ОТВЕТ СЕСТРЕ ФИЛОТЕЕ ФРАГМЕНТЫ

Высокочтимая сеньора: мое расстроенное здоровье и естественная робость не по моей воле вынудили меня столь непростительно промедлить с ответом[3]. Мое неловкое перо, не успев коснуться бумаги, остановилось перед двумя непреодолимыми преградами. Первая из них (и для меня — важнейшая) суть сомнения в моей способности ответить достойным образом на ваше ученейшее, красноречивейшее, благодетельнейшее и деликатнейшее послание. Вторая же заключена в невозможности выразить вам всю мою благодарность за вашу чрезмерную и нежданную милость — издание моего скромного труда[4], — милость столь безграничную, что она превзошла бы чаяния самые честолюбивые и мечтания самые тщеславные; даже мысль о подобной милости не осмелилась бы посетить меня, и все благодарственные слова на свете не в силах вместить чувствуемой мною признательности.

Сочинительство для меня не пустая прихоть, а потребность души, дарованная свыше. Едва забрезжил во мне первый луч разума, как вместе с ним пробудилась страсть к познанию, страсть столь пылкая и неодолимая, что ничьи укоры, — а их было множество, — ни мои собственные сомнения, коих тоже было немало, не в силах были принудить меня отступиться от того, чего властно требовала моя натура и что было вложено в меня богом... Я ли не молила господа загасить во мне огонь разума, поелику, как полагают многие, женщине разум ненадобен и даже вреден. Но господь не внял моим мольбам, и тогда замыслила я похоронить себя, свое имя и вместе с ним и свой разум в обители... В ней уповала я найти убежище от себя самой, но, увы, и обитель не смогла отвратить меня от моей природной склонности, ибо не в силах я уяснить, в наказание иль в награду послало мне небо сию страсть... Видит бог, сколь ни тщилась я подавить мучившую меня жажду ревностным ему служением, она лишь пуще во мне разгоралась...

Входя, однако, в подробности сего единоборства со столь рано пробудившейся во мне страстью, о коем я желала бы дать вам, высокочтимая сеньора, представление в полной мере, скажу, что мне не минуло еще и трех лет, когда моя сестра, старше меня годами, будучи послана нашей матерью брать уроки чтения, шалости ради взяла меня с собою; и, слушая урок, я преисполнилась столь пылким желанием выучиться читать, что, как могла, постаралась уверить учительницу в том, что моя мать просила ее обучать меня чтению совместно с сестрой. Учительница не поверила столь неправдоподобной просьбе, однако, дабы доставить мне удовольствие, прошла урок и со мною. За первым уроком последовали другие, и учительница, удостоверившись в моей способности с легкостью усваивать ее уроки, продолжала давать их мне теперь не в шутку, а всерьез: под ее руководством я выучилась читать за столь короткое время, что уже читала свободно, когда сия тайна сделалась известна моей матери, ибо учительница скрывала от нее наши уроки, с намерением поразить ее моими успехами и получить причитающееся ей вознаграждение за полный курс; я же молчала, страшась наказания за то, что осмелилась брать уроки без позволения. Та, что меня обучала, еще жива (да хранит ее господь!) и может подтвердить правдивость вышеописанной истории. Помнится, в то время я была большой лакомкой, что свойственно детскому возрасту, однако я запрещала себе лакомиться сыром, услыхав от кого-то, что от сыра притупляются умственные способности, а по мне уже тогда страсть к знаниям пересиливала столь присущую детям страсть к лакомствам. В возрасте шести или семи лет, умея читать и писать, а также довольно искусная в шитье и рукоделии, что было непременным для девочки, я от кого-то узнала, что в Мехико есть школа, называемая Университетом, где обучают разным наукам; едва услыхав о том, я принялась досаждать моей матери неотступными и настойчивыми мольбами переодеть меня мальчиком и отправить в Мехико, к родственникам, дабы я могла продолжить свое образование в Университете. Разумеется, мои мольбы были напрасны, и, верно, ко благу моему, однако я не замедлила дать исход моей страсти, с головой погрузившись в многочисленные книги из дедовской библиотеки, и никакие уговоры и наказания не в силах были отвратить меня от сего занятия. Так что, когда меня все же отправили в Мехико, все в столице поражались не столько моим способностям, сколько моей памяти и обилию сведений, запечатленных моим еще детским разумом, коему в столь малые лета привычно разве что разбираться в буквах. Там я принялась за изучение латыни и едва ли не за двадцать уроков освоила ее порядочно; мои успехи в науках занимали меня столь сильно, что я, гордясь, как всякая женщина, да еще в столь юном возрасте, своими длинными волосами, не раз обрезала их на длину четырех — шести пальцев, с тем чтобы за время, потребное для достижения ими прежней длины, я преуспела в изучении той или иной науки; в случае неудачи я вновь обрезала себе волосы в наказание за нерадивость, ибо почитала несправедливым украшать волосами голову, столь скудно наполненную знаниями, кои единственно могут служить ее истинным украшением.

Я сделалась монахиней, хотя полагала, что монашество (я говорю не о существе его, но о сторонах побочных) содержит много несовместного с моею натурою; однако при моем полнейшем неприятии замужества, положение монахини представилось мне более соответственным и достойным в том выборе, с помощью коего жаждала я обрести свое независимое и надежное будущее. В стенах монастыря уповала я умиротворить дерзостные помыслы моего разума, устремленные к одиночеству; я жаждала быть одинокой, жаждала отрешиться от самой малой обязанности, могущей помешать моему служению наукам; я готова была не слышать человеческого голоса, дабы его звук не нарушал моей безмолвной беседы с любимыми книгами.

В монастыре я вернулась к своим занятиям (впрочем, я выражаюсь неверно, ибо никогда их не оставляла), или, лучше сказать, продолжала свои занятия науками (в чем находила я отдохновение в часы, свободные от обязанностей, предписываемых уставом), и без устали предавалась чтению книг и постижению заключенных в них знаний, не имея, однако, другого наставника, кроме самих книг, кои бездушны и не заменяют живой речи и советов, — но препятствие сие не могло охладить моего рвения. Усвоив основы разных наук, я продолжала изучать их все разом, не имея ни к одной предпочтительной склонности, соблюдая, однако, должный порядок в их изучении: одни служили мне в качестве серьезных занятий, а другие для развлечения, так что последние были отдыхом от первых, и я желала бы на основе моего собственного опыта уверить всех, что изучение одних наук никоим образом не мешает изучению других, а, напротив, способствует проникновению в тайны оных, благодаря их различию, а также их скрытой связи. И ежели при изучении различных наук я не во всех науках преуспевала в равной мере, то лишь по причине невосприимчивости своей и немощи моего разума, но отнюдь не по причине разнообразия изучаемых предметов. В свое оправдание смею лишь посетовать на отсутствие наставника, а также соучеников, с коими надлежит обсуждать и закреплять изучаемое; моим же единственным наставником остается безгласная книга, а соучеником — бесчувственная чернильница, и вместо советов и совокупных догадок — бесконечное множество помех, проистекающих не столько из необходимости выполнять предписанное уставом, сколько из самого распорядка нашей жизни: едва берусь я за книгу, как в соседней келье кому-то приходит в голову петь и музицировать; едва начинаю что-то обдумывать, как слышу ссору служанок и принуждена прервать свои занятия, дабы рассудить их спор; едва мое перо прикасается к бумаге, как знакомая дама жалует ко мне с визитом и нарушает мой покой, желая доставить мне удовольствие, а посему я должна не только мириться с ее вторжением, но и испытывать к ней благодарность. И сие продолжается беспрерывно, поскольку часы, отводимые мною для занятий, суть часы, свободные от моих монашеских обязанностей, но они же, увы, свободны и для тех, кто препятствует моему уединению...

Случилось так, что, меж прочих благодеяний, господь даровал мне нрав мягкий и обходительный, и он-то снискал мне любовь наших сестер (кои, по доброте своей, не замечают моих слабостей), и они рады быть в моем обществе; видя их расположение и платя им ответной любовью, я также всегда рада их обществу и потому завела обычай проводить с ними свободные часы, отдыхая за беседой. Однако обычай сей не преминул отразиться на успешности моих занятий, и тогда я дала обет не входить в чужую келью, ежели меня к тому не вынуждает долг или милосердие: не давши столь сурового обета, я не в силах была бы устоять перед просьбами любящих меня монахинь. Обет сей я назначила себе (зная свое мягкосердие) сроком не то в месяц, не то в две недели, по истечение коих я возобновила прежний обычай, положив один или два дня в месяц проводить в беседах с нашими сестрами, не столько ради собственного отдыха (потому как для меня свобода от занятий никогда не была отдыхом), сколько ради того, чтоб не прослыть неучтивой, нелюдимой и неблагодарной и тем самым не оскорбить столь мало заслуженных мною чувств, выказываемых мне моими дорогими сестрами. Все вышеописанное может служить свидетельством того, сколь неодолима моя склонность, и я благодарю бога, что питаю ее лишь к наукам, а не к чему-либо иному, менее достойному, в противном случае страсть моя была бы для меня непереносимой. Из сказанного явствует также, сколь часто мне в занятиях моих приходилось плыть против течения (вернее сказать, терпеть крушения в сем плаванье); к тому же следует поведать и о наиболее тягостной стороне моего существования, ибо те препятствия, о коих шла речь до сих пор, суть неизбежные либо случайные, но никем прямо не чинимые; однако я не упомянула еще о других, чинимых мне непосредственно и выражающихся в прямом запрете моих занятий. А меж тем, кто поверит в сие, видя всеобщее одобрение моим трудам, кто усомнится, что я плыву с попутным ветром по спокойному морю на парусах неизменных похвал? Увы, всевышнему ведомо, что положение мое отнюдь не таково, ибо в самих цветах славословия гнездятся столь ядовитые аспиды соперничества и гонений, что описать их мне не под силу, и наипаче болезненны и пагубны укоры не тех, кто преследует меня, не скрывая своей ненависти и злобы, но тех, кто, даря меня расположением и желая мне добра (и, быть может, заслужив сим благим намерением божью милость), более, чем все прочие, мучают и губят меня, говоря: «Страсть сия несовместна с блаженным неведением, в коем должно раствориться и самому разуму со всею его проницательностью и остротой». Сколь тяжко сносить подобные укоры! Редкий род мученичества, где я и жертва и невольный свой палач!

А моя другая — и удваивающая мои злосчастья — страсть к сочинительству стихов! Сколь многочисленные нарекания она на меня навлекла и еще навлечет! Не скрою от вас, моя сеньора, что порой я склоняюсь к мысли, что тот, кто выделяется среди прочих, или, вернее сказать, тот, кто выделен богом, ибо один бог в том властен, — тот, увы, становится всеобщим врагом, поелику всем другим представляется, что он похищает похвалы, коих заслуживают они сами, и препятствует изъявлению восторгов, коих они жаждут, — и потому они делаются его гонителями.

О роковой знак, делающий нас мишенью зависти и предметом нападок! Всякое превосходство, будь то превосходство в достоинствах, знатности, богатстве, красоте или познаниях, подвергается гонениям, но с наибольшею жестокостью преследуется превосходство разума. Сие проистекает, во-первых, из его беззащитности, ибо и богатство и знатность могут покарать тех, кто отваживается их затронуть, разум же, хотя в нем и содержится величия куда больше, нежели в знатности и богатстве, слишком скромен и слишком раним, чтобы себя защитить. Вторая причина есть та, о коей справедливо упоминает Грасиан[5], говоря, что преимущества разума заключены в самом его существовании. Ангел лишь потому выше человека, что более способен к проникновению во все сущее; у человека перед животным нет другого преимущества, как только в наличии разума; но поелику никто не желает быть ни в чем ничтожнее прочих, то ни один не признает, что другой разумеет более его, ибо сие означало бы, что другой выше его по самой своей сути. Человек может еще признать, что есть некто знатнее его, или богаче, или красивее, или даже ученее, но что есть умнее его, навряд ли отыщется хоть один, кто сие признает: «Rarus est, qui velit cedere ingenio»[6]. Вот откуда проистекают столь сильнейшие гонения на разум.

Что же до моей злополучной страсти, могу лишь повиниться в том, что поелику в познаниях моих я весьма далека от их пределов, я желала бы продолжать свои занятия a longe[7], хотя бы сие еще пуще разожгло костер гонений под адским котлом моих мук; только бы достало сил снести их, ибо даже те муки, что я терплю ныне, порой вынуждают меня жаждать запрета моим занятиям.

Однажды подобный запрет был наложен на меня настоятельницей, весьма благочестивой, но еще более простодушной и в простодушии своем поверившей тому, что занятия мои греховны, и приказавшей мне прекратить их. Я ей повиновалась (запрет сей длился почти три месяца) и ни разу не взяла в руки ни одной книги, что, однако же, не означало полного прекращения моих занятий, ибо сие было не в моей власти: отказавшись от книг, я продолжала удовлетворять свою жажду познания, изучая все окружавшее меня, что создано всевышним, и вся вселенная служила мне как бы раскрытой книгой. Любой виденный мною предмет будил во мне размышления, любое услышанное слово находило отзвук, как бы мелко и заурядно ни было то, что достигало моих глаз и слуха; ибо нет в мире сем создания, сколь бы ни было оно ничтожно, на коем не виднелось бы: me fecit Deus[8] и от коего, ежели рассмотреть его, как подобает, разум не приходил бы в изумление. Итак, повторяю, я всматривалась во все и дивилась всему, и все лица, с коими я беседовала, и сами беседы вызывали во мне множество догадок: откуда берется столь великое многообразие умов и нравов, ежели все мы принадлежим к одному человеческому роду? Каковы должны быть скрытые свойства, производящие сие различие натур? Подобное отношение ко всему сущему давно сделалось для меня обычаем, хотя мои размышления зачастую не приводят меня ни к какому определенному суждению, а напряжение чувств и мыслей до крайности утомляет мою бедную голову. В таковом напряжении пребываю я постоянно, и мою страсть к познанию невозможно умерить запрещением книг. Напротив, когда однажды по причине тяжкого желудочного недомогания доктора запретили мне читать и писать, то по прошествии немногих дней они же вынуждены были отменить свой запрет, ибо мое умственное напряжение достигло такой силы, что за четверть часа я приходила от него в столь же беспримерное изнеможение, как если бы безотрывно провела четверо суток над книгами, и посему мои эскулапы сочли менее опасным позволить мне читать. И, увы, досточтимая сеньора, даже сон не избавляет меня от сей беспрестанной работы моего воображения, напротив, во сне оно имеет обыкновение действовать с еще большей силой и свободой, приводя в ясность и упорядочивая все накопленное им за день: во сне я веду диспуты, сочиняю стихи, коим можно уже составить предлинный список, равно как и тем догадкам и суждениям, кои во сне мне открываются с большею легкостью, нежели наяву, однако, из боязни утомить вас, я не стану досаждать вам их перечислением, в надежде, что всего вышесказанного довольно, чтобы ваше всепроникающее разумение в полной мере постигло мою натуру, а также начала, средства и самое существо моего служения наукам.

Ежели, сеньора, преданность наукам почитается заслугою (как сие наблюдаю я среди ученых мужей), то я в себе ее таковой не почитаю, поелику моя преданность наукам есть непременное условие моего существования. Ежели она грех, то упомянутый довод может служить мне оправданием; однако сама я пребываю с собою в беспрестанном споре, потому как не могу укрепиться ни в том, ни в другом мнении и посему отдаю себя на волю сей неодолимой страсти, повинуясь ее велениям без прекословия и возмущения, ибо здесь я не судья, а лишь свидетель своей несчастной склонности.

Хотя в силу полнейшей моей правдивости все сказанное не нуждается в подкреплении примерами, однако не могу удержаться и не помочь себе оными, заимствованными мною из книг как духовного, так и светского содержания. Не могу не упомянуть о Деборе[9], повелевавшей целым народом, при том, что в народе сем насчитывалось немало ученейших мужей, а также о мудрейшей царице Савской[10], столь ученой, что осмелилась она испытывать загадками мудрейшего из мудрейших и не только не заслужила порицания за свою смелость, но и была вследствие сего признана судьей для всех усомнившихся.

Имен всех достославных женщин не перечислить, но приведу еще в пример имя Зеновии[11], царицы Пальмиры, столь же ученой, сколь и отважной, имя Аспазии[12], обучавшей своих сограждан философии и риторике и пленившей своим умом и красотой Перикла, имя гречанки Леонтии[13], посрамившей философа Теофраста, имена Коринны[14] и Корнелии[15]: все они и еще великое множество им подобных были женщинами выдающегося ума и обладали многими познаниями, за что и были чтимы и прославлены в древнем мире.

Скольких бедствий могли бы избежать и мы в нашем отечестве, когда бы наши матроны были столь же учеными и могли бы обучать и воспитывать, как то завещали нам святой Павел и святой Иероним[16]! Ибо что предосудительного в том, что почтенных лет женщина, просвещенная в науках и благородная в речах и поведении, посвятила бы себя воспитанию молодых девушек? Без подобных наставниц девушки либо вовсе лишаются надлежащего воспитания, либо родители их вынуждены препоручать своих дочерей наставникам-мужчинам, что, увы, чревато всякого рода опасностями, и всем ведомо, что сие проистекает лишь по причине отсутствия у нас наставниц-женщин. Отсутствием таковых наносим мы великий урон отечеству нашему, о чем надлежало бы поразмыслить тем, кто, затвердя лишь: «Mulieres in ecclesia taceant»[17] — и слышать не хотят о том, чтобы дать женщинам право учиться самим и учить других. Однако, по разумению моему, сие апостольское изречение распространяется лишь на церковные амвоны, ибо и в самом деле женщинам не дозволяется читать проповедь в церкви; я же ратую за дозволение им всего лишь домашнего воспитания и образования. Если же сие изречение толковать как полнейший запрет женщинам читать и писать, то отчего же церковь столь чтит писания святой Терезы[18], святой Бригитты[19] и многих других святых и монахинь? И ежели мне скажут, что оттого и дозволялось им писать, что они были святые, то истина сия лишь подтвердит мои доводы. И если церковь своей святейшею властью не запрещает сего, то кто же вправе налагать подобный запрет?

Теперь обращусь я к моей другой, еще более преследуемой склонности — к писанию стихов, к склонности, для меня столь естественной, что я едва удержала себя от желания писать стихами и сие послание. В защиту свою могу лишь сказать: «Quidquid conabar dicere, versus erat»[20]. Однако, видя, сколь сия склонность осуждаема всеми и сколь вменяется она мне в вину, тщетно пытаюсь я отыскать сему причину и, увы, не нахожу; напротив, подобную же склонность вижу прославленной в устах сивилл[21] и в писаниях пророков, в особенности же в псалмах царя Давида. Стихами писаны «Песнь песней» царя Соломона и «Плач» пророка Иеремии. Кому же и какой урон могут нанести стихи, сочиняемые женщиной: ведь столь многие достославные мои предшественницы использовали сие занятие наипохвальнейшим образом, — ужели я употреблю его во зло? Я могу покаяться во многих прегрешениях, но досель не допускала я и не допущу впредь в стихах своих ни одной нечестивой строки, хотя отыщутся в них и ошибки, и следы поспешности: причиной тому слабое здоровье, подорванное чрезмерными обязанностями, исполнение коих я полагаю своим долгом; отсутствие наставника в моих занятиях, что вынуждает меня обходиться без помощи и совета; неодолимость моей страсти, облегчение от коей я получаю лишь в беспрестанных трудах, а им нет предела, и потому я зачастую оставляю их неоконченными. Когда бы знала я, что суждено моим писаниям увидеть свет, то, верно, многое захотела бы исправить, дабы не навлечь на себя упреков, коих, увы, я не избежала...

Прошу великодушно простить меня, высокочтимая сеньора, ежели слог сего послания не во всем вас достоин, однако обыденная простота и недостаточная почтительность, в коих оно, быть может, повинно, объясняется лишь тем, что писала я его, обращаясь мысленно к столь же скромной монахине, и сие невольно могло заставить меня забыть о вашем высоком сане...

Не лишайте меня вашей милости, дабы могла я уповать на милость господню...

Из монастыря отца нашего святого Иеронима в Мехико, в день первый месяца марта, года тысяча шестьсот девяносто первого.

Пребываю облагодетельствованная вами

ХУАНА ИНЕС ДЕ ЛА КРУС.

Загрузка...