Глава 8


Со времени описанной выше беседы со сверхпрезидентом моя жизнь, как выразился Степанцов в одной из своих песен, "превратилась в помойку". В самом деле, вряд ли кому-либо может понравиться такая жизнь, когда приходится постоянно опасаться покушений, причем осуществляемых самыми жестокими и коварными способами. Опишу для наглядности лишь одно свое тогдашнее утро. Я был совершенно убежден в том, что дни мои сочтены, ибо сверхпрезидент не бросал слов на ветер. Тем не менее я вовсе не торопился на погост и потому старался лишний раз не выходить из дому. Однако поскольку стричь сам себя, как Григорьев, я еще не научился, то подошло время отправляться в парикмахерскую. Я тщательно собрался — в частности, положил в карман пиджака заточенную отвертку, — и по телефону сообщил Евгению о том, что выхожу. Осторожно спускаясь по лестнице, я напряженно вслушивался в гулкую тишину парадного, однако вплоть до самых дверей на улицу ничего подозрительного не обнаружил. На улице стояло ясное апрельское утро, пели птицы, по тротуару сновали прохожие, трамвай, звеня, заворачивал за угол, — словом, картина была вполне безмятежной, и я решил, что мой выход из дому оказался неожиданным для врагов. Увы, очень скоро мне пришлось убедиться в том, что я жестоко заблуждался.

Насвистывая, я двигался в сторону парикмахерской, как вдруг увидел толстое бревно, как бы висевшее в воздухе поперек моего пути. Приглядевшись, я отметил, что одним концом бревно опирается на забор детского сада, а другим — на палочку, поставленную стоймя на тротуаре. Но палочка стояла не прямо на асфальте, — нет, она стояла на купюре в 100 долларов! Иначе говоря, нижний конец палочки прижимал эту купюру к асфальту. Первым моим побуждением было выхватить купюру и пуститься наутек — нормальное побуждение нормального человека. Однако меня отвлек какой-то вскрик, раздавшийся сзади. Я обернулся и увидел Евгения: он стоял на мостовой возле дряхлого "Москвича" и указывал на купюру стоявшему рядом с ним инспектору ГИБДД. Когда инспектор увидел деньги, он оттолкнул Евгения с такой силой, что тот едва не вышиб своим телом боковое стекло "Москвича", и опрометью ринулся ко мне. Меня он тоже бесцеремонно оттолкнул и выдернул из-под палочки зеленую бумажку. Палочка отскочила в сторону, опиравшееся на нее бревно упало и хряснуло нагнувшегося милиционера по затылку. Инспектор на несколько долгих минут замер в согнутом положении, а затем осторожно выпрямился, подозрительно посмотрел на меня глазами, сведенными к переносице, и засеменил по улице прочь, причем его постоянно бросало то влево, то вправо. На ходу он громко, но неразборчиво пел какую-то песню про деньги и в такт размахивал полосатым жезлом, который держал в левой руке (в правой он продолжал сжимать заокеанскую купюру). Я смотрел ему вслед, пока он не превратился в маленькую точку в бесконечной перспективе улицы. Будущее его представлялось мне не слишком радужным — почему-то казалось, что вскоре он на радостях вдребезги напьется и потеряет табельное оружие. В любом случае я оценил коварство моих врагов, соорудивших для меня этот капкан (а в том, что капкан предназначался для меня, я ни секунды не сомневался).

Оправившись от волнения, я зашагал дальше, но не успел пройти и двухсот метров, как вдруг мое внимание привлекли доносившиеся непонятно откуда раскаты смеха. Я повертел головой в поисках источника звука и заметил на мостовой открытый канализационный люк, из которого и вырывался смех, заливистый и безудержный. Разумеется, мне стало любопытно, что же такого смешного может быть в недрах земли. Я стал приближаться к люку, но неожиданно чья-то сильная рука заставила меня остановиться. Человек, задержавший меня — как читатель наверняка уже догадался, это был Евгений, — решительной походкой подошел в люку и неожиданно сам залился хохотом. Он сгибался и разгибался, хлопал себя руками по бокам и коленям, причитал "Ой, не могу", приплясывал и хватался за животики. Понемногу к люку стал подтягиваться народ, и наконец какой-то опухший бродяга шагнул к самому краю и заглянул в черную дыру. Тут ему и пришел конец: из глубины высунулось несколько узловатых татуированных ручищ, они схватили несчастного бомжа за глотку и за лохмотья и утащили в подземный мрак, где, судя по пугающим звукам, сменившим хохот, сразу принялись его тузить. "За что меня товарите?! — слышались из-под земли вопли бомжа. — Чего я сделал-то? Вы мне предъявите сначала!.. Ай! Уя!" В ответ доносилось удовлетворенное урчание: "Попался, стихоплет! Пиздец тебе…" Зеваки разошлись со словами: "Бомжей отлавливают — давно пора". Я удрученно побрел своей дорогой, понимая, что вновь лишь чудом избежал грозной опасности. Забор детского сада кончился, и теперь я двигался непосредственно вдоль стен домов. Внезапно откуда-то сверху до меня долетел раскатистый звук, похожий на отдаленный пушечный выстрел. Подняв голову, я увидел на крыше человека, который подтаскивал к краю небольшой бетонный блок, держа его на уровне живота и делая мелкие шажки полусогнутыми от напряжения ногами. С каждым шагом человек шумно выпускал газы. Расчет негодяя был верен: я никак не мог пройти мимо этого места, а блок при падении накрывал весь тротуар, так что промах практически исключался. Я понял, что в следующую секунду блок обрушится на меня, однако странное оцепенение приковало меня к асфальту, и я, словно загипнотизированный, наблюдал за тем, как убийца со своим страшным грузом движется вниз по скату крыши. Поднатужившись, бандит сделал еще шажок, сопровождавшийся тем же пушечным звуком, но вдруг испуганно оглянулся, и я увидел, как на гребне крыши выросла осанистая фигура Евгения. Подойдя к застывшему в изумлении бандиту, Евгений без всяких раздумий отвесил ему мощного пинка. Мерзавец, намертво вцепившийся в стальные петли для строп, вмурованные в бетон, не догадался вовремя разжать пальцы, когда от пинка его бросило к краю крыши, и тяжелый блок, нырнув в пустоту, увлек его за собой. В ту же секунду чья-то рука сдернула меня с тротуара на мостовую, где в миллиметре от меня тут же с визгом затормозил "мерседес". Водитель открыл дверцу и полез наружу с явным намерением устроить скандал, однако в этот момент блок вместе с прицепившимся к нему бандитом (эта связка чем-то походила на исполинский сперматозоид) достиг тротуара и разбился с оглушительным грохотом и треском. Один из разлетевшихся кусков бетона поставил фонарь под глазом Евгению, вырвавшему меня из-под обстрела, а другой расквасил нос водителю "мерседеса". Тот в ужасе юркнул обратно в салон и поспешил поскорее уехать, а я не удержался, чтобы не сделать ему вдогонку несколько непристойных жестов и не показать ему зад, хотя и не снимая брюк. Затем я направился дальше.

Внутренний голос подсказывал мне, что бандиты, потерпев неудачу с наиболее изощренными способами ликвидации, позволяющими легко спрятать концы в воду, теперь в отчаянии перейдут к более банальным, но зато и более надежным методам. Пусть их труднее выдать за несчастный случай, однако жертве от этого нисколько не легче. Ну а раскрытия заказных убийств, согласно порядкам, заведенным моим тестем и его дружками, так и так опасаться не приходится. Раздумывая об этом, я шел к парикмахерской, как вдруг что-то звонко щелкнуло о фонарный столб, выбив из него искру, и я понял, что мои опасения оправдались. Я бросился к столбу и присел за ним, обводя взглядом окрестности, чтобы выяснить, откуда ведется огонь. Впрочем, большого труда это не потребовало: с крыши одного из ближайших домов донеслись звуки перебранки, я поднял глаза и увидел там две человеческие фигуры, сцепившиеся в борьбе. В одном из дерущихся я узнал Евгения. Было ясно, что борьба происходит из-за ружья с оптическим прицелом, которое Евгений старался отобрать у стрелка. Вскоре он в этом преуспел, перехватил ружье за ствол и принялся охаживать киллера прикладом со словами: "Вольный стрелок, да? Робин Гуд, бля! Вильгельм Телль, бля! Получай, ничтожество!" Бандит приседал и закрывался руками, однако удары продолжали сыпаться на него с неослабевающей силой, а вид разъяренного Евгения был до того страшен, что негодяй в конце концов не выдержал, издал пронзительный вопль, полный тоски и отчаяния — казалось, будто в этом вопле выразились все страдания бандитского племени от сотворения мира, — а затем очертя голову ринулся с крыши вниз. Несмотря на немалую высоту, он не разбился: врезавшись в густую древесную крону, он с треском проломил ее сверху донизу и застрял у самой земли, тяжело сопя и ошалело вращая выпученными глазами. Я подошел к мерзавцу и попытался заглянуть ему в глаза, для чего мне пришлось сильно скособочиться и вывернуть шею. "Ты хоть знаешь, в кого стрелял? — спросил я с надрывом. — Ты в русскую поэзию стрелял!" Плюнув киллеру в лицо, я продолжил свой путь. Надо сказать, что, чувствуя постоянную защиту со стороны Евгения (или Евгениев, поскольку наш редактор жизни вновь проявил свою удивительную способность к самоумножению), я проникся опасным благодушием — мне, как говорится, море уже было по колено, за что я вскоре едва не поплатился. Подойдя к парикмахерской, я стал подниматься по ступенькам высокого крыльца и вдруг сквозь стеклянную стену увидел, как один из мастеров показывает на меня пальцем лохматому и небритому детине с пронзительным взглядом, облаченному в грязный белый халат. Детина посмотрел на меня с ненавистью, схватил со столика опасную бритву и бросился вон из мастерской. Через секунду его силуэт замаячил за стеклянной входной дверью и стал стремительно надвигаться на меня. Я растерянно попятился по ступенькам вниз, а детина вырвался на крыльцо и угрожающе навис надо мной. В одной руке он держал бритву, в другой — эмалированный таз. "Ты батяню убил?" — злобно спросил он меня, скрежеща зубами. Испуганный его страшным видом, я только и смог, что пробормотать: "Нет". — "А кто? Пушкин?" — зарычал безумец. "Я не знал вашего отца", — пролепетал я. "Врешь, гад, его все знали! — возразил детина. — Мой отец — Киров Сергей Миронович, а я сын Кирова. Мой отец — Киров, а ты убил Кирова. Значит, ты убил моего отца!" — "Нет, — пискнул я в ужасе, — я люблю Кирова!" — "Так все говорят, — злорадно захихикал безумец. — Сейчас я пущу тебе кровь, тогда по-другому запоешь. Все расскажешь, падло!" Он потряс тазом перед моим носом, и тут я наконец опомнился и бросился наутек. Сын Кирова устремился следом, а прохожие с любопытством наблюдали за погоней. Впоследствии я узнал, что этот субъект, навязчивой идеей которого стало то, что он является сыном Кирова, постоянно мстил кому-нибудь за отца, причем выбирал людей старых — ведь именно они по возрасту могли быть замешаны в убийстве питерского вождя. Время от времени он перерезал горло очередной старушке, насиловал труп, а кровь с удовольствием пил. Его ловили, доказывали его вину (хотя он тщательно запутывал следы, а на допросах отпирался до последнего), затем признавали невменяемым и из суда везли прямо в больницу. Там его излечивали и отпускали, после чего все повторялось сызнова. И вот такой субъект в последнее время работал уборщиком в той парикмахерской, которую я регулярно посещал. Понятно, что его внедрили туда мои враги, они же и настроили его против меня. Правда, это стоило им некоторого труда, поскольку даже такой безумец, видя мои сравнительно молодые годы, не хотел верить в то, что я мог застрелить Кирова — ведь в том году меня еще и на свете не было. "Вот в том-то и загвоздка! — объяснили ему. — Убил точно он, а как — непонятно. Надо пустить ему кровь и допросить. Если пустить кровь, он, сука, все расскажет". Несчастный безумец пошел на поводу у этих провокаторов, и если бы во время начавшейся погони Евгений, вновь оказавшийся поблизости, не подставил ему ножку, мне, несомненно, не поздоровилось бы. Убийца, гремя тазом, покатился по асфальту, Евгений бросился на него, вырвал у него бритву и зашвырнул ее куда-то на проезжую часть, затем вырвал таз и, сидя на груди поверженного противника, нанес ему такой удар тазом по лбу, что гул докатился, должно быть, до центра города. Глаза безумца сошлись к переносице, на лице появилась глупая ухмылка, и он заметно успокоился. "Ты кто?" — спросил его Евгений, занося руку с тазом. "Я сын Кирова!" — оживившись, запальчиво произнес безумец. При этом он, однако, с опаской косился на таз. Опасения его не замедлили подтвердиться — следующий удар оказался еще страшнее предыдущего. "Подумай хорошенько, — вкрадчиво попросил Евгений, когда гул стих. — Так кто ты?" Глаза безумца забегали, но таз вновь угрожающе завис в пространстве, и тут выяснилось, что самозванец на самом деле помнит и свое имя, и фамилию, и адрес, и тех, кто его натравил на меня. Его малодушие произвело на меня тягостное впечатление, и я раздумал стричься в тот день (позднее я узнал, что парикмахерская сгорела). Предоставив Евгению проводить блиц-допрос, я повернулся и зашагал домой, намереваясь успокоить расходившиеся нервы рюмкой-другой коньяку.

Еще раз напоминаю читателю, что все вышеописанное произошло со мной за одно-единственное утро, и стоило мне в другие дни выйти из дому, как покушения возобновлялись с упорством, достойным лучшего применения. Конечно, без защиты Евгения я давно уже пал бы жертвой одной из этих варварских акций, но мне в то же время казалось, будто меня охраняет некая высшая сила — ничем иным я не мог объяснить постоянные неудачи моих врагов, а ведь им, как читатель уже успел убедиться, были присущи и опыт в кровавых делах, и поистине дьявольские жестокость и хитрость. Хотя я и оставался цел и невредим, однако все же легко понять, что все это время я находился на грани нервного срыва. В дополнение к нападениям на улице меня не оставляли в покое и дома: то предлагали поморить тараканов, то утверждали, будто я заливаю соседей, то в три часа ночи соблазняли денежным переводом и просили открыть дверь, дабы расписаться на бланке… Коньяк помогал мне лишь отчасти, к тому же для пополнения его запасов мне приходилось выходить из дому и, следовательно, вновь и вновь рисковать жизнью и переживать стресс. Оказавшись в таком заколдованном кругу, я остро нуждался в поддержке дорогого существа, однако Анна лишь позванивала мне порой из своих круизов, превратившихся, казалось, в один большой нескончаемый круиз. Злой иронией судьбы выглядело то, что ее папаша, находившийся рядом с ней в этих путешествиях, из их прекрасного далека руководил всеми попытками моего физического устранения. Свою лепту в расстройство моих нервов вносили и средства массовой информации, смаковавшие (разумеется, безбожно перевирая) большинство покушений и объяснявшие их мотивы самым идиотским образом. Запретить лживым журналистам писать сверхпрезидент, согласно неписаным либеральным правилам, никак не мог, а они согласно тем же правилам помалкивали о том, что я женат на его дочери. Однако сверхпрезидент знал, что публикации обо мне и Анне, появляющиеся даже в самых забубенных таблоидах, подрывают его авторитет в глазах столпов общества вроде Дро Нахичеванского, и потому отчаянно пытался как можно скорее стереть меня с лица земли (разумеется, не ставя Анну в известность о своих действиях). Ну а я читал в газетах и узнавал из телепередач всякие гадости про себя — что я будто бы несметно богат и мне принадлежит большинство лохотронов в Москве; что я собираюсь баллотироваться в этот рассадник политической проституции — Государственную Думу; что в Думе я намерен отстаивать неприкосновенность не только депутатов, но и чиновников и бизнесменов (иначе, мол, им трудно работать), а кроме того, свободную торговлю землей, закон о борьбе с экстремизмом, отмену смертной казни и воинской повинности, права гомосексуалистов и прочие тому подобные вещи. Весь этот бред распространяли те издания, которым я почему-либо был симпатичен (они, похоже, считали, что оказывают мне огромную услугу); те же, которые меня недолюбливали, сообщали ничтоже сумняшеся, будто я заядлый сталинист, антисемит, враг азербайджанцев и педерастов, свободы печати, женского равноправия, рыночных реформ и вообще человек жестокий. Дошло до того, что однажды мне приснился мой тесть-сверхпрезидент, лежащий на свежевспаханном черноземе, на фоне которого его тело неприятно раздражало взор своей подвальной бледностью. Внезапно чрево сверхпрезидента начало стремительно распухать и, став размером с пятиэтажный дом, наконец лопнуло. С гнусным чавканьем из него полезли столь же отвратительно бледные и жирные кольчатые личинки, однако вместо положенных личинкам безглазых голов, снабженных жвалами, эти существа обладали человеческими головами, и лица большинства из них я узнавал — то были лица знакомых мне журналистов. Выгибаясь в скобку и распрямляясь, личинки ползли в разные стороны по пашне, а матка-сверхпрезидент следила за ними с доброй материнской улыбкой. Все это зрелище производило столь тошнотворное впечатление, что я замычал и проснулся, а потом долго не мог успокоиться и уснул только после нескольких рюмок коньяку.

Разумеется, я своевременно сообщил друзьям о постигших меня преследованиях, поскольку не сомневался в том, что нападки сверхпрезидента распространятся и на них. Мой тесть попытался бы ликвидировать их по двум причинам: во-первых, дабы насолить мне, а во-вторых, дабы продемонстрировать своему мирку волю к борьбе с теми, кто оскорбляет буржуазные идеалы и подрывает авторитет вождей буржуазного класса. Правда, ни Степанцов, ни Григорьев не увлекались, в отличие от меня, политическими выступлениями, но моему тестю не потребовалось обладать большой проницательностью, чтобы угадать их истинные симпатии и антипатии. А значит, этих одаренных людей, составляющих ценнейшее достояние нации, следовало срочно выводить из-под удара. По этому поводу у меня с Евгением даже состоялось конспиративное совещание, на котором наш редактор жизни доложил о о принятых мерах. Степанцова Евгений отправил в многодневный запой (надо сказать, что это не стоило Евгению особого труда), а затем сдал его с рук на руки московскому отделению американской организации "Анонимные алкоголики" (сокращенно "АА"). Мало кто знает о том, какой мощью обладает эта самая "АА" — она вполне может потягаться и с итальянской мафией, и с прочими подобными спрутами криминала (я, конечно, имею в виду лишь финансовые и организационные возможности, а не сам характер деятельности). Оно и понятно — ведь кто только из сильных мира сего не побывал алкоголиком, чтобы потом долго лечиться! Московские деятели "АА" быстро спровадили Степанцова в свой лечебно-трудовой лагерь близ Нью-Йорка, а уж туда нашим недругам не было доступа. Там Степанцову внушили, что он является алкоголиком, и с тех пор он ужасно обижался, если кто-нибудь выражал в этом сомнение. Но в остальном наш товарищ неплохо провел время среди алкоголиков, оказавшихся прекрасными людьми (впрочем, и в России хорошие люди почему-то спиваются гораздо чаще — указанным обстоятельством лишний раз подтверждается всеобщая несправедливость мироустройства). Главное же, повторяю, состояло в том, что под эгидой "АА" русский поэт находился в полной безопасности. Григорьева посадили на самолет до Буэнос-Айреса и снабдили рекомендательными письмами к влиятельным членам русского землячества. Однако в Буэнос-Айресе следы Григорьева сразу же затерялись. Лишь много позднее выяснилось, что сразу же по прилете Григорьев со словами "береженого Бог бережет" сел на самолет, вылетавший в Парагвай, и даже не в столицу Асунсьон, а в какую-то невообразимую глушь в провинции Гран-Чако. Впрочем, Григорьева это не смутило, поскольку он сызмальства привык сам зарабатывать себе на хлеб и обеими ногами стоять на почве реальности. "В этом Парагвае еще не слыхали настоящей музыки, — сказал он себе. — На музыке я там здорово поднимусь". Исчезнув из поля моего зрения, Григорьев, конечно, поселил в моей душе некоторую тревогу, однако я утешался тем, что одновременно он исчез и из поля зрения наших преследователей. А в том, что Григорьев нигде не пропадет, я не сомневался — сумел же он выжить и преуспеть без всякой сторонней поддержки в жестокой ельцинской Москве, будучи к тому же уроженцем Казахстана и не имея за душой ничего, кроме никому уже не нужного диплома Литературного института и тетрадки юношеских стихов.

Говоря о вынужденном изгнании моих друзей, я несколько забежал вперед. Да, изгнание оказалось спасительным, но в те тревожные дни я еще не мог об этом знать. В тогдашних нелегких обстоятельствах мне, со всех сторон окруженному свирепыми и циничными врагами, как никогда требовались присутствие и поддержка любимой женщины, однако обретал я каждое утро лишь пустую квартиру, пропахшую коньяком, и удручающее сознание собственного одиночества. Да, у меня еще оставался верный Евгений, но он разрушал вражеские козни где-то в отдалении и не мог явиться ко мне, дабы меня утешить. Кроме того, женское тепло — это нечто совершенно особенное, и его не заменить даже самой преданной мужской дружбе. Порой, окончательно изнемогши от тоски, я специально лишний раз выходил за коньяком — на самом деле я попросту надеялся пасть жертвой очередного покушения и таким образом покончить со своей безотрадной жизнью. Однако все покушения по-прежнему неизменно заканчивались провалом, а я возвращался домой и вновь погружался в тоску. При этом я категорически не желал следовать в изгнание за своими друзьями по крайней мере до тех пор, пока не выясню отношения с Анной. Ведь должна же она была когда-нибудь вернуться из своего круиза?! Почему-то я очень многого ожидал от нашей встречи — мне представлялось, что, досыта наобщавшись с разными бездуховными субъектами, она по контрасту будет вновь очарована и восхищена мною. В своей гордыне я забывал о двух очевидных обстоятельствах: во-первых, она уже имела возможность оценить все мои достоинства, и они, выходит, оказались не так уж ей необходимы, коли она предпочла им общество людей, у которых подобные достоинства не в цене; во-вторых, если бы она испытывала, как я воображал, духовный голод, то уже давно вернулась бы восвояси. Однако, несмотря на взаимное отдаление, нас с Анной все же продолжала связывать некая незримая нить. В один прекрасный вечер я почувствовал вибрацию этой нити, ибо без всяких видимых причин, нисколько не превысив обычную норму употребления коньяка, я ощутил, как развеивается тоска и на смену ей приходит предчувствие радости. Я стал воображать себе различные картины своего скорого свидания с Анной (не сомневаясь в том, что предчувствие связано именно с приближением этого свидания), и, погруженный в сладкие грезы, через некоторое время задремал. Во сне мне представилась в лицах следующая волнующая сцена.

Анна (бросаясь мне на шею). Ты здесь! Я хочу чувствовать, слышать, знать только одно, только то, что ты здесь!

Я. Анна, моя Анна! (Обнимая ее.) Господи, ты снова даровал мне слезы.

Анна. О, мой любимый!

Я. Вдохни от полноты сердца в эту иссохшую, опустошенную, разбитую грудь новую любовь, новые восторги! (Впиваюсь поцелуем в ее уста.)

Анна. Ненаглядный!

Я. Какая отрада! Какая отрада! Воздух, которым ты дышишь, напоен радостной, молодой жизнью. Любовь и верность — вот те цепи, что удержат здесь закоснелого бродягу.

Анна. Мечтатель!

Я. Ты не чувствуешь, что значит небесная роса для жаждущего, который из безводных сыпучих песков житейской пустыни вернулся в твои объятия.

Анна. Не чувствую, друг мой, блаженства несчастного, который снова прижимает к сердцу свою заблудшую, потерянную, единственную овечку?!

Я (у ее ног). Анна!

Анна. Встань! Встань, дорогой! Я не могу видеть тебя на коленях.

Я. Оставь! Я же всегда на коленях пред тобой, мое сердце всегда преклоняется перед твоей беспредельной любовью и добротой!

Анна. Ты снова со мной!.. Я не узнаю, не понимаю себя! А, в сущности, не все ли равно?

И так далее. Иной педант с торжеством укажет мне на то, что вся вышеприведенная трогательная сцена позаимствована мною (с незначительными изменениями) из драмы Гете. В ответ я мог бы для примера указать на современного поэта В.Пеленягрэ, большинство произведений которого построены на литературных заимствованиях. И что же, разве Пеленягрэ бедствует?! Вовсе нет. Более того, все книжные магазины наводнены его сочинениями, из чего следует, что поэт он популярный и широко читаемый. Но я не стану приводить подобных примеров, поскольку это слишком легкий способ доказать свою правоту. Обращусь лучше к здравому смыслу читателя. В самом деле, разве противоестественно то, что образованному человеку (то есть в данном случае — мне) привиделась в забытьи не какая-нибудь жалкая самодеятельность, а отрывок из драмы почтенного классика? И если подобное действительно произошло (а я не вижу в этом ничего странного), то не честнее ли поместить в текст романа те слова, что были, пусть и в забытьи, услышаны и прочувствованы, нежели по каким-то далеким от литературы соображениям вымучивать другие им в замену? "Искусство — дело не людское, а божественное, и потому в нем нет места ложно понятым отношениям собственности" (см. В.Пеленягрэ, авторское предисловие к сборнику стихов "Фаллоцвет"). И разве не разумнее облекать свои чувства в чеканные фразы гения, лучше которого, как видно из вышеприведенного отрывка, все равно не напишешь, чем самонадеянно пытаться с этим гением соперничать? Наконец, если многие недоумки считают возможным и естественным демонстрировать на людях дорогие автомобили, меха и драгоценности, то почему бы мне не поступать точно так же с моей образованностью, обладать которой несравненно почетнее хотя бы потому, что ее невозможно ни у кого украсть? А ведь в нынешней России я, вероятно, единственный, кто читал драмы Гете, и это дает мне право требовать от общества и от властей уважения, а также и постоянного внимания к моим скромным материальным нуждам.

Из дремоты меня вывело щелканье дверного замка. Я вскочил с кресла, словно подброшенный пружиной. Да, это вошла Анна, и, Боже, как она была хороша! Все те же точеные черты, все те же живые, ясные глаза, которые я так любил целовать, те же роскошные черные волосы, поблескивающие электричеством, та же позолоченная загаром шелковистая кожа… Я бросился к ней и, что-то неразборчиво бормоча, заключил ее в объятия. Читатель извинит меня за столь бесцеремонное поведение, если вспомнит о том, сколько времени у меня не было женщины. К тому же я к моменту появления Анны уже успел употребить почти всю дневную норму коньяку. "Пойдем, моя мышка, — бормотал я, с трудом вновь обретая дар речи. — Твой мышонок так соскучился без тебя… Ну не упрямься, моя курочка, будь умницей. Твой петушок сейчас тебе покажет кое-что…" Анна сначала растерялась перед таким неожиданным напором,

однако вскоре я с радостью почувствовал, что она начинает разделять мой пыл. Продолжая бормотать какие-то нежности, я с помощью тактичных толчков продвинул ее до кровати, а затем ловко подставил ей ножку. Мы рухнули на кровать, однако платья на Анне к этому времени уже не было — я успел его снять, благо оно и держалось-то всего на двух тоненьких лямочках. Махнув рукой на дальнейшее раздевание, я извлек свой мужской таран и с недоверием посмотрел на него. Он показался мне до странности маленьким — если бы его величина хотя бы приблизительно совпадала с силой моего желания, он должен был бы достичь поистине чудовищных размеров. Однако я тут же отбросил эти не идущие к делу мысли и ринулся на любимую, которая с не меньшей пылкостью привлекла меня к себе. Ни у одной женщины в мире не могло быть такой упругой плоти, такой шелковистой кожи, такого благоуханного дыхания; ни в одной не сочетались так гармонично скромность с бесстыдством, ни одна не целовала так пьяняще, не двигалась так умело, не обнимала так страстно; только в устах Анны любовные стоны и вскрики звучали такой волшебной музыкой, способной побудить к любовной деятельности даже покойника. Последовавшая ночь была изумительной — предлагаю читателю принять это сообщение на веру и не интересоваться прелестными подробностями нашего взаимного обладания, дабы не вынуждать меня быть нескромным. Должен, однако, с грустью сознаться в том, что под утро дуновение грусти пронеслось над нашим ложем, потому что в бледных лучах рассвета я впервые заметил на лице любимой нездоровую одутловатость, вызванную, несомненно, беспорядочным образом жизни. Кроме того, я не мог не отметить про себя, что те откровенные беседы, в которых прежде проходила у нас немалая часть ночи, теперь как-то не складывались — Анна явно догадывалась о том, что ее рассказы о роскошной жизни не вызовут у меня отклика, а я в своих попытках завести разговор о проблемах творчества не был поддержан Анной — она отделывалась только вежливым хмыканьем и угуканьем. Дабы подавить подступающую невольно горечь, я вновь яростно бросался в водоворот плотских наслаждений, и должен сознаться: к тому времени, когда мы с Анной заснули наконец друг у друга в объятиях, я уже утратил способность размышлять и анализировать — мне хотелось только бездумного отдыха в уютной колыбельке из ароматных волос и нежной плоти.

Проснулся я, да простят меня дамы, от могучей эрекции, которая, казалось, перечеркивала все наши ночные восторги. Однако Анна спала так сладко, что я не решился беспокоить ее своими домогательствами, осторожно разомкнул кольцо ее рук и направился в душ. После вчерашнего коньяка и последовавшей за ним бурной ночи я чувствовал себя слегка ошалевшим, однако контрастный душ, легкий завтрак и пара чашек чая "Нефритовый слон" прояснили мой мозг и вновь вселили в меня тягу к работе. Я принялся шлифовать начатый накануне сонет, а в порядке отдыха строчил рецензии на порнофильмы, заказанные мне одним скандальным хард-рокерским журнальчиком, который, несмотря на свой полуподпольный статус, на удивление честно платил. Бесплатно же я не работал из принципа, хотя в деньгах и не нуждался (да и кто в них по-настоящему нуждается, если сыт, одет, обут и живет в теплом доме?) — поскольку, проявляя дешевое бескорыстие, я сбил бы цену на писания других, малоимущих литераторов, которых нынешняя жизнь вынудила считать каждую копейку. В этих неторопливых занятиях я забыл о времени, и когда я наконец услышал легкие шаги босых ножек по ковру, было уже три часа дня. Анна, еще совсем сонная, пришла в кухню, чтобы выпить чаю (от вульгарного кофе я ее отучил). Она встретила меня радостной улыбкой, подставив губы и глаза для поцелуя, и вскоре удалилась в ванную, а я вернулся к своим занятиям, с трепетом ожидая ее прихода — прежде она всегда приходила посмотреть, что я делаю, высказывала разные смешные замечания, а потом сворачивалась на диванчике с книгой. Однако ожидание мое было тщетным: я слышал, как Анна бродит по квартире, включает и выключает телевизор, звонит кому-то по телефону и потом вновь бродит туда-сюда… Постепенно в моей душе стало накапливаться глухое беспокойство. Я отправился на кухню, сделав вид, будто захотел еще чаю, и столкнулся там с Анной, которая, с небрежно убранными волосами, в полурасстегнутом халате, сидела там у стола с сигаретой, зевая во весь рот. Посмотрев на меня пустым взглядом, она поднялась и вышла — казалось, будто ее гнетет какая-то неотвязная дума. В растерянности я вернулся в свой кабинет, но шлепанцы Анны, которые продолжали шаркать то там, то сям, постоянно сбивали меня с мысли. В квартире все более сгущалась атмосфера беспокойства и нервозности. В конце концов я не выдержал, разорвал в клочки рецензию, над которой тщетно трудился, и, злобно бранясь сквозь зубы, бросился к комнате Анны. Когда я вошел, она расхаживала из угла в угол, прижав к уху ненавистное мне изобретение бизнесменов — мобильный телефон. В ее свободной руке дымилась сигарета. Она произнесла в трубку: "Извини, я перезвоню через полчасика", отключила связь и устремила на меня выжидательный взгляд, в котором явственно читалось раздражение. "Не много ли ты куришь? — вкрадчиво осведомился я. — Может быть, тебя что-то нервирует? Так ты скажи, не стесняйся". Анна в ответ только фыркнула и снова принялась ходить по комнате, огибая меня, словно некий неодушевленный предмет. Разумеется, это неприятно меня задело. "Ну что ты ходишь взад-вперед? — обратился я к ней. — Стоит ли так маяться? Скучно тебе? Хочешь вернуться обратно к своим толстосумам? Небось и приглашеньице уже получила… Ну так поезжай, я тебя не задерживаю". Анна, однако, не решилась сразу поймать меня на слове, сознавая, что такой отъезд будет напоминать открытый разрыв, причем без всякой провинности с моей стороны. Поэтому она лишь снова фыркнула и продолжила свое хождение. "Поезжай, поезжай, — настаивал я, уже не в силах остановиться и чувствуя, как в душе закипает ярость. — Там вокруг тебя будет суетиться множество холуев, любое твое желание будет тут же исполняться, все будут с восторгом смотреть тебе в рот, какую бы глупость ты ни сморозила… А сколько поклонников, богатых и красивых!.." — "Когда это я говорила глупости?!" — перебила меня Анна, внезапно остановившись и посмотрев на меня в упор. Лицо ее побледнело, карие глаза потемнели и стали бездонными, ноздри раздувались — в гневе она была ослепительно хороша, но это уже не могло меня укротить. "Увы, — сказал я язвительно, — вероятно, твои подхалимы тебе внушили, что можно не иметь возвышенных интересов, ничего не читать, не общаться с умными людьми и при этом продолжать изрекать умные вещи. Должен тебя разочаровать: в последнее время лично я ничего умного от тебя не слышал". — "Я не знала, что нужна тебе в качестве какого-то лектора! — взвилась Анна. — По-моему, ночью ты хотел от меня чего-то другого!"

— "Хотел и получил, за что крайне признателен, — кивнул я. — Но на самом деле я хотел бы всего того, что ты можешь дать, а не только постельных радостей. Кстати о постельных радостях: осмелюсь тебе напомнить, что если не считать минувшей ночи, то свой супружеский долг ты исполняла последний раз уж и не упомню когда… Но это так, к слову. Поверь: будь мне от тебя нужен только секс, я давно махнул бы рукой на твой образ жизни и не вел бы с тобой неприятных разговоров. Ты и сама прекрасно это понимаешь, хотя и стараешься повернуть все так, будто я хочу тебя унизить, подавить твою личность, стеснить твою свободу и тому подобное. Дорогая, поверь: я люблю тебя, и потому мне больно смотреть, как ты лишаешь себя самых высоких, самых чистых удовольствий этой жизни, и все из-за обычной духовной лени. Да, я сам призывал тебя к беспечности, но беспечность мудрых людей состоит в том, чтобы не придавать значения власти, богатству и прочим мирским приобретениям, которые мешают творчеству. Ты же не придаешь значения ничему, кроме низкопробных удовольствий, не нарушающих духовной праздности. Поэтому не стоит напоминать мне о моих словах: ты полагаешь, будто живешь беспечно, а на самом деле просто бессмысленно. Беспечный человек во имя творчества легко откажется от чего угодно, а откажешься ли ты от своей легкой жизни? Вряд ли — я же вижу, как ты рвешься обратно, и мне очень больно на это смотреть. Я и сам большой ценитель плотских удовольствий, но я при этом не забываю, что они доступны любому животному, я же на своем веку намерен насладиться еще и тем, что доступно мне только как человеку. Я и тебя призываю к тому же, но твой папаша, видимо, вбил тебе в голову, что любое духовное усилие ниже твоего достоинства. К сожалению, без усилий человеком в полном смысле слова стать нельзя, а значит, нельзя и насладиться тем, что человеку свойственно. Лень, дорогая моя, несмотря на свой безобидный облик, один из семи смертных грехов и мать всех пороков, а также, наряду с тщеславием, самый удачливый ловец неопытных душ. И не надо утешать себя тем, что в ловушку вместе с тобой попадают многие миллионы — ловушка от этого не делается менее опасной. Загляни в свою душу и признайся: ты ведь стремишься к своим ничтожествам вовсе не потому, что высоко их ценишь — просто с ними можно бездумно плыть по течению времени, подобно сама понимаешь чему…"

В продолжение всей моей тирады Анна молчала, глядя на меня исподлобья. Порой мне казалось, будто она готова перебить меня, но с ее уст не срывалось ни слова. Видимо, в ее душе шла нешуточная борьба: возразить мне по существу она не могла, поскольку моя правота не подлежала сомнению, однако согласиться со мной значило отказаться от привычного образа жизни и привычного окружения, а это было уже выше ее сил. Анна искала какой-то выход, какую-то увертку, пусть недобросовестную, и нашла ее, решив обидеться на неосторожно вырвавшееся у меня сравнение (хотя, признаю, и грубоватое по форме, однако абсолютно точное по своей сути). Ее обида выглядела настолько неестественно, а упреки в мой адрес звучали так театрально, что мне даже противно здесь их приводить. Прежде я не слыхал в голосе любимой таких базарных ноток и не замечал в ее поведении такой вопиющей безвкусицы — похоже, что в круизе со своим папашкой она многому научилась. В конце концов она, несмотря на мое упорное сопротивление, вытолкала меня из комнаты, заперлась на ключ и принялась, судя по доносившимся изнутри звукам, собирать вещи. "Что ж, собирайтесь, собирайтесь, сударыня! — воскликнул я и сардонически захохотал. — У вас не было предлога для дезертирства, но вы его нашли. Да-да, именно дезертирства, ибо вместо того, чтобы поддерживать в жизненной битве меня, труженика и бойца, вы ищете для себя легкой жизни. Что ж, ее-то вы найдете, однако не найдете счастья… Вот попомните мои слова!" Дверь комнаты с треском распахнулась, так что я едва успел с негодующим воплем отскочить в сторону, и Анна, размахивая чемоданами, гордо промаршировала к двери. Там она, однако, замешкалась — дверь была заперта, и ей пришлось поставить чемоданы, а руки, дрожавшие от волнения, не дали ей быстро справиться с замком. Тут я осознал наконец горестный смысл происходящего и простонал, ни к кому не обращаясь: "Почему мне было суждено родиться на свет? Почему так полюбить? Почему я не внял много раз посетившей меня мысли расточить свою нежность, свое честолюбие под другим небом, на другие предметы? Почему я не бежал? Почему, ах, почему меня неизменно влекло обратно? Я готов упрекать вас, сударыня, готов бранить себя, проклясть, и, однако, задумываясь в этот миг над своей участью, я не могу пожелать, чтобы все сложилось иначе, ибо по-прежнему почитаю себя счастливцем даже в несчастье". Когда Анне все же удалось открыть дверь, я машинально последовал за ней на лестничную клетку. Услышав мои шаги, она не стала задерживаться у лифта и побежала вниз по лестнице, а я затрусил следом, выкрикивая ей в спину последние фразы вышеприведенной тирады. Когда мы оказались в вестибюле, на нас с удивлением уставились охранники и какие-то деятели из домоуправления. Точнее, их внимание привлек в первую очередь я, поскольку одеться я забыл и потому появился на людях в дезабилье. Заметив, что привлекаю внимание, я остановился и в нерешительности затоптался на месте. В моей душе еще теплилась надежда, что Анна опомнится и вернется, однако она вместо этого обернулась и бросила: "Приживал!" — довольно-таки склочным тоном — мне даже сделалось стыдно за нее перед посторонними. На язык мне просился едкий ответ, но я сдержался и лишь вновь разразился презрительным смехом. Задержавшись на миг возле чиновников из домоуправления, Анна что-то раздраженно им сказала, кивая на меня, и те подобострастно закивали в ответ. Я счел за лучшее ретироваться в квартиру, однако отдохнуть и привести в порядок свои чувства мне не дали: вскоре раздался требовательный звонок в дверь, — это представители домовой администрации пришли для делового разговора. Я ждал подобного визита, а потому, уже одетый и чисто выбритый, не замедлил их впустить. Чиновники, несмотря на то, что я, покуда жил в этом доме, частенько баловал их подарками, щедрыми чаевыми и даровыми билетами на наши концерты, повели себя с лакейской наглостью. "Вам, уважаемый, хозяйка квартиры велела съезжать", — ухмыляясь, сообщили они и выжидательно уставились на меня, ожидая, вероятно, увидеть сцену глубочайшего отчаяния. "Велела — значит, съеду", — равнодушно пожал я плечами и зевнул. "Велено прямо сейчас", — с металлом в голосе заявили эти жалкие холуи. Я пристально посмотрел на них и с расстановкой произнес: "Да, я уйду. Вы заставили меня устыдиться, но не думайте, будто я унижен. По праву рождения я могу притязать на первые должности в государстве, этих преимуществ никто у меня не отнимет, а того меньше дано людям вырвать из моего сердца страсть, которую я испытываю к своей повелительнице. Передайте ей, каким счастьем подарил меня сей роман, передайте ей, что все унижения ничто по сравнению с прискорбной необходимостью от нее удалиться, жить в местности, где я даже мельком не смогу увидеть, как она проезжает мимо, но ни ее образ, ни надежда не покинут моего сердца, покуда я жив. Скажите это ей. Вас, остальных, я презираю. Вы копошились вокруг моей страсти, как жуки вокруг цветущего дерева, вы могли уничтожить листья и превратить меня среди лета в нагой сухостой, но ветви и корни вы не смогли повредить. А теперь летите туда, где вы найдете новую поживу".

Похоже, речь моя произвела впечатление даже на низменную натуру домоуправов, поскольку они не двинулись с места, когда я умолк, и лишь тупо таращились на меня, словно пытаясь высмотреть во мне то, что так резко и бесповоротно отделяло меня от их жалкой породы. Я же лишь к концу своей речи спохватился, заметив сходство своей речи с монологом героя одной из драм Гете. Подозреваю, что и во время перепалки с Анной я не удержался и пустил в ход цитаты из веймарского гения. А что тут такого, собственно говоря? Эти старики умели выражаться ярко и доходчиво, так не лучше ли повторять их чеканные слова, нежели спесиво изрыгать самодельный словесный суррогат? Прежде чем чиновники опомнились, я подхватил сумку с самыми необходимыми в бродячей жизни вещами (эту сумку я всегда, то ли по привычке, то ли из суеверия, держал наготове), размашистыми шагами покинул квартиру и устремился вниз по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки. По пути я размышлял о том, что Господь Бог, творя человека, не сумел сделать его гармоничным существом, ибо на примере Анны хорошо видно, насколько невыносимым грузом для большинства людей является их собственная душа, наилучший дар Бога. Душа поднимает голос, пытаясь заставить человека идти достойным путем, путем творчества, однако этот голос глушат всеми возможными способами: приобретательством и эстрадой, чтением детективов и спортом, дачными хлопотами и телевидением, женщинами и разгулом… Я мог бы без труда продолжить этот печальный список, но цепочка моих мыслей внезапно оборвалась. Знакомый двор, куда я вышел, выглядел как-то странно — не слышно было людских голосов, замерла в мертвенной неподвижности листва деревьев, солнечные лучи, казалось, стремились выжечь глаза, а тени сгустились, словно осколки ночи, и стали резкими, словно очерченные ножом. Я вдруг затрепетал, всей кожей почувствовав опасность — такого со мной не случалось даже в самые насыщенные покушениями дни. Видимо, любовь Анны и впрямь каким-то мистическим образом оберегала меня от вражеских козней — недаром я назло бесчисленным опасностям оставался цел и невредим, — а с нашим разрывом я лишился этого покровительства, и мое чуткое телесное естество сразу с ужасом ощутило свою беззащитность перед лицом врагов. А враги были близко — я заметил, что в чердачном оконце дома напротив замигали белые огоньки, возле моего уха свистнула пуля, но едва я нагнулся, собираясь пуститься в бегство, как страшный удар в голову швырнул меня на асфальт и помрачил свет дня в моих глазах.

Читатель, видимо, догадался, что я не был убит, а только ранен — иначе как бы я смог написать о происшедшем? Пуля не пробила череп, пройдя по касательной, однако, будучи выпущенной из мощного оружия, беспощадно сотрясла мой бедный мозг. В результате несколько дней я пребывал в глубоком забытьи, причинив масу тревог и волнений нашему редактору жизни — ведь именно Евгений подобрал мое бесчувственное тело, отвез его в больницу и затем не отходил от моей кровати, охраняя меня и следя за тем, как медицинский персонал исполняет свой долг по отношению ко мне. Даже в забытьи я порой слышал, как он распекает врачей, нянечек и медсестер. Возвращение из темной бездны, в которой я пребывал, происходило постепенно — вначале меня начали посещать разные смутные видения; мало-помалу они становились все отчетливее и уже не прекращались, следуя подряд друг за другом, однако я не буду их здесь пересказывать ввиду их бессвязности и того крайне эротического характера, который они со временем приобрели. Например, мне привиделось, будто я, обнаженный, купаюсь в теплом море с также обнаженной прелестницей и яростно преследую ее на мелководье, однако развить нужную скорость мне мешает мой напряженный уд. После изнурительной погони красавица наконец выбивается из сил и подпускает меня к себе, стоя на подводных камнях возле облепленной водорослями скалы. Я подплываю, заключаю красотку в объятия и затем начинаю с лихорадочной поспешностью пристраиваться к ней, неловкий от желания и от отсутствия надежной опоры под ногами. Внезапно камни уходят у меня из-под ног, я погружаюсь в воду с головой, и вода мгновенно наполняет мой разинутый в крике рот… К счастью, это видение, такое сладостное вначале и такое неприятное в конце, оказалось последним, поскольку я, почувствовав, что захлебываюсь, от ужаса очнулся. Открыв глаза, я увидел перед собой туповатого вида медсестру, весьма неловко вливающую мне в рот манговый сок, и услышал свой собственный кашель.

Евгений тут же отпихнул медсестру и собрался уже разразиться бранью по ее адресу, но внезапно заметил, что я открыл глаза, и испустил восторженный крик. Следующие два часа прошли в довольно докучных медицинских заботах: Евгений, носясь по больнице, словно комета, собрал вокруг моей кровати целый консилиум врачей, и по его настоянию я должен был рассказать эскулапам, что меня беспокоит. Меня же не беспокоило ничего, кроме крайней слабости, каким-то парадоксальным образом сочетавшейся с богатырской эрекцией. Кроме того, мне очень хотелось есть. Врачи сосредоточенно выслушали меня, пообещали прислать мне на ночь опытную медсестру, чтобы не дать гипервозбуждению перерасти в приапизм (этого их выражения я по своей тогдашней неопытности не понял), а до того порекомендовали мне усиленно питаться, однако избегать тяжелой и трудно перевариваемой пищи. Наконец мы с Евгением остались вдвоем, и он принялся меня кормить, словно огромного прожорливого птенца. Попутно он сообщил мне новости, которых накопилось не так уж много. Мои преследователи попытались было сунуться в больницу, но им пришлось удалиться с потерями, так как Евгений на подступах к больнице расставил своих людей. Вдобавок и персонал больницы поднял шум из-за перестрелок на их территории, газеты шум подхватили, и в итоге какое-то время я мог чувствовать себя в безопасности. Рассказав мне все это, Евгений внимательно посмотрел на меня: он заметил, что после кормежки я разомлел и глаза у меня слипаются. "Евгений, расскажите мне сказку", — пробормотал я капризно — положение больного нравилось мне тем, что давало право на капризы. Евгений тяжело вздохнул — подобных просьб ему еще не приходилось выполнять — но затем, наморщив лоб, собрался с мыслями и объявил:<<"Принцесса и гном" — сказка в стихах. Да-да, в стихах, — подтвердил он, видя мое удивление. — Я ведь немножко пописываю, только все как-то стеснялся вам сказать…>> Сгорая от любопытства, я приготовился слушать. Расказанную Евгением сказку я для удобства читателей я привожу здесь без всяких ремарок вроде "входит медсестра" или "медсестра выходит", поскольку они только затруднят восприятие, а само произведение ничем не обогатят. Итак, "Принцесса и гном".

* * *

Однажды в замке король могучий устроил праздник для всех дворян.

Все приезжали в костюмах пышных, огни сияли, гремел оркестр.

Король устроил все это дело лишь для принцессы, а сам-то он

Гораздо больше любил в теплице растить томаты и огурцы.

Но так принцесса к нему пристала, что очень скоро он проклял все

И, чтоб от детища отвязаться, издал о празднике он декрет.

Программа праздника в том декрете была расписана от и до,

Была насыщена та программа мероприятьями для гостей.

Помимо танцев и угощенья, перечислялись в программе той

Немало конкурсов, и концертов, и состязаний, и просто хохм.

Забыл сказать я, что было дело на Украине. Был сам король

Национальности непонятной и ридну мову неважно знал.

Но украинкой была принцесса: об этом в школе поведал ей

Физрук-красавец из Львова родом — он всех девчонок пересверлил,

Потом из школы куда-то делся — ходили слухи, что сел в тюрьму.

Принцесса москалей не любила — во-первых, физрук их очень ругал,

А во-вторых, когда от папаши она сбежала как-то в Москву,

То быстро кончилась вся поездка, ибо проклятые москали

Прямо на площади у вокзала ее обчистили в лохотрон.

Для повышенья культуры общей на праздник вызван был гном-поэт:

Поскольку гномов никто не любит за безобразье и склочный нрав,

Они частенько идут в поэты и в темных норах строчат стихи,

Чтоб вылезти затем на поверхность и всех стихами перепугать,

Напиться в стельку после концерта, подраться в каком-нибудь кабаке,

Бредовую ночь провести в кутузке и снова спрятаться под землей.

Забыл сказать я, что из Донецка был по рождению этот гном,

Но жил давно уж в московских недрах и был известен в узких кругах.

Стихи писал он не так уж плохо, как можно было б предположить,

Взглянув на горб его и ухмылку, свиные глазки и красный нос.

Хотя стихи никто и не слушал, поскольку выпить хотели все,

Однако, видя ужимки гнома, смеялась публика от души.

Короче, гном отработал номер, и все бы кончилось хорошо,

Но перебрал он горилки з перцем и стал принцессу на танец звать.

Простой писака — саму принцессу! К тому же ростом — с ее каблук!

Но если честно — нахальству гнома не удивился почти никто.

У москалей ведь богато грошей, и потому из них наглость прет,

Сегодня дочка ему откажет, а он кредитов отцу не даст.

Ну а с другой стороны, откуда у гнома гроши, раз он поэт?

Он просто думает взять нахрапом — решил, наверно, что всех умней.

Но вдруг он все же богатый папик? Ведь москалей попробуй пойми,

Бывает, чувак вполне упакован, хоть вроде с виду полное чмо.

Умная девушка извлекает выгоду даже из москалей,

Хватит сидеть у папы на шее — самостоятельно жить пора.

С другой стороны, какие там гроши, какая польза, раз он поэт,

Ведь он же сюда приехал работать, приехал за деньги читать стихи.

Принцесса думала эту думу, а гном приплясывал перед ней,

Строил гримасы, закатывал глазки и дергал настойчиво за подол.

Дивились люди, глядя на гнома, яка чудна людына — москаль;

Принцесса внезапно разгорячилась и наглому гному сказала в лоб:

"Ну що ты лизеш, москаль проклятый? Богато грошей маешь чи як?

Не маешь грошей? Тоди расслабься, забудь про мене и отдыхай".

Однако гном попался упрямый, как все проклятые москали,

Заладил: "Пойдем танцевать, и точка", — прилип, короче, как банный лист.

Принцессе он мешал веселиться, ни с кем общаться ей не давал,

А подходивших к ней кавалеров он по ногам колотил клюкой.

И вот, надеясь, что он отстанет, принцесса сказала: "Ладно, пийшлы" -

И полетела с ним в вихре вальса, крутя его туда и сюда.

Но кончилось все это очень грустно, ведь гном танцевать совсем не умел,

К тому же был выпивши, так что скоро он зашатался, упал — и тут

Принцесса сдержать не успела шага и наступила ему на грудь.

О ужас! С хрустом в грудку поэта вонзился высокий острый каблук,

Раздался крик, прекратился танец, вокруг поэта столпились все.

Лежал он, раскинувшись в луже крови, и горб ему уже не мешал,

И люстра, как водомет застывший, струила щедро блики над ним.

Улыбка нежная трепетала на посиневших его губах,

И поняла внезапно принцесса, что перед нею лежит Поэт.

Но беспощадное слово "Поздно!" впилось ей в грудь, как каблук Судьбы,

И поняла внезапно принцесса, как мало может власть королей.

Не в пику отцу, и не от досады, и не от желанья что-то иметь -

Впервые в жизни просто от горя принцессе плакать тут привелось.

А гном лепетал: "Принцесса, не плачьте! Мне стыдно, ведь я недостоин слез.

Ведь я же мал, безобразен, беден и сам в беде своей виноват.

Когда любовь меня увлекала в опасный танец больших людей,

Я не сумел ее урезонить — не захотел, по правде сказать.

Я сам виноват — туда, где мелькают огромные ноги больших людей,

Опасно являться малютке-гному и женщин больших опасно любить".


К концу сказки Евгений едва сдерживал слезы, я же по причине общей слабости сдержаться не смог и прослезился. "Блестяще, Евгений! И глубоко, и трогательно! — воскликнул я и пожал автору руку. — Какое это счастье для поэта, когда его редактор сам тоже поэт!" — "Все ваши поклонники — поэты в душе, а я и есть образ ваших поклонников", — просто ответил Евгений. Тогда, завороженный образами сказки, я не обратил должного внимания на эти слова, объяснявшие многие загадки нашей тогдашней, да и нынешней жизни. Все их глубокое значение дошло до меня лишь долгое время спустя и преисполнило меня глубокой благодарностью судьбе, пославшей мне на моем нелегком пути встречи с таким множеством превосходных людей.



Загрузка...