахмал поделили по-честному: половину мама частями перенесла Райкиной бабке.


А саму Райку потом довелось встретить в Горецком отряде «Мститель», куда Михась ходил связным. Цыпка тоже там прижилась: говорить так и не начала, но шустрила при кухне, бегала с ложками и котелками. В начале 43-го Цыпку с другими детьми переправили самолетом на Большую землю.

Райка сгинула весной 43-го. «Мститель» выходил из блокады, раненых спрятали в землянке, завалив ветками. И Райка там осталась – голень у нее была осколком разворочена. Что с ранеными стало, никто не знал. Может, и чудо какое случилось. Взводный, с кем Райка жила, видно, сердцем к ней накрепко прикипел. Говорили, летом сам под пулемет поднялся. Может, и врут. Михась в те времена в Березенской бригаде застрял, сам не видел.


К западу идут партизанские роты. Переправу взять, Красную Армию дождаться. Секрета нет – приказ перед строем огласили. Взять мост, и конец партизанской войне. Или нет у войны конца? Людей еще много, всех не добили.

Шагал Михась, а мысли чаще не вперед, а назад убегали. Отставали мысли, видать, ноги у них заплетались…


Ноябрь первого года

Как в тот вечер осенний все вышло, Михась вспомнить не мог. А может, не хотел. Память у человека – чувство не самое железно-стойкое. Чуть что, сразу гнуться и ржавчиной осыпаться начинает. Но шепот мамин помнился:

– Беги, Михась…

В дверь колотили, во дворе кто-то матерился. Михась, не думая – страх в мамкином шепоте все мысли мигом отшиб, – шмыгнул на цыпочках к лестнице в сенях. Хорошо, разуться не успел, вот пиджак и кепка так и остались висеть. На чердаке Михась ощупью обогнул стопу досок, сдирая ногти, повернул гвозди, удерживающие раму оконца. Внизу мама дверь отомкнула: гавкали на три голоса: хрипатый голос старосты Башенкова, его свояка, еще кого-то…

Михась выбрался на крышу, сполз пониже. Во дворе разговаривали, но здесь, с тыльной, в сторону огорода, стороны, было тихо. Ухватился за знакомую жердь, прибитую под стрехой, повис на руках… в последний миг заметил чужую спину в гороховом, перетянутом солдатским ремнем полупальто…

Полицай обернулся на звук падения – Михась чудом успел под забор откатиться.

– Э, хто здеся?

Сумрак спасал, тощий беглец проскользнул между штакетинами, застыл, уткнувшись в куст паречки[22] – пожухлая колючая веточка норовила ткнуть в глаз, а в двух шагах от беглеца топали тяжелые сапоги.

– Хведор, чего там?

– Та кошак, видать, – недоуменно ответил близкий Федор.

Спас Михася, прикрыл, реденький заборчик у родной избы. Беглец пополз в глубь огорода, за спиной остался дух табака, самогона и смазных сапог.

Пришли, вонючие, косолапые… Марципаново гадово семя.


Уползал Михась в щедрый ноябрьский сумрак и не знал еще, что сам гаденыш бессовестный. Мамку, сестру бросил. Может, и не тронул бы их Ларка. Тогда бы не тронул, может быть, позже… Месяц, два… – это ведь много…


Два дня отсиживался Михась в старой сторожке у кладбища. Страшно не было, вот холодно, это да. Володька притащил старый полушубок, чугунок еще горячей картошки. Но того тепла ненадолго хватило.

– Увезли, – угрюмо сказал Володька. – Утром на телеги посажали и увезли. В Шклов, говорят. Дед Сумарь сам видал. Человек пятнадцать с деревни разом забрали. Вроде как пособники партизан и сочувствующие.

– И Мариху? Она ж совсем малая.

– Так, а куда ее им девать? Забрали. Могу у деда спросить. Хотя, что он там сослепу рассмотрел-то? Да ты не волнуйся, подержат да выпустят, дело такое, – Володька сочувственно засопел. – Пока обратно из города доберутся…

– Не выпустят. Это все Ларка, гад, – угрюмо сказал Михась, пытаясь натянуть на колени полы облезлого полушубка. – Убью псину немецкую.

– Да, подстеречь бы его. Орал староста, что тебя непременно сыщет. Он злопамятный. Тетка Варвара говорила, он на вас за старое взъелся. Еще в двадцать пятом, что ли, когда твой батька…

– То давно было. А я его сейчас убью, – сквозь зубы сказал Михась. – Марципан сучий, мне б только оружие достать…


…Винтовку тогда достали. И даже окончательно испортили краденую древнюю трехлинейку, вдоволь употев, обпиливая тупой ножовкой ствол и треснутый приклад. Стащить винтовку особого труда не составило: когда топили баню у соседей, Михась отлично знал. Проволокой поддели щеколду на бане Шляхт, и готово. Патронов, правда, всего пять – те, что в магазине и было. Эх, надо было хоть сапоги полицайские прихватить.

Еще сутки Михась с корявым обрезом стерег старосту. Но тут вовсе не задалось: то собаки учуют, то зоркий часовой у управы окликнет. Но главное, холод. Не готов был тогда Михась зад свой морозить. Опыта такое дело требует. Решил уходить в Горецкий лес.

Володька тогда всерьез обиделся. Вместе ведь рассчитывали идти. Володька и харчи натаскал, и валенки дедовы… Но мамка у него с двумя малыми оставалась, и…

Виделись потом дважды. Володька стал связным в 121-м отряде, потом в 6-й бригаде. Попался карателям зимой 43-го. Кажется, в феврале. Да, точно в феврале. Повесили его в Шупенях.

* * *

…Лесная тропа, по которой прошел батальон, уже никакая не тропа. Тракт истоптанный, загаженный. Блеснуло у лужицы – Михась нагнулся и неловко подхватил пару патронов. Желтенькие, автоматные.

– Вот идольское племя, разбаловались, – проворчал за спиной Фесько.

Михась кивнул, подбросил патроны на ладони, поймал – получилось. Два выстрела. По счету когда-то патроны были. Башкой за каждый патрон отвечали…


Зима первая

«Лесной чапаевец» стоял тогда на Мокути. Вообще-то никакого названия у лесистой низины не имелось. Два болота рядом, речушка поганенькая, сырость вечная – Мокуть, одним словом. Зимой получше, а летом, если на месте минуту постоять, того и гляди, засосет по колено. Островки, где землянки можно вырыть, переплюнешь без труда. До чугунки далеко, до партизанской Кличевской зоны тоже не близко. Неловкое в стратегии место.

Много позже, поблуждав по отрядам и бригадам, навидавшись командиров с разными званиями и ухватками, Михась понял, что в ином месте ту зиму «Лесной чапаевец» едва ли пережил бы. Три деревни, небольшие, но почти не трогаемые немцами и полицейским начальством, хутора с запасами и людьми надежными, куда раненых и больных можно отправить… Выживал в первую зиму «Лесной», просто выживал. Четыре десятка людей, три лошади, пять коров. Выживали, и немцу больше своим существованием, чем жуть как геройскими операциями, мешали. За зиму трех зарвавшихся «бобиков» убили, спалили две немецкие машины и склад, разведчики ходили за Днепр и к самому Бобруйску, но что там делали и делали ли что-либо, кто знает – Михасю и тогда никто особо не докладывал. Еще к «Лесному» шли люди: окруженцы-приймаки, у которых засвербело, беглецы из лагерей пленных и гетто, и много иного очень разного люда. Негусто шли, но регулярно. И командир Станчик переправлял тех людей дальше. В Бацевичи[23], в Октябрьскую[24], где создавались отряды настоящих народных мстителей, со штабом, радиосвязью (пусть и символической) и даже одной исправной «сорокапяткой». А в «Лесной» с вернувшимися проводниками попадали переписанные от руки сводки Совинформбюро и строгие приказы «не отсиживаться, без пощады уничтожать гада» и т. д. Станчик обещал непременно усилиться и безжалостно уничтожать, просил винтовки, патроны, гранаты, хотя бы пару автоматов. Но с оружием и в крупных отрядах было худо.

Не умели. И оружие добывать не умели, и воевать не умели. Землянки рыть, и то…

Почему тогда командир не погнал взашей сопляка из дальней Ордати, Михась не понимал до сих пор. А тогда, первой осенью, не понимал, как «Лесному чапаевцу» повезло с командиром.


…Щетинистый мужик молча смотрел на мальчишку.

– Возьмите, – несколько теряясь, повторил Михась. – Батька на фронте, мамку, брата с сестрой полицаи забрали. Я выносливый. Воевать хочу.

Непонятный мужик снял шапку из весьма заслуженного каракуля, потер лысеющий лоб:

– Как?

– Чего как? – не понял Михась.

– Воевать как хочешь?

– Как нужно, так и буду, – начиная злиться, сказал Михась. – Оружие у меня есть. Честно буду воевать.

– Честно – это хорошо. Дай-ка глянуть. – Мужик протянул руку к обрезу.

Михась поколебался, но протянул странному партизану культю исковерканной трехлинейки.

Тот привалился плечом к стене хлева, потянул затвор обреза, близоруко щурясь, заглянул в патронник.

Михасю захотелось выхватить оружие из чужих рук – вот чего принюхивается? Тоже знаток. Из троих пришедших на хутор этот, пожилой, в городской старой шапке, был меньше всего похож на настоящего партизана. Надо было все-таки к высокому обращаться – у того и автомат с круглым диском, и вообще шинель армейская. А этот… на агронома похож. Разве что кобура на поясе. Да и что за кобура: «наган» в нее не втиснулся, шнурком подвязан.

– Чистил когда? – закрывая затвор обреза, тихо спросил мужик.

– Нечем чистить, – угрюмо признался Михась.

Мужик кивнул:

– Это не оружие. Заберу. Может, ударник с пружиной снимем. А тебе… Поборец, так?

– Михась Поборец.

– Так вот, Поборец. Винтовку я тебе не дам. И «наган» с шашкой не дам. Не дорос, и чистить тебе нечем. На испытание в хозвзвод могу взять. Там толковые хлопцы нужны. С дисциплиной. Пойдешь?

– Пойду, ежели надо.

– Другой разговор. – Мужик повертел обрез и принялся запихивать себе за ремень. – За командира тут я буду. Меня товарищ Станчик зовут. Все понятно?

– Понятно.

– Ну и ладно. Пошли потихоньку, – неуклюжий Станчик повернулся.

– А потом как? – спросил в спину Михась.

– А?

– После испытания? Я работы не боюся, но воевать хочу. Мстить.

– Хочухи наши до войны остались. Нам, Поборец, врага удавить нужно. Его удавить, а самим жить. Вот такая вот задача. Долгая. Терпи.


По довоенной профессии Станчик был не агрономом, а вовсе даже табельщиком на лесопилке. Партийным, выгнанным из партии, вновь восстановленным… Надеющимся только на себя и на своих немногочисленных проверенных людей. Партизаном по душевному складу и командиром по необходимости. Хорошим командиром. Командиром, так и протаскавшим всю войну «наган» в приблудной пистолетной кобуре со смешным шнурком-завязкой.


Сорок человек – это небольшой отряд. Четыре землянки плюс «штаб-клуня», баня и склад. Сколько нужно дров на шесть печей и кухню? Михась это точно вызнал. Одному, понятно, было не управиться, заготавливали и кололи всем отрядом, но ответственный «по печам» был Поборец, и порой орали на него справедливо. Нужная работа, чего там. Иногда доводящая до бешенства двенадцатилетнего мальчишку. Народ посмеивался. Но в землянках было тепло, Михась учился отругиваться, слушал бывалых людей и зубоскала Борьку-Херсона, и вообще был при деле в любое время суток. Не воевал, конечно, но был нужен для войны. И при случае напоминал командиру о «испытательности».

– Утомил, – хмуро сказал Станчик. – Мне что, «наган» отцепить и тебе дать? Нету стволов. А к тем, что есть, патронов по десятку. Топор тебе выдали, наточили? Вот и радуйся.

– Что топор? Гранату хоть дайте. У тетки Степаниды и то карабин есть.

– Красивый карабин. Хрен знает, какой он национальности и системы, но патронов к нему сроду не имелось. А гранат у нас четыре штуки, и все для дела нужны.

– А я для баловства прошу?

– Кабы для баловства, другой бы разговор шел, – Станчик поскреб подбородок. – Вот что, Поборец. Мы в штабе подумаем. Будет решение, приказом проведем.

Не забыл. Через неделю Михась стал пулеметчиком. Вторым номером. Беда была в том, что теперь Поборца уж и вовсе навсегда к лагерю прицепили, и о боевом задании даже нечего было и думать.

– Мы свое слово еще возьмем, – повторял первый номер Филиппыч. – Тяжелое оружье, оно стратегического значения.

Станковый пулемет был действительно единственным тяжелым оружием «Лесного чапаевца». Кроме винтовок имелся еще «дегтярь» и единственный автомат, но что они по сравнению со станкачом?

– Ты смотри, Михась, что за техника! Это ж когда еще придумали, а как умно, – не уставал восхищаться Филиппыч.

Пулемет, называвшийся по-иностранному трудно – «Швар-лоз»[25], действительно вызывал уважение: массивный, с мудреными винтами и краниками, костылем-прикладом, хитроумно складывающейся треногой. В крышке лентоприемника была устроена масленка-самотек, откуда при стрельбе аккуратно подкапывало на ленту, поочередно смазывая каждый патрон. Филиппыч уверял, что при таком остроумном устройстве задержки в стрельбе просто невозможны, и бережно хранил «мерзавчик»[26] с особо чистым маслом для швейных машин.

Пулемет отбили у немцев еще до Михася – в сентябре 41-го. С тех пор «Швар-лоз» находился при штабе и своим грозным видом внушал уважение отрядным гостям. Усилиями Филиппыча тяжелое вооружение содержалось в полном порядке, из охладителя вовремя сливалась и регулярно менялась вода. Имелись смутные планы в надлежащий момент выдвинуть машинку к чугунке и обстрелять немецкий состав. Тяжелые пули непременно паровозный котел пробьют.

Беда была одна: к «Швар-лозу» имелось ровно 48 патронов. Михась это точно знал, поскольку десятки раз вместе с Филиппычем разряжал холщовую, с латунными вставками-пластинами, ленту, протирал и смазывал головастые патроны. Ленту заново снаряжали, и она ждала своего важного диверсионно-железнодорожного часа. По насмешкам Борьки-Херсона, набитого куска ленты должно хватить ровно на секунду обстрела и ответный паровозный свисток. Насчет секунды Михась сомневался – если каждый патрон отдельно протираешь, не так уж их и мало кажется. Ружейной смазки хлопцы по случаю приволокли целый бидон, и боец Поборец с тоской прикидывал, что те пулеметно-полировальные занятия до морковкиного заговенья затянутся.

Своего часа «Швар-лоз» все-таки дождался.


Дело было уже в марте. Михась к тому времени давно связным от бригады ходил, но в тот день заночевал в «Лесном». От внезапных выстрелов скатился с нар, без шапки вылетел наружу.

– Уходим, – командовал Станчик. – Без паники и не вошкаться!

Метались по лагерю, хватая необходимое имущество, партизаны. Подвывала тетка Степанида, тянула испуганных коров.

Снег уже стаивал, и то, что немцы рискнут подобраться по ненадежному льду реки, заподозрить было трудно. Не обычная облава-гонялка, а выверенная операция. Вел их кто-то. Михась, уже наслышавшийся про дела со шпионами и предателями в других бригадах, скорее удивлялся тому, каким чудом до сих пор на «Лесного чапаевца» карателей не вывели. Ведь во всех деревнях знали, где лагерь зимует. Обычно о полицейских операциях заранее предупреждали, «Лесной» успевал уйти, а тут…

Часовые немцев прозевали, но врасплох застать лагерь не получилось. Спас стыдливый городской Гоша, вечно маявшийся животом. Сейчас он и влетел в лагерь, одной рукой поддерживая штаны, другой размахивая винтовкой.

– Немцы! В маскировке белой. Я одного прямо с места…

– Уходим через Пень-остров и дальше на Иванищи, – морщась, приказал Станчик. – Разведчики путь щупают. Боевой взвод отход прикрывает. Живее! И не трусовать мне!

На реке, за ивняком, щедро поливали из автоматов. Потом зачастил немецкий пулемет. Щелкали пули по ветвям…

Михась покрутился в секундной растерянности – все ж отвык от «Лесного». Увидел Филиппыча, выволакивающего из штаб-клуни увесистое тело «Швар-лоза». Кинулся помогать…

– Не путайся. Патроны тащи, – рявкнул первый номер.

Под звяканье в коробке легковесной ленты Михась догнал пулеметчика – Филиппыч уже свернул с тропки, шагал трудно, по колено увязая в осевшем снегу. Мелькнули залегшие за упавшим стволом партизаны, стукнула винтовка, передергивая затвор, обернулся Заяц, крикнул:

– На тот берег повылезли. Скопляются, гады.

Филиппыч не ответил, сопя, ломился через снег и кусты, коротколапый «Швар-лоз» сидел на его плечах, тянулся рылом к реке, внюхивался.

Простучала с немецкой стороны очередь, посыпалась с деревьев труха – словно ошалевшая белка с десяток шишек разом растрепала.

– Ты, Михась, кланяйся нижей, – прохрипел пулеметчик. – Не ровен час…

Дальше ползли на карачках, Михась подпихивал лапу пулемета, железяка оставляла борозду в снегу. Филиппыч рывками волок пулемет, взбрыкивал подпаленными валенками…

Выползли к взгорку.

– Тута, – пулеметчик смешно закружился, трамбуя локтями и коленями сырой снег. Впереди открывался изгиб речного русла, ивняк на том берегу…

– Вон они! – Михась разглядел хоронящегося за кустами полицая в черном полушубке, рядом пригибались двое – белые, расплывчатые фигуры, дальше мелькнули еще…

– Ясно, там. Куда они денутся? – Филиппыч поспешно утер усы, открыл крышку ствольной коробки, достал из-за пазухи бутылочку с заветным маслом. – Ленту готовь!

Кожаный наконечник ленты еще не подмерз, с готовностью проскользнул в приемник. Пулеметчик бережно подправил набитые патроны:

– Эх, так и не насобирали. Сейчас бы ленты две. Спешить не будем. Вот что, Михась, лети к командиру – скажешь, на позиции мы. Придержим.

– А ленту подправлять?

– Успеешь. Галопом давай.

Михась кивнул и кинулся назад. У тропки столкнулся с хлопцами – тоже рысили к лагерю.

– Минометы ставят. Сейчас всучат – мама не горюй! – крикнул Заяц.

– Филиппыч на фланге с пулеметом остался, – сказал Михась.

– Как бы не отрезали…

Тут засвистело, и сразу две мины хлопнули у лагеря.

Землянки бойцы проскочили в обход, и Михась догнал командира уже у Пеньковой гати.

– Филиппыч остался у речки прикрывать. Говорит, «придержим».

– Добро, охолодить немца надо. Дуй вперед, к разведчикам.

– Так он же там… Один он!

Станчик сгреб за ворот, тряхнул в силу:

– Вперед, слыхал, Поборец? Задержимся, прижмут нас. Не видишь, что делается?

Мимо тяжело прогалопировала докторова корова: на ее боках подпрыгивали вьюки, следом с причитанием бежали Нюрка и Степанида, не удержавшие веревку…

«Лесной» уходил, выбрасывая вперед и в стороны опытных разведчиков и охранение. Михась с двумя бойцами перешел чавкающее снежное месиво за Пень-островом. Остановились вылить из валенок воду. Минометный обстрел позади прекратился, видимо, немцы и полицаи выходили к опустевшему лагерю. Изредка доносилась строчка «шмайсера», отдельный винтовочный выстрел. И когда в эту тревожную почти-тишину вошло размеренное татаканье пулемета, его услышали все уходящие «чапаевцы». Неспешный, непрерывный рокот – солидный голос «Швар-лоза» с иной машинкой спутать было невозможно. Единственная длинная строчка. Михась, конечно, не считал, но наверняка все сорок восемь длинных тупоголовых манлихеровских пуль ушли как по секундомеру. Замолк пулемет, мгновение тишины, вспыхнувший треск винтовок, давящиеся от злобы строчки немецких МГ. Потом заработали минометы…

Отряд уже вышел за Иванищевский хутор, а позади все еще доносилось хлопанье мин…

Что стало с первым номером «Швар-лоза», Михась так и не узнал. Никто из отрядных Филиппыча ни живого, ни мертвого больше не видел. Конечно, по-разному бывает. Может, и живой. Тогда в «Лесном» четверых недосчитались. Из них позже только Зайца нашли – достало бойца осколком, заполз в кусты, да там и умер. В деревнях говорили, что немцы с полицаями уйму своих потеряли, когда окруженный лагерь добивали. Теперь, мол, вся закраина Мокути телами партизан усеяна. Михась ко всякому вранью привык. Брехню в ленту набивать не надо – пуляй ею, сколько влезет. Что ж языком не воевать?


…Тропа вывела к смутно знакомому озерцу. Впереди слышались голоса, кто-то смеялся.

– Привал объявили, – сказал Фесько.

Михась и сам видел. Вернее, угадывал. Новый начштаба был из ученых-правильных. В смысле курсам, уставам и брошюрам безоговорочно верящий, а не лесом и немцами наученный. Привал по часам и по первому удобному месту. Будто ягдкоманды те уставы и наставления не читали. Интересно, почему все по кругу крутится и регулярно на командование не шибко умных людей выносит?

Впрочем, немцам сейчас не до гонялок.

Михась бросил мешок в сторонке. Нитку с иголкой достать, дыру в кармане брюк зашить и, наконец, пистолет переложить. А то опять на задницу уползает.

Пистолеты рядовым бойцам, тем более в хозроте, иметь не положено. Трофейные пистолеты надлежит сдавать для вооружения командиров и политработников, для нужд разведчиков и диверсантов. Ага, марципан им по самые… Михась в разведчиках почти год числился, хоть бы «наган» какой по закону выдали. Что словчил, тем и владеешь.

«Астру» уже дважды отбирали. Но возвращался пистолет к Поборцу, потому как и знакомства у Михася имелись, и дерзости у бывшего разведчика хватало.

А попал изящный иностранный пистолет к Поборцу еще в «Лесном». Той весной, когда отряд Станчика еще сам по себе воевал…


Весна первая

Михась возвращался связным из Селец и прямо на тропе наткнулся на хлопцев, идущих в засаду. Командовал четверкой сержант Маслов, кое-чем обязанный Михасю с тех пор, как связной стал регулярно бывать в Сельцах и не отказывался передать записку некому надежному человеку, которая хлюпала носом и спешно царапала ответное письмецо… Ну, неважно, давно то было.

В общем, Михась напросился в засаду. Маслов выдал гранату и потребовал не высовываться и быть в резерве. Михась обещал.

Засели у грунтовки на Кричев. Сторожили не «на абы», а грузовик с аэродрома. Два немца, регулярно ездившие на фургоне, обнаглели и стали делать крюк, заворачивая на Стары Ушаки и изымая там съестное и самогон. Семейство хуторян вроде как числилось в «бобиках» – дочь у них была за начальником полиции в соседнем селе. Но хозяин и партизанам помогал. «Маяк» на хуторе ставили: давал передохнуть переправляемым раненым, хлеба там испечь, письмо передать. Прошлый раз дурные аэродромные мародеры едва не наткнулись на раненого и санитарку из «Большевика». В общем, Станчик решил наглых фрицев, раз их фюрер недокармливает, от пуза угостить. Засаду, понятно, далеко от хутора устроили, чтоб подозрений не вызвать.

Михась лежал в сырых кустах, слушал, как Борька-Херсон шепотом рассказывает о своих бабах бесчисленных. Весело рассказывает, без пошлости. Выходило, что все видные девицы далекой Херсонщины были влюблены в Борьку «душой и телом», говорун отвечал каждой искренней взаимностью, но жизнь, как назло, регулярно разводила влюбленных. Михасю было даже завидно: легкий человек Борька, хоть и насмешник. Надо же так врать красиво.

Маслов кинул сучком, угодив по Борькиной фуражке, сделал страшную рожу – шла машина. Михась, доставая из-за пазухи РГД, отполз чуть в сторону от болтуна…

Немцы ехали как по расписанию, команда Маслова тоже не сплоховала. Сержант всадил очередь из автомата в кабину грузовика, машина вильнула, съехала в кювет. Мотор заглох. Дверь кабины дернулась – почти залпом стукнули винтовки двух партизанских стрелков, засевших дальше по дороге. Из кабины в кюветную лужу вывалился немец.

– Офицер никак? – удивился Борька, целясь в упавшего.

Немец дернул ногой, словно пытаясь вылить из голенища натекшую воду, замер.

– Михась, ты гранату со взвода сними и мне вернуть не забудь, – напомнил Маслов, выходя на дорогу с готовым к стрельбе ППД.

– Сейчас отдам, – сказал слегка разочарованный Михась. Только что сердце жутко колотилось, а кончилось все вон как просто.

Навстречу шел Никола Сукора – второй из стрелков остался приглядывать за дорогой по направлению к Кричеву.

– Шофер готов – прямо в башку.

– А колымага несолидная, – с досадой сказал Борька. – Железо в кузове какое-то. Ну-ка…

Он вспрыгнул на колесо, собираясь приподнять тент…

– Ты напорешься, – озираясь, сердито сказал Маслов. – Непременно напоре…

В кузове громыхнуло, затрещал борт – Борька испуганно слетел с колеса, едва удержался на ногах…

– Твою… – Маслов тоже отпрыгнул от машины, вскинул автомат.

Михась увидел спрыгнувшего из кузова немца: тот, пригибаясь и размахивая руками, удирал по дороге.

– Тук-тук, – кратко сказал автомат в руках Маслова.

Немец замедлил шаг, выпрямился, ноги его подогнулись.

Партизаны смотрели на лежащего на дороге немца.

– Живьем нужно было, – азартно сказал пришедший в себя Борька. – Он без винтовки…

– Что ж ты сиганул, ежели он без винтовки? – Маслов осторожно приподнял стволом ППД брезент кузова. – Вон его винтовка. Мог бы и пальнуть в дурную голову. Один лезет, другой гранатой машет…

Михась и правда понял, что сжимает гранату, словно метнуть собрался.

– Оружие берем и уходим, – сказал из кузова сержант. – Тут листы какие-то жестяные, нам без надобности.

– У офицера сапоги хорошие, – ухмыльнулся Борька и шагнул к кабине.

Треснуло вроде негромко – Борька удивленно охнул, шагнул назад, глухо стукнула о колею выпущенная из руки трехлинейка. Михась увидел вроде бы дохлого немца: тот, приподнявшись на локте, целился из пистолета. Изо рта капала кровь, руку с небольшим пистолетом водило из стороны в сторону, а немец все выцеливал, выцеливал, словно не в луже лежал, а в тире тренировался…

Подумать Михась не успел, просто швырнул, что в руке было. Если бы РГД на взводе стояла, мало бы не показалось. А так просто железка весом в полкило стукнула немца в грудь. Но полудохлому флигеринженеру[27] и этого хватило: судорожно кашлянул, выпустив на подбородок кровавый сгусток, выронил пистолет. Оперся вторым локтем, пытаясь выползти из кюветной лужи. Завозился почти на месте…

Прихрамывая, подошел Сукора, упер ствол винтовки в затылок немца. Глухо бахнуло, елозивший по луже авиатехник, наконец, замер.

– Так глуше, – словно оправдываясь, сказал Никола.

– Вы что ж, вашу… – Маслов склонился к лежащему на спине Борьке. – Ты что ж, Херсон, ах, твою…


Уходили нагруженные, Михась нес трофейные винтовки, подсумки и офицерские сапоги. Сукора прикрывал, остальные несли Борьку. Голова убитого раскачивалась, иногда Михась видел Борькины глаза: изумления в них уже не было, только отражалось бледное мартовское небо.

У болотца, запарившись, передохнули.

– Кому пистоль? – спросил Маслов, доставая из кармана галифе сунутый туда второпях пистолет. – Мне даром не нужен. Берите, сменяете на что.

– Да ну его в жопу, – сказал белобрысый парень, имени которого Михась сейчас уже не помнил. – Вон, пацану отдай. Пусть на сахар дрянцо сменяет.

– Держи. – Сержант протянул матово блестящий пистолет Михасю. – Только сам не стрельнись из этой пакости. И Станчику не говори. И так-то…

Пистолет был холоден от кюветной воды – словно вымыли орудие после Борькиной смерти. На «щечках» были выбиты иностранные буквы.

Уже на ходу Михась украдкой передернул затвор, подхватил выпрыгнувший патрончик и вынул магазин. Шесть патронов имелось. А буквы уже потом, летом, Женька перевела – «Астрой»[28] пистолет назывался. Как цветок иностранный.

* * *

Подъем! Вперед, товарищи! – отдыхавших партизан поднимал лейтенант из десантников: в армейской форме с погонами, щедро обвешанный оружием. На стриженой голове по партизанской моде кубанка с нашитой наискось лентой, из-под нее чуб. Кумач ленты пылает – вот всадят ему в лоб пулю, когда меж кустов мелькать да орать будет.

Михась встал, потом, когда бойкий лейтенант заспешил в голову колонны, сел. Колонна еще когда вытянется, что ж зря топтаться? Понятно, куда ведут. Мосты у Гнатовки и второй вёски… как ее, Чучья[29], кажется.


И снова год второй. И третий. Длинные…

В апреле 42-го, когда «Лесного чапаевца» слили с бригадами, Михась попал в 3-ю Клиневскую[30]. Поборца здесь уже знали – приходил связным. Собственно, ничего не изменилось: и дальше шастал с пакетами и устными приказами. До самих Крупков и Глуска ходить доводилось. Где лесами, где «по-ясному», с поддельной немецкой невразумительной бумажкой. Обычно полицаи не цеплялись: простой парнишка, невзрачный, остроносый. Ориентировался Михась правильно, на вопросы смаргивал в меру испуганно, ответ на «куда прешься» завсегда имел. Главное, нерв держать, говорил начальник бригадной разведки, и то была правда.

На память Михась не жаловался: деревни и хутора, мосты и колодцы зацеплялись накрепко. Имена и отзывы, знаки и пароли помнил. Вот только, возвращаясь в бригаду, доложив и записку передав, падал Поборец на земляные нары, и башка будто отключалась. Сумрак землянки, огонек синюги[31] или коптилки, голоса смутные – где-то рядом оставалось. Но не с ним. Цепенел Михась, сползал с нар только по нужде, снова дремал-спал. Даже есть не хотелось. Не было здесь связного – все добирался тропами и дорогами, постовым полицаям искательно улыбался, воды и хлебца при случае просил, таился у околиц, слушал разговоры, стучал в окна, снова шел. «Нервное напряжение», – как-то сказал фельдшер. Михась лишь удивился: какое ж в лагере напряжение? На задании, оно, конечно, в высокой строгости себя держишь.

Впрочем, через три-четыре дня столбняк тот проходил. Выползал Михась к костру, съедал котелок просяной каши или вареной бульбы, жевал пресняковую[32] лепешку и по привычке шел колоть дрова. День-два его не трогали, потом снова: «В Пельшичи надо сбегать, в Латвах разведка пропала, разузнай, что в деревне говорят». И слились все те тропы-дороги в одну. Нет, если память напрячь, то всё по дням вспомнится. Но зачем?

Кострицкий лагерь Михась хорошо помнил. Землянки там удобные вырыли: песчаные, да с накатом сосновым, пахучим. Настоящие нары, окошко с треснутым стеклом… Угол выделили, «пионерским» обозвали. Ну, братьев Грибачей скоро к отцу отправили, остался Витька-малый, Женька осталась…

Женька была родом из Ленинграда. Отец у нее, сапер-майор, служил до войны в Пинске. Эвакуировалась в те первые дни на восток Женька с матерью, да не вышло уехать…

Как Женькина мама погибла, Михась никогда не спрашивал. Может, еще и не погибла. Война, разные случаи случаются. Михась как-то, еще в «Лесном», сильно послал сердобольную тетку Степаниду, когда его сиротой вздумала назвать. Командир Станчик мата в лагере не терпел, но тогда сделал вид, что не слышал.

Женька помогала в бригадной прачечной, отчего руки у нее вечно были красные и распухшие. Но была она веселой девчонкой и рассказывала хорошо. Говорила, у них дома, в Ленинграде, книжек два шкафа было. Витька-малый все сказку рассказать просил. Сказки были интересные, их тоже всей землянкой слушали. Особенно ту, про трех фашистов-толстяков и циркачей-подпольщиков. И другие истории Женька живо помнила: о путешествиях и капитанах, о рыцаре Черной Стрелы, о влюбленных в древней Веронской Италии. Об итальянцах Михасю было стыдно слушать, даже щеки пылали, хорошо, в полутьме не видно. А негромкий голос Женьки рассказывал певуче, и вроде чувства те вовсе не в чужой буржуйской Вероне приключились.

Женька была 31-го года рождения. Сейчас бы ей было уже тринадцать…


В декабре 3-ю Клиневскую взяли в блокаду. Сначала немцы вроде обычную гонялку задумали, но бригада вовремя не стронулась, и обложили ее плотно. С боями вышли, уходили, путая карателей, прорывались к Борисовской[33] зоне. Михась почти ничего не помнил – тифозная горячка совсем мозг спутала.

Витьку-малого оставили на каком-то хуторе, это еще помнилось. Потом скрип снега, стрельба, скрип и стрельба. Обоз уходил замерзшими болотами, белизна снега резала глаза. Полицейский батальон наседал, временами отчетливо слышались крики полицаев-украинцев, и снова строчил пулемет. Михась помнил, что лежал в санях, было тесно, солома колола щеку, кто-то так стонал, что у Поборца желудок выворачивало. Раненых все прибавлялось, Михась сползал на снег, шел, шатаясь и увязая, по чужим следам. Снег набивался в валенки, холодил пылающие ноги, потом накатывал озноб, колотило до лязга зубов. Пьяные ноги начинали уводить прочь от следов, Михась пытался вернуться к веренице саней, к бредущим людям. Голоса чудились: мамин, Марихин, жужжали взбудораженные летние пчелы и взвизгивал поросенок Васька. Откуда они в снежном лесу? В пылающей голове ненадолго светлело, Михась понимал, что стреляют, что орет у саней фельдшер Дымковский – сам раненный, безжалостно гонит и гонит околевающих лошадей и людей. Михась возвращался туда, к стонам, к скрипу снега и лошадиному запаху. Пытался найти сани, где лежала Женька. Она не стонала, но Михась узнавал тихий кашель. Но вновь накатывал жар, кони и люди становились темными пятнами, а сверкающий снег выедал глаза. Михась спрашивал пятна, где Женька, не слышал сам себя…

– …Хочешь, подарю?

Женька разглядывала пистолет: на красной ладошке «Астра» казалась тяжелой, как фрицевский «парабеллум».

– Красивый. Спасибо. Но мне, наверное, не нужно. Я же в лагере всегда. Меня защитят. Я ж всех наших с изнанки знаю – вон сколько белья перестирала, – она улыбалась. – Ты, Миша, только не попадись с пистолетом. Ты же на заданиях вон как рискуешь.

– Не попадусь…

Тогда было лето. Август. Женька улыбалась. В повязанной по-городскому косынке, вся такая… и ленинградская, и лесная.

Было жарко. Август. В голове снова путалось, и скрипел снег. Стреляли. Михась хотел кричать, не мог и искал сани.

Живой Женьку он больше не видел.


Остатки бригады пробились на север. Встретились с заставой отряда «Народный мститель», встали в старом летнем лагере. Михась смутно помнил, как валялся в жарко натопленном будане[34], отвернувшись от костра – глаза слепило невыносимо. Незнакомая девушка насильно поила кислым. Щупал лоб злой, с перевязанной головой фельдшер…

Подняться Михась смог на третий день, пришлось на палку, как старому деду, опираться. Выбрался из будана…

Лагерная поляна, коновязь и снег в желтых пятнах. Этот вытоптанный серый снег уже не слепил. Горели костры, под кухонным навесом Степанида вместе с бабами «Мстителя» возилась с котлом. Пахнуло гречкой с разваренным мясом – желудок аж болью резануло.

– Где? – просипел Михась.

– Там, в елочках, лежат. Все, кого довезли. – Левую щеку тетка Степанида обморозила, и плакала как-то криво, чтоб слезы на темно-красное пятно щеки не текли.

Убитых и умерших довезли более трех десятков – лежали шеренгой на снегу. Хоронить уже было начали – раскопали снег, расковыряли землю. Но свободных людей было мало, да и морозило шибко – подождут мертвые, им спешить уже некуда.

Смерть и мороз из людей колоды делают. Но Михась мертвецов видел уже много. Поднимал лапник, узнавал по лицу и одежде. Женька лежала последней, лишь лапник помешал сразу по росту понять. Михась побрел разыскивать хозвзвод и просить лопату.

– Да погодь, оно ж как камень.

– Я начну. Отдельно надо.

Земля и правда едва поддавалась. Михась расковырял хвою, мелькнул почти зеленый лист суницы[35] – летом такую крупную собирали. Начав чуть в стороне от намеченной большой могилы, Михась понял, что не совладать – раньше сдохнешь. Пришли хмурые хлопцы с кайлом, матюгаясь, долбили по очереди. Михась передыхивал, съел принесенный котелок с жидкой гречкой – мяса вовсе не дали, – снова ковырял. Отдельный ровик слился с общей вырубленной ямой. Женьку втиснули рядом с рослым Ковалем. Ну, пусть. Минчанин был мужиком неплохим, вот только голову ему разрывная пуля сильно попортила.

Загрузка...