Дети доброй надежды

Среди такого блеска славы,

Побед, которым нет числа,

Во узах собственной державы

Россия рабства дни влекла.

В. Капнист


Глава первая «Дети доброй надежды»

Вели́ко есть дело смертными и преходящими трудами дать бессмертие множеству народа.

Ломоносов


1

Густой туман, павший на столицу Российской империи 7 апреля 1765 года, рассеялся к утру следующего дня.

В теплый, вёдренный день, очень рано, начались похороны великого Ломоносова.

Правительственные «Санктпетербургские ведомости» не оставили потомкам описания этого «великолепного погребения»; они не упомянули о нем ни единым словом, несмотря на то что за гробом ученого шел весь Петербург...

Была пятница, 8 апреля, шестой день пасхи. Остатки зимнего снега быстро таяли под ногами. Весеннее солнце поднималось в утреннем ясно-голубом небе над медленным и торжественным шествием несметных толп народа. В воздухе стоял перезвон колоколов.

Так хоронят героя, знаменитейшее лицо в государстве. За гробом шли сенаторы и вельможи: члены Академии наук и Академии художеств; в белых ризах шествовало высшее духовенство с архиепископом Санктпетербургским и Новгородским во главе.

Русские люди провожали в последний путь Ломоносова, превратив эти печальные проводы в посмертное его торжество. Нескончаемая людская река текла во всю ширь Невского проспекта. За гробом шел народ, в богатырские силы которого горячо верил умерший; народ, которому он предсказал великое будущее, — залогом этого была собственная его жизнь.

Шли хранители его заветов, поборники истинной науки — «дети доброй надежды», как называли в то время выдающихся русских молодых людей.

Были в толпе его учеников и последователей и люди немолодые, уже ставшие известными; были и такие, кому еще предстояло проявить себя. Среди этих разного возраста «молодых» выдвигались: философ Яков Козельский; математик и астроном, преподаватель Морского кадетского корпуса Николай Курганов; «усердные почитатели» Ломоносова — подлекарь петербургского адмиралтейского госпиталя Данило Самойлович и поэт-переводчик Лука Сичкарев.

Понуро шагали мастера и подмастерья — служащие инструментальной и оптической палат «императорской» Академии наук. Шли, как на смотр, искусные русские оптики Иван Беляев и Алексей Колотошин, славный умелец токарного и слесарного дела Филипп Тирютин и мастер астрономической обсерватории Николай Чижов. За ними — в строю мастеровых — следовали безвестные люди: Игнат, Андрюшка, Кирюшка. Но они-то и были самыми первыми помощниками Ломоносова в ряду чудесных строителей изобретенных им приборов — «ночезрительных труб», «горизонтоскопов», телескопов, гигантских маятников, «громовой» и «аэродромной» машин.

Шествовали чины Адмиралтейства; строители боевых кораблей; недавно вызванные из Архангельска парусных дел мастера и плотники; шли наборщики, потрудившиеся над вторым изданием «Грамматики» Ломоносова: такой был на книгу спрос, что ее пришлось «набирать для поспешности в праздничные дни и шебашные часы».

Отдать последний долг Ломоносову пришли разведчики недр российских — маркшейдеры и штейгеры, геодезисты и картографы; пришел кузнец, которого Ломоносов обучил пробирному искусству, — ни имени, ни фамилии его никто не знал.

Явились двенадцать моряков — штурман Осип Шелехов и еще четыре штурмана со своими помощниками и учениками, обучившимися астрономии «под смотрением» Ломоносова: он готовил их к экспедиции для открытия Северного морского пути...

Шествие приближалось к Александро-Невской лавре. Все дружнее становился перезвон колоколов.

Стучала капель. Сильнее пригревало солнце, играя на золотом шитье и оружии: день был от занятий свободный, и в процессии — как олицетворение блеска империи и будущей военной славы России — оказалось немало пажей и кадетов, питомцев военных корпусов.

Пажи были в алых суконных епанчах, белых чулках и башмаках с красными каблуками, в пуховых треугольных шляпах с позументом и страусовым пером. Кадеты — в синих епанчах с капюшонами. Белые перья офицерских шляп колыхались в воздухе, сияли на солнце золотые шарфы и темляки.

Будущие моряки — кадеты и гардемарины — следовали за убитым горем Кургановым — «морским водителем» и «звезд считателем», как они шутя его называли, хранителем ломоносовских традиций, которые он им передавал.

И во всей этой несметной толпе, быть может, только один человек думал о будущем, о том, что настанет день— и счастливая, славная, свободная от крепостных цепей Россия вспомянет Ломоносова от северного Поморья до Черного и Каспийского морей.

Так, видимо, должен был думать, несмотря на свои молодые годы, юноша в алой епанче пажа, с бледным лицом, тонким с горбинкой, носом и задумчиво-печальными карими глазами под косым взлетом бровей.

А за много рядов от него, в шеренге морских кадетов, шагал другой подросток, чуть моложе, широкогрудый, плечистый, с лицом, горевшим от ветра, крутым подбородком и твердыми, как гранит, скулами.

Первый из них был пятнадцатилетний паж Александр Радищев; второй — капрал Федор Ушаков.

Ни юный паж, ни капрал, быть может, даже не подозревали о существовании друг друга, хотя, скорее всего, они были знакомы. Но уж конечно не думали они, что жизненные их пути когда-либо сблизятся и что один из них отдаст все свои силы морской славе России, а другой — и самую жизнь за то, чтобы отечество его стало свободной страной.


2

«Сегодня рано он был погребен в Невском монастыре при огромном стечении народа. На другой день после его смерти граф Орлов велел приложить печати к его кабинету. Без сомнения, в нем должны находиться бумаги, которые нежелательно выпустить в чужие руки».

Так писал о Ломоносове его злейший враг, «академик» Трауберг, другому его врагу — историку Мюллеру, находившемуся в Москве.

Граф Григорий Орлов опечатал ломоносовские бумаги потому, что этого потребовала императрица. «Санктпетербургские ведомости» по той же причине не поместили о похоронах Ломоносова ни одной строки.

Екатерина II считала излишним придавать государственное значение этой всенародной утрате. А чтобы волю ее поняли все, она в день похорон, когда люди еще несли цветы к свежей могиле, надела мундир конной гвардии и отправилась верхом в театр смотреть комедию. Воспитатель цесаревича Павла Петровича Порошин записал об этом в своем дневнике.

Опечатанные рукописи Орлов поручил «привести в порядок» своему секретарю Козицкому и поместить их «в особом покое» в его, Орлова, дворце. Неизвестно, в какой «порядок» привел Козицкий эти бумаги, но они исчезли бесследно. Среди них находилось несколько экономических статей Ломоносова, затрагивавших самый «больной» в то время крестьянский вопрос.

Вопрос этот встал перед Екатериной II в первые же дни ее воцарения и продолжал стоять, как неотвратимая «грозящая беда».

«Внутри империи, — признавалась она впоследствии, — заводские и монастырские крестьяне почти все были в явном непослушании властей, и к ним начали присоединяться местами и помещичьи». Несмотря на пушки генерал-майоров Вяземского и Бибикова, употребленные «не единожды», восстание «не унялось», пока Гороблагодатские заводы Петра Шувалова не были взяты в казну.

Волнениями были охвачены одновременно 100 тысяч крестьян церковных имений, 100 тысяч приписных, которых за сотни верст от дома гоняли на заводские работы, и 50 тысяч помещичьих, то есть всего 250 тысяч человек.

В Шадринском уезде, Исетской провинции, восстали три тысячи крестьян Далматовского монастыря. Они должны были отдавать монастырю пятую часть своего урожая, вспахивать до пятисот десятин монастырской пашни, рубить для монахов дрова, ловить рыбу, возить их товары на Ирбитскую ярмарку, варить им пиво и квас.

Братья Иван и Демид Лобовы, Филипп и Алексей Коуровы образовали «штаб» восстания. Главарем его стал крестьянин Денис Жернаков. Два отряда, вооруженные топорами, рогатинами и дубинами, отчего и самое движение получило название «Дубинщины», отрезали монастырь от Челябинска и продержали его в осаде около двух лет. Только осенью 1764 года удалось войскам покончить с восстанием, распространившимся далеко за пределы монастырской вотчины. След расправы, учиненной карателями, остался в названиях местных деревень Кнутово и Поротово. Трупы повешенных крестьян долго качались на деревьях вблизи монастырских стен.

То же самое произошло на горных заводах — Нижне-Тагильском, Ревдинском, Гороблагодатских, Верхне-Исетском, Невьянском и других. На Невьянском заводе находилось особенно много беглых, укрывшихся там от солдатчины и помещиков. Демидовы охотно их принимали, превращая в своих рабов. Этот пришлый люд сначала отсылался в так называемую «годовую избушку», выстроенную в лесу, недалеко от завода; беглых оттуда не выпускали, пока «расейский лик не превратится в невьянский», — пока не отрастут волосы на голове и борода[122].

Каторжный труд, нужда и «мучительства», которым подвергались приписные уральских заводов, сделались к шестидесятым годам нестерпимыми: заводские приказчики, наказывая «провинившихся», водили их по заводу, «прижаривая у горнов», приковывали к чугунным ядрам, надевали на них железные литые шапки весом в несколько пудов.

Приписные восставали. Но это одинокое пламя вскоре гасло. Еще быстрее расправлялись власти с помещичьими крестьянами, также волновавшимися в разных местах страны. Этот подневольный люд страдал от своих владельцев не меньше, чем приписные: помещики придумали «для своих людей» целую систему истязаний — привязывание рук и ног к палке; прикладывание сургучных печатей к телу; порку солеными розгами, таволгой и крапивой; железные ошейники с гвоздями, плети из сухих воловьих жил.

Бегство было единственным выходом.

Крепостных ловили, наказывали; но они упорно бежали снова. С весны 1763 года владельческие крестьяне Псковской провинции «немалым числом» стали уходить в Польшу. Там они соединялись в большие партии, возвращались на родину и громили усадьбы крепостников.

Тысяча семьсот шестьдесят третий год вообще оказался тревожным для императрицы Екатерины. Нечто вроде заговора было обнаружено среди гвардейцев, недовольных Григорием Орловым и усилением его влияния при дворе. Возникли дела секунд-ротмистра Хитрово, капитан-поручика Гурьева и прочих. Пришлось исключить несколько человек из гвардии и разослать по разным городам империи. Почти одновременно одиннадцать рядовых Преображенского и Измайловского полков были отставлены «по высочайшему повелению» от службы в гвардии, сосланы в Темниковский уезд, Шацкой провинции, и пострижены в монашество в Санаксарском монастыре.

Настоятелем этого монастыря был иеромонах Феодор, в миру — Иван Ушаков, родной дядя Федора Ушакова, обучавшегося в Морском кадетском корпусе. Отец Феодор в прошлом также служил в гвардии и тоже был пострижен в монашество (в 1748 году).

Дело одиннадцати рядовых содержалось в глубокой тайне. Оно было связано с зарождением слуха, будто покойный супруг Екатерины II, император Петр III, жив и скоро «объявится». Слух этот был для императрицы крайне неприятен. Поэтому она приняла меры, и 4 июня того же, 1763 года в разных местах Москвы и Петербурга раздался барабанный бой. Народ бежал на дробь барабана, и ему читали указ, который сама Екатерина назвала «манифестом о молчании». В этом Указе она советовала народу «удаляться от вредных рассуждений, нарушающих покой и тишину».

А спустя год до нее дошли еще более тревожные вести с Урала: там появился казак Федор Слудников, по прозванию «Алтынный глаз»; он объезжал горнозаводские села, называя себя сенатским чиновником и курьером Петра III, расспрашивал, как живут люди, не притесняет ли их начальство, и собирал деньги «на подъем батюшки царя».


3

На сельских и городских рынках давно уже появлялись товары — полотняные, шерстяные, железные и прочие, изготовленные крестьянами, которые оставили хлебопашество и перешли на оброк.

Крепостные графа Петра Шереметева, владевшего старинным селом Суздальского края — Ивановом, начали с того, что красили холсты у себя дома в горшках. Некоторые из этих «горшечников» и продававших холсты вразнос «офеней» мало-помалу сами превращались в фабрикантов, или, как их называли, «капита́листых» крестьян. Самые оборотистые из них скупали у своих односельчан продукты их ремесла, быстро богатели и, оставаясь крепостными, приобретали собственных крепостных людей — с разрешения и на имя своих господ.

Народные промыслы развивались всюду.

Многие помещики сразу оценили достоинство такого способа ведения хозяйства, когда крестьянин кровно заинтересован. Это было куда выгоднее, чем просто увеличивать барщину и оброк. А деньги становились помещику все нужнее: жизнь «роскошного века» требовала больших затрат. И возникал вопрос: не выгоднее ли вообще труд вольнонаемный? Но вопрос этот упирался в уничтожение крепостничества и потому был самым страшным для крепостников.

Между тем с ростом вывоза за границу свободное торговое мореплавание сделалось жизненно необходимым для России. И перед нею с новой силой — уже как неотложный — встал другой вопрос, поднятый еще Петром I, — о выходе к черноморским берегам.

Старания России добиться для своих торговых судов доступа в международные воды отразились и на воспитании кадетов — будущих моряков: с 1764 года в учебную программу Морского кадетского корпуса были включены как обязательные французский, немецкий, английский, шведский и датский языки.

Капралу Федору Ушакову, как и его многочисленным сверстникам, пришлось усваивать все это сразу, вперемежку с навигацией, тактикой, астрономией, математикой и другими предметами, а также практическими занятиями по корабельной архитектуре, шлюпочному учению и проведению примерных стрельб.

Федор Федорович Ушаков родился в 1752 году, вернее всего, в родовом имении своего отца — сельце Бурнакове, Романовского уезда, Ярославской провинции. Город Романов (с 1822 года — Романов-Борисоглебск) — ныне Тутаев (переименован в 1918 году).

Год рождения Ф. Ф. Ушакова до самого последнего времени не был известен и указывался приблизительно — в пределах 1744 — 1745 годов. Гораздо определеннее решался вопрос о месте рождения адмирала: с легкой руки его первого биографа, Р. Скаловского, Ушаков был прочно «прикреплен» к его «родовой» деревне Алексеевке, Темниковского уезда, Тамбовской губернии, и объявлен ее уроженцем. Однако, как сейчас выясняется, верить этим биографическим сведениям нельзя.

В Центральном государственном архиве древних актов, в книге 499-й Герольдмейстерской конторы, хранится документ — «сказка», то есть показание Федора Ушакова за его личной подписью (автографом), полученная от него за неделю до его поступления в Морской корпус. Из этого документа видно, что родовым имением Ушаковых было сельцо Бурнаково, Романовского уезда, Ярославской провинции, где Федор, видимо, и родился и где до 1761 года жил вместе со своим отцом.

Из этого же документа видно, что датой рождения его следует считать 1752 год.

Что же касается деревни Алексеевки, то она является поздним приобретением. А широко известные «тамбовские» подробности о детстве Федора (обучение грамоте у отставного матроса, охота на медведя под руководством деревенского старосты и т. д.) оказываются легендарными и, скорее всего, сочинены монахами Санаксарского монастыря, где Ушаков погребен...

Бурнаково было бедным сельцом: барский дом да двора три-четыре крестьянских «при колодцах и пруде», недалеко от Волги; церкви своей сельцо не имело и состояло в ближайшем приходе — Богоявленском. Да и сам владелец сельца отец Федора, Федор Игнатьевич, вышедший в отставку сержантом и определенный «к статским делам» в чине всего-навсего коллежского регистратора, был небогатый человек.

В одной старинной рукописи, найденной в Ярославле, говорится, что дед адмирала, Игнатий Ушаков, происходил «не от славных боляр», и сведения эти идут, несомненно, от местных, хорошо осведомленных людей. Фраза «не от славных боляр» указывает на принадлежность этой ветви Ушаковых к малоземельному и, быть может, давно обедневшему дворянству. Да и владение их в Романовском уезде было на редкость бедным для XVIII века; недаром, по сведениям сельских старост девяностых годов ХIХ столетия, в сельце Бурнакове насчитывалось всего два двора...

Кадет Федор Ушаков, еще до поступления в Морской корпус, не раз слышал от своих близких о Тамбовском крае, о вековых дубах на берегу задумчивой Мокши, у самых стен Санаксарского монастыря. Настоятелем его был родной дядя кадета — Иван Игнатьевич, в прошлом гвардеец, принявший в монашестве имя Феодора. Благочестивая легенда распространила слух о добровольном уходе от мира этого бывшего преображенца, но в семье Ушаковых знали, что это не так. Было известно, что дядя Иван чем-то прогневил императрицу Елизавету и что в синодских делах хранится ее указ о его насильственном пострижении в монашество. Иван Ушаков (иеромонах Феодор), видимо, и присоветовал своему брату Федору Игнатьевичу купить деревню Алексеевку, живописно раскинувшуюся вблизи озера Санаксара и стоящего тут же монастыря.

Юные годы Федора Ушакова прошли в лесной поволжской глуши. В столицу, на смотр недорослей, он прибыл весною 1761 года. Ярославское происхождение помогло ему попасть в Морской корпус, так как, по указу Петра I, туда принимали в первую очередь дворян новгородских, псковских, ярославских и костромских.

В «лапотной», то есть в простой, грубой одежде (но отнюдь не «в лаптях», как думают некоторые), рослый, сильный и неуклюжий, он первое время смущался, когда к нему обращались, и то и дело краснел. После тихого захолустья — деревенских изб и уездных домишек — здание Корпуса подавило Федора своим величием, хотя это был всего лишь двухэтажный и не очень большой дом на Васильевском острове, на углу Двенадцатой линии и набережной Большой Невы. Но фасад здания — бывшего дома фельдмаршала Миниха — хранил следы украшений, сделанных в начале сороковых годов. Карниз столярной работы изображал трофейные знамена и пушки, а фронтон увенчивали четыре деревянные статуи. Внутри — вдоль лестничных маршей — также красовалась трофейная арматура. В комнатах стояли изразцовые печи, и блеск позолоты еще не сошел с лепных потолков...

Смущение новичка длилось недолго. Прилежный, не по годам серьезный юноша засел за морскую науку, и она крепко пришлась ему по душе. Трехлетний путь кадета от школьной скамьи первого «возраста» до производства в капралы был пройден Федором успешно и совершенно преобразил его. Черты неуклюжести, свойственной подростку, сгладились; появились плавность и достоинство движений, соединенные с силой, которой еще предстояло расти.

С необыкновенным упорством проводил он время за книгою и лишь изредка позволял себе отдых — играл на флейте; она обычно лежала у него на столе.

Однажды, когда кадеты возвращались с «ученья пушками» и уже подходили к зданию Корпуса, дорогу им пересек Суздальский пехотный полк. В воздухе разливалась величавая песня. Потом она замерла, и ударили марш пылавшие белым огнем трубы. Трубы были серебряные; полк получил их за взятие Берлина в 1760 году.

На казачьей лошади проехал полковой командир. Первое, что бросилось Федору в глаза, были худо сшитые, высокие, до колен, ботфорты и грубого сукна гренадерская куртка; затем взгляд его скользнул по сухонькой фигурке полковника, и мелькнуло его лицо.

Русское простое лицо, добродушно-лукавое, немного грустное и вместе с тем необычайно живое. «Суворов!» — сказали в толпе. Ушаков видел Суворова впервые, но уже был наслышан об этом офицере и о его небывалом способе обучать солдат. Всю столицу облетел рассказ о случае на военном смотре. Во время маневров, когда все шло по заранее написанной диспозиции, Суворов со своими людьми внезапно ворвался в траншеи «противника», нарушил диспозицию и смешал все в прах...

Рассуждая об этом, кадеты вспоминали петровский наказ офицеру: не держаться «яко слепой стены» буквы устава, ибо в уставах «порядки писаны, а времен и случаев нет».

Часто вспоминался им и другой завет Петра I, выраженный в историческом приговоре боярской думы: «Морским судам быть!»

С 1764 года началось усиление русского военно-морского флота. Международное положение было тревожным: и турки и шведы могли начать войну в любое время; морским кадетам нельзя было не задуматься над вопросом: по каким тактическим правилам будут сражаться на новых судах русские моряки?

Для умов пытливых это был вопрос спорный. Западноевропейская морская мысль предпочитала осторожность. Федора же Ушакова привлекала решительность, где бы она ни проявлялась: его восхищала тактика Суворова и царя Петра.

Воспитанники Корпуса находились под влиянием русской военно-морской школы, в то время — самой передовой в мире. Одним из ее представителей был корпусный профессор Николай Гаврилович Курганов. Он преподавал математику и астрономию, переводил с иностранных языков книги по военно-морскому и военно-инженерному делу, а также писал стихи. Кадетам были хорошо известны его строки о ботике Петра I:


Сей ботик дал Петру в моря вступить охоту.

Сей ботик есть отец всему Российску флоту.


Ученик Ломоносова, он защищал все русское, самобытное, но не уважал родовитости и любил повторять слова своего учителя: «Кто родом хвалится, тот хвастает чужим».

Курганов был самостоятельный человек. В молодости, когда он преподавал астрономию в гардемаринской роте, там обучал юношей французскому языку иностранец Вентурин. Курганов тоже стал брать у француза уроки, платя ему по десяти рублей в месяц. Деньги эти были по тем временам большие, и ученик не вытерпел: он взял у Вентурина французскую грамматику, переписал ее и начал учиться самостоятельно, не прибегая более к помощи учителя и перестав ему платить. Француз пожаловался А. И. Нагаеву, заведовавшему тогда гардемаринской школой. «Грамматику я велю тебе отдать, — сказал в ответ Нагаев, — а платить Курганову не из чего, ибо сам он получает едва 150 рублей в год...»

Курганов имел обыкновение рассматривать свою записную книжку и читать из нее кадетам. «Наше войско, — напоминал он им особенно часто, — с природы весьма храбро и мужественно, когда оным управляют благоразумные и храбрые начальники». И юные моряки навсегда запоминали эти золотые слова.

Курганов перевел с французского «Новое сочинение о навигации» Бугера и готовил перевод «Науки морской» другого француза — Бурде де Вильгюэ. Используя богатый русский морской опыт, Курганов исправил и дополнил это французское сочинение и добавил к нему целую часть. Он сообщил в нем массу сведений по кораблестроению, навигации, артиллерии и подготовке канониров, а также описал правила эволюции[123] парусного флота, изложив все это более толково, чем Вильгюэ.

Под руководством Курганова кадеты изучали указы Петра I по армии и флоту, «Регламент о управлении адмиралтейства и верфи», «Устав воинский» и «Устав морской».

Главными же пособиями в Морском корпусе были труды С. И. Мордвинова и Ф. И. Соймонова.

Лейтенант Семен Мордвинов был автором «Полного собрания о навигации» — книги учебной, написанной живо, доступно.


Дети, сему учитесь,

Волн морских не страшитесь! —


убеждал он юных читателей в начале своего труда.

Навигатор и гидрограф Федор Соймонов описал западный и южный берега Каспийского моря и положил их на карту; издал также «Экстракт штурманского искусства» и лоцию Балтийского моря — «Светильник морской». Лоцию эту Соймонов сопроводил предисловием, объяснив в нем, что «оный светильник» — голландский, но в настоящем издании — исправленный, так как в русских водах он «весьма неясно светил».

В 1764 году вышла в переводе на русский язык книга французского ученого иезуита Госта «Искусство военных флотов, или Сочинение о морских еволюциях». Это была старая (конца XVII столетия) «тактика», прочно утвердившаяся в западном военно-морском мире. Для своего времени этот труд имел большое значение, но к семидесятым годам XVIII века он уже устарел.

Петровский «Устав воинский» гласил: «Упреждать и всячески искать неприятеля опровергнуть». «Устав морской» требовал таких же решительных действий. Труд же Госта не учил этому. В нем говорилось: «Два в флота могут принудить один другого к бою». Было сказано: «могут принудить», но не было сказано: «должны».

Курганов отзывался об этой книге пренебрежительно. «Гостово сочинение, — писал он, — изданное тому больше 70 лет, редко кто имеет, а после того Кораблевождение и Тактика пришли в немалое совершенство».

Федор Ушаков основательно познакомился с трудом ученого иезуита, но Гост не стал его путеводной звездой...

Весной 1765 года Федор был произведен в капралы. А осенью того же года в Морском корпусе в числе кадетов появился еще один Ушаков — Александр. Отец его — Андрей Степанович — был смотрителем винных погребов «ее величества», а до этого — дворцовым лакеем, каковым он числился в 1743 году.

Происходил Александр Ушаков от немногочисленной ярославско-тверской ветви этой фамилии, бывшей с ярославскими Ушаковыми «одного корня», и приходился Федору Ушакову дальней родней.

Келлермейстер Андрей Степанович в 1751 году умер, а вдова его, Акилина Павловна, около 1760 года вышла вторично замуж за чиновника Придворной конторы, Василия Кирилловича Рубановского, также овдовевшего незадолго до того.

У камер-фурьера Василия Рубановского был брат Андрей, обучавшийся вместе с Александром Радищевым в Пажеском корпусе. Андрей Рубановский, Александр Радищев и Александр Ушаков были закадычные друзья.

В 1763 году окончил Сухопутный шляхетный кадетский корпус и поступил в императорский Кабинет секретарем к Григорию Теплову Ушаков Федор Васильевич, «родом из Нижнего-Новгорода», то есть, точнее, — из Нижегородского уезда. Этот Федор Ушаков, дальний родственник морского кадета Александра Ушакова, стал «другом сердца» и «вождем юности» Радищева два года спустя.

Андрей Рубановский зачитывался в то время Вольтером и штудировал ломоносовское «Письмо о размножении российского народа», которое в списках ходило тогда по рукам. Это было уже вольнодумством. Федор же Васильевич Ушаков держался еще более передовых взглядов. Вместе с братом своим Михаилом, также окончившим Сухопутный шляхетный кадетский корпус, он бывал в доме у Рубановских и, видимо, там подружился с Радищевым. Четверо связанных родством Ушаковых хорошо знали друг друга, и возможно, что адмирал Федор Федорович во дни своей юности также встречался с Радищевым, хотя прямых свидетельств об этом нет.

Впрочем, с мая 1766 года капрал Федор Ушаков уже не имел возможности непосредственно поддерживать свои петербургские связи, так как 1 мая этого года был выпущен из Морского корпуса мичманом и на военном транспортном судне (пинке «Наргин») ушел в дальнее плавание: Кронштадт — Архангельск — Кронштадт.


4

«Господин губернатор Головцын, — писала Екатерина II в Архангельск в июне 1766 года. — Извольте выбрать в вашем месте двух купеческих детей лучших, ежели можно, домов, лет от одиннадцати, которые бы были дети доброй надежды... Оных пришлите ко мне, а я их намерена послать в Англию для обучения коммерции...»


Годом раныше, по распоряжению обер-прокурора Синода И. И. Мелиссино, были выбраны из разных семинарий десять воспитанников, «которые хорошую о себе подают надежду», и также посланы в Англию «дабы в университетах Оксфордском и Кембриджском в пользу государства обучаться могли наук».

С начала шестидесятых годов почти не прекращались такие командировки русских одаренных юношей. Этого требовали развитие научных и технических знаний в России, ее промышленный и культурный рост.

Одним из первых был послан за границу Василий Баженов. Великий русский зодчий провел два года в Париже, получил от короля Людовика XV предложение остаться во Франции, но отверг его и вернулся на родину в 1765 году.

Почти в одно время с ним был командирован в Глазго студент Московского университета Семен Десницкий, впоследствии прозванный «праотцем русского законоведения». Между прочим, он первый поднял голос в защиту женского равноправия в России и одним из первых стал читать лекции на русском языке.

В 1762 году два ученика Ломоносова — Иван Лепехин и Алексей Поленов — отправились в Страсбург: один — для завершения естественно-исторического образования, другой — для изучения юридических наук.

Екатерина II, стараясь придать вид законности своему крепостническому правлению, задумала завести в России европейски образованных юристов, подготовив их из русских, вполне благонадежных людей. С этой целью она решила послать в Лейпциг для обучения в тамошнем университете наиболее одаренных воспитанников Пажеского корпуса. Просмотрев список пажей, она наметила шестерых из них, в том числе Рубановского и Радищева. Против каждой фамилии Екатерина поставила кружок...

Александр Николаевич Радищев родился (20) 31 августа 1749 года, по одним сведениям — в селе Верхнем Аблязове (нынешнего Кузнецкого района, Саратовской области), по другим — в Москве[124].

Отец его, Николай Афанасьевич, имел землю в уездах: Пензенском, Костромском, Боровском, Клинском и Московском. Самым крупным из этих имений было пензенское — село Верхнее Аблязово, а наименьшим — деревня Немцово под Малым Ярославцем. Крестьян у Н. А. Радищева было более 2 тысяч душ.

Николай Афанасьевич служил в лейб-гвардии Преображенском полку, куда был выпущен в 1738 году из Сухопутного шляхетного кадетского корпуса. До нас дошел выданный ему при окончании корпуса аттестат:

«Немецкого языка учит вокаболы и разговоры, арифметику знает, геометрии все части, тако ж и тригонометрию окончал, рисует позитуры тушью нарочито[125], фехтует и танцует посредственно; поведения посредственного».

По этому аттестату следует сделать вывод, что Н. А. Радищев был человек способный и — даже более того — одаренный. Его внук Павел впоследствии писал о своем деде, что он был «довольно образован», знал языки: французский, латинский и польский; нрав же имел крутой.

Первенца своего Александра он до семилетнего возраста держал в деревне, вернее всего — в старом дедовском родовом гнезде — Немцове, где «современницы детства» Радищева-сына — три грустные березы при въезде в усадьбу — запомнились мальчику навсегда.

В память вре́залось многое: порка дворовых в окрестных усадьбах, слезы деревенских обездоленных ребятишек и глухой гром пушек, паливших по возмутившимся на полотняной фабрике крепостным. Владел этой фабрикой Афанасий Абрамович Гончаров, дальний родственник Радищевых. Гончаровские крепостные отчаянно «бунтовали». Тогда в небе Немцова трепетали зарницы крестьянской войны.

Потом промелькнули годы в московском богатом доме Михайлы Аргамакова, родственника матери.

В 1762 году Александра удалось определить в Пажеский корпус. Его привезли в Петербург, и он начал новую жизнь в столице, в отведенном для пажей старом Зимнем деревянном дворце.

Там они жили и учились. Им подавали обед не позже двенадцати часов дня, а ужин — девяти часов вечера, чтобы они могли поспеть во дворец и «служить за высочайшим столом». А «служить» приходилось бесшумно: вся посуда была серебряная, и пажи хорошо знали, что ожидает их, если вдруг нечаянно зазвенеть тарелками, — за это жестоко секли.

И они беззвучно скользили по зеркальным полам в своих зеленого сукна мундирах с красными обшлагами, дутыми желтыми пуговицами и золотыми петлицами, с буклями в пудре и косичками, уложенными в «кошельки».

Был у пажей и другой мундир — парадный. Он стоил семьсот рублей, хранился в придворной кладовой и выдавался лишь в торжественных случаях. Необыкновенно богатый, из светло-зеленого бархата, он был шит по всем швам золотом, отчего и пристала к пажам кличка «золотые господа».

Потом их перевели ближе к дворцу, в каменный двухэтажный дом, выходивший фасадом на Мойку, и ввели в их программу занятий «сочинение коротких комплиментов, принятых в придворном кругу».

Ни из окон деревянного Зимнего дворца, ни из каменного дома, смотревшего фасадом на Мойку, нельзя было увидеть русскую действительность. Да и, казалось, зачем ее видеть «золотым господам»?.. Но именно поэтому и пал на них выбор императрицы, когда она решала, кого из юношей послать в Лейпцигский университет. Ей нужны были «свои» законники, а в пажах она не сомневалась и возлагала на них надежды. Ей не приходило в голову, что тут может быть просчет.

Между тем Александр Радищев, проведя почти все свое детство в деревне, достаточно хорошо знал, что такое крепостной строй. Но он не только видел и наблюдал это бесправие, которое почему-то называли «правом», но еще мучился от стыда за свою родную страну. И, готовясь к дальней поездке, он не переставал думать о своем несвободном отечестве и о возможных путях его к свободе, размышляя об этом наедине с собою и в кругу друзей...

В конце сентября 1766 года были выданы заграничные паспорта русским юношам, посылаемым в Лейпциг императрицей. Каждый из них по своем возвращении должен был стать послушным орудием в ее руках.

Но «дети доброй надежды» отнюдь не все желали готовить себя к этой роли. Один же из них стал впоследствии надеждей новой России, с полным правом заслужив имя «гражданина будущих времен».


Глава вторая «Для славы народа и пользы общества»

Русские так даровиты и тому имеется столько свидетельств, что они догонят и превзойдут в промышленном отношении свободные народы, если когда-либо получат свободу.

Левек, «История России» (1782)


1

Тимофей Иванович фон Клингштедт, вице-президент Юстиц-коллегии лифляндских и эстляндских дел, был, кроме того, вице-президентом и одним из основателей Вольного экономического общества, учрежденного при поддержке императрицы в 1765 году.

Не многие знали, что мысль об основании такого общества была подана Ломоносовым, но и те, кто знал об этом, предпочитали молчать. Великий ученый-патриот, излагая эту мысль незадолго до своей кончины, заботился о «приращении общей пользы», о том, чтобы «всякие люди» участвовали в изучении «экономии» государства и подавали сведения «о погодах и урожаях, о недородах и пересухах»; он считал, что «сельское домостройство всех нужнее», и придавал большое значение народным промыслам — «деревенским ремесленным делам».

Целью же нового «содружества» являлось поднятие доходности помещичьего хозяйства. Граф Григорий Орлов, граф Чернышев, граф Апраксин, князь Голицын и князь Барятинский были учредителями этого общества. Впрочем, опорой его вскоре стали не именитые, но зато более хозяйственные помещики — Болотов, Левшин, Рычков.

Фон Клингштедт был предприимчив. Русское поместное дворянство нашло в его лице деятельного прожектера, выдвинувшего ряд необычных мер. По его предложению были учреждены премии для поощрения кустарных промыслов; так, за лучшее изготовление пяти фунтов тонкой пряжи выдавалось подвенечное платье или тридцать рублей серебром.

В первой книге «Трудов», которые стало издавать новое общество, была поставлена задача: какой из хлебных злаков более всего соответствует распространению русской коммерции и размножение какого из них должно быть поощрено?

Сам Клингштедт ответил на этот вопрос так: пригоднее всего для заграничного сбыта пшеница — ценный и наиболее употребляемый в зарубежных странах хлеб; что же касается России, то употребление белого хлеба простым народом надо считать видом роскоши, «с которым можно сравнить употребление шампанского и бургонского вина знатными людьми».

Слова эти означали, что усиленный вывоз пшеницы якобы не принесет большого вреда государству, так как простой народ все равно не может ее потреблять. Высказав эту мысль, Клингштедт изложил и другую — еще более вредоносную — о превращении России в «хлебный магазейн» западноевропейских стран.

Предложение вице-президента получило дружную поддержку. Но дело было тут не в силе его доказательств, а совсем в другом. Англия, обычно вывозившая на десятки тысяч фунтов стерлингов пшеницу, именно в этом, 1765 году принуждена была разрешить ее ввоз. Лишение крестьян земли и образование пролетариата в связи с началом промышленного переворота резко сократило в Англии производство собственных зерновых продуктов и вызвало спрос на иноземный хлеб.

Поэтому в 1766 году Великобритания заключила торговый договор с Россией, и первое место в русском вывозе заняла пшеница, подобно тому как ранее занимала его пенька.

Южнорусский чернозем, южные районы и порты с новой силой приковали к себе внимание русского господствующего класса, и вопрос о выходе России к Черному морю встал перед ним с еще большей остротой.

Эта задача внешней политики занимала умы русских дипломатов, в то время как другая задача — политики внутренней — волновала помещиков-крепостников: спрос на русский хлеб за границей должен был повысить его производство; но было неясно, каким путем это можно сделать; противоречия давно раздирали среду русских феодалов, и вот назрел вопрос, ставший наконец предметом спора: какой труд для помещика выгоднее — вольнонаемный или крепостной?

В ноябре 1766 года Вольное экономическое общество, по указке императрицы, объявило конкурс на лучшее решение задачи: «Что полезнее для общества, чтобы крестьянин имел в собственности землю или токмо движимое имение, и сколь далеко его права на то или другое имение простираться должны?» В страхе перед народным движением Екатерина предлагала задачу: имеет ли крестьянин право владеть собственностью? Иначе говоря, это была задача о крепостном праве: выгодно ли оно помещикам и быть ли ему по-прежнему или его надо отменить?..

Спустя ровно год члены Вольного экономического общества приступили к рассмотрению ответов. Они были получены от русских и многих иностранных авторов — общим числом сто шестьдесят два.

Все ответы были присланы под девизом, часть которых оказалась до того смелыми и колкими, что это поставило членов жюри в тупик.

Так, на одном из пакетов стояло: «Наконец-то дождались!»

На другом: «Доброжелатель вельмож, но не враг и народа».

На третьем: «Крестьянин питает всех».

Один ядовитый автор намекал на опасность сохранения крепостного права: «Егда благо плывеши, паче вспоминай бурю».

Лучшим было признано сочинение под девизом: «В пользу свободы вопиют все права, но есть мера сему».

Два представленных на конкурс ответа общее собрание уничтожило. Что заставило его пойти на такую меру и кто прислал эти рукописи, осталось навсегда тайной; известно лишь, что они были написаны на немецком языке.

Автором сочинения, признанного наилучшим, оказался «доктор церковных и гражданских прав» в Аахене, французский экономист и агроном Беарде де л’Абей.

Благонамеренный «доктор» заявлял в начале своей боты, что он не намерен исследовать, «каким образом начались общества», ибо это значило бы «подвергать сомнению права царей». Порицая в общем крепостное право, он писал, что крестьянин в рабском состоянии напоминает «медведя», а в свободном — «ласковую собачку», и советовал обратить крепостных в кабальных арендаторов, на особых условиях пользующихся землею своих «господ».

Во второй разряд премированных сочинений попала «российская пиеса под нумером 148». Автором ее был ученик Ломоносова Алексей Поленов, вернувшийся из-за границы в 1767 году.

За пять лет до того он был послан Академией наук в Страсбург для получения юридического образования. Он остался верен заветам своего великого учителя и писал из Германии: «Учусь, чтобы всевозможно служить своему отечеству». Но он не был уверен, что ему дадут «служить отечеству» враги Ломоносова, и даже боялся поддерживать переписку с ним.

В Страсбурге он много работал, слушал университетские лекции и, видимо, встречался с молодым Гёте, также посещавшим в те годы Страсбургский университет. Но жизнь на чужбине не пришлась по душе Поленову. Побывав в Страсбурге, Тюбингене и Геттингене, он пришел к выводу, что большая часть немецких студентов живет безобразно, и отозвался с презрением об их «развратном житье».

Сам же он упорно трудился, занимаясь изучением «российских законов» и все более убеждаясь, что они нуждаются в изменении. «Разбираю я указы и уложения, — писал он об этом, — и, кроме беспорядка, замешательства, недостатка и несправедливости, ничего почти не нахожу».

Возвратившись в июне 1767 года на родину, он решил испытать свои силы на конкурсе, объявленном Вольным экономическим обществом, и, написав на заданную тему работу, успел представить ее в срок.

Не в пример Беарде де л’Абею, обошедшему вопрос о том, «как начались общества», Поленов расширил свою задачу и разработал «исторический» раздел. Глава эта, названная им «О происхождении рабского состояния», объясняла рабство прямым следствием войн.

Точно так же и крепостное состояние он приписывал «насильствию». На главный же вопрос — о крестьянской собственности в России — отвечал: «Крепостной наперед знает, что от своих трудов никакой пользы не получит. От владеющих же собственностью крестьян все государство будет чувствовать великое облегчение: доходы его несравненно возрастут».

Поленов настаивал на запрещении продавать крепостных, считая этот запрет вопросом чести для своего отечества. «Прежде всего, — писал он, — должно помышлять, чтоб для славы народа и пользы общества вывести производимый человеческою кровию бесчестный торг».

«Российскую пиесу под нумером 148» жюри поставило «включить во второй класс и удостоить определенных тому классу преимуществ», кроме... печатания. Поленовская статья увидела свет только. спустя столетие — в 1866 году.

Впрочем, сочинение Беарде де л’Абея также не было напечатано. Тем и кончился первый акт «отвратительной фарсы», поставленной по указу императрицы. Но она уже готовила — и притом с несравненно большею пышностью — столь же отвратительный акт второй.


2

Тридцать первого июля 1767 года в Большом Кремлевском дворце, в Москве, приступила к работе «Комиссия о сочинении проекта нового Уложения», то есть новых законов. Она состояла из 565 представителей, выбранных от всех сословий, кроме крепостных крестьян.

Страх перед ними — как бы они «против воли помещиков сами не взяли свободы», — и заставил Екатерину II поставить этот лицемерный спектакль.

Члены Комиссии (депутаты) получили от императрицы «Наказ», которым должны были руководствоваться. Екатерина выступала в нем как просвещенная монархиня, последовательница французских энциклопедистов, открыто говоря, что для этой цели она «обобрала Монтескье».

Менее известно, что она обобрала не только Монтескье, но еще и Ломоносова. Среди бумаг великого ученого, опечатанных после его смерти Орловым, находились записки, касающиеся «приращения общей пользы», бесследно исчезнувшие с тех пор. Бумаги эти, несомненно, попали в руки Екатерины, и она пользовалась ими при утверждении устава Вольного экономического общества и при составлении «Наказа». Одна из этих ломоносовских статей — рукопись «Письма о сохранении и размножении Российского народа» — в особенности повлияла на текст «Наказа» и даже дала название XII его главе.

В отношении Комиссии тактика Екатерины II была несложной: как можно больше красивых слов и чтобы они расходились с делом!.. Поэтому она писала о равенстве всех граждан перед законом и одновременно издавала указ, запрещающий крепостным жаловаться на «господ».

А «первые» люди, вельможи, которым она поручила быть распорядителями этого спектакля, понимали ее с полуслова. Инструкция же императрицы мало отличалась от ее позднейшего материнского наставления цесаревичу Павлу: «Чего дети повелительным голосом требовать будут, того не давать!»

И все же работа Комиссии должна была стать крупным событием общественно-политической жизни России, ибо государственные крестьяне, пахотные солдаты и однодворцы впервые получили возможность громко пожаловаться на свою судьбу.

Депутатам полагалось жалованье, и они пользовались привилегиями: на всю жизнь освобождались от смертной казни, пытки, телесного наказания и конфискации имущества; кроме того, получали золотую медаль «для ношения ее на золотой цепи».

Для ведения протоколов, или «дневных записок», Комиссии был определен целый штат «особливых дворян с способностями». В их число вошли молодые русские люди, ставшие впоследствии известными и знаменитыми: капитан Михайла Кутузов и сержант Гавриил Державин, а также писатели: Михаил Попов, Александр Аблесимов, Николай Новико́в.

Среди депутатов тоже были ученые и литераторы: сын «токаря Петра Великого», Нартов, историки — князь Щербатов, Миллер и другие. В список членов Комиссии первыми были записаны: генерал-лейтенант Бибиков, князь Вяземский и графы Шувалов, Орловы, Воронцов, Строганов. Далее следовали именитые купцы, чиновники и представители других сословий империи, в том числе — депутаты казачьих войск. Один из них — Тимофей Падуров — впоследствии столкнулся с Бибиковым в совершенно другой обстановке, в разгар крестьянской войны...

На первом заседании, когда выбирали «маршала» (председателя) Комиссии, произошел «некоторый род малого шума», в связи с тем, что выдвинутый кандидатом на это место Бибиков был известен как лютый усмиритель приписных.

Тем не менее булава — знак маршальского достоинства — досталась Бибикову. После этого начались речи депутатов, большею частью — горестные речи о крестьянских бедствиях и нужде.

Английский посланник Каткарт и несколько его соотечественников, упросив графа Шувалова, были допущены на верхнюю дворцовую галерею и наблюдали оттуда заседание Комиссии через забранное решеткой окно.

«...То, что я из него видел, — сообщал Каткарт своему министру иностранных дел, — по мнению моему, не уступает ни по размеру, ни по великолепию плану, составленному Иниго Джонсом[126] для Уайтхолла[127]... Нас ввели в галерею, расположенную над комнатой, где происходило заседание, и отделенную от нее решеткой. В эту минуту заседание еще не начиналось; знакомые мне лица были по большей части военные, одетые в мундиры и украшенные знаками различных орденов... Комната казалась до того наполненной, а различные группы были до того заняты разговором, что невозможно было смотреть на собрание, не вспомнив о пчелином улье. Трон императрицы занимает одну часть комнаты; на противоположном конце и по обеим сторонам расставлены скамьи, как в нашей палате депутатов; налево от трона поставлен стол; подле него — стул для председателя Комиссии, руководящего ходом дела, и другой — для генерал-прокурора, который заседает в качестве члена, назначенного со стороны императрицы, и имеет право делать заявления от ее имени в случае, если бы были нарушены основные законы.

Члены размещены по губерниям, причем из каждого уезда выбран дворянин, купец или ремесленник и свободный крестьянин, и так как места занумерованы, то они садятся в таком порядке. Духовенство имеет лишь одного представителя, который помещается направо от трона.

При открытии заседания все заняли свои места, после чего воцарилась полнейшая тишина... Председатель, генерал-лейтенант, весьма воинственной наружности и кавалер ордена Белого Орла, не имел ни мешка[128], ни трости, но, вставая для того, чтобы говорить, брал в руки булаву, называемую маршальским жезлом...»

Человек «воинственной наружности» делал все возможное, чтобы угодить императрице и соблюсти в зале «надлежащую благопристойность, тишину и молчание». И людей, собравшихся для того, чтобы потолковать о законах, при обсуждении их заставляли молчать...

Комиссия заседала в Кремле до конца 1767 года, а с февраля следующего года — в Петербурге, в Зимнем дворце.

Там-то и разгорелись самые горячие споры, особенно вокруг выступления депутата Коробьина, смело подавшего голос за улучшение быта крепостных.

В прениях выступили 17 депутатов, причем пятеро из них поддержали Коробьина и 12 были против. Один же из возражавших ему заявил, что «сказанное здесь может разгласиться и вызовет, пожалуй, неповиновение своим господам».

Князь Щербатов доказывал дворянское право на крестьянский труд «древней заслугой» дворян Российскому государству, но депутат Хоперской крепости Олейников возразил, что «во время сражения с неприятелем рядовые казаки такою же кровию венчаются, какою и предводители, но рядовые производят и больше действий».

Депутаты жаловались на жестокость помещиков и «отягощение» крестьян.

Но как только речь заходила об освобождении крепостных от власти помещиков, маршал вставал и ударял о край стола булавою.

После этого снова водворялись «надлежащая благопристойность и молчание», и депутатские жалобы теряли прежнюю свою остроту.

Купцы жаловались на «капита́листых» крестьян, явно прокладывавших себе дорогу в «купечество». Так, шуяне требовали пресечь «крестьянские торги и заводы, так как крестьяне совсем сами делаются купцами, а купцов доводят, чтобы и совсем их не было». Того же требовал и депутат города Уфы — Подьячев. Но выборный от Уфимского казачьего войска Бурцов ответил ему, что от местных крестьянских ремесел «купечеству нет ни малейшей обиды, тогда как народная польза весьма велика...»

Николай Новико́в — «держатель дневных записок», — служа в Комиссии, познакомился со множеством вопросов, которые выдвигала жизнь. Здесь открылись ему «язвы общества» и подлинные нужды народа, и тут же зародилась у него идея начать борьбу с темными силами сатирическим пером.

«Держатель дневных записок», унтер-офицер Преображенского полка, твердо знал, что ему делать. А маршал Комиссии, генерал-лейтенант Бибиков, был о в полной растерянности — «ума не мог приложить». Он в ужасе писал, что «его окружают бездны», так как некоторые из депутатов, увлеченные вольнодумством, уже пытаются «предписывать законы верховной власти». Но жизнь выручила его.

18 декабря 1768 года императрица прервала работу Комиссии в связи с нарушением мира Турцией. Был сделан вид, что Комиссия распущена на каникулы. На самом же деле она была разогнана навсегда.


3

Петр I говаривал, что за каждый квадратный фут моря он готов отдать квадратную милю земли.

Это было, разумеется, фразой, и Петр вовсе не собирался выменивать сушу на море; но слова его отражали действительный «водный голод», испытываемый Россией, и ее стремление вырваться на морской простор.

Вопрос о свободе судоходства по Черному морю, поднятый русским правительством в конце XVIII века, до того всполошил турок, что они одно время даже готовились начать землекопные работы, чтобы засы́пать Еникальский[129] пролив.

Переполох этот был вызван дипломатическим шагом Петра I, который, завоевав Азовское побережье и положив в Воронеже начало большому русскому военно-морскому флоту, снарядил в Константинополь первый отечественный военный корабль. В сентябре 1699 года русское 46-пушечное судно «Крепость» бросило якорь против самого сераля султана и произвело пушечный салют. Думный дьяк Емельян Украинцев прибыл на этом судне в Константинополь в ранге чрезвычайного посланника. Он имел наказ Петра I добиваться свободного плавания по Черному морю для русских судов.

Но «султанова величества тайных дел секретарь» Александр Маврокордато объявил Украинцеву, что «Черное море называется у них чистая, непорочная девица, потому что никому не откровенно[130] и плавание кораблям не позволено», и что Порта смотрит на Черное море как на свой внутренний двор.

Между тем, объявляя себя единственно законными владельцами Черного моря, турки обнаруживали плохое знание истории или, быть может, намеренное забвение ее: появившись на берегах Босфора всего лишь в середине XV века, они были недавними пришельцами на этой земле и водах, в то время как предки русских людей — славяне — господствовали там почти с незапамятных времен.

Такими же недавними пришельцами, как турки на Босфоре, были подвластные турецкому султану татары в Крыму. Крымская орда, выдвинутая как форпост Порты в причерноморские степи, жила набегами и работорговлей, угоняя тысячи пленных из Южной Украины, Белоруссии, Польши, Литвы. Жизнь населения на русском юге проходила под вечной угрозой татарских набегов. Крымские города Кафа (Феодосия), Бахчисарай, Карасубазар и Гезлев (Евпатория) были невольничьими рынками, где продавались скованные по десятку украинцы, русские, белорусы, поляки, литовцы. Главным из этих рынков была Кафа, о которой историк XVI века Михалон Литвин писал: «Не город, а пучина, поглощающая нашу кровь».

Но украинская вольница — казаки Запорожской Сечи в первой половине XVII века еще продолжали удерживать за собой Черное море, во всяком случае временами они на нем почти господствовали, как свидетельствует английский посланник в Константинополе Томас Рой.

Так, 1 июля 1622 года он занес в свой дневник:

«Татары пошли опустошать Польшу, а казаки пустились в Черное море и захватили много турецких кораблей. Кафа находилась в великой опасности, даже в самой Порте была тревога».

Еще более яркую запись сделал тот же Томас Рой 20 июля 1624 года — два года спустя:

«9 числа сего месяца козаки на 70 или 80 ладьях (чайках), в каждой по 50 человек гребцов и воинов, пользуясь тем временем, когда капитан-паша отправился в Крым, на рассвете вошли в Босфор... Галиль-паша в эту неурядицу сам провозгласил себя вождем; не имея ни одной галеры готовой и вооруженной, собрал все наличные суда, лодки и баржи, вооружил их и поместил в них от 400 до 500 человек, которые могли быть воинами или гребцами. Конницу и пехоту в 10000 человек разослал для защиты берегов... Мы думали, что эти бедные пираты тотчас удалятся, но они, заметив приближающиеся к ним турецкие лодки, сомкнулись по середине канала близко за́мков и, выстроившись в полукруг, стояли в ожидании битвы; ветер был противный, и сами они напасть не могли. Галиль-паша дал приказ открыть огонь еще издалека; козаки не отвечали ни единым выстрелом, только подплывали то к одному, то к другому берегу, не показывая ни малейшего признака к отступлению. Паша, видя их ловкость и отвагу, боялся напасть на них... Таким образом, целый день до захода солнца они смело стояли и грозили великой, но тревожной столице света и всему ее могуществу; наконец, с своею добычею при развевающихся знаменах, удалились...»

Эту традицию постоянного военного превосходства над турками блестяще продолжили в XVIII веке русская армия и флот.

В свою очередь Порта упорно продолжала считать Черное море своим двором или домом. А к ее упорству постепенно присоединялись происки европейских морских держав.

Опасаясь соперничества русских судов со своими судами на Средиземном море, эти морские державы открыто сталкивали с Россией турок и крымских татар — их вассалов.

И когда в 1769 году, зимой, крымцы подвергли Украину опустошительному набегу, при ханском войске в качестве «наблюдателя» оказался французский резидент в Бахчисарае — барон де Тотт...


Глава третья «Человеколюбивое мщение»

Руби столбы — заборы повалятся.

Пугачев


1

Зимним утром 1770 года на площади многолюдного и богатого села Иванова собралась толпа. Бабы, стуча ведрами, пытались прорваться к колодцу и бранили людей графа Шереметева, которые не давали им подойти к срубу. А графские люди имели указ — никого к колодцу не допускать.

Ночью граф с семейством прибыл по санному пути из Москвы и первым делом объявил, что «берет на себя» лучший в селе колодец. Это была мера предохранения от заразы, так как в Москве вспыхнула чума.

«Черная гостья» появилась сначала на Введенских горах, в Лефортове, а спустя месяц уже свирепствовала в центре города, на Большом Суконном дворе.

Третий год уже шла война. Русское оружие всюду блистательно одолевало турок: армия их была разгромлена при Кагуле, а флот сожжен брандерами при Чесме́. Но русско-турецкая война сопровождалась страшным и опустошительным бедствием — заразительной «моровой язвой». Комиссия, созданная в Москве для борьбы с чумой, писала по этому поводу Екатерине II:

«Сколь ни обширны были земли и моря, объятые пламенем войны, и сколь ни многочисленны были неприятели, — повсюду следы победоносного воинства российского блистали трофеями. Но с таковою видимою силою магометан соединялся из недр суеверного сего народа невидимый неприятель, требующий сугубого сопротивления, непостижимым образом поражавший иногда наши войска...»

Среди врачей, подписавших этот доклад, был штаб-лекарь Данило Самойло́вич, отпущенный по болезни из Дунайской армии и по личной его просьбе направленный в самую опасную по зараженности московскую больницу, куда никто из врачей не хотел идти.

Главный врач Московского генерального госпиталя — Афанасий Шафонский — засвидетельствовал, что Самойлович «по собственному желанию, будучи еще и сам в слабом здоровье, из усердия и ревности к отечеству принял на себя пользование язвенных и всю при том сопряженную опасность».

Вскоре Самойлович заразился. Однако выздоровел и пришел к убеждению, что, однажды переболев чумой, следует уже не так ее бояться... Его самоотверженная деятельность возобновилась. Симонов монастырь, где он работал, представлял страшную картину, но штаб-лекарь оставался на своем посту.

Он призывал врачей прежде всего испробовать на самих себе новые средства борьбы с болезнью и положил начало этой благородной русской традиции, подавая пример другим. Он испытал на себе изобретенный им курительный порошок для обеззараживания зачумленной одежды; этот летучий состав оказался настолько едким, что на обеих руках испытателя появились ожоги и затем — до конца жизни — остались рубцы.

Между тем надвигались грозные события. Большинство помещиков бежало в свои подмосковные имения, оставив своих дворовых людей в Москве на произвол судьбы. Часть фабрик была закрыта, и вольнонаемный рабочий люд уволен. На крепостных же мануфактурах мастеровых заперли и никуда не выпускали. Московский генерал-губернатор П. С. Салтыков закрыл торговые бани. Ремесленники не могли сбывать свои изделия из-за карантина. Цены на съестные припасы быстро росли.

Войска были выведены из Москвы. Порядок в городе поддерживался помощником главнокомандующего генералом Еропкиным; у него было 150 солдат и 2 пушки. А народ говорил, что в Москве — не чума, а горячка, что лекари морят людей в карантинах, и толпился в ежедневных крестных ходах, которые устраивали попы.

Шестнадцатого сентября 1771 года толпа, раздраженная вмешательством архиерея Амвросия, убила его, ворвавшись в Донской монастырь. Генерал Еропкин подавил волнение, пустив в ход у Спасских ворот Кремля пушки. Современник событий — А. Т. Болотов — сохранил об этом страшный рассказ: «...Велел он (Еропкин), — записал Болотов, — выстрелить для единого устрашения, одними пыжами и направив выше голов; и они увидели, что никто из них не убит, не ранен, то, возмечтав себе, что не берет их никакая пуля и пушка и что сама богоматерь защищает и охраняет их, с великим воплем бросились и повалили прямо к воротам. Но несчастные того не знали, что тут готовы были уже и иные пушки, заряженные ядрами и картечами; и как из сих посыпались на них сии последние, а первые целые улицы между ими делать начали, перехватывая кого надвое, кого поперек, и у кого руку, у кого ногу или голову отрывая, то увидели, но уже поздно, что с ними никак шутить были не намерены...»

На месте осталось около ста человек.

Участниками «чумного бунта» в Москве явились главным образом фабричные рабочие, а также дворовые люди и крестьяне. Это был первый гром великой грозы собиравшейся над Россией. Недаром Григорий Орлов предложил весною 1772 года вывезти в уездные города все крупные московские фабрики, «ибо Москва отнюдь не способна для фабрик», а Салтыков спрятал у себя дома язык набатного колокола, возвестившего восстание во время чумы.


2

Двадцать девятого августа 1772 года, в день, когда обычно совершалось поминовение павших на поле брани, в Петропавловском соборе, в присутствии императрицы, цесаревича Павла и членов Адмиралтейств-коллегии, архиепископ Платон говорил слово — похвальную речь русским военно-морским силам, истребившим при Чесме́ турецкий флот.

Рота гардемаринов доставила в крепость флаги и вымпелы, и члены Адмиралтейств-коллегии, флагманы и командиры, взяв эти трофеи, сложили их у намогильного камня с надгробием Петру.

«Известно, — звучал под сводами собора раскатистый голос Платона, — что держава наша со всех сторон окружена морями, да и соседями, кои теми морями владычествовали. Россияне по нещастию тогдашних времен на сие взирали невнимательным оком... И когда мы таким образом дремали, недоброжелатели не без удовольствия внутреннего взирали на сие и, чтоб не пробудились мы, крайне опасалися... Петр начал созидать морские плавающие крепости и составил из них великий Российский флот...

Восстань и насладися плодами трудов твоих! — продолжал, возвышая голос, ритор. — Флот, тобою устроенный, уже не на море Балтийском, не на море Каспийском, не на море Черном, не на океане Северном. Но где? Он на море Медитерранском[131], во странах востока, во Архипелаге, близ стен константинопольских, в тех то есть местах, куда ты нередко око свое обращал и гордую намеревал смирить Порту... Но слыши! Мы тебе, как живому, вещаем, слыши! Флот твой во Архипелаге, близ берегов азийских Оттоманский флот до конца истребил!..»

Потом рассказывали: юный Павел, слушая эту речь, испугался, что прадед и впрямь встанет, а один из вельмож — гетман Разумовский — шепнул соседу, указывая на Платона: «Чого вiн його кличе?.. Вiн як встане, то усiм нам достанеться!..»

Этот анекдот и речь архиепископа передавались из уст в уста.

Дошли они и до канцелярии Сената, где бывший Лейпцигский студент, Александр Радищев, томился в должности протоколиста без малого уже год[132].

Радищев и два его друга — Алексей Кутузов и Андрей Рубановский — возвратились из-за границы на родину в середине октября 1771 года, когда волнения, вызванные чумою, еще не совсем утихли в Москве. Полные сил и надежд, рассчитывая найти в России применение своим знаниям и способностям, они очень быстро разочаровались, увидев вокруг ужасы крепостного права, взяточничество, казнокрадство и полную невозможность прожить честным трудом.

Не имея других средств к жизни, Радищев и Рубановский поступили на службу — протоколистами в 1-й департамент Сената, куда в это же время определился и Алексей Поленов — на должность секретаря.

Кутузов был определен в 3-й департамент — также на «протоколистскую должность», и все трое пожалованы чинами титулярных советников, что было отмечено в февральском протоколе присутствия Герольдмейстерской конторы за 1772 год.

Начальником канцелярии Сената был генерал-прокурор А. А. Вяземский. «Думать» его подчиненным не полагалось. Но «думать» — и притом смело и самостоятельно — было для молодого Радищева равносильно понятию «жить».

И, размышляя о Петре I, о победах русских войск и флота на Дунае и в Архипелаге и сопоставляя все это с «великим отягощением» и «рабским состоянием» народа, он додумался до того, что «самодержавие есть наипротивнейшее человеческому естеству состояние», и позднее внес эту мысль в примечания к своему переводу книги о греческой истории аббата Мабли.

Глухие раскаты грозы, идущей с окраин государства, доносились в столицу: в Яицком городке казаки убили генерала Траубенберга; неспокойно было на Кавказе; в разных местах появлялись самозванцы; то там, то здесь крепостные прирезывали помещиков и сжигали усадьбы своих господ.

Предгрозье чувствовалось и в статьях выходивших в столице сатирических журналов. Они бичевали «язвы общества» — раболепство, взяточничество и бесчеловечность «благородных невежд», ходивших «в золоте и титлами надутых», владельцев тысяч душ, не имеющих души.

Журнал Н. И. Новико́ва «Трутень» еще в 1769 году поместил «рецепт» для больных крепостников: как последнее средство, — если ничто другое не помогало, — рекомендовалось: «дать больному принять волшебных капель от 30 до 40. Сии капли произведут то, что он сам несколько часов будет чувствовать рабское состояние и после сего, конечно, излечится».

Николай Иванович Новико́в, бывший «держатель дневных записок» в Комиссии по составлению нового Уложения, вышел в отставку, ходил теперь в черном пасторском кафтане и башмаках с черными глянцевитыми пряжками, целиком посвятил себя журналистике и блистал своим боевым пером.

В том же, 1769 году ученик Ломоносова — Сичкаев — предпринял еженедельное издание «Смесь» и в двадцать пятом листе «Смеси» поместил свою «Речь о существе простого народа» — одно из самых ранних литературных выступлений XVIII века в защиту человеческого достоинства крепостных крестьян.

«Я никогда не читал, — писал Сичкарев, — похвальной оды крестьянину, так же как и кляче, на которой он пашет...

...И простой народ есть создание, одаренное разумом, хотя князья и бояре утверждают противное... Пусть народ погружен в незнании, но я сие говорю богатым и знатным, утесняющим человечество в подобном себе создании».

А в новиковском «Живописце» за 1772 год появился анонимный, потрясающий своей обличительной силой отрывок «Путешествие в*** И*** Т**"», начинавшийся словами: «...Бедность и рабство повсюду встречались со мною во образе крестьян...»

В сенатскую канцелярию непрерывно поступали дела о злодействах помещиков — истязаниях и даже убийствах ими своих крепостных. Радищев имел законченное юридическое образование и мог свободно разбираться в делах подобного рода, но был бессилен дать какому-либо из них ход. Его знания не находили себе приложения на гражданской службе. То же самое чувствовали и его друзья. Кутузов первый оставил сенатскую канцелярию и отбыл в армию. Собирался последовать его примеру и Рубановский. Радищеву пришлось задуматься над своею дальнейшей службой. И тут, видимо, ему подсказал выход брат его покойного друга Федора Васильевича Ушакова — Михаил.

Посланный в Лейпцигский университет вместе со своим братом Федором, Радищевым, Рубановским и другими студентами, Михаил Ушаков, «наскучив» безрадостным студенческим житьем в Лейпциге, попросился на военную службу по причине «несклонности его быть статским человеком». А в декабре 1768 года он был по указу императрицы прислан в Государственную Военную коллегию и определен подпоручиком в Тобольский пехотный полк.

Полк этот входил в состав Финляндской дивизии, состоявшей под командованием генерал-аншефа графа Брюса. Вернее всего, что Михаил Ушаков посоветовал и своему товарищу перейти из Сената в Финляндскую дивизию, и это послужило косвенным поводом для зачисления Радищева в штаб Брюса в 1773 году.


3

Погожим сентябрьским днем на глухом хуторе, затерянном в Уральской степи, появился отряд казаков. Впереди ехал всадник на буром коньке. Алого бархата шаровары и черная смушковая шапка с малиновым верхом были на всаднике; голубой бешмет ловко стянут в талии золотым кушаком. Сабля да пара пистолетов за поясом составляли его молодецкое вооружение. Росту он был среднего, но широк в плечах и статен; в его смугловатом лице, окаймленном небольшой, окладистой черной бородкой и усеянном мелкими конопатинками, не было ничего грозного; загоревшее на солнце, оно скорее казалось задумчивым и добродушным, а черные глаза — один был слегка прищурен — глядели как бы с усмешкой из-под шапки, сдвинутой набекрень.

Ехавший впереди — Емельян Пугачев, назвавшийся государем Петром Федоровичем, — первый осадил коня.

Его секретарь, Иван Почиталин, достал из мешка пузырек с чернилами, перо и бумагу, лег животом на землю и стал писать.

Пугачев и казаки спешились и молча стояли в отдалении, дожидаясь, когда Почиталин кончит. А он искал путь к сердцу народа и нашел его. Степь дышала осенними травами, и этот первый манифест Пугачева, казалось, впитал в себя запах земли, на которой его написала малограмотная рука.

«...как вы, друзья мои, прежным царям служили до капли своей до крови, деды и отцы ваши, так и вы послужити за свое отечество мне, великому государю амператору Петру Федаравичу... — так начинался этот похожий на песню указ. — Когда вы устоити за свое отечество, и не истечет ваша слава казачья отныне и до веку... Жаловаю я вас рякою с вершин и до усья, и землею, и травами, и денежным жалованьям, и свиньНом и порахам, и хлебным провиянтам, я великой сударь амператор, жалую вас, Петр Федаравичь...»

Этот указ был дан 17 сентября 1773 года. За ним последовал ряд других.

Замечателен указ, посланный Пугачевым, «как гонец», к башкирам. В этом послании он жаловал всех их — «до последка землями, водами, лесами, жительствами, травами, реками, рыбами, пашнями, законами, телами...»[133].

Устно же Пугачев всюду обещал народу «казенную соль давать без денег, а податей и солдатства не брать пять лет и дать им вольность, а дворянской род весь истребить».

И русские крестьяне, башкиры, татары, удмурты, марийцы отовсюду хлынули к Пугачеву. «Хоть бы год один на воле пожить, — слышалось на Дону и Волге, — то все мы теперь помучены!» Разноязычное войско «Петра Федоровича» росло с каждым часом. Он недаром величал себя в указах «всему войску и народам государь».

Нурали-хан киргиз-кайсацкий, его братья — Дусаи, Эрали, Аблай и племянник Сайдали — все были преданы Пугачеву.

«...всевышнего создателя прошу, дабы блистающее войско ваше возвышалось и вы б, учинясь над Отечеством хозяином, многие годы царствовали», — писал к «Петру III» салтан малой орды Дусали.

А «блистающее войско» состояло из русских крепостных крестьян и дворовых, беглых и ссыльных солдат, казаков, колодников, мещан, дьячков, цеховых ремесленников, подьячих; встречались в рядах пугачевцев и дворяне (военные) и купцы. На татарах и башкирах пестрели халаты, а русские были одеты кто во что горазд: иной в женский салоп, иной в серый кафтан, мундир или полушубок; некоторые носили даже священнические ризы. Оружием их были пушки, ружья, пистолеты, пики, дротики, дубины, колья, цепы.

К началу декабря восстание охватило уже все Заволжье на юг и восток от линии Самара — Бузулук — Уфа — Оса — Пермь.

Чем далыше подвигался «Петр Федорович» вверх по Волге, тем гуще становилось его войско. «Народу у меня как песку!» — говорил Пугачев.

«Руби столбы — заборы повалятся!» — наказывал он своему верному воинству, готовому за него в огонь и в воду. Наиболее же близкие к нему люди знали, что он — донской казак, но рассуждали: «Не государь он, а за нас заступит, да нам-то все равно, лишь бы быть в добре».


4

«...Пугачев появился — и тамошней народ пришел в колебание...» Так доносил Военной коллегии сибирский губернатор Чичерин о появлении в Оренбургской губернии народных войск.

С начала 1774 года движение, поднятое Пугачевым, вошло уже в такую силу, что правительство Екатерины II отдало себе в этом ясный отчет. Но средств для подавления восстания не было: главные силы армии воевали на юге с турками. И Екатерина решила попробовать испытанный и гораздо более дешевый способ — подослать к Пугачеву убийц.

Она отправила в Казань, к посланному туда для борьбы с самозванцем А. И. Бибикову, двух «охотников» — братьев Вороновых, «выразивших усердие» ей послужить. Бибикову она написала, чтобы он употребил их «по своему усмотрению». Тот понял намек, принял нужные меры и вскоре же сообщил: «Два конной гвардии известные вашему императорскому величеству во́роны уже несколько тому дней, как в путь свой один за другим полетели. О первом я имею уже известия, что он в Берду (злодейское гнездо) прибыл и там содержится в особой землянке, а о другом еще не знаю; чем окончится их течение, время покажет»

О дальнейшей судьбе «во́ронов» неизвестно; во всяком случае, убить Пугачева им не удалось.

Не менее любопытное письмо получил почти в же время Бибиков от президента Военной коллегии — графа 3. Г. Чернышева. «...между протчими мер принятиями к искоренению злодейства Пугачева, — писал он, — не бесполезно, кажется, быть может и обещание некоторого награждения тем, кто, его живого взяв, приведет к оренбургскому губернатору или же к военным нашим командирам. Таковое обещание помянутым господином губернатором действительно и учинено, но как оно слишком умеренно, то пишу я таперь к господину Рейнсдорпу и находящемуся в Яицком городке полковнику Симонову, дабы учинили они публикацию, что за приведение означенного самозванца живова дано будет в награждение десять тысяч рублей».

А. И. Бибиков был тот самый «маршал» Комиссии по составлению нового Уложения, который поддерживал «пристойную тишину» заседаний, а когда она нарушалась, постукивал о стол булавой. Истории было угодно вторично столкнуть его с одним из депутатов Комиссии — оренбургским казачьим атаманом Тимофеем Падуровым, оказавшимся в армии Пугачева в числе наиболее верных ему людей.

Падуров был взят в плен и впоследствии повешен в Москве, причем в перечне его вин отмечалось составление «угрозительных» писем к оренбургскому губернатору Рейнсдорпу.

Таких грамотеев у Пугачева было много. Особенно бойким слогом выделялся среди них пугачевский полковник Грязной.

«Вы, надеюсь, подумаете, — писал он упорствующему гарнизону «Челябы», — что Челябинск славный по России город и каменную имеет стену и строение — отстоится. Не думайте, приятные: предел от бога положен, его же никто прейти не может. А вам наверное говорю, что стоять — не устоять. Пожалуйте, не пролейте напрасно свою кровь...»

Челябинск и Екатеринбург были осаждены в феврале 1774 года. Пугачевцы заняли городки по верхнему течению Камы и уже перехватывали курьеров на тракте, ведущем в Сибирь. Уже в Красноярске, Томске, Иркутске и других отдаленных городах Сибири принимались меры в ожидании «внезапного случая».

Уральские заводы с приписанными к ним крестьянами, которым Пугачев обещал «избавление от ига работы», доставляли ему артиллерию, боеприпасы и людей. Там же чеканилась пугачевская монета. Бывший депутат, Тимофей Падуров, на допросе показал: «Деньги получали с заводов через заводских мужиков, много ли числом, не знаю; пушки, порох, свинец, ядра — тож с заводов и со взятых крепостей».

Необычны были пушки, удивлявшие екатерининских генералов, отлитые по чертежам, сделанным в штабе Пугачева.

Этими пушками пугачевцы вредили царицыным войскам «не так, как от мужиков ожидать бы должно», применяя вдобавок такие новинки, как навесный огонь, переброску орудий в зимнее время на полозьях, маскировку артиллерии в бою.

Тороватый на выдумку, Пугачев окружен был такими же, как он, простыми, неграмотными, но одаренными людьми. Вместе с ними придумывал он укрепления из льда и снега, передачу писем с помощью бумажных змеев и т. д.

Снова восстали крестьяне Далматовского монастыря. В Пермской губернии крестьяне, присягнувшие Пугачеву, надевали через плечо полотенца с красными вышитыми концами, а в Казанском уезде носили на правом рукаве синий лоскут.

«Пугачев землю меряет и заборы утвердил, — говорил народ, — только столбы еще не поставлены». Справедливый передел земли — вот о чем шептались уже и в Сибири и под Москвой.

Крестьяне ловили помещиков и на телегах доставляли их к Пугачеву; переодетых бар узнавали по рукам или заставляли их выполнять полевые работы; не умевших держать косу или цеп убивали, приговаривая: «Не коси чужими руками, не живи чужим умом!»

За особые заслуги Пугачев награждал серебряной позолоченной медалью, имевшей надпись: «Союзному[134] — яко надежде нашей».

Солдат в пугачевской армии получал 4 рубля в месяц, а в правительственной —1 рубль 50 копеек в 4 месяца.

Гарнизоны городов и крепостей сдавались Пугачеву и присягали ему один за другим.

Да и как было не присягать, когда за ним шла несметная сила народа, которого он сулил пожаловать «солью и хлебом», «рекою и землею», «травами и морями», «законами, пашнями, телами» и обуть «от головы до ног»...

В начале апреля умер Бибиков. Его смерть увеличила растерянность в правительственном лагере. Война на юге все еще продолжалась, а Екатерине нужно было во что бы то ни стало развязать себе руки для борьбы с восстанием — заключить выгодный мир...

В самый разгар лета Пугачев взял Казань, но быстро отступил от нее под давлением Михельсона. В это время ряды его народной армии поредели, так как часть пугачевцев разбрелась, чтобы убрать у себя дома хлеб.

В конце июля Пугачев неожиданно двинулся за Волгу, что стратегически было совершенно правильно, так как правый берег ее был обнажен от правительственных войск.

К началу августа Пугачевым уже были взяты Пенза, Саратов, Курмыш, Алатырь, и отряды его появились в 380 верстах от Москвы, вблизи Арзамаса.

Около ста зарубежных газет помещали известия о восстании Пугачева. Беспрерывно доносили о нем в свои государства находившиеся в Петербурге иностранные послы. Но русское правительство тщательно скрывало от них истинное положение дела, и прусский посланник Сольмс только потому догадался о захвате восставшими Волги, что в магазинах столицы исчезла свежая икра...

Москва готовилась к обороне от Пугачева. Департаменты московского Сената обсуждали ряд оборонительных мер. Предлагалось и предписывалось — «всем присутственным местам все письменные дела, а где есть — денежную казну покласть порядочно в кладовые, замазать и, вооружа приказных служителей (коим ружья будут выданы), стараться каждому защищать свое место...». На случай длительной осады — «хлебов напечь и сухарей насушить довольное число».

В начале июля 1774 года, в трудных обстоятельствах, Екатерина созвала чрезвычайный совет. Речь шла о «спасении Москвы и империи». Граф Петр Панин в порыве отчаяния сказал собравшимся: «Делайте то, что я намерен делать!» А когда его спросили, что же он предлагает, последовал ответ: «Умереть!..»


5

В Тамбовский край отряды пугачевцев стали прибывать со стороны Симбирска. 6 августа был взят Краснослободск, 7-го начата осада Керенска, и сдались Троицк и Наровчат.

Крестьяне Шацкого уезда, как только услышали о приближении пугачевцев, запахали помещичьи земли и вырубили все заповедные рощи. «Теперь все наше! — говорили они. — Царь жалует нам всю землю». А когда в селе Инжавинье, на базаре, один майор стал читать манифест императрицы о Пугачеве, крестьяне сказали ему: «Что ты ни толкуй, а шила в мешке не утаишь!»

Дошел слух о приближении войск «государя Петра Федоровича» и до Санаксарского монастыря, расположенного в трех верстах от города Темникова. Настоятелем этого монастыря был иеромонах Феодор (в миру Иван Игнатьевич Ушаков), родной дядя Федора Ушакова, выпущенного из Морского корпуса мичманом в 1766 году.

Сам Иван Ушаков окончил в 1741 году Сухопутный кадетский корпус и в течение шести лет служил в Преображенском полку. Но в 1748 году он «попал в историю», в результате которой — по указу императрицы Елизаветы — был пострижен в монашество, причем она лично присутствовала при пострижении. После совершения обряда гвардеец Иван Ушаков превратился в монаха Александро-Невского монастыря.

История эта загадочна и нуждается в объяснении. Ряд последующих событий жизни Ивана Ушакова проливает на эту загадку свет.

Прежде всего, как уже упоминалось выше, в делах Синода сохранился именной указ императрицы Елизаветы о насильственном пострижении Ивана Ушакова в монашество. Далее выясняется, что Иван Ушаков был лично известен императору Петру Федоровичу — в бытность его наследником престола — и что тот был высокого мнения об этом бывшем гвардейце и часто говаривал: «В Невском монастыре только один монах — Ушаков».

Знала его и императрица Екатерина, тогда еще принцесса Ангальт-Цербетская. По-видимому, Иван Ушаков участвовал в каком-то заговоре в пользу Петра Федоровича, был за это пострижен в монашество по указу императрицы Елизаветы и после нескольких лет пребывания в Александро-Невской лавре сделался настоятелем Санаксарского монастыря. Когда в 1762 году одиннадцать гвардейцев были арестованы за распространение слухов о чудесном спасении императора Петра Федоровича, Екатерина II поступила с ними точно так же, как в 1748 году императрица Елизавета с Иваном Ушаковым. Ненавидевшая своего покойного супруга Екатерина, видимо, потому и сослала этих гвардейцев в Санаксарский монастырь, что настоятелем его был Ушаков...

Спустя много лет, в июле 1774 года, отец Феодор вновь пострадал из-за императора Петра Федоровича.

Темниковский воевода Неелов притеснял городских и окрестных жителей и при всяком удобном случае брал с них поборы, запечатывал летом в домах печи, а ежели кто хотел печь распечатать, должен был платить воеводе рубль.

В этом году, в самую страдную пору, когда надо было убирать хлеб, Неелов заставил крестьян ближних к Темникову деревень строить ему хоромы. Крестьяне, и без того возбужденные слухами о приближении войска «Петра III», пришли к отцу Феодору с просьбой усовестить воеводу и заступиться за них. Настоятель монастыря, также наслышанный о «Петре Федоровиче» и о даруемых им льготах, поддался общему настроению, направился в Темников и, явившись к воеводе, назвал его грабителем, притесняющим народ.

Неелов велел дневальному, находившемуся в этот момент в канцелярии, занести слова отца Феодора в протокол. Воевода написал донос губернатору, изобразив своего обличителя сторонником Пугачева, подбивающим обывателей в столь тревожное время к непослушанию властям. Губернатор донес обо всем императрице, а она послала указ в Синод. И вскоре отца Феодора, как «беспокойного человека», по именному повелению лишили сана и выслали в Соловецкий монастырь.

А неделю спустя в Темников вошли отряды полковников Пугачева, и воеводе Неелову пришлось бежать.

Исчезнувший из Санаксарского монастыря его настоятель отец Феодор, остался в памяти темниковцев их благородным защитником и попал в список монахов и попов — пугачевцев, с которыми беспощадно расправлялось правительство Екатерины II.


6

Прослужив в течение 1769 — 1772 годов в Донской экспедиции под командованием вице-адмирала А. Н. Сенявина, лейтенант Федор Ушаков нес крейсерскую службу у Крымского побережья, командуя ботом «Курьер».

Крым был занят победоносными русскими войсками, но следить за противником надо было зорко: он мог в других местах угрожать побережью, так как эскадра его стояла у мыса Таклы, а войска — на Таманском берегу.

Ушаков ходил в Таганрог, Кафу, возвращался на базу крейсеров — в Балаклаву, занимал бранд-вахтенный пост у Керченского пролива, находился в крейсерстве у берегов.

Его бот «Курьер» имел 14 десятифунтовых пушек[135] и две гаубицы, хорошо слушался руля и был легок в ходу.

Прикрывая Керченский пролив и Крым, русские корабли не раз перестреливались с турецкими. Но дело не доходило до сражений. Чаще всего это были мелкие стычки, осторожное взаимное прощупывание сил.

После каждой такой встречи Ушаков брал вахтенный журнал, внимательно прочитывал его и делал выписки. Он изучал характер противника, старался понять, в чем его слабость, каковы повадки, стойкость в бою.

Однажды случилось, что русская эскадра встретила вражескую. Турецкий флагман тотчас же начал обходить свои корабли на паруснике и давать каждому командиру словесные указания. Но когда обе эскадры построились и русские начали атаку, турки уклонились от боя и ушли.

Вскоре то же самое произошло вторично, и Ушакову вдруг стало ясно, что турецкие адмиралы наставляют своих командиров словесно, так как не надеются в сражении на сигналы. Отсюда мог быть только один вывод — что турки без флагмана не могут вести бой...

Ушакова как бы осенило. Этой мысли предстояло его прославить, она сделалась исходной. Но он хорошо понимал, что для решения стоявшей перед ним задачи понадобятся годы. Нужно было не только изучить противника, но и найти новый способ борьбы.

Он размышлял также о людях, об экипажах кораблей, о тех, кому в скором времени придется сражаться по-новому: всех их надо было заранее к этому подготовить, потому что от их сноровки и выучки и должен был главным образом зависеть успех.

Он наблюдал матросов-новичков в походах, видал их в боевых переделках. Олонецкие, тульские, тверские, они с толком исполняли новое для них дело, так же споро и неутомимо, как у себя дома пахали и косили. Они «добрую» внушали уверенность и надежду. Поистине, с такими людьми можно было «не только за свои берега быть спокойным, но, в случае нужды, и неприятельским берегам беспокойство учинить...».

А тем временем Турция, или, как называли ее тогда, «Блистательная Порта Оттоманская», разбитая русскими при Чесме, Ларге и Кагуле, все еще не решалась заключить мир. Уроки, полученные ею в эту кампанию, ничему ее не научили. Лишь немногие люди в Турции понимали опасность такой политики. К числу их принадлежал Ресми-Ахмед-эфенди, министр иностранных дел.

Он оставил записки под цветистым восточным заглавием «Сок достопримечательного». Это сочинение содержит убийственную оценку политики турецких сановников, требовавших «смести с земли» русские войска.

«У Москвитянина, — описывал Ресми-Ахмед-эфенди положение на Дунае, — есть обыкновение притворяться бедняжкою; поэтому [он] неприятелю сначала показывал вид слабости и нищеты и, не трогаясь с места, распустил слухи, будто у него есть нечего. Абди-паша и хан развернулись по правую и левую сторону его лагеря и уверили себя, будто нет ничего легче, как атаковать неподвижного врага. Обманывая себя насчет ничтожества неприятельских сил, они посылали в главную квартиру записочки, которые ходили у нас по рукам и в которых неоднократно было сказано: «Буде угодно аллаху, мы на днях произведем ночную атаку и сметем неприятеля с земли, как пыль с зеркала». Но неприятель проведал об этих затеях. То, что они называли «ночной атакой», Москвитянин имеет скверную привычку делать всегда прежде нас».

С таким же юмором рассказывал Ресми-Ахмед-эфенди о переговорах в Адрианополе между турецкой и русской сторонами:

«Государственный чиновник, реис Осман-эфенди, услышав требования русских о независимости Крыма, сказал: «Как вам не стыдно держать такие речи! Независимость татар по нашему закону — вещь непозволительная. Мы имеем повеление кончить этот вопрос деньгами». В течение 40 дней было 3 или 4 заседания. Орлов стоял на своем, Осман же эфенди полущутя-полусерьезно твердил: «Денег не берет? — дело не пойдет!..» Наконец он рассердился: «Да за аллахов завет вся Анатолия поднимется!.. Вселенная будет вывернута вверх ногами!..» Но русские спокойно заметили: «Сказать, что этот эфенди — сумасшедший человек, было бы неучтиво. Мы этого не говорим. У него есть ум; только, признаться, его ум не похож на ум обыкновенных людей».

Знал турецкий министр и о Пугачеве и о событиях 1774 года писал:

«...Пронесся слух, что в Московской земле появился мятежник, что неприятель слаб, что он соединяет свои отряды и ищет предлога удалиться. Умные головы тотчас сказали: «Ну, так теперь мы сделаем с ним то же самое, что он с нами делывал: ударим на него тремя флангами и сметем «приятеля» с лица земли!..»

Около трех месяцев занимались мы устройством нашей отважной экспедиции. Могли ли эти приготовления остаться неизвестными неприятелю? Он узнал обо всем и сказал: «А вот я покажу вам, как делаются удары тремя флангами!..»

В заключение Ресми-Ахмед-эфенди делал вытекающий из всего предыдущего вывод:

«Войска у нас много, казны много, головы только нет...»


7

«...Сей щастливой день, — как всегда, неграмотно по-русски, писала Екатерина П. С. Потемкину[136], — получила я известия от фельдмаршала Румянцова о заключении славного для Империи мира с турками. Вы из копии с реляции ко мне увидите кондиции, коих не Петр Великий, не императрица Анна, за всеми трудами, получить не могли. Теперь осталось усмирить бездельних бунтовщиков, за коих всеми силами примусь не мешкав ни единая минута, сего повсюду можете объявить...»

Действительно, мир, заключенный с турками в болгарской деревне Кучук-Кайнарджи 10 июля 1774 года, был победой русской дипломатии, увенчавшей победы русских военных и военно-морских сил во время этой войны.

Порта признала независимость Крыма, отступила от своих притязаний на Большую и Малую Кабарду, Керчь, Еникале и Кинбурн, согласилась на свободу русского судоходства по всему Черному морю и открыла Проливы для русских торговых судов. В мирном договоре ничего не говорилось о праве России сооружать боевые суда на Черном море, но умолчание об этом давало ей неограниченное право строить там военный флот. Тотчас по заключении мира началась переброска войск на Волгу для действий против Пугачева. Но действовать им не пришлось — развязка наступила быстрее, чем ожидали в столице: казачья верхушка предала своего вождя.

Граф П. И. Панин, назначенный ведать «Комиссией по успокоению внутренних возмущений», начал суд и расправу. Аудиторская экспедиция (прокуратура) Военной коллегии не успевала утверждать приговоры «кригсрехтов» (военных судов).

Во главе этой «экспедиции» стоял генерал-аудитор.

Обер-аудиторы состояли при дивизиях и аудиторы — при полках. Это были юридические советники при председателе суда и судьях. Обер-аудитором штаба Финляндской дивизии графа Я. А. Брюсова с весны 1773 года был А. Н. Радищев; он имел чин капитана и носил офицерские знаки, шарф и темляк.

Должность эта была довольно высокой; так, обер-аудитор мог замещать генерал-аудитора во время его отсутствия; поэтому в штабе Брюса Радищев занимал второе по старшинству место. В «Списке о службе и старшинстве» членов штаба Финляндской дивизии на первом месте стоял Александр Тормасов, генерал-адъютант, 20 лет. За Радищевым следовали адъютанты: Егор фон Бенкендорф и Николай Дьяков, оба — 21 года и переводчик — «города Парижа прежнего парламента из адвокатов» — Жан Готфруа де Мемвю — 23 лет.

Таким образом, все члены штаба были людьми молодыми. Да и сам командующий Финляндской дивизией генерал-аншеф Брюс имел от роду всего 30 лет. Такова была служебная среда, в которой Радищев встретил восстание Пугачева. Как обер-аудитор штаба дивизии, он обязан был следить за точным соблюдением военно-судного процесса и давать заключения командиру дивизии по делам, рассмотренным в полковых судах.

Он ведал также отправкой рекрутских партий и выдачей прогонных денег за подводы для их провианта из хранящихся у него на этот предмет сумм.

Из рапорта Брюса в Военную коллегию от 10 ноября 1774 года видно, что Радищев, кроме того, выступал в роли экзаменатора, когда нужно было определить военнослужащего на должность аудитора в том или ином полку. Так, в ноябре 1774 года Радищев, по приказу Брюса, «задал казус»[137] сержанту Рязанского пехотного полка Якову Ганичеву, чтобы узнать «ево способность и что тот решил данной ему казус на основании законов». Сержант выдержал экзамен, и Радищев о том рапортовал.

В эти годы полковые суды занимались главным образом делами беглых солдат и рекрутов, чаше всего покинувших свои полки для того, чтобы служить у Пугачева. В таких случаях их судили «скорорешительным судом».

В апреле 1774 года при Ладожском пехотном полку состоялся «кригсрехт» над двумя рядовыми; это были пойманные беглые солдаты Савва Попов и Яков Петухов. При допросе их, как записано в «Журнал исходящим делам Брюса», открылось, что «оные имели намерение пройти к разбойнической Пугачевой шайке и к оной пристать». На этом основании судьи приговорили «за то злое их умышление учинить смертную казнь — повесить». Рядовые были повешены, так как сведения о них даны в списке «конфирмованных» дел.

В судных делах Финляндской дивизии почти не встречаются заключения обер-аудитора Радищева. Очевидно, он всячески, насколько это было возможно, уклонялся от участия в таковых процессах. Как обер-аудитор, он и не должен был участвовать в полковых «кригсрехтах», но его заключения иногда мог потребовать по тому или иному делу Брюс.

Что касается решения участи беглых солдат Попова и Петухова, то такой приговор, когда за одно намерение карали, как за самый проступок, был обычным в те годы восстания Пугачева явлением классового суда.

Радищев с его знанием законов «воинского процесса» был обычно бессилен что-либо сделать для обвиняемых, смягчить «сентенцию» или хотя бы заставить судей соблюдать закон. Военная служба оказалась для Радищева не легче гражданской. Ему оставалось только сострадать несчастным. «Я не хотел быть ни сообщником в их казни, ниже́ оной свидетелем», — писал он впоследствии, видимо, о самом себе в своем «Путешествии из Петербурга в Москву».

Двадцать третьего ноября 1774 года генерал Брюс, бывший к тому же санктпетербургским генерал-губернатором, написал ордер своему подчиненному, полковнику Ламбу: «Как я имею отбыть в Москву, в свое время, то и нужно мне оставить здесь при канцелярии одного надежного унтер-офицера, умеющего грамоте, дабы он с почты принимал приходящие ко мне рапорты и доставлял в Москву...»

Фраза об отбытии генерала Брюса в Москву «в свое время», и притом, как это видно из данного ордера, со всем своим штабом и канцелярией, имела глубокий смысл.

В столице ждали казни Пугачева. Как только она свершилась, московский градоначальник М. Н. Волконский послал срочное донесение Екатерине II:


«Всемилостивейшая государыня!

Всеподданнейше вашему императорскому величеству доношу, что вчерашнего числа злодей Емелька Пугачев с сообщниками своими мзду своего злодеяния приняли и тако, всемилостивейшая государыня, все злосчастные беспокойства слава богу окончаны...

11 генваря 1775

Москва».


Курьер доставил это поздравительное донесение императрице Екатерине на третьи или на четвертые сутки со дня своего выезда из Москвы. А 16 января, то есть немедленно по получении известия о казни Пугачева, Екатерина, при пушечной пальбе, «предприняла шествие» в древнюю русскую столицу со всем своим двором, свитою и генерал-адъютантами, одним из которых был граф А. Я. Брюс.

Но еще до этого потянулись туда члены его штаба и канцелярии, и Радищеву — после долгого перерыва — пришлось снова ехать в Москву.

Весь путь от Села Царского до села Всехсвятского, составлявший семьсот верст, был проделан императрицей с большой скоростью — за пять суток и десять часов.

Она торопилась: нужно было истребить в народе мрачную память о недавних казнях, ослепить его мишурным блеском двора, праздничною суетой.

В селе Всехсвятском ее встретил граф Петр Панин с сотрудниками Казанской комиссии по борьбе с Пугачевым. В этот день полковнику Михельсону была пожалована шпага с бриллиантами «из собственных ее величества рук».

Двадцать пятого января состоялся въезд в Москву при пушечном салюте и колокольном звоне. А в феврале начались дворцовые увеселения: 8-го числа — маскарад с двумя тысячами масок; 11-го — «куртаг» с музыкой; 13-го — маскарад; 15-го — куртаг с балом; 18-го — куртаг с музыкой; 20 февраля — маскарад...

Штаб Брюса разместился в собственном его доме на Мясницкой улице, против Банковой конторы. Между штабом и Секретной экспедицией московской Военной коллегии установилась тесная связь.

Розыск о военнослужащих, причастных к восстанию Пугачева, продолжался. Ходили слухи о предстоящем процессе Саратовского батальона, назначенном в Саратове, куда собирались выехать члены военного «скорорешительного» суда.

В душе Радищева давно уже зрело решение уйти в отставку, снова вступить в гражданскую службу и посвятить себя делу освобождения русского крепостного крестьянства, служа этому делу пером.

«Наскучив жестокостями» военной службы, он тятотился должностью обер-аудитора и, слушая рассказы приезжих о повсеместных расправах с крестьянами, с тревогой думал о селах и деревнях Саратовской провинции, где на черноземном берегу речки Тютнарки раскинулось большое село его отца.

Надо было спешить. Военная коллегия посылала обер-аудиторов с воинскими командами проводить экзекуции, а у Радищева не было никакого желания попасть в подчинение какому-нибудь поручику, который будет вешать пугачевцев и резать им уши и носы...

Он решил подать в отставку и съездить к родным в Верхнее Аблязово, в надежде посильно облегчить участь тамошнего крестьянства, быть может защитить его от карателей. Кроме того, будучи уже помолвлен с Анной Васильевной Рубановской, он должен был испросить у своих родителей разрешения на брак.

В конце первой половины марта 1775 года Радищев, находясь в Москве, подал генералу Брюсу челобитную об отставке «по домашним его обстоятельствам», о чем Брюс 13 марта и занес в свой военно-походный журнал.

В конце марта Военная коллегия еще переписывалась со штабом Брюса по поводу отставки Радищева и выправки его бумаг, а в начале либо в середине апреля он уже находился в дороге, направляясь обозревать пензенские и саратовские вотчины и размышляя «о плачевной судьбе» крестьян.


8

На огромном пространcтве русской земли стояли виселицы с качавшимися на них крестьянами. Расправы c пугачевцами продолжались всю осень и зиму, а в некоторых местах растянулись на целый год.

Крестьян Далматовского монастыря карали особенно люто. Осужденных выводили на крыльцо верхнего монастырского корпуса, секли кнутом и сбрасывали со стены в рытвину, промытую током весенних и дождевых вод. Так окончили жизнь 29 человек и среди них — крестьянин Василий Перин, о котором со злобной издевкой было записано: «для поимания рыбы послан под мельницу, да только еще с рыбой не возвратился». Туда же, «под мельницу», брошен был молодой башкир, схваченный под монастырем с саблей в руках.

В Уфе для казни пугачевцев была придумана «штука» на реке Белой: над большой прорубью поставили избу, в которой не было пола; изба эта называлась тайной тюрьмой». Обреченного на смерть вталкивали туда, и он падал в ледяную воду. Так казнили русских и башкир — пугачевцев. Идя на казнь, они кланялись на обе стороны, а башкиры приговаривали: «Прощай бачка, прощай, мачка, прощай, вольный свет!..»

В Оренбурге, Астрахани, Пензе, Саратове забивали до полусмерти плетьми, резали уши и навязывали людей на канаты для отправки партиями в Сибирь.

В Саратове, после долгого разбирательства, закончился «кригсрехт» по делу Саратовского батальона, судимого «за предательство себя Пугачеву», и был вынесен приговор «за такие же вины» 1-му фузелерному артиллерийскому полку. Из общего числа унтер-офицеров и рядовых Саратовского батальона было приговорено «к наказанию» шпицрутенами 43 человека и к смерти 236. Но разницы между этими статьями, в сущности, не было, так как «прогнать шпиц-рутен через тысячу человек каждого по двенадцать раз», как было сказано в приговоре, означало смертную казнь.

Приговор этот затем был «смягчен», но многие, получив вместо двенадцати тысяч ударов шесть тысяч, — умерли.

Самой же страшной и применявшейся повсеместно была казнь по жребию: по приказу Панина вешали каждого третьего пугачевца, а остальных били плетьми.

Все это видел бывший обер-аудитор, отставленный с секунд-майорским чином, Радищев, проезжая через площади городов, недавно охваченных восстанием. И хотя народ уже был забит и запуган, о Пугачеве рассказывали много такого, что запомнилось путнику навсегда.

Так, услышал он о пребывании Пугачева в Саранске, о том, как творил там «Петр III» суд и расправу над «разорителями крестьянства» и как потом пировал. Кушанья подавали ему и его свите «на серебряных приборах», и он после каждой перемены выбрасывал их на улицу — в подарок народу, толпившемуся под окном.

То украдкой напевал ему какой-нибудь крепостной песню, и в ней слышалось имя «вольного» государя Петра Федоровича. Довелось, должно быть, услышать ему и об осаде Саратова Пугачевым: как стоял он на Соколовой горе и как приказывал стрелять по городу медной монетой, когда кончилась у него картечь; как по взятии Саратова магистратский канцелярист Судаков влез на соборную колокольню и распустил конец «красного холста» в виде знамени; а в это время на площадь хлынула толпа освобожденных из острога колодников; кандалы еще не были с них сбиты, и они шли, разбивая кандалами окна богатых людей. В этот день безденежно раздавалась мука, и малые ребята набирали ее в рубахи. А «Петр Федорович» принимал присягу от гарнизона и жителей, сидя в складной латунной палатке, которую народ называл «золотой избой»...

Чем ближе к Верхнему Аблязову подвигался Радищев, тем больше встречалось разоренных карателями крестьянских дворов. Мрачная картина открылась перед ним в вотчинах князей Куракиных — в селе Борисоглебском и селе Архангельском, в деревнях Алексеевке, Карповке, Гремячове, Больших и Малых Ключах.

Не было крестьянской семьи, не лишившейся за последние месяцы кого-либо из своих членов. Обер-аудитор Макгут, прибыв в эти места с воинской командой, допрашивал двор за двором. В селе Борисоглебском он двоих запорол до смерти, а пятерым обрезал «по одному уху» и написал в рапорте, что сделал это, убедившись «в совершенном прикреплении крестьян к злодейской толпе».

Но чем больше подобных жестокостей видел Радищев, тем сильнее утверждался он в том, что русская народная революция неизбежна и что восстание Пугачева было «человеколюбивым мщением», оправданным зверствами крепостничества, которому оправданий нет.

Он думал также о том, что люди, «немощные и расслабленные» в своем одиночестве, соединившись, стали почти «всесильными, творящими чудеса». Поистине следовало написать книгу о жизни этих людей, об их бесправии и обездоленности, книгу дорожного обозрения России, подобную по своей силе отрывку «Путешествия в *** И*** Т***!..


Радищев не знал, каково положение в Аблязове — не пострадали ли там крестьяне, не возмущались ли они в пугачевские годы? Отец об этом ничего не писал. Николай Афанасьевич не был жестоким помещиком, но все же ему пришлось бежать из своей усадьбы и укрыться в лесном овраге, а когда пугачевцы ворвались в село и не нашли в господском доме помещика, они расстреляли его портрет.

Отряд «пугачей» в количестве 200 человек конных и пеших вступил в Верхнее Аблязово, и с ним, надо полагать, быстро смешалась толпа местных крестьян. Радищевские крепостные участвовали в движении Пугачева. Об этом свидетельствует один чрезвычайно интересный документ.

Двадцать пятого сентября 1774 года командир усмирительного отряда, гусарский полковник Древиц, отправил графу Панину рапорт, объясняющий причину, по которой гусары полковника вынуждены были задержаться в ряде сел.

«...Я по получении от вашего сиятельства повеления от 10-го числа, — рапортовал Древиц, — марш свой учредил, было, следовать через Нарышкино, до Конадеи и мог бы уже сутки с трое в назначенном селе быть. Но много остановляют меня живущие здесь по тракту, приехавшие ныне из Пензы, дворяня, которые просют малых команд для приведения в совершенное послушание их крестьян, хотя оные ныне явно и не бунтуют, но по объявлению тех дворян не совсем еще в должном повиновении остаются. Я, считая за долг сие исполнить, маршами моими за тем замедлилса...

...Сего числа я отсюда выступлю до села Верхнего Облязова, где и ночлег иметь должен, для разобрания по жалобе тамошнего помещика на ево крестьян...»

«Тамошним помещиком», владельцем Верхнего Аблязова был именно Николай Афанасьевич Радищев, которому, оказывается, пришлось вызывать «команду» для обуздания своих крепостных...

Наконец увидел Александр Радищев каменный аблязовский дом, «плодовитый и регулярный сад», избы отцовских крестьян, частью пустующие, так как кое-кого уже не было в живых.

Александр Николаевич ходил по селу, беседовал с крестьянами. У многих из них в избах, в красном углу, еще хранились указы Пугачева. Надо думать, что Радищев жадно потянулся к этим бумагам и, ознакомившись с ними, не раз перечитывал их...

Возвратившись осенью 1775 года в Москву, он женился на племяннице своего друга, Андрея Рубановского, Анне Васильевне, и таким образом оказался в свойстве с ее сводным братом, Александром Андреевичем Ушаковым, окончившим в 1770 году Морской кадетский корпус, а через него — отдаленно — и с Федором Федоровичем Ушаковым, будущим прославленным моряком.


Глава четвертая Медный всадник

...Мог бы Петр славнее быть.

Радищев


1

По очереди — одного за другим — казнили пугачевцев. Их вешали по жребию: кому какой достанется; были надписаны «билеты», свернуты в трубку и перемешаны; на одних стояло: «Казнить», на других: «Простить»...

Это страшное видение не могло не всплыть в памяти таможенного чиновника Александра Радищева, стоявшего на Сенатской площади в густой толпе народа в ожидании открытия памятника Петру.

День выдался ясный, погожий. В знойной дымке терялись городские дали и блистал жаркой позолотой адмиралтейский шпиль.

Взгляд таможенного чиновника был прикован к коренастому рыжему мужичонке в сером кафтане, картузе и кожаном фартуке, прожженном во многих местах. Радищев был почти уверен, что семь лет назад, в Пензе, на базарной площади, в день казни пугачевцев, он приметил этого рыжего в то самое мгновение, когда тот вынул из шапки «билет» с надписью: «Простить».

Впрочем, мало ли таких мужиков на свете? Вон и здесь сколько их на площади, на дощатых, нарочно приготовленных к этому дню возвышениях и даже на кровлях домов.

— Хайлов!.. Качать тебя надо!.. — раздался поблизости грубый голос. К рыжему протиснулся громадного роста детина, тоже в сером кафтане, картузе и прожженном кожаном фартуке. Он хлопнул рыжего по плечу и заговорил с ним.

«Литейщики!» — догадался Радищев и, став невольным свидетелем их беседы, понял, что Хайлова и впрямь следовало бы качать.

Дело было такое: при отливке изваяния расплавленная медь прорвала глиняную форму и разлилась по полу, который начал гореть; скульптор Фальконе, а следом за ним и другие в ужасе кинулись вон из литейной; один только неустрашимый Хайлов остался на месте, заткнул брешь в форме и собрал в нее «до последней капли» вытекшую медь...

Все это было давно, и скульптор Фальконе давно уже уехал к себе во Францию, но литейщики хорошо помнили подвиг своего собрата и не собирались его забывать...

Александру Николаевичу Радищеву было тридцать три или без малого тридцать четыре года, но по страстной горячности ума и сердца, сквозившей в каждой черточке его лица, он казался гораздо моложе своих лет.

Заслушавшись беседы литейщиков, он смотрел на них восторженным взглядом. Темно-карие глаза его глядели не отрываясь; косые дуги бровей поднимались все выше, а ноздри тонкого, с горбинкою носа вздрагивали. Он не замечал, что его толкают; не слышал оркестров и барабанов — на площадь вступали войска.

Лицо Хайлова не давало ему покоя, и мысли его упорно возвращались к прошлому: в памяти вставали картины, виденные им по дороге в Верхнее Аблязово в 1775 году.

...Карательные отряды только что закончили свое «дело». По проселкам гнали связанные одним канатом партии по пятьдесят и по сто человек крестьян. У многих были отрублены пальцы — те, которыми они присягали Пугачеву. Во всех селах стояли виселицы и «глаголи» — столбы с крюками для вешания за ребро. А народ, несмотря ни на что, твердил, что Пугачев был простым людям не враг, а заступник. В одном селе передавали из уст в уста, что подарил Пугачев шелковый свой кушак мальчику, встретившему его колокольным звоном; близ другого показывали гору, где «Петр III» «самолично» наводил пушки; в третьем распевали песню о царице: «Не умела ты, воро́на, ясна сокола поймать...»

Крики «ура» вывели Радищева из задумчивости: та, которую пугачевская песня называла «вороной», шествовала на площадь, где уже стояли войска.

Ближе других к монументу выстроились лейб-гвардии Преображенский и Семеновский полки. За щетиной их штыков укрылась артиллерия. На миг все затихло, и тогда стали медленно опускаться скрывавшие памятник «заслоны». Загрохотал салют на площади, в крепости, в Адмиралтействе и с кораблей, выстроившихся на Неве.

И все увидели: скалу, о которую, казалось, веками разбивались волны, и мощного всадника на мощном коне, без седла и без стремян. Лавровый венок украшал голову царя-строителя. Конь и всадник словно парили. Это впечатление как бы парящей в воздухе конной статуи создавала «отечески» простертая рука Петра.

Барабаны ударили поход. Полки двинулись мимо него, отдавая честь и склоняя знамена, под несмолкаемое «ура» и салют военных судов...

В этот день — 7 августа 1782 года — народ долго не расходился с Сенатской площади. Но, пожалуй, дольше всех оставался на ней Радищев. Он стоял и смотрел на литого всадника, вглядывался в его лицо, находил в нем черты властного самодержца и думал о великом стремлении народа, которое воплотил в себе этот властитель, и об остатках «вольности», которые народ при нем потерял.


2

Мысли, пришедшие Александру Радищеву в торжественный час на Сенатской площади, были изложены им на другой же день в «Письме к другу, жительствующему в Тобольске», написанном под свежим впечатлением.

В «Письме» этом прямо говорилось о враждебности самодержавия народу. Но, высказывая эту новую для тех лет идею, Радищев уже не был одинок. Почти в одно время с ним ее высказал и Денис Фонвизин, служивший под начальством графа Никиты Панина в Коллегии иностранных дел.

Расслабленный, с онемевшей рукою, не будучи в состоянии ни писать, ни диктовать, Панин поручил Фонвизину составить для цесаревича Павла записку о необходимости ограничить власть царя. Питая прекраснодушную надежду на Павла, как на будущего «идеального монарха», Фонвизин писал: «Совсем излишне входить в толки о разностях форм правления и розыскивать, где государь самовластнее и где ограниченнее. Тиран, где бы он ни был, есть тиран, и право народа спасать бытие свое пребывает вечно и везде непоколебимо... Праву потребны достоинства, дарования, добродетели. Силе надобны тюрьмы, железы, топоры...»

Очень возможно, что эти строки были написаны под влиянием «Письма к другу, жительствующему в Тобольске» Радищева, с которым Фонвизин был не только в дружбе, но и в родстве.

А миллионы русских людей, страдавших тогда от самодержавия и его опоры — крепостного строя, выражали те же мысли в более простых словах. На рынках и площадях, в харчевнях и кабаках, в солдатских и матросских казармах сетовал на судьбу, жалуясь на своих господ и начальников, дворовый и служилый люд.

В конце августа того же, 1782 года на Сенатской площади у ограды нового памятника, встретились два матроса — братья Полномочные: Иван-средний и Иван-меньшой.

Впрочем, средний брат слыл под фамилией Поломошный. А служил он канониром в Кронштадте под начальством артиллерии лейтенанта, любившего «окрашивать» подчиненным зубы. Младший же, корабельный слесарь, только что возвратился из плавания, переболев цингой.

Был у них еще старший брат, к удивлению всех — тоже Иван, невесть куда сгинувший перед рекрутским набором: не захотел «до́веку» тянуть солдатскую лямку и ушел в леса.

А родом они были из Вологодской провинции, из города Ладоги, где отец их, ремесленный человек Андрей Полномочный, работал медную посуду — тазы и котлы.

Меньшого брата Ивана с десяти лет стали приучать к работе, сперва — к легкой: в сенокос помещику копны возил (по копейке в день); потом пряники и калачи продавал, а с двенадцати лет «вступил в тяжелую работу»: отцу помогал «мех дуть» и молотом бить. Когда исполнилось Ивану шестнадцать лет, пришлось ему идти на царскую службу. Отвезли его сначала в Вологду, а оттуда — с партией — в Петербург. Там, в Адмиралтейств-коллегии, один офицер «брюхатый» выбрал было Ивана себе в денщики. Да нашелся земляк, научил, как «от денщиков отбиться»: велел сказать за собой медное ремесло. Записали рекрута в слесари, привели к присяге и отослали на судно, а вскоре после того отправили в Архангельск, и пошел Иван «по мытарствам нужду принимать».

А воротясь из похода, встретился он подле конной статуи Петра с братом своим Иваном-средним. Облобызались они, вздохнули и долго молча смотрели на статую, вытянувшись, как на часах.

Потом завели речь о своем, про то, у кого что наболело: Иван-средний — о тягостях гарнизонной службы, а Иван-меньшой — о дальнем своем плавании, о котором впоследствии с горечью записал в дневнике:

«...По исчислению штурмана, переход от Кронштадта океаном и своими морями 1900 верст. Тут покачались довольно: волны ходят как сильные и высокие горы; промежду валов у корабля чуть клотики видно. Нагляделись и на китов, как ходят и пускают воду из себя, как столб водяной; переворачиваются в глубину — хвост виден, как парус большой. Вот служба! — пришла настоящая нужда: кашица соленая, воду давали тухлую, да и то меркою — два раза в день; духота в корабле: цинга и вошь нападают на человека — неможно обобрать ее... как овес осыпают — некогда бить... А во рту свинец носишь, чтобы не сохло; лижешь с сеток от тумана воду...»[138]

Так беседовали они о своем, словно меряясь горем, кому больше досталось, — не то жалуясь мощному всаднику на кого-то, не то друг другу — на него самого.


3

Капитан второго ранга Федор Федорович Ушаков не мог присутствовать на открытии памятника Петру I; в это время он плавал в Балтийском море, проводя испытания металлической обшивки фрегатов «Проворный» и «Св. Марк».

А Петр I был для него учителем, «великим мастером» морских сражений. С кадетской скамьи были памятны Федору Ушакову ответы Петра вице-адмиралу Крюйсу — запомнились на всю жизнь.

Когда царь пожелал лично участвовать в морской кампании против шведов, Крюйс, пытаясь удержать его, описал несколько несчастных случаев на морях. Петр ответил: «Окольничий Засекин свиным ухом подавился... Ивана Ивановича Бутурлина палаты задавили...» Против слов же Крюйса о том, что «счастье и несчастье в баталии состоит в одной пульке», заметил: «Бояться пульки — нейти в солдаты... А деньги брать и не служить стыдно», — и отправился в морской поход.

Всякий раз, вспоминая об этом споре царя с адмиралом, Ушаков видел достойный подражания образец: Петр указывал путь моряку, путь решительной, безбоязненной тактики. А Ушаков уже успел убедиться, что именно этой-то тактики и недостает флотоводам, потому что осторожность господствует везде.

Он побывал во многих местах и уже познакомился с военно-морским искусством Запада, плавая в международных водах. Летом 1776 года была снаряжена в Средиземное море торговая экспедиция. Три фрегата Балтийского флота подняли купеческие флаги, приняли груз и отправились в дальнее плавание. На четвертом фрегате, конвоировавшем их под военным флагом, ушел в море Ушаков.

В Ливорно к экспедиции присоединились еще два судна, оставшиеся там после окончания войны с Турцией. Ушаков принял командование над одним из них — фрегатом «Св. Павел» — и начал совершать торговые рейсы от берегов Италии в Константинополь и обратно, не подозревая, что в этих же самых водах ему доведется прославить русское имя двадцать лет спустя.

Посещая Морею и воды Архипелага, места недавних побед русского флота, он понял, как важен для России выход в Средиземное море и что добиться этого можно только утвердившись на черноморских берегах. Это стало ему особенно ясно, когда пришла пора возвращаться и турки не пропустили фрегаты под купеческим флагом через Проливы.

Два года и девять месяцев провели русские моряки за границей и в мае 1779 года возвратились в Кронштадт.

В следующем году Россия решительно выступила на защиту свободы торгового мореплавания и предприняла шаг, на который не решалась еще ни одна страна.

Соединенные Штаты Америки вели борьбу с Англией за свою независимость. Сторону американцев приняли Франция и Испания. Англия вступила с ними в войну. Крейсеры враждующих стран стали обыскивать все встречавшиеся им суда, конфискуя товары, принадлежащие враждебным нациям, даже если они находились на нейтральном корабле. Это наносило сильный удар морской торговле. Английские каперы бросались на все встречные корабли без всякого почтения к тому или иному флагу. В 1778 году А. С. Мусин-Пушкин, русский посланник в Лондоне, доносил оттуда: «Все здешние новости состоят на сие время в одних только ежедневных призах».

В начале 1780 года два корабля с русскими товарами были захвачены испанскими крейсерами на пути в Малагу, отведены в Кадикс и проданы там с публичных торгов.

Русское правительство немедленно отдало приказ о снаряжении пятнадцати кораблей и четырех фрегатов для защиты чести русского флага и 28 февраля обратилось к правительствам всех морских европейских держав. Призывая их последовать своему примеру, оно объявило, что суда нейтральных стран могут свободно плавать повсюду, что неприятельская собственность, исключая оружие, на нейтральных судах неприкосновенна и что Россия намерена силою отстаивать свои права. К русскому заявлению вскоре примкнули Швеция, Дания, Австрия, Пруссия, Португалия и Неаполитанское королевство. Образовался союз — «Северный вооруженный нейтралитет». Англия не вступила в него, потому что сама была воюющей стороною, но дала командирам своих крейсеров более мягкие инструкции и послала учтивый ответ России с заверением, что всегда считала своей обязанностью уважать русский флаг.

Европе был дан урок международного морского права.

В Кронштадте готовились к выходу в море боевые корабли.

Ушаков с грустью ловил слухи о предстоящем плавании, на участие в котором он не мог надеяться. Но в сентябре 1780 года — неожиданная удача! — он был назначен командовать 66-пушечным кораблем «Виктор», уходившим в Средиземное море охранять русские суда.

В этом плавании он провел почти два года, окончательно убедившись, что в западных военно-морских кругах наступательным действиям предпочитаются осторожность и нерешительность. Ушаков возвратился в Кронштадт, еще более уверенный в том, что петровской безбоязненной тактике предстоит будущее. А будущее это было не за горами: оно уже рождалось в районе Черного моря, где строились новые русские корабли.


Глава пятая «Невидимый неприятель»

Не боящеся ни единого страху.

Петр I


1

Двадцать девятого июня 1783 года капитан второго ранга Ушаков выступил из Петербурга в поход во главе колонны из 700 матросов Балтийского флота и более 3 тысяч мастеровых. Колонна направлялась в Херсон для судостроительных работ и должна была обеспечить новые суда командами. Капитан второго ранга Ушаков, лейтенант Данилов и мичман Пустошкин были назначены на херсонские верфи наблюдать за постройкою кораблей.

В одну из этих команд оказался зачисленным матрос Иван Полномочный. «Я с братом распрощался в Петербурге, — говорит он в своих записках. — В самый Петров день разговелись и у Николы-угодника, у ограды, на травке посидели, помолились и пошли в поход...»

В Москве матросов и мастеровых распределили по квартирам. Вскоре на Тверской и Ямских улицах стало неспокойно. Полномочный рассказывает об этом так: «Первой партии дали жалованье, и они загуляли и сделали бунт: объездчика по кабакам прибили и всех разбили; такой тревоги наделали — и полицейских и будочников разбили, — даже в трещотки ударили, будочники их одного до смерти убили, а других на руках переносили; и нашего одного убили, так что на другой день и помер; такой бунт сделали, что лавочники запоры похватали; на помощь своим и наша, было, партия хотела первой пособить, да все трезвые и офицеры наши прогнали всех по квартирам, не позволили... И по всей Москве разнеслась молва о морских служителях. «То-то, говорят, эдакая смола прилипчата». А из Москвы уже отправляли все партии на нанятых извозчиках, на пристяжных».

Погуляли «морские», отвели душу, наболевшую за долгие месяцы службы; все припомнили: кашицу соленую, воду тухлую («да и то меркою»), цингу и вошь, зуботычины и линьки; погуляли так, что и по себе память оставили, и полиция двоих в гроб уложила, а прочих всех быстро вывезли из Москвы...

Спустя два месяца, в жаркий августовский полдень колонна сделала привал в приднепровской степи.

До Херсона оставалось менее одного перехода. Ушаков послал туда расторопного Данилова, чтобы приготовить для людей кров.

Выложенный сеном возок мягко покатил по пыльной степной дороге. Уже за несколько верст от города в воздухе сильно потянуло гарью, и лейтенант увидел дым, застилавший горизонт. Дым становился все удушливее по мере приближения к Херсону. По обочинам дороги стали попадаться горящие кучи мусора, зажженные неизвестно кем и для чего.

При въезде в город Данилова никто не остановил Кучи камыша и бурьяна пылали на улицах, огонь повсюду преграждал дорогу. Проехать на лошади было трудно. Лейтенант вылез из возка и пошел пешком.

Часовой у казармы вытянулся перед ним и отдал честь. Данилов спросил, как пройти к адмиралтейству. Мускулы на на лице солдата напряглись; он сделал отчаянное усилие, чтобы ответить, но вдруг зашатался и упал.

Данилов покачал головой, думая, что солдат пьян, и неторопливо пошел дальше. Он не сделал и двадцати шагов, как часовой с другой стороны улицы закричал, чтобы он скорее шел прочь от этого места. В ту же секунду Данилов увидел на дороге два распростертых трупа и понял, почем горят костры и отчего упал солдат.

В городе была чума.

«Невидимый неприятель» засел в домах Херсона.

Стараясь почти не дышать и жмурясь от разъедающего глаза дыма, лейтенант добрел до адмиралтейства и в глубине полутемного, прохладного коридора отыскал адмиральский кабинет.

Главный командир Черноморского флота, герой Чесменского боя, вице-адмирал Клокачев сидел за письменным столом, по-стариковски сгорбясь, в полном изнеможении. По его серому лицу и воспаленным глазам было видно, что он уже несколько ночей не спал.

Тучный, смуглый моряк беседовал с ним, небрежно развалясь в кресле. Выражение лица у моряка было самое сладкое, а глаза играли масленым блеском. Он удивительно напоминал черного жирного таракана, хотя и не было у него усов — во флоте не полагались усы.

Это был капитан первого ранга граф Войнович, уроженец Триеста, в 1770 году зачисленный на русскую службу.

Данилов подал главному командиру рапорт, но тот не принял бумагу и велел сперва опустить ее в ведро с уксусом, стоявшее у дверей.

— Ну вот! — сказал Клокачев, угрюмым взглядом следя за лейтенантом. — Прибыли в самое пекло!.. Семьсот человек морских служителей!.. Этого я страшился пуще всего!

— Батюшка Федот Алексеевич! — вкрадчиво заговорил Войнович. — Будучи командиром корабля «Слава Екатерины», сознаю особливую сего дела важность. Разреши, голубчик... У меня план...

Клокачев слушал хмуро, с явным недоверием поглядывал на собеседника.

Войнович, томно водя глазами, продолжал:

— Работы на верфях надобно прекратить. Морских служителей выселить в здоровую местность, а вольнонаемным учинить расчет — пусть идут, куда хотят.

— Дабы разнести заразу по всей округе?! Так не будет... — И Клокачев встал. — Людей у меня нет, опоры не чувствую, и недуг мешает!.. Мне бы сюда одного дельного человека — я бы чуму за тридевять земель загнал!..

Большой и сутулый, он подошел к окну и устремил взгляд на реку, будто видел там неприятельский флот, с которым предстояло начать сражение.

По быстрому, на редкость подвижному лицу Данилова пробегали тени. Душевная борьба вице-адмирала передавалась ему.

— Моровое поветрие у нас! — сказал, отходя от окна, Клокачев. — Небось видели своими глазами. Не знаю, как взглянет на это ваш командир.

— Капитан Ушаков, — ответил Данилов, — приказал мне осведомиться, приготовлены ли квартиры для морских служителей.

— Квартиры для них приготовлены, а должно ли им вступать в город, решить затрудняюсь. Прекращать без указа работу не имею права, но и рисковать нашими людьми не могу.

— Как прикажете доложить?

— Без прибытия новых команд постройку корабля номер четыре продолжать невозможно. Но предупреждаю: опасность великая... Пусть командир ваш решает сам…

Час спустя Данилов покинул зачумленный город. Он велел вознице-матросу гнать что было мочи, пока они не миновали последних костров.

Уже смеркалось, когда он подъехал к своим. Было время ужина. Колонна расположилась в степи. Ушаков брал из котла пробу. Данилов, подойдя к нему, проговорил:

— В Херсоне смертное поветрие!.. Вводить людей в город опасно... Капитан Войнович полагает нужным приостановить постройку судов...

Он сказал это тихо, но люди, стоявшие у котла, услышали и передали шепотом весть дальше. В одно мгновение вся колонна узнала, что впереди чума.

— Каковы намерения главного командира? — спросил Ушаков.

— Вице-адмирал Клокачев не имеет на сей счет никакого указа и предоставляет на ваше усмотрение...

Семьсот человек затаив дыхание стояли за спиной Ушакова.

— Вы были посланы узнать о квартирах, — сказал он громко.

— Казармы окуривают дымом и моют уксусом с горячей водою...

Ушаков еще более возвысил голос и сказал, чтобы слышали все и прониклись его спокойной, уверенной силой:

— Никакое моровое поветрие строительству нашего флота воспрепятствовать не может! Завтра люди начнут работу на верфях! А жить будут... в степи!..


2

Херсону шел пятый год. По приказу Потемкина генерал-цейхмейстер[139] морской артиллерии Иван Ганнибал заложил его в 1778 году в тридцати верстах от Лимана. Действуя весьма решительно, он быстро построил на Днепре крепость и верфи. Несколько полков солдат и двенадцать рот мастеровых справились с этим в месячный срок.

В мае 1779 года на херсонских верфях уже был заложен 66-пушечный корабль «Слава Екатерины». Предполагалось строить по четыре таких корабля в год.

Россия неуклонно стремилась к своему заветному морю. Строить большие суда на Дону было невозможно, и в Днепровском устье появилась первая верфь Черноморского флота, хорошо прикрытая островами, облегчавшими действия батарей.

Четыре года спустя Херсон уже вырос в целый город — с адмиралтейством, казармами, арсеналом и литейным двором. На его верфях строились галеры, корабли и фрегаты; крепость защищалась двумястами орудиями и десятитысячным гарнизоном; широко раскинулись предместья, заселенные ремесленниками и купечеством, а в гавань стали приходить турецкие и греческие суда.

В год основания Херсона Потемкин писал Екатерине: «Крым положением своим разрывает наши границы... Положите же теперь, что Крым ваш и что нет уже сей бородавки на носу — вот вдруг положение границ прекрасное...»

Судьба Крыма почти решала судьбу Черного моря. Это хорошо понимали в Стамбуле, и это крайне заботило представителей европейских держав. Они ссорились, мирились и объединялись, чтобы сообща воздействовать на Порту и противостоять стремлениям России. Русский посланник в Турции Булгаков доносил обо всем в Петербург.

Он писал о происках прусского агента Гаффрона, о том, что Фридрих II готов заключить союз с турками и что Франция намерена дать Порте двенадцать линейных кораблей, которые поднимут турецкий флаг.

Несмотря ни на что, 8 апреля 1783 года Крым был присоединен.

Екатерина немедленно приказала перевести в Ахтиарскую бухту на юго-западном берегу Крыма часть Азовского и Днепровского флота и назвать этот флот Черноморским. 17 мая вице-адмирал Клокачев ввел в Ахтиар Азовскую эскадру и основал Севастопольский порт.

Осмотрев бухту, он составил о ней восторженную докладную записку. «Во всей Европе, — писал он, — нет подобной сей гавани положением, величиной и глубиною; можно в ней иметь флот до 100 линейных судов...»

Назначенный главным командиром нового флота и начальником херсонских верфей, Клокачев прибыл в Херсон, где спешно строились гребные суда и корабль «Слава Екатерины».

Чума поразила город в самый разгар работ. Она была занесена из Константинополя на турецкой фелуке и быстро распространилась среди рабочего люда, солдат гарнизона и команд строящихся судов.

Один из очевидцев чумы в Херсоне, матрос Иван Полномочный оставил яркое воспоминание об этих страшных днях. «...Зарывали... — рассказывает он, — по 50 человек в яму, и такой был ужас, что друг друга боялись сходиться. Платье и прочее так валялось, никто не смел брать, всякий жизнь свою берег... Вот страшная была жизнь! Не дай бог никому такой видеть! Я девять суток, выгнанный из артелыциков, лежал в камыше, ожидая смерти, у меня была горячка, и все боялись меня. Который сожалеет артельщик — принесет мне хлеба кусок и борщу в какой-нибудь посудине, с ветру поставит и сам убежит поскорее; я приползу на корячках, посижу, как собачка, и лежу, но дай бог здоровья одному штаб-лекарю — Степану Лукичу Зубову, который осматривал команды, ездил, он приходил и ко мне; я поднимал рубашку, стоя на коленях, уже сил моих не было, и он ничего не заметил и велел артельщикам особливую какую-нибудь камышовую конуру мне сделать; и выкопали и огня мне развели...»

Ушаков действительно попал в самое пекло, когда зараза уже грозила остановить работы на верфях и от нее умирало по нескольку десятков человек в день. Но он повел себя так, словно в Херсоне не было никакой «моровой язвы» и все шло обычным порядком. Своих людей он поставил на постройку корабля № 4 и только приказал им ни с кем не общаться и содержать себя в чистоте.

Он вызвал на единоборство чуму, и команда как один человек поддержала его во время этого поединка. Как бы уговорившись между собой, люди работали, избегая даже упоминать об опасности, понимая чутьем, что, лишь согласив свою волю с волею командира, можно сохранить жизнь.

И все же через несколько дней заболел матрос; потом свалились еще двое. Но Ушаков заранее принял меры, поселив команду в степи.

Он сам начертил план лагерного расположения команды корабля № 4. Разбив людей на небольшие артели, он выстроил для каждой по камышовому бараку с окнами, затянутыми промасленной бумагой, и кровлями, шуршавшими под ветром желтыми метелками камыша.

Бараки он окружил маленькими землянками, рассчитанными на одного человека. При первом же подозрительном заболевании барак сжигался, и вся артель расселялась по одиночным землянкам. На значительном расстоянии от лагеря была устроена больница, и уже совсем далеко в степь выдвинут карантин.

Три пушечных выстрела предупреждали брандвахту, если на каком-либо судне появлялась зараза, а затем на нем поднимали черный флаг.

Каждое утро и вечер матросы обмывались уксусом, проветривали свои постели и окуривали дымом пороховой мякоти[140] белье и одежду. За водой они ходили в сопровождении офицера, в определенное время, чтобы не соприкасаться с посторонними и с командами других судов.

Верфи продолжали работать. Матросы отправлялись туда спозаранку и возвращались в бараки, когда багровое от дыма костров солнце уже опускалось за широкой рекою. Ушаков ежедневно навещал лагерь. Приезжая домой, он раздевался, выливал на себя ведро уксуса и ел чеснок.

Бесстрашный человек гнал чуму, и она перед ним отступала. Поветрие вскоре среди его людей прекратилось. Примеру Ушакова последовали многие командиры и начали переселять свои команды в степь.

На него смотрели с восторгом и почти со страхом. Данилов, служивший под начальством Войновича, однажды встретил Ушакова и сказал: «Я почитал бы для себя за счастье находиться под вашею командою!..»

Войнович крайне досадовал на такой оборот дела. Еще опасность не миновала, и ему по-прежнему хотелось бежать из Херсона. Но с прибытием Ушакова об этом нечего было и думать — он заставил каждого, не колеблясь, выполнять свой долг.

Однако были в то время на юге России и другие отважные русские люди, боровшиеся с чумою не менее успешно, чем Ушаков.

В то время правитель Екатеринославского наместничества, родственник поэта Г. Р. Державина, человек жесткий и энергичный — И. М. Синельников принял разумные меры против чумы в Кременчуге. Он разбил город на участки и каждый поручил особому начальнику. Опустевшие дома он велел обмазывать дегтем и окуривать, а торговлю на городском рынке вести через решетку, отделявшую покупателей от продавцов.

Для исследования болезни он вызвал находившегося в это время в Екатеринославе доктора Самойловича, известного своими наблюдениями над чумой. Самойлович был уже членом одиннадцати иностранных академий. «Бесстрашно посвятив себя страждущему человечеству», он первый осмелился вскрывать трупы умерших от «моровой язвы» и первый предложил делать прививки против чумы. Предлагая эту смелую и необычную меру, Самойлович доказывал, что врачи, сами того не зная, делают себе эти прививки, вскрывая бубоны чумных больных; незаметно для себя они втирают в поры и трещинки своей кожи чумной яд и таким образом предохраняются от заразы: именно этим объяснял Самойлович и свое исцеление от чумы.

Сообщая Попову[141] о прибытии в Кременчуг Самойловича, Синельников писал: «Данило Само́йлович господин Самойло́вич сейчас пришел ко мне в роту, осмотрел больных и уверяет, что чума жало свое притупляет, и просит о пожаловании ему митроскопов — посмотреть чрез них: животная ль, или не животная — чума. Пожалуйте, пришлите! И я на нее, окаянну, посмотрю».

В результате этих исследований Самойлович сделал выдающееся открытие, о чем немедленно рапортовал Потемкину:

«...не воздух заражает, как поныне везде думали, но единственно прикосновение...»

Однако найти возбудителя страшной болезни Самойловичу не удалось из-за несовершенства микроскопов того времени. Что касается прививок, то Медицинский совет не разрешил применять их, а заодно запретил одному из первых русских эпидемиологов печатать свои труды.

Но бесстрашный доктор продолжал в самых опасных местах бороться с чумою.

Безбоязненно вел себя и Потемкин. Самойлович писал об этом в том же письме: «Вам, светлейший князь, благоугодно было показать пример в толь важном деле собственною особою, колико я ни представлял вашей светлости, что, вверя мне по части сей должность, не предстоит необходимым идти самим вам внутрь госпитали, где одержимые язвою были врачуемы: однако же вы за нужное почли и навестить собственною особою госпитали в Херсоне и Кременчуге».

Мужественные русские люди — замечательный врач, способный администратор и будущий великий флотоводец бесстрашно боролись с чумою. И Синельников, ничуть не рисуясь, писал Потемкину: «Кажется мне, хотя бы чертова была чума, то с такою яростью, с какою мы гоняемся за ней, зарежем ее без ножа...»

Осенью от «моровой язвы» умер Клокачев. Сменивший его вице-адмирал Сухотин учредил комиссию по борьбе с чумою; но особенно хлопотать ей не пришлось. Все возможное было уже сделано Ушаковым. В его команде чума прекратилась на четыре месяца раньше, чем во всех прочих. Она быстро уходила из города и окрестностей и наконец вовсе исчезла с наступлением холодов.

Имена Самойловича и Ушакова до сих пор не связывались в литературе. Между тем Самойлович часто бывал в Херсоне; он встречался с Федором Федоровичем, видимо ознакомившись с его противочумным опытом и написал книгу о борьбе с чумой на кораблях.

Вернее всего, это был обмен опытом, заимствование полезных советов друг у друга. К таковым относились: предупредительная сигнализация, тщательное и быстрое отделение больных от здоровых, истребление зараженных животных, обливание судна морскою водою и окуривание пороховой мякотью. Все эти меры применяли на практике и Самойлович и Ушаков...

Когда чума совсем прекратилась, карантин был сломан и сожжен, около четырехсот находившихся в нем человек отправились по домам. В Херсон возвращалось население. Город постепенно оживал и строился. Офицеры давали в честь друг друга обеды. Войнович устроил у себя на квартире театр.

Жизнь входила в свою колею, и Ушаков все чаще задумывался теперь над вопросом, который встал перед ним за много лет до того. Давно уже зрела в уме Ушакова догадка о том, что на морях воюют нелепо и что надо воевать иначе, но он еще не говорил об этом ни с кем.

И одному человеку он открылся. Это был мичман Семен Афанасьевич Пустошкин, в 1778 году окончивший Морской корпус и вместе с Ушаковым и доктором Самойловичем отлично себя показавший как член комиссии по борьбе с чумой.

Семен Афанасьевич выделялся среди командиров своей серьезностью. Потребность поделиться своими мыслями толкнула Ушакова на откровенность, а мичман к этому располагал.

Федор Федорович в нем не ошибся. Пустошкин выслушал его со вниманием, проявил искренний, живой интерес. Они стали друзьями. Их сблизила, кроме того, общая неприязнь к Войновичу, служить с которым обоим им было невмоготу.

Еще один человек в Херсоне сильно не любил Войновича, это — слуга Ушакова Федор, крепкий, строгого нрава старик. Ушакова он знал еще мальчиком и как никто умел с ним обходиться. Когда Федор Федорович гневался — а это бывало с ним часто, — Федор выслушивал его молча, стараясь отойти подальше, но потом сам возвышал голос и начинал наступать. Роли менялись. Федор Федорович немедленно умолкал, в свою очередь удаляясь от Федора, и тоже выслушивал его молча, терпеливо дожидаясь, пока утихнет гнев старика...

За успешную борьбу с чумой в Херсоне Ушаков 1 января 1784 года был произведен в капитаны первого ранга, а в мае награжден орденом Владимира четвертой степени.

Известие это пришло вечером, накануне воскресного дня. Когда благодатное южное утро встало над городом и зелеными днепровскими берегами, командиры судов уже знали о награждении Ушакова, и многие из них отправились его поздравлять.

Первым явился Данилов. Ушакова он застал за работой. Склонившись над листом плотной бумаги, он старательно наносил на нее чертежи каких-то строений. Лицо его было розовым и казалось совсем молодым.

Ушаков крепко пожал руку лейтенанту. Данилов сел, с любопытством оглядывая большую, чисто выбеленную комнату, где, кроме стола, койки и двух кресел, не было почти ничего.

Один предмет на столе привлек его внимание... Это была флейта, с которою Ушаков не расставался с самого Корпуса.

— Играете?! — изумился Данилов.

— Случается... Когда устаю.

— Не ожидал, право!

— Но ведь и вы... играете...

(Это был намек на домашний театр Войновича, где лейтенант подвизался в комических ролях.)

Данилов покраснел.

— Мне ничего не остается. Я действительно люблю театр, но поверьте, Федор Федорович, люблю море гораздо больше. Однако не имею надежды стать когда-либо моряком.

Ушаков вздохнул и постучал пальцем о флейту.

— Да-а, при вашем начальнике это трудновато...

Приход Пустошкина прервал разговор. Данилов тотчас распрощался и вышел. Ушаков поглядел ему вслед, с грустью думая, что в этом славном малом зря пропадает сила.

Пустошкин, стройный, подтянутый, как на параде, поздравил Ушакова и спросил, сияя румяным добродушным лицом:

— Что это Данилов, завидя меня, бежал? Ведь мы с ним не враги.

— В расстройстве он.

— По какой причине?

— На Войновича сетует: не дает ему ходу...

Пустошкин, недавно произведенный в лейтенанты и назначенный на корабль «Слава Екатерины», нахмурился.

— Не знаю сам, как буду служить. С таким командиром в гавани пропадешь, не то что в море. А ведь мир с турками шаток, Федор Федорович! Ну что, ежели война?!

— Питаю надежду, — сказал Ушаков, — что в военное время Войнович не будет командовать «Славой Екатерины».

— Да ведь рука у него в Петербурге! — с тоской протянул Пустошкин.

Мимо окон в туче пыли промчалась коляска. Было слышно, как у крыльца остановились кони. Потом отворилась дверь, и Федор мрачным голосом доложил с порога:

— Граф Войнович пожаловали! На двор просить али со двора?..

— Ступай зови! — сказал Ушаков в крайней досаде.

Войнович, весь лоснящийся и разомлевший от зноя, вошел с таким видом, словно торжественно приносил себя в дар.

— Ну, батюшка, поздравляю, — пропел он, блестя глазами, и полез целоваться. — Думал первым у тебя быть, да Семен Афанасьевич упредил.

— Упреждать не старался, — заметил Пустошкин, — а вышло так по моей искренней расположенности к Федору Федоровичу.

— Да мы все к нему расположены! — возразил Войнович и медленно двинулся к столу. — Неужто работаешь?! В такой-то день... (Войнович норовил всем говорить «ты», не считаясь с возрастом и положением собеседника.) Чертежи какие-то вижу, планы... Дозволишь взглянуть? Или секрет?

— План госпиталя для морских служителей, — сухо сказал Ушаков. — Я уже докладывал главному командиру.

Войнович жестом перечеркнул бумагу.

— Пустое!

— То есть, как — пустое?!

— Морской человек лечиться не должен.

— Не возьму в толк! — багровея, воскликнул Ушаков.

— Говорю, что матрос лечиться не должен, таково мое мнение.

Рука Ушакова задрожала, пальцы сжались в кулак, и он глухо, с трудом выговорил:

— Марко Иванович!. Прошу... о людях... так не изъясняться!..

Войнович опешил, растерянно взглянул на Пустошкина и вдруг засмеялся.

— Ну, не буду, не буду! — заговорил он поспешно, заметив, что смех его уж и вовсе не кстати. — Да пущай лечатся! Господь с ними! Не браниться же нам из-за сего!.. А ведь я не только поздравлять приехал. И меня нынче поздравить должно!.. По указу ее величества эскадра переводится в Севастополь, и я определен начальствовать ею... Так что сегодня задам жару в Херсоне! Все пьяны будут!.. — И он с поклоном закончил: — Прошу покорнейше пожаловать ко мне на спектакль.

— Ну, поздравил! — вырвалось у Пустошкина, когда Войнович вышел. — Что скажете, Федор Федорович?

— С самого малолетства привык оказывать повиновение начальникам, — ледяным тоном ответил Ушаков и сел за стол.

— Моровую язву осилили, а с Войновичем потруднее будет. Вот она где, чума в Херсоне!..

Ушаков молчал.

— Да ведь он, чего доброго, и флотом командовать станет! — продолжал Пустошкин. — Тогда совсем по рукам и ногам свяжет!

— Весьма возможно.

— Как же полагаете действовать?

— Как полагаю?.. А вот как!..

И Ушаков, к великому удивлению Пустошкина, взял флейту и заиграл на ней.


Глава шестая «Путешествие в полуденный край»

...Да не ослепимся внешним спокойствием государства.

Радищев


1

Пробыв в крейсерстве до начала осенних штормов, Херсонская эскадра вошла в Севастопольский порт.

Вторая база Черноморского флота, названная Севастополем (что по-гречески означало «город славы»), была еще неустроенным и пустынным местом. Мелкий лес и кустарник росли на диких холмах, сторожа покой деревушки Ахтиара, и татарские овцы паслись по берегам бухт.

Из-за сильной зыби «Св. Павел»[142] долго не мог войти на рейд. Ушаков изрядно погорячился, пока стали у мыска в просторной бухте. На другой ее стороне стоял корабль «Слава Екатерины» — Войнович пришел намного раньше. Там уже были построены казармы и пристань, а на мыске еще не было ничего.

Прибытие Ушакова с эскадрой в пустынный еще Севастополь живо описал в своем дневнике Иван Полномочный. «Св. Павел» ошвартовался, рассказывает он, и команду спустили на берег. Матросы с любопытством разбежались по лесу и сразу напали на кизил. Так осыпаны были им деревья, словно красным сукном покрыты, а ягоды крупные, как орехи, и вкусные, только не во что брать. День был ветреный, но погожий и теплый. Матросы разделись, сняли с себя рубашки, набрали в них ягод и воротились на корабль.

Ушаков увидел — затопал ногами на вахтенного и закричал:

— На что́ пускал? Объедаться?!

Насилу уговорили его офицеры, что ягоды очень хороши.

Ему наложили полную тарелку. Он тут же при всех попробовал, пожевал одну ягоду, другую и, ухмыльнувшись, скомандовал:

— Есть всем!..

Вскоре приехал поздравить Ушакова с прибытием «главный командир Севастополя» контр-адмирал Мекензи. Он явился, как заправский помещик, со своею дворней, гребцами и дворовым шутом. На шканцах развернули ковер, веселились, пели песни и показывали разные забавные штуки. Потом Мекензи уехал, и пошла работа: начали строить пристань для выгрузки корабля...

Бухты, закрытые от ветра горами, были глубоки, вместительны и удобны для стоянки большого флота. Одна из них выводила на бескрайний простор моря, представляя собой великолепный рейд.

Новый порт должен был затмить херсонский. Угрожать ему неприятельским кораблям было трудно. Херсон же мог легко оказаться закрытым и турецкой эскадрой и очаковскими батареями, запиравшими Днепровский лиман.

Первые севастопольские постройки походили на обычные новороссийские хаты. Их строили просто: делали плетень, обмазывали глиной, крыли камышом — и дом готов. Такие мазанки теснились всюду по береговым кручам. Но начальник порта контр-адмирал Мекензи уже выжигал известь, заготовлял кирпич, пускал в дело древние камни Херсонеса и штучный инкерманский камень, «чистый и гладкий, как веленевая бумага», и возводил каменные дома.

Суда таганрогских и керченских купцов стояли у причалов. Корабли и фрегаты разместились в Южной и Северной бухтах, где год назад швартовались всего четыре баркаса; они были найдены в камышах Черной речки вблизи Инкермана, отремонтированы, вооружены и вступили в строй.

Работы в Севастополе шли полным ходом. Мекензи проводил от горных ключей воду, строил каменную пристань и напротив нее — дом для себя.

Хороший, дельный помощник оказался у контр-адмирала — его флаг-офицер[143], молодой Дмитрий Сенявин. Он поспевал всюду, и любое дело в руках у него горело и спорилось. Происходил он из древнего рода Сенявиных — фамилии славных русских моряков...

Летом 1785 года были утверждены штаты Черноморского флота: 12 кораблей, 20 фрегатов, 23 транспортных судна и 13500 матросов, солдат и артиллеристов. Флот со всеми адмиралтействами и портами Азовского и Черного морей был отдан в полное ведение Потемкина, и ему был пожалован кайзер-флаг[144].

Главнокомандующий решил немедленно укреплять Севастополь.

Он приказал составить план. Фортификатор, начертавший его, остался неизвестным. Пояс оборонительных сооружений по этому плану должен был охватить не только Севастополь, но и весь Херсонесский полуостров и обойтись казне в шесть миллионов рублей.

Таких средств не нашлось, и осуществление плана оказалось несбыточной затеей. Новый порт был оставлен под защитой укреплений, возведенных еще до основания Севастополя — в 1778 году.

Строителем этих первых севастопольских верков был Суворов. В то время он командовал в Крыму и ведал обороной береговой полосы. В разных местах он создал двадцать девять укрепленных пунктов и провел линию наблюдательных постов по всему побережью. Наметив стоянки для судов Азовской флотилии, он изобрел сигналы для связи сухопутных войск и морских отрядов и, на случай если турки вздумают злоупотреблять русским флагом, обучил солдат распознавать турецкие суда.

В его распоряжении имелся резервный корпус, стоявший к северу от Чонгара. Сам же Суворов находился у Ахтиарской бухты, которую только еще начал укреплять.

Войны не было, но она в любой день могла начаться. Суворов имел приказ: ни в коем случае не допускать высадки, но и не прибегать к оружию без крайней нужды.

В середине июня 1778 года турецкая эскадра подошла к Ахтиару и расположилась во внутренних водах бухты. Стало известно, что ожидается прибытие и капудан-паши[145] со всем его флотом. Перед Суворовым стояла задача: удержать неприкосновенными берега Тавриды и в то же время сохранить мир.

Он немедля подтянул к Ахтиару резервы — шесть батальонов с конницей и артиллерией — и ночью, заняв оба берега у входа в бухту, приступил к постройке батарей.

Две из них были начаты на северном мысу, одна — на южном; в тылу их возводились редуты и шанцы.

«Гости» пытались схитрить — просили разрешения сойти на берег, чтобы запастись водою. Но им «с полной ласковостью» было сказано, что источники иссякли и что на берег их не пустят, так как они могут занести чуму.

Два дня и три ночи велись работы. Укрепления вырастали на глазах у турок. На третий день, увидев, что они окажутся запертыми в бухте, турки снялись с якоря и ушли.


2

Начало севастопольской славе положил Суворов.

Преемником ее оказался Ушаков.

Он тотчас же, едва ступив с корабля на сушу, объявил аврал на берегу пустынного Ахтиара. Засучив рукава сам — за мастера, назначив офицеров десятниками, он поставил на работу весь экипаж. Одни забивали колья, другие носили щебень и камень, третьи застилали фашинником ямы и засыпа́ли землей. Ушаков поторапливал. И пристань кончили быстро. Потом сделали из парусов большую палатку, расснастили корабль и убрали в палатку такелаж...

Вскоре Потемкин поручил Войновичу и Ушакову устройство флота и обучение экипажей. Ушаков с радостью встретил этот приказ.

Он лично занялся обучением новобранцев; толковал им устав, показывал на учебном судне, как лазать по вантам, крепить снасти, шить паруса, уменьшать и усиливать парусность, стараясь, чтобы каждый матрос узнал его близко и поверил ему во всем.

Когда задули ветры, учение на кораблях прекратилось. На «Св. Павле» закрыли ялики брезентом; в каюте Ушакова сложили каменный камелек и выпустили на юте трубу. Зазимовали все на корабле — настоящего жилья еще не было. Матросы и канониры стали заготовлять камень для казарм и корабельных «магазинов», и место, где обосновался «Св. Павел», назвали: Павловский мысок.

В середине зимы умер контр-адмирал Мекензи, и Войнович стал начальником Севастопольского порта и флота. Для Ушакова это был удар. Новое, то, что влекло его и к чему он готовил свои экипажи, было чуждо Войновичу, ибо требовало мужества, которого тот не имел.

Между тем из Херсона пришло известие, что императрица намерена посетить Севастополь, и слух этот сильно взбудоражил порт. Командиры стали подтягивать свое корабельное хозяйство; Ушаков — еще с бо́льшим рвением обучать экипажи; Войнович же начал перестраивать дом Мекензи во дворец.

Сенявина Марко Иванович сделал своим флаг-офицером. Одаренный, обладавший живым, быстрым умом, Сенявин сохранял повадки лихого гардемарина и норовил прикинуться простачком. Он любил рассказывать, как отец привез его на санях в Морской корпус, сказал: «Прости, Митюха! Спущен корабль на́ воду, отдан богу на́ руки!», крикнул ямщику: «Пошел!» — и скрылся из глаз. Ушаков, подавлявший своей суровостью и достоинством, с каким исполнял он всякое дело, вызывал у Сенявина озорное желание подтрунить над ним. В беседах с товарищами он отпускал по адресу Ушакова шутки, иногда весьма чувствительные для его самолюбия. Федор Федорович знал об этом, приписывал все влиянию Войновича, и на душе у него было тяжело.

Тяжело было и Пустошкину, отлично видевшему все, что происходит во флоте. Его тяготила служба под прямым начальством Войновича и тревожила мысль о будущем — о неизбежной новой русско-турецкой войне.

А дело шло к разрыву с Турцией. Порта не могла примириться с присоединением к России Крыма и спешно приводила в боевую готовность армию и флот.

Нелепое положение на корабле угнетало Пустошкина: ему не давали никакого определенного дела. Совершенно неожиданно для себя в июне 1786 года он получил от Потемкина назначение: отправиться за границу на фрегате «Пчела».

По Кучук-Кайнарджийскому договору Турция обязалась открыть торговым судам России проход в Средиземное море и, кроме того, защищать в этих водах русский флаг.

В те времена любое торговое судно нуждалось в защите и совершало рейсы вооруженное пушками. Между Африкой и Европой купцов подстерегали корсары. Пиратские гнезда берберов и североафриканских турок являлись страшной угрозой средиземноморским торговым путям.

Пираты Алжира и Туниса брали на абордаж корабли, вцепляясь в них железными крючьями, и захватывали людей и товары. Их небольшие суда составляли целые флоты, а командовали ими искусные моряки.

В XVI веке Алжир подпал под власть турок. (Только спустя двести лет алжирские турки объявили себя независимыми.) Не было силы на Средиземном море, которая могла бы с ними сладить. Алжирцы все же признавали султана главой мусульманства и выполняли многие требования Порты, поддерживая ее во всех войнах, которые она вела против христианских стран.

Поэтому, когда в 1786 году два русских купеческих судна были захвачены — по слухам — алжирцами, Россия потребовала от Порты ответа и, не получив его, решила удостовериться: верно ли, что корсары нападают на русские суда.

Пустошкин получил приказ снарядить небольшой фрегат и под купеческим флагом отправиться в разные порты Средиземного моря. В июне фрегат «Пчела» пришел в Константинополь. Здесь от русского посланника лейтенант получил инструкцию: пройти Мессинским проливом, узнать, угрожают ли русским судам корсары, и в случае нападения дать отпор.

Пустошкин, посетив острова Архипелага, нарочно пошел южнее Сицилии и Сардинии и, нигде не встретив корсаров, прибыл в Марсель. Русский посланник во Франции дал ему новое поручение: отправиться в Тулон и осмотреть порт, адмиралтейство, канатную фабрику и материалы, идущие на постройку кораблей.

В Тулоне лейтенант познакомился с одним подпоручиком, артиллеристом французской армии, и вместе с ним осматривал укрепления. На память о знакомстве с русским путешественником подпоручик захотел преподнести ему камышовую трость. Но при покупке ее у него не нашлось денег, и Пустошкину пришлось самому заплатить за подарок.

Имя безвестного подпоручика французской службы было Наполеон Бонапарт.


3

Проведя в дальнем плавании около девяти месяцев, Пустошкин весной 1787 года прибыл в Кинбурн.

Сведения, полученные им на обратном пути, были очень тревожны, и он написал об этом в Кременчуг Потемкину. Князь командировал для опроса лейтенанта своего племянника Самойлова, а сам поспешил навстречу императрице, «шествовавшей» обозревать Новороссийский край.

Он встретил Екатерину в Киеве, и 24 апреля великолепная флотилия из сорока семи вымпелов двинулась вниз по Днепру.

Суда эти, только что построенные «для шествия ее величества», должны были затем стать боевыми, составить гребную Лиманскую флотилию. Пока же они ослепляли роскошью, в особенности галеры императрицы «Днепр» и «Десна».

За Екатериной следовал ее двор — министры, фрейлины, а также иностранные посланники. На каждом судне был свой оркестр. Множество лодок шло по течению. Порой на зеленых мысках появлялись легкие отряды казаков, и пушечный гром раздавался с берегов.

Тридцатого апреля императорская флотилия приблизилась к Кременчугу. В обеденный час на галере «Десна», где находилась столовая, собрался кружок императрицы. В этот день его составили: исполняющий должность министра иностранных дел граф Безбородко, посол Франции Сегюр, английский посол Фицгерберт, личный представитель австрийского императора принц де Линь и австрийский посол Кобенцль. Потемкин отсутствовал — он ушел вперед на своей галере, чтобы подготовить все к военному смотру, предстоявшему в Кременчуге.

Новенькие хутора и села казались нарисованными или же построенными только вчера. Сухой, с мертвым, точно выточенным из кости, лицом, Фицгерберт недоверчивым взглядом провожал цветущие селения, не сомневаясь, что перед ним — декорации, искусно расставленные на пути.

— Давно ли все это создано? — прищурясь, спросил он у Безбородко.

— Еще год назад здесь была совершенная пустыня, — последовал ответ.

Сегюр всматривался в женоподобное, пухлое лицо сановника, видел его безупречно вежливую улыбку и думал, что обман — действительно ловкий и что людей, которые толпились на берегах, попросту перегоняют с места на место. Но Безбородко, как бы угадав его мысли, сказал:

— Совсем недавно число жителей в этом крае было не более двухсот тысяч, а вскорости превысит миллион...

Счастливый смех Екатерины прервал их беседу.

— Это все князь Потемкин, — сказала она, обращаясь к Сегюру. — Я иной раз думаю, что он чародей.

— Мы все так полагаем, — произнес Кобенцль, толстый, косой, с волосами, покрытыми густым слоем пудры. — Не сомневаюсь, что и его величество император будет такого же мнения.

(Речь шла об австрийском императоре Иосифе, только что прибывшем в Россию по приглашению императрицы. Встреча с ним должна была произойти в ближайшие дни.)

Екатерина окинула собеседников взглядом холодных голубоватых глаз и спросила:

— Друзья мои, какое же место понравилось вам более других в пути?

— Киев! —не задумываясь ответил Кобенцль. — Это — самый величественный город, какой я когда-либо видел!

— А вы как думаете? — обратилась она к Сегюру.

— Это — воспоминания и надежды великого города, — последовал ответ француза. — Но мне надобно будет обмакнуть перо в радугу, чтобы их описать!

Однако Фицгерберт не согласился с ним.

— Если сказать правду, — произнес он сквозь зубы, — то это — незавидное место; одни развалины да несколько сот изб.

— И все же, — возразила Екатерина, —будь у меня дар, я воспела бы его в поэме; к несчастью, мои стихи никуда не годятся!

Фицгерберт заметил почти грубо:

— Нельзя же в одно время достигнуть всех родов славы! Довольствуйтесь тем, что есть!..

С берега донеслась песня, и тотчас же, следом за нею, грянул веселый хор. На зеленом береговом склоне стояли, взявшись за руки, и пели парубки в вышитых крестиком рубашках и девчата в цветных клетчатых платочках, с венками на головах. На протяжении всего пути императрицы населению было строжайше приказано: изображать на лицах «неизреченное блаженство и радостное умиление, со верноподданническою почтительною веселостью сопряженное». Четыре года назад императрица лишила этих людей свободы, указом 1783 года закрепостив их. Веселиться им было нечего. Но они являлись участниками одной из потемкинских «декораций», для которых старосты плетьми сгоняли народ из окрестных сел.

Хор гремел. Крепостные «благодарили» царицу за то, что она их закрепостила. И Екатерина сказала, смотря на поющую толпу:

— Теперь вы видите, как ошибался Дидро, советуя мне приступить к преобразованиям в России... — Она задумалась и, немного помолчав, добавила: — Представляю себе, сколько басен сочиняют сейчас в Европе о нашем пребывании на волнах Днепра!

— Там уверяют, — подхватил Кобенцль, — что русская императрица и ее друг император намерены завоевать Турцию, Персию, Индию...

— А затем и весь свет, — смеясь, вставил Безбородко.

— Странствующий кабинет Екатерины действительно тревожит все прочие, — подтвердил де Линь.

— Стало быть, этот петербургский кабинет, — с улыбкой заметила Екатерина, — кажется весьма значительным, если он так тревожит другие?

— Без сомнения, — ответил де Линь. — Но я не знаю ни одного, который был бы столь мал.

— Вы находите его малым?

— Всего в несколько дюймов, ваше величество, — ведь он простирается от одного вашего виска до другого...

Пушечный залп с левого берега заглушил любезную остроту де Линя.

— Кременчуг! — сказал Безбородко, указывая на притаившийся в зелени городок.


4

Войска Кременчугской дивизии четыре месяца готовились к смотру. В начале года командование ими принял генерал-аншеф Суворов. Конец зимы и весна прошли в непрерывном учении. Тревогами, трудными маршами и переправами приучал Суворов солдат к ратному делу, показывая им войну до войны.

Он старался развить волю в пехоте, воспитать дерзость в кавалерии. Особым образом он приучал коней. Батальон, принимавший атаку, строился в каре; кони мчались на цепь солдат, но едва достигали ее — цепь расступалась; лошади врывались в каре, и тотчас же — «в награду за это» — их щедро кормили овсом.

Суворову было что показать на смотре. Атаки его конницы приобрели силу неотразимых ударов. Вышколенные лошади стремглав летели на «противника» и опрокидывали его, несмотря на штыки, ружейный и пушечный огонь...

Потемкин намеревался блеснуть Суворовым и возлагал на маневры большие надежды. Екатерине он устроил пышную встречу. Дворянство и купечество целой губернии были собраны им в Кременчуг.

От пристани вдоль всей ограды английского парка с вековыми деревьями, каким-то чудом насаженными Потемкиным, стояла толпа.

«Благородное новороссийское дворянство», недавно наделенное императрицей землями и крепостными, ожидало появления своей благодетельницы. Напустив на себя степенность, чинно стояли шустрые купцы из Херсона, Канева и Черкасс. Местный уроженец Фалеев резко выделялся среди них своим беспокойным видом. По его суетливым движениям и возбужденному лицу было видно, что предстоящее зрелище волнует его больше, чем прочих. Он был поставщиком провианта для Кременчугской дивизии, строил суда для путешествия Екатерины, за что был пожалован в подполковники, пользовался большим доверием Потемкина и в хозяйственных делах являлся его правой рукой.

Наживаясь на подрядах, на костях тысяч людей возводил он пристани, дома, хутора, склады. Мемуарист XVIII века А. Т. Болотов записал о Фалееве в своем «Памятнике претекших времян»: «Многие за верное сказывали, что слыхали от самовидцев, видевших своими глазами, что сей славный бывший любимец и во всех таких наживах сотоварищ князя Потемкина до того даже в тогдашнее время простирал свою власть и могущество, что землю в деревнях своих пахивал плугами на рекрутах. Некогда случилось, что был скотский падеж в тамошних пределах и все волы у него передохли, на которых он пахивал землю, и как пахать было не на чем, то, сказывают, запрягаемо было вдруг человек по 16 рекрут, и они принуждены были тащить плуг...»

Потемкинский размах восхищал Фалеева. И когда княжеская карета, запряженная шестеркой коней цугом; пронеслась мимо, «всеобщий подрядчик и поставщик» воскликнул:

— Вот он, князь Григорий Александрович!.. Все у него в голове да в руках!..

После этого толпа еще полчаса стояла на солнце, пока Екатерина не проследовала к месту маневров. Гости императрицы «от ее имени» разбрасывали серебряные и даже золотые монеты. Кременчугский ремесленный люд и крестьяне близлежащих деревень жадно ловили эти дары царицы, источником которых были налоги, собранные с них же самих.

Потом все двинулись на поле за городом.

Войска уже выводились на смотр.

Колонны пехоты и двадцать пять эскадронов конницы двигались в полном порядке, но с какой-то необычайной легкостью и непринужденностью, совсем не похожей на парадный строй.

Необычным был и внешний вид войск. Куртки, шаровары, легкие сапоги и удобные каски сменили прежнюю стеснительную форму прусского образца. Твердые лосиные брюки, которые перед надеванием приходилось мочить в воде, косы и пудра были отменены еще в семидесятых годах, по предложению Румянцева. Волосы солдат были подстрижены в кружок; это придавало марширующим вид чисто крестьянский.

Суворов провел дивизию перед зеленым пригорком, где стояли Екатерина и ее спутники; затем войска разделились по роду оружия, быстро расположились в разных местах огромного луга и начали показывать чудеса.

Сперва было показано, как «пушки не боятся лошадей, а лошади — пушек».

Казаки лавой шли на батарейный огонь, и бомбардиры стреляли в упор по казачьей лаве. Пушки и лошади действительно «не боялись друг друга», но все же конница побеждала своей живой, стремительной силой и брала орудия и прислугу в плен.

Потом батальон пехоты построился в каре и кавалерия пошла на него в атаку. Приученные кони рвались вперед; ни отбросить, ни остановить их было невозможно. Солдаты расступались перед ними, и всадники проскакивали сквозь строй.

Маневр повторился несколько раз. Когда дым от выстрелов рассеялся и улеглась пыль последней атаки, на земле осталось пять или шесть человек, сильно помятых лошадьми.

— Ново, весьма дерзостно и примечательно! — сказал графу Безбородко Кобенцль и переменил место на холмике, чтобы лучше видеть. — Однако, — добавил он, заметив лежавших на земле пехотинцев, — маневры не обходятся без жертв!

— Как и все новое и дерзостное, — заметил Безбородко.

Густые массы войск двигались отовсюду к центру луга, окружая пехоту, построившуюся в несколько каре, чтобы отразить натиск превосходящих сил.

Суворов прокричал резко и весело:

— Неприятель обошел — тем лучше: он сам идет на поражение!..

Раздалась команда, и окруженные войска открыли частый огонь.

Атакующие остановились. Тогда из интервалов между каре, опустив пики, вырвались на конях казаки. Пехота перестроилась и кинулась вслед за ними, и по всему полю начался разгром только что наступавших войск.

Суворов, «вопреки всей Европе», придал штыку первостепенное значение. Его пехота (гренадеры и мушкетеры) атаковала холодным оружием, без выстрела: залп, предшествовавший атаке еще при Петре I, был исключен. Суворов учил: «В атаке не задерживай!» — и пользовался первым впечатлением внезапного нападения. Стрельба же производилась легкой пехотой — егерями, «коих должность только в том и состоит»...

Смотр закончился вечером, когда от реки уже потянуло свежестью и висевшая в воздухе пыль тонко-золотым облаком поплыла над лугом. Суворов сказал речь, разъяснив войскам их ошибки и похвалив их за то, что заслуживало похвалы.

Потемкин, стоявший на холмике подле императрицы, в продолжение маневров не проронил ни слова. Он грыз ногти и безучастно смотрел на войска, словно происходящее вовсе его не касалось. Во всех движениях его большой, сильной фигуры чувствовались подавленность и вялость. Это был приступ его обычной беспричинной хандры.

Голос Екатерины несколько вывел его из оцепенения.

— От Петербурга до Киева, — обратилась она к нему, — мне казалось, что пружины моей империи ослабли, но здесь они в полной силе и действии...

Потемкин склонил голову.

— Я видела армию, — продолжала она. — Это — превосходнейшее войско, какое только можно встретить. Хотела бы увидеть таким и флот!

Суворов, в темно-синем мундире с красным воротником и тремя звездами, легко взбежал на пригорок и направился прямо к императрице. Его щеки и лоб покрывала сеть ранних морщин, и он казался престарелым и немощным; но в то же время что-то непреклонно твердое было в этом простом и необычайном лице.

Он подошел «к руке», и Екатерина сказала рассчитанным, умеренно холодным тоном:

— Желательно, чтобы вы сопровождали нас до Херсона... — И добавила: — Князь Григорий Александрович вознаградит вас за службу.

Суворов посмотрел на грызшего ногти Потемкина, потом на Екатерину и с ужимкой ответил:

— Не я, не я, это все его светлость князь!

Она быстро отвела взгляд и заговорила о чем-то с графом Безбородко.

А Суворова окружили Кобенцль, Сегюр и де Линь.

— Ваше высокопревосходительство! — с жаром приступил к нему Кобенцль. — Позвольте мне, посланнику австрийского императора, выразить свое восхищение!.. Искусство ваших войск выше всяких похвал, но тайна его непостижима!

Суворов лукаво усмехнулся.

— Скорый заряд, исправный приклад — и всё тут. Есть пословица: «Стреляй редко, да метко». А в общем штык, быстрота и внезапность — вот вожди россиян!..

— Но как вы обходитесь без артикулов, без обычных командных слов?!

— Имели мы прежде вымышленные слова: «строй фронт по локтю», «стройся в полторы шеренги» и тому подобное. Все это я давно позабыл.

— Ваши маневры, — сказал Сегюр, — похожи на настоящую войну. У вас даже бывают потери...

— Помилуй бог! Солдат дорог! — сердито выпалил Суворов. — Я четыре, пять, десять человек убью — четыре, пять, десять тысяч выучу!..

Иностранцы от неожиданности замолчали.

Суворов, быстро повернувшись налево кругом, сбежал с пригорка.

— И еше как выучит! — задумчиво произнес де Линь.


5

Императрица продолжала «шествовать» вниз по Днепру, наслаждаясь ласковой украинской природой и лестью избранного общества. А тем временем на Правобережной Украине, в казачьих селах, среди левад и «садочков», созревал народный гнев.

Одним из таких сел были Турбаи, широко раскинувшиеся в глухом углу Хорольского уезда, при самом впадении Хорола в Псел. Указ 3 мая 1783 года окончательно закрепостил украинское крестьянство; прежние казачьи округа («полки») были обращены в губернии и провинции, а паны сотники и паны полковники наделены сотнями тысяч душ и тысячами десятин земли. Но казацкая верхушка захватывала земли и закрепощала бедноту не только по указам царицы; но и самочинно. Так действовали братья Базилевские, владельцы села Турбаи с населением в две тысячи душ.

История этого села была обычной для Украины того времени. Находилось оно на территории Миргородского полка, полковником которого в течение сорока с лишним лет был Даниил Апостол. Постепенно прибирал он к рукам «турбаiвцiв», исключая их одного за другим из «компутов» (списков казачьих родов) и обращая в собственных своих крепостных. После смерти Апостола турбаевцы дружно стали добиваться воли. Новый миргородский полковник — Василий Капнист[146] внес их опять в список казаков, но наследники Даниила Апостола повели с турбаевцами борьбу. В 1767 году один из потомков полковника Апостола продал турбаевцев предпринимателям-крепостникам — сотникам Ивану и Степану Базилевским. Новые владельцы села поставили свое хозяйство на «широкую ногу»: крепостные сеяли для них пшеницу, разводили скот, гнали деготь, мочили коноплю, перерабатывали шерсть в сукно, выделывали кожу. Были у Базилевских еще кирпичный, конный и овечий заводы; занимались они, кроме того, виноделием, а также охотно отдавали деньги в рост.

Но турбаевцы, гнувшие спину на панщине, не забыли, что предки их были казаками. И пока императрица умилялась спокойствием празднично убранного для нее края, они выбрали из своей среды ходатаев и послали их в Петербург — заявить в Сенате о попранных своих правах...


6

Император Иосиф приехал в Россию под именем графа Фалькенштейна в простой коляске, в сопровождении одного генерала и двух слуг. Не надеясь на свою армию в предстоящей войне с Турцией, император подыскивал себе подходящих союзников. Странствуя под чужим именем, он рассчитывал наилучшим образом ознакомиться с положением дел в России и выяснить, стоит ли заключать с нею союз.

Императрицу он встретил у селения Койдак, выше порогов, и вместе с нею присутствовал при закладке Екатеринослава. По окончании этой церемонии он, насмешливо улыбаясь, сказал де Линю:

— Она положила первый камень нового города, а я — второй и последний... Дело у них не пойдет...

Между тем Потемкин всерьез намеревался построить здесь храм «‹аршинчиком выше собора св. Петра в Риме», двенадцать фабрик, университет и консерваторию, а на острове посреди Днепра — целый университетский квартал. Он представил императрице подробное «начертание» нового города, поразившее современников величием своего замысла и необыкновенною широтой. К постройке намечались: «судилище, наподобие пропилей или преддверия Афинского, с биржею и театром посредине, палаты государские, где жить и губернатору, во вкусе греческих и римских зданий, имея посредине великолепную и пространную сень...»

Но автором этого величественного плана был, по всей вероятности, не Потемкин, а знаменитый русский зодчий, сын подьячего, в прошлом — крепостного, Матвей Федорович Казаков[147].

Путешествие ошеломило и озадачило императора. Он с трудом разбирался в своих впечатлениях, и виденное им на Днепре казалось ему каким-то сном.

Сюрпризы Потемкина в виде торжественных встреч, парадов, иллюминаций, панорам строящихся дворцов и селений сопровождали Иосифа до самого Днепровского устья. В то же время ему попадались на глаза сотни одетых в рубище крепостных, выполнявших тяжелые работы. И Сегюр, с которым он успел подружиться, твердил ему, что им показывают «ненатуральные» села и что цветущее состояние края — один обман.

Но это было лишь отчасти верно. Людей и впрямь перегоняли с места на место, и нежилые, наспех сколоченные хаты бросались в глаза во многих местах. Потемкин показывал Екатерине «шелками устлан путь», приукрасив его так, что иностранцам все казалось обманом. Но за показной стороной скрывалась действительность: оживление быстро заселяемого края. Император понял это, когда увидел Херсон.

Две тысячи домов — каменных и вполне натуральных — составляли большой опрятный город; его лавки ломились от турецких, греческих и французских товаров; около двухсот купеческих судов стояло в гавани, и целая армия рабочих хлопотала на верфях, готовя к спуску фрегат и два больших корабля.

В этом году херсонская торговля приняла громадные размеры. Из дунайских портов приходили суда с грузами. Здесь находились австрийский и неаполитанский консулы. С Херсоном торговали Марсель, Александрия, Генуя, Ливорно, Триест...

По прибытии в Херсон Потемкин получил подробное донесение Пустошкина и немедленно доложил о нем императрице.

Лейтенант добросовестно выполнил поручение: он сообщил о захвате нескольких русских судов алжирцами, о подготовке в Анатолии десантов для отправки к берегам Крыма и о том, что турецкий флот совершенно готов к выходу в море и может начать войну в любой день.

Пустошкин был произведен в капитан-лейтенанты и на своем фрегате ушел в Севастополь. А в Херсон прибыл русский посланник в Турции — Яков Иванович Булгаков —и сообщил, что на Родосе убит русский консул, а на Кандии[148] с дома российского консульства сорван флаг.

Он, кроме того, привез ультиматум, предъявленный Портой, принять который было невозможно. Так, турки настаивали, чтобы Россия признала грузинского царя Ираклия турецким подданным и согласилась на осмотр всех русских судов, проходящих через Босфор.

Рассказав обо всем Потемкину, Булгаков добавил:

— Денис Иваныч Фонвизин давненько мне сказывал: «У нас ребят пугают все турками; это надо переменить и сделать так, чтобы сам султан дрожал от имени русского». И впрямь, Григорий Александрович, пора бы переменить!..

Но открытие военных действий все же не входило в планы России: ей нужно было еще некоторое время, чтобы подготовить армию и флот.

Тем не менее Булгакову было предписано резко отклонить ультиматум, потребовать от Порты удовлетворения за бесчинства на Кандии и Родосе, а также настаивать, чтобы алжирцы возвратили захваченные русские суда.

Потом были спущены на воду фрегат и два корабля. Екатерина явилась на торжество в скромном, серого сукна, капоте и черной атласной шапочке. Зато баржа, заменявшая пристань, поражала своим убранством: она была украшена парчовыми парусами с золотыми кистями и бахромой.

Майский ветер надувал паруса и гнал белые вихри пыли на стоявшую вдалеке толпу. То были строители этих двух кораблей и фрегата — «работные люди» херсонской Корабельной слободки, в холщовых, заплатанных портах и рубахах, с женами и детьми.

Екатерина оглядела роскошную пристань и сказала, поясняя своим гостям и свите:

— У нас, за недостатком холста, употреблена парча на паруса...

А когда суда, соскользнув со стапелей, закачались на волнах днепровских, австрийский император пробормотал: «Корабли — из очень сырого леса, годятся только напоказ». Он решил немедленно написать об этом в Вену и сказал о плохих судах Потемкину, но получил ответ: «Мы будем сражаться и на таких!..»

На другой день Екатерина выразила желание отправиться в Кинбурн, чтобы оттуда морем следовать в Севастополь. Но перед самым отъездом, когда она и ее спутники сидели за столом, пришло известие, что близ Очакова появилась сильная турецкая эскадра. Стало также известно, что с эскадрой прибыли французские офицеры для перестройки очаковских укреплений и усиления батарей.

— Как надобно это понять? — спросил Безбородко Сегюра. — В то время, когда только что подписан дружеский трактат с Францией и ее посол сопровождает императрицу, мы видим, что французские инженеры занимаются устройством артиллерии у наших врагов!

— Это могут быть только волонтеры, — любезно ответил Сегюр. — А за них французское правительство отвечать не может.

— Разве что так, — с усмешкой произнес Безбородко и, обратившись к Екатерине, заметил: — При таких обстоятельствах путешествие вашего величества морем не представляется безопасным.

— Что посоветуете делать?

— Следовать далее сухим путем...


7

Войнович от усердия сбивался с ног, готовясь к приезду Екатерины: он украшал порт и город, а более всего бывший Мекензиев дом, превращенный им в дворец.

Стены дворцовых комнат были до окон отделаны под орех, а выше — покрыты малиновым штофом. От дворца до каменной пристани, уже носившей — в честь графа Войновича — название Графской, сделали деревянный помост с железными перилами и на них навесили золоченые фонари.

Труды Марко Ивановича никогда не пропадали даром. И сейчас, в разгар своих хлопот, он был обласкан: в середине мая его произвели в контр-адмиралы; это было нужно Потемкину, чтобы под контр-адмиральским флагом вывести на рейд флот.

Ушаков тоже готовился к торжественной встрече. Он ничего не украшал и проводил время в обычных, казалось, занятиях с моряками. Но за этой обыденностью морского ученья скрывался секрет.

В его большом плане действий отводилось особое место работе канониров. Он был уверен, что судовая артиллерия должна и может заговорить по-новому, ибо вообще по-новому надо воевать на морях.

Он начал с малого, выбрав для опытного обучения команду небольшого бомбардирского судна «Страшный». На нем он ежедневно уходил за Балаклаву и там, стоя на якоре либо идя под всеми парусами, громил из орудий пустынный угрюмый мыс...


От самого Перекопа была сделана дорога для проезда императрицы, приготовлены для освещения пути смоляные бочки и поставлены «путевые дворцы» для ночлега. Потемкин приказал: дорогу делать «богатою рукою — чтобы не уступала римским». Это путешествие недаром обошлось стране в двенадцать миллионов рублей.

Двадцать первого мая в Севастополе стало известно, что Екатерина прибыла в Бахчисарай, а в полдень следующего дня она уже вступила в долину Инкермана.

Император Иосиф ехал в карете бок о бок с Сегюром. Французский посол отдыхал после плохо проведенной ночи: его поместили в одной палатке с Фицгербертом, и они до зари писали донесения своим правительствам, причем один ругал французов, а другой англичан.

Солнце жгло немилосердно. Щедрость крымского солнца становилась неистовой, и близость моря уже угадывалась в яркой синеве неба над буйно встававшей повсюду зеленью и диким нагромождением скал.

— Самая натуральная из всех потемкинских декораций, — проговорил Сегюр, любуясь открывшимся видом.

— И притом не стоившая денег, — сказал император. — Кстати, вы заметили, как все ловят взгляд князя?

— Еще бы! — усмехнулся Сегюр. — Но поймать его взгляд довольно трудно. Вообще, это самый странный человек, какого я когда-либо встречал...

Карету сильно качнуло, и Сегюр ухватился за болтавшийся над ним ремешок.

— Я не верю в Потемкина! — раздраженно сказал он. — Его затеи стране не по силам. Она нищая и забитая. Половина ее населения — крепостные, а императрица ежегодно увеличивает их число.

Император покачал головой.

— Я тоже так думал... Но теперь я вижу, что здесь строят дороги, гавани, крепости, воздвигают на болотах дворцы, разводят в пустынях леса. Потемкин, по-видимому, не щадит ни людей, ни денег, и все может оказаться нетрудным. Здешний народ горячо любит свое отечество и будет драться за него с любым неприятелем. А русская армия очень сильна.

— Не спорю. В этом я сам убедился. И, значит, неправ Дидро, назвавший Россию колоссом с глиняными ногами... Глине дали окрепнуть, и она превратилась в бронзу! — заключил Сегюр.

Император прикрыл ладонью лицо, защищаясь от ветвей, хлеставших в окно кареты.

— Императрица задумала великое дело — союз четырех держав: России, Австрии, Франции, Испании. Это пока еще тайна, но, думаю, вы уже о ней знаете... То, что я слышал о Суворове, крайне серьезно... Для армии такой генерал — это все!.. Россия создает флот. Если у нее еще появится новый — морской — Суворов, она будет непобедима! Но уже и сейчас она — выгодный и надежный союзник.

— И ваше величество готовы... — начал Сегюр осторожно.

Иосиф кивнул головой и докончил:

— ...К сожалению, заключить с Россией союз. — Он жестко добавил: — Но я не допущу русских утвердиться в Константинополе! Для Вены безопаснее иметь соседей в чалмах, нежели в шляпах!..

Дорога огибала гору, кое-где поросшую орешником и терном, местами уже совершенно голую, будто изглоданную огнем.

— Наконец-то! — внезапно воскликнул Сегюр и, постучав в окошечко, велел кучеру остановиться. — Ваше величество! — сказал он, выходя на дорогу. — Я уличил князя! Смотрите! Вон там — декорация, самый настоящий холст...

Сливаясь с серой горой, стояло такое же серое, неживое овечье стадо. Художник не нашел бы для картины лучшего места: тень от скалы падала на клочок голого склона, и камни уцелевшей на нем древней ограды были увиты плющом.

Сегюр направился к горе. Но едва он сделал несколько шагов вдоль дороги, овцы заблеяли, и стадо, подняв облако пыли, шарахнулось в сторону.

— Нет, они живые... — смущенно пробормотал Сегюр, возвращаясь и влезая в карету.

Император, откинувшись на подушку, хохотал...

В Инкермане, с так называемых Мекензиевых высот, увидели рейд, эскадру — шестнадцать кораблей в линии, под флагом контр-адмирала Войновича. Это был Черноморский флот, построенный наспех из сырого дерева, не обшитый медью и все же грозный, готовый в любую минуту «вступить под паруса».

Вскоре прибыли к устью Черной речки, впадавшей в Ахтиарский залив. У пристани стояли наготове катера под светло-зелеными тентами. Гребцы — отобранные со всего флота, самые сильные и красивые матросы — были одеты в белые шелковые рубахи и шляпы с вензелями Екатерины II.

Ветра не было. Флотилия катеров на веслах направилась в Севастополь и в пятом часу вечера под гром салюта вошла в Южную бухту.

Екатерина проследовала по тонкому синему сукну, проложенному от самой воды через всю пристань. Войнович и капитаны кораблей встретили ее на берегу.

Потемкин уже обрел полную бодрость духа, чувствуя себя хозяином этой земли, моря и порта.

После короткого отдыха сели за стол — в шатре, раскинутом на пятьдесят человек вблизи дворца, на берегу моря. Из морских офицеров, кроме Войновича, были приглашены только двое: Алексиано и Ушаков.


Часом позже Потемкин осмотрел Севастопольскую эскадру. На борту «Св. Павла» он встретился с Ушаковым и принял от него рапорт о состоянии корабля.

Это была их первая встреча. Потемкин знал Ушакова только по донесениям и понаслышке, но он редко ошибался в людях и умел их выбирать.

Поручая ему воспитание моряков-черноморцев, Потемкин был уверен, что отдает их в хорошие руки. И сейчас, слушая твердую речь этого человека, любуясь его спокойной, уверенной силой, он думал о том, что такому можно доверить все...

— Пользуясь прибытием вашей светлости к эскадре, — говорил Ушаков, — прошу дозволения изложить взгляд свой касательно одного тайного и крайне важного дела...

— Тайного и крайне важного? — повторил Потемкин. — Какого же именно?

— Касательно образа действий военного флота, о чем беспрестанно думаю в течение многих лет...

Любопытство и удивление засветились во взгляде Потемкина. Стоявший перед ним командир был гораздо значительнее, чем он полагал.

— Известно вашей светлости, — продолжал Ушаков, — что о морских сражениях уже долгое время нет слуху? А если и происходит, то не иначе как ленивыми баталиями их до́лжно назвать...

— Едко сказано! — заметил Потемкин.

— Боязливая тактика лишь вредит государству. Только полное разбитие неприятеля оканчивает войну!

Они стояли на верхнем деке у притаившихся в задраенных портах[149] пушек и рассуждали о том, когда и как этим пушкам стрелять.

— Я за то стою, — проговорил Потемкин, — чтобы сражаться отважно, нападать на сильнейшего противника даже с малыми силами.

— И к тому есть способы, — сказал Ушаков. — Один из них, когда речь о турках, есть следующий... Не раз видено мною, что турецкий флот приходит в расстройство тотчас по обращении капудан-паши или старшего флагмана в бегство. Отсюда вижу, что надобно всегда в начале сражения атаковать их флагманский корабль.

Закатное солнце положило по всему кораблю жаркие блики. Оно легло на белый мундир Ушакова, ударило ему в лицо, и он на секунду зажмурил глаза.

Потемкин еще раз ощутил его уверенность и спокойную силу, подумав, что именно такой человек и нужен флоту.

Федор Федорович в упор посмотрел на Потемкина. На лице Ушакова резко обозначились скулы; глаза были ясные, непроницаемые; небольшой гладкий парик слегка натягивал кожу удлиненного лба.

— Ваша светлость! — жестко сказал он. — Соблюдать в сражениях правила не всегда возможно. Оные в кабинетах пишутся, где ветры не дуют и ничего не могут менять... Я к тому говорю, что может представиться военный случай. А граф Войнович назначает меня командовать авангардом...

Потемкин понял. Он кивнул головой и улыбаясь ответил:

— Согласен на все!.. Действовать, по обстоятельствам глядя, это разумно!.. А случай скоро представится — родные берега защищать придется! Можно будет и отечество прославить и себя показать...


В сумерках Екатерина, сопровождаемая Потемкиным, взошла на катер, и бравые гребцы быстро отвели его на середину бухты. Бомбардирское судно «Страшный», стоявшее под кормой корабля «Слава Екатерины», начало «на расстоянии 300 сажен» бомбардировать городок с башнями и стенами, построенный для этого на Северной стороне.

С третьего выстрела судно зажгло городок, а после пятого — огонь охватил все его башни и стены.

Такой стрельбы во флоте еще не видали. Командиры молча переглядывались, стоя на палубах кораблей.

— И это все? — спросила Потемкина Екатерина. — Однако изрядно они у тебя стреляют! Оказывается, флот твой круглехонько обточен.

— Полно, матушка государыня! — ответил Потемкин. — Обточен, да не совсем.

— Передай благодарность нашу, — продолжала Екатерина, — графу Войновичу за все содеянное им в Севастополе, а за добрую стрельбу — особливо.

— Стрельбе, матушка, обучал не Войнович, а капитан первого ранга Ушаков.

— Ушаков? Герой херсонский? Так отчего он капитан первого ранга?! Ведь я указ подписала... Поздравь его, друг мой, не мешкая, бригадиром!..

Бомбардирское судно «Страшный», возвращаясь к своему месту, прошло мимо катера. У орудий стояли комендоры, казалось готовые вновь показать свое искусство императрице.

Но ей, разумеется, было невдомек, какую роль эта сноровка ушаковских канониров сыграет в борьбе за Черное море, когда флоту придется воевать по-новому, так, как еще не воевали на морях.


8

«...Ныне, когда большая часть государства с голоду помирает и когда медная и серебряная монета... до крайности возвысилась ценою, кажется, что на все сие правительство наихолоднейшим духом смотрит. Московская, Калужская, Тульская, Рязанская, Белгородская губернии и вся Малороссия претерпевают непомерный голод, едят солому, мякину, листья, сено, лебеду, но и сего уже недостает, ибо, к несчастью, и лебеда не родилась, и оной четверть по четыре рубли покупают... А однако никакого распоряжения... до исходу февраля месяца не сделано о прокормлении бедного народу, для прокормления того народу, который сочиняет[150] силу Империи, которого в самое сие время родственники и свойственники идут сражаться с врагами, которые в степях, в холоде, в нужде и в сырых землянках без ропоту умирают, который дает доходы не токмо на нужды государственные, но и на самый роскош...»


Так писал русский историк, представитель дворянской оппозиции, князь Михаил Щербатов. Миллионы, потраченные на путешествие императрицы, легли тяжким бременем на плечи народа. Государство находилось «в ужасном состоянии, несмотря на кажущийся блеск».

По возвращении Екатерины II в столицу начались волнения «работных людей», строивших набережную Фонтанки. Около трехсот человек, не будучи в состоянии прокормиться жалкой поденной платой, пришли с жалобами и угрозами под самые дворцовые окна. Их удалось разогнать с большим трудом.

Об этой едва ли не самой первой петербургской забастовке в дневнике секретаря Екатерины — А. В. Храповицкого — имеются любопытные записи с конца июля по октябрь:

«[Июль] 24. Говорено о упрямстве работников, оставивших работу при Фонтанке».

«[Август] 3. Говорено о работниках по Фонтанной, кои и по решению Совестного Суда не идут в работу...»

«[Август] 8. Рассказывали о неприятной негоциации[151] с работниками, кои не слушались ни обер-полицмейстера, ни генерал-адъютанта...»

И лишь 1 октября закончились неприятные для императрицы «негоциации» с рабочим людом. При этом строители одержали полную победу, так как Храповицкий послан был к губернатору с повелением: «удовольствовать работников» и поскорее выдать им паспорта — «чтоб опять не пришли ко дворцу...».

Служащий петербургской таможни Александр Радищев, человек высокообразованный и начитанный, был прекрасно осведомлен о внешнеполитическом и о внутреннем положении страны.

Еще в 1775 году, проезжая по залитым кровью пензенским и саратовским деревням и селам — обозревая места недавних расправ с пугачевцами, задумал он написать книгу о страданиях своего народа, стонущего под крепостным ярмом.

В 1767 году ученик великого Ломоносова — Алексей Поленов — представил на конкурс Вольного экономического общества в Петербурге свою статью. Отвечая этим сочинением на заданную тему, — какой труд выгоднее «для общества», наемный или крепостной — и заодно протестуя против самого «права» помещиков продавать людей и владеть крестьянами, Поленов предлагал: «для славы народа и пользы общества вывесть производимый человеческою кровию бесчестный торг».

В 1771 году Поленов поступил секретарем в Сенат. Туда же в одно время с ним поступил на должность протоколиста Радищев. Они не могли не знать друг друга, не могли не беседовать по волновавшим их обоих вопросам, и можно почти с уверенностью сказать, что Радищев знал статью Поленова. Идея о страстной, обличающей книге зародилась у него давно, и он исподволь писал уже отдельные главы, стремясь разоблачить лицемерие императрицы и показать жестокую действительность во всей ее наготе...

Но это был уже не поленовский умеренный гнев, а нечто гораздо большее, ибо он смотрел вдаль — «сквозь целое столетие» — и, указывая крепостным виновника их бед и страданий, призывал подневольный люд к восстанию: «О! если бы рабы, тяжкими узами отягченные, яряся в отчаянии своем, разбили железом, вольности их препятствующим, главы наши, главы бесчеловечных своих господ...»


Глава седьмая Кинбурн — Очаков

Все вдруг, все вдруг наступят! прянут!

Ударя, вновь ударят, грянут!

Успешен парус и весло.

В. Петров


1

Булгаков, возвратившись в Константинополь, сообщил султану Абдул-Гамиду ответ своего правительства и покинул аудиенц-зал. Тогда султан написал великому визирю записку: «Объявляй войну. Будь что будет». А в августе 1787 года Булгаков был посажен в Семибашенный замок. После этого турецкая эскадра внезапно напала на фрегат «Скорый» и бот «Битюг», стоявшие у Кинбурнской косы.

Два русских судна в течение трех часов отбивались от одиннадцати вражеских, а в сумерках подняли паруса и ушли к Херсону, выдержав огонь очаковских батарей...

Крупные военно-морские силы Турции были введены в Черное море. Двадцать пять кораблей прибыли к Очакову для блокады Лимана. Командовал ими разбитый русскими при Чесме алжирец Хуссейн-бей — теперь уже Эски-Хуссейн (Старый Хуссейн). Незадолго до начала войны султан назначил его капудан-пашою.

Это был свирепый человек. Во время боя в Хиосском проливе он спасся вплавь, держа в зубах саблю. Эски-Хуссейн имел обыкновение гулять по Стамбулу в сопровождении львицы и во время одной из таких прогулок смертельно напугал французского посланника Шуазеля-Гуфье.

Другая турецкая эскадра из шестнадцати вымпелов стояла в Варне для обороны Проливов.

Французские инженеры укрепляли очаковские бастионы, углубляли рвы и одевали их камнем. Европейские державы ревниво относились к усилению России на юге; поэтому английские, шведские и прусские офицеры разработали туркам план военных действий, обнадежив этим турецкий генеральный штаб.

Англия в особенности была заинтересована в ослаблении России на Черном море, и английский посол при дворе «блистательной Порты» приложил все усилия, чтобы заставить ее пойти на разрыв с Россией. Стремясь обеспечить себе подступы к Индии, Англия старалась укрепить свои позиции на Ближнем Востоке, оберегая его от влияния других стран.

Давно миновало время, когда она доброжелательно относилась к России, которая, нанося удары туркам, тем самым оттесняла с турецкого Востока французов — соперников англичан. Но слишком большие успехи русского оружия никогда не входили в расчеты Англии. В середине восьмидесятых годов она уже настроилась к России враждебно, и русско-английский договор 1766 года, по истечении двадцатилетнего срока, не был возобновлен.

За эти годы промышленность Англии ушла далеко вперед, причем эта «революция» совершилась с помощью русского вывоза. Пшеница, лес и пенька в огромных количествах вывозились из России. Один только лес чего стоил! Торговых судов у Англии было в то время около 10 тысяч, а на каждый среднего размера корабль шло до 4 тысяч дубовых стволов.

Русский посланник в Лондоне Семен Романович Воронцов писал брату своему Александру 29 мая 1786 года: «...Англия бесконечно больше нуждается в торговле с нами, нежели мы в торговле с нею. Когда мистер Фокс[152] сказал мне прошлой осенью, что Англия погибнет, если порвет с Россией, — это утверждение было основано на мнении адмирала Гоу, первого лорда адмиралтейства... Кроме того, весь ее торговый и военный флот беспрерывно воспроизводится из материалов, получаемых из России, добрая часть ее мануфактур держится на русском сырье...»

За год до начала войны в русских военно-морских портах Черного моря побывал английский тайный агент. Эта была тридцатилетняя леди Кравен, урожденная графиня Беркли, совершавшая «путешествие» по России. В столице она была встречена с необыкновенным почетом и милостиво принята Екатериной II. Потемкин позаботился о беспрепятственном следовании леди в Новороссию и Тавриду и приказал предоставить ей фрегат для переезда в Константинополь. А знатная «путешественница» была просто-напросто английской разведчицей, как это видно из писем, написанных ею по прибытии в Херсон.

«Мне до́лжно, да и я сама хочу осмотреть верфи этого города и укрепления, которые будут делать по новому плану... — писала леди Кравен. — На верфях стоят прекрасные фрегаты... Я недостаточно сведуща в военном деле, чтобы точно сказать, из-за какой неисправности и недостатка считают нужным перестраивать здешние укрепления. Но, судя по дарованиям полковника Корсакова[153], я уверена, что они будут построены искуснейшим образом и расположены очень хорошо... Говоря правду, у меня теперь в голове одни только географические карты да разные топографические планы... Господин Мордвинов[154] сказал мне, что фрегат, на котором я поеду в Константинополь, уже готов...»

Эти письма леди Кравен были адресованы ее «другу», а впоследствии — мужу, маркграфу Аншпах-Байрейтскому Александру, в Баварию; они составили целую книгу, изданную в Лондоне в 1789 году.

Таким образом, англичане оказались хорошо осведомленными о состоянии русских черноморских портов, когда им пришлось составлять план военных действий для турок, решивших начать с Россией войну.

Этот «турецкий» план был направлен к тому, чтобы разрезать линию русских коммуникаций, идущую по Бугу на Кинбурн — Перекоп — Севастополь. И так как Черноморский флот к началу войны оказался разделенным между Севастополем и Херсоном, было решено разбить его по частям.

Турки, сосредоточив в Анапе войска для десанта, намерены были овладеть Кинбурном, кинуться на Херсон, уничтожить верфи и затем перебросить десант в Крым. В их руках был ключ Лимана — Очаков. Он запирал Херсон и угрожал сообщениям флота. Русские должны были во что бы то ни стало овладеть этим ключом.

Стотысячная армия под начальством Потемкина двинулась к Очакову, но задержалась в Елисаветграде, так как была еще не готова. Чтобы выиграть время, Потемкин решил перейти к обороне, удерживая всеми силами Херсоно-Кинбурнский район.

Защита его была поручена Суворову. Избрав Херсон своею главной квартирой, он приказал построить пять батарей на островах, прикрывающих Днепровское устье, сформировал отряды вооруженных жителей и отрядил суда для обороны города со стороны реки.

В Кинбурне он возвел в самых уязвимых местах батареи и установил наблюдение за противником. Для защиты берега он решил привлечь Лиманскую флотилию. Ее командир контр-адмирал Мордвинов с большим неудовольствием предоставил в его распоряжение три фрегата и четыре галеры. Противник решительных действий, к тому же не подчиненный Суворову, он не считал себя обязанным помогать сухопутным войскам.

Между тем Потемкин, вынужденный воздержаться от наступательных действий на суше, решил немедленно ввести в действие флот. 24 августа он приказал Черноморскому флоту выйти в море, всюду искать противника, невзирая на его превосходство, и не «мыслить ни о чем, кроме победы или смерти». «Где завидите флот турецкий, — писал он Войновичу — атакуйте его во что бы то ни стало, хотя бы всем пропа́сть».

Тридцать первого августа Севастопольская эскадра из трех кораблей и семи фрегатов взяла курс на Варну, имея приказ истребить стоящий там флот. Войнович находился на корабле «Слава Екатерины», капитан первого ранга Тиздель командовал «Марией Магдалиной», на «Св. Павле» шел Ушаков.

Восьмого сентября близ мыса Калиакрии эскадру захватил шторм. На одном фрегате сломало фор-стеньгу. Войнович поднял сигнал: стать на якорь, вызвать со всех судов плотников и послать их на фрегат. Стеньгу поставили, но когда собрались отправить мастеровых обратно, ветер усилился, начало заливать шлюпки. Плотники так и остались на фрегате. А Войнович поднял сигнал: снявшись с якоря, идти к Варне, что означало — идти в самые опасные места.

К ночи погода и вовсе разыгралась. Кинулись убирать паруса — поздно; полетели мачты, и стеньги, и, как назло, плотников нет: все на фрегате. А ветер все пуще. Матросы втихомолку ругали Войновича: «Вот что нам сделала Варна — сделалось угарно. А более от нашего флагмана: нельзя без рассудка в море ходить!»

Паруса изорвало ветром; на судах появились течи. Фрегат «Крым» всю ночь палил из пушек, требуя помощи. Корабль «Мария Магдалина» лишился мачт и руля.

Эскадра была рассеяна. «Крым» пропал без вести. Корабль Тизделя течением отнесло к Босфору, и он был захвачен турками. На «Славе Екатерины» переломало все мачты, и воды прибыло до десяти футов; матросы помпами, ведрами и ушатами выливали воду в продолжение двух дней.

Ушакова несколько суток носило по морю. Уже совсем погибали, когда показался берег. Думали — Феодосия, крымские горы, но ошиблись: это было кавказское побережье. Ушаков сказал: «Лучше в море погибать, нежели у турка быть в руках!..» Кое-как, с великим трудом, приладили к фок-мачте небольшой парус и повернули от берегов абхазских в море. «Св. Павел» терпел жестокое бедствие. Только самообладание командира и доверие к нему команды спасли от гибели корабль.

Моряки черноморцы с потерями вышли из первого испытания, но они ни на минуту не лишились присутствия духа. Один Войнович не скрывал страха и сокрушался по поводу утраты в море своих вещей, денег и табакерки, забывая о том, какой урон из-за него понес флот.

Почти все суда нуждались в ремонте, «Крым» и «Мария Магдалина» были потеряны.

«Бог бьет — не турки!» — в отчаянии писал Потемкин Екатерине.

А турки, видя ослабление русского флота, перебросили в Очаков до пяти тысяч войска, решив начать атаку Кинбурна как раз в то время, когда в Севастополь возвращались рассеянные бурей суда.


2

Второй ключ Лимана — Кинбурн запирал около двух миль водного пространства узкой и длинной стрелкой. Он защищался старинным фортом, имевшим всего 19 медных и 50 чугунных пушек, и редутами, вооруженными полевыми орудиями. Эта оборона все же сильно стесняла противника, ибо суда его, лавируя в извилистом фарватере, должны были подставлять свои борта под огонь Винбурнской косы.

Турки несколько раз приближались к Кинбурну и затевали перестрелку. Суворов пытался отправить туда на помощь мордвиновскую флотилию, но она почему-то не шла.

Тринадцатого сентября противник начал сильный обстрел Кинбурнского форта. В тот же день греки, перебежчики из Очакова, сообщили Суворову, что на Херсон никаких покушений не будет и турки в ближайшие дни атакуют Кинбурн.

Суворов перенес туда свою штаб-квартиру, вызвал из Херсона доктора Самойловича и потребовал выхода в Лиман флотилии. Мордвинов выделил фрегат «Скорый», бот «Битюг» и четыре галеры. Но начальнику этого отряда капитану 2-го ранга Обольянинову было предписано, «чтобы он ввиду превосходства неприятельского флота имел осторожность и сам бы оного не атаковал».

Суворов в сердцах писал: «Коли б севастопольцы меньше хитрили, все бы здесь Стамбульское пропало».

Но Марко Иванович, натерпевшись в начале месяца страху, не имел никакого желания выходить в море. У него была отговорка — незаконченный ремонт судов.

А противник готовился к нападению. Суда его стояли недалеко от Кинбурна. Было видно, как турки ходят по палубам, курят, хлопочут у орудий; ветром доносило их заунывные песни. И Суворов с досадой писал Потемкину: «Прославил бы себя Севастопольский флот!

О нем слуху нет!»


Утром 1 октября 1787 года отборные турецкие войска начали высадку у оконечности Кинбурнской стрелки. Высаживались они и в другом месте — у Мариинского редута, в двенадцати верстах от крепости. Суворов не отвечал ни одним выстрелом. «Пускай все вылезут, не мешайте им!» — спокойно сказал он и отдал приказ выяснить место высадки главных вражеских сил.

Янычаров было доставлено на косу до пяти тысяч. Командовали ими французские «волонтеры» под главным начальством Юсуф-паши.

Суворов имел только тысячу пехотинцев. Резервы, заранее расположенные им поблизости, должны были подойти через несколько часов. В ожидании их Суворов решил отходить в глубь полуострова и таким образом лишить поддержки флота наступающие турецкие войска.

Турки быстро окапывались — рыли траншеи. Атаковать их сразу же после высадки было трудно: флот противника прикрывал свой десант сильным огнем. По мере продвижения турок по косе поражаемое корабельной артиллерией пространство уменьшалось, зато все турецкие траншеи надо было брать с фронта: обход их с правого фланга преграждался сильным огнем с моря, а с левого — по отмели — был доступен только коннице, но она еще не пришла.

К трем часам дня турки выкопали пятнадцать траншей и приблизились к крепости почти на ружейный выстрел. Но резервы уже подходили, и Суворов завязал бой.

Силы были неравные. Отбив контратаку русских, турки стали теснить их к форту. Тогда Суворов бросился вперед, остановил отступающих и выбил турок из нескольких траншей.

Пятьсот корабельных пушек засыпа́ли Кинбурнскую косу бомбами, ядрами и картечью. Пули турецкие были крупные, «двойные». Под Суворовым была убита лошадь; его самого ранило картечью в бок.

В это время русская галера «Десна» сбила с позиции несколько флагманских судов противника, а один канонир полковой артиллерии удачным выстрелом потопил шебеку[155]. Тогда турки, во избежание дальнейших потерь, отвели свой флот к Очакову...

Солнце было низко. Пехота отступала. Но к месту боя спешили резервы. Все подкрепления уже прибыли. У Суворова было теперь до двух тысяч бодрых солдат. Превозмогая боль, он ударил на турок со всеми своими силами, очистил пятнадцать линий траншей и прижал противника к самой воде.

Рука Суворова была прострелена и кровоточила. Казачий есаул сорвал с шеи свой галстук и перевязал ему рану. И тотчас же как из-под земли появился доктор Самойлович со своим лекарским учеником.

А бой подходил к концу. Два эскадрона павлодарцев примчались на берег. Суворов указал им на море, и они кинулись на конях в воду, словно собираясь переплыть Лиман и штурмом взять очаковскую твердыню. Но это был маневр — казаки отыскивали отмели, чтобы зайти туркам в тыл.

С уходом турецкого флота противнику некуда было отступать. И он стал отчаянно отбиваться, когда русская пехота атаковала его с суши, а конница — с тыла, со стороны моря, вламываясь в самую гущу турецких войск.

Артиллерия громила их картечью, пехота — штыками, конники саблями сбрасывали в море. Почти весь десант был уничтожен. Только семьсот человек спаслось на мелких судах...

Победа была полная. После Кинбурнского боя турки сняли блокаду Лимана и Эски-Хуссейн увел эскадру к турецким берегам.

Потемкин послал Суворову двенадцать медалей для награждения рядовых и предписал: «Одну дайте тому артиллеристу полковой артиллерии, который выстрелом подорвал шебеку. Я думаю, не худо б было вам призвать по нескольку рядовых или спросить целые полки, кого солдаты удостоят между собой к получению медалей».

Но канонира не нашли: то ли услали его в Херсон, то ли он лежал в лазарете. Говорили только, будто фамилия его не то Полномочный, не то Поломошный и что волосы у него светлые и прямые, а глаза синие, со слезой.

А бездействие флота по-прежнему удручало Суворова, заставляло его писать горькие строки: «О, коли б он, как баталия была, в ту ночь показался, дешева была б разделка».

Но Мордвинов не рискнул появиться у Кинбурна, а Войнович побоялся выйти из Севастополя и перенять Эски-Хуссейна на его возвратном пути.


Глава восьмая Огонь по флагману

Трудимся в поте лица!

Петр I


1

Петровский морской устав завещал русским морякам решительную тактику на море, в частности сближение с противником на самую короткую дистанцию: «Капитанам и командорам кораблей не стрелять из пушек по неприятелю прежде, нежели они толь близко придут, чтоб можно вред причинить».

Но случилось так, что заветы Петра I были мало-помалу забыты во флоте. В этом следовало винить людей типа Мордвинова, выучеников английской школы, создавшей целую «науку» о том, как уклоняться от боев.

История этой «науки» была такова.

До второй половины XVI века морской бой велся без всякого строя. Корабли держались группами, а главным средством овладения судном противника был абордаж. С введением новых боевых средств, а именно — артиллерии, располагавшейся в то время по бортам судна, возникла необходимость вести бой на параллельных или же на контркурсах и обязательно — в линии кильватера, то есть когда корабль следует «в струе» идущего впереди корабля. Возникновение линейной тактики было закономерным этапом в развитии военно-морского искусства. Флотоводцы первоначально не боялись разбивать строй на отряды, растягивать либо сжимать его, как того требовала обстановка. Но с течением времени об этом забыли и стали считать, что в любых условиях надо сохранять строй.

Строжайшие боевые инструкции появились в английском флоте. Их составило британское адмиралтейство. Оно начертало непреложный девятнадцатый параграф, который гласил: «Если адмирал и его флот находятся на ветре у неприятеля и растягиваются в боевую линию, авангард флота адмирала должен направиться на авангард неприятеля, и всему флоту вступить в сражение от авангарда до арьергарда последовательно каждым своим кораблем».

Атаковать превосходящими силами часть флота противника не допускалось. Нельзя было нарушить строй даже для оказания помощи товарищу. Командиры быстроходных кораблей и фрегатов должны были равняться по самому худшему своему ходоку. Но нелепость не ограничивалась сохранением строя. Начинать атаку разрешалось, только заняв наветренное положение. Сперва стремились выиграть ветер; до этого не начинали боя даже со слабейшим противником, а на выигрыш ветра иногда уходило несколько дней.

При таких условиях ничего не стоило уклониться от встречи. Мордвинов, обучавшийся в Англии, женатый на англичанке и преклонявшийся перед всем английским, был сторонником этой общепризнанной нерешительной тактики. В делах флотоводческих он смыслил мало; зато «всеподданнейшие» доклады составлял прекрасно. Екатерина недаром говорила о его донесениях, что они «писаны золотым пером».

Совершенно других взглядов придерживался Ушаков. Он понимал, что действовать следует отнюдь не всегда по правилам; но всякий раз сообразуясь с данною обстановкою. Однако для подобного рода действий надо было по-новому воспитать людей.

Федор Федорович не считал возможным воспитывать их так, как это казалось наилучшим Мордвинову. В Севастополе хорошо запомнили его приказ по эскадре, данный в прошлом, 1787 году.

«Повиновение есть душа службы; молчанием оное соблюдается... — гласила мордвиновская мудрость. — Голос принадлежит только офицеру, дудка — унтер-офицерам, а матросам не должно иметь [ничего кроме] как руки... Матрос не должен осмеливаться сказывать, что должно делать, если какая веревка не отдана, то должен офицер приказать, а когда это упущено, то он виноват: пусть ломается и рвется, — матрос должен молчать... Я рекомендую всем офицерам войти в свои права, не делить оных с рядовыми и не уступать начальство подчиненным своим...»

Ушаков не меньше Мордвинова ценил порядок и дисциплину. Но матрос был для него не безгласным представителем массы «морских служителей», а разумным существом, от боевых качеств которого главным образом зависел успех.

Петровский «Устав морской» предписывал, чтобы «всякий человек, когда ни спросят, знал свою должность и место».

«Каждый воин должен понимать свой маневр», — учил Суворов.

«Всякий спешит исполнить ему должное», — внушал матросам Ушаков.


2

Ушаков жаждал помериться силой с противником. Но к этому отнюдь не стремилось начальство: Войнович боя не искал. А турецкий флот опять стоял у Очакова, по-прежнему угрожая Кинбурну. Потемкин искал человека, способного дать решительный отпор туркам в Лимане, и вызвал Ушакова в Херсон.

Однако Мордвинов немедленно отправил его обратно. Он получил за это от Потемкина выговор, но дело было сделано: Ушакову участвовать в действиях галерной флотилии не пришлось.

А флотилии этой придавалось большое значение. Ей предстояло защищать Херсон и вести борьбу за Очаков. И Потемкин, спешно ее пополняя, строил галеры в разных местах по Днепру.

Его энергии хватало на все — на постройку судов, отбор нужных людей, усиление морской артиллерии. Он являлся «главным командиром края», начальствовал над армией и флотом, море и суша были в его руках.

Потемкин принял решительные меры для охраны Крыма от турецких десантов. На случай, чтобы крымцы не ударили русским в спину, он приказал отобрать у татар оружие, а татарских коней выгнать за Перекоп.

А Эски-Хуссейн весной появился в Лимане; у него было десять кораблей, шесть фрегатов и пятьдесят малых судов. Но Потемкин успел усилить Лиманскую флотилию — в ней насчитывалось уже до семидесяти вымпелов.

Седьмого и семнадцатого июня турки дважды пытались уничтожить русские суда в Лимане, но потеряли два корабля и укрылись под защиту очаковских батарей.

«Севастопольский флот невидим...» — писал Суворов контр-адмиралу Нассау.

Поведение Войновича возмущало Потемкина: все его понуждения оставались напрасными — Марко Иванович в море не выходил.

Но в севастопольском Адмиралтействе кипела работа. Люди «переменялись на две вахты». Из Херсона на волах доставляли мачты; их доделывали и ставили на поврежденные суда эскадры. Ушаков сам следил за ремонтом. Работали день и ночь.

Восемнадцатого июля турецкий флот сделал попытку уйти в море, но попал под огонь кинбурнских пушек, запутался в трудном фарватере и, обстрелянный со стороны Лимана, потерял пять кораблей, два фрегата и еще несколько судов. После этого он ушел, оставив под Очаковом только свою гребную флотилию. Но ее вскоре заблокировал русский гребной флот.

«...Капитан-паша, — доносил в своей подробной реляции Потемкин, — гребною флотилиею разбит: шесть кораблей линейных сожжено, два отдались, будучи на мели... В плен взято людей с три тысячи, побито не меньше; наш урон мал. Генерал Суворов много вреда сделал неприятелю батареями...»

Возведенные Суворовым на Кинбурнской косе батареи загнали два упомянутых турецких судна на мель...

Восемнадцатого июня в море вышел Войнович. Марко Иванович сделал это, положившись во всем на младшего флагмана — командира своего авангарда.

И он мог быть вполне спокоен: авангардом командовал Ушаков.


3

Море было бурное и ветер — свежий, когда вышли из Севастополя. Эскадру Войновича составляли два корабля и десять фрегатов; за ними следовали двадцать четыре небольших судна, годных для разведывательной службы и крейсерства у берегов.

Войнович держал флаг на корабле «Преображение». Ушаков шел на «Св. Павле». Перед выходом в море он приказал: «Люди расписаны по местам... Каждый знает свое место и спешит исполнить ему должное... В неприятеля стрелять только ближними, прицельными залпами. До подхода на пистолетный выстрел огня не открывать!..»

Войновичу он объявил:

— Могу ручаться за успешные действия авангарда, ежели будет дозволено мне поступать безбоязненно.

— Делай, батюшка, как знаешь, — ответил Марко Иванович и предоставил Ушакову свободу, махнув рукой на все...

Крейсеры донесли, что Эски-Хуссейн получил подкрепления и сам ищет встречи с русской эскадрой.

Но неприятеля нигде не было видно. Войнович находился между Очаковом и Березанью — островом Евферия, как назывался он тысячу лет назад.

Флоты киевских князей всегда проходили мимо него, держа путь в Византию. Здесь зимовал Святослав, отважный, неутомимый воитель с русым чубом на бритом темени и золотой в ухе серьгой.

Тот же ветер тянул с берегов, что и в давние времена Святослава.

Турки не появлялись.

Когда Войнович приблизился к Гаджибею[156], крейсеры вновь донесли: флот противника под парусами и лавирует в сторону Севастополя.

Наконец 29 июня на эскадре заметили турецкие суда.

Они находились близ острова Фидониси, к востоку от устьев Дуная. С этого дня их уже не теряли из виду. 1 июля Войнович прислал Ушакову записку:

«Любезный товарищ! Мне бы нужно поговорить с вами. Пожалуйста, приезжайте, если будет досуг. 20 линейных кораблей насчитал!»

Ушаков усмехнулся. У него не было ни досуга, ни желания говорить с Войновичем.

Утром следующего дня шлюпка доставила новое письмо:

«Если подойдет к тебе капитан-паша, сожги, батюшка, проклятого! Надобно нам поработать теперича и отделаться на один конец! Если будет тихо, посылай ко мне часто свои мнения и что предвидишь. Будь здоров и держи всех сомкнутыми, авось избавимся...»

В тот же день флоты сблизились. Теперь можно было разглядеть противника. Ушаков, стоя на шканцах, смотрел в подзорную трубу.

Он определял ранг судов и прикидывал в уме соотношение сил обоих флотов.

У турок было семнадцать кораблей и восемь фрегатов; двадцать четыре малых судна держались за ними «в замке́»[157].

Ушаков насчитал 1100 неприятельских пушек. У Войновича было 550 орудий. Общий вес турецкого залпа составил бы 410 пудов. Вес русского залпа — едва 160 пудов.

Русские корабли, не обшитые медью, обрастали ракушками, травою и уступали турецким в быстроте хода; пушки, наспех отлитые на Баташевских заводах, были малого калибра. Потемкин отзывался о них с негодованием: «Кинулись лить такие, кои легче, и наделали множество пистолет».

Флот турецкий был гораздо сильнее русского. Но стал он таким лишь в самое последнее время. Еще недавно корабли турок были громоздки, плохо вооружены и черпали воду нижними батареями при самом слабом ветре. Вдобавок экипажи их не знали своего дела, а командирами становились те, кто давал взятку в морском министерстве, и при этом те, кто больше платил.

После Чесменского боя началось преобразование турецкого флота. Французские инженеры построили Порте много легких на ходу судов, снабженных сильной артиллерией. На них появились хорошие, опытные матросы — греки. Но обучать турок по-прежнему было трудно: они служили на флоте только в летнее время, осенью же уходили домой...

На рассвете 3 июля, при тихом северо-восточном ветре, эскадры стали сходиться.

Подошедший крейсер принес русскому флоту добрые вести: Потемкин обложил с моря и суши Очаков и сжег турецкие гребные суда, укрывавшиеся в его бухте.

Это сильно подняло дух команд перед боем. Весть мгновенно разнеслась по кораблям и фрегатам, и «ура» прокатилось по ним, как залп.

Совсем рассвело. Ясно обозначился остров Фидониси.

Внимание всех теперь было приковано к турецкому флоту. Он был виден на северо-западе в быстро исчезавшей пелене тумана. Ушаков в подзорную трубу следил за противником и видел то же самое, что наблюдал уже не раз прежде: турецкий флагман обходил свою эскадру и давал словесные указания командиру каждого корабля.

Артиллерии унтер-лейтенант Копытов стоял рядом с Ушаковым.

— Федор Федорович! — недоумевая, спросил он. — Что это делает капудан-паша?!

Ушаков опустил трубу и повернулся к унтер-лейтенанту. Лицо младшего флагмана было красно, кожа во многих местах лупилась от солнца. Острые молодые глаза щурились в светлых лапках морщин.

— На сигналы в бою не надеется, — сказал он с усмешкой, — и на своих командиров тоже. Сигналов в дыму не увидят и будут в незнании, что им делать. Вот и наставляет их словесно... Но мы флагмана разобьем, и они побегут!..

— А со стороны поглядеть — силища! — пробормотал Копытов.

— Практикованным, — весело сказал Ушаков, — весьма выгодно подраться против неискусства! Противник — нерегулярный, хотя и силен...

Эски-Хуссейн тем временем строил флот к бою. Из пяти кораблей он составил арьергард, из шести — центр, из шести — авангард и сам и пошел в авангарде. Ушаков приказал идти курсом, параллельным противнику, чтобы выяснить намерения капудан-паши.

Около полудня турки стали спускаться на русскую эскадру, стремясь обойти и окружить ее авангард.

Ушаков отдал приказ передним своим фрегатам прибавить парусов и обойти с наветра головные корабли турецкого флота. Это дало бы русским судам возможность поставить неприятеля в два огня.

«Св. Павел» и фрегаты «Берислав» и «Стрела», рванувшись, пошли как бы в авангарде у противника. Эски-Хуссейн понял грозившую ему опасность и тоже усилил парусность. Его атака не удалась, и теперь он стремился во что бы то ни стало вырваться вперед.

Командные слова долетали с вражеской эскадры. Вслед за ними отчаянный крик поднимался на всех турецких судах. Беспорядок и отсутствие дисциплины у турок доходили до смешного: матросы порознь тянули снасти, спорили и даже вступали между собою в драку. Поэтому плохо управляемые суда их слишком растянулись. Русские же приближались в сомкнутом строю.

Авангарды сошлись в два часа пополудни. Старший флагман русской эскадры находился еще за островом, и руководство боем взял в свои руки Ушаков. Не дожидаясь сигнала Войновича и ничуть не заботясь о сохранении строя, он обрушился на врага с одним кораблем и двумя фрегатами; против каждого русского корабля было по три и четыре турецких.

С обеих сторон открылась жестокая канонада. Но турки вели огонь беспорядочно и неприцельно. Русские же били противника только прицельными выстрелами и разряжали свои борта полностью в самый упор.

Расписанные по местам люди работали дружно. На батареях не видно было никакой суеты.

Через полчаса два передовых турецких фрегата были отрезаны от своего флагмана и, не выдержав русского огня, обратились в бегство.

— Бесподобно!.. — в азарте воскликнул Ушаков.

Бежавшие фрегаты поставили капудан-пашу под удар, и Ушаков кинулся на него с превосходящими силами. К этому он и стремился. Атаковать флагмана и связать его боем было вернейшим средством привести в расстройство турецкий флот.

Эски-Хуссейн, когда его фрегаты проходили мимо контргалсом, стал осыпать их ядрами, требуя, чтобы они возвратились в строй.

Но они бежали.

— Бездельник! — с усмешкой проговорил Ушаков. — Да он их сам, без моей помощи, разобьет! — и приказал усилить огонь по флагману.

А русский арьергард и центр громили тем временем растянувшуюся эскадру противника и не давали ее судам прийти на помощь капудан-паше.

Русские моряки искусно разряжали борта своих кораблей: «Св. Павел» действовал как одна огромная пушка. Унтер-лейтенант Копытов сам наводил орудия и затем считал пробоины в корпусетурецкого корабля.

Ветер становился горячим. Все было накалено. По лицу Ушакова текли струйки пота. Он сорвал с головы парик и утерся им, как полотенцем.

В слепящем блеске и зное лежало древнее Русское море, которое Петр завещал добыть потомкам...

Копытов, пробегая по палубе, крикнул:

— Ух, Федор Федорович, жарко!..

И Ушаков ответил, как Петр I говаривал на своих верфях:

— Трудимся в поте лица!..

Уже на одном турецком корабле была сбита мачта, на других — стеньги; потоплена одна шебека. В пятом часу дня корабль капудан-паши повернул на другой галсе и стал уходить.

Русские фрегаты пустили ему вдогонку залп и разбили у него всю корму.

За бегущим турецким флагманом устремилась и вся его эскадра.

Ушаков гнался за нею до наступления сумерек. Но турки быстро уходили на запад, — корабли их с медной обшивкой и парусами из бумажной ткани имели отличный ход...

Это была победа. Первая большая победа Черноморского флота.

Уже при звездах Ушаков выстроил на верхнем деке команду.

— Поздравляю, — сказал он, — с первой генеральною нашего флота баталией!.. Одна доверенность ваша ко мне совершила сии успехи! Отечество не забудет вас! Спасибо, братцы!.. — И он поклонился матросам и офицерам в пояс.

Команда ответила громовым: «ура»...

Утром на корабль прибыл Войнович. Едва завидевУшакова, он кинулся к нему с объятиями и расцеловал его в обе щеки.

— Ну, батюшка, — сладко пропел он, — поступил ты весьма храбро — дал капудану-паше порядочный ужин! Мне все видно было! А флотик наш заслужил чести — устоял против этакой силы!..

— И чести заслужил, и награды, — твердо сказал Ушаков.

— Награды?! — Войнович насторожился.

— Да, Марко. Иванович, подаю вам о сем рапорт... Я сам удивляюсь проворству и храбрости моих людей. Они действовали с необычайной сноровкой. Особенно же отличились унтер-лейтенант Копытов и командиры фрегатов — Шишмарев и Лавров...

Оба флагмана стояли на юте. Вблизи никого не было.

— Так, так, душенька... — Войнович пожевал губами и сказал внезапно изменившимся тоном: — Но я-то сего своими глазами не видал!

— Вижу, Марко Иванович, несогласие ваше и хотел бы знать причину.

— Прежде времени награждать не следует. Еще люди не успели себя показать.

— Они себя показали достаточно! Противник мог действовать пятью кораблями на каждый из наших и был на ветре, тем не менее чувствительно поражен. К тому же речь идет о первой на здешнем море нашей генеральной баталии. Она есть свидетельство, что русская морская сила уже может быть грозною для неприязненных нам держав!

Ушаков говорил спокойно, усилием воли сдерживая негодование.

Войнович, словно испытывая его терпение, протянул:

— Не зна-а-аю! Как князь взглянет... А он — не думаю, чтобы тобой доволен остался... Ты ведь, друг мой, поступил не совсем разумно: без сигнала моего начал сражение и бой вел не по правилам — из линии вышел, нарушил строй!

— Все движения эскадры были исполнением указа вашего превосходительства, ибо я, условясь с вами заранее, словесное дозволение на то получил!

Войнович опешил. Он и впрямь позабыл, что еще в Севастополе предоставил своему флагману свободу действий.

Не найдя что ответить, он повернулся и зашагал по палубе. Ушаков проводил его до трапа и постоял, пока шлюпка контр-адмирала не отвалила от корабля.

Потом, пройдя к себе в каюту, он сел писать письмо Потемкину:

«...Удостойте щедротой и покровительством исходатайствовать мне за болезнию увольнение от службы...»

Но рука остановилась. Он отложил в сторону черновик.

Войнович и все с ним связанное отошло куда-то вдаль, словно и не было этого вовсе. Главное— то, что долгие годы было задачей для Ушакова, встало перед ним снова. Но теперь, после боя у Фидониси, это было решено...

Он стал записывать мелькавшие мысли. Их еще надлежало развить в будущем, но в них уже было самое важное.

Это была морская «наука побеждать».

Он писал о том, что «нельзя соблюсти всех правил эволюции — иногда нужно делать несходное с оною», что каждый бой требует своих путей для победы, но решительная тактика — основа всего...

В дверь каюты стучали, Ушаков не слышал. Выводя строки своим кругловатым старомодным почерком, он ясно видел, как взрываются неприятельские корабли, идут ко дну целые эскадры и вражеский адмирал спускает перед ним флаг.


Глава девятая «Жить свободным или умереть!»

Не все рожденные в отечестве достойны величественного наименования сына отечества (патриота). Под игом рабства находящиеся не достойны украшаться сим именем.

Радищев


1

Вслед за домом Мекензи поднялись на берегу дома флотских подрядчиков, корабельного мастера Доможирова и, наконец, Ушакова. Три десятка домов, казармы, длинное каменное здание для морских офицеров да несколько лавчонок и пекарен — это и был весь Севастополь. Запах свежеиспеченного хлеба стоял над ним.

На опрокинутой шлюпке, у крыльца ушаковского дома, сидели двое: старый, седоусый грек из соседней пекарни и матрос — Иван Полномочный. Матрос был слесарем со «Св. Павла». Он рассказывал греку про свою жизнь.

— С двенадцати лет, — говорил он, — поступил я в тяжелую работу: отцу в кузнице пособлял — молотом бил. Шестнадцати годов взяли меня на военную службу; хотели отдать одному офицеру, да я сказал, что знаю медное ремесло, чтобы не попасть в денщики...

Грек слушал, уставясь на собеседника жгучими, печальными глазами, а матрос продолжал:

— Стал я корабельным слесарем. Служил в Херсоне, потом два года здесь; отделывал дома капитану Ушакову, капитану Заостровскому, господину Ихарину — железные и медные вещи работал для окон и дверей.

— А ты родом откуда? — спросил пекарь.

— Вологодский. Не близко отсюда будет. У нас местность обширная, все леса да болота. А зима студеная, ты бы там не выжил.

— Я с острова Корфу, — сказал грек со вздохом, — у нас всегда тепло...

Он опустил голову, помолчал, должно быть вспоминая родину, и вдруг запел на своем языке песню. Он тянул ее долго, и матрос терпеливо слушал, пока ему не стало тоскливо от этой песни, слов которой он не понимал.

— Полно тебе выть! — сказал он с досадой и тут только заметил, что приятель его плачет. — Да что ты разнежился, дурак?

— Э, братец, ничего ты не понимаешь! — ответил пекарь. — Это такая песня, что ни один грек без слез петь не может.

— Какая ж она такая?

— Мудреная. По-русски нельзя сказать.

— По-русски все можно сказать! — уверенно возразил матрос. — Ну-ка, говори мне!

— Это, братец мой, вот какая песня: кто поет ее, тот и плачет за свое отечество... А поют, стало быть, как одна птица сидела, ну, и полетела далеко-далеко, через горы, через море, через лес, через туман. Ну и вот, летит она, все летит, далеко летит и опять — еще дальше...

Матрос склонил голову и задумался, как бы что-то припоминая, а грек снова затянул песню про птицу, летящую через горы и море, лес и туман.

Они не заметили, как позади них отворилась дверь и на крыльцо вышел Ушаков. Он слышал рассказ грека и теперь, слушая его песню, видел, как все ниже опускает голову корабельный слесарь и почему-то прикрывает ладонью глаза.

Федор Федорович повернулся и ушел в дом.

Ступая по грубым, толстым половичкам, он направился к раскрытым дверям кабинета. Море стояло в его высоких, с частыми переплетами окнах, похожих на стекла маячного фонаря.

Оконные задвижки, дверные ручки, петли и даже косяки у дверей были медные и отражали бившее в окна солнце. Федор Федорович любил медь, и притом начищенную до блеска. В доме был строгий порядок, как на корабле.

Он сел за массивный, просторный стол, сделанный из мачтового дерева, и уставился взглядом поверх карты Черного моря, висевшей в углу. Море было на ней с берегами, островами, глубинами, подводными камнями и мелями; четыре крылатых ветра с надутыми щеками летели по ее концам.

Федор Федорович не глядел на карту; прищурив глаза, он видел совсем другое; мысли его были далеко.

Песня стояла в ушах, и щемящее чувство грусти закрадывалось в его суровую душу: в памяти оживали детство и юность — Волга и Тамбовский край...

Серебряная лента Мокши огибала Санаксарский монастырь, расположенный вблизи Алексеевки — небольшой деревни Ушаковых; деревня была приобретена отцом под старость, когда Федор уже был выпущен мичманом на флот. Он бывал там. Монастырь в половодье с трех сторон заливало водою. С запада его стеною окружал бор, с востока — задумчивая в своих песчаных берегах Мокша. По-над берегом стояли дубы, раскинув в небе могучие кроны; в одном из них было дупло, увешанное иконами, как часовня, — в него свободно входил человек.

Помнил Федор Федорович и своего деда Игната, и бабку Прасковью, и родовое их сельцо Бурнаково под Романовом-Борисоглебском, близ Волги. И туда также наезжал он погостить...

Помнил он и настоятеля Санаксарского монастыря— своего дядю Ивана. Суровый, молчаливый игумен в миру был офицером, но за какой-то проступок был пострижен в монашество и заключен в монастырь. Он был загадкой для Федора, — племянник рано потерял дядю из виду; знал только, что в грозный пугачевский год Иван Ушаков защищал крестьян от обид темниковского воеводы и за это угодил в Соловки.

Узнав о ссылке дяди, он первое время испытывал беспокойство, опасаясь, как бы это «дело» не отразилось на его собственной служебной карьере, однако все обошлось...

Вспомнив внезапно о делах, он отогнал от себя воспоминания, встал и начал ходить по кабинету из угла в угол, заложив руки за спину и размышляя вслух:

— Привести в исправность суда, укомплектовать команды, подобрать добрый офицерский состав!.. Потемкин велит на Лиманскую эскадру принимать пехотных офицеров, говорит: «Лиман — не море, лишь бы дрался храбро». Прав, разумеется! На Лимане храбрость важнее компаса и астрономии, ну, а здесь не так! Здесь опыт нужен. А храбрость и ревность к службе — это само собою. Кто сего лишен, тому дома сидеть!.. Вот Войнович и сидит, бездействует, делает во всем помехи и остановку. Не пойму я князя, отчего не уберет его на Каспий, что ли? Ведь нам надо воевать...

Он постоял у окна, потом резко повернулся и зашагал снова, бормоча и время от времени выкрикивая обрывки фраз:

— Данилов на фрегате «Св. Николай». Буду просить, чтобы ко мне перевели его!.. Пустошкина нет, на канатную фабрику послан, жаль! Нелединский, Поскочин, Голенкин —славные командиры. Надо бы их с толком разместить по эскадре!.. А корабли — килевать! Очистить от травы, ракушек, дать им в ходу легкость!.. Да вот напасть — червь одолел! Точит и точит, выше ватерлинии забирается!..

В кабинет вошел слуга Ушакова Федор. Он остановился и сложил на животе темные, цвета мореного дуба, руки, тревожно глядя на Федора Федоровича из-под седых мохнатых бровей.

— Разбормотался как! — протянул он с укором. — Этого, батюшка, прежде с тобой не бывало!

— Не докучай, Федор, — тихо сказал Ушаков.

— Ты гнать меня погоди, — продолжал старик, — я, батюшка, тебя как в подзорную трубку вижу. Один ты как перст, никого близко тебя нет. Дошагаешься — выбьешься из ума.

Ушаков улыбнулся.

— Ты за меня не бойся.

— Да чего там, — сторонние люди примечать стали.

— Какие люди?

— Войновичев денщик, к примеру. Говорит: «Нелюдимый у тебя барин, как серый волк».

— Это он не свои слова говорит.

— А хоть бы и так... Уж на что я на графа глядеть не могу... а ведь он про тебя, батюшка, дело сказывал...

— Что про меня Войнович сказывал? — хмурясь, спросил Ушаков.

— Что-де разумно бы Федор Федорович сделал, когда б женился... И впрямь разумно!.. Года-то уходят!.. Кто у тебя есть? Племяш, племянницы. Все хозяйство твое, деревенька прахом пойдут!..

— Полно! — оборвал Ушаков. — Ступай, Федор, не мешай мне!..

Он сказал это мягко, но с такой скрытой твердостью в голосе, которая не допускала уже возражений.

Старик безропотно подчинился и вышел, притворив дверь.


2

С самой весны 1788 года ходили слухи о тайных приготовлениях Швеции. Тем не менее русское правительство решило послать флот в Архипелаг и, повторяя план прошлой кампании, нанести Порте удар «с тыла». Русскому посланнику в Лондоне С. Р. Воронцову уже предлагалось стать во главе десантов, которые высадятся на подвластных Турции берегах.

А пока Балтийский флот снаряжался, два русских генерала отправились в район Средиземного моря: В. С. Томара — в Сиракузы, а Н. А. Заборовский — в Триест. Они снарядили там под русским флагом каперские флотилии, набрав команды преимущественно из греческих и славянских моряков; все они мечтали сбросить турецкое иго и с воодушевлением принялись подрывать морскую торговлю турок, топить их суда у входа в Дарданеллы и в Архипелаге. Экипажи этих судов приняли присягу, получили военные чины, жалованье и право носить русский морской мундир.

Заборовский, кроме того, в ожидании прибытия Балтийского флота с десантами, приступил к набору волонтеров на Корсике, рассчитывая составить из них батальон. Но русский флот, которого он дожидался, не смог покинуть Балтику: в Англии холодно отнеслись к этому плану, и шведы в угоду ей начали против России войну.

В конце апреля, под давлением английского кабинета, шведский король Густав III решился на отчаянный шаг: без объявления войны и без всяких поводов к ней русские пограничные посты в Финляндии были атакованы шведами, и России пришлось собирать армию для отпора врагу у северных своих границ.

Швеция, низведенная Петром до положения второстепенной державы, решила вернуть потерянное, выступив вместе с турками (Порта купила этот союз за три миллиона пиастров). Шведский король был так уверен в успехе, что даже назначил в Петербург коменданта. Он надеялся в первом же сражении разгромить русский флот.

Брат короля, командующий шведским флотом герцог Зюдерманландский, атаковал на восточном берегу Рогервикского залива Балтийский порт. Комендантом его был инвалид, однорукий старик, майор Кузьмин. Герцог потребовал от него сдачи крепости. Кузьмин отвечал: «Я рад бы отворить ворота, но у меня одна рука, да и та занята шпагою». Спустя несколько дней герцог отступил.

«Матушка, всемилостивейшая государыня! — писал Потемкин Екатерине. — Заботят меня ваши северные беспокойства!»

Действительно, создалась непосредственная угроза Петербургу, и пушки сотрясали оконные стекла в Зимнем дворце.

В эти тревожные дни Александр Радищев дописывал свое новое сочинение; оно начиналось словами: «Не все рожденные в Отечестве достойны величественного наименования сына Отечества (патриота). Под игом рабства находящиеся не достойны украшаться сим именем». И он убеждался в правоте этих мыслей всякий раз, когда перелистывал страницы газет.

«Московские ведомости» дважды в неделю сообщали приметы крепостных, бежавших от своих помещиков, а также оптовые цены на овес, рожь, пшеницу и розничные — на людей. Четверть[158] ржи стоила тогда 3 рубля, пшеницы — 6 рублей, овса —2 рубля. Средняя же цена крестьянской «души» была 70 — 80 рублей, то есть равнялась приблизительно цене 15 четвертей пшеницы или 40 четвертей овса.

Беспощадно обличал сочинитель тех, кто силился доказать извечность рабовладения, тех, кто лгал, будто бы «сама природа расположила уже род смертных так, что одна, и притом гораздо большая часть оных должна непременно быть в рабском состоянии и, следовательно, не чувствовать, что есть честь...».

«Не оправдывайте себя здесь, притеснители, злодеи человечества, — восклицал Радищев, — что сии ужасные узы суть порядок, требующий подчиненности». И приводил сокрушительный довод: «Всяк желает лучше быть уважаем, нежели поносим».

Отвечая на собственный свой вопрос — что такое истинный патриот? — он писал: «Человек, человек потребен для ношения имени сына Отечества».

В своей новой статье развивал он те же самые мысли, что и в своем не законченном еще «Путешествии» — этом страстном «молоте», занесенном над крепостниками, который он готовился вот-вот опустить.

Жизнь учила Радищева.

Горькая русская действительность, без всякой мишуры и прикрас, служила источником для его обличений и водила его пером, толкая на самоотверженный и опасный труд.

Двадцать четвертого марта 1788 года секретарь Екатерины II А. В. Храповицкий совершил неловкость — «некстати» вошел в кабинет императрицы, когда она «творила», сидя за письменным столом.

«Прошу прощения, ваше величество!.. — робко сказал он. — Кровельщик... поправляя дворцовую крышу... сорвался и убился насмерть...»

Она подарила его ледяным взглядом и выдавила сквозь зубы:

«Не дадут кончить несчастного письма!..»

Об убившемся кровельщике она не спросила и не сказала о нем ни слова.

Знай об этом эпизоде Радищев, он, пожалуй, включил бы его в свое «Путешествие из Петербурга в Москву».


3

Поздней осенью 1788 года произошло одно незначительное, но показательное и не лишенное исторического интереса событие: бывший крымский хан Шагин-гирей изъявил желание «вступить в службу ее величества» и был записан капитаном лейб-гвардии Преображенского полка.

Некоторые дальновидные люди по многим такого же рода признакам уже предвидели печальный для Порты исход кампании и старались его предотвратить. Так, французский посланник в Константинополе Шуазель-Гуфье пытался сблизить воюющие стороны и с этой целью предложил турецкому правительству план освобождения из Семибашенного замка Булгакова, рекомендуя «закрыть на это глаза». Убедив турок в целесообразности такого шага, он объявил русскому посланнику, что французский фрегат будет ожидать его в Босфоре и что отъезду его никто не помешает. Но Булгаков ответил, что своим освобождением он может быть обязан только успехам российского оружия, и остался в тюрьме.

А осада Очакова тем временем шла очень вяло. Эски-Хуссейн снова появился в Лимане и сильно укрепил остров Березань.

Потемкин тщетно убеждал Войновича: «Пребывание флота, вам вверенного, в гавани не принесет пользы службе ее императорского величества».

Но Войнович после победы у Фидониси заважничал окончательно, ибо целиком приписал победу себе. Он доказывал, что противник силен, держится соединенно и атаковать его без всякой осторожности — значит, рисковать флотом.

Потемкин отвечал: «Что касается до представления вашего о трудности атаковать неприятеля соединенного, то мудрено ожидать, чтобы оный стал делиться, не быв к тому принужден».

Главнокомандующий не мог сладить с контр-адмиралом. Войнович уклонился от встречи с турками. А Эски-Хуссейн стоял у Очакова — прилип к нему, «как шпанская муха». И русские войска имели перед собою две силы: крепость и флот.

Чтобы отвлечь суда противника от Очакова, Потемкин послал к турецким берегам отряд крейсеров. Этот поиск он поручил совершить Сенявину, который истребил несколько вражеских транспортов у Синопа, но это не заставило Эски-Хуссейна ослабить в Лимане флот.

Только поздней осенью капудан-паша ушел в Константинополь.

Черноморские казаки на своих легких «чайках» тотчас вышли в море и взяли укрепленную турками Березань.

Огромное войско, застоявшееся под Очаковом, пришло в движение. В ноябре Потемкин закончил все приготовления к штурму и 6 декабря атаковал крепость. Через час с четвертью после начала штурма богатый и сильный Очаков пал перед геройским натиском русских войск.

Военная добыча была огромна. Помимо десятков тысяч ружей, сабель и ятаганов победителям достались 310 пушек, 180 знамен...

А в палатке русского лагеря, где помещалась походная канцелярия Потемкина, в этот час военного торжества один из служащих заканчивал совсем не военный труд.

Переводчик Роман Максимович Цебриков[159], по своему личному выбору и желанию, дописывал последние страницы своего перевода одной необычной книги, французский подлинник которой — издание 1771 года — был сожжен в Неаполе рукой палача.

Эта книга называлась: «Мир Европы не может иначе восстановиться, как только по продолжительном перемирии, или Проект всеобщего замирения, сопряженного купно с отложением оружий на двадцать лет между всеми политическими державами». Автором этой книги был француз Анж Гудар.

Рискуя головой не менее, чем храбрецы, взявшие штурмом Очаков, Роман Цебриков перевел книгу французского материалиста Гудара об установлении в Европе твердого мира, о всеобщей Республике и о «сближении польз всех государств»[160].

«Что в Политике подлинно существует система всеобщего мира, — сие неоспоримо, — писал Гудар в предисловии к своей книге — а все искусство состоит только в том, чтоб уметь систему сию открыть...

Если дело доходит до прекращения всеобщей войны, то обыкновенно учреждается Конгресс, на который все государи посылают своих министров для содействия (как то они всегда говорят) во утверждении тишины всеобщей.

Великое бывает при том несчастие то, что всяк туда привозит с собою план к миру, единственно относящийся к частному благополучию его государства и к главным намерениям для возвеличения оного.

Все в политических собраниях говорят там о частных делах, и никто на Конгрессе не начинает производить дела́, касающиеся до всеобщей Республики. Никогда не чинят там переговоров о деле общественном; и ничем более на оных не занимаются, как только тем, что делают между собою затруднения в производстве дел.

Теперь, может быть, уже не время восстановить всеобщую тишину таковыми средствами, какие бы можно было употребить за двести лет...

Постараемся показать неистинность принятого теперь великим Политиков числом правила сего, что война есть необходимо-нужное зло...

...Одним словом, главное мое намерение в сем сочинении касается до политической тишины Европы: я не имею другого предмета, кроме сохранения подобных мне человеков; я пишу во угодность всеобщей Республики и сим ходатайствую за род человеческой».

Таково было предисловие к этой книге. И вот как начиналась первая ее глава:

«С самого начала столетия сего Европа так преисполнена осад и сражений, что никогда не видел свет ничего тому подобного.

Можно сказать, что воинская фурия возмущает государства...

Народы составлены из полков, общества превращены в баталионы.

Европа разделена на Армию Сухопутную и Армию Морскую.

Города опустошены, селения разорены; все граждане преданы войне.

...Все дела политические управляются теперь калеными ядрами.

Конгрессы превращены в места сражений. Переговоры не иначе производятся, как пред фронтом армий.

...Частной человек, который бы изобрел средство истребить целой народ за одним ударом, почитался бы теперь за великого в государстве мужа.

В нынешние времена Политика не знает другой системы, кроме войны.

Армии всегда в готовности, и сражения не пресекаются...

Все народы прицеливаются стрелять...

Все общества разрушены, все народы расставлены по квартирам, скоро уже не осмелится род человеческой показаться в Европе.

Друг друга убивают, немилосердно лишают жизни. Кровавые реки наводняют землю; жестокое человеков побиение и ужас везде распростерты; смерть летает со всех сторон...»

«В стане пред Очаковом» скромный русский канцелярист трудился над переводом книги, призывавшей к всеобщему миру, а в это время на берегу Средиземного моря начинал свою карьеру будущий виновник европейских опустошительных войн.

Весной следующего, 1789 года человек этот дал о себе знать генералу Заборовскому, набиравшему на Корсике волонтеров, которые своими предложениями нередко ставили русских представителей в тупик. Так, корсиканское дворянство, напуганное революцией во Франции и решившее «ничего не щадить для противодействия беспорядку», тайно обратилось к русскому посланнику в Париже, Симолину, с просьбой о принятии Корсики под российский протекторат. Эти «добрые граждане», как они сами себя называли, искали покровительства государства, «которое бы великодушно поддержало несчастный народ, имеющий впоследствии воздать ему за то очень важными услугами». «По самом зрелом размышлении, — говорилось в конце записки — полагают, что таким государством всего удобнее могла бы быть Россия».

Симолин сперва отказался исполнить эту «слишком деликатную» просьбу и сообщить о предложении корсиканцев русскому двору, но затем согласился и переслал бумагу в Петербург при очередном своем донесении. Ответа он не получил.

С этой историей о протекторате, видимо, связан и другой, заслуживающий не меньшего внимания, эпизод. Почти одновременно с обращением корсиканцев к Симолину, к генералу Заборовскому обратился с просьбой о принятии его на русскую службу поручик французской армии Наполеон Бонапарт. Но Заборовский имел инструкцию — принимать иностранцев чином ниже против того, какой они имели. Поручик не согласился на понижение в чине, и генерал ему отказал. Тогда проситель вспылил и стал угрожать, что продаст свою шпагу туркам, но вместо этого кинулся к Томаре, пытаясь поступить на его каперскую флотилию; однако и тут получил отказ[161].


4

«Я должен сказать: на будущий год не будет морской кампании. Все силы истощены, способов никаких нет к восстановлению... Севастопольский порт ничем не снабжен, мастеровые в Москве и в Петербурге, леса на корне, железо в Сибири, припасы в дальних провинциях России, долгов бессчетно, артиллерии нет, доверенности нет нигде, а зима покрывает нашу степь».

Так писал Мордвинов, старший член Черноморского адмиралтейского правления, неделю спустя после взятия Очакова. Он извещал канцелярию Потемкина о невозможности подготовиться к морской кампании, потому что не верил в молодой русский флот.

Зима действительно покрывала Причерноморскую русскую степь, было без счету долгов, не хватало артиллерии, корабельный лес, припасы и материалы находились вдали от морских портов, — и Мордвинов приуныл.

Но его уныния отнюдь не разделял Потемкин. Он, не задумываясь, превращал в моряков сухопутных офицеров, находил способ сделать недостаточного калибра заряды годными и готов был сражаться на любых судах.

Не в пример Мордвинову, он понимал важность задачи, стоявшей перед Россией на юге: обезопасить берега Крыма и Приазовья и сделать свободным для русских судов Черное море. Борьба требовала величайшего напряжения всех сил и средств.

Кампанию 1789 года Россия начала в союзе с Австрией и Данией. Это вызвало ряд враждебных мер со стороны Фридриха-Вильгельма, нового прусского короля.

Из Польши пришел слух, что немцы дают полякам сорокатысячное войско, чтобы отторгнуть от русских Белоруссию, а от австрийцев — Галицию. А. В. Храповицкий отмечал в своих записках: «В Берлине делают воинские приготовления. Видно, что хотят воевать».

К туркам и шведам грозили присоединиться немцы. Борьба за Черное море предстояла упорная и длительная. И Потемкин, готовясь к генеральной встрече с противником, решил прежде всего с толком расставить людей.

Четырнадцатого апреля 1789 года Ушаков был произведен в контр-адмиралы. Вскоре — уволен Мордвинов, а вместо него старшим членом адмиралтейского правления назначен Войнович. Ему поручалось начальствование над всем Черноморским флотом, но «с передачей прав по заведыванию морской частью в Севастополе» Ушакову.

Так Севастопольский флот был отдан в надежные руки, а Марко Иванович получил почетный перевод в Херсон...

Тем временем корабли Балтийского флота готовились к боевым встречам «со шведом». Когда Екатерина спросила вновь назначенного командующего — Чичагова, что он думает о противнике, старый адмирал, усмехнувшись, ответил: « Да вить не проглотит». И оказался прав.

Пятнадцатого июля 1789 года Чичагов, заметив шведский флот у острова Гогланда, «для показания, что ожидает его безбоязненно, приказал убавить парусов». Но так как противник, хотя и был на ветре, спускался медленно и часто останавливался, русский адмирал, насмехаясь над его нерешительностью, велел матросам выставить люки и купаться на виду у врага.

Бой, разыгравшийся затем у острова Эланда, заставил шведов поспешно уйти в Карлскрону. А спустя месяц Чичагов одержал решительную победу над шведским флотом у Роченсальма. Были захвачены корабли и пленные, взяты большие трофеи. Но были и жертвы. Так, в морском бою 15 июня пал смертью храбрых капитан бригадирского ранга Г. И. Муловский, который должен был в 1787 году вести русские корабли в первый кругосветный поход.


5

Морские силы противника находились в беспрерывном крейсерстве. В Крыму со дня на день ждали десанта, и Ушаков 19 июля вышел на рейд.

Но Войнович упорно держал флот в бездействии. Будучи его главным начальником, он сохранял свою власть над Федором Федоровичем и, пребывая в Херсоне, продолжал ему досаждать.

Победа при Фидониси принесла Ушакову награду — Владимира третьей степени. Войнович возненавидел его за это.

«Немилости его: ко мне беспредельны, опасаюсь, что это может повергнуть меня в пропасть бездны», — жаловался Потемкину Ушаков.

До осени флот бездействовал. Между тем армия, двигаясь от Очакова по побережью, дошла почти до дунайских гирл. В Валахии главные силы турок были разбиты 21 июля при Фокшанах, а 7 сентября — при Рымнике. Обе победы принесли славу Суворову и были одержаны благодаря его блистательному искусству; в котором маневр, неожиданность переходов, скрытное приближение к противнику, удар, картечь и быстрота преследования решали всё.

Третьего сентября из Очакова с частью гарнизона выступил генерал Гудович, имея приказ атаковать и взять турецкую крепость Гаджибей.

Эти действия сухопутных сил было решено провести совместно с флотом. Предполагалось, что днепровские гребные суда и часть черноморских сил, стоявших в Лимане, соединятся для этого с Севастопольской эскадрой. Войнович еще в августе доносил Потемкину: «Располагаем сделать атаку в одно время на море и на земле».

Небольшое укрепление Гаджибей стояло в самом северо-западном углу Черного моря, возвышаясь на поросшем кустарником берегу.

Турки вывозили из Гаджибеевского лимана соль и рыбу. За солью, рыбой и хлебом ходили под Гаджибей запорожцы. Из года в год тянулись туда за солью чумацкие возы.

Вблизи крепостцы раскинулось татарское селение — землянки, накрываемые в зимнее время войлоками. При малейшей тревоге татары вскакивали на повозки и бежали в степь.

Крепостца была каменной, пятиугольной, с двумя круглыми и одной четырехгранной башнями. Главной же ее защитой являлся крейсировавший вблизи флот...

Гудович, выступив из Очакова, употребил на небольшой переход до Гаджибея десять суток. Передовым отрядом командовал генерал-майор де Рибас.

Не дожидаясь Гудовича, он, на заре 14 сентября, тихо двинулся к крепости. Колеса пушек были обмотаны соломой, а тесаки — паклей. Одна часть отряда должна была атаковать Гаджибей со стороны моря, а другая — с тыла ворваться в предместье. Несмотря на туман, движение было замечено с турецкого флота, и он открыл огонь. Под жестоким обстрелом солдаты взошли на обрыв, приставили лестницы к стенам крепости и овладели ее левым флангом. В то же время де Рибас, заняв предместье, бросил своих людей на правый фланг укрепления, а на береговой круче выставил батарею из десяти пушек. Эта батарея и решила дело, заставив турецкий флот отойти.

Гаджибей был взят, но успех отнюдь не являлся полным: флот противника ускользал, он еще держался недалеко от берега, но ему уже нельзя было вредить пушками, а морских судов де Рибас не имел.

Прошло четыре дня, и турецкий флот вновь появился у Гаджибея. Турки несколько раз устремлялись к берегу, попадали под огонь и поворачивали обратно, затем они прекратили попытки и ушли в море.

Тотчас после ухода турецкого флота Войнович вышел из Лимана и с четырьмя новыми кораблями и десятью фрегатами прибыл в Гаджибей.

Жалкая роль Войновича в действиях против Гаджибея окончательно раскрыла глаза Потемкину, но он еще не решался отстранить его совсем. Он только передал командование Лиманской гребной флотилией в руки де Рибаса. К тому же флотилию эту уже в пору было именовать Днестровской, так как действия ее переносились на Днестр.

Войнович с новыми кораблями пришел в Севастополь и вскоре вновь отправился в море.

Кампания закончилась. Русские войска овладели почти всей Бессарабией, лишь немного не дойдя до Дуная и до его неприступного ключа — Измаила. Были взяты Кишинев, Бендеры и на побережье — укрепления Гаджибей, Аккерман.

В годовщину взятия Очакова была заложена вторая кораблестроительная верфь Черноморского флота — Николаев.

Эти успехи русского оружия вконец вывели из себя прусского короля Фридриха-Вильгельма. Он запугивал ими Данию, Швецию, Австрию, Англию, вооружал свои войска и готов был поднять против России всю Европу.

Но Потемкин настойчиво советовал Екатерине сохранять с Пруссией мир.


6

Всю зиму провел Ушаков в трудах, готовя к боевым встречам эскадру. Войнович сидел в Херсоне, не отягощая себя севастопольскими делами, и Потемкин все реже обращался к нему.

А забот был много. Кампания предстояла трудная. Союзник России, австрийский император Иосиф умер, и было неизвестно, как поведет себя теперь Австрия, а на турецкий престол вступил новый султан Селим III; он не желал слышать о мире и спешно усиливал флот.

Турки считали, что Селим III ниспослан им небом для проведения реформ. Астрологи предсказали его отцу — Мустафе III, что если наследник родится при определенном стечении планет, он возродит империю. Султан Мустафа приказал врачам и повивальным бабкам принять все меры к тому, чтобы ребенок родился в предсказанный час. Но наследник появился на свет несколько раньше. Это было от султана скрыто, и льстецы сложили легенду, что Селиму предстоят великие дела.

Однако преобразовать армию и флот было очень трудно. С помощью иностранных инженеров удалось построить мощную армаду, но нельзя было создать годных для войны людей. Турецкие регулярные войска состояли из продавцов сладостей, лодочников, музыкантов, содержателей кофеен. Обучали их плохо. Многие из них, заряжая ружье, закатывали в ствол пулю, а поверх сыпали порох. Умный министр иностранных дел Ресми-Ахмед-эфенди недаром писал: «У нашего правоверного султана звезда высока, мужи храбры, сабли остры: будь только у нас визирь человек набожный, благочестивый да распорядительный, как Аристотель, который бы регулярно по пять раз в сутки творил со всей армией молитву и хорошенько совершал омовения, так нам, по милости аллаха, немудрено завоевать весь свет...»

Слова эти относились к царствованию Мустафы, но и при Селиме положение мало изменилось к лучшему. Тем не менее Турция была опасным и жестоким противником, доставлявшим России много хлопот...

В один из мартовских дней Ушаков принимал на Павловском мысу новые пушки. Стояло вёдро. Третьи сутки тянуло с моря южным ветром, и уже кое-где на холмах пробивалась желтизна цветущих кизиловых зарослей. По-праздничному нарядными казались простые матросские мазанки, накрытые красными колпачками черепичных крыш.

Севастополь рос. Дружно воздвигаемая на месте пустынного Ахтиара, врастала в камень твердыня русских морских сил.

Павловский мыс был завален корабельным лесом, Вытянувшись на земле, лежали отборные деревья, выросшие на сухом грунте, могучие, полные жизни, без всяких признаков перестоя; их везли сюда за тысячу и более верст.

Множество людей готовило флот к выходу в море. Одни кренговали корабль — кренили его на один борт, чтобы вышла из воды подводная часть противоположного борта; другие оснащали фрегат — поднимали на нем стеньги и реи, прикрепляли паруса и продевали снасти. Целая толпа красных от натуги людей тащила на цепях огромную мачту; четверо пособляло им, орудуя ломами. Матросы на пригорке шили паруса.

Ушаков осматривал присланные на эскадру пушки.

С помощью зеркала он исследовал канал каждого пушечного ствола, нет ли в нем раковин, и всякий раз тщательно измерял калибр.

Артиллерийский офицер отмечал в ведомости, какие орудия хороши и какие надо исправить; о забракованных же писал: «К употреблению опасны, не принимать».

Осмотрев всю партию, Федор Федорович сказал:

— На орудия принятые наложить знаки адмиралтейские, а именно — якорь, на те, кои в гарнизон годятся — литеру «г»; о негодных ведомость послать в Адмиралтейств-коллегию… — И, окинув пушки взглядом, заметил, потирая руки: — Будет что поставить на корабли!..

Шагая через бревна и доски, ступая по галечнику и лоскутам старой парусины, он поднялся на пригорок, где шили паруса.

Ослепительно блистая на солнце, сновали в руках матросов длинные иглы; громадный «парусничий наперсток» был надет у каждого из них на ладонь.

Корабельный мастер Доможиров поучал их, следя за работой:

— На каждый парус полотна класть надлежит по пропорции тяжести, чтобы не было в больших нижних парусах легкого, а в легких — тяжелого полотна...

Доможиров был родом из Новгорода и слыл потомственным знатоком корабельных лесов.

Люди, тащившие на цепях мачту, остановились на берегу, перекатывая катки под среднюю часть дерева.

Ушаков, подойдя к Доможирову, сказал:

— Не худо бы кран мачтовый завести; как полагаешь, Дмитрий Андреевич?

— Известное дело, — прогудел корабельный мастер. — Ежели кран — можно малым числом людей с любым деревом совладать.

— А с червем как совладать, не знаешь? Гляди, что делается! — И Ушаков показал рукой на море.

Матросы, кренговавшие корабль, уже накренили его и теперь очищали от травы и ракушек выступившую из воды подводную часть.

Обезображенная червем-древоточцем, она выходила из-под наростов и грязи, как чудовищная ноздреватая губка.

— Весь киль проеден! Труха!.. — с горечью произнес Ушаков.

— От червя не уйдешь, — сказал Доможиров. — От него не закроешься, таких средств нету.

— Есть, Дмитрий Андреевич!.. Медью обшить! Вот чем закрыться можно!

— Это дело богатое, денежное.

— В том-то и суть... Денег сейчас не добыть, да и обшивать когда? Недосуг, воевать надо... Но придет время — будут наши корабли с медной обшивкой! Я не упущу!

— Красить надобно чаще, — проговорил Доможиров. — Тоже пособляет не худо. Без окраски на судах заводится сухая гниль.

— Поправлять суда красками будем дважды в год, — сказал Федор Федорович. — Мачты — суриком, а бимсы — охрой. Как окрасим, так — на рейд, и за ученье возьмемся. Лета ждать не станем, как прежде бывало. Нынче иной срок положен — апрель...

— Ваше превосходительство! — услышал он знакомый голос.

Его флаг-капитан Данилов стоял перед ним навытяжку.

— От его светлости князя Потемкина спешный пакет!..

Данилов достал из-за обшлага мундира продолговатый конверт с красной сургучной печатью и подал Федору Федоровичу. Ушаков вскрыл пакет, извлек из него два потемкинских ордера и пробежал глазами один из них:

«Не обременяя вас правлением адмиралтейства, препоручаю вам начальство флота по военному употреблению...»

Брови Ушакова сдвинулись. На лице отразилось крайнее недоумение.

«Начальство флота! Не обременяя правлением адмиралтейства!.. А как же Войнович?!» В уме мелькнула догадка... Он быстро развернул вторую бумагу — то была копия приказа Марко Ивановичу, великолепно исполненная старательной рукой:

«Эскадра Каспийского моря должна быть усилена... Ваше превосходительство избраны мною для командования на помянутом море... извольте туда следовать немедленно».

— Бесподобно! — не удержавшись, воскликнул Ушаков.


7

В марте 1790 года Потемкин вызвал Ушакова в Яссы, где находилась ставка главнокомандующего — его штаб и блестящий двор.

Именно двор, иначе нельзя было назвать великолепие и роскошь, которыми окружил себя Потемкин. Недаром о нем говорили: «Он здесь все равно что государь...»

После тихой дороги безлюдною степью Яссы показались Ушакову ярмаркой, ошеломили его блеском и суетой.

В степи попадались лишь редкие казачьи посты — землянки с торчащими островерхими соломенными кровлями; казацкие пики, воткнутые в землю, блестели, как звездочки, и по ним издалека можно было приметить пост.

Непривычное чувство отдохновения и покоя овладело Ушаковым в дороге. Но в Яссах, куда он прибыл ночью, это чувство его покинуло.

Город был забит обозами. Гости, съехавшиеся к Потемкину из Москвы и Петербурга, заняли все дома и дворы постоем. Их многочисленная дворня с криком сновала между возами; полыхали факелы; гремела музыка; в небе шипели цветные огни ракет.

Федор Федорович долго не мог заснуть в отведенной для него горнице. В дверь несколько раз стучались подгулявшие столичные гости и докучали ему своей болтовней. Один из них — какой-то ветхий подмосковный помещик — оказался особенно говорливым. Отделаться от него не было никакой возможности, и он просидел у Федора Федоровича целый час.

Старик был неглуп. Нагородив всякой всячины, он вместе с тем рассказал много любопытного о Потемкине, — между прочим, что он не терпит рядом с собой равного и «оттер» Репнина, лишив его производства в фельдмаршалы; потом долго и подробно высчитывал: сколько у Потемкина крепостных (выходило, что не менее 50 тысяч), какие несметные у «светлейшего» доходы и сколько тратит он на свои прихоти государственных средств.

Южная ночь темнела за раскрытыми окнами, и кто-то, видимо из дворовых людей, вполголоса напевал:


Ой, хотiли Базилiвцi весь свiт пережити,

Да не дали турбаiвцi iм вiку дожили...


А ночной гость продолжал. Он завел рассказ о необычном рекрутском наборе, объявленном за несколько лет до того: рекрутов брали тогда вместе с женами; это было неслыханно и непонятно, но вскоре все разъяснилось: набор был разворован, то есть присвоен Потемкиным и его любимцами, поселившими рекрутов в своих поместьях как крепостных...

Голос за окном окреп, запел громче:


Не вмiла ти, Марiяно,

Як у свiтi жити.

Шкода тепер, Марiяно,

3 вами говорити.

З кiллям прийшли не рядиться,

Прийшли вас побити...


Ушаков прислушался: песня кому-то грозила и внушала смутную тревогу. Его гость умолк, тоже прислушался и затем проговорил: «Эту песню сейчас распевают по всему краю... О помещиках Базилевских, убитых их крепостными, сложена эта песня...» И он рассказал Ушакову о селе Турбаях и о буйных его «козаченьках», не давших панам себя закрепостить...

Турбаевцы, в 1787 году пославшие ходатаев по своему делу в столицу, только через два года получили ответ. Потомки вольных казаков, они просили Сенат избавить их от власти помещиков. Но Сенат признал казачьи права только за 76 семьями, да и те значились в списках под разными прозвищами, что создавало невообразимую путаницу. Иными словами, турбаевцы по-прежнему остались в руках властей. А власти пожаловали к ним в село в июне 1789 года. Молва говорит, что сперва была сделана попытка обмануть собравшихся, и секретарь нижнего земского суда прочел им указ о... послушании панам. Тогда один из стоявших вблизи: казаков с такой силой ударил секретаря по голове нагайкой, что у того треснула фуражка. Пришлось чиновникам объявить настоящий указ. Но чтение его не обрадовало крепостных и лишь, больше их всколыхнуло. А тут как раз послышались крики, что помещики угоняют крестьянский скот. Бурей налетели «крiпаки» на усадьбу, убили братьев Базилевских и сестру их Марию и вытребовали у членов земского суда свидетельство о том, что все турбаевцы — свободные казаки. Екатерина, узнав об этом, поручила Потемкину разобрать дело и наказать виновных, а «светлейший» решил выкупить турбаевцев у братьев помещиков и переселить их на свои земли за Днепром. Но решение это не так-то легко было исполнить: наказать виновных и переселить их на другое место можно было только с помощью крупной воинской силы, а взять ее было негде, так как шла война...

Старик досказал. Голос за окном все еще тянул песню. «Не рядиться» с панами пришли крепостные, — рассказывала песня, — а отплатить им за украденную волю, за «тонкii нитки» и «шитi мережки», доводившие до слепоты казацких жен и детей:


О це тобi, Марiяно,

За шитi мережки,

Куди глянешь — всюду в хатi

Крiвавиi стежки...


Ушаков задремал только под утро, а проснулся — был уже полдень; его разбудила пушечная пальба. Он открыл глаза и увидел потолок столярной работы, резную дверь и земляной, хорошо утрамбованный пол. Дом, видимо, раньше принадлежал какому-то вельможе. Решетчатая тень ложилась на пол от вставленных в окна деревянных решеток; прозрачная бумага, заменявшая стекла, скупо пропускала свет.

Вошедший камердинер объяснил, почему стреляют пушки: княжеский оркестр разучивал гимн «Тебе бога хвалим», — придворный композитор Сарти только что написал для этого гимна музыку; к музыке «приложена была батарея» из десяти орудий, которые по знаку стреляли в такт.

Федор Федорович понял, что ему еще предстоит видеть в Яссах много диковинного и что не следует ничему удивляться. Он встал, привел себя в порядок и зашагал по комнате, ожидая, что князь скоро его позовет.

В сущности, он знал Потемкина только по письмам. Мимолетной встречи в Севастополе было недостаточно, чтобы судить о нем верно. В письмах же своих и приказах это был человек неслыханного размаха, привлекавший к себе горячностью, дельностью, острым государственным умом.

Здесь, в Яссах, его образ раздвоился и привел в смущение Ушакова. Он представлял себе главную квартиру совсем иной. Ушаковым овладело чувство обиды за русских солдат, за Суворова, стоявших где-то вблизи, между Серетом и Дунаем. Пустое великолепие Ясс было ему противно и непонятно, ибо сам Ушаков был строг, скромен и бережлив.

Он ходил по комнате, досадуя на себя, что ошибся в Потемкине и что не может найти ключа к этому человеку. Но мысли его были прерваны: вошел камердинер, докладывая, что их светлость просит господина контр-адмирала к себе.

Он провел Ушакова в противоположный конец дома, к диванной. Одетый янычаром слуга распахнул тяжелую, окованную медью дверь.

Потемкин полулежал на диване, обитом розовой турецкой материей, переставляя на шахматной доске фигуры и грызя репу, которую он держал в кулаке, как держат кинжал. Он был в гетманском платье, с бриллиантовой звездой, при андреевской и георгиевской лентах, но не обут и покачивал босою ногой.

Ушаков ступил на ковер такого же, как и диван, розового цвета.

Потемкин передвинул пешку и медленно повернул русую, всю в природных завитках голову (за эти завитки запорожцы прозвали его «Грицько Нечоса»). Затем таким же медленным жестом указал на кресло; можно было подумать, что движение это стоило ему большого труда!

— Садись, Федор Федорович! — сказал он, сразу переходя на «ты», выражая этим и расположение к вошедшему, и свое безграничное над ним превосходство. — Ну, как здравствуешь? Покойно ли ехал?

Ушаков сел в кресло.

— Покорно благодарю, ваша светлость. Доро́гой было весьма хорошо...

Их разделял стол — круглый, лоснящийся, весь из долек какого-то драгоценного дерева. Рядом с шахматами стояла причудливой формы курильница, и в ней дымилась душистая аравийская смолка; серая струйка дыма поднималась над столом, как тонкое деревцо.

Ушаков смотрел на Потемкина, удивляясь, как сильно изменился он за эти три года. Лицо его с щербинкой на пухлом подбородке было обрюзгшим, темным и казалось вылепленным из сырой глины. Один глаз, странно спокойный, глядел неподвижно, без всяких признаков жизни, но другой, светлый и зоркий, все еще горел умным, живым огнем.

— Люблю репку... — сказал Потемкин, снова принимаясь за еду. — А ты как? Не жалуешь?.. Вот напрасно. Ну, а по мне — так лучше ее в свете нет...

Ушаков молчал.

Потемкин с внезапной быстротой повернулся; не вставая достал из письменного столика газету и, ткнув пальцем в страницу, приказал:

— Читай!..

В газете шла речь о бурных событиях политической жизни во Франции и, в частности, сообщалось, что члены парижского муниципалитета, которые раньше не смели говорить с королем, иначе как стоя на коленях, теперь сидели, а король и его семья должны были перед ними стоять.

— Каково?! — спросил Потемкин и почти вырвал из рук Ушакова газету.

При этом его движении король и королева на шахматной доске покачнулись и упали на ковер.

— Дурной знак! — сказал Потемкин и широким жестом, в сердцах, смахнул с доски все остальное.

Ушаков растерялся, не зная, как быть: продолжать ли сидеть или хотя бы сделать вид, что намерен подобрать фигуры?

Потемкин вывел его из затруднения:

— Пустое!.. Так вот какие дела на свете!.. Когда чернь взяла Бастилию, наши гвардейские офицеры в Петербурге нанесли визит французскому поверенному в делах Жане. Они поздравили француза с возрождением его родины!.. А директор императорских театров Соймонов зажег в своем доме иллюминацию!.. Люди на улицах поздравляли друг друга и обнимались, будто их самих выпустили из тюрьмы!..

Федор Федорович хранил молчание.

Потемкин опять повернулся, схватил со столика какую-то бумагу, написанную мелким почерком, и продолжал:

— О наших за границей послушай!.. Комиссаров и Ерменев — ученики Академии художеств... Были посланы во Францию учиться... Один — поступил в парижскую национальную гвардию, другой — ходил штурмовать тюрьму!.. Туда же, с ними вместе — стали гвардейцами Республики! — Рязанов, крепостной графа Шувалова, и целая куча людей других русских вельмож!.. Да еще Пашка Строганов там, мой адъютант, сосунок!.. Отец его всю свою жизнь разориться хочет, да никак не может — богаче меня, ей-ей!.. И ты представь, что Пашка отцу пишет: «Как всякий честный гражданин, хочу единого — жить свободным или умереть!..» Баловство!..

Но тут Федор Федорович вдруг подумал, что «светлейший» хитрит, говорит не совсем то, что думает, и что вообще старается казаться глупее, чем он есть.

И Ушаков, сам себе удивляясь, внезапно оживился — на щеках его даже выступил легкий румянец.

— «Жить свободным или умереть!» — повторил он тихо. — А хорошо ведь сказано, ваша светлость!..

Потемкин опешил, захлопал единственным глазом и затем сухо проговорил:

— Вот что тебе скажу... Рад за них за всех!.. И за нас также!.. За французов — потому, что у них это есть, а за нас — потому, что в России этого нет!..

Он куснул репку, отложил ее и перевел речь на другое:

— Пруссак взбесился!.. Мешает миру и готов начать войну с нами и с императором!

— Да ведь император нынче новый, — заметил Ушаков.

— То-то и есть. Иосиф, союзник наш, помер, а с нынешним, Леопольдом, пруссак сладит — заставит мир заключить с турками.

— Австрийцы вообще ненадежны.

— Спору нет, проживем и без них. Но кампания сего года будет трудная. К тому же Фридрих против нас Англию поднимает.

— О сем не слыхал! — насторожился Ушаков.

— Из Петербурга мне пишут, что немец намерен воевать, но Англия желает мира. Однако в Лондоне — две партии: одна хочет войны, другая же утверждает, что, бессиля Россию, не получат выгод, ибо усилятся пруссаки.

— Что ж, — с усмешкой произнес Ушаков, — у этой второй партии разум есть и голова на плечах.

— Как оно там ни пойдет, а нынешние на Черном море обстоятельства тревожны. Новый султан драчлив, мира не хочет. Эски-Хуссейну — за его худые удачи — вот что!.. — И Потемкин, привстав, шлепнул себя пониже спины.

— Кто же теперь начальствует флотом?

— Кучук-Гуссейн, человек молодой, в море почти не бывавший. Но адмиралы его опытны, и флот неприятельский усилен новыми кораблями. Военные действия турки начнут в мае. Сейчас они готовят десант.

— А велик ли он будет и где, это вашей светлости не известно?

— Весьма велик! И мысль у султана не малая: Крым отторгнуть!.. По этой причине я тебя и в Яссы вызвал... Как, Федор Федорович, надеешься на Севастопольский флот?

— Надеяться не люблю, а уверенность совершенную имею.

— И в кораблях и в людях?

— В людях — главнейшую. Команды изготовлены мною вполне.

— А корабли гнилые?

— Сами знаете, ваша светлость. Но делаю, что возможно. Кренгую без изъятия все суда — очищаю от травы и ракушек, все течи заделываю свинцовыми досками. На нижних деках ставлю новые большие пушки.

— И когда думаешь выйти на рейд?

— Не как в прежние годы — месяца на два раньше.

— Это хорошо. Но уверенность твоя основательна? На чем ты ее полагаешь?

Ушаков сложил руки в замок и в упор посмотрел на Потемкина.

— Полагаюсь на твердость и выучку экипажей и на свое знание противника, что уже проверено мною в Фидонисском бою.

— Ты и в меня веру вселяешь! — весело произнес Потемкин. — Стало быть, кампанию начинаем бесстрашно?

— Ежели ваша светлость дозволите... имею план…

— Говори, пожалуй!

— Десанты противника должны быть собраны где-нибудь на берегу, откуда их удобнее всего подвезти к Крыму. Таковой конечный пункт — Анапа; начальные же — Синоп, Самсун, Трапезонт. Полагаю наилучшим сделать сильный поиск о у анадольских[162] берегов, дабы обнаружить нахождение десантных войск, а то и помешать их перевозке.

— Благословляю!.. — воскликнул Потемкин. — Ну, а ежели встретишь сильный турецкий флот?

Ушаков прищурился и сказал, чуть-чуть усмехаясь:

— Буде не найду способа обойтись с ним без боя, то и сему, думаю, когда-либо до́лжно быть.

— Кремень ты, как я погляжу!.. — сказал, покачав головой, Потемкин и вдруг испытующе покосился на Ушакова. — А ведь за тобою грешок числится. Войнович представлял мне еще в начале зимы...

Ушаков потемнел. Он сразу догадался, о чем будет речь — о его поступке осенью прошлого года. Он знал, что Марко Иванович затаил обиду и будет жаловаться, никогда не простит.

Случилось это в позднее осеннее крейсерство. Флот, шедший под флагом Войновича, был застигнут крепким ветром. Ушаков, командуя авангардом и не получая никаких указаний от старшего флагмана, приказал командирам своих кораблей укрыться в порт. Между тем эскадра Войновича, беспомощно болтаясь в море, терпела бедствие и в конце концов также пошла в укрытие, но суда ее были серьезно повреждены...

— Так как же?.. — продолжал Потемкин. — Чем объяснишь ты такое нарушение порядка службы?

Подбородок Ушакова выдвинулся; под натянутой кожей обозначились скулы.

— Виноват... Но так... следовало... — глухо сказал он, твердо глядя Потемкину в глаза.

Тот отвел взгляд, поднес ко рту репу и стал торопливо грызть ее.

— Стало быть, неприятелю ни в чем не уступим? — спросил он после некоторого молчания.

— Упаси бог! — тихо ответил Ушаков.

— И я так полагаю!.. — согласился Потемкин. — Что в наших руках, то — наше, и сего у нас не то что турки, а и сам черт не отымет!.. — Он догрыз репу и бросил остаток ее в курильницу. — Не хотят мира — не надо! Я им такую вошь в голову посажу, какой они еще не имели!.. Или шею себе сломлю, или дам им мат!..


Глава десятая «Да впишется сие в журналы!»

Во всех делах упреждать и всячески искать неприятеля опровергнуть!

«Устав воинский» 1716 года


1

Шестнадцатого мая Ушаков вышел в поиск, имея флаг на корабле «Св. Александр Невский». У него было три корабля, четыре фрегата и двенадцать крейсерских судов.

Пройдя Балаклаву, стали пересекать море, держа курс прямо к анатолийскому побережью. На пятые сутки марсовый флагманского корабля прокричал:

— Вижу Синоп!

В сумерках подошли близко. Батареи Синопского мыса открыли огонь по эскадре. Ушаков обошел выдающийся в море мыс и заметил в темноте близ самой крепости два фрегата. Чтобы запереть их, он расположился со своими судами на рейде и всю ночь лавировал перед Синопом, выстрелами, фальшфейерами и сигнальными огнями наводя на город страх.

На рассвете он вошел в бухту. Кроме двух фрегатов, в ней стояли еще девять судов — часть эскадры, вышедшей из Константинополя. Ушаков решил атаковать ее, но этому помешал штиль. Тем временем русские корабли своим сильным огнем оттеснили турецкие суда под крепость. Капитан второго ранга Поскочин на корабле «Георгий Победоносец» подошел под самые синопские пушки, вступил в бой с батареями и судами и, нанеся им сильный урон, вернулся, потеряв лишь марсовый поручень, сбитый ядром.

Между тем крейсерские суда совершали поиск севернее Синопского мыса. Они заставили выброситься на берег пять транспортов с хлебом для турецкой армии и захватили восемь судов. На них были невольники: греки, армяне, юные черкесы и черкешенки, — всех их везли на продажу в Константинополь; были среди них и русские, — их также везли продавать.

Некоторые из взятых судов из-за ветхости оказались «неспособны к ходу». Ушаков приказал подвести их поближе к городу и сжег все до одного на глазах у жителей, толпившихся на стенах крепости и кровлях домов...

От Синопа эскадра направилась к Самсуну. Вблизи него крейсеры заставили выброситься на берег еще два турецких судна.

Ушаков проник в Самсунскую бухту, но не обнаружил в ней судов противника и, сделав глазомерную съемку крепости, удалился.

Не встречая нигде неприятеля, пошли к Анапе. С борта корабля Ушаков послал Потемкину письмо.

Извещая его о своих успехах и о том, что флот турецкий «в расстройке и весь не скоро сберется», он просил позволения усилить эскадру на шесть кораблей и немедля отправиться под самый Константинополь...

Двадцать девятого мая вечером Ушаков подошел к Анапе. Под защитой крепости стояли восемь турецких судов, в том числе — один линейный корабль. Это была другая часть константинопольской эскадры, и Ушакову пришла смелая мысль — отрезать ее от крепостных стен. Но для этого нужно было сделать промер бухты. Пришлось до утра стать на якорь. Тем временем турки сняли с корабля — с борта, обращенного к берегу — пушки и поставили их на берету.

В темноте Ушаков начал обстрел, но почти без успеха, так как противник — из боязни себя обнаружить — не отвечал и не наводил на цель.

Утром был сделан промер. Оказалось, что мелководье идет далеко от берега. Тогда Ушаков отдал приказ командирам кораблей и фрегатов сжечь брандскугелями[163] турецкие суда.

Загрохотали пушки всей русской эскадры, и в бухте запылали суда, а в Анапе дома и провиантские склады. Ушаков решил с толком закончить поиск, и его брандскугели, бомбы и ядра сметали все, что служило туркам для снаряжения десанта в Крым...

После трехнедельного крейсерства Ушаков вернулся в Севастополь без потерь и повреждений, с призами, сожалея лишь о том, что не взял с собою брандеров «к окончательному истреблению неприятельских сил».

Посылая ведавшему потемкинской канцелярией В. С. Попову подарки из числа захваченных трофеев, Ушаков писал: «Прошу покорнейше благосклонно принять оные, хотя не значащие ничего по себе вещи, но яко взятые в таком месте, где российский флаг первый раз еще существует».

Он был доволен поиском и доносил правителю Тавриды — Жегулину:

«...Я, отправясь с эскадрою, обошел всю восточную сторону анадольских и абазинских[164] берегов, господствуя при оных сильною рукою, заставил две части вышедших из Константинополя эскадр искать своего спасения, укрываясь под крепостями, и, надеюсь, на долгое время коммерцию и перевозку войск прекратил...»


2

Но затишье длилось недолго. Разгром Анапы, обстрел Синопа и захват турецких судов в море всполошили турок: отважный поиск Ушакова показался им походом всего Черноморского флота. Султан Селим поспешил снарядить свои эскадры и приказал ускорить нападение на Крым.

Севастопольский флот был готов. Ушаков привел его в полную исправность и сделал последние приготовления: расписал людей на случай пожара так же, как они были расписаны для боя, и на всех судах для тушения брандскугелей поставил бочки с песком.

Потемкин прислал командирам свое наставление, и Ушаков зачитал его на шканцах флагманского корабля.

«...Полезно бы было, — писал главнокомандующий — есть ли б все морские офицеры наши приняли непременным правилом считать по величине орудий, а не по величине судов. Присоединя в действии храбрость и предприимчивость, какой величины агарянской[165] корабль они не сломят! О турецких кораблях справедливо можно сказать: велика Федо́ра, да дура. Разнообразность их орудий, малое число большого калибра, из коих стреляя всегда издали, так возвышают на глупых лафетах своих, что при малом колебании моря все заряды идут в луну; к тому же не могут долго продолжать стреляния. Наши, вооруженные равной тяжести орудиями большими и довольным числом огненосного орудия, сколь великую имеют поверхность![166] Господа офицеры христианского флота! Надейтесь крепко на бога и считайте, что сила состоит не в величине судов, но в калибре орудий и храбрости начальников».

Но тут Ушаков делал для себя поправку: он знал, что «сила состоит» не только в храбрости начальников, а в твердости духа всего экипажа — командиров и рядовых.

Федор Федорович непрерывно повышал боевые качества «морских служителей» и прежде всего — канониров. Так, он раздавал им призовые деньги «за положение в яблоко и в черный круг ядер», то есть за меткость, проявленную во время учебных артиллерийских стрельб...

В конце июня турецкий флот появился у Евпатории, медленно обогнул Севастополь и вдоль южного берега проследовал к Керчи. 5 июля он приблизился к Феодосии, сделал по выстрелу из двух орудий и ушел.

Ушаков 2 июля поднял флаг на корабле «Рождество Христово» и вышел в море, имея десять кораблей (пять больших и пять малых, 40-пушечных), шесть фрегатов, одно репетичное судно (служащее для повторения сигналов флагмана), два брандера и тринадцать крейсерских судов.

Подойдя к Феодосии, он запросил феодосийского городничего: «Виден ли был в минувшие дни где-либо около берегов неприятельский флот и в которую сторону он пошел?» Получив нужные сведения, Ушаков 7 июля направился к Керченскому проливу. Чтобы прикрыть крымские берега и не дать туркам прорваться в Азовское море, он занял позицию у Еникале.

Спустился туман, и эскадра стала на якорь у мыса Таклы. Утром 8 июля из мглы, со стороны Анапы, показался турецкий флот. Он шел на всех парусах под флагом капудан-паши Гуссейна — десять кораблей (из них четыре флагманских), восемь фрегатов и тридцать шесть малых судов.

Дул слабый ветер ост-норд-ост. Турецкий флот занимал наветренное положение, что давало преимущество капудан-паше.

По правилам, Ушаков обязан был, находясь под ветром, не принимать боя под парусами. Тем не менее он отдал приказ сняться с якоря и выстроил всю эскадру в линию. Турки, приближавшиеся без соблюдения строя, также начали строиться в боевой порядок, выслав вперед бомбардирские суда.

Они открыли с дальней дистанции огонь, но бомбы их не долетали и рвались в воздухе. Под этим прикрытием противник строил свою линию параллельно русской. Ушаков выжидал, внимательно следя за капудан-пашой.

Маневры продолжались долго. Лишь около полудня турки стали спускаться на русскую эскадру, стремясь обойти и окружить ее авангард.

Ушаков находился в центре строя, откуда флагман обычно руководит сражением. Дым еще не застилал моря, и Федор Федорович хорошо видел спускавшийся турецкий флот.

Вот вытягиваются кильватерной колонной раззолоченные тяжелые корабли с похожими на облака парусами. Ушаков смотрит в подзорную трубу и хмурится. У турок — медная обшивка и медные пушки, а главное — ветер!.. И на всех судах — десантные войска!..

Опустил трубу, перевел взгляд на палубу своего корабля, на изготовившиеся к бою батареи. Рядом с ним его флаг-капитан Данилов. Канониры застыли у орудий. Матросы — все на своих местах.

Ушаков снова смотрит на море. Патрон-бей[167] уже начал обход русского авангарда. Борта русских головных судов опоясала молния, их густо завалило дымом, и громовой вздох донесся оттуда. Это командир авангарда бригадир Голенкин, державший флаг на корабле «Мария Магдалина», встречал патрон-бея залпами своих кораблей.

Турецкий флот спускался всей линией на всю линию русского флота. И вот авангард его атакует Голенкина; центр готовится усилить эту атаку; арьергард же, как это обычно бывало при таком маневре, отстает.

— Резерв!.. — кричит Ушаков, обернувшись к Данилову. — Резерв, немедля, капитан-лейтенант!..

И тотчас же командует:

— Фрегатам выйти из линии для оказания помощи авангарду! Всем остальным — сомкнуть дистанцию и атаковать врага!..

Для прикрытия центра своей линии Ушаков поставил с нестреляющего борта шесть фрегатов, образовавших «корпус резерва».

Он нашел средство, которым можно было отразить неприятеля и одновременно добиться над ним перевеса. Никто из флотоводцев еще никогда не выделял резерва. Ушаков впервые сделал это в морском бою.

Арьергард противника был далеко, и русский арьергард и центр оставались свободными. Они сомкнулись после того, как фрегаты вышли из линии и обрушились вместе на неприятельский центр.

Но ветер не был союзником Ушакова: он не давал ему сблизиться с капудан-пашой, и русские корабли вели огонь только из больших орудий, не вводя в дело картечь.

Между тем быстроходные фрегаты, выйдя из строя, двинулись на помощь Голенкину. Бригадир искусно отражал атаки патрон-бея, но тот усиливал натиск и уже охватывал авангард.

Фрегаты подоспели в самую пору. Они атаковали патрон-бея, и турецкий вице-адмирал попал в ловушку: стремясь поставить в два огня корабли Голенкина, он оказался между фрегатами и русским авангардом, поставив себя самого между двух огней...

На корабле Ушакова поднят сигнал: «Вести бой на самой близкой дистанции!» К этому стремятся изо всех сил командиры, но у русских судов не хватает ветра в парусах.

Силуэт Данилова мелькает под низким батарейным сводом. Он — второе зрение и слух Ушакова. Артиллерия введена в бой не вся, но та, что действует, действует на славу: уже несколько турецких кораблей сильно повреждены.

В три часа ветер меняется — отходит на четыре румба. Ушаков, пользуясь этим, сближается с противником на картечный выстрел. Теперь вступают в дело все орудия — до самых мелких калибров, обрушивается на турецкие суда картечь.

Прицельный огонь рвет паруса и снасти, засыпает деки обломками мачт и реев: картечь очищает от людей палубы, наносит страшный урон десантным войскам.

Некоторые турецкие корабли начинают делать поворот на ветер, чтобы увеличить дистанцию боя. В то же время, теснимый фрегатами резерва, поворачивает на другой галс отряд патрон-бея и проходит перед русской линией, подвергаясь всей силе ее огня.

А сила огня такова, что экипажи турецких судов закрывают порты, обращенные в сторону русского флота, и сбегают с верхних деков вниз, перестав стрелять.

Флаг турецкого вице-адмирала сбит кораблем «Георгий Победоносец» и падает в воду. Русская шлюпка подбирает его и доставляет Ушакову на корабль.

Федор Федорович доволен. Артиллерия сделала свое дело — противник пришел в замешательство. Повернув на другой галс, он явно уклонялся от боя. Русскому флоту оставалось лишь выиграть ветер, чтобы нанести решающий удар.

Между тем эскадры расходились на контркурсах. Надо было немедленно атаковать турок, идти в погоню за ними.

И Ушаков приказывает поднять сигнал:

— Авангарду поворотить всем вдруг оверштаг[168] и пристроиться в хвосте линии! Флагманскому кораблю «Рождество Христово» быть передовым, а всем прочим, не соблюдая своих мест, войти в его кильватер!..

Это было неслыханно. Сигнал нарушил незыблемые правила. Начальник должен был находиться в центре, а все суда строго соблюдать места, назначенные им в эскадре. Перемешивать и разбивать строй не допускалось. В английском флоте за это предавали суду.

Но Ушаков смело вышел из центра и, став передовым, увлек за собой командиров. Движениями своего корабля он подтверждал им необычный сигнал и указывал, куда идти.

Впервые за долгие годы действовал так адмирал, действовал не случайно, а потому, что руководила им зрелая решимость. Однако при жизни Ушакова ни этот маневр, ни выделение им резерва не были оценены...

Федор Федорович выиграл ветер и поспешно выстроил свою линию. Теперь он мог прибегнуть к испытанному средству — удару на флагманские корабли.

— Они и так уже разбиты до крайности, — сказал он Данилову. — Надо взять либо истребить их!..

Но турки не решились продолжать сражение; они вскоре прекратили стрельбу и стали уходить. К шести часам вечера затихли последние раскаты боя. Ушаков пытался отрезать арьергард противника, но догнать его было трудно; турки спасались от разгрома благодаря медной обшивке и парусам из легкой бумажной ткани.

Погоня продолжалась весь вечер и всю ночь.

К рассвету противник едва был виден на горизонте, и преследовать его стало уже бесполезно. К тому же часть турецкого флота бежала к устьям Дуная, а часть взяла курс на Синоп.

Ушаков вызвал к себе Данилова и сказал, смотря на него воспаленными от бессонной ночи глазами:

— При неравном числе кораблей с нашей и с той стороны мы, кажется, были не слабее противника…

— Мы разбили его! — с жаром воскликнул Данилов. — Но, Федор Федорович!.. — И он запнулся, видимо не решаясь что-то сказать.

— Вас смущает, что я сражался против принятых правил?

Данилов кивнул головою.

Иногда нужно делать несходное с ними, — сказал Ушаков. — Победа одержана — значит, действия хороши. Судите сами!.. Мы потеряли только двадцать девять убитыми и шестьдесят ранеными в таком упорном сражении. Запишите в журнал, что «флот наш против неприятельского состоял весьма малочислен: настоящих кораблей было только пять...».


3

Второго мая 1790 года шведский флот под флагом герцога Зюдерманландского атаковал на Ревельском рейде эскадру адмирала Чичагова, но потерял два корабля и отошел за острова Нарген и Вульф.

А в исходе мая линейные и гребные суда противника оказались запертыми в Выборгской бухте. Спустя около месяца шведам удалось прорваться в море, но при этом шесть их кораблей и четыре фрегата были потоплены в бою.

Тем временем в Петербурге «истинный сын отечества» — Радищев — пытался создать добровольную дружину для защиты столицы от врага. Такая «городовая команда» создавалась по решению Петербургской думы, но самая идея принадлежала Радищеву. Было постановлено вооружить и содержать на общественный счет двести «обывателей», причем в отряд разрешалось принимать и беглых помещичьих крестьян.

В эти дни Радищев оказывал, кроме того, услуги русскому военно-морскому флоту: он давал своему подчиненному, таможенному ученику капитану Далю, секретные поручения по разведке шведских военно-морских сил. Русское военное командование пользовалось этим необычным источником сведений о неприятельском флоте, считая источник надежным. В своем «наставлении» капитану Далю Радищев писал: «Спрашивать каждого с моря приезжающего корабельщика в кронштадтской таможне, не видал ли он всего шведского флота на пути своем в Санктпетербург, где он тот флот видел, и какое число кораблей...»

Но главным делом Радищева, занимавшим его в это тревожное время, было печатание «Путешествия» в собственной маленькой типографии на дому.

Закончив этот обличительный труд осенью минувшего года, он готовился «выпустить» свое сочинение, которое в течение шести месяцев набирали и тискали крепостные его покойной жены и его отца.

Каменный двухэтажный, так называемый «Рубановский» дом, принадлежавший ранее тестю Радищева, выходил фасадом на Грязну́ю улицу, а полуциркульный выступ его был обращен во двор. Ко двору примыкал сад. Большой, запущенный, с прудом посредине, он имел березовую аллею, упиравшуюся в лабиринт. Там, в лабиринте, Александр Николаевич поставил памятник своей умершей в 1783 году жене Анне Васильевне. В саду было много фруктовых деревьев, грядок спаржи, клубники и розовых кустов.

На втором этаже (на всякий случай, — чтобы с улицы не было видно) помещалась «вольная» типография: наборные кассы и небольшой печатный станок. Дворовые люди, тискавшие листы книги, с волнением перечитывали пахнущие свежей краской страницы, написанные автором как бы о самом себе:

«Г. Крестьянкин долго находился на военной службе, — рассказывал в своем «Путешествии» Радищев, — и, наскучив жестокостями оной, а особливо во время войны, где великие насилия именем права войны прикрываются, перешел в статскую. По несчастию его, и в статской службе не избегнул того, от чего, оставляя военную, удалиться хотел...»

И далее, рассказав об убийстве «господ»-насильников их крепостными, автор продолжал:

«Не нашед способов спасти невинных убийц, в сердце моем оправданных, я не хотел быть ни сообщником в их казни, ниже́ оной свидетелем: подал прошение об отставке и, получив ее, еду теперь оплакивать плачевную судьбу крестьянского состояния...»

Радищев знал, на что он идет, объявляя «кровопийцей» душевладельца-помещика и указывая на него крепостным людям. Он знал, что это не останется безнаказанным, и даже не был вполне уверен, удастся ли ему издать свою книгу и уцелеет ли рукопись. Поэтому он заранее принял меры, чтобы ее сохранить...


4

Потери противника у Еникале были огромны, потому что на судах его находились десантные отряды. Сражение помешало их высадке и вообще отбило у турок охоту высаживать в Крыму десант.

Победа 8 июля была одержана Ушаковым благодаря новизне его тактики, которую он смело применил в бою. Это новое тотчас подметил Суворов. «Поздравляю вас, милостивый государь, — писал он Потемкину, — с победою г-на Ушакова». Но в Черноморском адмиралтейском правлении новизны не хотели признавать.

Там снова водворился Мордвинов, не любивший Федора Федоровича, завидовавший его славе.

И де Рибас недаром говорил в своих письмах: «Ушакова не любят в Херсоне, вероятно, за его честность... Мне известно, что в Адмиралтействе позволяли себе сарказмы насчет дела 8 июля».

Но «дело 8 июля» прославило Ушакова в турецком флоте. Его имя нагоняло теперь страх на турок, и они почтительно называли его «Ушак-паша»...

Севастопольский флот исправлял повреждения.

Стоял зной. От жары лопалась и облезала на судах окраска.

Из Петербурга пришли хорошие вести: истощенная войной Швеция отпала от союза с Портой и заключила мир. Военное бремя, которое несла Россия, стало намного легче. Силы ее развязывались для борьбы на юге. Но это было крайне невыгодно для некоторых европейских держав.

Порта же не хотела мира, надеясь на иностранную помощь. Турки и немцы упрекали Густава III в неблагодарности и вероломстве. Мир со шведами был заключен 3 августа, а 9-го Екатерина уже писала о новых кознях прусского короля:

«Пруссак паки заговаривает с поляками, чтоб ему уступили Данциг и Торун[169], лаская их им отдать Белоруссию и Киев. Он всесветный распорядитель чужого».

Но «пруссак» вел переговоры не только с Польшею; он добивался военного союза с Англией, которая также была не прочь вмешаться в русско-турецкие дела.

И английский кабинет, идя по стопам прусского, стал требовать, чтобы Россия отдала туркам Очаков. Русский посланник в Лондоне С. Р. Воронцов все чаще жаловался на «слепоту английского министерства», на то, что берлинский двор забирает над лондонским все бо́льшую силу. Русскому правительству еще весною пришлось послать Воронцову наказ:

«Странно взирать на приверженность Англии к берлинскому двору, до того распространяющуюся, что никакое дружеское предложение ей учинено быть не может без того, чтобы она не сообщила его сему двору, как бы дав на себя кабалу не действовать инако, как вместе с королем прусским и Голландией... Англия тут поступает противно величию, ей свойственному, в качестве одной из первейших держав в свете. Властолюбивые и корыстные намерения короля прусского довольно ясны: они, если добрыми стараниями лондонского двора удержаны не будут, принесут, конечно, общую, упорную и кровопролитную войну...»


Не прошло и месяца после сражения у Еникале, как турки снова появились у берегов Крыма.

— Флот неприятельский рыщет! — доложил Ушакову Данилов. — Из Балаклавы усмотрены тридцать два вымпела, в том числе кораблей и фрегатов — двенадцать. Путь свой продолжают к востоку.

— Шарлатанствуют, надеются на свои скорые ноги, — мрачно сказал Ушаков.

— Каковы будут приказания?

— Напишите Жегулину, что прошу доставить ко мне ядер и пороху самою скорою почтою... Я до тех пор не успокоюсь, пока не выйду в море!.. Как скоро закончим ремонт эскадры?

— Последнюю мачту поставим через два или три дня…

Ушаков вышел в крейсерство на той же неделе, искал противника у южных и западных берегов Тавриды, однако не встретил его нигде.

Но вскоре турецкий флот показался в Лимане и бросил якорь между Тендрой и Гаджибеем. Гребная флотилия де Рибаса готовилась перейти из Очакова в воды Дуная, где намечались наступательные действия против Измаила и других сильнейших дунайских крепостей. Узнав об этом, турки решили преградить флотилии путь.

Ушаков, получив приказ Потемкина прикрыть переход де Рибаса к Дунаю, 25 августа вышел из Севастополя, взяв с собой десять кораблей, пять фрегатов, два брандера, одно репетичное судно, одно бомбардирское и семнадцать крейсерских судов.

Трое суток провели в море, изредка, по ночам, встречаясь с русскими гребными судами. Когда с флагманского корабля окликали: «Откуда судно?», с галеры неслось: «Ни-ко-ла-ев!» — «Кто командир?» — спрашивали с флагмана. «Богом хранимы!» — раздавалось в ответ.

То были секретные, придуманные Ушаковым «сигналы опознания друг друга в море» на случай встречи с флотилией, которою командовал де Рибас.

Двадцать восьмого утром Федор Федорович внезапно появился перед противником. Турки не позаботились ни о разведке, ни о дозоре, и русская эскадра застала их врасплох.

Она приближалась тремя колоннами. Это был походный строй, и хотя его полагалось изменить для атаки, Ушаков решил атаковать немедленно, не перестраиваясь из походного порядка в боевой.

Турки стали рубить якорные канаты и в беспорядке уходить в сторону Дуная. Четырнадцать кораблей, восемь фрегатов и двадцать три мелких судна бежали, уклоняясь от боя. Но Ушаков не намерен был их упускать.

Он видел, как, поблескивая медью орудий, ускользают от него корабли Гуссейна — лучшие в турецком флоте «Капудание» и «Мелеки-Бахри». («Владыка морей»).

Дать им уйти?! Не сразившись!.. Ушаков не допускал и мысли об этом. Их надо было заставить вступить в сражение! И он велел прибавить парусов.

В это время показалась вышедшая из Очакова флотилия де Рибаса. Ему был сделан сигнал также идти в погоню за капудан-пашой.

В том же походном строю трех колонн Ушаков погнался за турками. Ветер заметно свежел. Звонокрылки — предвестницы непогоды — появились над морем. Преследование продолжалось около часа, пока турецкие адмиралы, обогнав свои суда, не стали уходить вперед.

— Я заставлю их принять бой!.. — сквозь зубы произнес Ушаков и приказал лечь на другой курс с намерением отрезать отставшие корабли противника.

Угроза подействовала: она принудила капудан-пашу повернуть на обратный галс, чтобы прикрыть свой арьергард.

Маневр оказался верным: турецкому флоту пришлось строиться к бою. Ушаков также стал перестраиваться из трех колонн в одну.

Русские суда построились в линию скорее турецких и легли параллельно противнику, оставаясь у него на ветре.

Повторяя прием, испытанный в сражении у Еникале, Ушаков приказал трем фрегатам выйти из линии и «построить корпус резерва против передовой части флота» на случай, если турки попытаются окружить авангард.

Во втором часу дня он поднял сигнал: «Спуститься к неприятелю на картечный выстрел!» — и, не занимаясь более вражеским арьергардом, направил удар на центр противника, где находился капудан-паша...

Флот спускался на неприятеля в тишине, но тишина эта как бы налилась громом; он готов был с минуты на минуту грянуть и заглушить слова команды, шорох кливеров, тягучий скрип снастей.

Ушаков слушал тишину перед боем и вдыхал крепнущий морской ветер.

Вокруг него было море, родной великий простор. Ушаков сливался с ним и в нем обретал свою силу. Здесь все решалось отвагой, волею, быстротой и, сверх того, каким-то особым чутьем флотоводца. Всем этим Ушаков обладал. Он был ро́вня морю, как люди на его кораблях были под стать ему.

Он дал им опыт и воспитал их, приучив к спокойному исполнению самого опасного дела. Личная твердость и строгость всех его приказов и действий не внушали страха и лишь вселяли уверенность, что иначе поступать нельзя.

Матросы знали, что Федор Федорович видит каждого из них насквозь, хотя и никогда не обмолвился об этом; знали, как он воюет с адмиралтейским правлением за их морской рацион и жалованье; как сам во все вникает, чтобы они были сыты, здоровы и спали всегда в чистоте.

И матросы платили ему чем могли — безграничной «доверенностью» и повиновением. Между ними все было ясно: Ушаков приказывал, и слово его было закон...

— Спустились на картечный выстрел!.. — доложил Данилов, на этот раз исполнявший должность цейхмейстера.

Ушаков измерил взглядом расстояние, оставшееся до противника.

— Действуйте!.. — сказал он. А зыбь порядочная. Целить надлежит между валов...

Турки уже палили из больших пушек. Зыбь мешала им, и они даже не пытались вести огонь прицельно. Поэтому залпы их не причиняли большого вреда.

Но вот борт «Рождества Христова» дрогнул — Ушаков начал атаку. Цейхмейстер Данилов хорошо изготовил батареи к бою. Все русские корабли дружно осыпали противника картечью и более всего — капудан-пашу.

Ушаков, надвигаясь на него, усиливал огонь, громя противника всеми орудиями своего борта. Сражение быстро сделалось общим. После полуторачасового боя султанский флот стал уклоняться под ветер. Тогда Ушаков атаковал его вплотную, введя в дело резервные фрегаты и еще более усилив огонь.

Его корабль, сражаясь с тремя турецкими, заставил их выйти из строя. В шестом часу вечера вся линия Гуссейна была разбита и обратилась в бегство. Стремясь довершить разгром, Ушаков с поднятым сигналом: «Гнаться под всеми возможными парусами и вести бой на самом близком расстоянии!» — двинулся вперед.

Вся эскадра следовала за его кораблем, с которого уже не убирался сигнал погони, и поражала отставшие турецкие суда в корму и рангоут. На турецких судах падали мачты, с треском рвались паруса.

В восемь часов вечера бой прекратился, так как темнота позволила противнику скрыться.

Ветер свежел, предвещая бурю.

Чтобы собрать свои силы, Ушаков приказал эскадре зажечь в фонарях огни и стать на якорь; затем, когда все собрались и легли на якоря, велел погасить огни и, так как ветер все более крепчал, отослал крейсерские суда «в закрытие», к берегам Очакова.


Крепкий юго-восточный ветер дул всю ночь с ровной, неслабеющей силой. К утру он переменился на шквалистый и то ударял, разводя волну, то внезапно падал, то откуда ни возьмись налетал вновь.

Едва рассвело, Ушаков совсем близко увидел турок. Часть их судов стояла на якоре тут же, рядом; другая же держалась на ветре под парусами. Легкие турецкие «кирлангичи»[170] забирались в самую середину русского флота, а один из фрегатов Ушакова — «Амвросий Медиоланский» — оказался посреди четырех неприятельских кораблей.

Командиром его был капитан второго ранга Нелединский. Ушаков знал его как смышленого и смелого офицера. Но положение этого смельчака было трудным. Солнце уже вставало. В любую минуту фрегат мог быть опознан и поставлен в два огня.

Поняли это и на других судах русской эскадры. Солнце всходило за нею, и это позволяло хорошо видеть турок, тогда как тем было еще трудно заметить русские суда.

Сотни глаз устремились туда, где стоял «Амвросий Медиоланский». Но там все было тихо. На обоих флотах еще с вечера были спущены флаги, и беспечный противник принимал русский фрегат за свой.

Совсем рассвело. Ушаков поднял сигнал «Сняться с якоря». Турки увидели неприятеля и тотчас же кинулись ставить паруса. Среди общего движения один только фрегат Нелединского ставил паруса, не поднимая флага.

Ушаков сигналом приказал начать погоню. Он стоял на юте, не спуская с фрегата глаз.

«Амвросий Медиоланский» следовал за турецким флотом. Он повторял все движения идущего впереди него корабля, но понемногу отставал, уменьшая ход. Так, отставая, он постепенно вышел из опасного положения, сделал поворот и поднял флаг под крики «ура!» со всех кораблей русского флота. Затем прибавил парусов и поспешил занять свое место.

— Бесподобно!.. — прокричал с юта Ушаков.

Дул шквалистый ветер. Султанский флот удалялся. Русские суда гнались за ним и навязывали бой.

В то же время шедшая совсем близко флотилия де Рибаса своими построениями наводила еще больший страх на противника. Турки отчаянно отбивались из кормовых, «ретирадных» пушек, и капудан-паше с несколькими кораблями удалось уйти далеко вперед.

Но два наиболее поврежденных корабля отстали и были отрезаны. Один из них — «Мелеки-Бахри», окруженный отрядом Голенкина, сдался без боя, и на нем был поднят русский флаг. Другой, «Капудание», под флагом вице-адмирала Саид-бея, остановился у песчаной банки. Корабль «Андрей Первозванный» настиг его и открыл огонь.

Вскоре к месту боя подоспел отряд Голенкина; подошли и другие суда русской эскадры. К полудню турецкий корабль был окружен, но не сдавался. Стремясь овладеть им, русские командиры не хотели пускать его ко дну и медлили решением его участи. Но в два часа дня на своем корабле «Рождество Христово» к месту боя подошел Ушаков.

— Пора положить конец!.. — сказал он Данилову. — Кораблям «Георгию» и «Андрею» вступить мне в кильватер, а всем остальным продолжать погоню за капудан-пашой!..

Обойдя «Капудание» с наветренной стороны, Федор Федорович приблизился к нему на полкабельтова и первыми же выстрелами сбил у него все три мачты. Затем уступил место «Георгию Победоносцу», прошел вперед, сделал поворот через фордевинд[171] и стал бортом против носа противника, чтобы дать залп.

Но «Капудание» сдался. Турки выбежали на бак и стали кричать, подняв вверх руки. Ушаков приказал прекратить бой и послать шлюпки снять экипаж.

Густой дым валил с палуб турецкого корабля. На корме его бушевало пламя. Он трещал, как лес во время пожара; от множества пробоин его заливало водой.

Крупная зыбь мешала подойти шлюпкам. С большим трудом удалось им приблизиться и снять командира, нескольких офицеров и часть команды. Шлюпки уже отвалили, когда с горящего корабля донеслась русская речь:

— Братцы!.. Пашу́ принимайте!..

Какие-то полуголые, изможденные люди, пробиваясь сквозь дым и огонь, тащили на руках престарелого турка. То были пленные русские моряки, содержавшиеся на вражеском корабле как невольники. Они держали добычу — турецкого адмирала Саид-бея, которого взяли в плен.

Их приняли на борт, а через десять минут «Капудание» взлетел на воздух. Погибло восемьсот человек команды и восемьдесят пушек — все как одна медные. Корабль этот, лишь недавно спущенный на воду, был уничтожен в первом же бою.

Победа была полная. Русские потеряли двадцать одного человека убитыми и двадцать пять ранеными, турки — более двух тысяч. Кроме взятого у них в плен «Мелеки-Бахри» и погибшего «Капудание», у них на возвратном пути затонуло еще несколько, кораблей.

Поражение капудан-паши облегчило совместные действия русских войск и флота; гребной флотилии де Рибаса был теперь открыт путь в Дунай...

Собрав эскадру, Ушаков 31 августа приблизился к Гаджибею. В тот же день туда прибыл Потемкин.

На бригантине, под кайзер-флагом, он подошел к флоту, который салютовал ему тринадцатью выстрелами.

На корабле «Рождество» Потемкина встретили Ушаков и его командиры. Главнокомандующий благодарил их за храбрость и усердие под Тендрою и Еникале.

О новой победе флота он написал Фалееву в Николаев:

«Наши, благодаря богу, такого перцу туркам задали, что любо, спасибо Федору Федоровичу!»

И объявил приказ:

«Да впишется сие достопамятное происшествие в журналы Черноморского адмиралтейского правления ко всегдашнему воспоминанию храбрых флота Черноморского подвигов».

Откликнулся и Суворов, кратко, двумя словами:

«Ви́ват, Ушаков!»


5

Прошло около месяца с того дня, как Радищев закончил печатание своей книги и первые ее экземпляры «вышли в свет».

Он жил с семьею на даче, в пустынной части Петровского острова, на берегу Малой Невки, в деревянном доме в два этажа.

Остров прореза́ла большая аллея; в стороны от нее отходили тропинки, всюду были сделаны мостики, переброшенные через речку и пруды.

Через Малую Невку моста еще не было, и экипажи переправляли на плоту, а пешеходов — на лодке: солдатская дочь Верочка перевозила за грош.

В один из дней после 20 июня купцы из Гостиного двора сообщили Радищеву, что полиция справлялась о его книге. А спустя еще несколько дней он уже твердо знал, что императрица затевает против него дело, что будет процесс.

В эти дни Екатерина II самым добросовестным образом изучала книгу Радищева, читала ее от «доски до доски».

Замечания, сделанные ее рукой, не сулили автору ничего хорошего.

К странице 76 она приписала:

«Птенцы учат матку».

К странице 262:

«Уговаривает помещиков освободить крестьян, да никто не послушает».

А сделав выписку из текста на странице 349: «свободы не от... советов ожидать должно, но от самой тяжести порабощения», — пояснила: «то есть надежду полагает на бунт мужиков».

Его арестовали на даче 30 июня в 9 часов вечера, отобрали у него побывавшую в цензуре рукопись «Путешествия», но тщетно искали книгу: в это самое время в «Рубановском» доме, на Грязно́й улице, огонь пожирал последние экземпляры: дворовые люди Радищева выполняли его наказ...

В середине июля граф Безбородко сообщил В. С. Попову о выходе книги Радищева, «наполненной защитою крестьян, зарезавших помещиков, проповедию равенства и почти бунта...». «С свободой типографий, — заканчивал свое послание Безбородко, — да с глупостию полиции и не усмотришь, как нашалят».

Двадцать четвертого июля 1790 года Палата уголовного суда приговорила Радищева к смертной казни.

8 августа приговор был утвержден Сенатом, а 19-го его утвердил Государственный (Непременный) совет.

Решение Государственного совета подписали: граф Брюс, граф Остерман, граф Мусин-Пушкин, граф Безбородко, Соймонов, Стрекалов и Завадовский.

Четвертого сентября Екатерина заменила Радищеву казнь ссылкой «в Сибирь, в Илимский острог, на десятилетнее безысходное пребывание».

Пытку ожидания смерти Радищев вытерпел в течение сорока одного дня.

Волосы его в день объявления приговора побелели.

Восьмого сентября, в ручных кандалах, он был отправлен из Петропавловской крепости в ссылку. Его свояченица, Елизавета Васильевна Рубановская, получила некоторые оставленные им в крепости вещи; среди них была серебряная ложка; он грыз ее в минуты отчаяния, и на ней остались следы зубов.


6

Спустя восемь дней после победы у Тендры и Гаджибея Потемкин написал С. Л. Лошкареву [172] письмо:

«Наскучили уже турецкие басни. Их министерство и нас и своих обманывает. Тянули столько и вдруг теперь выдумали медиацию[173] прусскую, да и мне предлагают. Это дело не мое, а дворам принадлежит. Мои инструкции: или мир, или война. Вы им изъясните, что коли мириться, то скорее, иначе буду их бить... Бездельник их, капитан-паша, будучи разбит близ Тамана, бежал с поврежденными кораблями... и теперь еще пять судов починяют, а насказал, что у нас потопил несколько судов. Сия ложь у визиря была опубликована. На что они лгут и обманывают себя и государя? Теперь еще у флота было сражение, где они потеряли «Капитанию» и еще большой корабль взят, на котором капитан был Кара-Али. Адмирал «Капитании» Саид-бей у нас в полону. «Капитания» сожжена. Тут потонуло 800 человек, да живых взято с другим кораблем и мелкими судами более тысячи. Разбитых [судов] у них много потонуло и все разбиты в прах. Но все бы сии суда и люди были целы, если бы уже мир был сделан.

Во флоте нашем все корабли и прочие суда безвредны и урон в людях весьма мал...»

Но турки, ободряемые английским и прусским посланниками, вскоре прервали переговоры, готовясь к продолжению войны.

В Севастополе об этом знали. Ушаков часто собирал командиров и беседовал с ними у себя на дому.

В один из сентябрьских дней офицеры внимательно слушали Федора Федоровича, посвящавшего их в план осенней кампании.

— Состоящий под командой моей Севастопольский флот, — говорил Ушаков, — разделил я на три эскадры: кордебаталия, или центр, будет под моею командою; авангардией назначаю командовать бригадира Голенкина, арьергардией же — бригадира Павла Васильевича Пустошкина...

И он, прищурясь, вгляделся в офицера, сидевшего в кресле напротив него.

Пустошкин, человек лет сорока, поджарый и молодцеватый, был начальником Таганрогского порта. Он только что прибыл в распоряжение Ушакова с эскадрой из нескольких судов.

Федор Федорович улыбнулся.

— С Семеном Афанасьевичем мы друзьями были. А с вами — еще по Морскому корпусу знакомы. Выходит, без Пустошкиных мне не обойтись...

Он помолчал, собираясь с мыслями, поглядел в окно и вновь заговорил, проникнутый спокойной, уверенной силой:

— Командиры эскадр исполняют должность и обязанность адмирала. Посему надлежит им знать, какие главные свойства должен иметь адмирал... В одной рукописи, именуемой «Начальные основания морской тактики», таких свойств показано четыре. Первое: непоколебимая храбрость, без чего все прочие знания, искусство и опыт остаются без пользы! Пример такой храбрости показал бригадир Голенкин в сражении у Еникале... Второе: острый разум и сильное воображение! Надлежит в мыслях объять связь всех действий не только в своем, но и в неприятельском флоте, дабы противника всегда и во всем упредить... Третье: присутствие духа! Должен адмирал в величайшей опасности находить способы к ее отвращению. Сему пример — капитан-лейтенант Нелединский который не потерялся, будучи окружен судами противника... Четвертое: знание человеческого сердца! Соединя благосклонность со строгостью, надо сохранять во флоте всю дисциплину, не теряя любви и почтения ни офицеров, ни рядовых...

Голос Ушакова, грубоватый, но ласковый, придавал его словам неуловимую задушевность.

— Мне приказано, — продолжал он, — выступить к устьям Дуная и прикрыть их от противника, когда генерал-майор де Рибас атакует батареи, защищающие вход в реку.

— Стало быть, дунайские крепости добывать будем? — спросил капитан-лейтенант Сорокин.

— Именно! — подтвердил Ушаков. — Дунайские!.. А добывать будут совместно наши сухопутные войска и флот.

Командиры начали перешептываться. Они, видимо, хотели о чем-то спросить Федора Федоровича, но не решались.

— Ну, чего шепчетесь? — проворчал он с усмешкой. — Говорите громче, чтобы и я слыхал!

— Да вот дело какое... — начал капитан 2-го ранга Поскочин. — Затеялся у меня с Нелединским и Голенкиным спор... Прочитали мы книжицу «Военный Мореплаватель», что вы нам дали, и пришли к сомнению...

— Я вам на то и дал ее... — сказал Ушаков все с той же усмешкой. — А о чем спор?

Поскочин заговорил, держа в руках небольшой, переплетенный в темную кожу томик:

— Верно ли тут пишется о пресечении неприятельской линии?.. Я говорю, что неверно, а они со мной не согласны; полагают, что написано с толком, но будто адмирал наш от сего отступил...

— Позвольте-ка мне книжицу, — сказал Ушаков и, взяв из рук офицера томик, раскрыл его, разгладил страницу ладонью и положил томик перед собой. — Сочинение это переведено с французского языка на российский господином Кушелевым, хотя он более своего добавлял, чем переводил... Так вот, дети мои!.. Что здесь сказано о пересечении или прорезании строя противника?.. «Инако не пресекается неприятель, разве когда превосходная сила или полученный выигрыш в бою не делают его более опасным»... Справедливо сказано, слов нет!..

Командиры слушали с недоумением, не понимая еще, куда клонит Федор Федорович, а он, постепенно возвышая голос и явно ожесточаясь, продолжал:

— Но это подобно тому, как если бы кто сказал, что корабль выходит из гавани не иначе как в тихую погоду, когда капитан уверен, что шторм не застигнет его в пути... Мы в сражении Еникальском были слабее противника — он превосходил нас — и, даже будучи поражаем нашей картечью, еще оставался весьма опасен и силен! Вопреки сему мы нарушили его строй и стали бить его снаветра!.. И разбили! И прочь проводили! И славой себя покрыли!.. Ежели господина Кушелева слушать, побеждать нам не придется! Его тактика — обороняться, а наш флот Черноморский может и наступать!..

Он почти кричал. Зрачки его расширились. Лицо, пылавшее от вступившего в окна заката, сделалось необычайно суровым, даже страшным. Он раскрыл — точно разломил — книгу в другом месте и хватил по ней кулаком.

— Есть тут глава, изъясняющая, как «убегать сражения»! — Он выхватил из чернильницы перо и с маху косым крестом перечеркнул страницу. — «Убегать сражения»!.. — повторил он гневно. —Да не будет такого ни в мыслях ваших, ни в речах!..

Наступило молчание. Его нарушил голос Сорокина. Ов вскочил и, блестя глазами, оглядываясь на товарищей, как бы ища их поддержки, выкрикнул:

— Дозвольте сказать!.. Мы клянемся... сражаться так, как и до сего дня сражались!.. Где бы ни встретился нам противник — у своих ли берегов, в наших ли водах или в чужеземных морях!..

Солнце зашло. Совсем близко, на корабле, ударила пушка.

Федор Федорович и все командиры поднялись со своих мест.

— Спасибо, дети мои! — тихо сказал он. — Ожидаю от вас мужества по примеру прошлых кампаний! Противнику отдыхать не дадим — недосуг нам! Как пословица молвится: время за нами, время перед нами, а при нас его нет!..

Оставшись один, он подошел к окну и окинул взглядом Северную бухту. Корабли с убранными парусами теснились у Павловского мыса. Отблеск заката стоял в окнах казарм.

Федор Федорович особенно любил Севастополь в этот час, когда спускались на город сумерки и море казалось неподвижным, а в доме был явственно слышен его размеренный, глухой гул.

Он долго стоял у окна, пока огни не загорелись на судах эскадры. Федор внес зажженные свечи и кашлянул, давая знать, что намерен задернуть драпировку. Федор Федорович отошел от окна и сел за стол.

На душе у него было легко. После беседы с командирами осталось отрадное чувство. Лица офицеров, покинувших кабинет, маячили перед его глазами... Отчаянная голова — Поскочин, медлительный, надежный Голенкин, застенчивый и сдержанный Нелединский... Они не боялись нового, понимали, каким путем он хочет вести их, и не страшились. Его радовала их пытливость. С ними он не был одинок.

Дела шли хорошо. Уже слава его прочно утвердилась в столице. За победу у Тендры он получил высокую награду — Георгия второй степени. Кроме того, Екатерина пожаловала ему в Могилевской губернии пятьсот душ крестьян.

Дар привел его в смущение. Но крестьянами живо заинтересовался Потемкин, округлявший в то время свои владения в Белоруссии. И Федор Федорович решил: «Пусть что хочет делает с этими «душами», мне они ни к чему».

Дела шли хорошо. Принесли пользу его докладные записки: Потемкин распорядился строить мачтовый кран в Севастополе и обшивать медью новые фрегаты (пока только два).

У Федора Федоровича не было причин жаловаться на Потемкина. Он оберегал его от наветов и кляуз, помогал ему в самом главном, в том, что было всего важнее. Одобряя действия Ушакова на море, он разрешал ему поступать с противником по своему усмотрению соглашаясь на все его предложения о том, как вести бой.

Но это было изустно. Федор Федорович побеждал действуя вопреки застарелым правилам, хотя никаких письменных дозволений на то не имел. Он знал, что Мордвинов и ему подобные — люди вроде свитского офицера Кушелева — строчат на него доносы, доказывая, что смелость и безрассудство — одно и то же и что идти на риск в сражении — значит губить флот.

Ему нужна была опора — приказ Потемкина, развязывающий руки, ясно говорящий, на что он имеет право. Он долго ждал такого приказа и наконец получил.

Это случилось с месяц назад, когда эскадра вернулась из Гаджибея; сегодня пришло второе, более пространное письмо о том же. Оно лежало перед ним на кипе бумаг.

В шандале оплывала свеча, Федор Федорович поправил фитиль пальцами и стал перечитывать потемкинское послание — малоразборчивые строки, сплетенные из витиеватых, словно сведенных судорогою букв:

«Известно вам мое замечание в прежнем предложении, что когда во флоте турецком бывает сбит флагманский корабль, то все рассыпаются, а для сего приказал вам иметь при себе всегда «Навархию», «Вознесение», «Макроплию» («Св. Марка») и фрегат «Григория Великия Армении» и наименовать эскадрой кайзер-флага[174]. Всеми прочими кораблями, составляющими линию, занимайте другие корабли неприятельские, а с помянутою эскадрою пускайтесь на флагманский, объяв его огнем сильным и живым...

Требуйте от всякого, чтоб дрались мужественно, или, лучше сказать, — по-черноморски...

Подходите непременно меньше кабельтова...»

Федор Федорович дочитал и снова поправил свечу.

— «Известно вам мое замечание, — повторил он, медленно шевеля губами, — что когда во флоте турецком бывает сбит флагманский корабль, то все рассыпаются...»

И вдруг насупился, вспыхнул, забормотал:

— Обезопасил меня князь, дал свою сильную грамоту, защитил от недоброхотов... Утвердил он образ моих действий — на том спасибо! Только следовало бы ему о сем иначе писать!.. Еще служа в Азовской флотилии, приметил я особливые свойства противника и позднее — в трех сражениях, атакуя флагманские корабли, тем его разбивал!.. Предписывает мне иметь эскадру кайзер-флага. Но сия эскадра — тот же мой резерв, лишь именуемый по-другому! А что резерв может служить для получения перевеса над неприятелем, я о том его светлости давно писал и твердил!.. Велит подходить ближе кабельтова. Точно я Войнович и от противника бегаю! А я — куда уж ближе! — на тридцать сажен подхожу!.. Перед потомками стыдно!.. Мог бы князь меня не учить, ибо сам опытом и победами моими научен! Ну, да не спорить же мне с Потемкиным!.. Была бы флоту слава, а мне честь не нужна!..

И он стал писать ответ:

«Все мои действия и дарованные от бога успехи причитаю собственному счастью вашей светлости, а я иду стопами ваших наставлений...»

Писать надо было о многом. Федор Федорович, чувствуя усталость, решил отложить письмо до другого раза.

Но на приказ о выходе в море нужно было отвечать тотчас же. И он ответил по-черноморски:

«Я со флотом Севастопольским готов...»


7

Пятнадцатого октября на судах эскадры затрепетали флаги. Ушаков снова поднялся на свой корабль «Рождество».

Оставив для охраны гавани четыре фрегата и бомбардирское судно, он с четырнадцатью кораблями, четырьмя фрегатами, крейсерами и транспортами пошел к Дунаю и прибыл туда 21 октября.

За день до этого в устье Сулинского рукава высадились войска де Рибаса и кинулись на батареи, защищавшие гирло. Одновременно в Килийский рукав вошли запорожцы атамана Головатого. Эскадра Ушакова стала на якорь между устьем Килии и Сулины, прикрывая от нападения с моря обе гребные флотилии и войска.

Несколько фрегатов Ушаков послал в поиск у побережья. Они вскоре вернулись, приведя одно судно, груженное лимонами, и другое — изюмом. Он отослал изюм и лимоны Потемкину, досадуя на маловажность своих трофеев, но затем захватил приз более ценный — бежавшего коменданта сулинских батарей Саид-агу.

Самые батареи были взяты людьми де Рибаса, и его гребные суда вошли в Дунай. Действуя совместно с казаками Головатого, он разгромил измаильскую флотилию — более двухсот лодок — и занял против Измаила остров Сулину, отрезав город от реки.

«С сухого пути» крепость была осаждена русскими войсками. Командовали ими генерал-поручики Самойлов и Потемкин — родственник князя Потемкина-Таврического. С приходом де Рибаса под Измаилом оказалось три равноправных начальника, власть которых не была объединена.

Наступил ноябрь. Ударили ранние морозы. Мокрый снег устилал землю. В корабельном флоте больше не было надобности, и Ушаков направился вдоль турецких берегов «для нанесения вящего неприятелю страха».

Двадцать девятого ноября возвратился он в Севастополь, а 30-го стоявший под Галацем Суворов получил ордер Потемкина — немедля брать Измаил.


Екатерина настойчиво требовала «достать мир с турками», но это было невозможно, пока держался Измаил и «вязал руки» наступавшим войскам.

В сентябре 1790 года устрашенная Пруссией Австрия заключила с Портою перемирие, обязавшись не пропускать русских через занятую австрийцами Валахию. Потемкинская армия могла теперь двигаться только узкой полосой между Галацем и морем, но это пространство запирал Измаил.

В нем сходились пути из Галаца, Хотина, Бендер, Килии. Турки недаром называли эту крепость армейскою: она вмещала целую армию в тридцать пять тысяч человек.

При малочисленности русских сил обходить ее было опасно, осада же не сулила успеха. Могучий пояс укреплений и более трехсот пушек преграждали войскам дорогу. Нужен был вдохновенный мастер, чтобы взломать эту твердыню и решиться на ее штурм.

Де Рибас занимал остров Сулину, возводил на нем батареи и готовился к совместным действиям с сухопутными силами. Но действия не начинались. Близилась пора зимних туманов. Русский корпус испытывал недостаток в топливе и провианте. Заметно падал дух войск.

Двадцать шестого ноября военный совет решил перейти от осады к простому наблюдению за крепостью, и войска стали отходить при радостных криках турок и пальбе с крепостных стен.

Потемкин об этом не знал. Всего лишь на день раньше он отправил приказ Суворову: решить дело под Измаилом, приняв под свою команду войска.

В это самое время турки распространили слух о смерти Суворова. Потемкин писал Я. И. Булгакову, освобожденному из турецкого плена и назначенному в Варшаву чрезвычайным послом: «...Плюйте на ложные разглашения, которые у вас на наш счет делают. Суворов, слава богу, целехонек. На сухом пути де́ла не было нигде, турки и смотреть на нас близко не смеют, как им не наскучит лгать...»

Получив приказ Потемкина, герой Фокшан и Рымника понял, что от него хотят почти невозможного, но почувствовал себя счастливым, ибо о том он и мечтал.

Он знал, что такое Измаил и что отданным под его начальство людям предстоит совершить дерзкий и славный подвиг. Он знал также, что добрая половина этих людей не обучена и что ему надо в кратчайший срок обучить их и перевоспитать.

А времени не было. Со дня на день должны были пасть непроницаемые дунайские туманы, земля станет вязкой и скользкой, и валы измаильские будут непреодолимы. Надо было подготовить войска к штурму не более как в семь-восемь дней.

Он назначил под Измаил свой любимый Фанагорийский полк, отрядив казаков и апшеронцев, и приказал им взять с собою изготовленные под Галацем лестницы и фашины. 30 ноября он получил приказ Потемкина, а 2 декабря утром прибыл уже к Измаилу, сделав за двое суток сто верст.

Его прибытие было одинаково понято всеми — от генерала до солдата. Оно означало: штурм! И это передавалось из уст в уста.

Прежде всего он распорядился вернуть отходящие войска и осмотрел крепость.

Она представляла треугольник, обращенный одной стороной к Дунаю, склон измаильской высоты переходил здесь в крутой береговой скат.

Вал тянулся на шесть верст. Это была ломаная линия бастионов со многими исходящими и входящими углами. Высота вала достигала четырех саженей; ширина рва — шести, глубина — пяти; на дне его были устроены палисады, привязаны к кольям сторожевые собаки и местами пущена вода, доходившая солдату до плеч.

Потемкин в своем приказе Суворову указывал на слабые места крепости. Суворов ответил кратко и сдержанно: «Слабых мест нет».

Теперь он убедился в этом вторично. На такое дело можно было решиться раз в жизни. Войскам следовало дать особую подготовку. И он приказал строить второй, малый Измаил.

Был насыпан вал, в точности похожий на измаильский, и войска по ночам обучались эскаладе — подъему на вал и преодолению его. Они последовательно совершали все, что предстояло им совершить во время штурма: приближались ко рву, забрасывали его фашинами, приставляли и связывали лестницы, ломали палисады; днем упражнялись в штыковом бою.

Измаил с его минаретами, садами и тополями, казалось, дремал у тихих вод Дуная, но турки были готовы встретить идущую на них грозу.

Пятого декабря возвратились все ушедшие полки, а 6-го — прибыли суворовцы из-под Галаца. Войска стали полукругом в двух верстах от крепости, упираясь флангами в реку, где флотилия де Рибаса замыкала блокаду.

Суворов послал к сераскир-паше офицера с предложением сдать Измаил.

«Соблюдая долг человечества, дабы отвратить кровопролитие и жестокость», требовал он сдачи без сопротивления.

Сераскир ответил пространно, выставив массу требований, с явным намерением протянуть время. Офицеру же, посланному в осажденную крепость, было сказано: «Скорее Дунай остановится в своем течении и небо упадет на землю, чем сдастся Измаил».

Утром 9 декабря Суворов велел объявить туркам, что «пощады им не будет», и созвал военный совет.

Воодушевленные им генералы, лишь недавно постановившие снять осаду, теперь единогласно решили штурмовать крепость, «ибо отступление предосудительно победоносным ее величества войскам».

Суворов назначил штурм на 11 декабря.

Чтобы добиться внезапности удара, он приказал устраивать ложные тревоги и пускать ракеты. Всем командирам было предписано выверить карманные часы, «учредя их равнообразно, дабы единовременно начать по данному сигналу, который последует в 5 часов».

Все было продумано до последней мелочи. Фашины и лестницы розданы по колоннам; сказано, где быть стрелкам и где — рабочим, тщательно проверены штурмовые средства: доски, веревки, ломы, топоры.

Пятьсот орудий с фланговых батарей острова Сулины и флотилии де Рибаса весь день громили крепость. Наступила ночь. Суворов провел ее среди солдат и лишь под утро прилег к огню на своем биваке. Но он не спал и лежал, задумавшись, уйдя в себя.

В глубоком молчании его окружала свита — офицеры штаба, ординарцы, адъютанты. Ему подали письмо, полученное от австрийского императора, — оно осталось нераспечатанным. Казалось, ничто не занимало его.

Огонь русских пушек не ослабевал в течение всей ночи.

В три часа утра взвилась первая ракета, и войска стали в ружье.

Рассвет 11 декабря 1790 года вставал в густом, теплом тумане; Суворов точно рассчитал время: отложи он штурм всего лишь на сутки, и туман сделал бы невозможным подъем на береговую крутизну.

Не все начальники колонн заметили во мгле ракету. Но им помогли часы, выверенные по приказу Суворова. Строго по часам и по второй ракете войска приблизились к крепости на триста шагов.

«И лягут все колонны тихо...» Так предписывала диспозиция, и солдаты бесшумно залегли на исходном пункте, а в 5 часов 30 минут по третьей ракете бегом кинулись на штурм.

В то же время, прикрываясь огнем с судов, к крепости подходила флотилия. Полторы тысячи казаков и шесть с половиною тысяч регулярного войска пересекали Дунай на паромах, шлюпках, барказах, небольших лансонах и запорожских «дубах».

Небо было затянуто облаками, и стелившийся низко туман скрывал от противника начальное движение войск. Однако с приближением первых колонн турки открыли пальбу картечью и ружейный огонь со всего вала. Но это не остановило наступавших, и они стремительно спустились в ров.

Исполняя с удивительной быстротой все предписанное Суворовым, войска в первые же минуты штурма положили основание победы: солдаты прапорщика Гагарина, приставив лестницы, взобрались на вал и овладели бастионом. К этому времени начали свои действия и гребные суда.

Лаяли во рву собаки, и по всей его длине стоял треск отдираемых досок — это ломали палисады. Уже во многих местах к валам были приставлены лестницы, и у их вершин кипели схватки на штыках и саблях. Вспышки выстрелов опоясывали кромку вала, а над домами Измаила лениво взмывал багровый дым.

Впервые Суворов не был в самой гуще боя. С куртины на северной стороне следил он за штурмом. Летучая команда ординарцев доставляла ему донесения и передавала командирам его приказы. Он знал обо всем — о большом и малом — и готов был в нужную минуту послать резерв.

Генерал-майор Кутузов действовал на левом фланге, но был его правой рукою. Со своей колонной он атаковал главный участок обороны Измаила — бастион у Килийских ворот.

Суворов следил за рождением победы.

Он видел согласованные действия колонн и рассыпного строя — самозабвенный порыв русского воинства, которое он только что обучил и послал на штурм.

Суворов знал, что остановить солдат невозможно. Войска почуяли свою силу: они не могли не победить...

И они победили. Уже к восьми часам утра турки были сбиты по всей линии, и русские прочно утвердились на стенах. Не давая противнику передышки, Суворов перенес сражение в город, бросил войска на штурм улиц, домов. Наступая со всех сторон, сжимая кольцо, бились русские за каждую пядь земли, за каждую щель в крепости. Только к вечеру затихли выстрелы, и остатки гарнизона сдались в плен.

Удалось бежать одному лишь турку — он переплыл Дунай на бревне и спасся.

«Крепость Измаильская, — доносил Суворов Потемкину, — которая казалось неприятелю неприступною, взята страшным для него оружием российских штыков».


8

Длинный овальный зал Таврического дворца, похожий на площадь, окруженную двойной колоннадой, вмещал до пяти тысяч человек. Свет хрустальных шаров падал на колонны и ложи и отражался по обоим концам зала зеркалами необыкновенной величины.

От громадных люстр, или паникадил, нескольких тысяч лампад, висевших гирляндами, от бесчисленных свечей и плошек зал, казалось, пылал, и в нем стояла несносная духота. Зимний сад, примыкавший к залу, служил «для прохлады» и уединения. Но и там было душно: он отапливался скрытыми печами, и даже под полом проходили трубы, наполненные кипятком.

Весь цвет столичной петербургской знати был приглашен Потемкиным на бал по случаю взятия Измаила — победы, которую он присвоил одному себе.

Один из присутствовавших на балу современников едко описал появление «светлейшего» на этом празднестве — в алом фраке и епанче из черных кружев, стоившей несколько тысяч рублей: «всюду, где только на мужском одеянии можно было употребить бриллианты, оные блистали. Шляпа его была оными столько обременена, что трудно стало ему держать оную в руке. Один из адъютантов его должен был сию шляпу за ним носить».

Даже у видавших виды придворных кружились в этот день головы. А гости все прибывали. Сбивалась с ног дворцовая прислуга в потемкинской ливрее — голубой с серебром.

Дворец, в котором все это происходило, был подарен Потемкину Екатериной. «Светлейший» вскоре продал его ей же за 460 тысяч рублей. После взятия Измаила он получил Таврический дворец в дар вторично.

Истинный же измаильский герой — Суворов — ничего не получил.

В семействе его письмоводителя — Куриса — сохранилось предание о том, как ответила Екатерина великому полководцу, просившему наградить войска. По словам предания, она прислала ему всего лишь один георгиевский крест — для вручения достойнейшему. Совет, созванный Суворовым, решил, что эта честь принадлежит ему самому. «Помилуй бог! — возразил он. — Где же нам заслужить такое!.. А вот, господа генералы и офицеры, имею я человечка, так это действительно герой! Этот человечек необыкновенно храбро написал мне для подписи бумагу: идти на штурм! А я что? Я только подписал!» — и с этими словами надел на своего письмоводителя георгиевский крест...

На Западе обычно занимались длительной осадой крепостей или блокадой их с моря; русские же применили против мощной крепости противника штурм.

Измаил был взят. Успехи русских войск и флота давно уже смущали недоброжелателей России. Теперь, когда пала сильнейшая турецкая крепость, считавшаяся неприступной, все европейские державы воспылали «любовью» к Турции и принялись ее «спасать».

Русская армия не продвигалась дальше, получив приказ идти на зимние квартиры. Но в Константинополе уже приступили к укреплению столицы, ибо путь на Балканы был открыт.

Султан не хотел мира, не думал отказываться от притязаний на Тавриду и собирался продолжать войну в союзе с Пруссией и Польшей. Прусский король делал последние усилия, чтобы склонить к войне Англию; его агенты изощрялись во лжи при всех иностранных дворах.

Иные из них твердили, что Россия угрожает всему свету; другие же — маркиз Лукезини в Бухаресте и барон Якоби в Вене — старались ободрить турок, доказывая, что русская армия вовсе не так сильна.

В марте посланник С. Р. Воронцов писал из Лондона, что не следует верить голландским газетам, будто англо-русская война неизбежна. «Все это не что иное, как прусские выдумки», — уверял Воронцов.

Но «прусские выдумки» оказались серьезней и пагубней, чем он думал. Глава английского правительства Питт, считавший, что Россия на Черном море не должна быть слишком сильной, решился на союз с Берлином и снарядил для похода тридцать шесть кораблей.

Тогда Воронцов отправился к Питту.

— Я всеми путями, — заявил он, — буду стараться, чтобы нация узнала о ваших намерениях, столь противных ее интересам; и я убежден в здравомыслии английского народа, в том, что его голос заставит вас отказаться от принятых мер...

Потом он составил и разослал по стране разоблачительные записки. Вскоре в Лидсе, Манчестере и других промышленных городах состоялись митинги. Тысячные толпы осуждали действия правительства, протестуя против затеваемой им войны.

Но Питт делал свое: был издан указ о наборе матросов; спешно наводились справки о финских шхерах и мелях, и в портах снаряжались эскадры для похода в Балтийское и Черное моря.

В Берлин был послан курьер с нотой о том, что Англия решила выступить вместе с Пруссией. А 27 марта членам обеих палат парламента была зачитана тронная речь короля. Георг II потребовал «от верных своих подданных» необходимых средств для увеличения морских сил. Питт выступил с защитой этих требований. Он заявил, что снаряжаемый флот предназначен против России, ибо «необходимо спасти Турецкую империю», и что русских надо заставить отдать туркам Очаков. Но этот предмет спора многим казался не стоящим внимания; некоторые же почтенные лорды, всю жизнь провозившиеся со своими лошадьми и собаками, и вовсе не знали, что это за место и почему надо из-за него воевать.

Голоса разделились. Кредиты, требуемые королем на войну, испугали членов парламента; к тому же английское купечество, получавшее большие барыши от балтийской торговли, не хотело нести убытки от этой войны.

Глава оппозиции Фокс резко выступил против Питта, и обсуждение тронной речи растянулось на несколько заседаний. Тем временем набранные силой матросы толпами дезертировали с флота, да и у командиров не было никакой охоты «лезть на неприступный Кронштадт».

В столице стало известно о происшедших в разных городах митингах. Волнения начались и в Лондоне. «Не хотим войны с Россией!» — писал мелом народ на стенах домов.

Словесные бои в парламенте продолжались до 10 апреля. 7-го Питт был так атакован, что «не мог отвечать». 10-го, чтобы не потерять власть, он круто повернул руль и признал себя побежденным. Ему пришлось послать в Берлин второго курьера, чтобы взять свою ноту обратно. После этого он известил Петербург, что Англия более не настаивает на возвращении Очакова туркам, и отдал приказ разоружить флот...


Ища «льготы», русские крестьяне бежали к новым, южным помещикам; но те быстро добивались власти над ними и прикрепляли их к земле.

В «полуденном краю» беглецы не находили «льготы». Здесь крепко нужны были рабочие руки: дворянская пшеница шла теперь к портам Черного моря, приобретенным Россией в победоносной войне.

Край заселялся и оживал. Но беглые закрепощались, а с теми, кто работал «на казну» по найму, поступали не лучше, чем с крепостными. Тревожные слухи носились по Новороссии и Крыму и проникали в Севастопольский порт.

«Беспокойные» люди делали «вредные разглашения» и сообщали «соблазнительные» новости. В народе ходили толки о «воле». Сообщения петербургских и московских газет и в особенности рассказы прибывающих из столицы горячо и по-разному принимались в офицерской военно-морской среде. Командиры узнавали удивительные вещи, которым трудно было поверить: в Петербурге открыто продавались французские революционные журналы, а в «Московских ведомостях» (без всяких пояснений) опубликована «Декларация прав человека и гражданина» — все 17 статей!.. В московском «Политическом журнале» печатались письма из Бордо, Марселя и Лиона — все одного содержания. «Когда обстоятельства не переменятся скоро, — пророчествовали корреспонденты, — то мы пропали». Это был вопль французской знати, цеплявшейся за падавший феодальный строй.

В № 1-м этого журнала, издававшегося профессором Московского университета П. А. Сохацким, читателя поражала вводная статья. «После многих столетий, — писал ее автор, — 1789 тод есть самый достопамятный. Со времен крестовых походов не было такой эпохи, как сия. Тогда вооруженной рукой возвращали святую землю, ныне — святую свободу. Началась эпоха поправления судьбы так называемых низших сословий и ограничения деспотического владычества аристократов...»

Но самым громким из известий внутренней жизни было сообщение о «деле» Радищева, написавшего и напечатавшего книгу «Путешествие из Петербурга в Москву». Об этом подробно рассказывали приезжие. В «сильных выражениях» и ‹с великою вольностью» автор выступил против самодержавия и помещиков, призывая крепостных убивать своих господ. Одни утверждали, что он напечатал свое сочинение в собственной домашней типографии в Петербурге; другие — что он это сделал в своей деревне и потом будто бы разбросал экземпляры «Путешествия» по дороге, чтобы распространить их таким необычным способом; третьи рассказывали, что петербургские купцы за предоставление им этой книги для чтения платили по двадцать пять рублей в час.

Толков об этом в Севастополе и других причерноморских городах было много. Слухи множились. Потемкин приказывал строжайшим образом их искоренять.

Он не хотел упускать времени.

Усилия англичан и немцев пропали даром: державы не вступили в борьбу за Черное море. Россия могла теперь быстро закончить спор с Турцией, спокойно укрепляясь на отвоеванных древних своих берегах.

Адмиралтейство перевели из Херсона в Николаев, где червь не точил корабли и где им было привольней. Потемкин размахнулся там во всю свою силу. Мысль его шла далеко.

Новая верфь заводилась для постройки большого флота.

Вокруг Николаева росли адмиралтейские поселения, и в них оседали тысячи пришлых людей. Это были кузнецы, плотники, литейщики, конопатчики — беглые помещичьи крестьяне, солдаты-инвалиды, матросы, уволенные от службы, — целая армия постоянных адмиралтейских мастеровых.

В посаде Богоявленском было открыто училище земледелия, разбит сад лекарственных растений и начато в огромных размерах соление мяса для флота.

Потемкин приказал всем поселенцам сеять желуди — разводить близ Николаева корабельный лес.

Его воображению рисовались стопушечные корабли, грозная армада, цветущее парусами море, которое русская армия и флот возвратят родине навсегда.

Победа была близка. Она чувствовалась во всем — в размахе работ, в хозяйственной хлопотливости нового города и верфи, в том, что первыми строителями ее были пленные шведы — союзники турок в этой войне.


9

«Считая флот готовым к выходу в море, я сим предписываю тотчас вам выступить по прошествии весенних штурмов...

Господину генерал-аншефу Каховскому дал я повеление снабдить вас таким числом пехоты, какое для флота будет потребно. Я вам препоручаю искать неприятеля, где он в Черном море случится, и господствовать там, чтобы наши берега были им неприкосновенны...»

Приказ Потемкина Ушаков получил в начале июня. Севастопольская эскадра была готова. Оставалось подготовить к кампании порт.

Адмиральская канцелярия помещалась в небольшом каменном здании на берегу Северной бухты. Делопроизводство велось в ней немалое, и на столах громоздились томы «входящих и отходящих дел».

Федор Федорович любил порядок во всем и деловую переписку вел обстоятельно: аккуратно и пространно отвечал на письма, и случалось, что одному и тому же лицу писал по нескольку писем в день. Все бумаги он приказал заготовлять с копиями и подробно записывать их в журналы; кроме того, завел особую запись — «Новости», отмечая местные происшествия и политические слухи, залетавшие в Севастопольский порт.

Мичман Егор Метакса помогал ему в этом деле. Он был уроженец острова Крита, в числе многих греческих выходцев поступил в Корпус чужестранных единоверцев, основанный Екатериной II в Петербурге для иностранцев православного вероисповедания, и, окончив его, был произведен в мичманы с переводом на Черноморский флот. Присланный на эскадру Потемкиным, он обратил на себя внимание Ушакова. Мичман был умен, начитан, отличался безупречной выдержкой, свободно говорил по-турецки и знал английский и французский языки.

В канцелярии было душно. Накаленный добела город лежал за окнами; казалась горячей даже окаймлявшая его синева. Но синева эта освежала, и тянувший с воды ветерок колебал желтое пламя свечи, горевшей на столе перед мичманом. Сургуч дымился в его руке, и червонный сгусток, мгновенно твердея, схватывал бумагу. Метакса, готовя к отправке почту, запечатывал пакет.

Федор Федорович просматривал ведомость провианта и, водя по ее широким полям пальцем, говорил Доможирову, следившему за его рукой:

— Сухарей, рыбы и лука достаточно; булгура[175] и оливок мало... Закупи немедленно!.. Ты, Дмитрий Андреевич, теперь капитан над портом, следовательно, в мое отсутствие отвечаешь за все. Продовольствие для флотских служителей должно быть улучшено и казармы достроены непременно, а то люди совсем измучились, зимуя на судах.

— Достроить можно, — прогудел Доможиров, — только гвоздей у меня нет ни на корабельное дело, ни на казармы.

— Гвозди будут. Из Херсона пишут, что уже высланы. Но ежели окажутся негодные, ржавые, — отошлешь назад!.. — Федор Федорович помолчал, вспоминая, о чем еще нужно сказать Доможирову, и добавил: — По ходатайству моему за Еникальскую победу присланы наградные. Раздашь перед выходом в море: обер-офицерам — годовые порционные а нижним чинам — по рублю...

Метакса с пакетом в руках подошел к Ушакову.

— Прикажете отправить на казачьей почте или с курьером его светлости?

— Ни тем, ни другим способом... И адмирал посмотрел мичману в глаза.

Он остался доволен им, ибо на смуглом лице офицера не отразилось ни малейшего любопытства. Тонкий, с горбинкою нос и вздернутая верхняя губа придавали его облику девичье, наивное выражение, но непринужденность, с которою он держался, и умный взгляд его черных, навыкате глаз говорили, что Метакса вовсе не прост.

— Вы послали за Даниловым? — спросил Федор Федорович.

— Тотчас, как вы приказали.

— Почту в Николаев доставит Данилов, и впредь старайтесь с верной оказией ее отправлять.

— Есть, — коротко отозвался Метакса и, ни о чем больше не спрашивая, направился к своему месту, хотя было неясно, почему почту адмирала должен возить флаг-капитан.

Федор Федорович поглядел ему вслед и снова заговорил с Доможировым:

— Артиллерию должны нам доставить. Примешь, накроешь брезентом и поставишь в сараях на берегу... Возродились Липецкие заводы, — вставил он с усмешкою. — Теперь лучше будут снабжать пушками флот.

— Давно пора, — сказал Доможиров. — В казенных заводах проку-то больше. На Баташевских небось только купцу нажива, а делу обман...

Федор Федорович взял лежавший перед ним листок бумаги и повертел его.

— Пишут мне, что американцы придумали способ для увеличения прочности кораблей и будто в Филадельфии уже много таких судов построено.

— А в чем способ?

— В солении корабельного дерева. Ты о таком не слыхал?

— Нет!.. — И Доможиров даже смутился. — Действительно!.. — пробормотал он. — Соль пропитывает шпантоуты и обшивку и сберегает корабль от гниения. Да ведь это — дело известное!.. — воскликнул он спохватившись. — Астраханские купцы как новое судно построят, так всегда стараются его несколько раз под соль употребить...

Отворилась дверь, и вошел Данилов.

— Явился по вашему приказанию! — отчеканил он перед Ушаковым.

Федор Федорович медленно вытянул на столе руки и сложил их в замок.

— Пользуясь поездкою вашею в Николаев, поручаю вам доставить туда почту к приезду его светлости.

— Отправиться вместе с курьером?!

— Нет, в отдельности... Недоброжелательство ко мне соединено с великою тонкостью. Все мои письма вскрываются, и происходит пер-люст-рация!.. Я намерен положить этому конец!..

— Но кто смеет?! — недоуменно протянул Данилов.

Федор Федорович усмехнулся и пожал плечами.

Данилов прищурился, и вдруг лицо его преобразилось, словно невидимая рука убрала с него обычное, присущее ему выражение и заменила другим.

Вжав голову в плечи, перед Ушаковым стоял кряжистый, со злыми, медвежьими глазками человек, удивительно похожий на обер-интенданта Афанасьева, занимавшегося тайным просмотром частных и служебных бумаг.

Мгновение — и Данилов, вновь преобразившись, принял свой прежний вид и улыбнулся лукаво и выжидательно.

Федор Федорович расхохотался.

— Преудивительно!.. До чего искусно изображаете вы некоторых флотских особ!..

— Это у меня еще с Херсона осталось.

— Вас, должно быть, по-прежнему к театру тянет?

— Тянет, Федор Федорович, — признался Данилов. — И даже мысль имею: со временем устроить офицерский театр.

— Что ж, я думаю, господам офицерам иногда развлечься полезно будет. К тому же добрые пиесы могут воспитывать воинский дух... Ну вот, кончим войну, и беритесь за дело; я согласен. А устроить можно в Мекензиевом доме, во дворце. — Тут взгляд Ушакова скользнул по лежавшей за окнами синеве и задержался у причалов. — Я вижу, «Навархия» пришла... С нею еще какое-то судно...

— Сенявин вернулся не один, — пояснил Данилов, — с ним турецкая шебека — его приз.

Ушаков забарабанил по столу пальцами.

— Отчего же он не является, не рапортует?

— Не могу знать, Федор Федорович.

— Немедля пришлите его ко мне!..

Когда Данилов вышел, Ушаков взял журнал и, сведя брови, начал шумно его перелистывать.

Доможиров поспешно забрал свои бумаги и пересел за другой стол...

Поведение Сенявина не на шутку огорчало Федора Федоровича. Это был единственный офицер, с которым у него не ладилось, и притом давно уже — в течение пяти с лишним лет.

Началось с Войновича, с первой зимы в Севастополе, когда Сенявин был его флаг-офицером. Уже тогда, быть может, подражая Марко Ивановичу, он досаждал Ушакову, давая волю своему озорству. Но время мало что изменило. В ином, скрытом, более благопристойном, виде это осталось, и между адмиралом и командиром держался постоянный холодок.

Это тяготило Федора Федоровича, и он испытывал чувство досады, особенно потому, что считал строптивого офицера одним из самых способных своих учеников.

Любимец Потемкина и в прошлом — его генеральс-адъютант, Сенявин старался как можно реже попадаться на глаза Ушакову. Но Федору Федоровичу не много требовалось, чтобы распознать человека. В том, как Сенявин распоряжался на палубе, как держал себя с экипажем «Навархии» и как заботился о своем фрегате, сквозили повадка и выучка Ушакова, но ученик всячески это скрывал.

Тут-то и был корень всего, хотя Сенявин ни за что бы в этом не признался. Задор и упрямство мешали ему кому бы то ни было подчиняться, и он делал вид, что ни у кого не учится и растет сам по себе.

«Петушится, молод! — думал Ушаков. — А я старею, и натуры у нас вовсе разные... Ну, ничего, — утешал он себя, — с годами пройдет...»

И он терпеливо ждал, готовый простить многое, кроме одного: ослушания. А дело дошло и до этого: совсем недавно Сенявин отказался выполнить приказ...

Федор Федорович перестал перелистывать журнал и задумался, заложив пером страницу. На ней начиналась запись о «нарушении долга службы» Сенявиным, растянувшаяся на несколько листов...

Зимой Ушаков был назначен старшим членом Адмиралтейского правления и таким образом сделался главным начальником всего Черноморского флота. Это прибавило ему хлопот.

В начале апреля 1791 года он приказал послать некоторое число матросов с Севастопольской эскадры в Таганрог и Херсон на строившиеся там фрегаты, При этом он требовал, чтобы все люди были «исправные и здоровые». Но Сенявин списал со своего корабля к отправке раненых и больных. Федор Федорович велел переменить матросов, но приказание его исполнено не было. У себя в доме, в присутствии офицеров, он повторил свой приказ Сенявину, но тот ответил, что других людей не пошлет.

Федор Федорович был взбешен. Поступок командира и оскорбил его и озадачил. С таким нарушением дисциплины он столкнулся впервые. Пришлось подробно написать обо всем Потемкину. Сенявин же ушел в крейсерство, так и не пожелав выполнить приказ...

Размышляя об этом, Федор Федорович все больше сдвигал брови. Им овладели горькие мысли о молодежи, о том, что ее надо держать во как! — иначе толку от нее не добьешься. Тут он вспомнил о своем племяннике — тоже Ушакове и тоже Федоре, только что принятом на эскадру флотским учеником.

«Ведь вот, — думалось ему, — борода еще не растет а спеси хоть отбавляй, и к чарке норовит приложиться... Подержать бы его на хлебе и воде!..»

— На хлебе и воде!.. — свирепея, произнес он вслух и захлопнул журнал.

— Ваше превосходительство! Разрешите доложить о своем прибытии!..

Федор Федорович не заметил, как вошел Сенявин. Рослый и ладный, с темным от загара лбом, пухлыми губами и ямочкой на подбородке, он рапортовал Ушакову, уставив на него ясный и чуть насмешливый взгляд:

— Вверенный мне фрегат «Навархия» и вся команда состоят благополучны...

Федор Федорович выслушал, сжав губы и выпятив подбородок; потом строго спросил:

— Почему не явились тотчас по прибытии в порт?

— Только ошвартовались! — сделав наивные глаза, ответил Сенявин.

— Гм... Допустим... Вы, кажется, кого-то привели с собою?

— Захвачено турецкое судно; на нем пленные и груз.

— Столкновений с противником не имели?

— Одно, и довольно жаркое. Взятое судно вывели из-под самых стен крепости. — Взгляд Сенявина загорелся, и он с увлечением заговорил: — Шебека стояла под прикрытием двух фрегатов. Мы врезались как раз в середину и заставили ее следовать за собой. Турки гнались за нами, но стреляли худо, боясь попасть в свое судно. Мы же лавировали и так и этак и, надо сказать, изрядно намяли им бока...

Федор Федорович усмехнулся. Он невольно залюбовался Сенявиным, но сейчас же поймал себя на этом и с прежней строгостью в голосе спросил:

— Кораблей в Анапе много?

— Только мелкие суда и фрегаты.

— Что, опять войска подвозят?

— Не приметил. А город сейчас в осаде: генерал Гудович начал штурм крепости с суши. Когда мы проходили, там гремел бой.

— Славно! — заметил Федор Федорович, по привычке потирая руки. — Анапа — узел, связующий Константинополь с кавказскими племенами. Пора его разрубить!

— Флот противника спешит на помощь Анапе, — сказал Сенявин. — О сем толкуют пленные, но я не мог допросить их как следует за плохим знанием языка.

— Это важные вести!..

Лицо Федора Федоровича окончательно прояснилось. Открытый взгляд Сенявина был ему явно приятен и напоминал взгляд племянника, которого он собирался посадить на хлеб и воду. Чувства отеческой, кровной привязанности и еще не забытой обиды боролись в душе Ушакова, и первое готово было одержать верх над вторым.

— Вы — способный, храбрый офицер, — тихо сказал он, — один из лучших моих командиров. Тем более прискорбно дли меня неповиновение ваше. Вы знаете, что я имею в виду?

Сенявин опустил голову.

— Подумайте! — продолжал Федор Федорович. — Какой я буду начальник флота и что́ смогу исполнить если подчиненные осмеливаются так меня оскорблять?

Сенявин еще ниже опустил голову. Потом быстро вскинул ее. Подбородок его дрожал, в глазах стояли слезы.

— Федор Федорович! — воскликнул он. — Да ведь я... Сгоряча у меня это!.. И притом я о своем корабле старался!..

— А о флоте не думали...

— Ну куда мне хворые матросы?! Что с ними делать?

— Для хворых есть госпиталь. Но не будем о сем рассуждать!.. — И Федор Федорович взял круче: —Я был вынужден довести обо всем до сведения его светлости и просить вашего примерного наказания.

Сенявин вспыхнул.

— Что ж! — отрывисто выговорил он. — Наказывайте!.. Впрочем, его светлость, может, и не найдет меня виновным... — Он помолчал и затем быстро добавил: — Прикажете ввести пленных? Они тут.

— Пожалуй, — сухо ответил Федор Федорович.

Сенявин, придерживая шпагу, рванулся к порогу.

— Пленных к адмиралу! — крикнул он в коридор, с сердцем распахивая дверь.

Караульный матрос ввел пленных с захваченной шебеки. Их было двое: шкипер — плечистый, кривоносый турок с толстыми, будто из черного сукна, бровями, и старый боцман-грек, припадавший на одну ногу, заросший до глаз рыжей курчавой бородой.

Грек с любопытством оглядывался, вертясь и шаркая по полу рваными постолами. Турок же как вошел, так и замер, увидев перед собой русского адмирала — грозного «Ушак-пашу».

— Мичман Метакса! Учините допрос! — приказал Федор Федорович.

Мичман заговорил по-турецки, спросил у шкипера его имя, как называется судно, и быстро все записал.

— Узнайте, зачем он ходил в Анапу и какой у него груз, — сказал Федор Федорович.

— Шкипер говорит, — перевел Метакса, — что шел из Стамбула к Самсуну, а в Анапе очутился за противным ветром. С собой же имеет: красное вино в бочках, бумажные нитки, одеяла и крошеный табак.

Тут пленный боцман закрутил головой, замахал руками и стал выкрикивать что-то по-гречески и по-турецки. Метакса с озабоченным видом выслушал его и доложил:

— По словам пленного, шкипер показал ложно. В Анапу послан он с тайною целью — для доставки денег предводителю немирных чеченцев Мансуру... Боцман — архипелажский грек. На турецкое судно попал неволею. Семью его вырезали янычары, а ему самому повредили ногу... Молит, чтобы разрешили ему у нас служить...

Турок понуро слушал русскую речь, понимая, что попал в беду, из которой трудно выбраться. Голова его была замотана пестрою тряпкой, шаровары — в грубых, разноцветных заплатах.

— Растолкуйте пленному, — сказал Федор Федорович, — что запирательство весьма отягчит его участь... Что известно ему о намерениях капудан-паши?

— В Буюк-дере[176] — глухо ответил турок, — я видел сорок военных судов; они готовились идти в Трапезонт, а оттуда к Анапе.

— Сколько было кораблей и сколько фрегатов?

Турок пожал плечами.

— Я не считал...

Но грек снова замотал головой и заговорил с такой быстротою, что Метакса поморщился, силясь не пропустить что-либо из его слов.

— Турецкий флот, — перевел он, — усилен эскадрами алжирцев, тунисцев, триполийцев и дульциниотов[177]. Начальствует ими знаменитый алжирский паша Саид-Али...

— Корсарские эскадры?! — насторожился Федор Федорович. — Какое же имеют они назначение?

Метакса перевел вопрос боцману и, получив ответ, пояснил:

— Не считая себя способными устоять против нашей артиллерии, турки решили действовать абордажами и приготовили для сего пиратскую эскадру с великим числом людей.

— Что скажет по этому поводу шкипер?

— Он добавляет, что Саид-Али поклялся султану посадить русского адмирала в клетку и привезти в Стамбул.

Федор Федорович засопел и процедил сквозь зубы:

— Спросите: верят ли этому турки?

— Турки, — уклончиво ответил шкипер, — большей частью желают мира, хотя и готовятся к войне.

— Для чего же они готовятся?

— Хотят попробовать своего счастья, — со вздохом произнес турок.

— Ну, пусть попробуют!.. — сказал Федор Федорович. — Прекратите допрос, мичман!.. Боцмана, — приказал он Сенявину, — приглядясь к нему, зачислить на службу, а сейчас обласкать его — он заслужил...

Когда пленных вывели, Ушаков встал и прошелся по канцелярии.

— Известия нам полезны, — сказал он с довольным видом. — Намерения противника мы тотчас упредим!.. Мичман Метакса! Заготовьте приказ об укомплектовании флота войсками, а именно — солдатами Севастопольского пехотного полка... Они люди отборные, отлично практикованные; ежели абордаж и случится, отпор дадут славный... Дмитрий Андреевич! — обратился он к Доможирову. — Изволь выдать им морской провиант!..

Он подошел к окну, поглядел вдаль, где белели паруса эскадры, и проговорил, в сущности ни к кому не обращаясь:

— Голландский адмирал Ван Тромп[178] носил на грот-мачте своего корабля метлу в знак того, что очистит море от неприятеля. Украшать метлою свой корабль не намереваюсь, но клятвенно обещаю обезопасить русские воды и берега!.. Саид-Али — корсар знаменитый. Однако раньше времени хвалиться не следует; сему в истории много примеров. Так что, кто кого в клетку посадит, сказать вперед мудрено!..


10

Турецкий флот опоздал к Анапе. 25 июня Гудович взял ее штурмом, захватив анапского пашу и предводителя горцев — «шейха» Мансура. Узнав об этом, турки бежали также из Суджук-кале[179].

Спустя два дня русские нанесли последний удар противнику на Дунае. Армия под начальством Репнина разбила турецкие войска при Мачине, после чего в Галаце открылись мирные переговоры. Турция просила мира, и Репнин был готов пойти на уступки, лишь бы скрепить договор до приезда Потемкина и вырвать у него честь окончания войны.

Но турки не торопились и, по своему обыкновению, затягивали время. Они считали, что для них не все еще потеряно, пока цела их последняя опора — сильный султанский флот.

А он держался у крымских берегов, готовясь высадить десанты либо нанести удар русским военно-морским силам и этим совершенно изменить условия, которые Порте предстояло подписать...

Десятого июля с севастопольских высот Ушаков заметил турецкую эскадру. Через несколько часов он уже снялся с якоря и, выйдя на рейд, взял курс к мысу Айя.

Пройдя его на другой день, он увидел турок во главе с капудан-пашою и Саидом-Али алжирским. Красный флаг с полумесяцем развевался на флагманском корабле корсара. Всего таких флагов было девять. Девять пиратских адмиралов должны были возвратить Порте военное счастье, истребив русский флот.

Турки находились на ветре и шли навстречу под всеми парусами. Их передовая эскадра отделилась, намереваясь кинуться на абордаж.

Но Ушаков искусным маневром уклонился от боя, не желая принять его, будучи под ветром. Когда же ветер переменился и русские корабли построились для атаки, турки стали уходить.

Ушаков погнался за ними и преследовал их в течение четырех суток. Он несколько раз начинал спускаться на неприятеля, но турки не дали себя атаковать. Упорно уклоняясь, они уходили все дальше, к Варне, и наконец вовсе скрылись из виду. В этому времени некоторые русские суда отстали, у других же из-за крепкого ветра и зыби обнаружились повреждения. Пришлось возвращаться в Севастополь и стать на ремонт.


Двадцать девятого июля 1791 года Ушаков снова вышел в море. Имея семь кораблей, одиннадцать фрегатов, двадцать небольших судов и один брандер, он направился в сторону Варны с твердым намерением обнаружить противника и уже не выпустить его из рук.

Флаг контр-адмирала нес корабль «Рождество Христово». На его батарейных палубах стояли восемьдесят четыре пушки, и он считался лучшим в эскадре ходоком.

Вторым по рангу был «Иоанн Предтеча» — о семидесяти четырех пушках, переделанный из призового турецкого «Мелеки-Бахри». Остальные четыре корабля имели по шестьдесят шесть орудий. Это было немного против армады, которую собрал капудан-паша.

Тридцать первого июля утром показался в дымке болгарский берег. Определившись, Ушаков узнал, что находится недалеко от Варны. Вскоре обозначились очертания мыса Калиакрии. Турки возвели на нем батареи, защищавшие бухту, удобную для стоянки флота. Это было одно из обычных убежищ неприятельских эскадр.

Русские корабли в походном строю трех колонн взяли курс к берегу. В час пополудни показалась белая маячная башня Калиакрии, и Ушаков посмотрел в подзорную трубу.

Лес мачт покрывал широкое пространство бухты. Противник стоял на якоре в полном сборе и силе: капудан-паша Гуссейн, Саид-Али и его алжирцы, тунисцы, триполийцы...

Порыв ветра коснулся лица Ушакова. Ветер был северный, береговой.

Год назад под Анапой, обнаружив турецкую эскадру, Ушаков предпринял было такой маневр, но ему помешало мелководье. Здесь же, у Калиакрии, была достаточная глубина для его кораблей.

Не теряя времени на перестройку, чтобы обеспечить быстроту и внезапность, Федор Федорович приказал эскадре в том же строю трех колонн идти к берегу, отрезая от него вражеский флот.

А он уже виден был невооруженным глазом. Уже различалась серая полоска берега с живой кромкой прибоя и толпящимися повсюду турками — экипажи противника были почему-то на берегу.

Командир «Рождества Христова» капитан второго ранга Ельчанинов подошел к Федору Федоровичу.

— У турок сегодня праздник рамазан-байрам. Едва ли у них будет охота сражаться.

Ушаков развел руками.

— Ничем не могу помочь. Им придется сражаться или бежать.

— Ветер дует с берега... — помолчав, произнес Ельчанинов.

— Как видите.

— А мы идем под батареи...

— Правильно.

— Стало быть, идем добывать ветер?

— Стало быть так, — сказал Ушаков.

Было три часа дня. Турки поняли грозившую им опасность.

Русский флот приближался под всеми парусами, без малейшего колебания, в строю трех походных колонн.

Короткие тупые удары сотрясли воздух — батареи Калиакрии открыли огонь по эскадре.

Но Ушаков, миновав линию, на которой располагались суда противника, устремился между берегом и неприятельским флотом. Пройдя под выстрелами батарей, он выиграл ветер и, отрезав турок от берега, получил возможность их атаковать.

Бывшие на суше матросы кинулись к шлюпкам, спеша попасть на свои корабли и фрегаты. Смятение охватило командиров турецких кораблей. Думая лишь об одном: как бы уйти с попутным ветром в море — они рубили якорные канаты и второпях ставили паруса.

Восемнадцать больших кораблей, семнадцать фрегатов и сорок три мелких судна теснились в беспорядке. Два корабля сошлись с треском и скрипом: на одном свалилась бизань-мачта, на другом переломился бушприт.

В то же время множество сигналов появилось на всех брамстеньгах у турецких адмиралов, и последовали пушечные выстрелы с их кораблей; они означали строжайший выговор и требование восстановить порядок; но сделать это было трудно: Ушаков уже спускался на турок, оказавшихся в невыгодном, подветренном, положении, принуждая их принять бой.


Капудан-паша, бежав с эскадрой под ветер, строил линию то на левый галс, то на правый. Твердого боевого управления у турок не было. Видя их замешательство и стремясь, как всегда, нанести удар флагману, Ушаков пошел на него со своими тремя колоннами. Тогда руководство боем у турок взял в свои руки Саид-Али.

Уйдя вперед с отдельной эскадрой и выстроив ее на левом галсе, он увлек за собой остальные суда, в том числе и судно капудан-паши.

Турецкий, флот растянулся волнистой линией, но это был уже некоторый боевой порядок.

Ушаков также построился параллельно противнику и приказал атаковать его с предельно возможной быстротой.

Между тем Саид-Али, шедший в авангарде неприятельской линии, отделился. С двумя кораблями и двумя фрегатами он уходил все дальше, стремясь выиграть ветер, и, обогнав головные суда русского флота, поставить их в два огня.

Ушаков разгадал маневр и решил лично сразиться с алжирским пашою. Он вышел из линии и пустился в погоню, обгоняя передовые свои корабли.

По его сигналу весь русский строй сомкнулся и последовал за своим адмиралом.

Впереди Ушакова выходили на ветер четыре корсарских судна. Но корабль «Рождество Христово» был отличный ходок. Расстояние между ним и алжирским флагманом быстро уменьшалось. Ушаков настиг Саида-Али, обошел его с носа и загородил ему дорогу. И тотчас в упор, с расстояния полукабельтова, грянул борт русского корабля.

Начав поединок, Ушаков сделал сигнал своим командирам: «Подойти на самую ближнюю дистанцию и атаковать соответствующие суда!»

Хорошо понимая, какое значение имеет Саид-Али для турецкой эскадры, Ушаков напал на судно корсарского флагмана, громя его непрерывным огнем.

Огромный корабль замер, утратив живость движений, колыхая над морем громаду своих парусов. Атакованный с носа, он мог отвечать только из носовых орудий, в то время как против него действовал целый корабельный борт.

Алжирцы — те, что были предназначены для абордажей, — толпились на деках, ища спасения от русской картечи и ядер. Они криком своим заглушали слова команды и мешали действию батарей.

И тут с «Рождества Христова» увидели: на верхнем рее фок-мачты алжирского корабля появился матрос; он держал в руке молоток и колотил им по флагштоку. Это Саид-Али приказал прибить флаг гвоздями, чтобы команда не могла его спустить.

Ошеломляя противника быстротой, Ушаков двинулся с места, подошел под корму алжирца и дал продольный залп. Золоченая корма рассыпалась вдребезги, как стеклянная; бизань-мачта рухнула со всеми парусами; полетела в воду форбом-брам-стеньга и с нею — прибитый гвоздями флаг.

Верхняя палуба корабля была хорошо видна Ушакову. По ней ползали раненые; ее затягивало дымом, и матросы метались по ней, сбивая комендоров с ног.

— «Капудание»!.. — сказал Ельчанинов, глядя на выведенную по корабельному борту надпись, и обратился к Федору Федоровичу: — Это самый лучший корабль неприятельской эскадры.

— Наименование несчастливое, — ответил Ушаков сквозь зубы. — Один «Капудание» уже истреблен мною в минувшем году.

— Ваше превосходительство! Поглядите!.. — воскликнул Ельчанинов, указывая на корабль противника.

Высокий смуглый человек в белом тюрбане и шелковой яркой одежде появился на юте «Капудание». Лицо его было искажено страхом; одною рукой он сжимал саблю, в другой держал пистолет.

Это был корсарский адмирал Саид-Али, поклявшийся султану привезти «Ушак-пашу» в клетке.

Лицо и шея Федора Федоровича стали багровыми.

— Саид-бездельник! — прокричал он изо всей силы. — Я отучу тебя давать обещания!.. — и погрозил кулаком.

Уже заряжали орудия, сыпали на затравки порох. Корабль «Рождество Христово» готовился к новому залпу. Но избитый, исковерканный «Капудание» уклонился под ветер и спасся от нового удара; два алжирских корабля, шедшие следом, заслонили его.

Первый из них был под вице-адмиральским флагом. За вторым в кильватер шли два фрегата: четыре корсарских судна спешили на помощь Саиду-Али.

Ушаков перенес огонь на вице-адмирала и посмотрел на море.

Весь флот его был в движении, согласном и величественном, как на маневрах. Он палило из всех — больших и малых — пушек, атакуя волнообразный турецкий строй.

Ближе всех к противнику был арьергард под командой Пустошкина. Не так близко, но вся в молниях залпов держалась «Навархия» Сенявина. Стремительно шел в атаку «Св. Павел», и яростно разряжал свой борт корабль «Мария Магдалина» — им командовал бригадир Голенкин, уже показавший себя в предыдущих боях.

Ушаков усмехнулся. Он видел, как теснят его корабли турецкую линию, как она уваливается под ветер, все больше расстраиваясь и ломаясь. Он знал, что у турок слишком мало матросов, чтобы управиться с пушками и парусами, так как часть экипажей осталась на берегу.

Но ему самому угрожала опасность: алжирский вице-адмирал, пройдя вперед, открыл по нему огонь из своих кормовых орудий; второй турецкий корабль выдвинулся у «Рождества. Христова» с левого борта, а два фрегата легли против правого. Ушаков был почти окружен.

И он начал бой один с четырьмя судами. Поражая их метким прицельным огнем и не давая-им развить атаку, он сигналом приказал подойти к месту сражения трем своим кораблям.

«Иоанн Предтеча», «Александр Невский» и «Феодор Стратилат» поспешили исполнить сигнал флагмана. Но когда они подошли к нему, все четыре судна противника были уже сбиты и отступали за линию, открыв алжирского пашу действию русского огня.

Корабль «Рождество Христово» ринулся в этот прорыв и врезался в середину вражеского флота, ведя огонь на оба борта, громя «Капудание» и ближайшие к нему суда.

Этим маневром турецкий строй был окончательно нарушен и спутан, ибо русская линия к этому времени вконец стеснила и смешала неприятельские корабли.

Они укрывались один за другим, сами поражали себя своими выстрелами и кучей бежали под ветер. Впереди спасался бегством отряд алжирского вице-адмирала. Его преследовали «Иоанн Предтеча», «Александр Невский» и «Феодор Стратилат».

Турецкий флот был окружен. Его корабли, прорываясь, уходили на буксирах гребных шлюпок, и каждый из них подставлял русским залпам свою корму.

Картечь и ядра били по ним, как по густому лесу. Турки отстреливались наугад, в дыму и сумятице, а русский флот, сомкнув дистанции между судами, гнал и поражал их до самой ночной темноты...

Только случай избавил капудан-пашу от полного разгрома и плена: внезапно наступивший штиль помешал Ушакову захватить турецкие суда.

В полночь снова задул ветер, и русские возобновили погоню. Но у турок были «скорые ноги». К утру с салингов можно было разглядеть лишь верхушки парусов в стороне Босфора.

Крепкий ветер и зыбь заставили Ушакова стать на якорь у мыса Эмине́...

Это произошло в тот самый день, когда верховный визирь в Галаце решился подписать предварительные условия мира. Они были не слишком тяжелы для турок, ибо ни та, ни другая сторона не знала еще, что турецкий флот разбит.

А он разбежался к анатолийским и румелийским берегам, рассеялся по морю. Капудан-паша, боясь гнева султана скрылся в неизвестном направлении, и турки потом долго не могли его отыскать.

Одна лишь алжирская эскадра достигла Константинополя. Она пришла ночью после сражения. Пушечная пальба разбудила султана: «Капудание», разбитый, с простреленными парусами, подавал сигналы бедствия.

И столицу охватил страх.

Султан отправил в Галац гонца, приказывая визирю поспешить миром. В Стамбуле ожидали появления «Ушак-паши» на Босфоре. И у него действительно такой план был.

Отстоявшись у мыса Эмине́ и выслав крейсерские суда для поиска у побережья, он быстро исправил повреждения. Потери его были невелики: семнадцать убитых и двадцать семь раненых; турки же опять, как и в предыдущем сражении, потеряли больше двух тысяч человек.

Получив от пленных известие, что алжирские корабли будто бы укрылись в Варне, Федор Федорович решил прежде всего покончить с ними, а затем, войдя в Константинопольский пролив, истребить оставшийся турецкий флот.

Восьмого августа Ушаков появился в виду Варны. Навстречу ему от берега отошли два судна. Но турки не бежали, а напротив — приближались, делая какие-то знаки. Подойдя к флоту, они передали Ушакову известие о том, что русский главнокомандующий и великий визирь уже подписали мирные статьи.

Потемкин опоздал всего на сутки. Он прибыл к армии 1 августа, узнал о заключении Репниным договора и немедленно разорвал его.

Найдя условия слишком мягкими теперь, когда спор о Черном море был решен Ушаковым, он потребовал начать переговоры сызнова и, между прочим, заставить Порту уплатить двенадцать миллионов пиастров частями в течение четырех лет.

Он считал, что с турками нужно обойтись суровее.

Переговоры возобновились. Тянулись они долго. Их вел канцлер Безбородко. Только 29 декабря в Яссах был заключен мир.

Россия прочно утвердилась на побережье Черного моря. К ней отошли земли между Днестром и Бугом, Гаджибей и Очаков. Порта целиком признала Кучук-Кайнарджийский договор и отказалась от всяких притязаний на Крым.

Мир был для турок желанным и как нельзя более своевременным. Незадолго до его заключения один из русских резидентов в Константинополе писал: ‹«...весь народ вздыхает о мире с Россией; оный бы уже давно взбунтовался, но счастье султанское, что имеет строгих и расторопных людей и начальников, а особливо капитан-пашу, янычар-агу и стамбул-эфендия, которые знают [как] удерживать народ и удовольствовать его. Султан с фаворитом своим Кучюк-Гусейном занимаются приготовлением доналма, или публичного праздника и иллюминации, который дан будет по случаю избавления от родин султанши. Народ поговаривал, что этот праздник иметь будет двойную радость, ибо надеются, что в то же время заключен будет мир...»


Глава одиннадцатая «Благополучный Севастополь»

Среди такого блеска славы,

Побед, которым нет числа,

Во узах собственной державы

Россия рабства дни влекла.

В. Капнист


1

1791 года, на пути из Ясс в Николаев, внезапно умер Потемкин. Его имущество, находившееся в одном только Петербурге, было оценено в «2611144 рубля и 1 копейку с половиною» и по просьбе наследников куплено у них казною; стоимость же всей недвижимости «светлейшего» определялась более чем в 50000000 рублей.

Для Екатерины II это была колоссальная утрата; для государства — несравненно меньшая. Потемкин действительно придумал много полезного, но числилось за ним и немало «тиранских» дел. К числу их относилось отрешение от должности доктора Самойловича. В течение двух лет заведовал этот герой-патриот большим Витовским госпиталем (в селе Богоявленском, вблизи Николаева). «Пребывало на руках моих, — писал он в своем «Донесении о службе», — 16 тысяч больных военнослужащих, тягчайшими болезнями одержимых, из коих выздоровело 13824 человека». Это был очень большой процент.

И все же его отставили. Он попросил «переменить» в госпитале «нерадивого» аптекаря, но Потемкин приказал уволить самого Самойловича, так как за аптекаря просили его «сильные» друзья.

«Без всякой моей вины отрешен от места, — жаловался этот замечательный человек императрице в ноябре 1790 года — лишен способов к пропитанию, принужден остальные мои дни влачить без помощи и упования и, лишась всей надежды служить, полагаю себя аки умершего, а со мною погребенными безвременно все труды мои, всю дражайшую науку мою, все стяжания знаний моих...»

Место Потемкина при Екатерине занял недалекий Платон Зубов. Храповицкий называл его «дуралеюшкой». Зубов сделал Мордвинова «главным командиром черноморских флотов и портов», и Ушаков, хотя и сохранивший старшинство в Адмиралтействе, попал в подчинение к старому своему врагу.

Но Мордвинов сидел в Херсоне, — это избавляло Федора Федоровича от прямых с ним столкновений. В Севастополе ему было спокойно, и он целиком отдался новому делу — стал расширять город и порт.

Ушаков хлопотал, распоряжался, строил все новые и новые планы. На всех бумагах он ставил теперь помету: «Благополучный Севастополь», словно подчеркивал ею, что завоевал этому краю покой.

В его «Журнале командующего флотом за 1790 — 1791 гг.» стояло: «Во все оное время ни одно и малейшее судно не потеряно, и в руки неприятеля из оного флота ни один человек не достался».

Это был славный итог, как бы служивший заветом, что так надо воевать и впредь...

Слухи о «французских делах» все чаще доходили до Федора Федоровича, причем распространялись они в Севастополе не из газет. Привозили новости главным образом приходившие из плавания офицеры и матросы, а также лица, прибывшие из Петербурга. «Беспокойные люди» упорно толковали о «вольности», и число этих людей изо дня в день росло.

Новый, 1792 год начался неприятным для Ушакова делом, так как он вынужден был содействовать аресту такелаж-мастера Аржевитинова, которого уважал и любил.

В один из январских дней к Ушакову явился обер-интендант Афанасьев и, сверля контр-адмирала злыми медвежьими глазками, выложил:

— Господин такелаж-мастер Аржевитинов нынче разглашал соблазнительные для команды новости. А получил он их из Херсона от господ офицеров Поскочина и Сенявина. Копии с оных писем я снял...

Василий Максимович Аржевитинов служил в Севастополе такелаж-мастером в ранге капитан-лейтенанта. Лет ему было за сорок, а происходил он из обедневшей отрасли дворян Аржевитиновых, «опустившейся», видимо, до однодворцев. Службу начал на корабле «Александр Невский» в 1771 году кают-юнгой.

Когда обер-интендант предъявил Ушакову снятые копии, Федор Федорович покраснел и насупился. Бумаги, шурша, задрожали в его руках. Он, должно быть, вспомнил, что его собственные письма также просматриваются, и мысль эта заставила его покраснеть.

Казалось, он разгневался на Аржевитинова. Но Афанасьев, осведомленный о расположении контр-адмирала к такелаж-мастеру, продолжал испытующе смотреть на Ушакова, не зная еще, как он поступит. Между тем Федор Федорович, заглянув в одно из писем, сразу же понял, что он обязан дать этому делу ход.

Он вызвал дежурного офицера и отдал ему приказание: немедля послать за Аржевитиновым, сделав предварительно у него обыск.

Когда Афанасьев и дежурный офицер удалились, он сел за стол и приступил к чтению писем, вернее — копий, снятых обер-интендантской рукой.

В сущности, Поскочин и Сенявин писали об одном и том же. Наряду с «дерзкими и язвительными словами, до Правления Черноморского касающимися», в письмах высказывались дерзкие мысли и по адресу более высоких особ. Кроме того, в этих письмах упоминалось нечто такое, что заставило такелаж-мастера повести «соблазнительную» беседу с матросами «без всякой скромности», то есть ни от кого не таясь.

Надо думать, что этот смелый поступок такелаж-мастера Аржевитинова имел какую-то связь с книгой Радищева, которая как раз в то время становилась известной в Кременчуге и Херсоне, ибо офицеры переписывали ее от руки.

В офицерской среде стало также известно, что написал императрице по поводу этой книги Потемкин. Из уст в уста передавались строки, скопированные, должно быть, кем-нибудь из штабных.

«Я прочитал, — писал «светлейший», — присланную мне книгу. Не сержусь. Рушеньем Очаковских стен отвечаю сочинителю. Кажется, матушка, он и на Вас возводит какой-то поклеп. Верно, и Вы не понегодуете. Ваши деяния — Ваш щит».

«Каково благороден!» — говорили одни.

«Как бы не так!.. — возражали другие. — Сочинителя на десять лет в Сибирь закатали... Вот тебе и щит!..»

Ушаков встал и быстро зашагал по кабинету из угла в угол. В окна было видно хмурое, в клочьях облаков небо и зимнее, густо-синее море с белыми гривами волн...

Молодой командир, встревоженный и смущенный, ввел Аржевитинова и доложил, явно волнуясь:

— Ваше превосходительство! Такелаж-мастер Аржевитинов доставлен по вашему повелению!.. При обыске взяты письма... Только одно из них Василий Максимович изорвал при мне в малые клочья...

И офицер выложил на стол какие-то измятые бумаги, посыпав их сверху обрывками изорванного письма.

Аржевитинов молчал, следя взглядом добрых голубых глаз за Ушаковым и улыбаясь. Это был плотный, немолодой уже человек с мягкой округлостью плеч, умным, бледным лицом и выжженными солнцем бровями.

Ушаков проговорил:

— Как же это вы, Василий Максимович... так меня огорчили?

— Не знаю чем, Федор Федорович!

— Как не знаете?! Разглашали вы сегодня соблазнительные для матросов новости?

Аржевитинов улыбнулся еще шире.

— Да, разглашал...

— Эти письма вам известны?

Такелаж-мастер взял листок бумаги, трепетавший в руке Ушакова, всмотрелся в него и утвердительно кивнул головой:

— Узнаю руку обер-интенданта!.. Но что же в этой переписке худого?..

Аржевитинов перестал улыбаться. Глаза его блеснули странным огнем.

— Запрещаю вам так поступать!.. За ослушание, за то, что письмо изорвали, сказываю вам арест!.. Вашу шпагу!..

Аржевитинов вынул из портупеи шпагу и отдал ее Ушакову. Федор Федорович поставил отобранную шпагу в угол и сказал, обратившись к дежурному офицеру: — Препроводите господина Аржевитинова к капитану над портом и передайте мое приказание: содержать его под арестом на корабле!..

А когда такелаж-мастер и офицер вышли, Ушаков взял лежавший на краю стола небольшой томик, недавно обнаруженный Афанасьевым на одном из фрегатов эскадры: «неприятности», подобные нынешней, случались и прежде «от некоторых беспокойных людей».

Федор Федорович повертел в руках книгу, раскрыл ее. Это был московский «Политический журнал» за 1790 год, часть десятая. Половина одной страницы была жирно подчеркнута свинцовым карандашом.

«Самой ужасной бунт, — прочел Федор Федорович, — свирепствует между морскими служителями в Бресте. Он не прекратился, несмотря ни на какие Народного Собрания определения. Все средства, до сего употребляемые, были бесполезны... Матросы нимало не хотели идти на корабли, либо кому-либо повиноваться. Имея в руках главу о правах человека — первую главу законов Народного Собрания, — они доказывали своим офицерам, что все друг другу равны».

Федор Федорович засопел, как это обычно бывало с ним в затруднительных обстоятельствах, отложил книгу и снова углубился в аржевитиновское письмо. Читая его, он продолжал сопеть и все ниже склонялся над скомканною страницею, словно строки от него ускользали и он старался не дать им ускользнуть.

Что же было в письме?.. Слухи о близкой «вольности»?.. Или, быть может, краткие выписки из ходивших тогда по рукам списков «Путешествия» Радищева? Может быть, попалась Ушакову на глаза фраза вроде следующей: «Звери алчные, пиявицы ненасытные, что крестьянину мы оставляем? То, что отнять не можем, — воздух. Да, один воздух. Отъемлем нередко у него не только дар земли, хлеб и воду, но и самый свет...»?

Как бы то ни было, но прочитанные строки его испугали. В то же время он почувствовал, что они притягивают его своей запретной, всесокрушающей правдой. Но тут в коридоре послышались голоса...

Он сел за стол и начал писать приказ по эскадре. Федор Федорович рекомендовал «капитану над портом» Д. А. Доможирову содержать Аржевитинова под арестом и просил командиров не допускать распространения беспокойных слухов. Он рекомендовал и просил, но не приказывал. Этого не случалось еще с ним никогда.


2

В 1790 году Екатериной II был издан указ, предписывавший задерживать матросов и солдат, просящих на улицах милостыню. А такие случаи бывали, когда нечестные или же нерадивые начальники доводили «служилых» до нищеты.

Федор Федорович зорко следил за обеспеченностью всем необходимым своих «морских служителей»; его матрос был всегда сыт и не нуждался ни в чем.

Когда его экипажи занялись ломкой камня в долине Инкермана, он написал Мордвинову: «...в рассуждении великой тягости при сих работах не повелено ли будет служителям производить за каждую кубическую сажень камня по крайней мере по два рубля, чего меньше, кажется, положить никак нельзя».

Он неустанно заботился о людях — о доставке в госпитали пшеничной муки и свежей капусты, о том, чтобы матросам, зимующим на судах, выдавали по полфунта мяса в день...

При Петре I на флоте для матросов существовало страшное наказание: совершившего тяжкий проступок обвязывали веревкой и проволакивали под килем корабля — два и даже три раза. В середине XVIII века это наказание уже не применялось; распространены были «обычные меры воздействия»: битье «кошками» у мачты и линьками.

На кораблях Ушакова людей наказывали редко, и то если командир был не в пример другим жесток. Таким жестокосердным начальником оказался осенью 1792 года капитан-лейтенант Лалле, командир бригантины № 1.

В начале августа «служители» бригантины все как один явились к Ушакову с жалобой на своего командира, который наносил им часто и «безрезонно» побои, задерживал жалованье и морил их голодом, запирая в трюме сухари...

Ушаков отстранил командира и назначил другого. Толпа удалилась. Федор Федорович долго смотрел ей вслед. С этим он столкнулся впервые!.. Матросы осмелились защищать свое право и достоинство человека, осмелились жаловаться и шуметь!..


3

При самых первых шагах революции на Западе, как только Генеральные штаты Франции превратились в Национальное собрание, Екатерина II написала барону Гримму[180] в Париж: «Я не верю в великие правительственные и законодательные таланты сапожников и башмачников. Я думаю, что если бы повесить некоторых из них, остальные одумались бы... Эти канальи совсем как маркиз Пугачев»[181].

Страстное желание удушить французскую революцию овладело всероссийской помещицей — императрицей Екатериной, и на этой почве она объединилась со своим недавним противником Густавом III, шведским королем.

«Мы с ним — записал в 1791 году Храповицкий, — часто в мыслях разъезжаем по Сене в канонерских лодках». Россия и Швеция договорились о совместной посылке войск во Францию, и представители императрицы предлагали немецким князьям и австрийскому императору Леопольду II вступить в этот союз. Но 1 марта 1792 года последовала загадочная смерть Леопольда, а спустя четыре дня был убит на маскарадном балу Густав. Весть об этом была получена в Петербурге 7 апреля. На другой же день столицу облетел слух о каком-то французе Бассевиле, якобы пробравшемся через границу для того, чтобы покончить с Екатериной II. Слух этот, видимо, был пущен нарочно, с целью оправдать расправу императрицы с некоторыми неугодными ей лицами. Так, 13 апреля она подписала указ об издателе Новико́ве: «Взять под присмотр и допросить»...

Утром 31 января 1793 года Екатерина узнала о казни Людовика XVI. Это известие так на нее подействовало, что она заболела, слегла и в течение двух дней почти никого не принимала.

Казнь французского короля произошла 10 января 1793 года. Храповицкий в своем дневнике отметил: «Замечательное стечение чисел с 10-е генваря 1775 года: в Москве казнен Пугачев».

В столице объявили шестинедельный траур.

Храповицкий был одним из немногих, кто имел в эти дни доступ к императрице. С ним она обсуждала «варварский поступок французов» и однажды высказалась, что этих людей следует «совершенно истребить, вплоть до имени их».

«Выздоровев», она тотчас же взялась за дело и прежде всего дала Сенату указ. Объявляя о разрыве отношений между Россией и Францией впредь до восстановления в ней «порядка» и «законной власти», Екатерина запрещала всем своим подданным иметь какое-либо общение с этой страной. Из России высылались все французы, исключая тех, кто под присягой отречется от «революционных правил» и не будет поддерживать никакой связи со своей родиной до тех пор, пока ее императорское величество не соизволит это им разрешить.

Но покоя не было: тень Пугачева по-прежнему стояла над страною, и Екатерина терялась в поисках «спасительных» мер.

Уже сидел в Шлиссельбургском замке просветитель Новико́в; три года уже, как томился в Сибири Радищев. Уже были изъяты книги русской «вольной» печати, и адъютант «главнокомандующего в Москве», князя Прозоровского, — Кушников, — давно уже сжег их, потратив на это несколько бессонных ночей подряд.

И все же, несмотря ни на что, «крамольное», вольное русское слово в десятках «пасквилей» и подметных писем преследовало Екатерину на каждом шату.

В Москве появились сатирические листки с карикатурами на темы из русской жизни. Более сорока дворянских фамилий были осмеяны в этих листках живым народным языком. Так, Алексей Орлов, брат фаворита императрицы, был изображен погоняющим рысаков, а под этой картинкой красовалась подпись: «Гоняю лошадей, могу гонять и людей».

Отставной престарелый чиновник Попов послал под чужим именем императрице, в Сенат, Синод и многим высоким особам письма, доказывая необходимость немедленного освобождения крестьян. «Постарайся, государь, — писал он канцлеру А. А. Безбородко, — погасить малую искру, доколе не возгорится великое пламя». Попов доказывал, что земледельцы более полезны отечеству, чем дворяне, ибо, защищая отечество, первые несут «жизнь свою и делают (дворян) в сем подвиге... собой великими». О крепостниках же он писал: «Кажется, не созданы князи, цари, императоры, государи, бояре, вельможи и прочие сановники, а созданы люди; все, носящие указанные титулы, тоже только люди, и титулы им присвоены другими людьми, а между тем человек у человека стал изнуренным невольником, один продает другого, как продают скот!»

Этого замечательного русского человека заточили в монастырь. Он был знаком с Новико́вым и, возможно, через него знал книгу Радищева. В разных уголках России раздавались смелые голоса против крепостничества и деспотизма. Но русский вольнодумец этих лет — Кречетов — не возлагал никаких надежд на подметные письма. «Для государыни они ничто, — говорил он, — ее хоть пилой пили».

На вольнодумцев доносили; при этом среди поставщиков «материала» для Тайной экспедиции видное место занимали французские эмигранты, таким путем зарабатывавшие в России свой горький хлеб.

Один же из них, «кавалер» Роже, упросил императрицу дать ему место коменданта где-нибудь подальше, где жизнь дешевле. Его назначили в Петропавловскую крепость, Оренбургской губернии, и он отбыл туда. Через несколько месяцев от него получилось известие. «Прибыв в местность, где должна была находиться моя крепость, — писал он, — я с ужасом узнал, что ее нет, так как двадцать лет тому назад ее уничтожил Пугачев».

Вести из разных концов страны, конечно, тревожили императрицу Екатерину. Но еще больше беспокоили ее слухи, приходившие из западноевропейских стран. Газеты сообщали о росте демократических настроений в Англии, хотя представители этого направления и оставались в жалком меньшинстве. Тем не менее эти английские демократы называли друг друга «гражданами», а своего короля — «первым сановником», перепечатывали брошюры времен Кромвеля, обсуждали права человека, поддерживали связь с парижскими якобинцами и устраивали торжества в честь французских побед.

Английские депутаты прибыли в Париж и явились с адресами к решетке Конвента. В одном из этих адресов говорилось: «Французы, вы свободны. Британцы готовятся стать свободными...» По улицам Парижа проходили депутации англичан, шотландцев, ирландцев. Они заявляли: «Ничего не будет удивительного, если в непродолжительном времени прибудут такие же поздравления в английский национальный Конвент».

Троны начали шататься всюду. Русский чрезвычайный посланник в Англии С. Р. Воронцов ясно отдавал себе отчет в происходящих событиях и писал брату Александру Романовичу — в Петербург:

«Это — борьба не на живот, а на смерть между имущими классами и теми, кто ничего не имеет. И так как первых гораздо меньше, то в конце концов они должны быть побеждены. Зараза будет повсеместной. Наша отдаленность нас предохранит на некоторое время; мы будем последние, — но и мы будем жертвами этой эпидемии. Вы и я, мы ее не увидим, но мой сын увидит. Я решил научить его какому-нибудь ремеслу, слесарному, что ли, или столярному: когда его вассалы ему скажут, что он им больше не нужен и что они хотят поделить между собой его земли, — пусть он по крайней мере будет в состоянии зарабатывать хлеб собственным трудом и иметь честь сделаться членом будущего муниципалитета в Пензе или в Дмитрове».

Троны начинали шататься всюду, и ум императрицы изощрялея в усилиях, каким способом покончить с Французской республикой — этой «гидрой о тысяче двухстах головах».

Франция, уже было намеченная ею в союзницы, стала республиканской. О союзе теперь не могло быть речи. Вдобавок приходилось вновь опасаться Турции, ибо Республика, чтобы отвлечь от себя внимание России, подстрекала турок к войне.

И Екатерина перечитывала свою записку о мерах к восстановлению в Европе «порядка», которую она составила уже давно:

«Дело французского короля есть дело всех государей... В настоящее время достаточно десяти тысяч человек, чтобы пройти Францию из конца в конец...»

Но тут она ошибалась.

Австро-прусские войска попытались было это сделать и сперва потеснили республиканцев, но вскоре получили от них урок при Вальми[182]. Преследуя неприятеля, французы заняли Ниццу, Савойю, Бельгию и левый берег Рейна. Их успех также оказался временным, но это была первая бесспорная победа революционных войск.

Один человек в России с особым вниманием следил за событиями, предвидя, что за ними последует рождение нового военного искусства. Это был Суворов, закончивший фортификационные работы в Финляндии и снова назначенный на юг...

Суворову было поручено укрепление всей южной границы и вверены войска Екатеринославской губернии и Таврического края. В начале 1793 года он прибыл в Херсон.

Русский посланник в Константинополе прислал ему депешу: «Один слух о бытии вашем на границе сделал и облегчение мне в делах, и великое у Порты впечатление». Но Суворов скучал в Херсоне, воюя с подрядчиками из-за поставок, трудясь над составлением крепостных планов и жалуясь на «тиранство своей судьбы».

Однако он не мог не увлечься, размышляя над проектами оборонительных мер для Херсона, Кинбурна, Севастопольского порта. Мысль сделать Севастополь сильной морской крепостью положительно захватила его.

Летом он прибыл туда, чтобы лично руководить работами. Город лежал в тучах известковой пыли. Всюду кипела стройка: Ушаков возводил дома, казармы, госпиталь, магазины. Всему этому Суворов должен был дать твердую защиту, строя «сильной рукой»...

Всю весну 1793 года Ушаков провел в Петербурге, куда он ездил по вызову императрицы. Возвратясь в Севастополь, Федор Федорович с головой зарылся в дела. Лишь изредка вспоминал он о своем пребывании в столице — о встречах с корпусными товарищами и званом обеде в Эрмитажном зале, куда он был приглашен. За столом сидело больше ста человек, все — по билетам, под номерами. Рядом с ним оказался герой Измаила — Михайла Ларионович Голенищев-Кутузов, се которым он встретился впервые. А сидели они под №№ 90 и 91, в самом конце стола.

В середине июля в городе стало шумно и суетливо. Появились большие партии каменотесов, землекопов. Дома то и дело сотрясались от взрывов: команды солдат на мысах рвали минами скалы. Федор Федорович ни разу не был на строительных работах и с Суворовым виделся лишь по приезде его — мельком...

В один из июльских дней к Ушакову на дом явился капитан первого ранга Тиздель — пожилой «чужестранного набору» моряк, которому в начале войны жестоко не повезло. Командуя кораблем «Мария Магдалина», во время первого выхода русской эскадры в море, он был застигнут штормом, отнесен течением к Босфору и взят в плен. По заключении мира турки доставили Тизделя и его команду в Севастополь. Началось следствие. Вел его Ушаков.

Тиздель несколько раз просил позволения отправиться в Херсон и дать показания Мордвинову, но Федор Федорович вежливо отказывал ему в этом. Он знал, что императрица крайне недовольна Тизделем и что он, вернее всего, будет уволен. Но дело это не было решено сразу, и злополучный капитан томился второй уже год...

Он стоял перед Федором Федеровичем, согнувшийся, жалкий, и говорил, широко раскрыв водянистые, слезливые глаза:

— Я потерял корабль... попал в плен... сознаю, ваше превосходительство... Но произошло это отчасти по вине командовавшего эскадрой графа Войновича... И ктому же судно мое лишилось мачт и руля...

Федор Федорович молчал и слегка покусывал губы.

— Походатайствуйте за меня, ваше превосходительство! — униженно протянул Тиздель.

— Полагаю, что хлопоты мои будут без пользы, — сказал Федор Федорович.

— Вам доподлинно известно?! Дело мое уже решено?!

— В бытность мою в Петербурге я слыхал о беседе ее величества с ныне покойным адмиралом Грейгом... Государыня спросила, что сделал бы он на вашем месте, находясь в подобных обстоятельствах...

— И какой же последовал ответ?!

— Грейг ответствовал, что он прорвался бы через Константинопольский канал в Средиземное море и совершил бы сей путь не более как в тридцать часов.

— То было никак невозможно!

Федор Федорович пожал плечами.

— Походатайствуйте за меня! — повторил Тиздель.

— Не могу, поймите!

— Я все же прошу вас, ваше превосходительство!..

Федор Федорович нетерпеливо кашлянул и, видя, что проситель не уходит, пробежал по столу взглядом, ища какой-то предмет.

Он нашел его. Это была флейта — подруга его юности, с которой он по-прежнему не расставался, хотя уже много лет на ней не играл.

Взяв ее в руки, он встал и начал ходить по комнате, делая вид, что вот-вот заиграет.

Тиздель растерянно заморгал, вздохнул и покинул кабинет...

Федор Федорович положил флейту и посмотрел через окно на море. Громовой удар взрыва прокатился над бухтой, и на Северной стороне поднялись облака пыли. Его потянуло туда — к человеку, присутствие которого в городе было для него отрадой. Он вышел из дому, вызвал в порту адмиральскую шлюпку и приказал везти себя на Северную косу.

Дул легкий бриз. У причалов стояли суда. На фрегате «Навархия» матросы красили мачты. Сенявин со шкафута наблюдал за работой.

Шлюпка прошла мимо. Федор Федорович улыбнулся, вспомнив, чем окончилось его столкновение с Сенявиным...

Потемкин вызвал строптивого офицера в Яссы, отослал шпагу его Ушакову и посадил любимца своего под арест. Затем предложил ему: публично просить прощения у своего адмирала либо быть разжалованным в матросы. Бывший генеральс-адъютант вернулся в Севастополь и попросил прощения в присутствии офицеров. Федор Федорович возвратил ему шпагу, обнял и поцеловал...

Двенадцать весел, с шумом вылетая из воды, роняли сверкающие капли. Шлюпка пересекла бухту и пошла вдоль берега к оконечности мыса. Обогнув его, она влетела в небольшой заливчик и остановилась, заскрежетав килем по гальке. Федор Федорович спрыгнул на землю и осмотрелся вокруг.

Суворов сидел в тени, на камне, держа на коленях чертеж и сосредоточенно размышляя. Его ботфорты и камзол с зелеными полотняными обшлагами были покрыты серым слоем пыли; голова по-бабьи повязана от солнца платком.

— Друг мой, Федор Федорович!.. — воскликнул он, увидев Ушакова, и рот его растянулся в улыбке. Он вскочил, потряс гостю руку и усадил его рядом, с собою. — Пожаловали!.. Вот кому чистосердечно рад!..

— Хорошо тут у вас — простор и не столь знойно, — медленно проговорил Федор Федорович.

— Да... — задумчиво ответил Суворов. — А у нас на севере сейчас яблоки поспевают, верно, уже налились...

Они помолчали. Ушаков усмехнулся, вглядываясь в профиль скалы, развороченной взрывом.

— Громыхали вы нынче изрядно. У меня в доме все ходуном ходило.

— Да ведь скинуть сии каменистые берега не просто, — сказал Суворов— а по правилам морской фортификации батареи надо строить как можно ближе к горизонту воды.

— Такой огонь для судов страшен, — живо заметил Федор Федорович.

— Да вы взгляните на чертеж — я вам представлю весь замысел... — И Суворов с увлечением начал излагать свой план: — Сама природа указывает здесь на два мыса; на каждом из них будут возведены двухъярусная круглая башня и ряд орудийных казематов, смотрящих на рейд. Под защитою их корабли смогут выходить из гавани, даже блокируемой вражеской эскадрой. Две другие батареи располагаются позади первых, в глубине бухты. Но это не все... Еще дальше, на южной стороне, возводится пятая батарея; она будет довольно страшною: ежели отчаянный неприятель даже мимо всех перекрестных огней прорвется, он повстречает новый ряд огнедышащих жерл...

— Оборона сильная и весьма искусная, — сказал Федор Федорович, — чего порту нашему до сих пор не хватало.

— Довершаю начатое... Первым здешние укрепления ведь тоже я строил... В семьдесят осьмом году.

— Не знал, не знал... — пробормотал Федор Федорович. — Просто не слыхал ничего такого!..

Глаза Суворова блеснули, на лице ожила и заиграла сеть морщин.

— Почитаю за долг свой, — сказал он, скатывая чертеж в трубку, — укрепить сие место как с моря, так и с сухого пути... На случай высадки неприятеля в херсонесских бухтах учреждаю средний стан между Инкерманом и Балаклавой. Расположу в нем пехоту, конницу, пушки, чтобы туда и сюда без замедления могли поспевать... Пусть будет хорошо обережен Севастополь! Враг здесь потеряется — ручаюсь! Так потеряется, что и костей не соберет!.. Впрочем, я не инженер, а полевой солдат... — заговорил он вдруг усталым тоном. — От армии меня взяли, послали в Финляндию крепости строить. Кто я там был? Рак на мели!.. Зато флотским начальником стал... — сказал он, внезапно оживляясь. — Со шхерной флотилией пришлось управляться. Хоть и гребные суда, да сто двадцать вымпелов не шутка!..

— И как же управились? — с улыбкой спросил Ушаков.

— Брал уроки по морским наукам и даже сдал экзамен на мичмана.

— Вы и адмиралом быть могли бы.

— Ну нет, это трудно. Вот разве если бы у вас как следует поучился.

— Чему у меня учиться?

— Искусству поражать неприятеля на море. Я за успехами вашими давно слежу.

— Искусство мое простое, — сказал Ушаков. — Оно, как и ваше, зиждется на твердой решимости. Имею безбоязненность в нарушении общепринятых правил и действую всякий раз особым путем... «Секреты» мои? Их главным образом два: артиллерийский удар в упор, ошеломляющий совершенно противника, и маневр, всегда соображаемый с обстановкой...

— Но в том-то и есть искусство! И за это вам — честь и слава!

— Народ наш исстари сражался именно так... Киевляне на своих однодеревках не боялись огненосных греческих «дро́монов», хотя море вокруг них огнем горело. «Чайки» наших казаков налетали на турецкие галеры и бесподобно брали их на абордаж... У вас — штыковой бой, у меня — огонь на самой ближней дистанции... Все это исконно русское, бесстрашное повелось с древности. Отсюда и Петрова решимость, его стремление сближаться с противником, вести бой накоротке...

Они сидели, беседуя под ровный шум наката; иногда их обдавало брызгами, и пена подбиралась к самому подножью скалы.

Валы рядами мерно набегали на берег — шли как на приступ.

Федор Федорович, следя за ними, сказал:

— Мысль у меня есть... давно уже... Вот сейчас, на волны глядя, опять вспомнил... Хочу просить о пополнении флотских команд солдатами, дабы мог я, когда понадобится, высадить десант...

— Да, да! — встрепенулся Суворов. — Русский солдат способен к десанту, как и ко всякому штурму, и уже не однажды себя с этой стороны показал.

— Как же! — сказал Федор-Федорович. — В Северную войну на высадках в Швеции, потом в Финляндии и, наконец, при славном штурме Измаильском... Между прочим, желал бы я усилить команды солдатами, практикованными на взятии таких крепостей, как Очаков, Измаил...

Суворов закивал головою.

— Это для нас с вами весьма важно... Особливо если придется воевать в чужедальних краях...

— Вы что-либо имеете в виду? — насторожился Федор Федорович.

— Стар я, к непогоде поясница болит, войну издалека чую... Обстоятельства в Европе вам известны?.. Республиканский корпус стеснен, да не побит... Француз воюет по-новому, прелюбопытно!.. Предвижу, что де́ла с ним будет много; может, дойдет и до нас...

Чайка закачалась на волне. Суворов тихо заговорил, обращаясь не то к самому себе, не то к Ушакову:

— Морские волны бьют в берега... Чайки... Покой... С неприятелем мир заключен... О баталиях слуху нет, мне и скучно. Отдыхаю. А уж я на Дунае отдыхал... Там дичины — про́пасть: лебеди, куропатки, такие жирные!.. Груши, виноград, орехи... Пили с кофеем буйвольное молоко... Синицы в избу залетали... — бормотал он все тише и тише. — Орла одного приручил, из рук у меня ел... Я к дочери своей письма орлиным пером писал...

Он умолк.

Федор Федорович медленно поднялся с камня.

— Пора мне... — сказал он. — Отдохнул у вас и от дел своих и от огорчений.

Суворов посмотрел с участием и заботой.

— Огорчают вас?.. Где же?.. В Петербурге или здесь?

— Здешние... мешаются... пишут про меня всякое...

— А! Скрибусы![183] — резко сказал Суворов.

— Как? — переспросил Федор Федорович.

— Скрибусы, говорю, — писаки досужие! Без них мир не стоит!.. Ну, не забывайте меня, друг мой, приезжайте почаще!..

Ушаков пожал протянутую ему сухую, твердую руку и направился к шлюпке. Он был уже у самой воды — Суворов крикнул ему вдогонку:

— Когда кончу батареи, я выстрелю ваше здоровье!..

И помахал в воздухе рукой.


4

Тысяча семьсот девяносто третий год принес Ушакову чин вице-адмирала. Но в обращении с людьми Федор Федорович не менялся. Десять денщиков полагалось ему по штату, но он не имел ни одного.

Город строился летом и осенью. Зимы и весны уходили на ремонт судов.

Ветер раскачивал корабельные скрепы; солнце вытапливало смолу из палуб; всюду вылезала конопатка; осенними бурями рвало паруса.

Приходилось отдирать и проконопачивать обшивку, просмаливать такелаж, менять перетертые снасти. В Севастополе некогда было отдыхать.

Каждый корабль имел свою пристань, где лежала его артиллерия и находились магазины со всеми припасами. Против пристаней Ушаков выстроил казармы для «морских служителей» — каменные, крытые черепицей, такие чистенькие, что любо было взглянуть...

Батареи в Севастопольской бухте достраивались, но Суворов уже не наблюдал за работой. Ему поручили новое дело — укреплять Гаджибеевский порт.

Николаев, как и Херсон, стоял далеко от моря. Очаковский рейд был мелководен, и вдобавок Лиман замерзал зимою. Нужно было найти лучшее место для главного Черноморского порта. И такое место нашли.

В мае 1794 года Екатерина «повелела» строить в Гаджибее город, военную гавань и торговую пристань, расположив там гребной Черноморский флот.

Три недели спустя новый порт был назван Одессой. Устройство его поручили де Рибасу. Он с жаром принялся за создание «богатого ожерелья России»: разбил город на части, наметил сто пятнадцать кварталов и желающим строиться роздал места.

Одесса быстро наполнялась торгами и промыслами.

Де Рибас заселял ее греками, албанцами, молдаванами. И люди, томившиеся под турецким гнетом, шли туда со своим скарбом и семьями, чтобы обрести новую родину на русской земле...


Весной 1794 года слух о «беспокойной» книге Радищева снова проник в Севастопольский порт.

Получились известия из Кременчуга и Херсона о происшедших там арестах. При этом матросы говорили, что людей «забирают» за какую-то «скорописную» книгу, что один офицер видел ее в Яссах, а другой — в Севастополе, и будто за эту самую книгу такелаж-мастер Аржевитинов сидел под арестом на корабле.

Вскоре дело несколько разъяснилось. Оказалось, что в Кременчуге был арестован участник штурма Измаила, двадцатидвухлетний секунд-майор Василий Пассек. При обыске у него были найдены два списка «Путешествия» Радищева и много рукописей со стихами, направленными против самодержавия и крепостничества. Автором некоторых из этих стихотворений был сам Пассек; кроме того, его рукой были переписаны: перевод поэмы Вольтера «На разрушение Лиссабона», «Ода на рабство» В. Капниста и один отрывок «Путешествия из Петербурга в Москву».

Бывший чиновник особых поручений при Потемкине, В. С. Попов, ставший начальником Кабинета «ее величества», писал в секретном порядке правителю Екатеринославского наместничества В. В. Каховскому: «Между прочими бумагами, у известного Паскова[184] найденными, было одно сочинение наиискуснейшее, которого отрывок при сем следует. Надобно узнать, чьею писан он рукою. По некоторым бумагам, рука офицера, бывшего при Паскове, помнится Симонович или Симоновский, очень с сею сходна. Покорно прошу употребить старание к открытию писавшего, дабы по тому узнать настоящего сочинителя и обнаружить злодеев прямых отечества. Я сие пишу к вам с высочайшего ее императорского величества соизволения...»

Но, конечно, не «соизволение», а «повеление» имело тут место. Екатерина продолжала преследовать страшную для нее книгу, мешавшую ей жить...

Вслед за арестом секунд-майора Пассека был арестован и находившийся при нем «для помощи в делах» офицер П. П. Симонович. Обоих их отправили в Петербург.

Ввиду «особой важности» обстоятельств арестованных допрашивал «сам» генерал-прокурор Самойлов. На первые пункты вопросов, предложенных Пассеку: «Имя, отчество, фамилия, лет от роду. Присягал ли в верности службе? Знает ли законы и наказания преступникам оных?» — спрошенный отвечал: «Василий Васильев сын Пассек, от рождения 22 года и несколько месяцев. Никогда не присягал, но хранил во внутренности приверженность к своему отечеству и государю, что ниже следует. С законами мало обращался, но различить преступника от невинного в состоянии».

Однако словам Пассека о приверженности его к «государю» поверить было трудно, так как среди взятых у него стихов оказались строки, написанные под влиянием Радищева, призывавшие к свержению самодержавия. И Самойлов стал доискиваться: не Радищев ли был автором их?

Но более всего взволновал генерал-прокурора акростих, где начальные буквы некоторых строк образовывали имя императрицы. Упорно допытывался он и относительно отрывков из «наиискуснейшей» книги: кто переписывал ее и откуда был взят оригинал?

Пассек держался почти вызывающе. На вопрос об «известной запрещенной книге» он отвечал: «Я читал однажды в Кукутенях и видел потом в Яссах на диване лежавшую у покойного светлейшего князя[185] печатную Радищева книгу, одного с етою содержания и для того не почитал ее вредною». Пассек добавил, что если бы он и считал ее таковою, то все равно свел бы с нею знакомство, так как «смелость свойственна россам».

И признался, что делал выписки из «Путешествия» своей рукой.

Признался и Симонович, что переписывал, по поручению Пассека, стихи и запретную книгу, причем копий таких было им сделано две.

Прояснялась история списков книги, бродивших по югу России, в среде гражданских и военных чиновников, и проникавших на Черноморский флот. Дело Пассека — Симоновича объясняло происхождение по меньшей мере трех таких копий. В. В. Пассек состоял при Потемкине и находился в Молдавии до самой его смерти. Ему случалось видеть книгу Радищева в ясском дворце, «на диване», брошенную туда небрежной рукой «светлейшего». Это был экземпляр «Путешествия», присланный Екатериной Потемкину для ознакомления, на который он ответил ей известным письмом. С этой печатной книги, видимо, и снял для себя копию Пассек, а затем уже поручил ее размножение Симоновичу. Но с потемкинского экземпляра, надо думать, снимали копии не только они одни...


5

В 1793 году военные власти Новороссийского края прикончили вольное житье буйных «козаченькiв» села Турбаи. Бывшие «крiпаки», расправившись со своими панами Базилевскими, жили свободно, забыв о том, что есть в России войска, которыми повелевает императрица. И она не решалась управиться с Турбаями в течение четырех лет.

Но в 1793 году батальон Бугского егерского корпуса и двести донских казаков оборвали мирную жизнь вольнолюбивого села. Турбаевцы были разделены на две партии и под сильным конвоем выселены в безводные южные степи, а село их разрушено — по требованию родственников убитых помещиков, — чтобы самая память о нем была истреблена[186].

Весной 1794 года по указу Екатерины Мордвинов учредил «строжайшие полиции» во всех черноморских портовых городах. Кроме того, все «партикулярные» жители Севастополя были выселены из военной гавани и порта для того, «чтобы между служителями были соблюдены воинская дисциплина, спокойствие и безопасность от всяких разглашений». Принимались все меры, чтобы отгородить от народа флот.

С начала девяностых годов почти не прекращалось глухое брожение на флоте — среди черноморских экипажей и гарнизонов южнорусских портовых городов.

Волнения в Севастополе, дело Аржевитинова и дело Пассека, аресты в Кременчуге, Николаеве и Херсоне — все эти события произошли в конце царствования Екатерины. Народ понимал их по-своему: царица доживает свой век, будет на престоле перемена!.. И оживали надежды на волю — наивная вера в нового, «хорошего» царя.

В августе 1796 года, за три месяца до смерти императрицы, несколько матросов пришли к морской гауптвахте в Херсоне и объявили, что в 12 часов дня состоится «с их стороны возмущение», что в течение трех дней они будут громить лавки и что по каким-то особым причинам будет это им прощено.

«Особые причины» вскоре выяснились: бабы на привозном рынке заголосили, что нынче «будет ура и будут-де мять арбузы и дыни», а ура станут кричать «для великого князя Павла Петровича, принявшего престол».

Павел на престол еще не вступал, но людская молва опередила историю, и на этой-то почве среди флотских экипажей Херсона созрел стихийный «бунт».

До нас дошло архивное дело 1796 года «О намерении херсонских матросов взбунтоваться и о буйстве их». Из документов этого дела видно, что низшая военная администрация города доносила в столицу о действительно назревавших в Херсоне волнениях; но высшее начальство — вице-адмирал Мордвинов и генерал-поручик Хорват, пытаясь скрыть от императрицы истину, доказывали, что все это — пустяки.

Подполковник Яковлев писал секретарю новороссийского генерал-губернатора, князя П. А. Зубова — А. М. Грибовскому, что «наглость морских превыше всякого описания», что матросы среди бела дня «ходят с кистенями на руках, и полицейские их не смеют брать».

Далее подполковник сообщал о морском офицере, майоре Бутми, бранившем Екатерину II и Платона Зубова. «Богом вас прошу о сем доложить князю, — взывал к зубовскому секретарю Яковлев, — дабы сего сущего Пугачева куды-нибудь навсегда скрыть».

Вдогонку за этим письмом подполковнику пришлось спешно отправить новое. «...Сейчас, — писал он дрожащей рукою, — ко мне прибежал гражданских дел пристав Волков с объявлением, что в 12 часов будет бунт, и матросы будут кричать ура и жак и что у нас новой государь П... [авел]».

«Бунт» назначенный на 12 часов дня, состоялся. Матросы и солдаты 1-го Черноморского батальона, придя на рынок, по условному крику «ура» и «жак» стали хватать с возов арбузы, а с прилавков провизию. Ровно в полдень то же самое произошло и в Николаеве, где корабельный плотник накануне сказал мужику, продававшему воз арбузов, что «скоро оный и так разберут».

Пристав Воропаевский доносил своему херсонскому начальству, что «над людьми, взятыми на рынке под стражу, учинен был наиаккуратнейший розыск» с «некоторыми секретными расспросами»; другими словами — арестованных пытали, но они ни в чем не признались и не выдали никого.

Екатерина II, узнав о «продерзостях» херсонских «нижних военнослужащих», повелела вице-адмиралу Мордвинову и генерал-поручику Хорвату строжайшим образом «исследовать» дело и для этой цели тотчас прибыть из Николаева в Херсон.

Припугнув Яковлева и «обольстив» других свидетелей, Мордвинов приложил все усилия, чтобы замять дело, и послал Зубову успокоительный доклад, в котором писал: «...Ни бунта, ни провозглашения никакого не было, ниже́ малейшего обстоятельства, показанного в записке господина Яковлева... Слово же жак прибавлено, мыслю я, чтобы возродить больше сомнения по сходству оного с жакобинизмом[187]. Слово жак есть малороссийское: оно значит продажа, разбор; мужики спрашивают друг у друга: как жа́куешь? отвечают: разжа́ковал все, т. е. продал все».

Однако в Петербурге не поверили докладу Мордвинова и его знанию украинского народного языка. Да и трудно было поверить, чтобы люди, собравшиеся «бунтовать», кричали: «Разбор! Продажа!» Слово «жак» в данном случае имело другое, менее невинное значение: «На шарап! Нарасхват!»

И Платон Зубов по воле императрицы секретным ордером на имя Мордвинова предписал: подвергнуть разным наказаниям замешанных в этом деле нижних чинов и офицеров; пятерых же матросов сослать на каторгу — «в работу на Екатеринославский литейный завод....

Шестого ноября 1796 года умерла Екатерина. Число крестьян, «пожалованных» ею в частные руки, приближалось к миллиону. К этому времени (по 5-й ревизии) население России составляло 36 миллионов, из которых, считая с утратившими свободу в прежние царствования, более половины было закрепощено...

Волна крестьянских восстаний прошла по России. Новый император начал приводить крепостных к присяге, чего раньше никогда еще не бывало; крепостные решили, что их переводят в «казну», и стали восставать против господ.

Слухи о якобы близкой воле распространились с удивительной быстротою. Петербургский военный губернатор Архаров, лично обыскивая одного дворового человека, нашел у него в кармане письмо. Человек этот писал в деревню, что скоро-де будет всем крепостным воля, а если этого не случится, он надеется «получить вольность другою дорогою». За декабрь и январь были отмечены волнения крестьян в губерниях Орловской, Вологодской, Московской, Псковской, Новгородской, Ярославской, Нижегородской, Пензенской, Калужской и Костромской.

Помещик Поздеев, сообщая сенатору И. В. Лопухину о восстании крестьян в своем имении, писал: «...К оному бунту и еще две волости присоединились, в которых всех около трех тысяч душ; и если не прислан будет целый полк в губернию Вологодскую для квартирования, то это разовьется далеко. И кроме сих волостей в крестьянах видим явно готовящийся бунт, весьма похожий на Пугачевский, ибо крестьяне имеют оставшуюся от времени Пугачева думу, дабы не было дворян...»

«Спокойство здешнего краю, — писал Поздеев, требует тако́ва екзекутного духа, каков есть государев».

При всем косноязычии этой безграмотной фразы смысл ее был прозрачен: «екзекутный дух» — вот что требовали помещики от Павла I! И он рассылал в десятки мест воинские команды «для покорения тамошних крестьян».

В губерниях Псковской и Калужской крестьяне, «предводимые попами», собирались с ружьями, дубьем, топорами, и сельские священники, в полном облачении, приводили их «ко кресту», беря с них клятву «в единодушном до смерти стоянии».

В Орловской губернии восстал почти весь Севский уезд.

Крестьяне бригадирши Голицыной — в местечке Радогощи — постановили овладеть имуществом помещицы и «разделить его между собою или быть побитыми». Расправились с ними жестоко. Губернатор Митусов писал в своем «всеподданнейшем» рапорте: «... по прибытии туда, не нашед никого из крестьян, пересек кнутом жен их и среднего возраста детей».

Еще горшая участь постигла крестьян села Брасова — в имении графа Апраксина. Там дело дошло до пушек, и 70 крепостных было убито. Их зарыли в общей могиле и на ней поставили столб с надписью: «Тут лежат преступники против бога, государя и помещика, справедливо наказанные огнем и мечом...»

Народ, «добывавший» России новые моря и земли, искал для себя широкой, как море, вольности и пытался вновь «колыхнуть Московским государством», как «колыхали» им Болотников, Разин, Пугачев.


Глава двенадцатая «Чем же их тактика лучше?»

Кто не знает, что за русское произведение вещь у нас охуждается: дай той же вещи имя французское, и вещь, конечно, одобрена.

Радищев


1

Екатерина II еще в 1791 году писала в Париж, барону Гримму: «Злодеи захватили власть и превратят скоро Францию в Галлию времен Цезаря. Но Цезарь их усмирил. Когда же придет Цезарь? О, он придет, не сомневайтесь, он появится!..»

А «цезарь» уже находился в пути.

Артиллерийский поручик ровно через год после «пророчества» Екатерины стал капитаном; в следующем году он уже был подполковником; еще через год — бригадным генералом. Служба в войсках Республики быстро выдвигала людей.

Безвестный офицер Наполеон Бонапарт, который в 1789 году упорно напрашивался в русскую службу, сделал за шесть лет блестящую карьеру: он был уже главнокомандующим Южной армией, сражавшейся на итальянской земле.

К 1795 году французские войска достигли больших успехов. Союзники стали быстро выходить из войны, Первой сделала это Пруссия. Потом генерал Пишегрю занял Голландию, и она была провозглашена Батавской республикой. Заключила мир с Францией Испания, и не просто мир, а союз.

Республика побеждала страны и области. При этом у Голландии она отняла ряд городов, целиком отрезала себе Фландрию, Бельгию и левый берег Рейна.

Лишь на юге борьба велась без успеха. Австрия, стремясь к господству в Италии, вводила в дело все новые силы. Они уже начали теснить французов, но весной 1796 года во главе Южной армии стал Бонапарт.

В несколько дней он покончил с Пьемонтом, за месяц дважды разбил австрийцев, вступил в Милан, заставил Неаполь заключить мир.

Французская армия еще несла на штыках своих отблеск свободы, и ей сдавались один за другим города Италии. Но Бонапарт брал с этих городов контрибуцию, увозил во Францию картинные галереи, монументы, золото, сокровища древних итальянских церквей.

Из Болоньи, Феррары и герцогства Модены он образовал Цизальпинскую республику. К началу следующего года закончил завоевание Ломбардии. Войска противника были разбиты. Австрия готовилась сложить оружие, и Англии грозило остаться одной.

Ей грозило также другое: огонь перекидывался на острова — революция стояла у дверей Британии; в Портсмуте, Плимуте и других гаванях вспыхнуло восстание на военных судах.

Появилась английская «плавучая республика». В Лондоне ждали, что народ поднимется вдоль всей Темзы. Восставшие настаивали на своих требованиях, и корабли их блокировали Лондонский порт.

Между тем сухопутный триумф Бонапарта приближал время, когда море должно было стать ареной решающих битв.

Армии Англия не имела. Ей как никогда нужна была морская победа; необходимо было одержать ее над противником, чтобы вернуть своему флоту силу, которую он утратил много лет назад.

Британский флот состоял из 88 кораблей, и на нем служило больше ста тысяч матросов. Но осторожные инструкции Адмиралтейства сковывали намертво эту боевую мощь.

Четырнадцатого февраля 1797 года адмирал Джервис встретил у мыса Сан-Висенте испанский флот. Англичане прорезали неприятельский строй и отсекли от него отряд судов противника. Действуя против принятых правил, Джервис разгромил испанский арьергард, поставив его между двух огней. Но до того закостенела незыблемость правил, что победителю пришлось представлять оправдания. «Считая, что слава его величества и обстановка, — писал Джервис в донесении Адмиралтейству, — оправдывают меня в отступлении от регулярной системы, я прорезал флот, бывший в линии, выстроенной с крайней поспешностью».

В Англии были склонны считать, что этот адмирал открыл новую эру, хотя открыта она была Ушаковым, за девять лет до Джервиса отступившим «от регулярной системы» и разбившим турок в четырех морских боях.


2

С воцарением Павла ничего не изменилось во флоте; лишь офицеры сменили белые мундиры на зеленые и украсили шпаги серебряными темляками да Севастополь приказано было именовать по-прежнему: Ахтиар.

«Благополучный Севастополь» не остался в стороне от событий. Командиры судов живо обсуждали новости, а Федор Федорович, получив из Петербурга описание боя у Сан-Висенте, в течение нескольких дней разбирал его в офицерском кругу...

В самом конце осени давнишний друг напомнил о себе Ушакову.

— Семен Афанасьевич прибыли! — доложил Федор, против обыкновения своего улыбаясь.

— Кто?! — переспросил Федор Федорович.

— Семен Афанасьевич... капитан Пустошкин... — И Федор широко распахнул дверь в кабинет.

Федор Федорович поднялся навстречу гостю. Они расцеловались.

Пустошкин, слегка пополневший, но все такой же подтянутый и румяный, стоял, опираясь на камышовую трость.

Он с минуту молчал, вглядываясь в лицо Ушакова, затем медленно опустился в кресло и положил трость на стол.

— Назначен капитаном над Севастопольским портом, — сказал он. — Благоволите принять под свое начальство.

— Бесподобно! — воскликнул Федор Федорович. — Поздравляю и весьма рад!.. Давно не видались... — произнес он, смотря на гостя задумчивым взглядом. А кажется — вчера это было: Днепр... Войнович... чума в Херсоне... постройка первых судов...

— Десять лет! — отозвался Пустошкин. — Срок немалый! Да ничего из меня толком не вышло... А вот вы — герой.

— Ну, какой я герой? И для чего вы так о себе говорите?

— Да судите сами!.. Помните беседы наши?.. Вы тогда о новой тактике рассуждали, а я, слушая вас, тоже ведь подвиг совершить мечтал... Ну, а жизнь в другую сторону повернула. В боевых кампаниях почти не участвовал. Пришлось в Херсоне канатную фабрику ставить да на камских заводах делать для флота железные части и якоря.

— Сожалеть вам о том не следует. Якоря и канаты благодаря вам отменно хороши стали. И за границею покупать не надо.

— Так, разумеется, Федор Федорович. Да не того я хотел...

— И все же скажу вам, Семен Афанасьевич, сами видите, сколь полезны ваши труды.

Но Пустошкин молчал, и Федор Федорович добавил:

— А что касается подвига, то, право, еще ничего не известно. Может, и доведется вам совершить его. Время у вас впереди... Кампания того и гляди откроется: французы турок к сему так и толкают. А их генерал Бонапарт, слыхали, что делает? Италию занял, австрийцев разбил бесподобно!..

— Я знавал его еще офицером, — заметил Пустошкин. —В Тулоне встречались... Он мне на память вот эту трость подарил...

Федор Федорович взял лежавшую перед ним трость, рассеянно оглядел ее и отложил, как вещь, не сто́ящую внимания.

— Суворов, — сказал он, — еще четыре года назад говорил мне, что де́ла с французом будет много; может, дойдет и до нас... Так-то, Семен Афанасьевич! — проговорил он с улыбкой. — Стало быть, опять вместе служим?.. Вы сейчас из Николаева?

— Оттуда... Вам от Мордвинова письмо привез.

И Пустошкин протянул Ушакову конверт с большой синей печатью Адмиралтейского правления. Не Федор Федорович не торопился; он поставил конверт перед собой, прислонив его к чернильнице, и сказал, нахмурясь:

— Читать не хочется... Не жду добра...

— Не ладите с ним по-прежнему?

— Хуже прежнего...

— Толков об этом в Николаеве много, — сказал Пустошкин.

— Да, полагаю, немало... Мордвинов меня вообще ни в грош не ставит, искусству моему не верит! Для чего же я должен верить ему?!

Он машинально потянулся к конверту и стал надрывать его.

Пустошкин сказал:

— Что вам, Федор Федорович, до Мордвинова?.. Свобода морская водворена, флот наш и купеческие суда ходят по морям свободно. Вами это достигнуто, искусством вашим. Чего вам еще?

Ушаков покачал головой.

— Заслуга нашего флота — новый образ его действий — скрывается от всего света! Вот что обидно!.. Мордвинов — главный начальник, ему надлежит блюсти нашу славу, а он замалчивает, поступая как турки, коих я четырежды разбил!..

Федор Федорович надорвал конверт. К письму был приложен план какого-то морского сражения с нарисованными на нем черными и белыми ядрышками, изображающими расположение кораблей.

— Ну вот!.. — сказал он, читая. — Так и есть!.. То самое, о чем сейчас говорил вам!.. — И он, просмотрев план и приложенную к нему реляцию, придавил их к столу тяжелой своей рукой.

— Что же вам пишут? — спросил Пустошкин.

— Англичане одержали новую морскую победу — разбили голландцев в сражении при Текселе... Адмирал Дункан двумя колоннами прорезал их строй... Мне предписывается, — он заглянул в письмо, — «план показанного маневра с нужным к нему описанием предложить в конференцию морской тактики», то есть разобрать в заведенных здесь офицерских классах... О сем пишет Мордвинову состоящий при его величестве генерал-адъютант Кушелев, а Мордвинов препровождает для исполнения мне...

Федор Федорович постучал по письму и реляции пальцем.

— Поминаются тут успехи английского флота у острова Доминика и при Сан-Висенте, и в назидание адмиралам пишется так: «Сии презнаменитые победы, выигранные противу обыкновенной и стародавней морской тактики, доказали, что изобретенная лордом Роднеем есть наилучилая...» Но сей адмирал ничего не изобрел!.. Однако приобрел в Англии славу!.. А когда я в Еникальском проливе изобрел резерв и еще кое на что осмелился — надо мною в Херсоне смеялись!.. — И Федор Федорович встал, стукнув по столу кулаком.

Пустошкин впервые видел таким Ушакова; лицо его в гневе сделалось почти страшным — точь-в-точь, как в тот раз, когда он толковал командирам французскую тактику — кушелевский перевод.

— Сан-Висентский бой, — с силой сказал он, — и сражение у Текселя поучительны, любопытны!.. Я не против заморского! Да ведь есть у меня свое, своим умом добытое!.. Я английских адмиралов благодарить не должен! Чем же их тактика лучше?! Разве тем, что она не русская?! Так уж у нас ведется: своего не видим, не ценим, чужому хвалу поем!..


3

А как было видеть и ценить свое, когда отечественные умельцы — выходцы из народа — обычно оставались до конца своих дней безвестными либо «выбивались в люди» случайно, если им вдруг необыкновенно везло.

Таким чудесным умельцем, искусником слесарного дела был слесарь со «Св. Павла» — Иван Полномочный, один из братьев которого где-то служил канониром, а другой, как слышно, «пошаливал» в камских лесах.

Больше пятнадцати лет «скрипел плечами» Иван Полномочный, и никто не заметил его искусства, его природных способностей разбираться в механических штуках; не заметил этого — уж на что внимательный к людям — даже вице-адмирал Ушаков.

И вдруг повезло Ивану: объявили ему чин подмастерья и велели на первом идущем в Николаев судне идти туда. А повезло по той причине, что старый слесарный мастер в Херсоне — Шишкин, который хорошо знал Полномочного, посоветовал начальнику вызвать в Херсон Ивана, так как почувствовал, что ему уже трудно управляться с делом одному.

Для простого матроса перевод из слесарей в подмастерья был важным событием. Полномочный рассказал об этих знаменательных для него днях жизни в бесхитростных записях своего дневника:

«...Вдруг прибегает ко мне в слесарную, в адмиралтейство, генеральный писарь Ушакова — потом вместе служили на корабле, приятель, — я что-то паял в горне, и он меня ударил по плечу. Я оглянулся, а он рассмеялся и поздравляет меня подмастерьем; говорит: «Бросай клещи и сам командуй!» Я напротив ему сказал: «Полно шутить, Афанасий Иванович!» — «А как не веришь, то пойдем со мной». И потащил меня в канцелярию, показал указ... Я с работы пришел в корабельную свою команду... Наши корабельные офицеры узнали и все меня поздравляют; пирог ели, а на другой день меня к присяге привели. Тут меня спрыснули, и закусили офицеры. На другой день я пришел на работу в слесарную, тут приходит Ихарин наш, Федор Иванович, сел на скамейку и скосился — у него такая привычка была, — и говорит мне: «Ваня, отчего это вышло? Я тебя не представлял; верно, ты переписки имел, просил». Я тут божился, что ничего не знаю и никаких моих просьб не было, и он тут сказал: «Я тебя скоро не отпущу, поработай у меня». Проходит две недели; вторично указ экспедиции: прислать непременно на первых судах. Нечего ему делать. И отправили на шхуне новой, идущей в Николаев...

[В Николаеве]... переночевал и пошел явиться господину генерал-цехмейстеру, Петру Федоровичу Герцыгу... Сидит в креслах, парикмахер ему голову убирает пуклями. Он увидел меня, сейчас громко заговорил: «А! Здравствуй, мастер!.. Ну, мастер, говорит, мне тебя рекомендовал старик Шишкин, слесарный мастер: ты хорошо работаешь и грамоте знаешь. Он стар и туп глазами; так я тебя прошу его не оставлять, помогать и слушать его. Я тебя отправлю к нему в Херсон...»

В Херсоне Иван «пристал на квартиру» к мастеру Шишкину, быстро пригляделся к работе и начал в Адмиралтействе «мастеровыми слесарями повелевать».

А вскоре случилось так, что встретил он на улице знакомого доктора — Данилу Самойловича, одного из бесстрашных гонителей херсонской чумы. Вспомнил Иван знойное лето 1784 года, когда лежал он больной, всеми покинутый, в карантинной яме, но штаб-лекарь Зубов навещал его аккуратно, потому что начальник Зубова — Данило Самойлович — о больных не забывал...

Старенький доктор первый узнал Полномочного, остановился, закидал вопросами и, услышав о его удаче, потрепал по плечу. «А я-то в отставке находился — грустно сказал он. — Шесть лет был не нужен... А теперь на Тамани и в Фанагории снова моровая язва, вот и вспомнили обо мне — на чуму шлют...»


4

В последний год жизни Екатерины велись приготовления к войне с Францией. Уже был заключен договор с Англией, и туда отправилась вспомогательная эскадра вице-адмирала Ханыкова. Суворов, удостоенный наконец жезла фельдмаршала, принял командование Новороссийской армией и, находясь в ее штаб-квартире — Тульчине, усиленно обучал войска.

Там, в строевых занятиях, в работе над войсками тульчинского сбора, окончательно сложилась его система военного воспитания — великая «наука побеждать».

Но Павел, вступив на престол, отменил французский поход, отозвал из английских вод русскую эскадру и объявил, что Россия должна отдохнуть от беспрерывных войн Екатерины. Заодно он пытался отменить и суворовское военное искусство, начав перестраивать армию на прусский образец.

В истории России это происходило вторично. Петр III уже однажды стеснил войска пагубной немецкой муштрой. Теперь его сын возрождал эту муштру, косы, букли, власть кабинетных диспозиций — все, что убивало вольный воинский дух.

Близ Павловского дворца была терраса, с которой новый император мог видеть всех часовых, во множестве расставленных вокруг. С зрительной трубкой в руках наблюдал он за местностью с этой террасы и то к одному, то к другому часовому посылал лакея с приказом: застегнуть или расстегнуть пуговицу, выше или ниже держать ружье.

Павловский солдат носил широкий и длинный мундир с фалдами, узкие короткие штаны, треугольную шляпу, напудренную косу, перевитую черной лентой с бантом, чулки, подвязки и лакированные башмаки, которые мешали ходить.

Форма одежды гатчинских войск Павла I была скопирована с прусской и поражала необыкновенной пестротой: полк от полка отличался цветом воротников и обшлагов — красных, розовых, оранжевых, белых; были и такие невероятные по своим названиям и оттенкам цвета́, как абрикосовый, селадоновый (зеленый), железный (синий), дикий (темно-серый), изабелловый (бледно-соломенный), кирпичный. Один молодой человек, увидев приятеля в новой павловской форме, сказал: «Здравствуй, прекрасная маска!» — и угодил за это в Сибирь.

Изданный по повелению Павла Устав 1796 года был буквальным переводом с прусского. Статья 47-я главы 3-й этого Устава гласила: «Надлежит солдатам, маршируя, иметь вид настоящий солдатский, голову и глаза иметь направо. Если мимо кого маршируют, то на ту особу глядеть. Тело держать прямо, не сгорбившись, маршировать вытянутыми коленами, вместе поднимать ноги, носки иметь вон; сомкнувшись плечо к плечу, маршировать прямо, порядочно держать ружье, скобку прижать к телу так, чтоб ружье не могло шевелиться, а правую руку опустить по правую сторону и держать недвижимо. Когда солдат не по вышеписанному марширует, то всегда будет похож на мужика».

Суворов понимал дисциплину как «милую солдатскую строгость» и резко отзывался о «прусских затеях» Павла, считая их великим злом. Он видел беспощадную ломку армии, достигшей в предыдущее царствование небывалых успехов, и упорно сопротивлялся новым уставам. Павел писал ему: «Приводи своих в мой порядок, пожалуй». Но Суворов держался своего порядка: изменить ему он не мог.

Они сам был стеснен — лишен штаба и многих присвоенных ему прав главнокомандующего. 11 января 1797 года он записал в своем дневнике:

«Сколь строго, государь, ты меня наказал за 55-летнюю прослугу. Казнен я тобою штабом, властью производства, властью увольнения от службы, властью отпуска, знаменем с музыкою при личном карауле, властью переводов. Оставил ты мне, государь, только власть указа 1762 г.»[188]

И в тот же день обратился к царю с просьбою уволить его «на сей текущий год».

Ему было отказано.

Затем последовали два предостерегающих рескрипта и выговор в приказе по армии.

Суворов подал прошение об отставке.

Шестого февраля он был отставлен и сослан в Боровицкий уезд, в село Кончанское, где за ним учредили надзор.

С этой целью в Кончанское прибыл коллежский асессор Николев. Фельдмаршал встретил его, одетый в канифасный камзольчик; одна нога в сапоге, другая — в туфле; быстро спросил:

— Зачем здесь? Откуда?

— Проездом в Тихвин, — соврал Николев.

— Я слышал — ты пожалован чином, — продолжал Суворов. — Выслужил, выслужил! — повторил он, усмехаясь. — Продолжай эдак поступать, еще наградят!

— Исполнить волю монаршую — первейший долг верноподданного, — пытался защищаться Николев.

Суворов ледяным тоном отрезал:

— Я б сего не сделал, а сказался б больным!..

До какой степени Павел боялся Суворова, то есть его влияния в армии, видно из секретного донесения Николева в Петербург: «...Я имел в повелениях своих тысячу душ корел, из коих весьма малое число по-русски худо разумеют, а посему почти возможности нет усмотреть, чтоб он не мог тайно отправить от себя кого с письмами или для другого чего, также и на оные ответы получать».

Лишенный друзей, отрезанный от внешнего мира и окруженный тысячью соглядатаев, провел Суворов около года в Кончанском. Потом Павел попытался протянуть ему руку и вызвал его в Петербург.

Но примирения не состоялось. Суворов по-прежнему осмеивал новые порядки; на первом же дворцовом разводе караулов он выкинул штуку: уехал, не дождавшись конца (несмотря на присутствие императора), громко сказав: «У меня брюхо болит...»

У него болела душа. За армию, за русское военное искусство. И его горечь усиливалась от сознания, что новое в это время рождалось на Западе; а Россия должна была отставать.

Он проводил часы за чтением иностранных газет и журналов. В столице и возвратившись к себе в Кончанское пристально следил он за успехами армий, отбросивших все старые каноны войны...

Конец XVIII века ознаменовался глубоким кризисом линейного строя, этого порождения наемных армий западноевропейских стран.

Но армия французской революции уже не знала наемников. 12 августа 1793 года собрание избирателей в Париже составило наказ Конвенту: «Обратитесь с призывом к народу. Пусть народ поднимется всею своею массою. Он один в состоянии уничтожить столько врагов».

Успех мобилизации превзошел все ожидания: за два месяца было набрано 450 тысяч. Сотни кузниц в столице изготовляли оружие в церквах, монастырях, домах бежавших вельмож. Февральский декрет 1794 года обязал граждан откапывать в подвалах селитру для производства пороха. «Пусть все граждане Парижа превратятся в физиков и химиков и откапывают элементы молнии против разбойников — попов и королей», — гласил декрет.

Оборона страны стала делом народа. Появилась революционная армия; вместо линейной тактики она выдвинула иную, которая была несравненно более гибкой и передовой. Армия сделалась подвижной. Республиканские войска не имели громоздких обозов. Их легкие корпуса передвигались необычайно быстро. Они не осаждали замков, ибо живые стены армий торжествовали над мертвыми стенами крепостей.

«Иной корпус, — описывает французскую республиканскую армию современник, — завидует другому за то, что тот был чаще посылаем в огонь; полки ревнуют один другого, ропщут, жалуются, подают формальные просьбы и даже интригами стараются добиться того, чтобы быть поставленными на опасных постах».

Французы смело шли в штыковую атаку; наступали колоннами; сосредоточивали превосходящие силы в направлении главного удара; они не знали парадной выправки, зато обладали быстротой и сообразительностью и умели драться в одиночку — действовали в рассыпном строю.

То было наследие первых лет революции, когда охваченная воодушевлением Франция создала революционную армию.

Войска Директории сохранили это новое искусство, и его в большой степени унаследовал Наполеон...

Суворов внимательно следил за победоносным движением французов. В их действиях он узнавал свое, русское, суворовское и румянцевское, не раз испытанное уже в бою. Тот же штыковой удар, та же быстрота и натиск, колонны и рассыпной строй, то же сосредоточение превосходящих сил в направлении главного удара, — все это на протяжении двух последних войн с турками с успехом применяли русские войска.

«Французы, — писал Суворов, — заняли лучшее от нас, мы теряем».

Это стало историческим фактом: по сравнению с военным искусством революционной Франции военное искусство крепостной России, не знавшей наемных армий, было и более ранним и не менее передовым.

Суворов с жадностью перелистывал иностранные газеты...

Французы имели еще одно преимущество — топографические карты Европы, подобных которым не было нигде.

Тридцать лет трудилось над ними французское военное министерство. Секретные карты с необычайной подробностью изображали местность, и не только поля, леса, реки и горы, но даже проселочные дороги и тропинки. Республика пустила это сокровище в ход. Ее даровитые полководцы сделали его основой своих военных планов. Тысячи генералов за годы революции исчезли бесследно. Но появились новые. Массена, Моро, Пишегрю, Гош, Бертье, Шампионне вписывали в историю свои имена.

Уже была выбита из войны Австрия. Папская область в Италии стала Римской республикой, Швейцария — Гельветической.

Все эти успехи были связаны с именем Бонапарта.

И Суворов, следя за ними из своего русского далека, качая головой, поговаривал: «Помилуй бог... широко мальчик шагает... пора, пора унять его!..»


5

В итальянской деревне Кампо-Формио 7 октября 1797 года Бонапарт продиктовал Австрии мир.

Ей пришлось потерять многое, но она утешилась, ибо противники поделили Венецианскую республику; при этом Австрия получила Далмацию, город Венецию и левый берег реки Эч.

Французы же из венецианских владений захватили Ионические острова и несколько крепостей в Албании. Это был захват Бонапартом важных позиций на Средиземном море. «Острова Корфу, Занте и Кефалония, — доносил он Директории, — важнее для нас, чем вся Италия вместе». Он открывал себе дверь на Балканы и становился соседом Турции, которая уже склонялась вступить с ним в союз.

Ее дружба с Францией была многолетней. Французские инженеры сооружали в Константинополе доки, работали у турок на оружейных заводах, строили Порте на ее же верфях превосходные корабли.

Французы, приезжавшие в Константинополь, пользовались особым покровительством турок и даже устраивали в городе республиканские демонстрации. Однажды, когда они слишком расшумелись перед окнами австрийского посольства, его драгоман отправился жаловаться Мустафе-Решиду, министру иностранных дел.

— Накажи бог этих французов! — сказал драгоман. — Помилосердствуйте, эфенди, прикажите им хотя бы снять с головных уборов кокарды!

— Э, друг мой! — равнодушно ответил министр. — Сколько раз мы вам разъясняли, что Оттоманская империя — государство мусульманское. У нас на такие значки не обращают внимания. Подданных дружественных держав мы считаем гостями. Что они хотят, то и надевают. И если они наденут себе на головы даже корзины для винограда, мы и тогда не обязаны спрашивать, почему они поступили так...

Весной в Севастополе стало тревожно.

Приезжавшие из турецкой столицы моряки говорили:

— В цареградском адмиралтействе много французов, которые носят полосатые бантики на шляпах, и их весьма уважают. Впрочем, соблюдается тишина, и по наружности против русских ничего не заметно.

Но те же моряки утверждали, что турки неизвестно зачем вооружили сорок два корабля.

Вызывали также тревогу известия о приготовлениях французского флота в Тулоне. Был слух, что он под турецким флагом войдет в черноморские воды. Во Франции действительно готовилась экспедиция; однако истинного назначения ее никто не знал.

Покончив с Австрией, Бонапарт решил нанести удар Англии. В Тулоне, Бресте, Рошфоре и Лориане снаряжалась армия вторжения. Она должна была пересечь на судах море и совершить прыжок на острова.

Английский флот следил за противником. Более шестидесяти кораблей стерегли французские порты, готовясь сорвать любой неприятельский план.

Превосходство англичан было слишком явным, и к весне 1798 года Бонапарт отказался от своей затеи. Он принял другое решение: завоевать подвластный туркам Египет и оттуда угрожать британским владениям в Индии. Это была чистая авантюра, но такого броска никто не ожидал...

Англичане считали, что французы скорее всего нанесут удар по островам из Бреста, и держали близ него свои главные силы. Контр-адмирал Нельсон с небольшой эскадрой из трех кораблей крейсировал между берегами Испании и Сардинии. 8 мая буря повредила его корабли.

В ту же ночь Наполеон вышел из Тулона в Египет. Четыреста транспортов под охраной кораблей и фрегатов двинулись с десантом к африканскому берегу.

В это время Нельсон исправлял повреждения. Вскоре его эскадра была усилена одиннадцатью кораблями, и он прибыл к Тулону. Там он узнал, что французский флот ушел.

Между тем войска Наполеона достигли Мальты и овладели ею без боя. Оставив на острове гарнизон, Бонапарт двинулся дальше — к Александрии. Стремясь сохранить свой план в тайне, он истреблял встречные суда.

А Нельсон искал его в Архипелаге. 9 июня он узнал, что тулонская экспедиция назначена в Египет, и пустился за нею в погоню. 11 июня ночью английский флот прошел на расстоянии всего лишь шестидесяти миль от французского, следуя почти параллельным курсом. Англичане тоже шли к Александрии. 17-го они уже были там.

Но они не нашли французов: их флот еще находился в пути, и Нельсон обогнал его на сутки. Теряясь в догадках, он метнулся к Сицилии, а Бонапарт 18 июня высадился вблизи Александрийской бухты и начал завоевание «страны пирамид».

Ему удалось беспрепятственно доставить войска в Египет потому, что командиры английских фрегатов увлеклись в это время весьма прибыльным делом: рассеявшись по морю, они захватывали французские торговые суда и находившийся на них груз.

Не имея помощи от своих фрегатов, Нельсон потерял из виду противника и в течение месяца не мог отыскать его след. У него был приказ идти на поиски всюду — «по Средиземному и Адриатическому морям, в Морею, Архипелаг, даже в Черное море». Только в конце июля, убедившись, что французы в Египте, он устремился туда вторично. За это время Наполеон успел продвинуться вверх по Нилу и захватил Каир.

Двадцать первого июля утром с английской эскадры увидели минареты Александрии. Два порта — старый и новый — были заставлены судами. На городской стене развевался французский флаг.

Нельсон остался на взморье. Его передовые корабли приблизились к гаваням и показали сигналом, что на рейдах одни транспорты, военных же судов нет.

Но три часа спустя один из английских кораблей обнаружил французскую эскадру. Она стояла на якоре в Абукирской бухте, в двадцати милях восточнее Александрии. Англичане при хорошем попутном ветре тотчас пошли на восток.

Нельсону было сорок лет. Еще мальчиком начал он службу во флоте, но переносил море с трудом — постоянно испытывал морскую болезнь. Небольшого роста, невзрачный, со светлыми спутанными волосами собранными в пучок на затылке, он имел привычку надувать и оттопыривать губы, устремив в пространство задумчивый взгляд.

В два часа дня французы увидели английскую эскадру, идущую под всеми парусами. Она была не в строю, и хотя некоторые ее корабли сильно отстали, тем не менее англичане спускались на французский флот.

Он стоял далеко от берега, растянувшись на полторы мили. Это были корабли, фрегаты и бриги адмирала Брюэса, доставившие в Египет десантные войска.

Англичанам повезло: Брюэс не выслал дозорных судов в море и теперь расплачивался за свою оплошность: его экипажи занимались ремонтом и батарейные палубы были завалены корабельным имуществом; мало того: около трех тысяч матросов находились на берегу, посланные за пресной водой.

Брюзс созвал военный совет. Было решено принять бой на якоре, так как бывшие налицо люди не управились бы на батареях и с парусами, а находившиеся на берегу не могли скоро вернуться: им мешала сильная зыбь.

Считая, что атака может быть произведена англичанами только с правого борта, Брюзэс приказал перегрузить загромождавшую палубы утварь на левый, обращенный к берегу борт. Он втайне надеялся ночью уйти в Корфу, полагая, что противнику понадобится часа четыре, чтобы начать атаку, а в сумерках он не решится завязать бой.

Бухта была для англичан незнакомой. Идти по ней надлежало осторожно. Командиры Нельсона медленно продвигались в неизвестном фарватере, все время измеряя глубины — бросая лот.

Солнце садилось. Англичане приближались к противнику. Уже был виден берег, опоясанный рифами. Бурун взлетал над ними пенной грядой.

Лоция предупреждала мореплавателей об Абукире: «Если день склоняется к вечеру, поворотите в море». Лоция не была принята во внимание. Багровый африканский закат уже охватывал небо, когда Нельсон вошел на рейд.

Ветер дул вдоль неприятельской линии. 13 французских кораблей стояли на якоре; между ними и берегом — второю колонною — фрегаты и мелкие суда.

Головной английский корабль обогнул отмель. Он прошел между берегом и французами и занял позицию с левого борта противника. Его примеру последовали четыре шедших за ним корабля.

На шестом корабле — «Вангарде» — находился Нельсон. Он поднял сигнал, одобряющий маневр командиров, и повел свои остальные суда по правому борту, отрезая со стороны моря вражеский авангард.

Нельсон рисковал многим, идя на этот маневр. Спускаясь по ветру, его корабли двумя колоннами должны были охватить голову французского флота и поставить ее в два огня. Они сами могли оказаться в ловушке, если бы неприятельский авангард оказал своим товарищам помощь. Но он находился под ветром; сняться с якоря и подойти к головным судам было трудно. И Нельсон рисковал флотом, надеясь, что противник не осмелится предпринять трудный маневр.

Половина атакующих судов устремилась между берегом и неприятельским флотом. Это напоминало Калиакрию, и Нельсон, в сущности, повторял Ушакова, повторял прием атаки, предпринятой Федором Федоровичем за семь лет до того, в 1791 году.

Тогда, у мыса Калиакрия, Ушаков точно так же начал сражение с турецко-алжирской эскадрой, не перестраиваясь из походного порядка в боевой и пройдя между берегом и судами противника. Только малочисленность его кораблей не позволила ему поставить неприятеля в два огня.

Быстро темнело. Сражение началось в сумерках. Для опознания своих судов во мраке англичане подняли на гафелях по четыре фонаря.

Правый борт французского флота оказал яростное сопротивление. Брюэс успел вызвать людей с фрегатов; возвратилась также часть матросов с суши и заняла свои места. Но левый борт бездействовал. Совершенно заваленный корабельной утварью, он был небоеспособным и молчал.

Зато английские карронады громили оба французских борта. Их ядра не оставляли обычных пробоин, но сокрушали дерево, как таран. На ближней дистанции они были особенно смертоносны. Вдобавок противника подавляла их скорострельность: у французов уходило на выстрел три минуты, у англичан — одна.

Брюэс был ранен в самом начале боя. Но он не позволил унести себя со шканцев и вскоре погиб.

Между тем подветренный арьергард французов не принял участия в бою, продолжая стоять на якоре. Командовал им контр-адмирал Вильнёв.

Около восьми часов самый большой французский корабль «Л’Ориан» загорелся и затем взлетел на воздух.

В десятом часу сдались четыре головных неприятельских корабля.

Вильнёв продолжал оставаться зрителем. Он видел плен и гибель товарищей и не собирался прийти им на помощь. Он ждал приказаний, не отваживаясь на маневр, требовавший большой смелости. Он был моряком, о котором Наполеон сказал впоследствии: «Ему нужны шпоры, а не узда...»

В душной тьме, почти у самого устья Нила, шел бой за Средиземное море. Горели и гибли суда Брюэса. К третьему часу ночи был закончен их разгром.

Французы потеряли одиннадцать кораблей и два фрегата; уцелел лишь не сделавший выстрела в течение всей битвы их арьергард. Англичане, порядком пострадавшие, до утра оставили его в покое. Но когда на другой день они начали атаку, Вильнёв снялся с якоря и бежал...

Корабль «Леандр» был послан Нельсоном в Гибралтар с донесением о победе. Он был перехвачен одним из кораблей Вильнёва, ушедшим еще ночью из Абукирской бухты, — быстроходным и сильным «Женерё». Семьдесят четыре пушки встретили «Леандр», имевший всего пятьдесят четыре орудия. Завязался бой, закончившийся победой французов. Они заставили английский корабль сдаться и увели его в Корфу как приз.

В ночь на 22 июля 1798 года Наполеону впервые изменила удача: французским войскам был отрезан путь из Египта; англичане утвердились на Средиземном море, и адмирал Джервис (уже именовавшийся лордом Сан-Висентом) демонстративно перенес свою штаб-квартиру в Гибралтар.


Глава тринадцатая Экспедиция Бонапарта исчезает, как дым

Увидят, каковы русские и в малом числе.

Метакса


1

Федор Федорович сидел за столом и занимался странным делом — разбирал старые гвозди. Ржавые, истлевшие, они рассыпа́лись от прикосновения и оставляли на пальцах красноватый прах.

Постукивая гвоздем о гвоздь, он испытывал их один за другим и так перебрал несколько дюжин. Потом отряхнул с ладоней ржавчину и громко сказал вслух:

— Теперь все равно, впрочем...

У него больше не было времени заниматься гвоздями, перепиской с Мордвиновым и Адмиралтейств-коллегией. Он торопился в дальний и не совсем обычный путь.

Ушаков недавно возвратился из плавания — надо было переменить корабли и пополнить запасы. В Севастополе его ожидало «высочайшее» предписание.

Указ Павла лежал на столе:

«По получении сего имеете вы со вверенною в команду вашу эскадрою немедленно отправиться в крейсерство, около Дарданеллей, послав предварительную авизу[189] из легких судов к министру нашему в Константинополе г-ну тайному советнику Томаре».

Русский флот готовился помочь туркам против французов и, если понадобится, идти в Архипелаг и к Ионическим островам...

Федор вошел в кабинет. Он уже едва двигался. Брови его совсем побелели, а кожа темных жилистых рук стала еще темней.

— Ну как, собирать в дорогу? — глухо спросил он.

— Собирай, Федор. Завтра уходим. И на сей раз далеко.

— Надолго, стало быть...

— Может, на год, может, и больше. Сказать сейчас невозможно.

— Это куда же? В какую даль странствие-то?

— Сперва к туркам, потом к грекам, а случится — и во французские воды заглянем... — Тут Федор Федорович подумал, что он, быть может, больше никогда не увидит Федора, и добавил: — Хочешь, возьму тебя с собой?

— Нет уж, батюшка... — И старик покачал головою. — Ветхий я стал. Куда мне по чужим морям ездить?.. За домом бы доглядеть, тебя дождаться... С своей земли нипочем не сойду!

— А дом-то я заложил... — тихо сказал Федор Федорович. — Эскадру снарядить было не на что... Казенных денег, сам знаешь, сколько ждать надо...

Он как бы оправдывался перед Федором и, говоря это, искоса на него поглядывал, ожидая, что старик вот-вот взорвется. Но тот промолчал и, немного постояв, вышел с совершенно мирным и равнодушным лицом...

Федор Федорович принялся собирать нужные для дальнего плавания вещи.

Он отложил кое-какие газеты и книги; три подзорные трубы; только что присланные ему карты архипелагского атласа; увидел на столе флейту — отложил и ее.

Потом развернул одну из карт и провел пальцем черту от вод Архипелага до острова Корфу.

Слова Суворова сбылись: начиналось «дело с французом». Этого следовало ожидать, к этому шло на протяжении последних лет.

Павел, сначала стремившийся сохранить мир с Республикой, постепенно изменил отношение к ней.

Он дал приют в Митаве королю-беглецу Людовику XVIII и принял на службу многих французских эмигрантов. Это было вызовом.

Когда французы заняли Ионические острова, они арестовали русского консула на острове Занте. Это уже был разрыв.

Теперь шли переговоры России и Англии о возобновлении договора, заключенного при Екатерине. К союзу собиралась примкнуть Австрия. Бросок Бонапарта в Египет нарушил его дружбу с Турцией, и она также готовилась объявить французам войну.

Союз с Портой еще не был скреплен, но она уже просила о помощи, и Ушаков должен был поспешить к Босфору. Он имел, однако, приказ соблюдать «великую осторожность» и не вступать в Пролив, пока не будет согласия турок на свободный проход туда и назад.

Ушаков разглядывал карту, соображая сроки и расстояния, намечая план действий в ионических водах. Углубившись в это занятие, он не заметил, как снова вошел Федор и положил на стол небольшой узелок.

— Возьми, батюшка! — сказал он так, словно, прося об этой чести, боялся, что ему откажут. — За пятнадцать годов скопил я малость... Пусть и моя денежка на флот пойдет.

Федор Федорович был растроган. Он порывисто встал с намерением обнять Федора и ответить ему признательным, задушевным словом, но тут в прихожей зазвенел колокольчик, и старик побрел открывать...

Это был Метакса. Теперь уже лейтенант, он держался с еще большей, чем прежде, уверенностью и, казалось, щеголял своей выдержкой, несколько странной для его молодых лет.

— Прошу садиться! — встретил его Ушаков. — Не взыщите — беспорядок у меня: укладываюсь...

В руках у Метаксы были иностранные газеты и пачка бумаг.

— Все статьи политические, — деловито сказал он, — я просмотрел. Местам особо важным составлены экстракты и сделаны переводы.

Федор Федорович одобрительно кивнул головою.

— Я надеюсь, что в нынешнем плавании вы окажете немалую пользу знанием языка и обычаев тех мест.

— Сколь силы мои позволят... — скромно ответил Метакса и покосился на стол, где кучею лежали ржавые гвозди.

— Не подумайте, что этот дрязг я беру с собою, — сказал Федор Федорович, поймав его взгляд.

— Нет, я догадываюсь...

— Догадаться нетрудно... Я собрал таких гвоздей множество и намеревался послать в Петербург, дабы знали, на чем флот держится и каково меня здесь снабжают... При ремонте судов все гвозди, какие есть, рассыпаются!.. Да теперь уже поздно о сем стараться, и я намерение свое отложил.

— Но мы снимемся в срок?

— Завтра, в час, мною назначенный... Выходим при крайнем недостатке всех припасов!.. А кампания предстоит бесподобная!.. — Лицо Ушакова стало вдруг бодрым, совсем моложавым. — Русский флот в союзе с турецким будет сражаться вдали от своих берегов!

— Я слышал, — сказал Метакса, — будто и войска наши идут за границу. Вступает снова в войну Австрия, и ей в помощь посылается русский корпус.

— Да, — подтвердил Федор Федорович, — воевать будем за рубежами. И я рад, что отдохну наконец от здешних утомительных обстоятельств, бесполезной траты бумаги и душевных сил... Вы, Егор Павлович, — продолжал он с горечью, — всего ведь не знаете. Неизвестно вам, что я вынес, прежде чем стал начальствовать флотом, и какие сейчас претерпеваю обиды... А жаловаться некому!.. Вице-президент Адмиралтейств-коллегии Кушелев — человек пустошной. Он сюда, изволите видеть, наказ прислал, наставление, как мне действовать против французского флота: буде войдет в Черное море — выждать, пока рассеется бурею, а затем разбить по частям...

— А ежели бури не будет? — лукаво спросил Метакса. — Тогда как же?

— Тогда не препятствовать неприятелю и допустить его к берегам нашим. Так надо понимать!

И Федор Федорович умолк, сдвинув брови и выпятив подбородок.

Метакса быстро сказал:

— Но французский флот не появится в наших водах.

— Судя по нынешнему поведению турок — вряд ли.

— Скорее, придется идти в Средиземное море и, пожалуй, — к Мальте.

— Сражаться за Мальтийский орден? Вы полагаете — так?!

— Почти уверен... Мальта захвачена Бонапартом, а его величество Павел Петрович объявил себя покровителем ордена и дал торжественное обещание восстановить его.

Федор Федорович с недоумением посмотрел на лейтенанта.

— Но ведь орден сей — католический. Как же может покровительствовать ему русский царь?

— Тут причиной — политика... Из экстракта, составленного мною по иностранным газетам, ваше превосходительство, легко сможете себе все уяснить... Орден мальтийских рыцарей состоит из древнейших дворянских родов почти всей Европы и как бы представляет их старинные права. Имения ордена во Франции конфискованы. Множество французских эмигрантов бежало на Мальту, и всем им был оказан радушный прием. Ныне твердыня их взята французами, и русский император решил прийти ей на помощь. Принимая в свою опеку сей важнейший остров Средиземного моря, он становится защитником европейского дворянства, его верховным главой.

— Вот оно что!.. — как бы думая о другом, произнес Федор Федорович. — А все же Ионические острова меня более привлекают. Там единоверное нам население — греки, униженные, порабощенные. А Мальта — ее как в тумане вижу... Впрочем, пойду и туда, ежели будет указ...

Он сложил карту архипелагского атласа и уставился на Метаксу испытующим взглядом.

— Егор Павлович, скажите мне правду: не сомневаются в кампании командиры?

— Нет, такого не примечал.

— Я потому вас спросил, что корабли худые и во всем недостаток, а главное — людей у нас для высадок мало... Но я писал, добивался!.. И мне прислали солдат морских, да не много — всего тысячу семьсот человек.

— Об этом толкуют...

— Вот видите! — с грустью сказал Федор Федорович. — Что ж... Лучше мне знать истину...

— Не далее как сегодня... — медленно произнес Метакса.

Ушаков слушал его с тревогой.

— ...говорили при мне... — и лейтенант вдруг улыбнулся, — что людей мало, меньше, чем следует, но увидят, каковы русские и в малом числе...


2

Павел I на другой же день по своем воцарении освободил из тюрьмы Новико́ва, а вскоре «милости» императора удостоился и сосланный в Сибирь Радищев: было повелено вернуть его из ссылки, с тем чтобы он поселился в селе своем Немцове — под Малоярославцем, на большой Калужской дороге, в ста шестнадцати верстах от Москвы.

Из Немцова Радищев написал в Псков — сводному брату своей второй, умершей в Сибири жены — Александру Андреевичу Ушакову:

«Любезный мой друг и брат Александр Андреевич!..

...Спутница верная моего бедствия, друг мой Елизавета Васильевна, сестра твоя, скончалась в Тобольске. Я истинно могу сказать про себя, что я осиротел. Ах, любезный мой, если можешь верить моему слову, то верь, что я несчастливее себя теперь чувствую, нежели как то я был в Илимске. Давно принимался я за перо, чтоб известить вас о сем несчастном для меня приключении, но сил на то недоставало, и если бы случилось тебе увидеть меня в постороннем месте, то бы ты меня не узнал.

Я виноват перед тобою, охотно в том признаюсь. Я тебе должен, но что прискорбнее, что и по возвращении не могу удовлетворить тебя. Дела мои нахожу в величайшей расстройке, и долгу не уплачено почти ничего...»

Александр Ушаков отвечал Радищеву:

«Любезный друг и брат Александр Николаевич.

Письмо твое из Немцова, от 25 протекшего июля писанное, получил я 27 августа. Не знаю, где бы оно могло задлиться. Содержание оного первоначально порадовало, а в продолжении поразило до бесконечности душу мою. Не так смерть милой моей сестры мне была бы прискорбна, если б она не сопряжена была уже со днями свободы твоей и приближения жизнию с нами... Верно, мой милый друг, что твое состояние настоящего времени паче тягостно со всех сторон. Но подкрепи измученное человечество[190] твое: оно, как ты пишешь, уже более тебя не изображает. Помни, что твои дети от бытия твоего зависят. Они еще не сиры, когда ты существуешь на земле. Им зрение тебя есть лучшая опора в жизни; береги себя, мой друг, для всех нас, приемлющих в тебе участие...

Забудь, что ты мне должен деньгами, а помни, что ты должен мне сбережением своего здоровья. Вот одно, чем заплатить можешь нелестно тебя любящему...

Жена моя и ребятишки обнимают, целуют тебя...»

Павел I «простил» Новико́ва и Радищева не из каких-либо гуманных или же либеральных побуждений, а из ненависти к своей предшественнице Екатерине, из желания показать, что он лучше ее.

Но лучше он не был. Одни возвращались из ссылки; на смену им отправлялись туда другие. По-прежнему оставался неразрешенным крестьянский вопрос. «Везде бьют палкой, — писал о павловском режиме А. И. Герцен, — бьют кнутом, тройки летят в Сибирь, император марширует, учит эспантоном. Все безумно бесчеловечно, неблагородно; народ по-прежнему оттерт, смят, ограблен, дикое своеволие наверху...»

Секунд-майор Пассек, арестованный в 1794 году за противоправительственные стихи и переписку книги Радищева, был вскоре освобожден. Генерал-прокурор Самойлов, лично допрашивавший Пассека, вырвал у него признание, пообещав ему свободу. И генерал-прокурор действительно предоставил ее узнику, но ненадолго: в декабре 1796 года секунд-майора арестовали вторично, обвинив его в заговоре против Павла и распространении среди офицеров запретных книг.

Пассека заточили в Динамюндскую крепость (позднейший Усть-Двинск) под Ригой. В начале 1797 года он написал императору Павлу письмо. Пассек доказывал в нем, что «язвительные сочинения» не являются преступлением и что запрещать их не следует, так как «умы почувствуют притеснение», а «невежество опровергнет дарования разума» и отнимет охоту писать.

Павел оставил прошение без последствий, объявив, что «участь господина Пассека есть достойная награда его деяний и образа мыслей». Юный вольнодумец был обречен томиться в тюрьме долгие годы. Там он написал завещание, в котором «сделал предел» собственной помещичьей власти, освободив принадлежащих ему крепостных.

А в это самое время его друг — отставной полковник А. М. Каховский — организовал в своем смоленском имении Смоленичах тайный политический кружок. В него вошли недовольные Павлом I офицеры расположенных в Смоленской губернии С.-Петербургского драгунского и Московского гренадерского полков, а также представители местного чиновничества.

Кружок этот явился прообразом будущих тайных обществ декабристов. Каждый участник его имел особую кличку, и никто из них не пользовался услугами почты. Собираясь у Каховского, члены кружка читали запрещенные русские и иностранные книги, в том числе — по-видимому — и «Путешествие из Петербурга в Москву» Радищева. На этих тайных собраниях осуждались порядки, заведенные Павлом I в армии, и разрабатывался план его убийства. В ноябре 1798 года заговор был раскрыт.

Во время следствия выяснилось, что Каховский пытался убедить А. В. Суворова двинуть на Петербург войска и покончить с императором Павлом, причем великий полководец был осведомлен о планах подпольщиков, но, сочувствуя им, не счел возможным их поддержать.

Во время обыска у Каховского нашли склад оружия и шесть пудов пороха. Он был навечно заточен в ту же Динамюндскую крепость, где сидел Пассек, с которым в это же время поддерживал тесную связь другой Пассек, Петр Петрович, двоюродный брат первого, будущий декабрист.


3

Уже полгода находился Радищев в Саратовской губернии — в селе Верхнем Аблязове, у своих престарелых родителей. Павел разрешил ему повидаться с ними только один раз.

Радищев приехал в Аблязово ранней весною. Николая Афанасьевича дома не было — он жил уединенно, на пасеке, в пяти верстах от имения. Мать лежала, разбитая параличом.

Радищев отправился на пчельник; отца он нашел подле ульев, отпустившим бороду, в простом, подпоясанном ремнем кафтане. Николай Афанасьевич пробежал пальцами по лицу и волосам сына, но взгляд его не оживился при этом. Он был слеп...

Ранняя, холодная весна вскоре свалила с ног Радищева: перемежающаяся лихорадка, вывезенная им из Сибири, трепала его долго. Потом потянулись скучные дни, «похожие один на другой». Соседи-помещики не интересовали Радищева, и, если приезжали в Аблязово, он не стремился завязать беседу. Да и с кем было говорить? С чудаком помещиком, скупавшим крестьян отменно малого роста, или с другим — зверем и самодуром, который кормил своих крепостных из корыта, наливая туда щей?..

Книги стали почти единственными его друзьями и собеседниками: из древних авторов — Вергилий, из новых — Клопшток и Меркель; затем «Труды» Вольного экономического общества, «Элементы химии» Фуркруа и все новинки по агрономии: Болотов, Самборский, Комов, Рычков.

Аблязовский чернозем — тучные земли по берегам местной речки Тютнарки — привлек внимание Радищева, и мысли о сельском хозяйстве постепенно завладели им.

«Человек принимает оттенок окружающих его предметов, — писал он из Аблязова А. Р. Воронцову, — и я только и читаю и говорю о земледелии».

Но он еще интересовался сельским хозяйством практически и делал опыты с землею, изучая тютнарский чернозем.

Он подметил, что цвет «почти всех вещей» зависит от железа, ибо оно дает «траве зеленость, румянец розе, небесную синеву васильку». Опыты открыли ему, что почва в Аблязове очень железиста и что она почти мгновенно пропитывается водой. Затем он вспомнил: в серую почву Немцова, в Калужской губернии, вода не так скоро проходит... Так родилась мысль о связи между водопроницаемостью почвы и ее плодородием. «Чем вода лучше и скорее проницает землю, — записал Радищев, — тем она лучше дает плод».

Перед глазами его стояли серые, скудные земли Немцова и немцовский крестьянин, в худых лаптях, ковыряющий пашню деревянной сохой.

В «Трудах» экономического общества обсуждались десятки способов для поднятия доходности помещичьего крепостного хозяйства. Радищев называл их «пустыми бреднями». Он лелеял мечту о возможности превращения всякой земли в плодородную, мечту о том, чтобы сделать подобными тютнарскому чернозему все земли — для всех.

И он записывал впрок, имея в виду свое сельцо Немцово и лишь чуть-чуть изменив его название: «На хорошо обработанной земле драгоценнейшие плоды возрастить удобно... А хотя смеяться будешь, но скажу, что я в Земцове намерен садить арбузы; и, если возможно, сохи все истреблю...»

Он продолжал опыты: коптил и вымачивал семена, подготовляя их разными способами к посеву, и пришел к убеждению, что обработанные таким образом семена «головни[191] не родят».

Он приглядывался к местным крестьянам. Здесь, в Аблязове, они выглядели не такими нищими и не столь забитыми, как в других местах. Радищев заглянул в конторские книги: за двадцать лет не было ни одного побега и ни одного сосланного помещиком в Сибирь. А кругом, у соседей, картина была совсем другая, и было понятно, почему: Николай Афанасьевич рекрутов ставил только молодых и притом одиноких, а не семейных; крепостных же продавал редко, а если и случалось, то семьи не разлучал. И все же Радищев со стыдом вспоминал прошлое — свой приезд в Аблязово вскоре по «разбитии» Пугачева, когда отец вызвал в село команду для обуздания крестьян...

Наступила осень. Дороги развезло. Мокрые грачи бродили по жнивью. Борясь с недугом, Радищев коротал время за книгами — в кругу своих верных, молчаливых друзей.

С печальной улыбкой твердил он «бронзовые» стихи Вергилия о золотом веке. И затем — уже без всякой улыбки — перечитывал страницы, написанные под прямым влиянием его «Путешествия», — книгу немецкого писателя Меркеля о лифляндском крестьянстве, озаглавленную коротко: «Латыши».

«Я слышал, — писал Меркель, — как один дворянин горячо вооружался против торговли неграми, и видел, как через день после того он пожертвовал за одного рысака двумя крепостными людьми».

Верный последователь Радищева, Меркель в страстных словах высказывал свою скорбь о закрепощенном человечестве: «От грустной колыбели до могилы, под железною палкою деспотов, с разгоревшимися и потными лбами, работают на барщине целые народы, великие и прекрасные... Бедные братья, неужели вас создал бог для цепей?..»


4

Двенадцатого августа 1798 года Ушаков с эскадрой вышел из гавани, а 13-го покинул Севастопольский рейд. Он взял с собой шесть кораблей и шесть фрегатов, одно репетичное судно и три брига. На них было 792 орудия и 7407 человек команды, считая и сухопутные войска.

Они пришли вовремя — 1700 солдат «черноморских адмиралтейских батальонов» под начальством подполковника Скипора, — гренадеры, которых долго и упорно добивался Ушаков.

Это скрашивало неприглядность его обстоятельств а они беспокоили и смущали немало: суда вышли в поход без нужных запасов и были непригодны к зимнему плаванию; оставалось надеяться на хорошо подобранный экипаж.

И он взял с собой лучшее, что имел, — самых отборных матросов и командиров, — людей, испытанных им в четырех сражениях, и таких, к кому пригляделся лишь за последнее время. Среди них были: Сорокин, Поскочин, Сенявин, капитан-лейтенанты Шостак и Белли, а также знакомые с обстановкой в греческих водах Сарандинаки, Алексиано и Метакса.

Бриг «Панагия Апотуменгана» был послан Федором Федоровичем в Константинополь. Командир брига должен был передать посланнику Томаре известие, что Ушаков готов оказать Порте помощь и просит разрешения войти в Пролив.

В сущности, русский адмирал предлагал через Томару военный союз, которого добивались сами же турки. Но султан все еще колебался. В ожидании ответа Ушаков направился к мысу Эмине́ .

У болгарского берега, немного задержались, так как в пути были застигнуты сильным ветром, — исправили повреждения и навели всюду чистоту. Потом снова убрали якоря и канаты, задраили люки, брезентом затянули шлюпки и, выйдя в море, двое суток лавировали вблизи Босфора. Федор Федорович знал медлительность турок и не надеялся скоро прибыть в их столицу. Еще меньше верили в его успех высшие чиновные круги в Петербурге, слишком мало ценившие его самого.

Русский сановник, вице-канцлер В. П. Кочубей, около этого времени писал в Лондон, посланнику С. Р. Воронцову: «Адмирал Ушаков — невеликая птица... Я уверен, что хотя он и будет в виду Константинопольского канала, Порта не даст ему увидеть его».

Но канцлер А. А. Безбородко писал тому же Воронцову иначе: «..наша эскадра пособит общему делу в Средиземном море и сильное даст Англии облегчение управиться с Бонапарте и его причетом».

Кочубей оказался плохим пророком. Султан Селим, узнав о гибели французского флота при Абукире, рея шился на войну с Францией. 24 августа посланный в Константинополь бриг возвратился и доставил Ушакову ответ.

«О пропуске эскадры, — извещал посланник Томара, — повеления даны 16-го... Ваше превосходительство можете без всякой опасности поспешить входом в Канал».

Вместе с этим он препровождал Федору Федоровичу газетные статьи «касательно флота французского и происшествий в Египте».

Русские суда немедленно взяли курс на Пролив.

Они вступили в него на другой день утром, построившись линией. Корабль Ушакова шел головным.

Это был «Св. Павел», построенный год назад и вооруженный восьмьюдесятью четырьмя пушками. По его сигналу эскадра салютовала крепостям, и ей было отвечено равным числом выстрелов.

Толпы народа стояли на обоих берегах.

Когда ветром отнесло дым, Пролив открылся между двумя грядами холмов, одетых густой зеленью; в их мягком лоне лежали загородные дворцы, дома и селения, а над светло-голубой водою метались стаи вспугнутых птиц...

«Св. Павел» приближался к турецкой столице. Ушаков со шканцев любовался видом Босфора, а Метакса, дававший ему пояснения, говорил:

— Кажется, что природа была пристрастна к этим берегам и расточила все свое могущество, украшая их.

— Зрелище бесподобное, — отозвался Федор Федорович, — и весьма приятное для вступления в Канал нашей эскадры. Но я хотел бы так же беспрепятственно выйти из него.

— Разве есть сомнения?

— Этот союз еще новый, а недоброжелателей у нас много; могут подбить Порту переменить мысли и задержать наши суда. Но чтобы этого не случилось, нужно соблюдать осмотрительность и быть готовым пробиться в любую сторону.

— Турки переменчивы— подтвердил Метакса, — это весь свет знает. К сожалению, они таковы...

Русский флот свободно шел по Проливу, укрепленному французскими инженерами. В знойной дымке на юте уже рисовался город — смутные очертания холмов, громоздящихся один над другим.

Около полудня эскадра стала на якорь в Буюк-дере, милях в девяти от столицы. Она выстроилась против квартала посольских зданий, где дом русской миссии выделялся своими размерами и белизной.

Турки на легких длинноносых каиках окружили русские суда, предлагая матросам стамбульские сласти.

Посланник Томара и драгоман верховного визиря взошли на корабль Ушакова. Они поздравили его с прибытием, и драгоман преподнес ему цветы.

Султан Селим, не сдержав любопытства, появился вблизи эскадры на шестивесельной шлюпке. Переодетый в простую одежду, он украдкой осмотрел русские корабли.

На одном из них команда затянула песню. Ушаков приказал прекратить пение. Но турки стали просить его не лишать их этого удовольствия. Он усмехнулся, пожал плечами и позволил матросам петь, сколько хотят.


5

Султан снабдил Ушакова шестью медными пушками, подарил ему драгоценную табакерку — «за скорый приход со флотом» — и роздал две тысячи турецких червонцев командам его судов.

Дела устраивались.

Порта обязалась присоединить к русской эскадре такую же турецкую под флагом вице-адмирала Кадырбея, с тем чтобы главнокомандующим союзными силами был Ушаков. Она предоставила также на время войны свободный проход русским судам в Средиземное море и дала указ своим пашам в Морее и Албании помогать Ушакову припасами и людьми.

Союз был заключен. Федору Федоровичу не пришлось сноситься для этого с Петербургом — новый рескрипт Павла уже ожидал его в Буюк-дере:

«Буде нужда потребует, можете действовать соединенно с турецким флотом как у Дарданелльских крепостей в Мраморном море, так и в самом Архипелаге; равномерно имея мы союз с Великобританией и одну цель с нею: благосостояние соседственных Держав, дозволяем вам, когда обстоятельства потребуют, действовать соединенно с английскою эскадрою...»

Все было ясно. Оставалось лишь выработать общий план.

Тридцатого августа Ушаков и посланник Томара совещались в султанском дворце с турками. Присутствовал и британский посланник Джемс Смит.

Было решено, что союзный флот направится на защиту албанского побережья, которому французы могли угрожать высадкой, и в первую очередь приступит к освобождению Ионических островов.

Четыре фрегата и десять канонерских лодок должны были усилить английский флот у Александрии, куда укрылись после Абукирского боя уцелевшие французские суда.

Днем позже Ушаков написал свое первое письмо Нельсону.

Послание это носило сугубо дипломатический характер и по этой причине начиналось с обычных для таких писем похвал:

«По прибытии в Константинополь узнал я о славной и знаменитой победе вашей, одержанной при реке Ниле. С таковою совершеннейшею победою поздравить вас честь имею и в той надежде, что скоро буду иметь удовольствие находиться в близости с вами, а может быть, и вместе в действиях против неприятеля, заочно рекомендую себя в ваше благоприятство и дружбу, которую я приобресть постараюсь...»

«...засим, ежели потребно наше подкрепление, то к воспомоществованию мы готовы...»

В заключение Федор Федорович сообщал секретные сигналы на случай встречи русских судов с английскими и писал о необходимости установить постоянную связь.

В тот же день он смотрел турецкую эскадру, стоявшую у летнего дворца султана, а также все морские военные заведения — адмиралтейство, доки и арсенал.

Турки показывали ему все, почти не скрывая недостатков, спрашивая у русского адмирала советов и прислушиваясь к его словам.

Он нашел, что корабли их весьма хороши и снабжены дорогой медной артиллерией, но такелаж непрочен, а матросы не знают командных слов. При уборке парусов не соблюдалось никакого порядка, да и вообще он отсутствовал в султанском флоте. На всех кораблях были заведены кофейни и лавки. Дважды в день все собирались на шканцы для молитвы. Перекличку делали только раз за всю кампанию. Командиры кораблей плохо знали, что такое компас, и его можно было найти лишь на одном (адмиральском) корабле.

Ушаков побывал на пушечном учении и роздал некоторым морякам награды. Но когда его спросили, какие им найдены недостатки, он строго ответил: «Беспорядочность и незнание судовых команд».

Своим экипажем он мог гордиться. Выучка его людей была образцовой; о нарушениях дисциплины Федор Федорович почти не слышал.

Тем не менее на русской эскадре не все было ладно. Некоторые офицеры жестоко обращались с матросами, и это вызывало среди команд ропот. Два матроса, не стерпев побоев, бежали со своего корабля.

Ушаков пришел в ярость. Его охватил гнев на «служителей» и на командиров. Он назначил следствие, затем сам составил бумагу с приметами бежавших матросов и переслал ее для розыска беглецов местным властям...

До начала сентября русские простояли в Буюк-дере, задерживаясь из-за противного ветра. Но 8-го утром ветер утих и корабли вступили под паруса.

Построившись линией, двинулись они мимо турецкой эскадры и дворца султана, салютуя флагу капудан-паши семнадцатью выстрелами и дворцу — двадцатью одним.

Под гул ответных салютов поравнялись с дворцом, откуда султан следил за уходящим флотом.

За русской эскадрой следовала турецкая. Ушаков главенствовал над обеими. Морская история знала до этого лишь один случай, когда русский адмирал возглавлял соединенный флот[192].


6

В Галлиполи, у новых дарданелльских замков, русские соединились со второю турецкою эскадрою. На флагманском ее корабле находился вице-адмирал Кадыр-бей.

Одиннадцать суток простояли у выхода в Средиземное море: пришлось дожидаться, пока подойдут все турецкие суда из Пролива и запасутся порохом и сухарями. За это время были снаряжены и отправлены к английской эскадре фрегаты и канонерские лодки. Капитану Сорокину было приказано идти с ними к Родосу и затем далее, на восток.

Кадыр-бей просил Ушакова прислать ему знающего турецкий язык офицера для истолкования сигналов. Федор Федорович отправил к нему Метаксу на два-три дня.

Двадцатого сентября, снявшись с якоря, пошли к южному берегу Мореи. Там снова остановились, чтобы взять лоцманов. Ушаков имел разрешение своего правительства принимать на флот добровольцев греков, и к нему тотчас же явилось много охотников, некоторые на своих судах.

Решив начать освобождение Ионических островов с ближайшего из них — Цериго, он послал туда Шостака с двумя фрегатами. Вскоре и все остальные суда выступили в поход.

В союзном флоте было теперь десять кораблей, двенадцать фрегатов, шесть бригов и несколько греческих «кирлангичей», удобных для действий у берегов...

С попутным ветром пришли к острову Хиос. Турки отправились на берег запастись водой и закупить продовольствие. Но хиосские греки, завидев «буйных галонджи», — как называли они турецких матросов, — поспешно закрыли лавки и заперлись в домах.

Тогда Ушаков послал сказать Кадыр-бею, что если их совместное плавание так устрашающе действует на население, то не лучше ли им ходить порознь, условившись о месте встречи эскадр?

Но Кадыр-бей объявил жителям, что по первой же их жалобе будет «казнить матросов смертью», и приказал открыть дома и лавки. После этого на острове открылась ярмарка, и «русские, турки и греки смешались, приветствуя друг друга».

Затем эскадры продолжали путь.


Море древней Эллады расстилалось перед русскими кораблями. Теплый ветер доносил с берегов запах лавра и олеандров. Над водою тянулись перепелиные стаи; они направлялись из Европы в Африку, совершая осенний перелет.

Птицы летели к острову Цериго, где ежегодно останавливались несметными массами.

Птицы и воевавшие на морях люди передвигались одной и той же дорогой: Бонапарт избрал остров Цериго для связи своей египетской армии с гарнизонами Ионических островов.

До XII века острова эти были свободны; лишь с падением Византии узнали они чужеземный гнет. Венецианцы, генуэзцы и турки долго оспаривали друг у друга «право» владения Ионическими островами, и наконец Венеция стала властвовать над ними, пока французы не прибрали их к рукам.

На островах было 200 тысяч жителей, главным образом — греков. Константинопольский патриарх написал к ним свое «увещание», и Ушаков должен был его распространить.

Патриарх обещал от имени Порты, что греки Ионических островов по освобождении от французов получат независимость, установят у себя правление, какое пожелают, и сами выберут своих правителей или старшин...

На вторые сутки, ночью, к флагманскому кораблю Ушакова прибыла шлюпка. Греки-цериготы поднялись по трапу «Св. Павла» и потребовали свидания с адмиралом. Горбоносые, смуглые люди в круглых шапочках и цветных шерстяных безрукавках, увидев его, заговорили наперебой.

Они рассказали, что французы поборами разорили на острове и дворян и крестьянство; хлеб вздорожал, главные предметы торговли — коринка[193] и деревянное масло — потеряли цену; народ ожесточен, ждет не дождется русских и готов им помогать.

Федор Федорович обнадежил их своим скорым приходом и дал им копию послания патриарха. Греки ушли к острову Цериго, куда в это время уже приближался капитан-лейтенант Шостак.

Двадцать девятого сентября Шостак прибыл туда.

Подойдя к крепости, капитан-лейтенант открыл огонь с обоих фрегатов. Французы, оставив прибрежные укрепления, бежали на гору, в крепость Капсале. Она была недосягаема для огня фрегатов, и Шостак высадил на берег десант.

Свезли на сушу материалы для возведения батарей и шесть орудий. Люди двинулись в глубь острова, таща на руках пушки, преодолевая овраги, кручи и острые, как ножи, скалы.

Соединенный флот подошел на другое утро. Ушаков предложил французам сдаться. Его условия были почетными, но на них последовал отказ.

Тогда на батареи доставили большие орудия, был увеличен десант и стали готовиться к штурму. Но до атаки крепости не дошло.

Тридцатого утром с береговых батарей и судов открылась сильная канонада. Французы отвечали, но недолго. В полдень они спустили трехцветный флаг и подняли белый, чтобы предупредить штурм.

Гарнизон выстроился и сложил оружие. По условию, он должен был отправиться в Марсель или Анкону, дав честное слово не воевать против союзников в течение года и одного дня.

Цериго — древняя Цитера — был занят почти без боя. В тени масличных рощ, окружавших развалины столицы царя Менелая, он лежал, прекрасный и свободный, возвращенный грекам, владевшим им искони.


7

Весть о появлении союзного флота быстро разнеслась по Ионическим островам.

Находившийся в Корфу французский комиссар Дюбуа выпустил на греческом языке прокламацию; он объявил, что слух о союзе России и Порты ложный и что турки прибегли к обману, подняв на судах своих русский флаг.

Но это не помогло. Жители острова Занте, завидев русско-турецкую эскадру, кинулись в лодки и предупредили Ушакова, что французы возвели у пристани батареи.

Федор Федорович послал Шостака с фрегатами «Григорий» и «Счастливый» сбить поставленные на берегу пушки. С обеих эскадр, еще бывших под парусами, пошли к берегу шлюпки. Турецким десантом командовал Метакса.

Сумерки скрыли из виду город. Но зантиоты зажгли костры, чтобы указать дорогу, и осветили пристань множеством фонарей.

Шостак приблизился к батареям на картечный выстрел и быстро заставил их умолкнуть. Французы, заклепав пушки, бежали в крепость — старое венецианское укрепление, стоявшее над городом, на скале...

Все произошло как и на острове Цериго. Сперва противник решил сопротивляться, но когда матросы окружили крепость и с кораблей принесли лестницы для штурма, — выкинул белый флаг.

Шостак потребовал вернуть жителям все, что у них было отнято.

Его условия были приняты.


Это было 14 октября, а 15-го Ушаков с командирами отправился в Занте. Его приветствовали пальбой из ружей. Над городом стоял колокольный звон.

Был конец виноградного сбора, но поля и сады еще сохраняли свою свежесть. Шелковые ткани развевались на улицах; русские флаги — белые с синим косым крестом — свешивались из окон, и почти у всех жителей были такие же маленькие флажки в руках.

Зантиоты праздновали свое освобождение, видя в русских защиту не только от французов, но и от турок. И матери давали детям целовать герб российский на сумках «морских солдат».

После службы в церкви Ушаков возвратился на корабль и вызвал к себе старейших жителей. Пока они совещались, толпа зантиотов молча ожидала на берегу.

Но едва объявили им, что теперь они независимы и должны жить под управлением своих же граждан, они заволновались, точно их отдали врагу. Их охватил страх, что они не смогут сами себя защитить и турецкие паши поработят их пуще французов. Они закричали, что не надо им ни вольности, ни своих правителей, что они хотят лишь одного — быть принятыми в подданство России, а иначе ни на что согласия не дадут.

Такой оборот был оскорбителен для турок и ставил Ушакова в трудное положение. Он принялся убеждать греков, что их желание невыполнимо, так как в намерения русского императора не входит завоевание Ионических островов.

Ему нелегко было убедить их. Они долго перебивали его возбужденными возгласами, но все же смирились, увидев его непреклонность.

А он сказал:

— Я здесь не хозяин, а помощник! Русские пришли не владычествовать, но охранять!..


8

Пока Ушаков стоял у Занте, приводя городские дела в порядок, население островов Кефалонии и Санта-Мавры поднялось против французов, не дожидаясь прихода союзных эскадр.

Узнав об этом, Федор Федорович послал к первому из них Поскочина, а ко второму — Сенявина для оказания помощи жителям.

Капитан Поскочин пришел к Кефалонии и беспрепятственно высадил десант.

Из всех Ионических островов это был самый большой, а по населенности уступавший одному только Корфу. Город Аргостоли лежал на восточном его берегу.

Кефалония, богатая оливковым маслом, шелком и винами, была издавна связана торговлею с Таганрогом. Большая часть капиталов, находившихся в обороте на острове, принадлежала таганрогским купцам.

Турецкая война 1787—1791 годов застала некоторых кефалонийских греков в черноморских портах, где они находились по своим торговым делам. Потемкин предложил им поступить на русскую службу со своими людьми и судами. Они согласились, приняли участие в действиях русского флота, а затем вышли в отставку, получив награды и чины.

Трое из них оказались в Кефалонии, когда туда пришла весть о приближении Ушакова. Это были: Ричардопуло, Зворано, Дивори — отставные командиры, продолжавшие носить русский мундир.

Они вооружили жителей города Аргостоли и тайно подготовили их к восстанию. В назначенный день французы в городах и селениях были схвачены и часть их уведена на стоявшие в порту суда.

Лишь французский гарнизон в столице продолжал держаться. Но едва десант Поскочина вышел на берег, противник бежал на другую сторону острова, чтобы укрыться там в небольшой крепостце. Отряды русских и аргостолян были посланы морем наперерез бежавшим. Они захватили до двухсот французов, причем в числе их был комендант.

Спустя три дня прибыл с флотом Ушаков. В нему привели пленных. Французский комендант выразил Федору Федоровичу благодарность за «гуманное обхождение» капитана Поскочина с гарнизоном. Вместе с тем он пожаловался на греков и на «грекороссийских офицеров», как называл он Ричардопуло и Зворано, которые обезоружили французов и держали их скованными на своих судах.

— Вы жалуетесь на них, — сказал Ушаков, — но они спасли вам жизнь, защитили вас от местных жителей. Вы сами виновники своих бедствий. Что же касается благородных действий капитана Поскочина, то всякий русский офицер так же бы поступил...


9

Овладеть островом Санта-Мавра оказалось труднее. Ушаков предвидел это и дал Сенявину два корабля и два фрегата, а также крупный десант.

Остров Санта-Мавра (в древности — Леука) на севере почти примыкает к албанскому побережью. Окруженная рвами крепость защищала его с северной стороны. В глубине острова высятся меловые горы, а на юге — Левкадская скала, откуда в древние времена сбрасывали в море преступников; им не давали утонуть, но они должны были навсегда покинуть страну...

Двадцать первого октября отряд русско-турецких судов приблизился к острову. Как только они бросили якорь в Санта-Маврском проливе, к Сенявину явились местные старшины и архиерей.

Они сказали, что жители загнали неприятеля в крепость, однако находятся в полном отчаянии, ибо им угрожает новая беда: Али-паша, вассал Порты, самовластный правитель Албании, выгнал французов из городов Превезы и Парги, истребив заодно и часть жителей; теперь он собирается овладеть островом и ведет переговоры с его комендантом.

Али-паша был лютый враг всего христианского населения Албании, и Санта-Мавре это также не сулило добра.

Сенявин ободрил жителей, велел им поднять в городе русский и турецкий флаги и тотчас же высадил десант.

На албанском берегу начали строить батареи. Под огнем крепости, по крутым, почти непроходимым тропкам протащили пушки и поставили их на совершенно открытых местах. Коменданту острова, французскому офицеру Миолету, Сенявин предложил сдаться, но тот ответил, что у них пока всего достаточно и вступать в переговоры еще нет нужды.

Сенявин вторично послал парламентера.

— Объявите коменданту, — сказал он, — что, когда крепость начнет ослабевать, я уже не стану заключать с ним капитуляцию. — Получив прежний ответ, он подошел к орудию и сам открыл огонь со всех батарей.

Обстрел продолжался до 28 октября.

Пожар дважды вспыхивал в крепости, и рухнула башня, на которой развевался французский флаг.

Осажденные начали переговоры.

Они предложили, что гарнизон сдастся, выйдет с почестями и будет отправлен в Анкону за счет союзников. Но Сенявин отказал.

Его условия были другими: гарнизон сдается как военнопленный; при сдаче ему окажут почести.

— Соглашайся на их условия, — посоветовал ему турецкий офицер. — Они выйдут из крепости, а мои люди живо отрежут им головы!

— Это будет варварство! — брезгливо сказал Сенявин.

— Совсем не варварство, а военная хитрость...

Но Сенявин так посмотрел на турка, что тот поспешил отойти прочь...

Через день французы повторили свое предложение, но оно снова было отвергнуто.

Они попросили хоть немного смягчить условия.

Сенявин ответил: «Не могу ничего убавить!» — и приказал открыть сильнейший огонь.

Обстрел длился около часа. В самый его разгар показался флот — десять кораблей под русскими и турецкими флагами.

Сенявин встретил Ушакова на берегу.

Федор Федорович, осмотрев местность, написал коменданту письмо, убеждая его, что сопротивление бесполезно. На этот раз французы уже не упорствовали и подняли белый флаг...

Утром они начали сдавать оружие и выходить из крепости. Русские и турки стояли фронтом. Для объяснения с пленными прислан был Метакса.

Толпа вооруженных островитян напирала со всех сторон, и это беспокоило коменданта Миолета. Заметив его волнение, Метакса сказал:

— Не бойтесь! Ваша жизнь в безопасности, хотя вы сделали много зла населению и восстановили его против себя. В древности вас бы сбросили с Левкадской скалы и затем подвергли изгнанию. С вами так не поступят, но вы будете изгнаны из этой страны!..

Потом шестьдесят моряков заняли в крепости караулы, а остальные, окружив пленных, повели их на эскадру...

В это время в адмиральской каюте «Св. Павла» решалась судьба албанского города Парги. Прибывшие оттуда старшины явились к русскому адмиралу, умоляя его защитить город от Али-паши.

Седые старики, полные мрачной решимости, подали Ушакову грамоту, написанную от имени паргиотов и подтверждавшую их слова: Али-паша, вторгшись в окрестности Парги, истребил там все население; ту же участь готовит он горожанам, если они не признают над собой его власти; спасти их, писали паргиоты, может только переход в подданство русского царя.

Опять, как и в Занте, должен был Ушаков доказывать, что у него нет права приобретать для России новые земли и что в круг его действий входят лишь Ионические острова.

Но паргиоты не слушали, убедить их было невозможно. Они тянулись к Ушакову, вымаливая у него согласие, а один из них, самый древний, разодрал на себе одежду и закричал:

— Тогда мы перережем своих жен и детей, пойдем против Али-паши с кинжалами и будем драться, пока все не падем до единого! Пусть же истребится весь наш несчастный род!..

Федор Федорович молчал. Эти люди до того тронули его сердце, что на глазах у него навернулись слезы. Чтобы скрыть это, он нахмурился и начал шагать по каюте. Присутствующие молча наблюдали за ним.

— Хорошо!.. — сказал он, подумав. — Беру на себя ответственность — принимаю Паргу под защиту соединенного флота!.. Пусть жители поднимут на крепости русский и турецкий флаги!.. Я пошлю туда гарнизон!..

Паргиоты вышли, благословляя русского адмирала и страну, пославшую его в эти воды. Но не успели они удалиться, как пришло известие о новом злодеянии, совершенном Али-пашою: этот тиран, заняв Превезу, арестовал русского консула, истребил всех пленных французов и намеревается казнить их жен и детей.

Ушаков вызвал к себе Метаксу и приказал ему отправиться в соседнюю с Санта-Маврой Превезу. Он должен был потребовать освобождения консула и пощады семьям французов.

Ушаков вручил Метаксе письмо для передачи Али-паше.

«Узнал я... — писал он, — к крайнему моему негодованию, что при штурмовании войсками вашего превосходительства города Превезы вы заполонили пребывавшего там российского консула майора Ламброса, которого содержите на галере вашей, скованного, в железах. Я требую от вас настоятельно, чтобы вы человека сего освободили немедленно и передали его посылаемому от меня к вашему превосходительству лейтенанту Метаксе...»

В тот же день Федор Федорович послал легкий крейсер в Палермо — известить Нельсона, что почти все Ионические острова освобождены.

Эти успехи были достигнуты в полтора месяца, без особых усилий и без потерь среди экипажа. Но с главной крепостью Ионии еще предстояло помериться силой — твердыня Корфу была впереди.

И Ушаков поспешил туда, чтобы как можно скорее начать осаду. На Санта-Мавре он оставил Сенявина, поручив ему устроить на острове управление и водворить тишину.

Четыре корабля и два фрегата уже были посланы в Корфиотский залив и прервали сообщение с Италией. Это была важная мера, так как французы готовились усилить гарнизон в Корфу.

Они еще цеплялись за Средиземное море, хотя уже потеряли его при Абукире. Но теперь оно окончательно от них ускользало.

Канцлер Безбородко был прав, когда в эти дни писал Воронцову: «Экспедиция Бонапарта исчезла, как дым».


Глава четырнадцатая При Корфу

Когда бы шведов так кормить,

зело б изрядно было, а нашим я не

вотчим.

Петр I


1

Катер под русским военным флагом прибыл в Превезу. Метакса и посланный Кадыр-беем турецкий чиновник сошли на берег. Спутник Метаксы — престарелый турок — вез Али-паше султанский фирман.

Никто не встретил их, не опросил. Береговая стража в красных фесках и шерстяных бурках не обратила на них внимания. Они поднялись в гору и углубились в одну из узеньких улиц, похожую на высохшее русло потока. По плоским кровлям домов разгуливали козы, а на дороге валялись трупы французов и греков — след недавней резни.

Солдаты Али-паши тащили на арканах уцелевших жителей и тут же продавали их по нескольку пиастров за человека. Сохраняя безучастный вид, Метакса миновал сборище работорговцев и вышел со своим спутником к дому, где помещался Али-паша.

Здание это принадлежало французскому консулу и служило украшением города. Но консул уже был убит. Рослые арнауты[194] с саженными ружьями на плечах занимали караулы. На ступенях лестницы внутри дома стояли пирамиды из отрубленных голов французов и превезян, и это не обещало ничего хорошего впереди.

Метакса вступил в страшное логово с чувством полной своей беззащитности, но твердо намереваясь сохранить достоинство, как бы с ним ни обошлись.

Паши не было в городе: он делал смотр коннице в окрестностях Превезы и должен был с часу на час вернуться. Прибывшим пришлось ждать...

Наместник султана, правитель Албании и Македонии, Али-паша в своих огромных владениях держал себя как султан.

Это был человек умный и деятельный, коварный и необычайно жестокий. Во всех войнах Порты он выставлял вспомогательное войско, но действовал с великим притворством и думал лишь о расширении своих границ.

Раболепствуя перед султаном, он готов был изменить ему в любую минуту. Во время русско-турецкой войны он вступил в переписку с Потемкиным; потом сблизился с Бонапартом, который одно время даже искал руки дочери Али-паши. В Стамбуле боялись, что албанский правитель объявит себя независимым. У него было сильное войско — пехота, конница, артиллерия; горные проходы Фессалии и Эпира находились в его руках.

Он был очень богат. Корабельные леса, добыча кораллов, рыбные промыслы и торговля невольниками приносили ему несметные доходы. В его хозяйстве трудились тысячи рабов-христиан.

Его называли Али-пашой Янинским, так как столицей своей он сделал Янину — город и крепость в албанских горах.

Он имел торговый флот — множество судов, ходивших в Триест и разные порты Италии. Эти торговые суда были в то же время корсарскими — Али-паша хотел сделать из Парги новый Алжир. Берберийские корсары состояли с ним в тайном союзе и уже готовились послать к нему опытных мореходов. Но Бонапарт, заняв албанские гавани, расстроил эти планы и возбудил против себя Али-пашу...

Пушечные и ружейные выстрелы возвестили о возвращении правителя. После этого ждать пришлось недолго. Не прошло и четверти часа, как Метаксу и сопровождавшего его турка допустили к Али-паше.

Их ввели в комнату, обитую парчой и малиновым бархатом. Правитель сидел на диване, окруженный целою свитою. Секретарь-итальянец что-то переводил ему из иностранных газет.

На паше была бархатная зеленая куртка, а поверх нее накинута соболья шуба; голову обвивала зеленая шаль. Он был плотный, среднего роста; борода и усы — мягкие, темно-русые; блестящие черные глаза его бегали, и румянец играл во всю щеку.

Турок поцеловал его полу и стал на колени.

Метакса поклонился и произнес приветствие от имени адмирала.

Али-паша, привстав, сказал:

— Добро пожаловать! — и принял из рук Метаксы письмо. — Как здравствует русский адмирал? — спросил он. — И тот ли это Ушаков, который разбил славного Саида-Али?

— Тот самый. — ответил Метакса. — Но он разбил не только Саида-Али, а и самого капудан-пашу Гуссейна.

Али-паша кивнул головою.

— Ваш государь знал, кого сюда послать...

Он распечатал письмо Ушакова и попросил показать, где его подпись. Затем отдал письмо секретарю, сказал, чтобы принесли трубки и кофе, и велел прочесть султанский фирман вслух.

Доставленный турком указ предписывал оказать русскому адмиралу помощь войсками и провиантом.

Во время чтения Али совершенно не слушал и не дал никакого ответа. Потом секретарь прочел письмо Ушакова.

— Хорошо! — сказал паша. — Я поговорю с офицером... — и пригласил Метаксу сесть рядом с собой. — Как надобно вас называть?

— Меня зовут Метакса.

— Вы грек?

— Мой отец родом с Кефалонии, а я родился на острове Кандии.

— Как вы попали в Россию?

— Отец отправил туда меня и двух моих братьев. Там мы были воспитаны в Корпусе чужестранных единоверцев и, окончив его, поступили на флот...

Слуги подали трубки и кофе в золотых чашечках.

Метакса пригубил и затем отхлебнул через силу — его преследовал трупный запах, и было противно до тошноты.

— Какое жалованье получаете вы? — продолжал правитель.

— Триста рублей в год, но, когда бываю в походе, мне выдают еще столовые деньги.

— Реисы[195] на моих торговых судах получают до пяти тысяч пиастров.

— Торговые обороты и военная служба — разные вещи, — возразил Метакса.

Брови Али-паши выгнулись; румянец на щеках заиграл сильнее.

— Почему?!

— Ваши реисы ищут корысти, а мы — славы и случая положить жизнь за отечество.

— Слыхали вы что-либо подобное? — обратился Али к своим приближенным.

— Нет, не слыхали, — отвечали они.

Метакса почувствовал, что это дает ему некоторое превосходство в беседе, и, чтобы еще больше утвердить его за собой, произнес:

— Быть может, шкиперы ваши имеют больше доходов, чем любой русский адмирал, но они целуют вашу полу и стоят перед вами на коленях, а я, простой лейтенант, сижу рядом с Али-пашою и этой чести обязан единственно российскому мундиру, который имею счастье носить.

Али захохотал. Речь Метаксы при всей ее независимости все же была паше приятна. Он потрепал лейтенанта по плечу и, перейдя на «ты», сказал ему:

— Нам много надо будет толковать с тобою!.. А сейчас ступайте оба кушать!.. После я позову вас, дам ответ и отпущу домой...


После обеда Метаксу пригласили для продолжения разговора.

Али-паша —в халате и красной феске — рассматривал «завоеванный» у французского консула телескоп. Не умея с ним обращаться, он сердился на своих слуг, считая, что они его испортили. Увидев Метаксу, он быстро сказал:

— Ваш адмирал худо знает меня и вмешивается не в свое дело! Я имею указ султана овладеть Превезой, Паргой и другими городами, а ваш адмирал мне преиятствует!

— Вам стоит только прислать ему копию указа, — спокойно сказал Метакса, — и он не станет препятствовать вам ни в чем.

Глаза Али-паши забегали и стали как угли.

— Я никому не обязан сообщать султанские фирманы!

— Но иначе трудно будет разрешить вопрос...

Али посмотрел на Метаксу исподлобья.

— Что нужно от меня русскому адмиралу?!

— Он не хочет нанести вам ни малейшего оскорбления, но требует, чтобы вы освободили нашего консула и пощадили французов, вернее — их жен и детей.

— Зачем консул не убрался отсюда?!

— Он не частное лицо и как бы принадлежит целой России. Его особа неприкосновенна, и он не должен был уезжать.

— Хорошо!.. Я велю его освободить... Но пусть адмирал Ушаков отступится от Парги!

— Он этого сделать не может. Паргиоты никогда не были подвластны Порте. Они отдали себя великодушию обеих империй и подняли на стенах своих флаги союзных эскадр.

Али вдруг успокоился, — по крайней мере могло так показаться. Он положил Метаксе на плечо руку и вкрадчиво произнес:

— Я не пожалел бы двадцати тысяч червонцев. Я готов заплатить сейчас же... — И он пристально посмотрел в глаза лейтенанту. — Как сделать, чтобы уговорить адмирала?.. Скажи откровенно, кто у него всем ворочает? Кого он любит более всех?

— Адмирал наш, — сухо ответил Метакса, — всех одинаково любит. При этом заверяю вас честью, что поручение, о котором ваше превосходительство говорите, не взял бы на себя ни один русский офицер!

— Как же мне быть? Дай мне совет! — воскликнул Али-паша и уставился на Метаксу с искренним любопытством.

— Я не смею советовать вашему превосходительству. Вы славитесь своим умом, прозорливостью и, без сомнения, не захотите ссориться с адмиралом Ушаковым, ибо это навлечет на вас гнев султана. Вам необходимо примириться с адмиралом...

— Да я готов хоть сейчас!.. Ну, будь ты Али-паша, что бы ты сделал?

— Если бы я был на вашем месте, я освободил бы русского консула, пощадил пленных и не покушался на Паргу; кроме того, исполнил бы указ султанский и доставил союзному флоту провиант и людей.

Али по-детски рассмеялся.

— Да ты требуешь невозможного!.. Впрочем... — Он помолчал и сказал почти угрожающе: — Я обо всем подумаю... Но пусть подумает и ваш адмирал!..

На этом беседа закончилась.

Метакса покинул Превезу с тягостным чувством. Для него было ясно, что Али-паша может оказаться опасней французов и что это доставит Ушакову много хлопот.


2

Холмы прореза́ли остров Корфу, одетые руном вечнозеленых деревьев. Осеннее небо расстилалось над ними, синее и чистое, как кристалл.

В городе Корфу было около тысячи двухсот домов больших, каменных, тесно построенных.

Похожая на гигантский маяк, вздымалась на мысу Десидерио Старая крепость.

Сильнейшие укрепления защищали город. Венецианцы заложили их еще в XII веке. Они продолбили скалы, высекли подземные галереи, укрыли пороховые погреба в недрах горы.

Французы усилили оборону и сделали это с великим искусством: новые форты были устроены таким образом, что, если противник овладевал одним из них, он попадал под огонь остальных. Все крепости соединялись подземными ходами.

С моря город прикрывался крепостною оградой и островами Видо и Лазаретто. На Видо было построено пять батарей и сделаны засеки между ними, а доступ к острову — в удобных для высадки местах — преграждали боны (бревенчатые плоты, связанные цепями и укрепленные на якорях).

У французов было три тысячи солдат, шестьсот пятьдесят пушек и запас продовольствия на полгода.

В порту укрывалась их небольшая эскадра: два корабля, фрегат и несколько мелких судов.

Крепость Корфу — одна из самых сильных в Европе — ни разу не уступала еще открытой силе. В течение столетий считалась она неприступной, и вот русский адмирал решил ее взять...

Вторые сутки шла блокада. Союзный флот стоял против острова Видо, охватывая его с севера, востока и юга плотным полукольцом кораблей.

Капитан-лейтенант Шостак с утра был вызван к Федору Федоровичу. Он сидел перед ним, рассказывая о Корфу, где ему только что удалось побывать.

Придя с передовым отрядом, он был послан в крепость парламентером и с завязанными глазами доставлен к главнокомандующему, французскому генералу Шабо. Генерал принял его любезно. Узнав, что русские предлагают сдаться, он сказал: «Не вижу еще, кому сдаваться», — и так как на рейде было сильное волнение, уговорил Шостака провести в Корфу день. Он долго беседовал с ним о политике, о генерале Бонапарте, о необычайном русско-турецком союзе; потом угостил его роскошным обедом, а вечер провел с ним в театре, где шел балет «Вступление французов в Каир»...

Обстоятельно, со всеми подробностями, докладывал Шостак о своем пребывании в крепости.

Федор Федорович слушал, разбирая свежую почту. Распечатав несколько писем, он отложил их в сторону и взялся за сверток, обшитый холстиной и опечатанный сургучом.

— ...Французы надеются, — говорил Шостак, — что мы уйдем отсюда до наступления осенних штормов...

— Напрасно надеются, — сказал Ушаков.

— Также на англичан уповают — якобы не допустят нас взять Корфу.

— Что касается англичан, то крепость сия всегда им была приятна. Но, полагаю, мы с ними друзья...

Федор Федорович распорол холст и выпростал из него полированную шкатулку; сорвав висевшие на шнурке печати, он открыл ее и тотчас зажмурил глаза.

Свет, падавший в каюту из люка, вспыхнул на осыпанных брильянтами табакерках и перстнях, каким позавидовал бы султан.

Федор Федорович усмехнулся.

— Меня положительно делают дипломатом... Посланник Томара препровождает мне ларец сокровищ, дабы я одарил пашей турецких и тем заставил их нам помогать.

— А с турками иначе нельзя, — заметил Шостак, — они без бакшиша ничего делать не станут.

— Судя по Али-паше, это так...

— Французы толкуют, что он имеет виды на Корфу.

— Французы, разумеется, нас пугают. Но от Али-паши всего ожидать можно... Между прочим, — поспешно сказал Федор Федорович, — вы мне не сказали, какие корабли стоят в гавани.

— «Женерё» — из эскадры адмирала Брюэса, бежавший сюда после Абукирского боя, и английский «Леандр», захваченный капитаном «Женерё»...

В дверь постучали, и Метакса, не входя, доложил с порога:

— Ваше превосходительство! Жители острова желают говорить с вами!

— Зовите их!.. — сказал Федор Федорович. — Да напомните командирам, что в часе пополудни у меня военный совет!..

Как только белые флаги с синими крестами показались у Корфу, греки устремились на русскую эскадру. Они предлагали помощь против французов, готовые немедля идти на крепость. Их лодки сновали между берегом и «Св. Павлом», приставая к его борту по нескольку раз в день.

Среди них были рыбаки, виноделы, торговцы шерстью и оливковым маслом — греческая беднота и люди скромного, среднего достатка, но ни одного человека из местных дворян.

Это бросилось Ушакову в глаза и заставило его призадуматься. Ему предстояло освободить Корфу и помочь жителям заново устроить свое государство. Он должен был хорошо разобраться, кто будет с ним и кто — против него...

Снова вошел Метакса, и чинно проследовали за ним корфиоты: черноглазые и усатые, в безрукавках, расшитых золотыми шнурами, с пистолетами, заткнутыми за цветные широкие пояса.

Они сдернули с себя круглые шапочки и поклонились адмиралу. Федор Федорович жестом пригласил их сесть.

Словно по команде, повернули они головы к самому старшему из них, в ожидании, что он скажет. Метакса был готов приступить к переводу. Грек взглянул на него, положил шапочку себе на колени и проговорил:

— Мы из деревни Мандукио. У нас было вдоволь овец и всяких запасов, но скоро ничего не останется. Французы грабят нас каждую ночь.

— Разве в крепости нет провианта? — спросил Федор Федорович. — Для чего они прибегают к фуражировкам?

— Провиант у них есть, но им нужно запасти его больше. Они не собираются от нас уходить.

— От вас зависит, чтобы они ушли скорее.

— Мы готовы помочь, чем только можем. Но одного страшимся... И хотим спросить об этом...

— Спрашивайте! Ежели смогу — отвечу.

— Как жить будем?! — угрюмо произнес грек.

— Когда станете вольными, сами изберете из своей среды правителей...

Но корфиоты зашумели и заговорили все разом, а самый старший из них покачал головой и сказал:

— Мы люди простые. Деды и прадеды наши жили под чужеземною властью и все же сберегли свою веру и свой язык. Но мы на острове не одни. Есть у нас люди, которые называют себя господами и хотят управлять нами. Они давно перестали быть греками и больше похожи на итальянцев. Многие из них владеют землями в Нижней Албании и теперь ожидают Али-пашу.

— Вот оно как!.. — протянул Федор Федорович. — Стало быть, дворянство не весьма довольно прибытием русского флота?

— Не знаю, — сказал старшина. — Самые важные, наверное, недовольны. Они никогда не бывают рады, если радуется народ.

— И вы боитесь, что по избавлении острова от французов...

Старшина не дал Ушакову докончить:

— Наши вельможи станут правителями и отдадут нас туркам. Они сами себя выберут, потому что у них много денег и они все могут купить!..

— Этого не случится! Я сам установлю справедливость!

— Дай бог! — сказал старшина. — Только дворяне от своего не отступят. А тогда кровь польется!.. У нас на это уже и сабли наточены и пули отлиты!..

И греки все как один повторили, что у них сабли наточены и пули есть.

Их простые, грубоватые лица нравились Ушакову, и он, глядя на них, думал, что эти люди твердо надеются на русскую эскадру и что на них-то ему и придется опереться в борьбе.

— Жители острова! — с силой сказал он. — Вверенные мне войска окажут вам помощь и защитят вас от неприятельских грабежей. Когда крепость падет и вернется к вам прежняя вольность, устроите вы у себя правление, и я помогу вам его установить. Вы — потомки древних эллинов, славных своим общежительством. Я надеюсь, что — насколько это возможно — вы возьмете с них пример... А теперь возвратитесь на берег и неусыпно наблюдайте за крепостью! Не сомневайтесь ни в чем! Пока я здесь, вас никто не обидит! Даю слово!..

И Федор Федорович встал.

Уже входили созванные на совет командиры: Ратманов, Белли, Войнович — родственник Марко Ивановича, но, к общему удовольствию, ничем не похожий на него.

Греки поклонились адмиралу, надели свои шапочки и вышли. Метакса отправился их провожать.

— У нас сегодня малый совет, — сказал Федор Федорович, — однако дела мы будем решать большие. Я позвал лишь тех командиров, коим поручаю положить основание осады; но эти начальные действия должны подготовить ее успех.

Он подошел к переборке и остановился у карты, которую сам начертил накануне.

— Вот ключ Корфу! — сказал он, указывая на остров Видо и касаясь карты рукой.

— Добыть сей ключ штурмом! — подал голос юный голубоглазый Белли, командир фрегата «Счастливый», слывший отчаянным смельчаком.

— Нет, — возразил Ушаков. — Мы должны от этого отказаться... Пока Видо не взят, крепость атаковать невозможно, но мы сейчас его брать не будем...

— Тогда время упустим, — заметил Белли.

— Да, но прежде всего должно подать помощь жителям, страдающим от грабежей гарнизона, и высадить десанты для прикрытия ближайших деревень.

— Это и крепость стеснит, — одобрительно произнес капитан-лейтенант Войнович, тощий, узкогрудый офицер с багровыми пятнами на щеках и орлиным носом.

— Именно стеснит, — подтвердил Федор Федорович, — надобно лишь получше выбрать места для батарей.

— У деревни Мандукио, на холме Монте-Оливето, — сказал Ратманов, самый высокий командир в эскадре — «долгий Макар», как называли его матросы. — Оттуда можно обстреливать Новую крепость, и берег там самый удобный, чтобы приставать гребным судам.

— Толково!.. — Федор Федорович поглядел на карту и поставил на ней угольком крестик. — Это будет северная батарея, пожалуй, важнейшая. С южной же стороны полагаю укрепиться у церкви святого Пантелеймона. — И он еще раз быстро черкнул угольком. — А теперь, — сказал он, возвращаясь к столу и опускаясь в кресло, — должен я открыть вам обстоятельства наши и все трудности, кои нам предстоят... Провианту мы имели на два месяца, и уже он на исходе; турки же закидали меня письмами со всеми этикетами, а хлеба не дают. Грозить и требовать не могу, ибо имею указ государя не становиться Порте в тягость, и должен полагаться на добрую волю разных пашей... То же и с людьми. Будь у меня хотя один полк войска русского, взял бы я Корфу с помощью жителей, которые одной только милости просят — чтобы ничьих других войск, кроме наших, к тому не допускать. Но полка у нас нет, а брать эту крепость кораблями есть дело в истории войн небывалое! Стало быть, и тут завишу я от турок — пришлют они мне подмогу или нет...

— Пришлют, ежели их одарить хорошенько, — с усмешкой сказал Шостак.

— Не знаю, поможет ли, — возразил Федор Федорович. — Всему помехою Али-паша. Он людей дать не хочет и других пашей отговаривает — пишет им, что якобы сам явится ко мне с большим войском...

— Пригрозить ему! — горячо воскликнул Белли. — Одному кораблю подойти к Превезе, и делу конец!

— С Али-пашой так нельзя. Сей коварный и тонкий политик может навлечь на нас недовольство Порты. Он и так клевещет уже султану, будто мы присоединяем эти острова к России, и ссылается в том на здешних дворян.

— Но ведь ложь его Кадыр-бей опровергнуть может! — воскликнул Войнович.

— Разумеется, да нужды нет; мне пока еще и без Кадыр-бея верят. Однако будет ли так и впредь, не знаю... Дворянство Ионических островов к Али-паше склоняется, идя против своего же народа. А мы приносим законность, водворяем спокойствие. Но как эти бедные люди после останутся и на каких правах — ума не приложу!.. Таковы обстоятельства наши, и чем далее, тем они будут все хуже. Посему вменяю в обязанность... смеяться!.. То есть при всяком исполнении службы держаться бодро и весело — не давать людям унывать!.. Совет окончен! — объявил Ушаков усталым голосом. — Я забыл лишь сказать, что в порту стоит французский корабль, — глядите за ним в оба!

— Им командует человек отчаянной храбрости, — заметил Войнович, — капитан Лажуаль.

— Кто бы ни командовал, он не должен прорваться!

— Ваше превосходительство! — сказал Ратманов. — Посты вблизи французского корабля занимают турецкие суда.

— Что же из этого?

— На турок надежда плохая: все время дремлют безо всякой осмотрительности; у них из-под носа уйдет кто угодно.

— А вы за ними смотрите. Переменять суда я не стану, чтобы не обидеть турок. Вообще, господа, не забывайте, где мы находимся! Не ровен час — что переменится, они нас тут запрут!..


3

Все берега французских владений в Европе были блокированы. Английские эскадры действовали в разных местах. Они держались у побережья Голландии, блокировали Брест, запирали испанские корабли в Кадиксе. Главнокомандующим британскими силами в Средиземном море был Джервис (лорд Сан-Висент).

Эскадра Нельсона разделилась на три части. Одна из них стерегла остатки французского флота у Александрии; другая была послана для блокады Мальты; сам же он — всего с тремя кораблями — стоял в Палермо, озабоченный бедственным положением неаполитанского короля. Возобновив войну с Республикой, Фердинанд IV потеснил небольшие французские отряды и в ноябре торжественно вступил в Рим. Но французы, перейдя в наступление, быстро разбили его и заставили бежать в Неаполь, а оттуда — в Палермо. Нельсону пришлось спасать короля и его двор.

Английский адмирал испытывал досаду и недовольство. Силы его были распылены, события на юге Италии приковывали его к Сицилии. Между тем он считал для себя более важным участвовать в действиях у Ионических островов.

С борта корабля «Вангард» он любезно приветствовал Ушакова:

«...Спешу воспользоваться случаем, чтобы засвидетельствовать вам свое почтение и уверить вас в счастье, какое ощущаю, находясь так близко к вам и трудясь вместе с вами для доброго дела наших государей...»

Но это не мешало ему в то же время писать в Константинополь, британскому послу Смиту, что русским нельзя позволить «занести ногу на Корфу» и что если допустят их утвердиться на Средиземном море, «Порта будет иметь порядочную занозу в боку».

Морского провианта в месяц на одного человека полагалось:


сухарей ржаных 1 пуд 5 фунтов,

масла коровьего 6 фунтов,

мяса соленого говяжьего 14 фунтов,

круп 15 фунтов,

гороху 10 фунтов,

вина горячего 28 чарок.


На эскадре не было ни вина, ни гороху, ни круп, ни мяса, ни масла. Оставался лишь небольшой запас сухарей.

Ушаков в отчаянии писал правителю Мореи — одному из тех, кто обязан был ему помогать:

«...Служители наши все неизбежно должны умереть с голоду; провианту у нас на эскадре нет, здесь достать неможно и надежды не имею получить его скоро. При такой крайности прошу ваше превосходительство: буде нет провианта заготовленного, приказать от всех обывателей в Морее сбирать печеный хлеб, сушить его в сухари и, сколько готово будет, наискорее прислать сюда. Я требую от вашего превосходительства именем Блистательной Порты и его султанского величества, чтобы непременно, во что бы то ни стало, доставили вы к нам нимало не медля сухарей, булгур, фасоль, водку или горячее вино...

По изготовлении сего письма пришло из Патраса одно купеческое судно, нагруженное сухарями, всего до 700 контарей[196], они надлежат к Кадыр-бею, на Турецкую эскадру и, если он уделит нам половину, то на обе эскадры не более станет их, как на три дня...»

В середине декабря морейский пана начал присылать продовольствие — ячменные сухари и бобы, совершенно негодные в пищу. Сухари покрывала плесень, а бобы не разваривались, и получалась из них только черная, противная на вкус вода.

Люди питались сухарными крошками да лишь изредка покупали у жителей мясо. В дождь и слякоть трудились они на батареях, голодные, в не просыхающей ни днем, ни ночью одежде. Число больных увеличивалось с каждым днем.

Ушаков закупил на албанском берегу тысячу войлочных бурок и роздал матросам; бурки защищали от дождя и холода и служили одеялами во время сна. Эта мера спасла многих и облегчила положение десантных отрядов. С еще бо́льшим рвением выполняли теперь моряки приказы своего адмирала, разделявшего с ними общую долю лишений и трудов.

Сам он служил примером, был деятелен и весел, — во всяком случае, старался таким казаться. Среди своих и среди турок, на палубе и в адмиральской каюте его всегда видели одинаковым — бодрым, великодушным и неизменно прямым.

А время было нелегким. Многое лежало на его плечах, доставляя досаду и беспокойство. Из Петербурга ему предписывали способствовать блокаде Мальты, а Нельсон настаивал на его появлении у берегов Египта. «Египет — главное, — писал он, — Корфу — потом».

Но Федор Федорович именно в Корфу видел наиболее важное дело. Он только сожалел, что нет у него войск, осадной артиллерии, мало зарядов и, главное, пуль ружейных. «А что есть ружье, — говорил он, — ежели нет в нем пули? — ничто!»

Турки же и вовсе не хотели идти в незнакомые воды. Правда, Кадыр-бей не посмел бы ослушаться, но Федор Федорович хорошо знал, до чего это ему не по душе. Тихий, несуразно большого роста, этот человек безропотно повиновался Ушакову. Русский адмирал был для него загадкой, и он, встречаясь с ним, испытывал почтение и страх. Федор Федорович не возлагал больших надежд на турок, но он считал их резервом, который, при исполнительности Кадыр-бея, может быть полезен русским.

Однако не все турецкие начальники вели себя безупречно. Ушакову уже докладывали о контр-адмирале Фетих-бее. Это был грузный, ленивый и беспечный турок, никак не желавший понять, что такое приказ.

Он командовал большим быстроходным судном и стоял как раз против «Женерё», державшегося между крепостью и островом Видо. Беззаботность турка тревожила Ушакова, так как французский корабль явно готовился к бегству и затевал перестрелки, особенно по ночам...

Русская эскадра вся собралась. Прибыл оставленный на Санта-Мавре Сенявин; вернулся из египетских вод Сорокин. Пришло подкрепление из Севастополя: Павел Васильевич Пустошкин с двумя новыми кораблями и небольшим отрядом войск.

Осада велась с моря и с суши. Батареи были возведены к югу от крепости — у церкви св. Пантелеймона, и к северу —у деревни Мандукио, на холме Монте-Оливето; здесь — против фортов Сан-Абрамо и Санто-Роко — поставили тринадцать самых больших корабельных пушек, а против укрепления Сан-Сальваторе — семь мортир.

Под проливным дождем, обстреливаемые из всех крепостных орудий, отбивали моряки атаки французов. Крепость, стесненная с двух сторон, наступала: неприятель делал частые вылазки, но успеха не имел.

А голодали по-прежнему. То немногое, что оставалось, было негодным, и матросы выбрасывали гнилой провиант в море. Федор Федорович долго терпел и наконец решился: послал визирю Порты «малое количество сухарей и бобов» — чтобы попробовал сам.

Французы знали, что люди Ушакова голодают, что у него слишком мало войск для десанта и что одним флотом крепость взять невозможно. Уверенные в этом, они, смеясь, говорили: «Русские хотят въехать в бастионы на своих кораблях».


Глава пятнадцатая Корабли вступают в бастионы

Валы Измаила высоки, рвы глубоки, а все-таки нам надо его взять.

Суворов


1

«Порта так расположена к нехранению слова французам, — сообщал Ушакову посланник Томара, — что министры турецкие предложили мне писать к вашему превосходительству согласиться на выпуск из пристани Genereux и Leandre, настроив прежде эскадру Турецкую, чтобы она их взять или потопить могла. Как весьма трудно и, может быть, невозможно удержать от сего турок, то лучше, чтобы они сами заключали договоры или капитуляции с французами, нам же — устраняться, когда они обманывать хотят, и являться, когда договоры исполняемы быть должны...»

Но Ушаков не склонен был потакать туркам. У него был свой взгляд на это, и он имел твердое решение: не выпускать из порта запертых кораблей.

Они стояли между крепостью и островом Видо. «Женерё» вел себя вызывающе и при малейшем удобном ветре вступал под паруса. Капитан Лажуаль, делая вылазки и лавируя, нащупывал возможность прорваться в море. «Шарлатанствует! — спокойно говорил Федор Федорович. — Стреляет издали, не отдаляясь от крепости, и потом уходит назад!»

Но однажды, приблизившись больше обычного, «Женерё» подошел к адмиральскому кораблю и вступил с ним в бой. Дистанция все же оказалась порядочной, и «Св. Павел» мог доставать до противника только при наибольшем возвышении угла прицела. Несмотря на это, вскоре обнаружилось его явное превосходство, и Лажуаль возвратился в порт.

На «Женерё» была снесена кормовая галерея и сбит гик, так что флаг спустился. Ушаков отдал приказ: «Смотреть, чтобы неприятель под видом пустых заманок к бою не ушел из порта». Но Лажуаль присмирел и больше не выходил.

До конца января он не предпринимал никаких попыток к бегству. Но 25-го корфиоты дали знать Ушакову, что в следующую ночь, если ветер позволит, «Женерё» попытается уйти.

— Лажуаль, — сообщили они, — вычернил на своем корабле паруса, чтобы проскользнуть в темноте незамеченным.

Федор Федорович приказал приготовиться обеим своим батареям и всем кораблям усилить надзор.

Вечером 26-го подул крепкий береговой ветер. На турецких судах наступило время молитвы. Муэдзины с крюйс-марсов призвали правоверных к намазу. Турки собрались на палубах, помолились и тут же, вповалку, улеглись.

Когда стемнело, сторожевой русский корвет показал сигналом, что из порта вышло военное судно. Тотчас последовал сигнал адмирала: «Идти в погоню и брать в плен!»

Это больше относилось к турецким судам, стоявшим в горле пролива, и в особенности к кораблю Фетих-бея: только он один не уступил бы французскому в легкости хода и, будучи впереди прочих, мог пересечь ему путь.

Сигнал был несколько раз повторен отдельно для Фетих-бея. Вдобавок, для большей верности, Ушаков послал к нему Метаксу.

Загорелся фальшфейер — условный знак, что из-под крепости вышел именно корабль Лажуаля. Вскоре послышалась пальба в проливе: это «Женерё», проходя, вел бой.

В несколько минут он прошел мимо эскадры. Черные паруса его сливались с мраком. Лажуаль миновал турецкие фрегаты, держа курс прямо на их мерцающие огни...

Шлюпка Метаксы подошла к кораблю Фетих-бея.

Взобравиись по трапу, лейтенант устремился на палубу и, шагая через тела спящих турок, разыскал каюту, похожую на конуру, куда надо было лезть ползком.

Он нашел Фетих-бея спящим и, разбудив его, передал приказ: немедля идти в погоню. Тучный, заспанный турок приподнялся на своем ложе и сел, щурясь от света свечи.

— Я не берусь уговорить команду, — сказал он, зевая, — она ни за что не исполнит приказа.

— Как?! — недоумевая, переспросил Метакса.

— Наши люди не имеют провианта, давно не получали жалованья и, живя в разлуке со своими семьями, сильно ожесточены.

— Противник уходит! — сказал Метакса ледяным тоном. — Приказ надлежит выполнить без промедления!..

Но Фетих-бей зевнул так, что челюсти его затрещали.

— Француз бежит? Что ж тут плохого?.. Чем гнаться за ним, дуйте ему лучше в паруса!..

Метакса повернулся и кинулся из каюты. Очутившись в шлюпке, он приказал грести изо всей силы, торопясь доложить обо всем Ушакову. Но сделать что-либо было уже поздно. Время оказалось упущенным, и «Женерё» вырвался на простор...

Рано утром Федор Федорович вызвал к себе Фетих-бея. По присутствию Метаксы турок понял, что ему предстоит выдержать бурю. Но Ушаков встретил его радушно. Он усадил турецкого флагмана в кресло и велел подать кофе и халву.

Потом спросил его о здоровье, осведомился о состоянии корабля и команды и мимоходом заметил, что ветер ночью был очень силен.

Фетих-бей подтвердил, что ветер действительно был очень сильный.

Ушаков кивнул головою.

— Он даже помог ускользнуть противнику, коего вы не пожелали задержать!..

Фетих-бей опустил глаза.

Федор Федорович выпятил подбородок.

— Вы отказались исполнить приказ, — тихо сказал он. — Ежели подобное еще раз случится — повешу на ноке рея!.. — И, придвинув к турку кофе, добавил: — Не обессудьте, почтеннейший Фетих-бей!..


2

«Крайняя необходимость понудила нас требовать войск албанских... — писал Ушаков Томаре на другой день после бегства «Женерё». — Ежели французы осилят Неапольское владение и приблизятся к Ионическим островам, то могут застать русских, атакующих Корфу, — при высадке десантов — и прорваться в крепость, которую тогда уже взять будет невозможно... Потому необходимо, чтобы теперь усилили нас войсками и чтобы они во всем мне подчинялись совершенно, не отговаривались бы ничем и были бы они снабдены провиантом, жалованьем и патронами; патронов надобно иметь каждому пять-шесть комплектов... Все такие остановки и замедления повергают меня в крайнее уныние. Я привык дела, мне вверенные, исполнять с поспешностью, а замедления всякие бедствия и худые последствия наводят. Вот, милостивый государь, в каких обстоятельствах я теперь нахожусь».

Слог у Федора Федоровича был тяжелый. Не заботясь о его красоте, он стремился лишь ясно выразить свои мысли и делал это с тою же силою, с какою думал и говорил.

Обстоятельства его угнетали. Бегство французского корабля прибавило к ним новую горечь: из города поползли слухи. «Говорят, что мы подкуплены!» — докладывали ему командиры. Он отвечал, стараясь казаться спокойным: «Я знаю, кто это говорит...»

За крепостной оградой, в домах корфиотской знати, скрывался противник более опасный, чем французы. Люди, боявшиеся своего народа и того, что русские народу помогут, — это они распускали об Ушакове скверный слух.

Медлить было нельзя. Следовало торопиться: неприятель мог перебросить сюда свежие силы. Генерал Шампионе «осилил Неапольское владение» и образовал Партенопейскую республику. Федор Федорович еще об этом не знал. Но русский посланник в Неаполе уже требовал немедленной помощи королю Обеих Сицилий, а Павел все настойчивей упоминал о Мальте и недаром прислал Ушакову мальтийский крест.

Он писал ему в Корфу:

«По предложению с Нами английского и неапольского дворов для занятия Мальты равными силами назначили Мы туда два батальона сухопутных войск, коим и повелели быть в готовности в Одессе».

Мальта стала для Павла теперь важнее, чем все Ионические острова.

По просьбе «благонамеренных членов ордена» Павел объявил себя его великим магистром, а местом пребывания орденского капитула — Петербург.

Отныне орден, возглавляемый императором, должен был вдохновлять дворянство всей Европы на борьбу «с идеей равенства» и революционным «развратом умов».

Мальтийский крест, включенный в государственный герб, появился на всех казенных зданиях столицы, Мальта сделалась знаменем русского царя.

Не забывая и о делах «домашних», он принял меры для охраны внутреннего порядка: ввел строгую цензуру, запретил французские моды и упряжь, изгнал из печати слово «гражданин»; вместо него было повелено писать: «купец» или «мещанин».

Генералу Герману, посланному с русским корпусом для оказания помощи Австрии, он предписал: «Остерегайтесь, дабы войска Наши чрез сообщение с жителями не заразились духом пагубной вольности и по окончании войны не внесли с собою искры сего пламени в пределах империи Нашей».

Наконец он примирился с Суворовым. Великий полководец был назначен предводительствовать русско-австрийскою армией, чего усиленно добивался венский двор...

Между тем положение «главной силы империи», то есть крестьянства, оставалось прежним. Новый император так же щедро «жаловал» дворян населенными землями, как это делала и его мать. Во время одной только своей коронации Павел I роздал около двухсот тысяч душ. Современники метко назвали эту раздачу расхваткою. Иногда самый ничтожный повод заставлял императора дарить тысячи и десятки тысяч душ.

Однажды, во время парада, Павел отдал какое-то приказание генерал-майору Каннабиху, одному из своих гатчинских служак. Генерал пришпорил коня и помчался исполнять «повеление», причем в этот момент у него свалилась с головы треуголка. «Каннабих! Каннабих!.. — закричал император. — Шляпу потерял!» — «Голова тут, ваше величество!» — продолжая скакать, ответил Каннабих. «Молодец!.. — вырвалось у Павла. — Дать ему тысячу душ крестьян!..»


3

Александр Радищев, живший под надзором полиции в деревне Немцово, под Малоярославцем, в сущности, отбывал вторую ссылку в незначительном отдалении от Москвы. Совесть «истинного сына отечества» по-прежнему не давала ему покоя, так как дух его не сломился в Илимске, и вопрос о порабощенном русском крестьянстве оставался для него основным.

Он не мог не думать об этом, не мог не записывать своих мыслей; но было опасно излагать их открыто — как в «Путешествии из Петербурга в Москву».

Радищев придумал невинную форму — научное описание собственной своей «вотчины». С виду это была картина помещичьего хозяйства, а на самом деле — хозяйства крестьянского, и притом — типичного для средней русской полосы...

Весну 1799 года Радищев встречал в лачуге. Сквозь худую соломенную крышу, прямо на стол, текла струйкой вода. Из окна был виден большой яблоневый сад, погибший от мороза; за ним — высокая роща и на пригорке — развалившийся каменный дом; отстроить его не было средств.

«Прямо против двора, при въезде, — начинал описание своей усадьбы Радищев, — стоят три березы, современницы моего детства, кои напомнили мне о беззаботном начале жития человеческого и нередко о горестном оного окончании».

За Немцовом «с деревнями» числилось 360 душ обоего пола и 1500 десятин с сенными покосами и рощами, но земля была глинистая; если ее не пахали, порастала щавелем и елкою и лишь при сильном удобрении могла производить хлеб.

Немцовские крестьяне после покоса и жатвы обычно уходили на Украину — в пильщики и для выделывания овчин. В селе оставались женщины, пряли лен и шерсть, валяли сукно: черное и смурое — на зипуны и кафтаны, белое — на онучи; ткали холсты, полотенца с красными каймами, короткие шерстяные юбки (паневы), оборы для лаптей и пояса́.

Радищев ставил новый для своего века вопрос — О «соразмерности нашего скотоводства к земледелию» и высчитывал, что 360 душ его крестьян при 150 лошадях и 700 десятинах пашни могут удобрить навозом лишь седьмую ее часть. «Какое бедственное хлебопашество!..» — восклицал он.

Но бедственным было и скотоводство.

«Жеребцов в селении нашем нет, — писал Радищев, — и кобыл очень мало, а потому и жеребят...

Прокормление их таково, что жеребенок худо вырасти может, ибо во всю зиму лошади опричь месива ничего не знают... Итак, солома яровая, а в недостатке и ржаная, есть главный зимний корм...

Быков держат в селении нашем случайно; коровы есть в каждом дворе. Скотина вся малорослая и нехорошей породы...

Летом все пасутся в общем стаде, сперва около лесов, потом по паровому полю, а после жатвы по жнивам и луговинам. Зимою скотину кормят яровою соломою, отелившихся коров только сеном; при таком худом корме скотина тоща, молока дает на самую нужду...»

Жалкими были земледельческие орудия, употребляемые в центральных областях России, бедственными — способы возделывания земли.

«Землю пашут сохою о двух сошниках, — продолжал Радищев, — гораздо тупых, да и нужды нет, чтобы были очень остры, ибо земля столь тоща, что мало травы производит». Далее он описывал борону с деревянными зубьями из еловых сучьев, серп, косу и делал вывод: «...такими бесхитростными орудиями возделывается у нас земля...»

Столь же безотрадную картину представляло огородное хозяйство:

«..Полют негодную траву руками; насажденные вновь плоды поливают, нося воду или руками, или из колодезя ушатами или кувшинами, ибо мимоходом сказать можно, что вёдры в селении моем неупотребительны».

Так, «мимоходом», показывал Радищев крестьянскую нищету.

И так же, будто невзначай, он вдруг изменял спокойному тону своего «ученого трактата» и с прежней страстностью автора «Путешествия» взывал к русским крепостным: «Блаженны, блаженны! — если бы весь плод трудов ваших был ваш. Но, о горестное напоминание! Ниву селянин возделывал чужую и сам, сам чужд есть, увы!..»


4

А за тысячи верст от Немцова, вблизи вечнозеленых берегов Корфу, готовились к геройскому подвигу — штурму сильнейшей в Европе крепости — «чуждые» самим себе русские крепостные — гренадеры и моряки.

Поле решающих битв перемещалось в Италию.

Ушакову надо было брать Корфу немедля, иначе французы грозили сковать его силы, а русские корабли могли понадобиться в других местах.

Но у него было все так же мало людей и припасов. Он забрасывал Али-пашу просьбами, но тот лукавил, любезно отвечал на письма, а помощи не присылал.

Ушаков стал требовать. В его посланиях появился оттенок угрозы. Тогда Али признался, что у него есть причина не доверять русским. «Адмирал, — писал он, — должен сражаться против флота, а не осаждать крепостей и брать острова».

Это был упрек, попытка обвинить Ушакова в тайном захвате Ионических островов.

Федор Федорович решил добиться своего любым способом, пустив в ход все средства, и написал Али-паше письмо.

Требуя спешной присылки четырехтысячного отряда и обещая щедро оплатить эту помощь, он настойчиво просил дать ему тот или иной ответ:

«Ежели же вы помогать нам не будете, то скажите нам наотказ, тогда мы станем собирать отовсюду людей, откуда только возможно. Я последнего прошу от вас благоприятства: скажите нам единовременно — будете вы нам помогать или нет?..»

Он поручил Метаксе доставить письмо и вместе с ним ценный подарок. Но прежде, чем запечатать пакет, приписал несколько строк:

«Я послан помогать только Блистательной Порте Оттоманской и здесь — помощник; а не хозяин; послан я с кораблями воевать против флота неприятельского, а против крепостей воюю по случаю открывшихся обстоятельств, и сие не делает мне бесчестья, что я выгоняю из крепостей французов и тем обезопасываю места...»

Паша находился поблизости, на северном берегу пролива, отделяющего Корфу от албанского побережья. Он явился туда с сильным отрядом и захватил рыбные промыслы корфиотов. Ушаков знал об этом, но решил ему не мешать.

Метакса нашел его на бриге у селения Бутринто. Письмо не вызвало у Али никакого интереса, но подарку он обрадовался, как ребенок. Это была табакерка: изумруды и брильянты составляли на ней букет цветов.

— Все пойдет на лад! — воскликнул он, любуясь табакеркой, и приказал готовить ответные подарки.

Метаксу нагрузили двумя узлами; в них были серебряные вещи: рукомойник, таз, поднос, кофейник; шелковые кушаки и двенадцать турецких чашек. Паша сказал, что пришлет своего сына уговориться с адмиралом по поводу войск...

Он сдержал слово. Его сын на другой же день прибыл на корабль русского адмирала. Переговоры закончились быстро; все действительно пошло на лад.

Потом один из офицеров отправился в Бутринто звать правителя в гости к Ушакову. Али долго отнекивался, говоря, что боится, как бы турки его не убили, но в конце концов уступил.

Вечером он поднялся на палубу «Св. Павла». Ему были отданы почести адмирала. Ушаков представил паше турецких флагманов, и они целовали его полу. После трубок, варенья и кофе Али осмотрел корабль при свете фонарей.


5

От сосновой переборки исходил смолистый дух русского леса. Федор Федорович не дал в Севастополе окрасить каюту, — он любил чистое, гладко обструганное дерево, считая его самым приятным для глаз.

Свежий тес, в особенности когда каюту накаляло зноем, распространял запах скипидара, и этот стойкий, родимый запах суши Ушаков возил с собой по морям.

Он любил также медь, и она блистала на корабле, как и в доме его, на берегу Севастопольской бухты. Полоса меди была прибита к порогу; к стене привинчены медные крючки для одежды; чернильный прибор на столе и подлокотники кресла были медные, и морской сундук громадных размеров окован медью по углам.

Федор Федорович трудился. Чисто выбритый, отчего у рта резче обозначились легшие за последний месяц складки, он склонял над бумагами утомленное, но все еще моложавое лицо.

Перед ним лежали переведенные Метаксой основные законы Венецианской республики. Он изучал ее государственное устройство, ибо такое же точно устройство (до прихода французов) имели Ионические острова.

Он искал опору, чтобы начертать «план правления» освобожденных островов, уверенный, что и Корфу скоро станет свободным. Он обещал корфиотам помочь в этом деле, дал слово установить справедливость и готовился его сдержать.

В каюте пахло сосною, а через открытый люк проникал еще какой-то другой, пряно-горьковатый запах. Его приносило с берега февральским ветром. Это по всему острову цвел миндаль...

Уже на судах из Бутринто прибывали арнауты. Али-панта согласился прислать две тысячи человек. Смуглые, сильные, в алых фесках, камзолах с серебряными латами и войлочных бурках, они имели вид горцев. Все это были воины, неутомимые в походах, отличные стрелки.

Но Ушаков решил лишь в крайнем случае воспользоваться этим резервом. Он не хотел быть обязанным ни туркам, ни Али-паше. С турками Федор Федорович был теперь более обычного сдержан. Ни слова упрека, никаких понуждений турецким флагманам! Он стал осторожен. Тонкие сети готовились для него в Стамбуле. Порта и так была недовольна им.

Случай с Пустошкиным явился первым сигналом: его два корабля, с которыми он пришел к Ушакову, долго стояли в Босфоре, — их, несмотря на договор, не хотели пропускать. Впрочем, договор был словесным. Только 23 декабря 1798 года скрепили его на бумаге и наконец пропустили Пустошкина. Россия и Турция впервые договорились о совместной обороне Проливов от общего врага.

Надо было спешить. Русско-австрийские войска еще не начали наступать в Италии, и на юге дела шли все хуже. Ушаков уже знал, что занят Неаполь и что король оттуда бежал.

Королевский министр Антонио Мишру прибыл к союзной эскадре просить об оказании помощи Фердинанду, Федор Федорович ответил, что сможет помочь флотом только после того, как крепость падет.

А пока приходилось беречь заряды, и батареи молчали, не нанося вреда неприятелю. «Недостатки наши во всем беспредельны!» — жаловался Ушаков.

И все же, несмотря ни на что, он был совершенно уверен в победе. Его люди еще готовились к штурму, еще было неизвестно, чем завершится дело, а он уже писал конституцию нового государства — «План правления на освобожденных от французов островах».


6

Семнадцатого февраля 1799 года Ушаков отдал приказ по эскадре:

«При первом удобном ветре от севера или северо-запада, не упуская ни одного часа, намерен я всем флотом атаковать остров Видо; расположение кораблей и фрегатов, кому где находиться должно, означено на планах, данных господам командирам...»

Штурм был намечен на 18 февраля.

Но еще за два дня до срока Федор Федорович разрешил не беречь больше зарядов и вести непрерывный огонь с новопостроенных батарей. Возведенные на острове св. Пантелеймона, они подавили огонь орудий на куртине, соединявшей Старую крепость с Новой. Все строения Старой крепости были разрушены, и французам пришлось перейти в казематы, чтобы укрыться от ядер и бомб.

Этот обстрел встревожил главнокомандующего французскими силами на Корфу — генерала Шабо, и он сделал попытку — на всякий случай — снискать расположение Ушакова. По его приказу несколько офицеров отправились на русскую эскадру и доставили на нее пленных — русского консула с острова Занте и его секретаря.

Ушаков отнесся к этому настороженно: за вежливостью противника могло скрываться и соглядатайство. Однако французов встретили ласково, их пригласили к столу и затем отпустили назад...

Двенадцать кораблей и одиннадцать фрегатов были главною силой Ушакова.

Но войск было мало; вовсе отсутствовали осадные пушки.

И он решился на самое опасное дело — бросить на штурм флот.

Морской устав разрешал «иногда, когда того необходимость потребует, подводить под крепостные стены даже линейные корабли»,

Но это был риск смертельный, грозивший такими потерями, что на него не отваживались еще адмиралы. С другой стороны, атака флота могла оказаться и очень успешной. Береговым батареям нельзя было выдержать такой поединок: любая из них уступала в силе бортовому залпу одного корабля.

Остров Видо, гористый и покрытый лесом, господствовал над крепостью и над городом. Этот ключ Корфу, сразу же правильно оцененный Ушаковым, имел сильную оборону из пяти батарей...

Вторые сутки дул северо-западный штормовой ветер.

Федор Федорович, созвав военный совет, сообщил флагманам и командирам свой план действий: атаковать Корфу и Видо сперва с моря, а затем уже самую крепость — с суши; чтобы связать главные силы французов и не дать им возможности перебрасывать десанты на остров, — одновременно открыть огонь по крепости с возведенных на берегу батарей.

Западнее города, в порту Гуино, находилось старое адмиралтейство. Порт был занят Ушаковым еще в начале осады, и там ремонтировались союзные корабли. Теперь там снаряжались гребные суда, днем и ночью шла подготовка к десанту. Отряды морских солдат и матросов готовились к штурму на берегу.

Они возвели укрепления, в точности похожие на бастионы острова Видо, насыпали вал, вырыли траншеи и рвы.

Ушаков распоряжался работами, присутствовал на ученье, показывал, как устраивать мосты из досок и лестниц; люди учились перетаскивать через рвы десантные пушки, упражнялись в стрельбе и штыковом бою. Так повторялся опыт Измаила.

Рядовых Федор Федорович сам обучил делу, командирам он дал письменный наказ:

«Гребным судам с десантом промеж собой не тесниться и для того посылать их не все вдруг, а одно за другим. Передовые должны очищать дорогу по берегу, рытвины тотчас забросать землею или чем только возможно... Лестницы и доски могут служить мостами для переправы через выкопанные канавы и рвы... Вместо знамен иметь с собою флаги; флагов же иметь с собою до десяти и их поднимать на взятых батареях... Господам командующим пушки, снаряды, лестницы, доски, топоры, лопатки, веревки иметь в готовности положенными на гребные суда...»

Им было предусмотрено все, до последней мелочи.

Его целью было навязать противнику план штурма, подчинить своей воле весь ход действий. И он составил особые сигналы для атаки Видо и Корфу. Их было сто тридцать два.


7

Утро 18 февраля[197] стало утром штурма. Ветер дул прямо на остров Видо. От небольшого волнения тонкая пена покрывала Корфиотский залив.

Двухдневный шторм уничтожил боны, преграждавшие подступ к островным бухтам; цепи разорвало, а бревна прибило к берегу, и теперь ничто не мешало высадить десант.

На рассвете Ушаков поднял сигнал:

«Приготовиться идти атаковать остров!»

Тотчас из порта Гуино вышли лодки и приблизились к кораблям и фрегатам. Суда взяли их к себе на бакштовы[198], и лодки стали у противоположных берегу бортов, укрытые от огня вражеских батарей.

Ушаков взмахнул рукой, и со «Св. Павла» ударила сигнальная пушка. Мгновенно молнии блеснули на обеих русских батареях — огонь открылся против всех укреплений Корфу.

Затем один за другим последовали сигналы флоту:

«Атаковать остров Видо!»

«Подойти на картечный выстрел!»

«Стать на якорь шпрингом[199], чтобы удобнее действовать в желаемые места!»

Подавая пример, «Св. Павел» первым направился к острову, и тотчас же понеслись в атаку два фрегата. За ними двинулся и весь флот.

Ушаков приблизился к первой батарее, осыпал ее градом ядер, затем подошел ко второй и также дал залп. Он стал против третьей на картечный выстрел, развернувшись к берегу бортом. Так же разворачивались и другие русские корабли, занимая места, которые назначил им адмирал.

Только турки держались в отдалении, не умея быстро повернуться на шпринге. Ушаков знал об этом их недостатке и поставил их во второй линии, позади своих кораблей.

Атакующие суда с трех сторон охватили остров.

За восемь лет до этого такой же дугой атаковала русская флотилия батареи Измаила.

Но она шла на веслах. То были лодки, барказы, катера, лансоны.

Против Корфу же начал действия большой флот.

Французы растерялись. Затем они кинулись к каленым ядрам. Однако средство это не оправдало надежд.

Чтобы накалить ядро до нужного — вишневого — цвета, требовалось никак не менее часа. Ядер было заготовлено много, но стрельба ими велась медленно. Кроме того, в ствол орудия приходилось класть пыжи из мокрого сена, а от этого порох часто сырел.

Противник не успел выпалить по второму разу, как фрегаты засыпали его картечью. При этом русские суда также терпели от огня. С высоты уже били по ним тяжелые крепостные пушки, а каленые ядра вызвали на фрегатах несколько пожаров. Атака замедлилась, но с адмиральского корабля следили за всем зорко. «Невзирая на опасность, производить действие!» — поднял сигнал Ушаков.

Канонада усилилась. Флот сразу же грозно возвысил голос. Не прошло минуты, и пространство над морем уже все стонало. Воздушные дуги летящих бомб устилались искрами, едва заметными в свете наставшего дня.

«Сбивать стены и укрепления!» — взвился новый сигнал адмирала. И зелень кустарников на берегу вмиг побелела, засыпанная вихрем щебня и пыли. Залпы кораблей ударили по батареям, сбивая с них камень, людей и пушки, обрушивая глыбы скал.

На «Св. Павле» перекликались боцманские дудки. Со всех трех палуб тянуло терпкой пороховою гарью. Люди привычно и быстро чистили стволы, закатывали ядра и наводили. Сизый туман стоял вокруг них.

Федор Федорович ходил по верхнему деку и бросал отрывистые указания комендорам:

— Уменьшить пороху, чтобы выстрелы брали ближе!.. Поднять орудие, чтобы ядра далее шли!..

Вдруг он заметил, что одна из пушек все время стреляла по какой-то ложбине, где совсем не было батарей. Он отыскал наводчика и остановился подле него, наблюдая. Комендор был из новых — «пустошкинский», — недавно прибывший и взятый на корабль адмирала. Ни фамилии, ни имени его Ушаков не знал.

Матрос работал с азартом и уверенностью человека, отлично изучившего свое дело и не смущающегося тем, что за ним следят.

Ушаков смотрел на него и все более убеждался, что видит этого человека впервые. У него были светлые брови и волосы и лицо белое, уже начинавшее припухать от голода; фуфайка зеленого цвета и парусинные брюки в заплатах; шея повязана черным бумажным платком.

— Замечаю: выстрелы недействительны! — строго сказал Федор Федорович. — Ты для чего же по пустому месту стреляешь?!

Матрос замер и вытянулся. Глаза его блеснули; они были синие, со слезой.

— Никак нет, ваше превосходительство! Я палю в те места, где можно угадать укрывшегося неприятеля!..

— Молодец!.. Прозорлив!.. — сказал Федор Федорович и пристально посмотрел наводчику в глаза...

Когда он вышел на шканцы, его встретил Метакса, исполнявший обязанности флаг-капитана.

— Командиры Сенявин, Войнович и Шостак, — озабоченно доложил он, — ведут сильный бой с пятою батареей и французскими судами «Ла-Брюн» и «Леандр».

— Опросите их, нельзя ли подойти к батарее на самое близкое расстояние и сбить оную? Тогда корабли неприятельские будут открыты... Пусть отвечают: красный флаг на грот-брам-стеньге, означающий «да», то есть «можно», и тот же флаг — на фок-брам-стеньге, ежели нельзя!..

Через несколько минут командиры были опрошены и ответили: все корабли подняли красный флаг на грот-брам-стеньге, означающий «да»...

Приближался решающий миг высадки.

Атакующие посылали залп за залпом. А турки по-прежнему держались во второй линии, стреляя изредка в промежутки между русскими кораблями или через них.

Ушаков хмурился и качал головой, когда, почти касаясь верхушек мачт, низко пролетали турецкие бомбы. Внезапно глухие удары сотрясли корабельный корпус: это союзный фрегат, стоявший за «Св. Павлом», всадил в его борт два ядра.

— Нас атакуют?! — насмешливо сказал Федор Федорович. — Бесподобно!.. — Он погрозил кулаком турецкому судну и поднял сигнал: «Не в то место стреляешь! Осмотрись!»

Было одиннадцать часов. Ушакову доложили, что пушки с батарей острова сбиты. Последовал приказ — начать высадку, и люди кинулись на барказы, шлюпки и катера.

Жители заранее указали Ушакову удобные бухты. Шлюпки двинулись вперед под прикрытием барказных и корабельных пушек, удачно пристали там, где было нужно, и гренадеры подполковника Скипора, составлявшие основную силу десанта, в одно время с матросами, быстро вышли на берег сразу в трех местах.

С барказов по сходням спустили орудия, и потерь при этом почти не было. Утонула лишь одна медная пушка — из тех, что султан прислал на эскадру, когда она стояла в Буюк-дере.

К удивлению всех, турки с охотой пошли в атаку. Они прыгали с лодок и по пояс в воде бежали к берегу, держа сабли над головой и кинжалы в зубах.

В трех местах начался бой за батареи. Ушаков, припав к подзорной трубе, следил за штурмом. Перед ним мелькали дымки выстрелов, круглые шляпы русских матросов, треуголки и высокие меховые шапки французов.

— Умножить десант! — приказал он флаг-капитану, видя, что отряды высадились и уже ведут бой.

Он управлял штурмом Видо и в то же время — действиями против крепости Корфу. Хриплым голосом произносил он слова команды, и сигналы следовали один за другим:

«Стрелять по кораблям!»

«Стрелять в Старую крепость!»

«Стрелять в Капо-ди-Сидерио!»

«Умножить десант!»

На одной из батарей взметнулось полотнище русского флага.

— Умножить десант более и более!.. — последовал приказ Ушакова.

И цветные флажки сигнала мгновенно передали приказ судам...

Две тысячи человек высадились на острове Видо. Это было не много против пяти батарей и сильного гарнизона. И все же к двум часам дня почти все батареи были взяты, хотя морякам пришлось штурмовать каждый камень, брать каждую щель.

Тогда последовал сигнал о начале общей атаки, и находившиеся на Корфу войска с лестницами и фашинами устремились на штурм.

Их первый приступ был отбит. Но высаженные с кораблей десанты позволили усилить натиск, и моряки овладели бастионами Санто-Роко и Сан-Сальваторе. Неприятель перебежал в Сан-Абрамо. Однако в поясе внешних укреплений этот форт был последним. Взяв его, русские заставили противника укрыться в цитадели и тотчас атаковали город с северной стороны.

Теперь и жители приняли участие в сражении. Они кинулись на французов, помогая завершить бой.

Корабли вступали в бастионы.

Моряки и солдаты, усталые и голодные, утверждали бессмертную русскую славу, вступая в твердыню, которую никто еще никогда не брал.

В клубах дыма и пыли лежал перед ними Корфу. А на шканцах «Св. Павла» стоял хмурый, озабоченный человек, к которому сходились все нити этого небывалого штурма. Он видел все — большое и малое, обнимал совокупность действий войск и флота и постепенно обретал уверенность, что штурм идет к концу.

Со времени Измаила жили в народе солдатские слова о Суворове, — о том, что он будто бы «командует палочкой и ею передает войскам свою силу». Федор Федорович, может быть, и не слышал об этом и уж конечно не думал, что та же «палочка» — в руках у него самого.


Корабельная артиллерия продолжала громить цитадель Корфу.

Остатки французского гарнизона на острове Видо сдались. На всех батареях были подняты русские и турецкие флаги. Тогда турки начали резню.

Они брали французов в плен, тащили на берег и, несмотря на крик: «Пардон!» отреза́ли им головы. Русские отдавали туркам последние свои деньги, спасая пленным жизнь.

Но число жертв росло. Тогда русские моряки, построясь в каре, поставили сдавшийся гарнизон в середину и оттеснили своих союзников, направив на них примкнутые штыки...

Пушки палили. Приближался рассвет, но еще было темно. Три французских офицера вышли из Старой крепости. Один из них держал факел, освещая дорогу, другой — белый флаг.

Русский катер помчал их к «Св. Павлу». Офицеры взошли на корабль. Их провели в каюту главнокомандующего. Федор Федорович, утомленный, рассматривал карту, держа в руке свечу.

Офицер подал письмо. Оно было без конверта и написано наспех косым, нетвердым почерком — рука писавшего, видимо, дрожала:


«Господину Федору Ушакову, командующему русским флотом.

Господин Адмирал!

Мы полагаем, что бесполезно подвергать опасности жизнь стольких храбрых русских, турецких и французских воинов в борьбе за обладание Корфу. Поэтому мы предлагаем вам перемирие на срок, который вы найдете нужным, для установления условий сдачи этой крепости.

Главный комиссар Дюбуа.

Дивизионный генерал, главнокомандующий французскими силами Шабо».


Усталость сошла с лица Ушакова. Он положил перед собой письмо и сказал с усмешкой:

— Я всегда на приятные разговоры согласен...

И последний сигнал взвился на «Св. Павле»:

«Прекратить и более не стрелять!»


Глава шестнадцатая Республика семи соединенных островов

Русские пришли не владычествовать, но охранять.

Ушаков


«Имею честь сообщить вашему превосходительству, — доносил посланнику Томаре Федор Федорович, — что крепости острова Корфу пали под натиском соединенных эскадр, только что сдались. 18 этого месяца мы приблизились к Видо, после сильного обстрела сделали десант и приступом взяли его почти без потерь наших храбрых войск... Мы также взяли приступом сильно укрепленный остров св. Сальватора, самый важный для внешней обороны. На другой день оба командующих крепостью предложили мне капитуляцию, которая была нами установлена по истечении 24 часов. Посылаю вам копию с нее и письмо командующих. Подробности вы узнаете позже. Сейчас я слишком занят...»

«Завоевание островов Эгейских[200] — отвечал Томара Ушакову, — довершенное вами без армии, без артиллерии и, что больше, без хлеба, представляет не токмо знаменитый воинский подвиг, но и первое в столь долговременную войну отторжение целого члена Республики, наименовавшейся единою и нераздельною».

Выразил свои чувства и Нельсон:

«От всей души поздравляю ваше превосходительство со взятием Корфу и могу уверить вас, что слава оружия верного союзника столь же дорога мне, как и слава моего государя».

Император прислал Ушакову патент на чин адмирала; Фердинанд IV — ленту св. Януария; султан Селим — высшую награду Порты, «челенг» — алмазное перо из своей чалмы.

Но все это мало радовало Федора Федоровича. Было слишком много неприятностей и еще больше хлопот.

Албанский правитель по-прежнему досаждал Ушакову.

Хотя русские одни вынесли на себе всю тяжесть штурма, Али-паша не намерен был с этим считаться. Он хотел быть участником взятия крепости и все захваченное в ней делить с русскими пополам. Зная о бедствиях союзного флота при Корфу, он распустил слух, что посылает на остров десятитысячное войско. Но Ушаков известил Порту, что сочтет действия Али-паши бунтом и прикажет топить все его военные суда.

Покоя не было. В повседневной борьбе растрачивались силы.

Приходилось спорить с турками о трофеях. А их было много: более пятисот пушек, пять с половиной тысяч ружей, корабль, фрегат и восемнадцать разных судов.

Турки взяли себе львиную долю и еще жаловались на корыстолюбие Ушакова. Принужденный оправдываться, он писал Томаре, едва сдерживаясь от гнева: «Не интересовался нигде ни одною полушкою. Я не живу роскошно, потому и не имею ни в чем нужды».

Но болыше всего забот доставили ему корфиоты. Примирить патрициев и народ, или, как говорил Ушаков, «первоклассных» с «нижними классами», оказалось трудно, хотя он и сделал для этого все, что мог.

До нас дошло свидетельство современника — В. В. Вяземского, — кратко, но достаточно ярко рисующее общественный строй островитян: «...дворяне — частью исповедания католицкого и частью — греческого; весь же черный народ — греческого... Чернь честна и благонравна, дворяне без чести... но обожают наружный блеск и богатство... все правление замешано всегда в интригах и весьма угнетает народ».

Население Корфу пожелало провозгласить независимое греческое государство под покровительством России и Оттоманской Порты, и Ушаков на собственный риск и страх, не имея на то никаких полномочий, решился назвать его Республикой Семи Соединенных Островов[201].

Это был шаг прежде всего дипломатический. Русский адмирал предпринял его как наиболее удобную меру для того, чтобы сделать эти острова на время войны нейтральными и оградить их от притязаний некоторых держав. В числе таких держав на первом месте стояла Англия. Турция и Австрия также были не прочь захватить Ионические острова.

Целью Ушакова было завоевать симпатии населения к России. Но он знал, что добиться этого можно только при условии, если будут соблюдены интересы более или менее широких масс.

Новая конституция по просьбе жителей была составлена им за несколько дней до штурма.

«Надлежит учредить правление и спокойствие народа, — объявляла она островитянам. — Город Корфу имеет быть главным присутственным местом, и в нем учредить должно Сенат».

Сенат, или Большой Совет, должен был управлять государством. Депутатов в Сенат следовало выбрать от всех Ионических островов и на каждом из них образовать Малый Совет.

Для избираемых Ушаков сам написал слова присяги. Избирать же предложил «лиц, достигших 24-летнего возраста», объединяя их «в полном союзе со вторым классом», то есть со всеми, имеющими доход от тридцати до ста червонцев в год.

На первом плане стояло дворянство. И все же это был шаг смелый, ибо Ушаков дал место в управлении государством тем, кто раньше не имел его никогда.

Французы во всех учреждениях островов поставили своих комиссаров. Ушаков поступил иначе — он предоставил грекам самим управлять своей страной.

Все депутаты были записаны в «Золотую книгу».

Появились новые должности, их заняли новые люди, выбранные из всех слоев населения — от дворян, духовенства, купцов, ремесленников и жителей деревень.

Этого оказалось достаточно, чтобы народ почувствовал свою силу. Но дворянство не хотело ему уступать. При французах оно присмирело, утратив часть своих виноградников, оливковых рощ и рыбных промыслов. Французы отдали их народу, и греки сперва были довольны новою властью, пока не поняли, что страна завоевана и что это — военный постой.

Борьба «верхних» и «нижних» классов вспыхнула, как только Ушаков принял участие в устройстве нового государства. Обновленная конституция не всем пришлась по душе.

Патриции в алых мантиях торжественно являлись к русскому адмиралу и благодарили за возвращенную им вольность, но в глазах их светились высокомерие и страх. Они лукавили, делая вид, что считают его своим заступником, и выражали надежду, что он обуздает деревенских жителей и заставит крестьян отказаться от захваченных дворянских земель.

Они подавали ему прошения, порицая его между строк и высказывая явное свое недовольство.

«Сей остров, — писали они, — всегда будет в беспокойствиях и возмущениях, пока на оном существовать будет вольнодумство демократическое и не пресекутся грабежи».

Ушаков был учтив и сух, зная цену двоедушию и притворству. Эти люди не хотели его победы при Корфу, и это они сочинили басню, будто он за деньги выпустил «Женерё».

Они прикидывались смиренными, а их прислужники уже вытаскивали припрятанное в погребах оружие и пускали его в ход. Дворянские отряды действовали на городских окраинах и в окрестных селениях. Они врывались в дома «второклассных» и самых бедных жителей и мстили им за померанцевые сады, пашни и виноградники, отнятые у господ при французах.

Их встречали пулей и саблей; с ними тоже рассчитывались за сады, пашни и виноградники, которые они, задолго еще до французов, сами отняли у бедноты.

На Корфу лилась кровь; на других островах было то же самое. В новом государстве пылала гражданская война.

Но Ушаков твердо решил установить порядок. Он быстро нашел наиболее ярых врагов своей конституции и пригрозил, что посадит их под арест. А патрициям острова Кефалонии объявил, что двинет для их усмирения эскадру. «Отошлю вас пленниками в Константинополь, — написал он им, — или еще гораздо далее, откуда и во́рон костей ваших не занесет».

Дворянство не осталось в долгу и ответило на это по-своему: оно сильней потянулось к Али-паше, вступило в переписку с Нельсоном, засыпало посланника Томару письмами и нашло способ продвинуть свои жалобы в Петербург.

Еще в середине февраля отправилась туда делегация для принесения русскому императору благодарности за дарование независимости Ионическим островам. Корфиоты привезли конституцию. При дворе она не понравилась, и над нею крепко задумался Павел, точно так же, как задумались министры Порты и султан Селим.

А враги Ушакова старались — строчили из Корфу доносы; писали, что он разжигает сословную рознь. Поклепы их были один тоньше другого. Они обвиняли его во всех своих бедах и сверх того в сочувствии неприятелю — в излишнем великодушии при заключении условий с генералом Шабо.

Условия были почетны: гарнизон вышел с почестями, и высшие чины остались при шпагах; французы дали слово не участвовать в войне в течение восемнадцати месяцев и были отправлены в свои порты за счет союзных держав.

Федор Федорович этим гордился. О его благородстве говорили французы и англичане. Но в Петербурге взглянули на дело иначе, хотя и отложили его «впрок»...

О попытке Ушакова устроить на Средиземном море республику отзывались с презрительной и недоброй усмешкой. Юный самонадеянный Кочубей, год назад неудачно предсказавший что Федор Федорович не пройдет через Проливы, теперь, в письме к тому же С. Р. Воронцову, писал:

«Ушаков не достигнет успеха, не зная ни языка, ни чего бы то ни было, что относится к управлению».

А человек, о котором русский сановник был столь невысокого мнения, тем временем помогал грекам строить государство и управлять им.

Для охраны порядка он создал милицию и обучил ее военному строю. Это было целое войско, достаточно сильное, чтобы и защитить страну извне.

Он уполномочил Сенат «учредить законы», «на всех островах устроить судилища» и «всякий суд производить на греческом языке».

Корфу он сделал кафедральным городом, открыв в нем епископскую кафедру — дав жителям православного епископа, чего у них с XVI века не было.

Корфиоты говорили: «Впервые чувствуем, что мы греки, а не итальянцы». Они с признательностью смотрели на русского адмирала и его матросов, которые любили выпить и песню спеть, но беспрекословно слушались начальства, а греков называли просто и коротко: «брат».

И греки тянулись к ним, расспрашивали о России, и у многих появилось желание туда переселиться. Ушакову пришлось завести целую переписку о добровольно переселяющихся в Новороссийский край.

Было много дела. Он восстанавливал укрепления, ремонтировал свои суда и корабль «Леандр», хотя предвидел, что его придется вернуть англичанам; разбирал бесконечные тяжбы корфиотов и жалобы островитян на Али-пашу.

Больных и раненых он поместил в главный госпиталь города, снабдил их лекарствами, лучшею пищею, завел строгий порядок и образцовую чистоту. Командиры несли в палатах дежурство. Адмирал почти ежедневно навещал госпиталь, вникал во все, расспрашивал больных об их нуждах, а когда они благодарили его, говорил им: «Вы, ребята, свой долг выполнили, теперь я выполняю свой».

Но были заботы и другого рода: офицеры жаловались на «дерзость» матросов; дела эти было неприятно и тяжело разбирать.

Об одном из таких дел доложил рапортом на имя Ушакова капитан-лейтенант Шостак: на его фрегате матрос второй статьи Иван Осипов за дерзкое непослушание командиру во время сражения был предан «скорорешительному» военному суду. «По силе закона» матрос, нарушивший дисциплину во время боя, подлежал смертной казни. Комиссия оказала ему «снисхождение», присудив его к «сечению на всех судах кошками». Но вынести такое наказание было трудно, и оно, в сущности, означало ту же смертную казнь.

Ушаков долго думал, прежде чем ответить Шостаку по поводу дела матроса, и наконец написал: «Я, уважая долгое его содержание под караулом, молодые лета и в надежде, что он таковой проступок заслужить может, но, к воздержанию его впредь от таковых дерзостей и непослушания в пример прочим, рекомендую наказать на одном вверенном вам фрегате при собрании всей команды служителей кошками и сие наказание записать в тетрадь».

Большего он сделать не мог, так как отменить совсем наказание не имел власти. Но его предложение приняли как законное, и жизнь матроса была спасена...

Ушаков был все так же скромен, «не интересовался ни одною полушкою» и пренебрегал трофеями, взятыми у неприятельских войск.

С острова Занте ему прислали подарок — роскошную карету французского генерала. Он поморщился и сказал:

— Она мне вовсе не надобна, ибо на кораблях не в употреблении. А как посылать ее назад не к кому, то лучше отправить к посланнику Томаре — пусть подарит кому-нибудь...

У него не кружилась голова, победы не сделали его кичливым, но он был подавлен сухостью Павла, сдержанностью в оценке своих заслуг.

Получил «адмирала» — и только! Ни слова благодарности и никаких наград экипажам! Павел гневался на него за многое, и, между прочим, за побег «Женерё».

Страдая за эскадру, Ушаков писал Томаре:

«Мы не желаем никакого награждения, лишь бы только служители наши, столь верно и ревностно служащие, не были больны и не умирали с голоду...»

И требовал жалованья, провианта, материалов для спешной починки судов.

В это время его рвали на части: Павел не переставал напоминать о Мальте; Нельсон настойчиво звал в Мессину; коммодор Сидней Смит[202] — к Александрии и Криту. Его звали во все места Средиземного моря — туда, где в нем действительно была необходимость, и туда, где не было в нем нужды.

А ему не хотелось уходить. Он считал своим детищем эту молодую республику и, хотя создал ее, не снесясь со своим правительством, старался не думать об этом и довести все до конца.

Уходить не хотелось. Просьбы англичан о помощи раздражали, так как чаще всего были попытками отвлечь его подальше от Корфу. И Федор Федорович писал Томаре, подробно извещая его обо всем:

«Требования английских начальников морскими силами в напрасные развлечения нашей эскадры я почитаю — не иное что, как они малую дружбу к нам показывают, желают нас от всех настоящих дел отщепить и, просто сказать, заставить ловить мух... Сир-Сидни-Шмит[203] без нашей эскадры силен довольно. С английским отрядом при Александрии, не имея и не зная нигде себе неприятеля, требования делает напрасные... Осмелюсь я сказать, в учениках у Сир-Сидни-Шмита я не буду, а ему от меня что-либо занять не стыдно...»

И все же Ушакову надо было покинуть Корфу, и он сам это хорошо знал.

Ему было приказано помочь королю Фердинанду и затем идти к Мальте.

Он разделил свои силы, назначил эскадренных командиров и в апреле послал Сорокина к Бриндизи, дав ему несколько фрегатов и десантный отряд.

Уже в Италии сражался Суворов, и его войска покрывали себя новою славою. Согласуя свои действия с действиями русского флота, он предложил Ушакову послать эскадру в Венецианский залив.

Федор Федорович отправил туда Пустошкина с частью своих кораблей для крейсерства и блокады Анконы. Но в середине июня ложный слух о появлении сильного французского флота заставил его стянуть все суда к себе.

До конца июля заделывали пробоины, меняли снасти, запасались провиантом. Когда сборы были закончены, Ушаков вышел в море, поручив капитану Алексиано остров Корфу и остающийся при нем флот.

Союзная эскадра — девять кораблей, шесть фрегатов и пять транспортов — взяла курс на Мессину. Она прибыла туда 3 августа, за день до того, как Суворов при Нови наголову разбил французские войска.


Глава семнадцатая Суворов в Италии

...Трудно назвать за эти годы диспозицию сражения, в которой не бросалась бы в глаза густота русских колонн, значительно превосходящих своей глубиною и плотностью все другие войска.

Ф. Энгельс


Ни австрийский император Франц, ни русский император Павел не были поклонниками суворовской «науки побеждать».

Но таковы были слава Суворова и ореол не изменявшего ему «военного счастья», что австрийцы пожелали иметь его своим главнокомандующим, и Павел дал на это согласие.

Но он не забыл, что Суворов — ярый противник его воинского «порядка», и принял особые меры, отправляя его в поход.

Он приказал одному из своих генералов наблюдать за престарелым фельдмаршалом, за его действиями, «которые могли бы служить ко вреду войск и общего дела, когда он будет слишком увлечен».

Венский двор проявил еще бо́льшую осторожность. Император Франц, назначив Суворова главнокомандующим своею армией, произвел его в фельдмаршалы. Как австрийский фельдмаршал, Суворов должен был повиноваться австрийскому императору, а также имперскому военному совету — гофкригсрату. Но он не дал связать себя по рукам.

Когда гофкригсрат представил ему план, на котором движение войск было разработано до реки Адды, Суворов перечеркнул его крест-накрест сверху донизу и даже не пожелал ничего объяснить. Только сказал: «Начну кампанию с Адды, а кончу, где богу будет угодно». У него был план кончить во Франции. Но, зная цену своим союзникам, он считал за лучшее их не пугать.

«Полная мочь избранному полководцу, — писал он еще до прибытия в Австрию, — ничего, кроме наступательного; методику прочь; маневры, марши, контрмарши и все так называемые хитрости оставить бедным академикам. Замедление, ложная осторожность и зависть суть головы Медузы, окаменяющие войну и политику. План: идти прямо в Париж...»

Обстановка складывалась благоприятно.

Северная армия французов (до двадцати восьми тысяч под командованием Шерера) отходила за Адду, и занятые неприятельскими гарнизонами крепости были предоставлены сами себе. Сорокатысячная армия Макдональда подавляла восстание в Неаполитанском королевстве, а шестьдесят тысяч под командой Массена отступили в Швейцарию после неудачной попытки занять Тироль.

Союзники располагали стотысячной армией; две трети ее уже были в сборе. Заветное желание Суворова исполнялось — он шел на противника, о встрече с которым помышлял давно.

Свой первый удар он наметил по линии Брешия — Милан, чтобы разорвать сообщение Шерера с Массена, войти в связь с Рейнской армией австрийцев и продвинуться к Савойе — ключу Швейцарских Альп.

Он начал с Брешии. Это был почин кампании, сразу же ободривший австрийцев. Крепость быстро сдалась, атакованная с трех сторон.

Четырнадцатого апреля войска развернулись на берегу Адды.

Во время форсирования реки был смещен Шерер, французский главнокомандующий, и его место занял Моро.

Он был смел и талантлив, но ему не удалось удержать переправу. Суворов, перейдя Адду, написал в Вену: «Тако и другие реки в свете все преходимы», — и продолжал марш на юг.

Семнадцатого был взят Милан; его гарнизон укрылся в цитадели.

Суворов учредил временное итальянское правительство, но фельдмаршал Мелас, которому он предоставил все дальнейшее, тотчас же ввел австрийские порядки и возбудил этим против себя народ.

Моро отступал, но Суворов его не преследовал. Получив неверное известие о появлении главных сил Макдональда, он пошел, чтобы встретить его, к реке По.

Перед этим он дал понять гофкригсрату, что имеет план общего наступления в пределы Франции. Ему было отвечено от имени императора: ограничиться овладением крепостей и обороной завоеванного, ни о каком общем наступлении не думать и отнюдь не переходить на правый берег По.

Но рескрипт не застал Суворова в Милане. Он уже был за рекой, переходить которую ему запрещалось, и занимал позицию между Макдональдом и Моро. Однако ни того, ни другого не было видно. Лишь через месяц выяснилось, что первый еще не покинул Средней Италии, а второй прикрывает подступы к Турину и главные проходы Апеннин.

Суворов двинулся против Моро, но тот отступил в Генуэзскую Ривьеру. Тогда войска направились к Турину — столице Сардинского королевства, важнейшему узлу Пьемонта. 15 мая Турин пал.

Произошло то же, что и в Милане. Гарнизон заперся в цитадели. Суворов восстановил пьемонтскую армию, весь прежний, дофранцузский порядок и даже прежних должностных лиц. Подобные действия не могли понравиться в Вене: русский фельдмаршал возрождал независимость Сардинского королевства, Австрия же хотела его присоединить.

Новый рескрипт объявил Суворову, что он не должен вмешиваться в управление страною; вновь предписывалось не предпринимать наступательных действий и продолжать лишь осаду Мантуи и цитаделей занятых городов.

Руки Суворова оказались связанными. Ему не давали кончить дело на севере и двигаться дальше — на юг, к Генуе. «Везде гофкригсрат, — твердил он с негодованием, — неискоренимая привычка битым быть!»

Принужденный к бездействию, он простоял две недели в Турине, пока не узнал о приближении сильных колонн Макдональда. Это было до того неожиданно, что австрийцы уже приготовились к бегству. Но Суворов воздействовал на них приказом «Неприятельскую армию взять в полон!..

Совершив беспримерный марш навстречу противнику, доведя быстроту передвижения до последней возможности, он встретил Макдональда на берегу Требии и разбил его в трехдневном бою.

Война решалась в Италии. Неприятель терял эту страну, и его собственные границы были в опасности. Суворов одолевал французскую армию, и вся Европа смотрела на него...

Он снова потребовал похода на Геную, но получил тот же ответ, что и раньше. Решимость русского полководца была чужда австрийским министрам. Напрасно доказывал он, что войну надо кончить в Париже и что «лучше одна кампания вместо десяти».

Он написал Павлу, прося отозвать его из Италии, но Павел принял сторону Вены. Пришлось смириться и выжидать.

И он провел шесть недель, выжидая, разрабатывая план отложенного похода и деятельно подготовляя самый поход. В Ливорно и Пизе устроил он провиантские магазины — базу для будущих военных действий — и обратился с просьбой к Ушакову блокировать флотом Геную, чтобы «оголодить» французские войска.

В середине июля сдались Миланская и Туринская цитадели, а затем Алессандрия и Мантуя — к великому удовольствию венских политиков. В Австрии сочли кампанию завершенной. Но для Суворова она только начиналась. Он должен был довести ее до конца.

Крепости пали — исчез главный довод австрийцев, позволявший им удерживать Суворова от движения на юг.

Но он не знал, что́ делается у него за спиною: что венский двор уже тайно принял решение убрать русские войска из Италии. Их собирались перебросить в Швейцарию, где австрийцы в это время стали терпеть неудачи. Император Франц ожидал лишь согласия Павла, чтобы объявить Суворову этот приказ.


Глава восемнадцатая Интрига Нельсона

Теперь вы знаете мой образ мыслей и согласно ему будете действовать...

Из секретной инструкции адмирала Нельсона


1

Эскадра Сорокина, подойдя 22 апреля к Бриндизи, застала неприятельский гарнизон врасплох.

Комендант и приехавшие для сбора контрибуций комиссары в это время как раз расположились обедать. Они бросили деньги и вещи, собранные с населения, и пустились бежать, едва успев сесть на суда.

От Бриндизи Сорокин пошел на север. Жители толпами встречали эскадру. Прибрежные замки салютовали ей.

Десятого мая была занята Манфредония. Капитанлейтенант Белли, имея всего шестьсот русских солдат и матросов, двинулся в глубь страны.

У французов не было сил. Макдональд в эти дни выступил навстречу Суворову, и Партенопейская республика осталась почти без французских войск.

А к русскому отряду присоединялись молодчики наместника короля — кардинала Руффо. Это были люди, поднятые им на защиту трона, — темный, невежественный и жаждущий крови сброд.

Страна дворян и священников — бывшее Неаполитанское королевство — переживала революцию. Провозглашение республики всколыхнуло душу народа и разделило юг Италии на врагов и приверженцев короля.

Кардинал Руффо собрал в Калабрии войско. Дворянские прихвостни, бродяги, нанятые на королевские деньги, шли резать французов и неаполитанцев, считая, что разницы между ними нет.

Кардинал встретил Белли на пути к столице и просил обуздать его буйную «армию». Русские офицеры взялись было навести в ней порядок, но быстро убедились, что этого добиться нельзя.

Французы преграждали отряду дорогу, но попытки их были тщетны, хотя они и бросали в бой все свои силы. Горсть русских пересекла страну от Адриатики до Тирренского моря и 1 июня увидела Неаполитанский залив.

Белли подошел к Неаполю со стороны Везувия, овладел городом Портичи и взял форт Гранателло, выбив из него гарнизон.

После нескольких жарких схваток французы укрылись в городских фортах. Тысяча пятьсот патриотов заперлись там же. Дети юной республики уже не считали французов своими друзьями, но перед лицом общей опасности решили разделить с ними судьбу.

Молодчики кардинала ворвались в город, и началась кровавая расправа. Вся муть Неаполя поднялась на поверхность. Грабежи и убийства продолжались восемь суток, и восемь суток русские укрощали ярость мстителей, спасая всех, кого только могли.

Так, был спасен композитор Чимароза. Он написал музыку для республиканского гимна. За это королевские громилы разбили его клавесины и бросили в тюрьму его самого.

Но Чимароза провел три года в России. Русские офицеры были наслышаны о его искусстве. Во главе с Белли явились они за ним в подземелье и вырвали его из рук палачей...

Девятого июня был взят один из замков — Кастель Нуово.

С начала высадки русские не понесли почти никаких потерь.

Министр Мишру, находившийся при десантном отряде, сообщил в Петербург неаполитанскому посланнику:

«Весь урон состоит в одном офицере и шести рядовых убитых — потеря ничем не наградимая, ибо каждый Россиянин есть герой...»

Два других замка были в осаде. С суши их осаждал русский капитан-лейтенант Белли, а с моря блокировал английский коммодор Фут.

Его суда заставили сдаться прибрежную крепостцу Кастелламаре. Затем сложили оружие и защитники фортов Кастель дель Ово и святого Эльма. Белли, Фут и кардинал Руффо подписали условия капитуляции, в которых важнейшими были статьи:

«Личность и достояние каждого входящего в состав обоих гарнизонов будут пощажены и неприкосновенны.

Все названные лица могут либо отправиться в Тулон, либо остаться в Неаполе, где обеспечивается неприкосновенность для них и для их семей».

Но еще не просохли на этой бумаге чернила, а на замках и английских судах еще развевались переговорные флаги, когда на взморье показалась эскадра. Это был Нельсон, прибывший из Палермо. С его корабля последовал сигнал коммодору Футу: «Спуетить переговорный флаг!»

Нельсон был раздражен. Он рассчитывал опередить русских в Неаполе, но просчитался: его корабли подоспели к столице уже после того, как Белли ее освободил.

Вместе с Нельсоном прибыл английский посланник Вильям Гамильтон со своею супругой леди Эммой. Эта женщина была доверенным лицом неаполитанской королевы, ненавидела республиканцев и очень многое решала при королевском дворе...

Флаги были спущены; условия, подписанные союзными командующими, объявлены недействительными. Патриотов распределили по судам, назначенным для перевозки их во Францию, и каждое из них было поставлено на якорь под пушками английского корабля.

Прибыл король Фердинанд и объявил, что в его намерения никогда не входило вступать в соглашение с бунтовщиками.

После этого начала действовать юнта — временный верховный суд для истребления «бунтовщиков».

В течение нескольких дней погибли славнейшие: составитель неаполитанской конституции Марио Пагано; редактор первой революционной газеты в Неаполе Элеонора Фонсека; любимцы народа Джендзано, Матера и еще много, много других.

Коммодор Фут подал в отставку. Но это ничуть не помогло делу. Республиканцев топили, вешали и расстреливали картечью. И они умирали, предсказывая, что «когда-нибудь Неаполь станет свободным, а их смерть послужит к просвещению родной страны».

Пленные французы не избежали бы той же участи, если бы этому не воспротивился русский капитан-лейтенант Белли. В эти дни дома, занятые его моряками, стали единственным убежищем для людей, искавших спасения. В городе сводились личные счеты: жертвы доносов переполняли тюрьмы. Белли хлопотал перед юнтой и для одних добивался помилования, другим же тайно помогал бежать...

Верховный суд приговорил к пожизненному заключению Караччоло — престарелого адмирала республиканского флота. Нельсон отменил приговор и приказал повесить Караччоло на рее собственного его корабля.

Осужденный просил одного английского лейтенанта ходатайствовать за него перед леди Эммой: он умолял заменить ему петлю пулей. Но леди Эмма не приняла лейтенанта, запершись в своей каюте, и вышла из нее только для того, чтобы увидеть казнь.

В субботу 18 июня Нельсон записал в своем дневнике:

«Ветер тихий. Облачно. На рейд пришли португальский корабль «Рэнья» и бриг «Баллон». Созван военный суд. На неаполитанском фрегате «Минерва» судим, осужден и повешен Франческо Караччоло».

Партенопейская республика тонула в крови...


2

«Милостивый государь мой Федор Федорович! — извещал Ушакова Суворов. — Александрийская[204] цитадель защищалась одиннадцать дней упорно, наконец, принуждена сдаться на дискрецию[205], а гарнизон — военнопленным.

Обратив теперь виды свои на Геную, выступаю я в поход...

Ваше превосходительство покорнейше прошу принять попечительные и благоразумные, свойственные вам меры, дабы оголодить сию распутно-зловредную армию. Извольте знать, что генуэзцы кормятся сами из чужих мест: особливо из Африки и Архипелага; союзные флоты ныне господа моря и легко в том препятствие утвердить могут...»

Письмо это Ушаков получил в Мессине, где бросили якорь суда обеих эскадр.

Федор Федорович решил было отделить от своих сил два крупных отряда и послать один к Неаполю, в распоряжение Белли, а другой, по просьбе Суворова, — в Генуэзский залив.

Но тут взбунтовались турки, заявив, что не станут отделяться от своего флота и что вообще плавание им надоело и они намерены идти домой.

Ушакову стоило большого труда их успокоить, и посылать после этого турок он уже не решился. К Генуе был отправлен Пустошкин всего с двумя кораблями, а к столице королевства — Сорокин с подкреплением также из двух судов.

Федор Федорович уже знал о событиях, происшедших в Неаполе, и при мысли о встрече с Нельсоном ему становилось не по себе.

Он невольно думал о том, что дела на Ионических островах могли обернуться совершенно иначе, если бы в освобождении их принял участие этот британский адмирал. Он представлял себе расправу с жителями, набравшимися «вольного французского духа», торжество патрициев над народом и «порядок», поддержанный пушками англичан.

Под жарким мессинским небом стояли корабли, готовые к переходу в Палермо. Федор Федорович ожидал лишь известия о возвращении туда Нельсона и короля.

Из Петербурга получались рескрипты, тон их был неизменно холодный. Ушаков ясно видел, что им недовольны, и писал, теряясь в догадках, не чувствуя за собой никакой вины:

«Душою и всем моим состоянием предан службе... Зависть, быть может, против меня действует за Корфу; я и слова благоприятного никакого не получил... Что сему причиною? — не знаю...»

Он знал лишь, что взятие Корфу «принято с неприятностью», и недоумевал, как можно порицать его за «столь славное дело, которое на будущее время эпохою может служить».


3

Лоция, называя бухту Палермо прекрасной, предостерегала: «Входя, должно избегать сетей».

Но сети палермских рыбаков мало смущали Ушакова. Его тревожила предстоящая встреча с союзниками: он предвидел с их стороны помехи более опасные, чем нехитрая рыбачья сеть...

Десятого августа Ушаков прибыл в Палермо.

Город веселился. Толпы народа разгуливали у моря. Ветер колыхал фестоны широких навесов. В лавках вздымались горы лимонов и апельсинов и блистали вазы с золотыми рыбками. Было совсем не похоже, что в стране война...


Двенадцатого августа Ушаков прибыл на совещание. Оно было назначено на флагманском корабле Нельсона «Фудройане», служившем его главной квартирой, а также местом пребывания неаполитанского короля.

Адмиральский салон, освещенный через окна кормовой галереи, имел торжественный, как и подобало этому дню, вид. Солнце горело на золоченых рамах портретов, с которых строго смотрели британские адмиралы; офицеры королевской свиты стояли, обнажив шпаги; на стенах висели флаги союзных держав.

Кроме Нельсона, присутствовали король Фердинанд и королева Каролина, английский посланник в Неаполе— Гамильтон и леди Эмма. Переводчиком был Метакса.

Ушаков приветствовал короля от имени императора Павла и выслушал ответное приветствие, составленное почти в тех же самых словах.

После этого поднялся Нельсон и, держа свою единственную — левую — руку у сердца, сказал, обращаясь к Ушакову:

— Сэр! Позвольте уверить вас в счастье, которое я испытываю, находясь ныне рядом с вами. Вы — один из славнейших адмиралов в свете, увенчанный столькими морскими победами, мой брат по оружию, и мой долг — поступать с вами по-братски всегда...

Федор Федорович наклонил голову и ответил;

— Я воспользовался первым попутным ветром, чтобы лично выразить вам свое уважение и преданность. Благоприятство и похвала в устах героя Абукирской битвы — для меня большая честь. Они свидетельствуют, что знаменитая английская нация любит ценить достоинства и что братские чувства между союзниками суть основание их побед...

Обменявшись любезностями, они перешли к делу. Нельсон, неловко придерживая рукою лист бумаги, стал излагать диспозицию своей эскадры, подробно объясняя, где и для какой цели расположены его суда. Федор Федорович слушал его неторопливую речь, скрипучий негромкий голос и, дожидаясь перевода, старался не отрывать взгляда от Нельсона, чтобы не смотреть на других.

Зато на него самого смотрели во все глаза: равнодушный, чуть-чуть насмешливый Гамильтон, и вызывающе красивая леди Эмма, и болезненный, хилый король, и властная, с лицом фурии, королева Каролина. Она была сестрой казненной французской королевы Марии-Антуанетты и в своей спальне держала картину, изображавшую гильотину, — в напоминание о мести за кровь сестры.

Они смотрели на русского адмирала, а он сидел не шевелясь, словно мундир на нем был чугунный; его ордена и знаки сияли; на черной ленте в петлице висел золотой мальтийский крест...

— Шесть моих кораблей, — говорил Нельсон, — недавно пришли из Египта. Это — «Каллоден», «Зилеуз», «Свифтшур», «Тайгер», «Лайон», «Персей». При Мальте — четыре корабля и четыре фрегата, — все они нуждаются в исправлениях. Два португальских судна имею я в Палермо. У Чивита-Веккиа — небольшая крейсерская эскадра, и у Неаполя — вместе с прибывшими — десять кораблей...

Он говорил, держа голову несколько набок, так как смотреть прямо ему мешало отсутствие глаза. Светлые волосы его были спутаны, и прядь их спускалась почти к переносице, закрывая полученный при Абукире шрам.

— Я намереваюсь, — разъяснял он, — послать семь кораблей в Гибралтар и четыре к Минорке. Но мой друг коммодор Траубридж, который стоит с эскадрой в Неаполе, не может его оставить, пока на смену не придут другие суда...

— Чьи же? — спросил Федор Федорович.

— Крайне желательно, чтобы это были ваши... Беспорядок в стране продолжается, и уже дважды были открыты заговоры. Войска же кардинала Руффо не в силах водворить тишину.

Федор Федорович сказал:

— Имея повеление моего государя, должен я предпочесть иной план действий.

— А именно?

— Я ожидаю войск десантных, и мое предложение: как только войска прибудут — совместно идти к Мальте, ибо гарнизон неприятельский там весьма стеснен.

Косой луч солнца падал на грудь Ушакова. Ордена его искрились, переливались, и вспыхивал белым огоньком золотой мальтийский крест.

Не отрывая взгляда от белого огонька, Нельсон произнес решительным тоном:

— Мальта потом!.. Я сейчас не располагаю для нее кораблями. Они нужны, чтобы охранять море от сильного еще врага.

— Осмелюсь заметить, — возразил Федор Федорович, — что судов у нас достаточно. С приходом русско-турецкой эскадры союзные флоты — господа моря. Я ссылаюсь в том на письмо фельдмаршала Суворова, которое имел счастье незадолго перед сим получить.

Нельсон поморщился и по привычке вытянул губы.

— До господства еще далеко!.. А что касается Мальты, там действительно держится одна только крепость Ла-Валетта. — И он добавил, подчеркивая каждое слово: — Неаполитанский и британский флаги уже развиваются на острове во многих местах.

— По смыслу союза, — сказал Федор Федорович, — Мальту следует занять равными силами. Стало быть, там надлежит развеваться и российскому флагу.

— Это, увы, невозможно.

— По какой причине?

— Жители Мальты с согласия его сицилийского величества отдались покровительству Великобритании.

— Смею напомнить, что покровителем Мальты является также российский император — верховный глава ордена, его великий магистр!

— Это может привести нас к ненужным и долгим спорам...

Федор Федорович покраснел и выпятил подбородок.

— Тогда я немедленно возвращаюсь в Корфу! — И он уперся ладонями в ручки кресла с явным намерением встать.

Ему было досадно. Все портила Мальта, которая весьма мало его привлекала. Но дело приняло оборот, оскорбительный для чести России, а это была честь его самого.

— Я возвращаюсь!.. — повторил он твердо.

Тогда королева метнула взгляд на короля Фердинанда, и он, улыбнувшись Федору Федоровичу, заговорил:

— Российский флаг, конечно, может быть поднят, и я даю на это свое соизволение. Но прошу вас, прежде чем вы пойдете к Мальте, помочь моему королевству и мне...

С дряблой кожей лица и больными, красноватыми глазками, он продолжал просительным тоном, мало подобающим его сану:

— Народ не хочет повиноваться законной власти. Мятежники вновь пытаются овладеть столицей. Поэтому необходимо присутствие в ней вашей эскадры и ваших войск. Я также предлагаю вам доверенность на освобождение от французов Рима. Сам я не могу ничего предпринять и вас прошу подать мне помощь!..

Ушаков соображал.

Предложение было заманчивым и не нарушало предписаний императора Павла. Поход на Рим позволял лучше подготовиться к Мальте — запасти провиант и дождаться прибытия войск.

С минуту длилось молчание, затем Федор Федорович повернулся к Метаксе, стоявшему подле его кресла, взял у него папку с бумагами и положил ее перед собою на стол.

— Если подкрепления, — сказал он, — прибудут в ближайшее время, я отправлюсь к Мальте; если же они запоздают, соглашусь я исполнить просьбу высочайшего двора... Но должен сказать, что мне потребуется полная мочь как в делах военных, так и в гражданских... Тут он вынул из папки лист голубоватой бумаги, мелко исписанный с обеих сторон. — Я имею донесения из Неаполя обо всех бывших там происшествиях... Российский «Устав морской» говорит: «Никто да не дерзает убить пленных, которым уже пощада обещана». Между тем обещания оказались нарушены, и через это последовала во всем расстройка...

Ушаков взглянул на Нельсона и поразился происшедшей в нем перемене: английский адмирал слушал без всякой любезности, с совершенно другим, жестким, спесивым лицом.

— ...Множество людей замешано в революции, — говорил Федор Федорович. — Они содержатся в тюрьмах; многие уже казнены, а других ожидает казнь. Их друзья и родственники в отчаянии составляют заговоры, отчего лишь умножается беспорядок. Не лучше ли было поступить с кротостью и тем утишить народную бурю?..

Нельсон с сомнением покачал головою.

— Я могу привести пример, — с силой сказал Федор Федорович, — республику, учрежденную мной на Ионических островах!

Лица у сидевших за столом вытянулись и, как по команде, приняли холодное выражение.

Метакса бесстрастно произносил слова перевода. Он делал это искусно, точно всю жизнь был переводчиком: можно было подумать, что присутствует один его голос, а его самого как бы нет в салоне совсем.

Эмма Гамильтон выжидательно смотрела на Нельсона. Ее взгляд почти приказывал дать отпор Ушакову. Было известно, что сердце английского адмирала находится в ее власти и что он вместе со своим флотом отдан ею в руки сицилийского двора.

Она перевела взгляд на Федора Федоровича, затем опять на Нельсона, и снова на Ушакова, как бы сравнивая их между собою — одного, которого она слишком хорошо знала, с другим, который был для нее непостижим...

— Каковы же ваши условия? — проговорил Нельсон. — Должен признаться — они для меня неясны.

— Генеральное прощение республиканцам! — раздельно произнес Федор Федорович. — На нем настаиваю и без этого не смогу я ничего совершить!

— Это выше моих сил! — тихо сказал король.

— Им нет прощения! — вырвалось у королевы.

— В таком случае я возвращаюсь!.. — И Федор Федорович, сложив бумаги, отдал их Метаксе.

Вторично наступило молчание. Ушаков и Нельсон смотрели друг на друга, разделенные пропастью.

Королева опять взглянула на короля, и Фердинанд сказал:

— Если иного выхода нет, я согласен... Обещаю дать генеральное прощение мятежникам... Когда господин адмирал полагает отбыть в Неаполь?

— Дней через семь или восемь.

— Тогда будем надеяться, что все споры улажены...

И король с королевой поднялись со своих мест.

Когда они удалились, Федор Федорович откланялся и в сопровождении Метаксы вышел.

Гамильтоны удивленно посмотрели ему вслед.

С усталым видом, оттопырив губы, сидел Нельсон, устремив задумчивый взгляд в пространство.

— Каков адмирал? — с улыбкой спросил Гамильтон. — Что скажете, сэр Горацио?

Нельсон быстро повернул к нему голову и стукнул по столу маленьким кулаком.

— Медведь!.. — произнес он сквозь зубы. — Медведь под личиною вежливости!.. Держать себя так высоко — это отвратительно!.. На каждом шагу: «Я ворочусь в Корфу!»... И его подозрительность!.. Думает, что мы все делаем для себя!..

Гамильтон улыбнулся еще шире и сказал, прищурясь:

— Русских вообще провести трудно... Но вы уверены, что он не пойдет к Мальте?

— Нет, не уверен! И надо ослабить его силы, чтобы он туда не пошел!

— Каким образом?!

— Отделив от него турок. Они, кстати, уже бунтовали в Мессине.

— Не представляю себе...

— Я это берусь устроить!

Гамильтон перестал улыбаться и серьезно сказал:

— А все-таки он тверд, этот адмирал! И кажется, на море таков же, как и на суше...

Леди Эмма с любопытством взглянула на Нельсона.

— Не думаю, — возразил он. — Взгляните на их корабли, они едва могут держаться в море. Я не колеблясь атаковал бы их авангард.

— Но, приветствуя Ушакова, — лукаво заметил Гамильтон, — вы как будто отдали должное его искусству...

Нельсон презрительно сжал губы.

— Вежливость! — ответил он хрипло. — Вежливость, сэр Вильям, не более того!..


4

Двенадцатого августа, в тот самый день, когда союзники совещались на борту «Фудройана», англичане разомкнули цепь блокады у берегов Египта и дали Бонапарту возможность бежать.

Это сделал Сидней Смит, командующий эскадрой, крейсировавшей у Александрии. Он посетил запертого там Бонапарта, «был очарован» его любезностью и разрешил ему отправить во Францию три корабля.

Этого было достаточно для бегства одного человека, а по расчету Сиднея Смита — для того, чтобы кончить войну.

Английский коммодор был уверен, что англичане легко заключат мир с Бонапартом, если он придет к власти.

Не все в Англии так полагали. Одни настаивали, что этого генерала нельзя выпускать из Египта; другие же надеялись, что «общий любимец» покончит с Республикой и восстановит монархию; они лишь не думали, что он восстановит ее для себя...


Спустя одиннадцать дней Суворов получил «крушительное известие». Готовившееся предательство совершилось: эрцгерцог Карл, командовавший австрийской армией в Швейцарии, бросил оборону двухсотверстной линии, поставив корпус Римского-Корсакова под удар французских войск.

Корпус стоял у Цюриха. Двадцать четыре тысячи русских оказалось перед превосходящим их втрое противником. Суворову пришлось спешить на помощь. «Иду, иду, — воскликнул он, выступая, — но горе тем, которые посылают меня!..»

Австрийцы добились своего — выманили его из Италии. Они не думали о последствиях —им важно было отделаться от Суворова. А способ избрали они самый верный: в шесть дней перебросил он свои войска к подножью Альп.

Уикгэм, английский представитель при Римском-Корсакове, писал, не понимая значения происходящего: «Единственный, кто может вывести нас из создавшегося положения, это фельдмаршал Суворов. Он посылает нам в долину сильное подкрепление, без помощи которого мы провели бы лето, кусая себе пальцы, под победный клич врага».

Но русский фельдмаршал знал, что вынужденный его марш повлечет за собой проигрыш кампании.

Теперь уже понял это и Павел. «Уверен, — предсказывал он в письмах к Суворову, — что успехи французов против цесарцев[206] начнутся с прибытием вашим в Швейцарию. Но на кого же пенять? Пусть их бьют...»


Нельсон сдержал слово и «отделил» турецкую эскадру от русской.

Прежде всего он посвятил в свой план стоявшего в Неаполе коммодора Траубриджа и дал ему две секретные инструкции — обе в один и тот же день.

В первой из них Нельсон писал:

«Как только русские фрегаты появятся вблизи Неаполя, вам надлежит немедленно идти к Чивита-Веккиа...»

Смысл этих строк был непонятен постороннему, но его, видимо, хорошо понимал адресат.

Вторая инструкция дополняла первую и разъясняла ее:

«...Теперь вы знаете мой образ мыслей и согласно ему будете действовать; но надо держать это в тайне, иначе возбудим подозрение русских. Что до турок, то с ними мы можем сделать все, что угодно. Они добрый народ, но совершенно бесполезны...»

В заключение следовала таинственная (скорее всего, шифрованная) фраза:

«Ваш младший боцман получит боевой приказ».

После этого в Палермо произошли события, повлиявшие на дальнейший ход дел.

Началось с того, что какие-то люди затеяли ссору с турецкими моряками; ссора быстро перешла в побоище, и с обеих сторон было убито до ста человек.

Ушаков тотчас же приказал Кадыр-бею подвергнуть своих матросов строжайшему наказанию. Но турецкий флагман, расстроенный и смущенный, вскоре сам явился к нему на корабль.

Он доложил, что команды его взбунтовались и требуют немедленного возврата на родину.

Ушаков отправился к бунтовавшим матросам. Они притихли и спокойно выслушали русского адмирала, но на этот раз ему не удалось убедить их. Турки твердо решили идти домой.

Он покинул их, размышляя, следует ли ему принять более строгие меры или же вовсе не удерживать при себе турок. Его колебания разрешило письмо Фердинанда, доставленное ему в тот же день.

(Это был второй и последний ход, дававший Нельсону выигрыш.)

«Его сицилийское величество» настоятельно просил «о предупреждении бедствий», которые турки могут принести «подданным короля».

«Король предпочел бы, — писал он достаточно ясно, — лишиться сильной помощи, если она может быть приобретена только с ущербом для его подданных».

Федор Федорович больше не колебался и решил не препятствовать уходу турок.

Они снялись с якоря и ушли 1 сентября.

Русский и турецкий адмиралы расстались друзьями. Кадыр-бей упросил Ушакова письменно засвидетельствовать, что султанская эскадра во время соединенного плавания состояла у него в должном повиновении и что возвращение ее к своим портам произошло единственно из-за ослушания команд...

Нельсон написал графу Спенсеру, первому лорду Адмиралтейства:

«Король добился, чтобы русский адмирал шел в Неаполь...»

С уходом турок силы Ушакова уменьшились почти вдвое. Это заставило его отложить мысль о Мальте и направиться к Неаполю, чтобы там подготовить поход на Рим.

Девятнадцатого сентября русские суда бросили якорь на Неапольском рейде. Английской эскадры там уже не было, и в гавани стоял всего лишь один корабль.

К Ушакову сейчас же явились гражданские, военные и морские власти, в том числе — коммодор Траубридж, заявивший, что он горд и счастлив встретиться со знаменитым русским моряком.

Федор Федорович в тот же день отдал визит союзному коммодору. Осматривая его корабль, он заметил на нем приготовления к походу. На вопрос: куда отправляется судно? — Траубридж ответил не сразу.

— К Чивита-Веккиа, — сказал он, замявшись. — Я должен собрать крейсирующие там суда и следовать на соединение с адмиралом Нельсоном.

Заминка не ускользнула от внимания Ушакова, но особого значения он ей не придал.

После этого Федор Федорович осмотрел военные заводы и арсеналы Неаполя и приступил к обучению королевских войск.

Он имел доверенность короля распоряжаться всеми его силами и освободить Рим от французов. В доверенности, кроме того, было сказано, что, пока русские не будут в состоянии выступить, к Риму не двинутся никакие другие войска.

Но капитан Траубридж имел секретный приказ Нельсона. Пока Ушаков готовил колонну к походу, английский коммодор появился у Чивита-Веккиа и послал парламентера в Рим, к французскому генералу Гарнье.

Чтобы лишить русских славы занятия великого города, французам было сделано предложение сдаться; об условиях более почетных и выгодных они не могли даже мечтать: у них не отбирали оружия, и они не лишались права участвовать в военных действиях; сверх того было обещано доставить их во французские порты на английских судах.

Силы противника освобождались для борьбы с союзниками на другом фронте: французы намеревались теперь усилить оборону Генуи, на блокаду которой Суворов положил немало труда.

Узнав об этом, Ушаков немедленно написал Траубриджу:

«Вы не рассудили за благо объявить мне подлинные намерения ваши относительно до Чивита-Веккиа тогда, когда изъявил желание я знать оные; принужденным себя нахожу обеспокоить вас настоящим письмом... Честь имею вас уведомить, что получил я от его величества короля Обеих Сицилий формальную доверенность и полную мочь, дабы освободить Рим и Чивита-Веккиа от неприятеля, обретающегося ныне в обоих сих городах, на каковой предмет вверены мне войска... Ваше высокородие прошу пресечь всякие переговоры с неприятелем, ибо оная капитуляция подает сикурс[207] непосредственной и немаловажной французам, находящимся в Генуе».

Еще более резко написал он кардиналу Руффо:

«...Бесполезная и вредная капитуляция не составляет то, чтобы Рим освобожден был от неприятелей, но неприятели французы освобождены из Рима и от рук войск наших».

Но протесты не помогли. Не помогло и его «представление» королю Фердинанду о том, что все это «несовместимо с высоким достоинством Союзных Держав».

Двадцать седьмого сентября генерал Гарнье и коммодор Траубридж подписали капитуляцию. Затем по Тибру прибыла в Рим шлюпка с английскими моряками, и на Капитолии был поднят британский флаг. После этого англичане заняли Чивита-Веккиа, а в Рим вступили неаполитанцы. Это был отряд генерала Бургардта — тысяча королевских солдат, посланных Фердинандом. Они повторили в Риме ужасы Неаполя, те же убийства и грабежи.

Ушаков уже решил отказаться от марша и посадить на суда высаженную на берег пехоту. Но кардинал Руффо упросил его не отменять похода. Он объявил, что иначе нельзя будет спасти Рим и установить в нем порядок. И Федор Федорович согласился послать восемьсот человек.

Двенадцатого октября русские вступили в Вечный город. Они прошли мимо Колизея и по древнему Форуму: впереди — эскадрон неаполитанской кавалерии и взвод русских матросов; за ними — весь отряд повзводно, с двумя корабельными знаменами и пушками, а позади — королевские войска.

Колонна двигалась в образцовом порядке среди густых толп народа. «Eviva moscoviti!» («Да здравствуют русские!») — кричали итальянцы. «Вот те, которых французы боятся!» И так же, как это было в Занте и Корфу, бросали морякам цветы.


5

По страшным кручам и обледеневшим скалам, выбивая засевших за камнями французов, шли воины Суворова, преодолевая Сен-Готард.

Они штурмовали перевал, чтобы выйти на соединение с Римским-Корсаковым. Ущелье, где кипела сдавленная скалами Рейсса, они перешли по Чертову мосту, перекинув через пропасть бревна и связав их офицерскими шарфами. 16 сентября был начат подъем на снеговой хребет Росшток.

Девятнадцатого вышли в Муотенскую долину. Здесь Суворов узнал, что Римский-Корсаков, покинув Цюрих, с тяжелыми потерями пробился к Рейну и что главные силы Массена стоят впереди.

Французы предупредили соединение русских армий и теперь преграждали путь Суворову. Они готовились окружить и взять его войска в плен.

До нас дошел замечательный документ — протокол (или дневник) настоятельницы Муотентальского монастыря, в ограде которого осенью 1799 года, в течение нескольких дней, стояли русские войска.

«25-го[208]сентября 1799 тода, вечером, — записала настоятельница Регина Фешлин, — на горе посльшались выстрелы. 27-го числа около 3 часов дня со стороны Ури через Кульм спустились в долину Муоты около 10 000 русских и полк казаков под начальством 76-летнего старца, генералиссимуса графа Суворова[209], и князя Константина, при одном казачьем генерале и еще одном высшем русском генерале, о чем ни французы, ни местные жители ничего ранее не знали. После незначительной схватки на аванпостах сторожевые пикеты были сбиты. Французы в числе 180 человек бежали сломя голову, причем, однако, один полковник и 80 солдат были взяты в плен...

30 сентября в 3 часа пополудни французы... наступили на Рид. Завязался жаркий бой. Русские оттеснили французов к Каменному мосту. Вскоре привезены были к нам 5 раненых русских офицеров и много солдат. Для них мы должны были выслать 20 мер вина, много старого полотна и 100 локтей сукна, за которые нам и было уплачено...

1 октября, около полудня, французы, как говорили, в числе 10 000 человек, снова наступили с той стороны Каменного моста; они стреляли неимоверно много, и сражение все разгоралось, а между тем с горы стремились русские все бо́льшими и бо́льшими массами... Наконец русские ударили штурмом на французов, около 800 человек конницы по обе стороны горы, а в середине долины — пехота. Французы были смяты. Они отступали сломя голову по узким дорогам через Каменный мост, где и потеряли очень много людей, частью срываясь сами собою в пропасть, частью сталкивая друг друга в общей свалке... В этом сражении было взято в плен 11 французских офицеров, в том числе один генерал и его адъютант, один баталионный командир и от 1500 до 1600 солдат...

2 и 3 октября все русские, конница и пехота, выступили через Прагель... Вечером прибыли три французских офицера, были с нами очень вежливы и любезны и сказали, чтобы мы ничего не боялись, что утром прибудут французские войска...

До 16 октября все раненые были вывезены, и монастырь был очищен. Русские заплатили нам за все, за исключением довольствия раненых, французы же не заплатили ничего. За время с 27 сентября по 16 октября наши жизненные припасы до того оскудели, что мы не имели более муки и вынуждены были приобретать хлеб для сестер монахинь в Швейце... Овощи вышли все. Репу и картофель большею частью взяли русские, которые истребляли их с голоду в сыром виде. Сушеные плоды были израсходованы, а запас яблоков мы принуждены были раздать...»

Между тем у Суворова был только один выход: повернуть на юг, к Рейну, и, соединясь с Римским-Корсаковым, «обновить кампанию».

Двадцать третьего войска начали свой последний альпийский переход.

Хребет Паникс встретил их ледяною стужею. Глубокий снег лежал на склонах. Пришлось бросить пушки, заряды, патроны и штыками отбиваться от наседавших французских стрелков.

В эти дни и часы вся армия жила силой Суворова. Его трясла лихорадка. Он был уже больной и немощный, но полностью сохранял великий дар своей бесстрашной души.

Двадцать шестого сентября он вывел людей к Иланцу, в долину Рейна. Еще день пути — и он встретил австрийцев, любезно предоставивших ему боевые припасы и провиант.

«Мы перешли цепи швейцарских горных стремнин, — написал он Павлу. — В сем царстве ужаса на каждом шагу зияли окрест нас пропасти, как отверстые могилы. Мрачные ночи, беспрерывные громы, дожди, водопады, свергающиеся с гор огромные льдины и камни; Сен-Готард — колосс, ниже вершины коего носятся тучи, — все было преодолено, и в местах недоступных не устоял перед нами неприятель».

Он негодовал на австрийцев, едва не погубивших весь русский корпус, и считал, что, кроме предательства, от них ничего нельзя ожидать; однако он сдерживался и даже предложил им план наступательных действий, но пока этот план обсуждался, в намерениях Суворова произошел перелом.

Он получил известия о полном расхождении между петербургским и венским дворами и понял, что предстоит разрыв между ними.

Ему стало легче: руки у него теперь были развязаны. Он отказался обсуждать с союзниками какие бы то ни было планы, соединился с Римским-Корсаковым и повел армию в тыл.

Австрийцы просили его взять на себя оборону хотя бы малого участка их границы. Но он был непреклонен и продолжал путь в Богемию, чтобы расположить на отдых войска.

Эрцгерцог Карл послал ему вдогонку письмо, упрекая его в том, что он отступает. Суворов ответил: «В письме вашем употреблено на счет мой слово отступление; против оного подаю голос и объявляю, что я во всю жизнь свою не знал слова сего так, как и оборонительной войны...»

От Кельна до родной русской границы он провел своих солдат по земле, еще не разоренной войною. «Немцы изумлялись, видя в них добродушие, приветливость, услужливость и благодарность», — писал о суворовских воинах в 1802 году немецкий «Революционный альманах».

В этом же издании был помещен трогательный рассказ о русском солдате, попавшем на постой в один крестьянский дом в Саксонии. Простая деревенская женщина, хозяйка дома, приняла русского воина, как сына. Не умея высказать словами своей признательности, он, уходя, стал перед нею во фронт и сделал ружьем на караул...


Осада Мальты шла вяло. Ее гарнизон осмелел, видя, что англичане не желают тратить силы на атаку, и Нельсон решил привлечь к этому русские войска и флот.

Он предложил Ушакову отправиться вместе для взятия Ла-Валетты. Но Федор Федорович теперь уже был осторожен и ответил уклончиво, напомнив Нельсону о палермском совещании и о походе на Рим:

«С искренностью уверяю ваше превосходительство о истинном желании дружелюбно содействовать с вами, хотя последствия со стороны господина Траубриджа здесь произведены не соответственно. Не распространяюсь об оных; вам известно... Я с соединенными эскадрами приходил в Палермо для советования с вами об общих действиях и предприятиях. Первое предложение мое было об Мальте; вы изъявить соизволили другие, надобные вам обстоятельства. Я намерился с соединенными эскадрами иттить туда, но по известным же вам обстоятельствам Турецкая эскадра от нас отделилась и ушла в Корфу; и без десантных войск, не будучи я в состоянии предпринять действий против Мальты, по требованию его величества короля Обеих Сицилий, отправился в Неаполь и высадил все с эскадр войска...»

Он писал, что не может идти к Мальте, пока не возвратятся посланные им в Рим отряды.

Истинные же причины своего уклончивого ответа Нельсону Ушаков объяснил в письме графу Мусину-Пушкину-Брюсу, русскому посланнику при сицилийском дворе:

«Весьма нужно иметь искреннее содействие, а не так, как теперь производится; крайне сожалею, что при сих обстоятельствах не могут быть добрые последствия. Но как противу нас с обеих тех сторон[210] деятельности их производятся министериальным образом, под закрытой учтивостию, должно учтивостию же соответствовать, посему и я отвечаю господину Нельсону, объясняясь о войсках наших, что они с кораблей и фрегатов теперь весьма отдалены».

Одновременно с Ушаковым ту же мысль высказал Суворов в письме к Павлу I:

«Исполнилась бы цель сего великого дела: низложение врага и спокойствие Европы, если бы все союзники поборствовали спасительным видам; но где теряется совокупность усилий, там и не можно ожидать решительных успехов».

Так расценивали поведение союзников русские главнокомандующие.

Нельсон же ответил Ушакову любезнейшим и коварным письмом:

«Мое удовольствие и моя гордость — всегда поступать с вами по-братски, быть открытым и искренним с вами, в то время как мы должны быть замкнуты по отношению ко всем другим... Все, что сделано моим храбрым другом, капитаном Траубриджем, сделано по моим приказаниям. Вам стоит только узнать его, и вы воздадите ему любовь, честь, уважение, удивляясь прекрасным качествам его ума и души. Все, совершенное им в Папской области[211], сделано с одобрения его сицилийского величества, я полагаю, отлично известно Кардиналу[212] и совершенно объяснено мною у сэра Вильяма Гамильтона моему другу Италинскому[213]; мне кажется, я даже сказал ему, что не надеюсь, чтобы вы нашли коммодора Траубриджа в Неаполе, ибо он присоединится к кораблям у Чивита-Веккиа... Все дело было в том, чтобы сохранить тайну, и Траубридж, при таких обстоятельствах, не вправе был приоткрыть ее, особенно когда ваше превосходительство только что покинули меня. Будь потеряны два часа — Рим не был бы в руках его сицилийского величества. Я не ожидал такого счастливого события и от всей души радуюсь ему вместе с вами. Пойдемте к Мальте. Соединим все наши средства... Верьте всегда открытому сердцу вернейшего вашего брата по оружию...»

И Федор Федорович стал готовить эскадру в поход.

Его склонили к этому не письма Нельсона и не просьбы короля Фердинанда, а остававшийся в силе приказ Павла и желание доказать, что русские возьмут Мальту, которую союзники никак не могли взять.

Он приказал отряду, ушедшему в Рим, вернуться, и моряки в начале октября возвратились в Неаполь. Затем прибыли из Ливорно три гренадерских батальона под начальством генерал-майора Волконского. Они были присланы Суворовым для будущего гарнизона Мальты, который должен был состоять из союзных войск...

В эти дни новое предательство произошло у Анконы, где эскадра Войновича — участника штурма Корфу, — блокируя крепость, уже почти заставила ее спустить флаг.

Город с моря осаждался русскими кораблями, а с суши — итальянскими патриотами и корабельным десантом в девятьсот человек.

Третьего октября к Анконе прибыл австрийский корпус генерала Фрелиха. Генерал повел себя надменно и вызывающе, но отнюдь не намеревался идти на штурм.

Когда осенние бури заставили Войновича отправить в Триест большие суда эскадры, Фрелих заключил с неприятелем капитуляцию и занял крепость силами одних австрийских войск.

Условия сдачи были такие же, как и в Риме. Гарнизон остался при своем оружии. Французы покинули город, грозя кулаками и крича, что они еще вернутся, а народ смотрел, как австрийский конвой охраняет их обоз...

Ушаков негодовал, но ничем не мог помочь делу.

Удручало его еще и другое: в Неаполе по-прежнему действовала юнта, ибо «генеральное прощение не последовало», несмотря на слово, данное королем.

В эти мрачные дни главный виновник террора в Неаполе — Нельсон — получил удивительное письмо. Шесть старшин с острова Занте, препровождая ему шпагу и трость, осыпанные брильянтами, называли его освободителем Ионических островов, которых он никогда не освобождал.

Эти дары и письмо он получил через английского консула на острове Занте — грека Спиридона Форести, отъявленного пройдоху, который и состряпал все это дельце, отплатив черной неблагодарностью Ушакову, спасшему его в свое время от Али-паши.

Нельсон принял дары как должное и не замедлил ответом, столь же удивительным, как и полученное им письмо.

«Милостивые государи! — писал он на остров Занте. — Через г. Спиридона Форести получил я весьма богатые и приятные мне дары ваши, состоящие из шпаги и трости, которые в десять тысяч крат драгоценнее золота и алмазов. Я сохраню их для потомков моих и надеюсь, что они ни на одно мгновение не забудут той чести, какую оказывают мне жители острова Занте. Вы, милостивые государи, почитаете меня главною причиною освобождения вашего от французского тиранства; если оно и справедливо, то такой пример благодарности делает вам большую честь...»

Весь ноябрь Ушаков чинил суда, иначе они не смогли бы держаться в море зимою. А Нельсон выходил из себя и жаловался лордам Адмиралтейства: «Я не могу склонить русского адмирала выйти из Неаполя, и потому войска наши по-прежнему стоят на Мальте, готовые, кажется, скорее выдержать атаку французов, чем на них идти».


Сидней Смит знал, что делает, когда выпускал Бонапарта из Александрии. Для этого человека настало время — он мог преуспеть во Франции как никто другой.

Пока он сражался в Египте, все плоды его побед исчезли.

Суворов прошел по Италии и стал на границах Франции. Монархисты ожидали возвращения Бурбонов. Всюду была разруха; дороговизна — в городах, разбои — на дорогах. Многие думали, что только Бонапарт может удержать завоевания революции, восстановить порядок, дать стране выгодный мир.

Так думала прежде всего армия, встретившая его с восторгом. А он объявил, что намерен спасти Республику, хорошо понимая, что этого от него и ждут.

Восемнадцатого брюмера (7 ноября нового стиля) он начал действовать и совершил переворот в течение суток. Правительство было низложено, и вся власть в стране вручена трем консулам; в списке их первым стоял Бонапарт.

Он был одним из трех, но два других не имели значения. Главное было сделано. Бонапарту оставался один только шаг к трону. Франция уже принадлежала ему.

Ушаков готовил эскадру. Нельсон жаловался на него разным лицам.

Одиннадцатого декабря он писал в Константинополь британскому посланнику Джемсу Смиту:

«Я не могу сдвинуть адмирала Ушакова с места, и по его беспечности не только замедлено падение Мальты, но и самый остров может быть потерян».

Двадцатого декабря — лорду Спенсеру:

«По-моему, император не будет доволен адмиралом Ушаковым...»

Но он не знал, что император уже приказал адмиралу «идти к своим портам». Это повеление было получено в Неаполе 13 декабря.

Возмущенный союзниками, обманувшими его в Италии, на Мальте и в Риме, Павел предписал Ушакову собрать рассеянные в Средиземном море отряды и покинуть Италию, посадив на суда войска...

Двадцатого декабря русский флот оставил Неаполь. 22-го он был в Мессине. Дальнейший путь лежал к Ионическим островам.

Федор Федорович с радостью возвращался к Корфу. Его тянуло туда, как в дом, который он сам построил.

В Мессине он пробыл недолго и вышел в море в первый день нового, 1800 года — 1 (13) января.


6

Узкие, кривые улицы Корфу поднимались от гавани, пересекаясь на горе во всех направлениях; каменные лестницы во многих местах соединяли их.

Неудобные для проезда, тесные до того, что двум ослам с поклажею разойтись было невозможно, они носили громкие названия: Софоклова, Эпаминондова, Св. Елены. Но самая широкая, упиравшаяся в главную площадь города, именовалась в честь русского адмирала: греки называли ее теперь «Одо́с Ушаков».

Андреевские флаги развевались на рейде, и длинные вымпелы с двумя узкими косицами трепетали на грот-мачтах. Один корабль и два фрегата ремонтировались в порту Гуино.

Шестой месяц эскадра стояла в Корфу. Она не ушла «к своим портам», потому что Павел прислал новое «повеление». Он снова требовал похода к Мальте, но у Федора Федоровича не было для этого средств.

Пока он добывал провиант (что стоило ему великих усилий), было получено еще несколько рескриптов, и все они противоречили один другому. Надо было не двигаться и ждать.

Но вот пришло известие из Палермо: Бонапарт разбил австрийские войска при Маренго и отнял у союзников почти всю Италию; король Обеих Сицилий опять призывал на помощь русский флот.

Ушаков был в затруднении. Указы Павла менялись с такой быстротою, что Федор Федорович колебался что-либо предпринять.

Он созвал военный совет. Было решено — ввиду «совершенной перемены политических обстоятельств» и так как Порта отказывается доставлять припасы, возвратиться в Россию, уведомив об этом сицилийский двор...

Стоял июнь — пора второго цветения в этом краю померанцев. Ветер с берега приносил сладковатый запах на палубы кораблей.

Федор Федорович был у себя. Шагая по своей адмиральской каюте, он рассеянно слушал доклад Метаксы.

Приняв накануне решение, Ушаков и виду не показывал, что эскадра уходит. Все созданное им рассыпа́лось прахом. Но он не мог спокойно думать об этом, и его твердым намерением было сохранить установленный им порядок, во всяком случае пока флот не уйдет...

— Так чего же хочет этот капиджи-баши?[214] — хмуро спрашивал он, не переставая шагать, заложив руки за спину.

(Речь шла о начальнике турецкого гарнизона и небольшой султанской эскадры, оставленной в Корфу после ухода ее главных сил.)

Метакса, улыбаясь, сказал:

— Приближается день рамазан-байрама. Турки намерены устроить пальбу из крепостных пушек и требуют, чтобы ваше превосходительство приказали палить и нашим кораблям.

— Вы говорите, они требуют?..

— Капиджи-баши утверждает, что в бытность здесь Кадыр-бея от вас по случаю сего праздника было палено.

Подбородок Ушакова выдвинулся, и он сказал, совершенно взбешенный:

— По случаю рамазан-байрама от меня не было па́лено никогда!.. При поднятии султанского флага я действительно салютовал ему из двадцати одной пушки. Но то — дело другое... А палить из крепости им не позволю! Они однажды уже всполошили мне весь город!.. Пусть на рейде со своих судов стреляют сколько хотят!.. Да садитесь вы, Егор Павлович! — добавил он раздраженно и, перестав шагать, сел в кресло. — Мне надобно потолковать с вами и кое-что распорядить...

Он взялся за бумаги, доставленные с последнею почтою, отобрал несколько писем и придавил их тяжелой ладонью к столу.

— Итак, мы уходим... Суворов, должно быть, уже в России... Французы бесподобным образом разбили австрийцев и вновь захватили немалую часть Италии. Этого следовало ожидать... Но мы уходим с чистой совестью. Русские войска и флот всюду показали свою решимость, и не наша вина, что неприятель восторжествовал...

Голос его был глухой, сдавленный — прорывались обида и гнев за все вынесенное в эту кампанию.

Метакса, видя, как ему тяжело, сказал:

— Одна мысль служит нам утешением, что труды наши не пропали даром: в Средиземном море создано независимое греческое государство...

Федор Федорович покачал головой.

— Сохранить здесь что-либо вряд ли удастся... Во-первых, турки. Они только и ждут, чтобы мы ушли... Затем — происки других иноземных старателей. Я не знаю, кто они таковы, ибо так они скрытны, что их отыскать не могут. Но их действия — явственны, и уже во многих местах знатнейшие поднимают голову, надеясь на наш скорый уход.

— Вы имеете в виду эту комедию с Нельсоном и патрициями, которую разыграл Форести?

— Да, это забыть невозможно!.. За кровь русских моряков, своих освободителей, они благодарят англичан!..

— Говорят, что на острове Занте жители снова взялись за оружие.

— И на Занте, и на Кефалонии, и на других островах. Офицеры наши, поставленные там комендантами, просят о взятии их на эскадру — они не в силах сдержать островитян. А с чего сие началось — известно: несколько человек отправились отсюда депутатами от дворянства, дабы сделать перемену в устройстве республики; с их мнением согласились в Константинополе и в Петербурге, конституцию мою нашли несоответственной, и она будет изменена.

— Бедная Кефалония! — тихо сказал Метакса. — Земля моих предков! Опять ей предстоят испытания!.. Поистине прав был Аннибал, сказавший: «Не Рим победил меня, а карфагенский сенат!»

— Именно так... — подтвердил Федор Федорович. — Я писал к жителям, чтобы они свято чтили данные им законы; выходит — писал напрасно. Признаюсь, это для меня — наичувствительнейший удар!..

Верхняя губа Метаксы дрогнула. Он посмотрел на Ушакова участливым взглядом, намереваясь что-то сказать, быть может утешить, но тот его опередил:

— Возьмите перо, Егор Павлович!.. Я задавлен беспредельною перепискою и от невозможности успевать совсем себя потерял... У нас нет припасов, и мы не можем уйти отсюда... Вы составите письмо морейскому губернатору Мустафе-паше... Изложите ему, что крайность заставляет меня писать об этом вторично. Ежели через десять дней от сего числа не получу от него продовольствия, то не мешкая пойду с эскадрой в Морею и буду брать во всех местах провиант силою! Прошу его превосходительство избавить от такого несчастья и себя и меня!..

Метакса записал. Федор Федорович снова заговорил, сопя от волнения и ожесточаясь:

— Теперь другое... Али-паша взялся за прежнее — истребляет и разоряет обитающих в Албании христиан, восстав против них со всею своею злобою... До́лжно потребовать от него прекращения таковых действий! Напишите, что я с флотом нахожусь в здешнем краю!..

— Он мстит нам, — сказал Метакса. — И не только за Санта-Мавру и Корфу. С тех пор как флот наш появился в Ионических водах, здесь исчезла работорговля, а это убыток и туркам и Али-паше.

— Когда мы уйдем, они свое наверстают.

— Корсары! — произнес Метакса презрительно. — Единственно страх перед вами удерживает их от сего бесчеловечного варварства!..

Федор Федорович усмехнулся и сложил руки в замок.

— Полно! — сказал он. — Не стоит более говорить об этом... Мы свой долг исполнили и отправляемся в обратный путь... Эскадру надеюсь привести в целости. Почти все корабли исправлены; худые же, которые еще в ремонте, с теми надобно поспешить. Трофеев с собой не возьму. «Леандр» починен и в добром порядке возвращен англичанам, а шесть французских полугалер дарю жителям, дабы имели они для своей защиты флот. Объявите им сие на бумаге за моею подписью... Вот и все, Егор Павлович. Распорядитесь спустить шлюпку! Я отправлюсь на берег, осмотрю суда...

Метакса вышел. Федор Федорович закрыл лицо руками и, подняв высоко плечи, с минуту сидел не шевелясь. Потом он взял исписанный лист бумаги — черновик своего письма Томаре, письма, которым он хотел отвести «наичувствительнейший» удар.

Письмо было оставлено без внимания.

С горечью вчитывался он в строки, выведенные собственной его рукой:

«Милостивый государь мой Василий Степанович!

Депутаты, в Константинополе находящиеся, успели во вредных их замыслах противу общества всех островов; сказывают, что сделана перемена, при которой существовать будет один первый класс дворян; говорят, что ваше превосходительство одобрили оное, что скоро подписано будет и кончится... Скажу вам, милостивый государь, ежели точно последует сие (чего я по прозорливости вашей ниже́ вообразить не осмеливаюсь), оным навлечена будет столь великая расстройка между нижними классами от крайнего их неудовольствия и негодования, что ничем ее прекратить будет не можно; в таком случае и я не могу уже переуверивать всю чернь в нашем к ним благоприятстве, когда не мог я удержать того, что обещал в их примирении с первоклассными, и все оставил на произвол судьбы, как они хотят. Я не ожидал, чтобы ваше превосходительство, не уверясь моим представлениям, положились на мнение пяти или шести человек, которые о своей только собственной пользе стараются, а не общественной... Прошу наипокорнейше, ежели еще перемена в правлении не сделана, употребить ваше старание в пользу общества островов, за которых именем всего народа и вас прошу устоять и не переменять Конституции».

Он бросил письмо и сказал громко:

— До того все надоело, что и жизни не рад!..

Хлопнув дверью каюты так, что затрещала переборка, он прошел на галерею, затем — на палубу и по правому, парадному трапу спустился в шлюпку, уже плясавшую на волнах.

Она доставила его в порт Гуино, где ремонтировались два фрегата и корабль «Мария Магдалина». Было время обеда. Матросы, запасавшие дрова для эскадры, отдыхали на берегу.

Федор Федорович осмотрел фрегаты, нашел, что повреждения могут быть скоро исправлены, и поднялся на корабль. Он оказался ветхим, почти не мог продолжать плавания, а починить его раньше осени не представлялось возможным. Но корабль этот был участником сражений при Еникале, Тендре и Калиакрии, и Ушакову не хотелось его оставлять. Он приказал снять с него артиллерию и разместить по эскадре, а корабль снайтовить[215] и вести его в Севастополь.

Потом он побывал в провиантских складах, в мастерских Адмиралтейства и, обойдя все свое хозяйство, направился в дальний угол гавани, где не было уже ни людей, ни строений, а только серая, нагретая солнцем галька да плеск волн.

Русские моряки называли Гуино «вторым Ахтиаром». Пустынная часть порта чем-то и впрямь напоминала Севастополь. Наверху, на круче Монте-Оливето, темнела зелень орешника, плюща, каштанов и акаций, а берег лежал голый и суровый. Федор Федорович медленно брел вдоль него, заложив руки за спину, и галька под ногами казалась ему севастопольской, милой и дорогой.

Камень торчал у воды. На камне, обхватив руками колени, сидел матрос и пел песню. Федор Федорович сразу же узнал его.

Перед ним встали: штурм острова Видо и комендор, который, казалось, стрелял по пустому месту, а на самом деле отлично угадывал укрывшегося врага. Ушакову хорошо запомнились его синие, со слезою глаза, светлые брови и лицо — белое, немного припухшее от голода. Только теперь он не стрелял из пушки, а тянул песню без слов.

Федор Федорович приблизился. Матрос, не видя его, продолжал. Чистый голос его набирал силу, будто жалуясь и все вырастая. Может быть, он сетовал на свою солдатскую долю, или сокрушался о разоренном своем домишке, или же попросту тосковал по родине, славу которой он здесь добывал.

Песня была знакомой. Федор Федорович однажды слышал ее в Севастополе... Он вспомнил: сентябрьский день... крыльцо дома над бухтой... Старый грек-пекарь пел песню про птицу, летящую через море и горы, лес и туман...

Старик, что пел тогда песню, сказал: «Кто поет ее, тот плачет за свое отечество...» Федор Федорович подумал: «Должно быть, на всех языках поют ее одинаково», — и, обогнув камень, быстро прошел стороной...

Полчаса спустя шлюпка с адмиралом возвратилась к «Св. Павлу».

Фалрепные подали ему обшитый сукном трос и помогли взобраться на трап.

Войдя в каюту и притворив дверь, он остановился в раздумье. Потом взял со стола ключ и отпер сундук, окованный медью по углам.

На самом дне, завернутая в кусок парусины, лежала флейта. Федор Федорович достал ее, повертел в руках и поднес к губам.

Он заиграл совсем тихо, и все же вахтенные матросы услышали. Они знали по рассказам, что адмирал умеет играть на флейте, но им ни разу еще не приходилось слышать, чтобы он играл.

Это длилось недолго. Он вскоре перестал играть, снова завернул в парусину и спрятал в сундук флейту.

— Дай бог скорее возвратиться к своим портам! — пробормотал он и стал приводить в порядок стол.

Письмо на английском языке, писанное левой рукой, попалось ему на глаза.

— Поздно! — сказал он. — Поздно!..

Это было письмо Нельсона, полученное им недавно:

«Сэр!

...В настоящий момент я отправляюсь на Мальту, где буду иметь бесконечное удовольствие встретиться с вашим превосходительством и князем Волконским для того, чтобы сообща положить конец знаменитой экспедиции Бонапарта и вырвать у него последние остатки его побед...»


Глава девятнадцатая «Бури встают на западе»

Не отчаивайтесь! Сии бури обратятся к славе России.

Ушаков


1

Суворов, почти умирающий, прибыл в Кобрин. Швейцарский поход надломил его силы, и он был уже совсем плох, но врачи отходили его.

«Горячка моя обновилась при выезде из Праги, — писал он Ф. В. Ростопчину[216] из своего кобринского имения, — 12 суток не ем, а последние 6 — ничего: без лекаря. Сухопутье меня качало больше недели, [как] на море. Сверх того, тело мое расцвело: сыпь и пузыри — особливо в сгибах; здесь я лекаря нашел, он мне обещает справить чрез неделю, я бы согласился и на две.

Я спешил из Кракова сюда, чтобы быть на своей стороне...»

Он был угнетен. Политика союзников его удручала. С убийственной меткостью писал он об их вероломстве, о том, что англичане утверждаются на морях «изнурением воюющих держав...».

Суворова «справили» — временно поддержали угасавшие силы и повезли в Петербург, где готовилась пышная встреча: придворные кареты были высланы к Нарве; в Зимнем дворце для него отвели покои; он должен был въехать при колокольном звоне и пушечной пальбе.

Но еще в пути сразила его весть о новой опале; выговор в приказе по армии за то, что в походе имел при себе дежурного генерала. И вслед за этим запрос: почему действовал «старым обычаем» и нарушил устав?

Под «старым обычаем» разумелись тот дух и порядок, которые создал Суворов и чем держались и побеждали его войска. Но Павел, сторонник муштры, не терпел суворовского искусства, считал его вольностью, оставшейся от Екатерины, и не склонен был уступать. Он ввел новый устав и за малейшее его нарушение карал жестоко. «Дежурный генерал» действительно его разгневал, но дело заключалось в другом.

Суворов — победитель французов — был больше не нужен. Он стал неудобен, ибо Павел, отвернувшись от Англии, уже склонялся к сближению с Францией. Он не считал ее больше опасной, и генерал Бонапарт казался ему надежней, чем Вильям Питт...

Двадцать третьего апреля Суворов въехал в столицу. Колокольного звона и салютов не было. Он остановился на Крюковом канале, в доме Хвостова[217], у своей родни.

Ему сказали, что «государю не угодно его видеть», а через два дня у него отобрали адъютантов. Затем он почувствовал себя как в каземате: кроме докторов, к нему никто не смел приходить.

Но лечить было незачем — смерть властвовала над его телом. Он еще пытался заниматься турецким языком и беседовал о политике, но память уже изменяла ему.

Когда стало ясно, что он умрет, было разрешено навещать его. Он слабел с каждым днем и часом, но не хотел верить, что жизнь кончена.

Конец наступил 6 мая около двух часов дня.

Двенадцатого мая Суворова хоронили. Огромные толпы провожали его к Александро-Невской лавре. Окна, балконы и кровли домов были усеяны людьми.

Катафалк везли шесть серых коней, одетых с головы до ног черными сукнами. На восьми столбах колыхался малинового бархата балдахин с золотым подзором. Офицеры поддерживали шнуры.

На лицах военных лежало выражение глубокого горя. Люди всех сословий теснились на улицах. Но в церковь пустили только «больших» (самых знатных); народ и войска были оставлены за стеной.

У церковных дверей произошло замешательство: стали подниматься по лестнице, но она оказалась узкой для гроба. Тогда гвардейцы-суворовцы подняли его высоко над собою и один воскликнул: «Небось! пройдет: везде проходил!»

Суворов был погребен за левым клиросом нижней Невской церкви. При опускании гроба «трижды двенадцать раз» прогремели пушечные залпы и через каждые двенадцать выстрелов — беглый огонь[218].


2

«Корфу — освободителю своему Ушакову».

«Кефалония — всех Ионических островов спасителю».

«Остров Занте — мужественному и храброму спасителю и победителю».

Эти надписи были награвированы на поднесенном ему золотом оружии и медалях, выбитых в его честь.

Республика Семи Островов простилась с русским адмиралом.

Шестого июля он вышел из Корфу, 1 сентября был в Константинополе, более месяца простоял в Босфоре и 26 октября прибыл на Севастопольский рейд.

Выучка его моряков доставила ему нежданную радость при входе в гавань: корабль «Мария Магдалина», который должен был идти следом, догнал эскадру. Ушаков глазам своим не поверил. Снайтовленное, опутанное канатами судно заливалось водою и все же, несмотря на волнение, первым вошло в порт.

Федор Федорович мог гордиться: флот был в сборе, и корабли возвратились в целости после плавания, длившегося более двух лет.

Но город встретил его невесело. Следы запустения лежали на недостроенных домах и незаконченных суворовских батареях; во всем замечалось отсутствие «глаза», твердой хозяйской руки.

Дом был пуст. Старый Федор умер еще прошлой осенью. Ни Пустошкина, ни Данилова не было в Севастополе. О смерти Суворова Ушаков уже знал от посланника Томары и теперь остро чувствовал вокруг себя пустоту.

А заполнить ее не мог ничем. Ни слова, ни сознание исполненного долга не давали удовлетворения и покоя, хотя, казалось, он мог чувствовать себя удовлетворенным.

Турки встретили и проводили его как героя. От султана он получил второй алмазный «челенг» и пять медных пушек — в полную собственность (необычайно почетный дар).

Утвердив договор о Республике Семи Островов, Порта оставила Проливы открытыми — разрешила русским судам свободно проходить в Средиземное море. Ушаков мог считать это своей личной заслугой и самой крупной победой, которую он за последний год одержал.

Но какой-то гнет висел над ним с самого дня прибытия, и он не видел для себя ничего хорошего впереди.

Кочубеи, Мордвиновы, Кушелевы не могли оставить его в покое. Он был уверен, что они уже очернили его перед Павлом, а император и без того был им недоволен. Это означало, что следует ждать беды. И он дождался ее в конце года.

Пришел «высочайший» запрос: какие причины заставили его по взятии Корфу заключить капитуляцию с французами?

Федор Федорович понял: против него затевалось «дело» — его обвиняли в сочувствии неприятелю. Надо было оправдываться, ехать немедленно в Петербург.

Он понял, что навсегда покидает Севастополь, и решил продать недвижимость. Но дом был заложен. Пришлось ограничиться продажей магазина — склада, выстроенного им на Северной стороне.

Как и Суворов, Ушаков был больше не нужен.

С тяжелым сердцем передал он команду над портом и флотом вице-адмиралу Вильсону, чувствуя, что уже никогда не вернется к любимым своим кораблям...


3

«...Во всю бытность мою с 1785 по 1797 год, — говорит в «Записках» своих Иван Полномочный, — летом во флоте, в войнах и походах находился, а зимой — в адмиралтействе, при команде корабельной, обрабатывал господ: три дома обработал железными и медными вещами. Поскрипели плеча и руки...»

Но потом повезло Ивану. С тех пор как перевели его в Херсон подмастерьем, стал он меньше работать, а больше показывал другим. А еще через три года — снова удача: привалило Ивану счастье, какое редко выпадало на долю слесаря, матроса первой статьи.

Приехал как-то с офицерами в Адмиралтейство генерал-цейхмейстер Герцыг и привез с собою секретный, искусно сделанный ларец. Тотчас послал за подмастерьем и говорит ему: «Это мне подарили: и ключ есть, а как открыть — не знаю. Я давал всем господам, и они не отперли. Возьми отопри!»

Полномочный взял ларец и стал рассматривать: чуть заметна была под дужкой маленькая полоска; попробовал придавить ее ногтем: только прижал — отскочила вбок крышечка, а под нею — гладко и на первый взгляд ничего нет.

«Я — опять разглядывать, как сделана, — подробно записал потом Полномочный. — На дне вырезан орел, в когтях держит птичку. Я эту птичку давнул ключом, бородкою, — птичка осталась, а половина крышечки упала, показался ход ключу. Я отпер и подал ему; он ладошками захлопал: «Браво, мастер! Каково, господа?!»

И повез генерал умельца с собой в Николаев, доставил его к своей супруге и объявил ей: «Вот, друг мой, мастер; то, что тебе угодно, сделает». А угодно было генеральше иметь самовар.

«На другой день приносят три самовара разных манеров, взяты от господ из домов, поставлены на столе в зале... Ей полюбился из красной меди, хорошей работы, и он мне говорит: «Ну, мастер, можешь сделать такой?» Я не мог отказаться, поклонился и сказал: «Сколько могу, постараюсь»... Взял картузной бумаги лист, отметил толстоту и вышину и весь корпус: карандашом срисовал манер и прибор к нему записал. Накормили меня и отправили в Херсон в карете на волах. Карета была послана для починки корабельному мастеру Суровчеву, и я на волах по почте везом; не трясет, сплю в карете; дано мне на дорогу пить и есть. Приезжаю я в Херсон, спрашивает меня мастер Шишкин: «Зачем тебя брал генерал?» Я ему показал рисунок — самовар новый делать. Тут он более на меня злобы понес: «Ты за все берешься, посмотрим — как сделаешь!..» Я на другой день разделся, надел зипун, взял листовой меди, вырезал корпус, спаял и зачал наводить, и в два дня корпус по чертежу кончил; потом трубу накладную, конфорку — в две недели все кончил, остается только точить и собирать... Мы в три дня все выточили и отполировали... кувшин вставил, напаял оловом, скобы прикрепил и шишки деревянные из хорошего дерева к ручкам ставил... Потом вычистил мелом и чистой суконкой... Представил генералу самовар, и он... произвел меня из подмастерьев в мастера унтер-офицерского чина, жалования 80 рублей в треть...»

Так, по «капризу судьбы» — благодаря генеральскому самовару — получил младший офицерский чин Иван Полномочный. А в то же время средний его брат, отличный канонир, герой многих сражений, влачил свои дни в безвестности, и даже фамилии его никто толком не знал.

Но он и подобные ему тысячи русских солдат совершали чудеса, которых не могли повторить никакие другие солдаты в мире. Потому-то и Нельсону пришлось целых двадцать месяцев осаждать Мальту, чтобы взять ее измором, а Ушаков со своими людьми взял Корфу штурмом в течение одного дня.


4

Мальта сдалась 5 сентября 1800 года. Британский флаг развевался над крепостью Ла-Валеттой, и английский флот, господствуя на тесных морях Европы, захватывал суда нейтральных держав.

Но Россия по-прежнему желала сохранять морскую свободу, провозглашенную ею двадцатью годами раньше. И так как малые государства беспрерывно жаловались Павлу на Англию, он повторил шаг Екатерины и в союзе с Данией, Австрией и Пруссией возродил «Северный нейтралитет».

Первый консул Франции зорко следил за событиями. Ему было необходимо иметь Россию союзницей, чтобы одолеть Англию и после того завладеть Европой. И он протянул руку Павлу, любезностью и лестью втягивая его в союз.

Еще в июле он объявил, что возвращает без размена русских пленных и «дарит» царю Мальту, которая тогда только осаждалась англичанами.

Любезность подействовала: Павел поверил, что Бонапарт его друг.

Их сближение вызвало в Англии беспокойство. Но еще больше встревожил ее оборонительный морской союз, созданный русским царем.

Между тем спор с англичанами из-за расчетов по содержанию суворовских войск в Италии и нарушение прав нейтрального флага вывели из себя Павла. В сентябре 1800 года он наложил арест на английские суда с товарами, стоявшие в русских портах, и выслал их экипажи в Калугу.

В декабре он обратился к Наполеону с письмом:

«Господин первый Консул!.. Предлагаю вам войти со мной в соглашение относительно средств, как прекратить бедствия, тяготеющие над всей Европой в течение одиннадцати лет... Я тем более считаю себя вправе предложить вам это, что находился вдали от борьбы, в которой если я и принимал участие, то лишь как верный пособник тех, кто не сохранил верности относительно меня... Я приглашаю вас восстановить вместе со мною всеобщий мир, которого трудно будет нас лишить, если мы только захотим. Сказанного достаточно, чтобы вы могли оценить мой образ мыслей и мои чувства...»

В ответ на это Наполеон предложил Павлу союз и совместный поход в Индию, чтобы поразить Британскую империю в самом источнике ее богатств.

В начале нового года этот план был приведен в действие.

Главнокомандующим Индийской экспедицией, по требованию Павла, был назначен Массена — тот самый, который пытался окружить в Швейцарии Суворова.

Но Павел не стал дожидаться прибытия французского корпуса. В феврале казачьи полки выступили в поход за Каспий.

К западной границе стягивалась русская армия. Вдоль Балтийского побережья строились батареи и маяки.

Тогда английская эскадра под начальством Паркера и Нельсона появилась у Копенгагена. Их целью было вывести Данию из союза. После этого Нельсон намеревался идти к Ревелю и запереть там русский флот...


Между тем, осложняя своей внешней политикой международное положение России, Павел I все более свирепствовал внутри страны. Десятки и сотни его подданных буквально ни за что отправлялись им в ссылку, а десятки и сотни — также ни за что — награждались землями с населяющими их людьми.

Отказаться от такого дара значило навлечь на себя гнев монарха: отказ от пожалования крепостных считался преступлением в те времена.

Гвардейский полковник Евграф Грузинов дорого заплатил за подобную дерзость. Удостоенный Павлом I милости — «пожалования» 1000 душ в Московской и Тамбовской губерниях, — он уехал к себе на родину, в Старочеркасск, и там, в кругу казаков, откровенно выразился, что крестьяне ему не нужны. В доносе, поданном на него, было, кроме того, сказано, что он хвалился «пройти всю Россию, да не так, как Разин и Пугачев, а так, что и Москва затрясется». В бумагах его нашли проект создания республики. Помимо Грузинова, к делу привлекли еще несколько человек. В августе и сентябре 1800 года в Старочеркасске шло следствие, и в городе была «сильная тревога». 27 сентября на Сенном базаре построили эшафот. Ночью привезли пушки и расставили стражу. А на рассвете прибыли осужденные — на черном катафалке, в страшных балахонах с колпаками, и — началась казнь. Перед этим полиция ходила по дворам и выгоняла старых и малых — смотреть на экзекуцию. У эшафота по углам стояли четыре заряженные картечью пушки.

Ропот толпы и причитания баб сливались с дробью барабанов. В руках орудийной прислуги дымились зажженные фитили.

Казнь Евграфа Грузинова продолжалась с восхода солнца до двух часов пополудни. Три палача били его в полную свою силу и никак не могли убить. Наконец третий из них бросил кнут и отошел в сторону. Больше палачей не было. Тогда решили умертвить Грузинова другим способом: ему дали напиться холодной воды, и он тотчас испустил дух...

А в то же время точно такая же беда надвигалась на целый украинский город: жители Харькова прогневили Павла I и теперь в страхе ждали грозы. Дело же было пустое: 1 мая горожане, как обычно, веселились в окрестных лугах и рощах; были попойки, и не обошлось без драк; а на другой день на дверях Вознесенской церкви появился лист бумаги с изображением дерущихся пьяных чиновников и подписью: «Каков поп, таков и приход».

Пономарь отнес пасквильный лист к священнику, но тот решил, что это его не касается, и доставил лист к городничему, который в свою очередь не принял слов пасквиля на свой счет и переправил его к губернатору; тот же понял двусмысленные слова «как бы относящимися к монарху, а не к себе». Придя от этого в ужас не меньше, чем его подчиненные, губернатор отправил пасквиль в столицу. Оттуда вскоре прибыли два сенатора с «именным повелением» сыскать истину, не щадя никого. Всех причастных к этому делу схватили, допрашивали; но истина «не сыскалась», и арестованных повезли в Петербург. Там допрашивал их сам император, но также ничего не добился. Дело тянулось долго. И наконец уже в конце 1800 года в Харьков пришел указ: поставить в городе виселицу и вздернуть на ней пасквилянта; если же его не отыщут, то каждый десятый житель Харькова будет бит кнутом, после чего всех сошлют в Сибирь, а город снесут.

Пришлось поставить на площади виселицу. А утром другого дня увидели на ней... «труп» Павла I. Чучело, сделанное руками безвестного искусника, тихо покачивалось при дуновении ветра; блистали на солнце золотые пуговицы камзола и ярко начищенные сапоги с тупыми модными носками; серебрились туго уложенные букли, и чернел бант в осыпанной мукой косе.

Город притих. Мрачно стало на душе у жителей: каждый понимал, что расправы теперь не миновать. А дело было великим постом. Наступила страстная неделя. В соборной церкви при большом стечении народа раннюю обедню служил архиерей. Вдруг послышался звон бубенцов — на улице остановилась тройка. В церковь быстро вошел прибывший из Петербурга фельдъегерь и с бумагой в руке направился к архиерею. Все замерли. Архиерей взял у фельдъегеря бумагу, но руки его дрожали, он не мог прочесть. Тогда протодиакон пришел ему на помощь, он развернул манифест и объявил громогласно, что император Павел скончался и на престол вступил сын его Александр.


5

Новый император был «ясен и холоден, как декабрьское солнце», по крайней мере так говорили о нем во дворце.

Очень быстро узнали в столице и о некоторых его странностях и привычках. В своем кабинете он завел необыкновенный порядок и лично за ним следил: на письменном его столе не было ни пылинки; он сам вытирал каждую вещь и затем клал ее на место, где она была раз навсегда положена; на столах и бюро кабинета лежали сложенные носовые платки, чтобы сметать ими пыль. Под рукой у него всегда находился десяток перьев, которые употреблялись только однажды, хотя бы то было единственно для подписания имени; поставкой же перьев, «очиненных по руке государя», ведал служитель, получавший за это три тысячи в год.

Закон, порядок и «милосердие», то есть видимость всего этого, лицемерно соблюдались новым монархом с той же бездушной строгостью, как и незыблемый строй предметов на его рабочем столе.

Подражая своему отцу и бабке, он объявил амнистию пострадавшим в предыдущие два царствования, издав указ, коснувшийся ста пятидесяти шести лиц. Этот указ 15 марта 1801 года освободил из калужской ссылки «бывшего коллежского советника» Радищева, а также содержавшегося в Шлиссельбургской крепости вольнодумца поручика Кречетова, динамюндского узника «майора Паскова» (Пассека) и сосланного в Кострому по делу кружка Каховского артиллерии подполковника А. П. Ермолова. Радищеву были возвращены дворянство и прежний его чин.

Шестого августа он был назначен членом «комиссии сочинения законов». Председательствовал в этой комиссии граф П. В. Завадовский, один из семерых вельмож, подписавших смертный приговор Радищеву в 1790 году.

Бывший «государственный преступник», возвращенный к общественной деятельности, встретил указ о своем назначении прикованный к постели, тяжело больной. Его надломленный организм по-прежнему трепала лихорадка, и во второй половине августа он писал родителям в Аблязово, что «слабость еще велика». В том же письме сообщал он, что первое время переезжал в Петербурге с квартиры на квартиру, а сейчас живет в Семеновском полку, в 4-й роте, в доме купецкой жены Лавровой.

В сентябре императорский двор отбыл в Москву на предстоящую коронацию; за двором потянулось множество сановников и учреждений в том числе граф Завадовский со своим штатом, и Радищеву вновь пришлось проделать хорошо знакомый ему путь.

Вместе с ним отправился в Москву его сын Николай, несмотря на свои двадцать два года определенный в «комиссию о коронации». Это был лукавый ход императора: сын вольнодумца, «грозившего царям плахою», должен был участвовать в возведении на престол нового царя.

«Комиссию о коронации» возглавлял князь Н. Б. Юсупов, обязанный, с помощью многочисленных служителей искусства, составлять программу придворных «увеселений» в течение всего времени коронационных торжеств.

«Увеселительная» комиссия заседала в юсуповском дворце на Большой Хомутовке, или, как тогда говорили, «в приходе Харитония, в Огородниках, в Земляном городе, у Красных ворот».

Здесь, в старинном доме Юсуповых, была составлена, а частично и осуществлена программа этих «увеселений». Придворная знать, московское и приезжее петербургское дворянство заполняли просторный зал княжеского дома, где любительский спектакль то и дело заканчивался маскарадом, а скрипичный концерт прерывался чтением стихов.

В воспоминаниях более поздних лет описаны такие вечера в юсуповском доме. С наступлением сумерек, рассказывает очевидец, вся улица и прилегающие к ней переулки заставлялись экипажами. В вестибюле дворца и на лестничных маршах пестрели расшитые золотом мундиры, замысловатые дамские наряды; стоял глухой гул голосов. Обширный зрительный зал с рядами мягких кресел, освещенный люстрой и множеством кенкетов, был окаймлен тройным поясом лож. В среднем их поясе, прямо против сцены и занавеса с изображенным на нем пейзажем, выделялась ложа, обитая зеленым бархатом; над нею возвышался щит с княжеским гербом. Сотни зрителей наслаждались пением и танцами, дружно хлопая порхавшим по сцене крепостным рабыням. А из зеленой ложи холодным взглядом прищуренных глаз следил за ними князь, сухопарый, приземистый, в светло-синем фраке со звездою, и горе было той плясунье, которая хуже обычного исполняла свою роль.

В 1801 году во дворце Юсупова на Большой Хомутовке театра еще не было. Но в этом московском доме, столь же роскошном, как и в более поздние годы, гостей услаждало домашнее «содружество муз».

Певцы, художники, поэты, музыканты оживляли дом князя.

Член «увеселительной» комиссии, сын Радищева Николай должен был вращаться в этом юсуповском мире искусства и, по всей вероятности, выступал там с чтением своих произведений, так как писал стихи и незадолго до приезда в Москву закончил поэму, созданную, видимо, не без участия отца.

«Богатырское песнотворение» — таков был общий подзаголовок двух частей этой поэмы, озаглавленных: «Алеша Попович» и «Чурила Пленкович». Поэму эту следует считать заметным событием русской литературы начала XIX века.

Можно почти не сомневаться, что и Александр Радищев бывал в доме Юсупова осенними вечерами 1801 года и, по всей вероятности, присутствовал на чтении сыном Николаем этой поэмы.

Была еще одна нить, связывавшая Радищева с Большой Хомутовкой: здесь, недалеко от церкви Харитония-исповедника, дед — Афанасий Николаевич Радищев — некогда владел землею; его вдова — Настасья Григорьевна — продала этот небольшой двор в 1747 году.

Наискось от давнего дедовского владения— в сторону Чистых Прудов, — если перейти через дорогу, стоял дом Волкова, где жил комиссариатский чиновник С. Л. Пушкин со своей небольшой семьей.

Сергей Львович Пушкин был душой «нескучных» затей князя Юсупова, музыкальных вечеров и литературных чтений, которыми славился его дом. Очевидно, поэтому Сергей Львович и переехал осенью 1801 года поближе к князю, сняв у него — рядом с дворцом — окрашенный охрою флигелек...

Дворянская Москва готовилась к коронации и жила своей суетной помещичьей жизнью. Александр Радищев жил своей.

От Лубянской площади до Красных ворот редкий дом не вызывал у него воспоминаний: в начале Мясницкой — в голицынских хоромах, доставшихся «по приданству» Михайле Аргамакову, провел он свои детские годы; не раз бывал он во дворе Фонпестеля, ранее принадлежавшем братьям бабки — Василию и Петру Облязовым; также бывал он недалеко от Почтового двора, против Банковой конторы — в доме графа Брюса, будучи обер-аудитором его штаба, в 1775 году...

А напротив дома Юсупова раскинулся старый княжеский сад. Мрачный, запущенный, с древним мрамором статуй у овального водоема, он был хорошо знаком Радищеву с детства — как и прочим обитателям этой части Москвы.

Бывая на Большой Хомутовке, Радищев вряд ли мог устоять перед соблазном одиноко побродить по этому старому саду, по его заглохшим дорожкам, засыпанным прелой листвой.

Там, на каком-то перепутье аллей, должно быть, встречался ему ребенок, гулявший в саду с няней — двухлетний сын Сергея Львовича Пушкина — Александр.

Там, должно быть, встречались они: весь в ранней седине, изможденный, но не сломленный жизнью первый «прорицатель» русской вольности, и ясноглазый, кудрявый мальчик, дивное «дитя доброй надежды» — будущий великий русский поэт.


6

Я тот же, что и был и буду весь мой век...


Эти слова Радищева, напоминающие торжественную клятву, полностью подтвердились во время пребывания его в Сибири и на протяжении последовавших за ссылкой лет.

В конце декабря, после коронационной церемонии, двор и ряд правительственных учреждений возвратились в столицу. «Комиссия сочинения законов» приступила к работе, уже не прерываемой хлопотами о «миропомазании» царя.

Радищев, работая в комиссии, как свидетельствует его сослуживец Н. С. Ильинский, неизменно проявлял «вольный» образ мыслей, «на все взирал с критикой» и при каждом заключении, не согласный с присутствующими, «прилагал свое мнение, основанное единственно на философском свободомыслии». Замечательную записку составил он по одному «казусному» делу, пролежавшему без движения в Сенате пятнадцать лет.

Дело это, поступившее в Комиссию, касалось вопроса о вознаграждении помещика Трухачева за крепостную, нечаянно убитую крестьянином, принадлежащим князю Дулову. Члены Комиссии, «сверясь с законами», решили, что помещика следует «вознаградить» за убитую крестьянку суммою в 100 рублей.

Но Радищев остался при особом мнении и подал записку «О ценах за людей убиенных», заявив в ней, что «цена крови человеческой не может определена быть деньгами». Единственный из членов Комиссии, он поднял голос за священные права человека, утверждая, что жизнь крепостного нельзя оплачивать, как вещь.

С самого начала нового, 1802 года он составлял проекты улучшения российского законодательства и наполнял не по времени смелыми мыслями эти вольнолюбивые свои труды.

По всей вероятности, им же была подготовлена докладная записка, представленная в Государственный совет А. Р. Воронцовым: «Рассуждение о непродаже людей без земли». Главным же трудом Радищева, завершенным в этот, последний год его жизни, был

«Проект гражданского уложения», сочиненный в надежде на конституцию, которая ограничит власть царя.

Самый революционно настроенный человек в России начала XIX века, весь устремленный в будущее, Радищев не был одинок. Вокруг него образовалось нечто вроде домашнего кружка — из молодых русских людей, слушавших его с восторгом, хотя — по словам Павла Радищева (сына) — «он был не совсем красноречив».

В этот кружок входили: служащий канцелярии генерал-прокурора Н. С. Бородавицын, переводчик с французского Н. А. Яновский, поэт А. П. Брыжинский и члены «Вольного общества любителей словесности, наук и художеств» — В. В. Попугаев, И. М. Борн и совсем еще молодой И. П. Пнин.

Вождь русских вольнодумцев имел последователей не только среди представителей петербургской молодежи, знавших его лично; в той или иной мере «радищевцами» были также и люди, не имевшие с ним прямой связи, но находившиеся под влиянием его идей. К числу их в первую очередь относятся: В. В. Пассек — распространитель списков «Путешествия» Радищева, сатирик Н. И. Страхов и В. Ф. Малиновский — автор двух замечательных политических брошюр...

Тысячу пятьсот рублей в год получал на службе своей Радищев, а долгу числилось за ним сорок тысяч. Мысль об этом угнетала его и подтачивала здоровье, которое и без того ухудшалось с каждым днем. Он часто посылал в госпиталь Семеновского полка за лекарем, принимал лекарства, но не получал облегчения. Одолевали мрачные мысли. Нарастало беспокойство. Однажды, придя домой, он сказал детям: «Ну что, детушки, если меня опять сошлют в Сибирь?!»

И это было сказано с основанием, ибо он хорошо знал, какое сопротивление встретит в среде законоведов его «Проект». Но он все же надеялся и поверил имевшему доступ во дворец В. Н. Каразину, когда тот посулил показать «высокой особе» какой-то радищевский проект, очевидно «Проект гражданского уложения», в котором главными были статьи:

«Все состояния должны быть равны перед законом.

Табель о рангах уничтожить.

В уголовных делах отменить пристрастные допросы, ввести публичное судопроизводство и суд присяжных...

Освободить крепостных господских крестьян...»

Каразин попросту спрятал «Проект» Радищева и сделал это так тщательно, что рукопись удалось найти в каразинском личном архиве почти сто пятьдесят лет спустя.

Но другой экземпляр «Проекта» был вручен Радищевым графу Завадовскому. После этого томительно потянулось время. Уже август был на исходе, надвигалась осень. Завадовский ответа не давал.

Второго сентября Радищев в последний раз присутствовал на заседании Комиссии.

Восьмого числа того же месяца были изданы два важных указа: о правах Сената и об учреждении министерств. Издание этих указов означало, что «преобразования» закончены и что на российскую конституцию и введение нового уложения надежд больше нет.

День 8 сентября был вообще тяжелым для Радищева: исполнилось ровно двенадцать лет, как его, закованного в кандалы, повезли из Петропавловской крепости в Сибирь.

Надо думать, что именно в этот день, прочитав объявленные указы и волнуясь за судьбу своего «Проекта», Радищев кинулся к Завадовскому и вызвал его на роковой для себя разговор.

Отказав просителю в последней надежде, дав понять ему, что новое гражданское уложение вовсе не нужно верховной власти, Завадовский сказал «дружеским тоном», с оттенком едва заметной угрозы: «И охота тебе, Александр Николаевич, писать такие вещи, побывавши уже раз в Сибири!..» При этих словах Радищев не мог не вспомнить того, что случилось с ним ровно двенадцать лет назад.

Глядя на Завадовского, быть может небрежно чертившего в этот момент что-то пером на бумаге, он не мог не подумать, что этот вельможа однажды уже приговорил его к смерти; что из семерых сановников, подписавших этот приговор, пятеро еще живы и что они могут вторично его подписать в случае нужды...

Беседа эта, вернее всего, происходила 8 сентября, но никак не позже 9-го или 10-го, так как вечером 11-го уже наступила развязка, в объяснение которой Н. С. Ильинский приводит один, не получивший широкой известности факт. По его словам, Завадовский не ограничился суровым предупреждением своему подчиненному, но еще пожаловался на Радищева А. Р. Воронцову, который его рекомендовал. «Сей, призвав его, — сообщает Ильинский, — выговаривал и что если он не перестанет писать вольнодумнических мыслей, то с ним поступлено будет еще хуже прежнего».

Эти слова в устах А. Р. Воронцова, который до этого всегда покровительствовал Радищеву, должны были нанести ему последний удар.

О том, как поступать в таких случаях жизни, было недвусмысленно сказано в «Путешествии из Петербурга в Москву»: «...если добродетели твоей убежища на земли не останется, если доведенну до крайности не будет тебе покрова от угнетения, тогда вспомни, что ты человек, воспомяни величество твое... — Умри».

Но самоубийство было для Радищева прежде всего средством протеста. И, придя от Воронцова домой, прошагав долго по комнате, он с мыслью о потомстве, которое отомстит за него и за всех ему подобных, залпом выпил стакан «крепкой водки»[219], и она «растерзала» его нутро.


7

Ушаков жил в Петербурге, в 4-й части Измайловского полка, в собственном доме.

Его назначили главным командиром Балтийского гребного флота, вместо занимавшего эту должность маркиза де Траверсе.

Маркиз — французский эмигрант — получил командование Черноморским флотом, а Федор Федорович был отставлен — «сдан» на галерный флот, время которого миновало (в России уже с 1796 года перестали строить гребные суда).

Он утешался малым — заботами по своему ведомству: хлопотал о покупке домов в Галерной гавани для офицеров, обитавших «по всему Петербургу»; составлял записки «о мерах к облегчению наряжаемых на работу казенных людей».

Изредка вспоминалась боевая слава: остров Видо... работа батарейных палуб... Фидониси, Еникале, Тендра, Калиакрия... Флот в движении, согласном и величественном, как на маневрах, весь в дыму и огне.

Он старался не думать, не вспоминать об этом. Все было кончено; он ни на что не надеялся и приучал себя жить, не радуясь ничему.

«Де́ла» его никто не разбирал, — оно было только предлогом. Его попросту убрали из Севастополя и перевели «на галеры», как он говорил.

Не было ни друзей, ни близких. Иногда лишь появлялся в Петербурге Данилов, — он командовал теперь кораблем на Кронштадтском рейде.

В Адмиралтейств-коллегии сидел Мордвинов. Он и тут не оставил своей неприязни к Федору Федоровичу и норовил отказать во всем, чего бы ни просил Гребной порт. Впрочем, Мордвинову не удалось помешать в одном очень важном для флота деле, о котором упорно писал царю Ушаков. В результате этих его донесений последовал приказ по флоту, предписывавший обшивать медью все «имеющие строиться» на Черном и Средиземном морях русские корабли.

Летом 1802 года Ушаков объявил Адмиралтейств-коллегии, что имеет надобность отбыть на границу Финляндии для осмотра Роченсальмского порта, а осенью морское ведомство подало царю доклад:

«Командующий гребным флотом адмирал Ушаков Адмиралтейств-коллегии представляет о устроении при Роченсальмском порте, в заливе острова Котки, называемом Сапожок, гавани, а на берегах оного сараев для содержания канонерских лодок и других военных судов...»

Проект постройки новой гавани был утвержден Александром при полном его равнодушии к морским делам. Ушаков, море и корабли мало его интересовали, но он не был безучастен к судьбе Европы. Ища дружбы с Англией, он с возмущением говорил о ненасытности Бонапарта и предлагал начать против него общий поход.

Но уже был подписан мир[220]. В Амьене англичане закрыли глаза на дела Пруссии, Голландии, Италии, Швейцарии. Бонапарт же отступился от Египта и Мальты.

Мир был особенно нужен Англии, ее промышленникам и купцам.

Они думали, что теперь откроются для них европейские рынки. Они надеялись победить Наполеона своей уступчивостью и даже советовали ему стать императором. Английский государственный деятель Джон Макферсон прямо заявил представителю Республики: «Признаю возможным, что французская нация, из чувства благодарности и во избежание политических треволнений, пожелает признать в лице первого консула и его потомства новую династию».

Они сеяли ветер, не зная, что будет буря, либо надеясь, что ее придется пожинать другим.


8

Пьют Патриоты смерти чашу...


Член петербургского «Вольного общества любителей словесности, наук и художеств» Иван Борн вписал эти гневные слова в статью памяти Радищева, напечатанную во второй книге альманаха «Свиток муз» за 1803 год.

Русская общественность начала XIX века скупо откликнулась на смерть писателя. Открыто высказывать ему сочувствие было небезопасно, и некролог в «Свитке муз» оказался единственным, хотя память о Радищеве была свежа.

Огонь радищевских идей тлел под спудом верноподданнической литературы, вспыхивал то там, то здесь, постепенно набирал силу и — неугасимый — рвался в будущий век.

В горячих строках Борна, Пнина, Попугаева звучал голос Радищева.

В том же 1803 году вышла книга «Рассуждение о мире и войне» — своеобразный замаскированный венок на могилу Радищева, творение одного из его последователей.

Автором этой книги, укрывшимся под инициалами «В. М.», был Василий Федорович Малиновский, в прошлом — переводчик русского посольства в Лондоне, затем — генеральный консул в Молдавии, а с 1802 года — служащий министерства иностранных дел.

Малиновский написал свою книгу в промежутке между 1790 и 1798 годами, приступив к работе над нею одновременно с изданием, а может быть, и после выхода в свет «Путешествия из Петербурга в Москву». Похоже, что книга Радищева послужила толчком для работы, предпринятой Малиновским. Не исключена также возможность, что он, находясь в Лондоне, познакомился с «Путешествием», получив его от русского посланника в Англии — Воронцова, который вряд ли относился к Радищеву несочувственно и, весьма вероятно, раздобыл запретную книгу, заинтересовавшись ею, как просвещенный и любознательный человек.

«Рассуждение» Малиновского отражало волю к миру наиболее передовых людей того времени и являлось протестом против ведения завоевательных войн.

На протяжении всего лишь двух лет, начиная с 1789 года, когда Р. М. Цебриков издал переведенную им с французского книгу Анж Гудара, после Радищева (1790), это была третья попытка заговорить о «войне и мире», предпринятая разумными русскими людьми.

Близость книги Малиновского к тексту некоторых мест «Путешествия» Радищева не подлежит сомнению. В сущности, автор «Рассуждения» развивает две радищевские темы: о «злобствующих европейцах, проповедниках миролюбия» и о «великих насилиях, прикрывающихся правом войны».

Замечательно, что Малиновский в 1791 году отправился на дунайский театр военных действий для того, чтобы «видеть войну на самом деле» и дополнить свою книгу о ней «всеми удостоверениями ее зол».

«Войны, которыми она [Европа] непрестанно разоряется, — писал он в своей книге, — не соответствуют ни человеколюбию, ни просвещению. Они могли быть извинительны для наших предков, когда они погружены были в варварстве и не знали другой славы, кроме того, чтоб разорять и убивать...

Люди думают, они без войны не могут жить, для того[221], что войны всегда издавна были; но продолжительность зла не доказывает необходимость оного...

Решение споров между народами в нынешние времена подобно решению частных споров в прежние варварские времена, когда законы были недостаточны и частные споры решались мечом и огнем...»

Подобно Радищеву, Малиновский ссылался на знатока колониальных дел Франции — Рейналя — и осуждал захваты чужих территорий.

«Храбрость, мужество и неустрашимость, — доказывал он европейским политикам, — сколь ни великие суть добродетели, но они могут быть почтены только по хорошему их употреблению. Их имеет завоеватель и разбойник...

...Вместо трактатов — объявлял он далее, — должны быть законы, утверждающие независимость земель и народов...»

И настаивал на ограничении вооружений законом, так как «всякие вооружения и движения войск предшествуют войне».

В 1802 году Малиновский, находясь в Яссах, прислал оттуда своему министерскому начальству «Записку о освобождении рабов» (русских помещичьих крестьян). А в его дневниковых записях, относящихся к тому же 1802 году, имеются строки о необходимости ввести в России представительное правление и поручить законодательную работу самим гражданам; последнее он считал необходимым для того, «чтобы показать их разум пред целым светом и уверить их в самих себе».

Так оказывается, что буквально в одно и то же время Радищев и Малиновский предлагали уничтожить крепостное право и ввести новое гражданское законодательство. «Законы, — занес в свой дневник Малиновский, — для народа и им составляются: сам [народ] не может желать себе вреда».

Это совпадение можно было бы считать случайным, если бы такому выводу не препятствовал один новооткрытый документ. Как недавно стало известно, В. Ф. Малиновский принадлежал к какому-то тайному обществу, что явствует из следующих строк его письма от 20 ноября 1792 года, по-видимому к переводчику И. И. Мартынову: «...когда мы решимся привести в образ жизни и обычаи правила друзей человечества, тогда и в мужике найдем себе собеседника или товарища или сочлена и помощника, и тогда будут все наши беседы — как теперешние собрания и вся жизнь — исполнение правил нашего общества».

Из приведенного отрывка видно, что члены этой тайной организации называли себя «друзьями человечества» и что в их политическую программу входило освобождение русского крепостного крестьянина. Слова же «когда мы решимся...» и т. д. указывают, что на собраниях этого общества ставился вопрос о его тактике и обсуждались какие-то решительные шаги.

Малиновский в своем дневнике утверждает, что истинный патриот «должен стараться о прекращении рабства».

То же самое говорит и Радищев в «Беседе о том, что есть сын Отечества», опубликованной им в 1789 году. В этой же его статье встречается выражение: «истинный Друг человечества», причем слово «друг» напечатано с прописной буквы. Все это, вместе взятое, заставляет предположить в данном выражении нечто большее, чем простой символический смысл.

Здесь уместна будет догадка: не были ли Радищев и Малиновский причастны к тайному политическому обществу, члены которого именовались «Друзьями человечества», причем некоторые из них ставили своей целью раскрепощение крестьян? При таком толковании становится понятным и одновременное представление Радищевым и Малиновским докладных записок по одним и тем же вопросам: их попытки продвинуть свои проекты по разным ведомственным каналам могут быть объяснены как координация действий политических «друзей»[222].

Выдающийся русский общественный деятель В. Ф. Малиновский в 1811 году был назначен директором Александровского царскосельского лицея, куда в том же году поступил двенадцатилетний Пушкин.

Две дочери Малиновского — Анна и Мария — были замужем за декабристами — А. Е. Розеном и В. Д. Вольховским.

В 1803 году, когда Наполеон был еще первым консулом, Малиновский записал в свой дневник пророческие слова: «От славного Бонапарта восплачут сыны России...»

А в том же году, печатая «Рассуждение о мире и войне» и говоря в нем о завоевателях — виновниках бедствий человечества, он закончил этот раздел словами: «Мы должны молить бога, чтобы избавил нас [от] сих великих людей...»


9

Со времени заключения Амьенского мира прошло два с половиной года. В заголовках государственных актов Франции уже стояло: «Наполеон, божьей милостью и волею представителей Республики, император французов».

(Спустя немного он вычеркнул из актов слово «республика» и отменил республиканский календарь.)

Мир в Амьене оказался непрочным, Наполеон не допустил английские товары в Европу. В подвластных ему странах он вел себя как хозяин; возрождал флот, строил порт в Шербурге, верфи — в Антверпене, усиливал армию и снова требовал Мальту.

Англия вынуждена была начать войну.

Наполеон готовил удар, вернувшись к мысли о «прыжке через море». В Булони, на берегу Ла-Манша; раскинулся огромный лагерь. Там строились суда и собиралась армия — сто пятьдесят тысяч — для высадки на острова.

Тревога охватила Англию, не имевшую войск для обороны. Тогда Питт, прежний глава правительства, сложивший с себя власть перед Амьенским миром, снова взял в свои руки все.

Наполеон считал, что без России ему не одолеть Британии.

Питт был уверен, что спасти Англию от вторжения могут только русские войска.

Россия и затем Австрия должны были оттянуть французские силы в Европу.

Питт предложил русскому правительству денежную помощь.

Александр ответил: «Россия и Англия единственные державы в Европе, не имеющие между собою враждебных интересов...»

Так образовался новый англо-русский союз.


Наполеон ждал тумана, чтобы перебросить войска на английский берег. Эти действия должен был прикрывать французский линейный флот.

Но его надо было собрать и для этого вывести из Бреста, Рошфора и Тулона, а их блокировали англичане, стянувшие к ним почти все свои корабли.

У французов было сорок кораблей. Союзная Испания выставила еще двадцать. Но все они находились в разных портах, и Наполеон решил провести соединение трех эскадр в Вест-Индии и оттуда уже направить их в Ла-Манш.

Но лишь одной из них — Тулонской — удалось прорваться. Ею командовал виновник гибели флота при Абукире — контр-адмирал Вильнёв.

Он прибыл к Антильским островам и взял форт Диамант, но никого из своих не дождался; зато оттянул на себя часть английского флота, к чему и стремился Наполеон.

Нельсон кинулся в Вест-Индию, но уже не застал французов — они успели выйти в море. Вильнёв взял курс на запад, возвращаясь в Европу. В пути он имел короткий бой с английским адмиралом Кальдером, достиг Испании и вошел в порт Ферроль.

Там он пополнил состав своей эскадры испанскими и французскими кораблями; теперь их стало у него двадцать девять. Однако идти к Бресту он не решался, хотя Наполеон писал ему: «Один ваш переход — и Англия в наших руках».

В августе он все же сделал попытку, но, получив неверные сведения о противнике, повернул обратно и укрылся в Кадиксе.

В это время Наполеону стало известно, что на запад идут русско-австрийские войска.

Англия была спасена: ей больше не угрожала высадка. Тулонские легионы двинулись на Дунай, против союзников. Но Наполеон не мог допустить, чтобы его флот бездействовал в Средиземном море (у него была мысль высадить десант в Неаполе), и он приказал морскому министру Декре:

«Ваш друг Вильнёв, вероятно, побоится выйти из Кадикса. Отправьте туда адмирала Розили, пусть примет начальство над эскадрой, если она еще не выступила».

Но она уже выступила, ибо Вильнёв спасал свою честь.

На приказ Декре он ответил:

«Если французскому флоту, как утверждают, не хватает только смелости, то и в этом отношении император скоро будет удовлетворен».

Была осень, октябрь 1805 года.

Британское Адмиралтейство поручило блокаду Кадикса Нельсону, выделив ему двадцать семь кораблей.

Он вышел в море вице-адмиралом белого флага, то есть с правом главнокомандующего. Младшим флагманом был его друг, вице-адмирал Коллингвуд. На случай выхода франко-испанского флота из порта Нельсон разработал план.

«Вместо того чтобы перестраиваться на виду у неприятеля, — сообщил он своим командирам, — я желаю, чтобы походный строй служил в то же время строем для боя.

Все усилия британского флота должны быть направлены на то, чтобы действовать превосходными силами против части вражеских кораблей...

В том же случае, когда нельзя будет разглядеть или хорошенько разобрать сигналов, ни один командир не сделает большой ошибки, если подведет свой корабль вплотную к борту неприятельского корабля».

После общих указаний были даны более определенные:

«Второй после меня флагман должен прорезать неприятельскую линию у двенадцатого корабля, считая от заднего; сам же я прорежу их линию в центре, стараясь завладеть кораблем главнокомандующего...»

Это означало, что Нельсон намерен атаковать противника двумя колоннами и прорезать его строй в двух местах.

Девятого октября, вскоре после рассвета, с английской эскадры заметили союзный флот. Он держал курс к югу, находясь в десяти милях от мыса Трафальгара. Дул слабый вест-норд-вест, и скорость кораблей была три-четыре узла, не больше. С запада шла крупная океанская зыбь.

Вильнёв, увидев англичан, понял, что сражение неизбежно. Тем не менее он попытался возвратиться в Кадикс и приказал повернуть через фордевинд на норд.

Тихий ветер и зыбь сильно затруднили маненр, и на него ушло более часа.

При этом строй союзного флота до того смешался, что отдельные суда центра и арьергарда шли по два и даже по три в ряд.

В десять часов утра Вильнёв выстроился по старинным правилам — в одну линию баталии. Она была крайне беспорядочной, но главнокомандующий не принял никаких мер.

Он шел в центре: его авангардом командовал контр-адмирал Дюмануар; арьергардом — испанский адмирал Гравина.

Ветер с запада едва наполнял паруса. Двумя колоннами двадцать семь судов английского флота спускались на огромную дугу из тридцати трех кораблей.

Неяркий свет солнца освещал волнистую равнину моря и мрачные корпуса судов Нельсона с желтыми полосами вдоль батарейных палуб и черными пушечными портами, похожими на клетки шахматной доски.

Нельсон держал свой флаг на стопушечном, но не очень быстроходном «Ви́ктори», Коллингвуд — на корабле «Роял Соверейн».

Уже в подзорные трубы различались флаги: Вильнёва — на «Буцентавре», Дюмануара — на «Формидабле», Гравина — на «Принце Астурийском». Исполином высился среди союзного флота один из величайших кораблей Европы — испанский «Сантиссима Тринидад».

Курс противника указывал на его намерение укрыться в Кадиксе. Это заставило Нельсона пойти наперерез Вильнёву и атаковать его, спускаясь почти под прямым углом.

Было одиннадцать часов, когда Нельсон отдал последнее распоряжение и приказал поднять сигнал: «Вступить в бой на ближайшей дистанции...»

В плане Нельсона не было новизны: походный строй, являвшийся строем для боя, сближение на самую малую дистанцию, удар на флагманов и атака превосходящими силами — все это уже применил в четырех сражениях Ушаков.

План Нельсона сводился к тому, чтобы связать бо́льшую часть сил союзников, лишив их авангард и центр возможности помочь арьергарду. Но в решении атаковать противника двумя колоннами также не было ничего нового, ибо Ушаков при Калиакрии атаковал турок тремя. Мало того, этот план Нельсона, в отличие от планов атаки, обычно применявшихся Ушаковым, содержал ошибку, которая могла стать роковою: авангарду союзного флота стоило лишь повернуть против ветра в самом начале боя — и половина английских судов оказалась бы между двух огней.

У Нельсона был расчет, вернее — надежда, на то, что противник не воспользуется его ошибкой, что Дюмануар не поможет своим товарищам, даже если Вильнёв прикажет ему...

В полдень раздался первый выстрел с корабля «Роял Соверейн». Все суда мгновенно подняли свои флаги, а каждый испанский корабль вывесил еще на конце гика деревянный крест.

Союзный флот открыл канонаду.

Не отвечая на огонь, «Роял Соверейн» приближался к союзному арьергарду. Из предосторожности матросы лежали на палубе, и Коллингвуд дошел до противника без потерь. Подойдя под корму двенадцатого с конца судна (это был испанский корабль «Санта-Анна»), «Роял Соверейн» дал залп из пушек, заряженных двумя и тремя ядрами. Этот залп уничтожил у неприятеля до четырехсот человек команды; но тут Коллингвуд оказался окруженным со всех сторон. В течение пятнадцати минут он отбивался; затем подоспели суда его колонны, прорезали арьергард и атаковали ближайшие к себе корабли.

В это время Нельсон медленно подвигался к центру противника. Тысячи глаз следили за движением его судна. Среди этих свидетелей и участников начинающегося боя — на английских кораблях — было несколько русских молодых моряков, в 1803 году отправленных в Англию для практики: Александр Авинов, Александр Куломзин, Мардарий Милюков, Василий Скрипицын, Матвей Чихачев...

Более двухсот пушек били по «Виктори», но корабль уже достигал неприятельской линии, имея выбывшими из строя всего пятьдесят человек.

Французы теснились, не пропуская в интервалы англичан. Слабеющий ветер мешал управлению, и Нельсон для атаки Вильнёва решил пройти у него под кормою. Но этому воспрепятствовал шедший за французским флагманом двухпалубный «Редутабль».

Его командир, развернув все паруса и ловя последнее дуновение ветра, подошел так близко, что задел свой корабль «Буцентавр» бушпритом, сломав украшения на его корме.

Проход оказался запертым. Между тем скученность союзного центра делала неизбежной абордажную схватку.

«Виктори» вплотную подошел к «Редутаблю». От столкновения оба судна вышли из линии, и проход снова открылся за кормой «Буцентавра». Два или три английских корабля устремились в это пространство. В то же время остальные суда колонны прорвали центр в нескольких других местах...

Главные силы Вильнёва были связаны боем. Он делал сигналы Дюмануару, но тот не обращал на них внимания и продолжал идти вперед.

А «Виктори» и «Редутабль» готовились к абордажу. Сцепившись, они дрейфовали по ветру, и между ними шла ружейная перестрелка. Но на марсах французов, помимо стрелков, стояли еще небольшие орудия. Это дало кораблю союзников перевес.

Верхняя палуба «Виктори» быстро покрылась убитыми и ранеными. Нельсон ходил взад и вперед по левым шканцам[223].

Был второй час дня. С марса «Редутабля» заметили адмирала. И вот пуля пробивает его левый эполет и, пройдя сквозь грудь, застревает в спине.

Сержант и два матроса относят смертельно раненного Нельсона в кубрик.

Тогда стрелки «Редутабля» дают знать вниз, что палуба английского корабля опустела, и французы идут на абордаж.

Но борт «Виктори» на целый дек выше борта «Редутабля». Команда противника возится с грота-реем, чтобы спустить его как перекидной мостик; но вдруг град ядер и картечи очищает палубу от людей.

Это задний мателот[224] Нельсона «Тэмерер», пройдя под носом у «Редутабля», дает продольный залп и сцепляется с ним с другой стороны.

Пушки «Виктори» продолжают стрелять. Они бьют в упор, настолько близко, что пламя выстрелов зажигает неприятельский борт. Французский корабль сжат, стиснут с обеих сторон; он — двухдечный, противники — трехдечные. Матросы не успевают заливать водой дымящиеся палубы. И ‹«Редутабль» спускает флаг.

А Дюмануар шел вперед. Слабый ветер и зыбь мешали ему повернуть к месту сражения. И Вильнёв напрасно выкидывал на своих мачтах флаги, означавшие, что десять кораблей не на своих местах.

Это было возмездие за Абукир, за ночь разгрома, когда он точно так же ослушался Брюэса. В густом дыму он не видел, что происходит с его эскадрой. Мачты его летели одна за другою, и он на последней из них поднимал сигналы, приказывая авангарду идти в огонь...

Уже был взят «Сантиссима Тринидад» — не помогли ему его сто тридцать пушек. Уже «Буцентавр» спустил флаг главнокомандующего, и Вильнёва перевели на английский корабль.

Только теперь решился Дюмануар вернуться к месту боя. Суда его начали поворачивать посредством буксиров, поданных на шлюпки; но союзный флот был уже разбит...

Соотечественник Нельсона, укрывшись под именем «Неизвестного», дал такую оценку тактики англичан в Трафальгарском бою: «Недостатки этого способа атаки (то есть двумя колоннами снаветра) состоят в том, что она ведется последовательно, отдельными силами, и неприятель равной храбрости и искусства, как в морском, так и в артиллерийском деле, мог бы уничтожить наши корабли один за другим».


10

Трафальгар был последним крупным сражением времен парусного флота, где маневренная тактика решала спор.

Разгром союзной армады лишил Наполеона возможности продолжать борьбу на море и дал Англии большое преимущество на океанских путях. Французские войска больше не могли угрожать ей высадкой. Морское могущество было утрачено Францией. Наполеону оставалось одно: «покорить море войной на суше». И он немедля принялся его покорять.

Это был трудный путь. Предстояло овладеть всей Европой и только тогда вырвать у англичан море. И на Трафальгар он ответил Аустерлицем, разбив 20 ноября 1805 года русско-австрийские войска.

Австрия была раздавлена. Император Александр отступил к своим границам. Шестнадцать германских княжеств покорно склонились перед Наполеоном и образовали зависимый от него Рейнский союз.

Оставалась Пруссия. Спустя десять месяцев он свел счеты и с нею: 26 сентября 1806 года начал войну и через девятнадцать дней вступил в Берлин.

В Англии еще не тревожились — там были слишком спокойны за море. Правительство выпустило из плена Вильнёва и заблокировало французское побережье, не допуская к нему иностранные суда.

Но Европа (большая ее часть) была покорена, и Наполеон диктовал ей свои законы. Отвечая Англии ее же мерой, он издал запретительный декрет:

«Британские острова являются блокированными. Всякая торговля и все сношения с ними воспрещены».

Он хотел блокадой покорить море. Его вассалам и союзникам предписывалось закрыть для английских товаров рынки. Это был исполинский план уничтожения богатств и могущества Англии — удар по ней всего европейского материка.

Но в плане была брешь. Ее проламывала Россия, которая, сносилась и торговала с Британскими островами и не давала Наполеону затянуть петлю до конца.

Он все же пытался. Войска его заняли Гамбург, Бремен, Любек и уже захватывали Балтийское побережье.

Это была континентальная блокада — главное его оружие после потери флота.

Во Франции бурно радовались победам.

Одно событие этого года прошло в ней незамеченным: ударом кинжала покончил с собой Вильнёв...


Ушаков по-прежнему был начальником Балтийского гребного флота и, кроме того, всех находившихся в Петербурге корабельных команд.

Царь Александр предпочитал «урон от беспрекословного повиновения, чем выгоду от решительности» и не мог благоволить к такому человеку, как Ушаков.

Вдобавок все чаще приходилось слышать, что флот не нужен.

Говорилось, что несколько полков морской пехоты могут сделать больше, чем все эскадры в море, что содержание флота дорого стоит и что он должен служить лишь для обороны морских границ.

Эти мысли высказывали люди, близкие к императору, который признавался, что думает о флоте, «как слепой о красках», и не хотел думать о море, ведя сухопутную войну.

Маркиз де Траверсе, начальствуя над Черноморским флотом, не очень-то о нем заботился. Он занимался торговлей, пользовался судами для своих личных надобностей, и даже плавание кораблей с войсками к Кавказу зависело от того, нужно ли это подрядчикам маркиза, у которого там были дела.

Не ладил с де Траверсе престарелый доктор Самойлович, бесстрашно появлявшийся во всех городах и портах юга России, где только ни вспыхивала чума. «Во всю жизнь нет ничего для меня вожделеннее, — писал он по этому поводу, — как поспешествовать общественному благу, и сие мое рвение есть обязывающий меня долг...»

Его знали в Феодосии, Николаеве, Одессе. В Николаеве он приступил к печатанию своих трудов. Его большая научная работа о борьбе с чумою была выпущена им в свет четырьмя частями. Эти книги он рассылал бесплатно местному населению, отпечатав их за свой собственный счет.

Замечательный практик и теоретик, он презирал мнимоученых краснобаев, называя их «соплетателями диссертаций». Недаром один из почитателей Самойловича посвятил ему стихи:


Твой слог не красен и не нов,

Но блещет знание из слов,

Красны дела твои искусством...


Первый русский эпидемиолог Самойлович стоял на страже народного здравия, требовал непременного соблюдения карантинов на юге и на этой почве не раз сталкивался с де Траверсе.

Но жалобам на маркиза не придавали значения. Морские офицеры напрасно доказывали, что он «во Франции кораблями никогда не командовал», а здесь исполняет «тайное обязательство перед Англией — упразднить русский флот».

А он все же строился. Новые суда спускали не часто, но зато их обшивали медью, и были они много лучше, чем раньше: об этом заботились русские корабельные мастера...

Федор Федорович был «не у дел». У него отняли море и вместе с ним — силы. Кругом толковали о наполеоновской армии и о том, нужен ли вообще флот России. Ушаков хорошо понимал, что время славных морских дел для него прошло.

Уже враг был на Немане. Федор Федорович, желая хоть чем-нибудь быть полезным, принес в дар отечеству «‹пожалованный» ему султаном алмазный «челенг».

Александр не принял дара и написал об Ушакове сенатору Строганову: «Отдавая полную справедливость благородным чувствованиям, к такому пожертвованию его побудившим, почитаю я, что сей знак сохранен должен быть в потомстве его...»

Тысяча восемьсот шестой год был на исходе. Федор Федорович, присутствуя на заседании Адмиралтейств-коллегии, услышал, как один «сухопутный» адмирал говорил: «Посылка наших эскадр в Средиземное море стоила государству много, сделала несколько блеску, а пользы — никакой...»

Ушаков тотчас же подал в отставку.

Свою просьбу он объяснил «душевной и телесной болезнью» и опасением «быть в тягость службе».

Александр приказал спросить его: в чем заключается «душевная болезнь»?

Он подал второе прошение, уклонившись от прямого ответа.

«...Не прошу я награды, знатных имений, высокославными предками вашими за службу мне обещанных... Ныне же, после окончания знаменитой кампании, бывшей в Средиземном море, честью прославившей флот ваш, замечаю лишенным себя... милостивого воззрения».

Впрочем, это был достаточно прямой ответ.


11

Семен Афанасьевич Пустошкин совершил наконец подвиг.

Подстрекаемые Наполеоном, турки решили еще раз «попытать счастья» и снова объявили России войну.

Это оттянуло часть русских сил с Немана и Вислы к Дунаю. Первое время армия придерживалась обороны, а наступательные действия вел Черноморский флот.

Контр-адмирал Пустошкин прорубился с гребной флотилией сквозь лед Днестровского лимана и помог войскам взять Аккерман.

Флот оказался нужен. И не только в Черном, но и в Средиземном море. Там действовал вице-адмирал Дмитрий Николаевич Сенявин. Заняв Каттаро, он прикрывал от Наполеона земли балканского славянства и базу русского флота — Ионические острова.

Девятнадцатого июня 1807 года у горы Афон, в Эгейском море, Сенявин разгромил турецкую эскадру, захватив ее лучшее судно и не потеряв ни одного корабля.

Он остановил линию турок и не дал им уклониться от боя, решив спуститься на неприятеля под прямым углом.

Во всем остальном он поступил как верный ученик Ушакова, но при этом поднял на новую высоту русское военно-морское искусство. Он приказал командирам подойти как можно ближе и атаковать турецких флагманов, нападая вдвоем на каждый из трех адмиральских кораблей.

Нападать он велел «двум с одной стороны, но не с обоих бортов».

Так был достигнут двойной перевес огня в решающих местах боя. Сам же он с четырьмя кораблями сковал остальные суда противника, чтобы не дать им помочь своим...

А пока Сенявин громил турок и прикрывал от французов Балканы, в Восточной Пруссии шли битвы русских и французских войск.

Наполеон пришел к убеждению, что «путь к Англии лежит через Россию». Нельзя было задушить Британские острова блокадой, пока этому противилась великая русская страна. И он стремился разбить Россию и поссорить ее с Англией. Эти две державы, будучи в союзе, не позволяли ему покорить мир.

Между тем новая кампания решала многое. Январский бой у Прейсиш-Эйлау не принес французам победы. Но 2 июня битвой под Фридландом Наполеон кончил войну.

В маленьком прусском городке Тильзите встретились два императора, притворяясь, что вражда их была взаимной ошибкой. Принужденный к этому, но стараясь не ронять достоинство, Александр заключил мир и союз[225].

Россия обязалась участвовать в континентальной блокаде и объявить войну Англии. Русские войска, находившиеся на Адриатическом побережье, должны были отдать французам «землю, называемую Каттаро»; в полную собственность Наполеону передавались также Ионические острова.

Это был двойной удар: по русской торговле и по русскому флоту в Средиземном море; эскадре Сенявина оставалось разоружаться, либо попасть в руки англичан.

Наполеон улыбался, суля Александру вознаградить его за счет Турции. Александр также улыбался, подписывая тяжкий договор. Впрочем, он действительно был недоволен Англией, ничем не помогшей ему в войне.

А в это время наиболее дальновидные люди уже пытались разоблачить захватнические планы Франции, а вместе с ними — и сущность войн, которые вел Наполеон.

В 1807 году неизвестный автор, объявивший себя «другом политической свободы и взаимной независимости всех народов», выпустил в Кёльне брошюру, напечатанную в две колонки — на русском и французском языках.

«Война, — писал этот аноним, — предпринятая Францией для защищения национальной ее свободы от притязания других Держав, но вскоре потерявшая сию благородную цель, распространилась от запада к востоку, даже до пределов пространнейшей в свете Российской империи...

Франция ведет войну завоевательную...

Но завоевательная война по своему существу есть бесконечная, и одни только внешние обстоятельства могут положить ей предел...

Внемлите! — обращался автор к «начальникам Российского воинства». — Ни пределы вашего государства, ни пределы целой Европы не остановят стремления французского Правительства. Его [завоевателя] не удержат ни льды Сибири, ни знойные пески Аравии, ни непроходимые пустыни Африки. Он найдет средства для преодоления всех препятствий и остановится не прежде, как по покорении всей твердой земли, если не противустанет ему в надлежащее время столь великая сила, каковую одна только Россия представить может...»[226]

Мечты осуществлялись — Наполеон был повелителем Европы. Но неуязвимость Англии не давала ему покоя, и он, снова вернувшись к мысли об Индии, предложил Александру совместный поход.

«Армия франко-русская в 50 тысяч человек, — писал он царю, — быть может, отчасти и австрийская, которая направится через Константинополь в Азию, не успеет еще достичь Евфрата, как Англия затрепещет и преклонится перед континентом. Через месяц после того, как мы придем к соглашению, армия может быть на Босфоре. Удар отзовется в Индии, и Англия будет порабощена».

Александр отвечал:

«Я предлагаю одну армию для экспедиции в Индию, а другую — с целью содействовать при овладении приморскими пунктами Малой Азии. В то же время я предписываю командирам моего флота состоять в полном распоряжении вашего величества».

Внешне он вел себя как союзник, готовый отдать и самый флот.

Но он лукавил, то ли надеясь усилить этим союзом свою империю, то ли выиграть нужное ей время. Скорей — и то и другое, ибо он знал, что союз — непрочен и впереди — война.

И когда Наполеон передал ему через князя Волконского[227]: «Мир — как яблоко. Мы можем разрезать его на две части, и каждый из нас получит половину», — Александр заметил: «Сначала он удовольствуется одной половиной яблока, а затем потянется и к другой...»

Не прошло трех лет после Тильзитского мира, и обе державы стали готовиться к войне.

Отказ торговать с Англией разорял русское купечество и дворянство. Блокада не принесла пользы и русской промышленности, хотя правительство и рассчитывало на это вначале. Союз с Францией обходился слишком дорого, и многие уже понимали, что это не союз, а «вооруженный мир».

Вся Европа была придавлена и видела спасение свое в России.

Уже русский император уклонялся от помощи своему «союзнику», а «союзник» приказывал Австрии и Пруссии готовить армии в поход на восток.

Александр перестал улыбаться, и Наполеон не расточал ему больше улыбок; он окончательно уверил себя, что «путь к Англии лежит через Россию» и что он должен сломить лукавого русского царя...

Наполеон разработал план, наметив прежде всего создать армию первой линии: он решил расставить ее от Эльбы до Одера; Гамбург будет ее базой, Данциг — передовым постом; позади первой линии он соберет новые полчища, и под ружьем окажутся две трети военных сил всей Европы; тогда из Средней Германии он двинет армию, какой не знали еще новые времена...

А русско-турецкая война продолжалась. Турок били, но мира они не заключали: Наполеон обещал им за это Крым. Он возлагал на них большие надежды: они должны были ринуться на Украину, пройти в Полесье и примкнуть к правому крылу наступающих французских войск.

Сподвижник Суворова — Кутузов — твердо стоял на Дунае. Постепенными, мудрыми действиями наносил он удары туркам, готовясь сокрушить их вовсе, чтобы не смогли они помочь французам, когда те начнут войну.

Он не знал, что в этой войне ему придется стать во главе армии, куда большей, чем те, которые когда-либо имел Суворов, — армии всей страны.

Уже посланники начинали сговариваться об англо-русском союзе.

Уже войска империи готовились идти из Франции к западным рубежам России.

Но армия и народ готовы были ее защищать.


12

Ушаков скромно жил в своем тамбовском имении, в белом двухэтажном доме с маленькими окнами и сводчатыми потолками, почти на опушке монастырского леса. Липы и вязы окружали дом.

Из девятнадцати душ крестьян, унаследованных им от отца, он оставил при себе семь человек, а остальных отпустил на волю и помог им построиться, не пожалев на это своих средств.

А в соседней деревне — Бабееве — свиренствовал помещик Беглов: он бил и увечил своих крепостных, отнимал у них скот и хлеб. Бабеевские крестьяне часто приходили к Федору Федоровичу и просили за них заступиться. Ушаков тотчас же отправлялся к помещику, подолгу беседовал с ним и почти всегда выговаривал «льготу» для крестьян...

Летом 1811 года Федор Федорович еще раз увидел Черное море, приехав в Севастополь по личным делам.

В Бельбеке у него была земля, в городе, — заложенный дом. Пора было привести все в порядок. Жить оставалось немного — недуг подтачивал силы, и он торопился: как бы не помешала война.

Город-крепость притих, настороженный и суровый. Флот в боевой готовности стоял на рейде.

Ушаков вскоре после приезда решил осмотреть новые корабли.

Знакомый недвижный зной дохнул на него, когда он вышел из дому, и все было так дорого и знакомо на улицах и в порту.

Он миновал дома и госпитали, которые сам построил; поглядел на казармы, пристани и Адмиралтейство; улыбнулся, завидев мыс, куда впервые пристал на «Св. Павле» и где матросы набрали в рубашки кизил.

— Федор Федорович!.. Вы ли? — окликнул его кто-то.

Его друг, Пустошкин, стоял перед ним, улыбающийся, счастливый. Он был в вице-адмиральском мундире, все тот же — подтянутый и румяный, но ставший суше и от этого как бы стройней.

— Все-таки встретились!.. — сказал, обнимая его, Федор Федорович. — А я не знал, что вы в Севастополе служите.

— Нет, — поправил Пустошкин, — служу я в Херсоне, а сюда нынче по делам прибыл.

— Стало быть, как и я...

Они помолчали, разглядывая друг друга, словно сравнивая, кто из них постарел больше. Потом Ушаков сказал:

— Ну вот и прославились вы... дождались... Помните, я предвещал вам?

— Дела мои — малые, — сказал Пустошкин, — не чета вашим. Но, видать, каждому — свое...

Отряд моряков с офицером прошел мимо. Офицер был в мундире с фалдочками и треуголке с плюмажем, а матросы — в шляпах, напоминавших цилиндры, и тоже в мундирах, похожих на фрак.

— Новое царствование — новая форма... — проворчал Федор Федорович. — А я вот в отставке! — вдруг добавил он резко, и гнев вспыхнул в его глазах.

— Я узнал об этом перед самым своим походом к Анапе.

— К Анапе... — повторил Федор Федорович. — И я бывал там... громил с судов крепость... А что горские племена, как себя ведут?

— Воюют. И весьма терпят от турок — более, чем от войны с нами.

— Отчего же?

— Да турки разбойничают по всему Кавказу: хватают на берегу детей обоего пола и увозят на своих судах, называемых «чектырме́».

— И до сего времени так?

— Ну нет, стеснили мы их, конечно: Анапа — наша; флот Черноморский занял Суджук-кале, и там заложен Новороссийск...

— А еще говорят, что флот не нужен!.. — И Ушаков сделал над собой усилие, отгоняя мысль, перенести которую ему было трудно. — Вот что, Семен Афанасьевич, поедем со мной на эскадру, посмотрим новые корабли!

Им подали катер — двенадцативесельную шлюпку. Они уселись на банках друг против друга, и шлюпка отвалила.

Был полный штиль.

Дошли до середины бухты, и на холмах распахнулся город: черепичные кровли, белые мазанки, невысокие корпуса казенных зданий — тихий, укромный и грозный Севастополь, твердыня русских морских сил.

Впереди, на рейде, стояли корабли: «Полтава», «Ратный» и «Двенадцать апостолов»; все стопушечные; подле них — несколько кораблей меньшего ранга, а дальше — фрегаты и мелкие суда.

— Не нужен флот!.. — гневно сказал Федор Федорович. — Глядите!.. Да разве это может быть не нужно?! — И он протянул руку, указывая на эскадру. — Нет! Будут у нас еще корабли, будут и моряки, еще удивим свет!..

— А ведь быть беде! — тревожно заметил Пустошкин. — Гроза идет на отечество наше!..

— Да, идет!.. Грозные бури встают на западе!.. Но не отчаивайтесь, сии бури обратятся к славе России!.. — И Федор Федорович, задумавшись, замолчал.

Они миновали Павловский мыс, Северную косу. Их шлюпка вышла на рейд, и ее уже покачивало легкой зыбью.

— Мне не много остается, — сказал Федор Федорович, — не страшусь смерти, желаю только увидеть новую славу отечества... хотя бы в свой последний час...

Катер подошел к флагманскому кораблю «Полтава».

Фалрепные встретили Федора Федоровича у трапа; адмиральский флаг взвился на грот-мачте; на деках выстроилась команда; оркестр сыграл встречный марш.

Ушаков быстро пошел вдоль строя, седой, согбенный, в темно-серого цвета сюртуке с георгиевской звездой.

Стоявшим в строю казалось, что он не шел, а бежал по палубе. Многие знали его раньше и думали, что вот такой же он был при Корфу — совсем еще бодрый, железный старик.

Он осмотрел корабль, нашел его построенным гораздо лучше прежних и, взойдя на мостик, окинул взглядом рейд.

Чуть повернул голову — увидел Севастополь, гавань, суворовские батареи; несколько секунд стоял, безмолвно любуясь флотом, и, должно быть вспомнив, на каких кораблях сражался и ходил по Средиземному морю, воскликнул:

— Вот если бы у меня были такие корабли!..


Эпилог


12 (24) июня 1812 года французская армия перешла Неман без объявления войны.

Наполеон руководил переправой у Ковно. «Я иду на Москву, — сказал он, выступая к русской границе, — и в одно или два сражения все кончу... Без России континентальная система — пустая мечта...»

Одному из маршалов он вручил свой портфель — красную бархатную сумку с планом похода. Серебряное шитье украшало бархат: с обеих сторон — лавровые венки, звезды и пчелы, а по углам — вышитые «N I».

План, по которому устремлялись войска, был составлен незадолго до начала вторжения. Он являлся вторым, измененным планом, ибо от первого Наполеону пришлось отступить.

Его первоначальным намерением было провести через Гольштинский канал флотилию канонерских лодок, поддержать ею левый фланг своей армии и направить главный удар на Петербург через Ригу. Но его заставил от этого удержаться русский флот.

Малые суда могли держаться вплотную к берегу и были неуязвимы для кораблей с большою осадкою. Наполеону не нужно было высылать лодки в открытое море — он полагал провести их вдоль немецкого побережья. Отразить это нападение можно было только такими же небольшими судами, и Россия немедленно усилила свой гребной флот.

Его мощной базой, выдвинутой в Финский залив, явился Роченсальмский порт, за десять лет до того перестроенный и укрепленный по плану Ушакова. Русское командование решило выставить более трехсот канонерскик лодок и оборонять ими подступы к Риге. После этого Наполеон отказался от своего первоначального плана и наметил направление на Москву.

Тем не менее, начав кампанию, он попытался двигаться в сторону Петербурга. Вместе с главными его силами через Неман переправился Макдональд, занявший 18 июня Россиены. Оттуда он послал дивизию пруссаков к Риге, которая запирала путь к русской столице, служа фланговым опорным пунктом на линии Западной Двины.

Но русский флот вторично расстроил планы французов: канонерские лодки, расставленные по Двине, не допустили противника к переправам и не дали ему развернуть силы. Командующему прусской дивизией Граверту пришлось обложить Ригу издалека.

Отход русских войск не дал Наполеону желаемого успеха, не принесла ему победы и великая битва у Бородина.

Он пытался было заигрывать с русским крестьянством и даже приказал разыскивать в уцелевших архивах все, что касалось восстания Пугачева, — чтобы представить себе, каков российский «бунт», — но действительность быстро заставила его отказаться от этой затеи. Наполеон не посмел разжечь пламя крестьянской войны в империи Александра I и, бежав из нее, объявил в Париже: «Я веду против России только политическую войну».

Ему было чего испугаться. Русский крепостной крестьянин встречал французского солдата грудью. А в то же время такой же точно крестьянин, — может быть, брат или односельчанин того, кто пал на Бородинском поле — выхватив кол из плетня и засунув топор за пояс, шел громить усадьбу помещика и пускал «красного петуха».

Больше всего усадеб было разгромлено в губерниях Западного края. Как правило, помещики, бежавшие из своих разоренных имений, обращались к французской военной администрации, прося у нее защиты от своих крепостных. Так было в окрестностях Витебска, во многих пунктах Борисовского повета — в деревнях Клевки, Можаи, Смолевичи (имение князя Радзивилла). Во всех этих местах крестьянское движение было подавлено силами французских солдат.

Но бывало иначе. Так, крестьяне помещика Гласко, из деревни Тростяны, Игуменского повета, когда приблизились французы, бежали в лес со всем своим имуществом и скотом. Как ни грустно им было покидать родную деревню, они все же были довольны, так как думали, что избавились от власти жестокого крепостника. Но свобода их длилась недолго. Вскоре встретили они ненавистного им помещика, который тоже бежал в лес и жил в шалаше со своей семьей. Увидав принадлежавших ему крепостных, он сразу же запряг их в работу и завел в лесу заправское крепостное хозяйство, взимая с крестьян подати и по-прежнему продолжая их истязать. Крепостные не выдержали. Они собрали сход и, решив раз навсегда избавиться от своего мучителя, убили помещика и всю его семью, — чтобы никто не донес.

Русский народ могуче отбивался от сильного внешнего врага и в то же время наносил удары внутренним, исконным своим поработителям. В этом двойном сопротивлении была богатырская сила, не сулившая добра неприятелю.

Кутузов недаром сказал о французах, что хочет «изрыть им могилы в России». Противник убедился в этом вскоре после того, как вступил в Москву.

Из лагеря под Тарутином высылались крупные отряды; они держали под непрерывными ударами всю линию неприятельских сообщений Москва — Смоленск.

Готовясь к контрнаступлению, создавая резервы, Кутузов направлял действия партизанских отрядов. Народная война встречала французов всюду. Обида за страдающую родину, за пепел Москвы подняла русских навстречу волне нашествия, и «вся Россия пошла в поход».

Были созданы и вооружены ополчения: Петербургское, Тверское, Рязанское, Калужское, Владимирское, Ярославское...

Тамбовская губерния также выставила ополчение. Начальником его избран был Ушаков.

В эти дни Федор Федорович все так же уединенно жил на краю деревни Алексеевки, в доме, выстроенном для него вблизи Санаксарского монастыря.

«По общему всех желанию и доверию» был он избран в начальники губернского ополчения, как человек, «известный всем по отличным деяниям, храбрости и долговременной службе». Но принять это почетное звание он уже не мог.

Болезнь приковывала его к постели. Командовать и сражаться он был не в силах. А мысли и чувства его были с родиной, и он горько сокрушался, что не может ей послужить.

Сожалея, что не в состоянии сделать большего, он отдал в пользу разоренных неприятелем свои сбережения, хранившиеся в опекунском совете Воспитательного дома в Петербурге, и при этом просил, чтобы имя его не было оглашено.

На его же средства был открыт в Темникове неболышой госпиталь для раненых. Бывали дни, когда Федор Федорович чувствовал себя лучше; тогда для него запрягали пару саврасых, и коляска с адмиралом катила пыльным проселком в «собственный его лазарет».

Ушаков появлялся там в темно-зеленом морском мундире с мелкими медными пуговицами, при всех орденах, опираясь на трость. На левом его плече тускло блистал адмиральский погон с тремя черными орлами. Глаза, все еще ясные, смотрели с живым участием, как и двадцать лет назад.

Начиналась беседа. Федор Федорович спрашивал: у кого какие нужды, как воевали; внимательно слушал, а потом и сам начинал вспоминать. Вспыхивая и сразу молодея, рассказывал он, как громил противника на морях Черном и Средиземном, и все время повторял: «Храбрый, храбрый у меня народ был!..»

Однажды через Темников прошли ополченцы из Пензы. Разговорившись с ними, Ушаков услышал мрачный рассказ. Оказалось, что собрали их до двух с половиною тысяч в Инсаре и долго держали там, не приводя к присяге; тогда они сами потребовали присяжной церемонии, но это приняли за бунт. В Пензенскую губернию были двинуты войска под командованием генерал-лейтенанта Толстого; войска оружием усмирили патриотов, и только после этого ополченцы выступили в поход.

А вскоре узнал Ушаков о новых «подвигах» владельца деревни Бабеево: помещик Беглов — за ничтожную потраву — захватил крестьянское стадо и перепорол в деревне всех стариков и баб.

Федор Федорович не поехал к нему — уговаривать и стыдить, как делал это раньше. Все чаще, хмурый, затворялся он теперь в своем кабинете, глядя на лес через похожее на бойницу окно. Потом подходил к темному, красного дерева, шкафу и, кряхтя, извлекал из него кованую железную укладку — в таких на судах хранят корабельную казну.

Щелкал ключ — в тишине со звоном играла пружина. Федор Федорович доставал из укладки толстую тетрадь и клал перед собой. Перелистывал и углублялся в чтение. Что это была за тетрадь — неизвестно. Местные предания по-разному говорят на этот счет.

По одним из них — в толстой рукописи заключались любопытные «Записки» Ушакова о его службе и жизни; по другим — то была самая тайная русская рукописная книга, которую не полагалось читать в те годы.

Есть предание, что много лет подряд «преследовала» она Ушакова, напоминая о себе самым неожиданным образом, всякий раз словно учиняя ему строгий допрос...

А болезнь все чаще привязывала его к дому.

Лежа у окна, слушал он отдаленный шум сосен, и в гуле монастырского леса чудился ему голос моря, с которым он не расставался пятьдесят лет.

Думы о флоте омрачали его дни; он полагал, что флот бездействует, и это угнетало его больше, чем близость собственной кончины: вести доходили к нему медленно, и он не знал, что делается на морях.

А флот действовал. Корабли Балтийской эскадры перебросили из Финляндии в Ревель крупное подкрепление, а канонерские лодки доставили его в Ригу, усилив ее гарнизон. После этого русские войска произвели из Риги вылазку, истребив запасы дивизии Граверта в Митаве и Бауске. Это случилось в тот самый день, когда Наполеон вошел в Москву.

В это время Макдональд, занимавший Двинск, пытался выйти на петербургское направление. Вылазка рижского гарнизона нарушила планы французов: Макдональду пришлось двинуть на помощь Граверту свои силы, лишив себя этим возможности обойти русский фланг.

А корабли, высадившие войска в Ревеле, отправились в Англию. Их было шестнадцать. Вместе с английскими они нависли угрозой над морскими силами Франции, сковав наполеоновский флот.

Английские моряки восхищались конструкцией русских судов, в особенности стопушечным кораблем «Храбрый». Британский генерал-адмирал де Кларенс просил русского посла Ливена доставить ему чертеж этого судна, чтобы строить в Англии такие же корабли.

Русский флот был силой, которая помогла запереть неприятельские эскадры в гаванях. И французские суда не смогли ничего изменить в ходе кампании вплоть до самого ее конца.

Седьмого октября Наполеон покинул Москву, решив пробиваться в южные районы через Калугу.

Кутузов, преградив неприятелю путь у Малоярославца, заставил войска его повернуть на запад. У этого города, как писали потом французы, «остановилось завоевание вселенной и были утрачены плоды двадцатилетних побед».

Под Малоярославцем было разорено неприятелем имение Радищевых — Немцово; в соборной церкви города, где покоился прах деда писателя, французы поставили эскадрон кавалерии, а над входом мелом вывели надпись: «Конюшня генерала Гийемино»...

Наступил перелом. Русская армия начала преследование. Она нападала на противника во время марша, изнуряла его беспрестанными ночными тревогами, осуществляя теперь главную цель Кутузова — уничтожение врага.

Но великий полководец берег свои силы для сокрушительных последних ударов. «Я хочу, — говорил он, — чтобы Европа видела, что существование главной армии есть действительность, а не призрак или тень».

Свой первый удар он нанес под Красным и, преследуя неприятеля по пятам, пошел за ним, стремясь к конечному его истреблению. Оно завершилось спустя две недели в боях на Березине.

С правого берега реки Наполеон написал Марэ, герцогу Бассано — министру внешних сношений: «Армия многочисленна, но расстроена ужасающим образом».

Он заблуждался: армии у него уже не было никакой.

Во время березинской переправы казаки среди прочих трофеев захватили красный бархатный портфель. На нем были вышиты серебряные звезды, пчелы и вензели Наполеона. В портфеле находился план кампании — план похода на Москву.

Так исполнилось желание Ушакова: он дожил до новой славы отечества.

Исполнились пророческие слова Суворова: «Тщетно двигнется на Россию вся Европа. Она найдет там Фермопилы, Леонида и свой гроб».


1943 — 1953

Загрузка...