Позавчера

Что? Где? Когда?

Позади клювастого маячил еще один, но его Ластик разглядеть не успел, потому что поскорей опять зажмурился.

Господи, что ж это такое? Где он? В какой эпохе?

И чего хотят от него эти кошмарные существа? Как странно они говорят — вроде по-русски, а вроде бы и нет.

— Посвети-кось.

Лицу стало жарко. Совсем рядом потрескивал огонь, сквозь веки просвечивало багрянцем. Тот, что велел посветить, сказал:

— Гли, ликом бел, пригож, недырляв.

В другой ситуации Ластик, возможно, почувствовал бы себя польщенным, но не сейчас.

— Росток не велик ли? — засомневался страшный Клюв. — Сказано аршин да двунадесять вершков. Ну как кошачья рожа вдругорядь забранится?

— Гожий мертвяк, влачим, — решил Митьша (похоже, он тут был главный). — Поспевать надоть. Луна на ущербе, свет скоро.

Ластика подхватили с двух сторон, положили на жесткое, прикрыли рогожей. В нос шибануло чем-то таким пахучим, что он едва не расчихался.

Подняли, понесли. Теперь бы и подглядеть, что вокруг, но накрыли Ластика на совесть, с головой — ничего не видно. Пришлось, как пишут в романах, обратиться в слух.

Слух снабжал информацией скупо.

Звук шагов. Судя по чавканью, шлепают по грязи.

Фр-р-р-р! — фыркнуло у Ластика над самой головой.

— Но, дура, балуй!

Ага, лошадь.

Кинули на мягкое, пахучее, немного колкое. Сено. Поверх рогожи накрыли еще чем-то — вроде мешковиной.

— Пошла!

Скрипнули колеса, копыта зачавкали по грязи.

— Чудну, — прогнусавил Клюв. — Немчина поганого схоронили на хрестьянском погосте.

Митьша ответил:

— Без домовины сунули, яко пса. Сказывали, на Немецкой слободе мор язвенный. Подкинули втай, басурманы. Ярыжек моровых страшатся.

— Митяй, а на нас-от язва с мертвяка не кинется?

— Милостив Господь. Коту энтому смердячему про то, откель сволокли, молчок — в ворота не попустит.

Всё это было малопонятно и очень тревожно. Ластик потихоньку приподнял край рогожи — посмотреть, что вокруг, однако почти ничего не увидел. Темнотища. Лужа блестит, большая. Какой-то забор из заостренных бревен. С той стороны громко залаяла собака.

— Митьша, рогатка! Вертать али как?

— Не робей, дери бороду выше.

Спереди крикнули, басом:

— Стой! Кто таки? Не тати ли? Куды едетя до свету?

И лязгнуло железо.

Телега остановилась.

Митьша важно ответил:

— На Ваганьков рогожи везем, на подворье князь-Василья, ближнего государева боярина.

— Василья Ивановича? Старшóго Шуйского? Ну поди, поди, — разрешил бас.

Противно заскрипело дерево, телега качнулась, покатила дальше.

Копыта застучали суше и звонче — повозка ехала уже не по земле, а по деревянному настилу.

Клюв с Митьшей между собой больше не разговаривали, только время от времени вздыхали. Ластик же лежал и всё гадал: какой это у них тут год? «Боярин», «подворье». Достать бы унибук, да пошевелиться страшно. Эти люди принимают его за покойника. И пускай. А там видно будет. Холодно было, градусов десять. Если б подвигаться, Ластик, может, и согрелся бы, а так совсем закоченел.

— Вона, терем-от, — произнес гнусавый после долгого молчания. — Слава те, Исусе.

— Гли, Клюв. Не сбреши, что немчин на погост подкинутый, — напомнил Митьша.

Второй пообещал:

— Рта не растворю. Ты сам с им. Боюся я его, змеиного ока.

Постучали по деревянному — наверное, в ворота: два раза, потом еще три, негромко.

— Отворяй, Ондрей Тимофеевич! То мы, Митьша с Клювом! Добыли что велено!

Заскрежетали тяжелые створки. Мягкий, врастяжку голос спросил:

— Нут-ко, борзо, борзо. Псам я сонного зелья дах, не забрешут. Берите, за мной несите. Да сторожко вы, бесы. Аще узрит кто.

Ластика вынули из телеги, куда-то понесли.

Он и в самом деле был ни жив ни мертв — дело шло к развязке. Сейчас выяснится, за какой такой надобностью «немчина» из могилы вытащили. Главное, как с этими митьшами объясняться? Они, наверно, и языка-то нормального не понимают.

Что будет, что будет?

Под ногами несущих скрипели деревянные ступени, пахло чем-то кислым, незнакомым, и еще свечным воском, как на Новый год.

— В малу камору, — приказал Ондрей Тимофеевич — очевидно, тот самый «кот смердячий» и «змеиное око». — Дверь узка, не оброните… Годите мало, посвечу… Чего зенки вылупили? В домовину его. Глава — туда, ноги — туда.

Снова эта непонятная «домовина».

Ластика положили на жесткое, по бокам вроде как бортики, высокие. Глаз он не открывал — ни-ни. Понимал, что сейчас его снова станут рассматривать.

Так оно, похоже, и было.

Потрескивала свеча, Митьша с Клювом переминались с ноги на ногу. «Змеиное око» молчал.

— Горазд отрок, вельми горазд, — не выдержал Митьша. — Зри, Ондрей Тимофеевич: и волос черен, и личико бело, а леп-то, леп, яко ангел Божий.

— Пошто немчин? — спросил боярин. — Откелева? Ты ответь, безносый. Созоровали, душу живую порешили? Заказывал ведь того не делати!

Было слышно, как Клюв шумно сглотнул.

— Дак… На улице он… На улице валялся. Вот те крест святой!

— Ладно. Не мое то дело. Никто не сведал?

— Никто. Хошь на святу икону побожусь! — пришел на помощь Клюву Митьша.

Воспользовавшись этой дискуссией, Ластик позволил себе приоткрыть один глаз.

Низкий дощатый потолок, бревенчатые стены.

Комнатка, совсем маленькая. В стене напротив светится прямоугольник — дверца. По краям, вдоль стен, лавки. И сам он тоже лежит на лавке, в каком-то ящике.

Мамочки! Это же гроб! Так вот что такое «домовина»…

Осторожно покосившись в сторону, Ластик рассмотрел тех троих.

Страшные, кого он мельком видел на кладбище, были одеты в рванье, на ногах залепленные грязью лапти. Митьша невысокий, всё время кланяется. Лица не разглядеть — стоит спиной. Второй мужик долговяз, костляв, весь зарос черными волосами, а на носу у него повязка, из-за чего тогда, при свете факела, и показалось, будто это клюв. Отсюда же, надо понимать, и прозвище.

Но главный интерес сейчас, конечно, представлял собой третий — ясно было, что судьба Ластика будет зависеть именно от этого человека.

В руке он держал канделябр с тремя горящими свечами, близко к лицу, поэтому видно его было хорошо.

Ох и не понравился Ластику смердячий кот Ондрей Тимофеевич!

Был он не то чтобы сутул, а будто присжат, словно пружина, в любой миг готовая распрямиться. Не поймешь какого возраста — на гладком лице торчали перышками два жидких уса. С губ не сходила ласковая улыбка, но круглые глаза смотрели холодно, и в самом деле, по-кошачьи. Голос тоже был кошачий — мурлыкающий, негромкий.

— Ныне привлакли отрока годящего, — сказал он и облизнулся. — Не то что даве. Рубль с полтиною дам, ако сговорено.

Маленькая, но, видно, сильная рука поглаживала эфес кинжала, что торчал из-за широкого переливчатого пояса. Там же, крест-накрест, был засунут и еще один. Рукоятки у обоих кинжалов были в виде змеиных головок.

Одет Ондрей Тимофеевич был нарядно: красные с серебряными разводами сапоги, узорчатый кафтан (или как он называется — такой длинный пиджак до колен, с наполовину разрезанными рукавами). А череп у него был совсем голый, то ли лысый, то ли обритый.

— Благодарствуем, а токмо прибавить бы, — поклонился Митьша. — Ить три раза на ночную страсть хаживали. Што страху-то бысть. Ажбы спымали бы? За ведовство ныне огнем жгут.

— Мели языком! Како-тако ведовство? — прищурился человек-кошка, и глаза блеснули опасным желтым пламенем. — Ты что, грибов поганых оелся?

Оба мужика согнулись до самого пола, распрямились, снова согнулись — прямо как на физзарядке.

— Сглупá ляпнул, прости, боярин, — перепуганно заблеял Митьша, и Клюв повторил:

— Прости, боярин.

— Аз не боярин, убогий слуга его княжеской милости, — смиренно ответил желтоглазый. — Инда ладно, Христос с вами. Надбавлю полтинку, аще убо и в Писании речено: «Коемуждо по делом его». А заради вашего утруждения усердного еще романеи поднесу, вина заморского.

Понимать его речь было еще трудней, чем разговоры Митьши и Клюва, но общий смысл Ластик уловил: человек этот служит князю (должно быть, тому самому Василию Ивановичу как его — Шаинскому, Шиловскому, что-то в этом роде); «отроком» он остался доволен и готов заплатить лишние пятьдесят копеек. Вообще-то недорого, даже по меркам 1914 года, не говоря уж про 2006-й. Когда же все-таки происходит эта странная ночная история, в каком хоть веке? Что до Петра Первого, это точно…

«Убогий слуга», бесшумно ступая, выскользнул в низкую дверь, и мужики остались одни.

— Два тинника, а? — прошептал Клюв, толкнув товарища локтем. — Седни гульнем, Митьша!

Тот зашикал: тихо, мол. Подсеменил к двери, выглянул, но тут же попятился обратно. В комнатку уже входил Ондрей Тимофеевич с серебряным подносом в руках. На подносе кроме подсвечника стоял неуклюжий глиняный штоф, две чарки и миска.

— Пейте, голуби, — промурлыкал Кот Котович. — То вино боярское, сладкое, не про холопьи глотки варено. Рыжиком соленым закусите и ступайте с Богом.

— А деньги? — встрепенулся Митьша. Ондрей Тимофеевич потряс кожаным кошелем, в котором звякнуло.

— Обрящете, не мнись. Только зрите у меня, шпыни, чтоб без блазну. На устах запор, не то под топор.

«Шпыни» истово закрестились, забожились — клялись, что будут молчать «яко рыбы водносущи» и «яко могилы зарыты».

Человек с желтыми глазами согласно покивал — мол, ладно-ладно, верю. Налил каждому полную чарку. Мужики с поклоном взяли.

— Ради твово благоздравия. — И, разом запрокинув лохматые башки, выпили.

— Ух, духовита боярская брага, — с чувством сказал Митьша, обтерев губы рукавом. — Спаси тя Господь, добр человек.

Причмокнул, потянулся за рыжиком, но гриб вдруг выскользнул у него из пальцев. Митьша жалобно всхрапнул, схватился руками за горло.

— Клюв, Клювушко… — просипел он и попытался ухватиться за плечо напарника. Но тому тоже было плохо.

Безносый уронил чарку на пол, сложился пополам и тихо, монотонно заойкал.

Ластик раскрыл глаза пошире. Чего это они?

Оба мужика осели на пол, будто их перестали держать ноги. А бритоголовый нисколько не удивился. Смотрел, как те двое корчатся — и ничего. Даже зевнул, прикрыв красногубый рот ладонью.

— Ду…ше…губ, — выдохнул Митьша. — Зельем… опоил…

Чем-чем? Каким еще зельем?

— Околевайте скорее, псы, — лениво молвил Ондрей Тимофеевич. — Томно ждать.

Отравил! — дошло наконец до Ластика. По-настоящему, ядом!

Шестиклассник так и вжался затылком в жесткое изголовье.

Неужели совсем-совсем отравил, насмерть?!

Похоже, что так.

Несчастные «шпыни» корчились на полу, разевали рты, но звуков уже не издавали — должно быть, голосовые связки парализовало ядом.

Чтобы не видеть этого жуткого зрелища, не смотреть, как позевывает хладнокровный убийца, Ластик закрыл глаза.

Ну, гад! Вот так, запросто, из-за мешочка с монетами, убил двух живых людей!

Мамочки, зачем этому отморозку понадобился черноволосый и белолицый мертвец? Для каких ужасных дел? А когда узнает, что «отрок» жив? Что будет тогда?

Раздался непонятный шорох.

Ластик приоткрыл глаз и увидел, что злодей ногами перекатывает бездыханное тело под лавку напротив, запихивает поглубже. То же он проделал и со вторым трупом.

Теперь возьмется за меня, задрожал Ластик. И уж готов был выскочить из гроба, кинуться за дверь, а там будь, что будет.

Но преступник даже не взглянул в его сторону.

Сладко потянулся, захрустел суставами. Затем взял с лавки поднос и вышел вон, прикрыв за собой створку.

В комнате стало темно и до того тихо, что Ластик услышал, как клацают его собственные зубы.

Кое-что проясняется, но от этого не легче

В каморке было холодно, и Ластик совсем замерз, но зубы у него стучали не от озноба — от потрясения. Шестиклассник раньше только по телевизору видел, как убивают людей, но то ведь понарошке, не по-настоящему. А тут совсем рядом лежат два мертвеца. Два человека, которые еще пять минут назад были живы…

Но трястись и ужасаться сейчас было некогда. В любой момент с самим Ластиком могло произойти то же самое.

Он приподнялся и увидел в темноте маленькую яркую точку, светившуюся посреди противоположной стены. Дырка?

Хватит дрожать, приказал себе Ластик. Надо что-то делать — пока не вернулся убийца.

Первым делом проверил Райское Яблоко. Слава Богу, на месте.

Потом залез на лавку и подсмотрел в дырку.

Комната. Большая. Стены обиты тканью с узорами. Большой стол, около него резное кресло и несколько массивных табуретов. Подсвечники. Людей не видно.

Ладно.

Теперь самое время получить ответы хотя бы на самые насущные вопросы.

Он сел на скамью, вытащил из-за пазухи унибук, раскрыл на 78-й странице и шепнул:

— Календарь!

На дисплее высветилось странное:

7113 год, неделя жен-мироносиц.

А?!

Что за год такой? Неужели это далекое будущее? Непохоже.

Правда, в одном фантастическом романе Ластик читал, как на Земле произошла катастрофа, от которой цивилизация погибла, а немногие уцелевшие позабыли все научно-технические достижения, и человечество начало развиваться заново: сначала первобытное общество, потом рабовладельческое, за ним феодальное и так по полной программе.

— Не понял, — сказал Ластик унибуку. — Как это 7113-й? И при чем тут жены?

Экран мигнул, дал подробную справку.

В старой Руси летоисчисление велось не от Рождества Христова, а от Сотворения Мира, которое, согласно расчетам средневековых богословов, произошло за 5508 лет до Рождения Христа. Эта система летоисчисления использовалась в Византийской империи начиная с 6 века и позднее утвердилась на восточнославянских землях. С 1 января 1700 года, по указу Петра I, Россия перешла на хронологию по европейскому образцу.

До 17–18 веков в Европе не существовало единой договоренности о том, с какого числа начинается отсчет нового года. Например, в России в 9-15 веках год начинался 1 марта, а в 1492–1699 гг. — 1 сентября. День обычно определяли по церковному календарю.

Неделя жен-мироносиц (мироносицкая неделя) — третья неделя после Пасхи, в продолжение которой чествуются женщины, приносившие благоуханное миро к гробу Иисуса Христа.

— Про Новый год и про жен ясно. Но какой год сейчас по-нормальному? И число? Ну, если не по-церковному? — нетерпеливо спросил Ластик.

Точное время 4 часа 59 минут 11 секунд 13 апреля (по западному календарю 23 апреля) 1605 года.

Четыреста лет назад — вот куда, оказывается, закинула хронодыра шестиклассника Фандорина!

Он попытался вспомнить, что там такое происходило в начале 17 века. Этот период они в школе еще не проходили. Во Франции три мушкетера, а у нас-то что? В 4 классе читали «Рассказы по истории отечества». Кажется, кто-то с кем-то воевал. Наши с поляками, точно. Минин и Пожарский, Иван Сусанин. Или это позже было? Эх, попасть бы сюда семиклассником — всё бы про 17 век знал!

Хотел Ластик задать унибуку следующий вопрос, но в это время из-за дверцы донеслись голоса.

Один был уже знакомый, мурлыкающий. Второй — неторопливый и какой-то мокрый, будто человек собирается отхаркнуться, да никак не соберется.

Слышалось каждое слово, только вот смысл был малопонятен.

— Пожалуй-ста, князь-батюшко, сам узришь.

— Годи, Ондрейка, годи.

Вон оно как! Убийца называет собеседника «князем-батюшкой», а тот его попросту, «Ондрейкой». Выходит, этот мокроголосый и есть главный!

— Речешь, годящ отрок-то? — сказал князь. — Собою личен, не смердяч?

Это про меня, сообразил Ластик и спохватился — ведь можно включить режим перевода!

Шепнул в унибук: «Перевод», и почти сразу по дисплею поползли строчки:

— Говоришь, мальчик подходящий? Хорош собой, не протух?

— По-моему, то, что нужно. Да ты, Василий Иванович, сам посмотри.

Василий Иванович! Значит, хозяин дома, тот самый, на букву «Ш».

— Не подгоняй. Дай собраться с мыслями.

Раздался скрип — это князь, наверное, уселся.

— Ох, рискованное дело мы затеяли, Ондрейка.

Унибук подчеркнул имя и разразился обстоятельным комментарием:

«В допетровской Руси обращение старшего к младшему в уменьшительной форме не имело оскорбительного или фамильярного оттенка, поэтому правильнее было бы перевести „Ондрей“.»

— А куда деваться? С каждым днем вор (Точное значение этого термина вне контекста непонятно; слово «вор» часто употреблялось не в значении «человек, незаконным образом похищающий чужое имущество», а в значении «государственный преступник») все сильнее. Кругом шатание и смута, царь Борис совсем пал духом, а прежде какой орел был. Хоть и не люб он мне, но лучше уж он, чем невесть кто. Новый царь своих бояр назначит, а нас, прежних, истребит. Уж меня-то первого, после той истории, с дознанием… Оно конечно, выставить нетленные мощи — это сейчас очень помогло бы. Слух про то, что мощи царевича в Угличе творят чудеса, мы уже распустили. Если и в Москве произойдет несколько исцелений, все поверят. Чернь доверчива и любит сказки. Сразу перестанут болтать, будто царевич Дмитрий жив. И не станут слушать призывов Самозванца.

Тут Василий Иванович замолчал, из-за стены донесся странный треск.

Ластик снова вскарабкался на лавку, прижался глазом к отверстию.

В кресле сидел дядька с длиннющей, наполовину седой бородой. Голова у него была прикрыта облегающей черной шапочкой, выпирающее брюхо высоко, под самой грудью, перехвачено широким парчовым поясом. Прочие детали одежды Ластик толком не разглядел — так его поразило лицо князя.

Левая бровь была опущена совсем низко, так что под ней сгустилась тень, а глаза не было вовсе, зато широко раскрытый правый блестел и посверкивал, будто зажженная лампочка.

Это в нем огонь свечей отражается, успокоил себя Ластик. Ну, а что человек одноглазый — в этом тоже ничего такого уж ужасного нет.

Но здесь князь опустил правую бровь, и глаз потух. Зато открылся левый. Правда, не сверкал, а был тускл и темен.

Выходит, оба глаза на месте?

Василий Иванович задумчиво подергал себя за кончик длинного носа, сунул в рот орех, разгрыз. Скорлупки выплюнул на пол.

Вот откуда треск-то — это он орехи грызет.

Ондрей Тимофеевич, он же Ондрейка, почтительно стоял рядом, ждал.

— Охо-хонюшки, — тяжело вздохнул Василий Иванович. — Измыслено-то гораздо. А еже дознаются? Не снесу аз грешный головы. Тот-то, с Преображенья, доподлинно стлился?

Сначала вроде было понятно, но с этого места Ластик, что называется, упустил нить. Пришлось отодвинуться от дырки — снова следить по экрану.

Ох-охонюшки. (Междометие, выражающее опасение или досаду), — счел нужным пояснить унибук. — Придумано-то искусно. А если дознаются? Не сносить мне грешному головы. Тот-то, из Преображения (Вне контекста непонятно, что именно имеется в виду: церковный праздник Преображения, географическое название или, возможно, Преображенская церковь) точно сгнил?

— Да. Мы ночью, тайно, вскрыли склеп в угличском Преображенском соборе. От царевича остались одни кости. Не было смысла везти — никто не поверил бы, что это чудотворные мощи. Сказали бы, что мы подсовываем падаль, невесть откуда взятую. Поэтому я вывез только гроб, а останки кинул в реку. Тогда-то и надумал предложить твоей боярской милости этот шахматный ход — подсунуть вместо царевича свежего покойника.

— Ты предложил зарезать какого-нибудь мальчишку, дурья башка, — сердито оборвал князь. — А не подумал, что исчезновение ребенка — это шум и лишний риск. Не приведи Господь, еще родственники опознали бы. Этого-то не опознают? Смотри, Ондрейка, с топором играемся!

Раздалось тихое, вкрадчивое хихиканье.

— Всё продумал, всё предусмотрел, батюшка боярин. Мальчик этот немец. (Это слово может обозначать как немца, так и вообще иностранца, не говорящего по-русски, то есть немого человека.) Может, и есть у него родственники, да только в собор, где будут выставлены мощи, их, еретиков, никто не пустит.

— Это ты молодец, хорошо сообразил.

Скрип кресла.

— Ладно, пойдем поглядим на твоего немца.

Интриганы

Ластик поскорей кинулся назад, к гробу. Унибук спрятал под лавку. Алмаз на всякий случай сунул в рот. Даже если будут обшаривать, туда-то не полезут.

Вытянулся, сложил руки на груди, придал лицу скорбность — в общем, обратился покойником.

Вошли. Один грузно, тяжело; второй мягко, будто пританцовывая.

— Чим сице ноги с-под лавки? — удивился боярин.

Это он мертвецов заметил, сообразил Ластик.

— Не бремени глáвушку, княже, — проворковал Ондрейка. — То два шпыня безродных, колии отрока добыли. Дал им, пьянцовским душам, лиха зелья, абы не брехали. Сей же час приберу, велю в убогий дом свезть. Там их в яму звестяную кинут, и кончено. Допрежь того хотел твоей боярской милости отрока явить.

— Ну яви, яви.

Подошли совсем близко. Замолчали. Слыша их дыхание прямо над собой, Ластик сам дышать вовсе перестал.

— Что, не личит на царевича? — с тревогой спросил слуга.

Василий Иванович с сомнением молвил:

— Не спамятую. Годов будет тому с полтретьятцеть, как я Дмитрия зрел. И тож в домовине, бездыханна… Ино тот вроде помене бысть. Да сице не вельми важно. Кто царевича знал, тех ныне нету. Няньку и мамок всех тады еще порешили. Матерь его, Марья, далече — на Выксе монашствует, по-за Череповцом. Токмо, помню, у царевича по телу знаки были: одесную от носа брадавка, на шуйном плечике красна родинка.

Так-так, соображал Ластик, вынужденный обходиться без перевода: Василий Иванович когда-то видел этого самого Дмитрия, причем тоже в гробу, но это было давно, и князь толком не помнит, как царевич выглядит. А родинка на не поймешь каком плечике и «брадавка», это, наверное, особые приметы.

— То мне ведомо, боярин, — сказал Ондрейка. — Вборзе исделаю — и родинку, и брадавку. Отойдиткось на мало время. И свечечку забери, я твоей милости после посвечу — узришь, яко отрок будет глядеть во гробе, пред народом.

Ловкие руки вмиг стянули с Ластика цирковой камзольчик (хорошо, унибука под ним не было).

— Что свеж-от, что свеж! — приговаривал душегуб, будто товар расхваливал. — И члены не закоченели, то-то гибки, то-то крупитчаты! Хладен токмо.

Будешь хладен, когда у вас тут нетоплено. Только бы кожа не пошла мурашками. Тогда всё, конец.

Щекотнуло по левому плечу, потом по правой щеке, сбоку от носа. Это слуга свои особые приметы наклеивает, догадался Ластик.

Ондрейка ворочал его грубо, будто неодушевленный предмет. Кое-как натянул какую-то одежду, уложил обратно, опять сложил руки на груди, помял лицо, очевидно разглаживая складки. Хорошо, что темно, иначе Ластик обязательно был бы разоблачен.

— Поди-тко, Василь Иванович, позри, — позвал Ондрейка. — Вот я подсвешней озарю.

Пол заскрипел под неторопливыми шагами боярина.

Лицу стало тепло от близкого пламени свечей.

Князь молчал, сопя и причмокивая. «…Тридцать восемь, тридцать девять…» — считал про себя Ластик, задержав дыхание.

Когда почувствовал, что уже не может и сейчас сделает вдох, Василий Иванович наконец насмотрелся на покойника и сел на соседнюю скамью.

— Впрямь, яко живой, — сказал он довольным голосом. — И кафтан червлен, аки на царевиче бысть. Личит на Дмитрия, ей-же-ей личит. Ловок ты, Ондрейка Шарафудин. Не вотще тя кормлю.

Не успел Ластик тихонько вдохнуть-выдохнуть (и по физической необходимости, и от облегчения), как вдруг слышит:

— Нашто ты, Ондрейка, нож вздел?

— Да как же, боярин. Царевич-то Дмитрий горлышком на нож пал, все ведают. Взрезать надо.

У Ластика снова перехватило дыхание, теперь уже ненарочно. Взрезать горло?! Князь укоризненно сказал:

— Хоть ты и ловок, Шарафудин, а всё едино дурень. Ненадобно резать. Аще убо мощи нетленны, то и злодейска рана позатянулась следа не оставя. Тако лепше будет… — Похрустел ореховой скорлупой, покряхтел и говорит — как бы с сомнением. — Горазд твой отрок. И личен, и благостен, альбы почувствительней чего-нито. Штоб женки во храме расслезились-разжалостились… — Вдруг поднялся, подошел, и на грудь Ластика что-то посыпалось. — А мы вот. Орешков в домовину покладем. Ведомо: царственно чадо орешки лесны кушало, егда на нож пало. Тако и очевидные люди в Угличе показывали, на розыске.

Ондрейка, фамилия которого, оказывается, была Шарафудин, боярской идеей восхитился:

— Истинно рекут, княже, изо всех бояр московских мудрей тебя не сыскать. Ажио меня слеза сшибла, от орешков-то.

— Ты мне-то хоть не бреши, — проворчал Василий Иванович. — Тебя, душегубца, слеза токмо што с сырой луковицы прошибет. Ладно, грядем в горницу. Вдругорядь всё обтолкуем. Дело-то зело искусное, не оступиться бы.

Едва жуткая парочка вышла, Ластик потрогал щеку (к ней и в самом деле был прилеплен какой-то комочек — ладно, пускай будет), подтянул длинные рукава «червлена кафтана», вытащил из-под лавки унибук и поскорей вернулся на свой наблюдательный пункт.

Глянул одним глазком, что делается в горнице. Князь сел обратно в кресло, Ондрейка Шарафудин стоял напротив. Беседовали.

«Перевод», — шепнул Ластик в раскрытую книгу.

— Боярин, я всё у тебя спросить хотел, — говорил слуга. — Вот ты четырнадцать лет назад следствие в Угличе вел. Свидетелей допрашивал, подозреваемых пытал. Как оно на самом-то деле было? Погиб Дмитрий или нет? Люди говорят, будто бы то не царевич был, а сын поповский, на него похожий. Якобы знали приближенные о покушении и подменили мальчика.

— Царевич это был, я доподлинно выяснил. На то мне Годунов особый наказ дал.

Тут Ондрейка перешел на шепот, так что Ластик почти ничего и не разобрал, но у унибука микрофон был более чуткий:

— А что там вышло-то? Если по правде? Сам царевич на свайку (Точный смысл термина утрачен; подобие ножика или заостренного железного шипа, который бросали в землю во время игры.) упал, в припадке падучей болезни (Этим термином обозначалась эпилепсия и еще некоторые психоневрологические заболевания, сопровождаемые припадками и судорогами), или его убили?

Из-за обилия комментариев Ластик едва поспевал за ходом беседы. К счастью, она шла медленно, с паузами. Вот и теперь прервалась.

Заглянув в дырку, шестиклассник увидел, что Василий Иванович крестится, причем смотрит прямо на него, на Ластика!

Неужели заметил?

Нет, кажется, нет.

— То знает один Господь, — произнес боярин.

— Ты же вел следствие, — не отставал от него Ондрейка.

— Я не следствие вел, я жизнь свою спасал. Годунов, меня в Углич посылая, знаешь, как сказал? «Гляди, Васька, не оступись». Я понял, умом меня Бог не обидел. Вот следствие и установило, что Дмитрий в ножички играл, да приключился с ним припадок, и упал он на землю в судорогах, и пропорол свое царственное горлышко. А как оно там по правде было, это ты сам соображай. Единственный возможный наследник престола ни с того ни с сего на нож горлом не падает. Разве что если мешает кое-кому другому надеть царский венец. Я Бориса не виню. Какой у него был выбор? Царевичевы голые дядьки (В оригинале «дядьки нагие», вне контекста смысл непонятен.) Годунова ненавидели. Подрос бы Дмитрий, захотели бы дядьки его царем сделать. Тут-то Борису и конец. На его месте я сделал бы то же самое.

— Ты, Василий Иванович, половчей бы обстряпал, — льстиво сказал Ондрейка. — Без ножика обошелся, чтоб дурных слухов избежать.

— И то правда. Тебя бы, душегуба, послал.

Оба засмеялись: один жирно, другой сухенько.

— Значит, дальше действуем так, — продолжил князь уже серьезно. — Выставим мощи напоказ. Труп хорош: видом благостен, баб разжалобит, а бабы в таком деле важней всего. Гляди, чтоб благоухание было — спрысни елеем, розовым маслом. Калек заготовил?

— Двоих. Один слепой. Коснется гроба и прозреет. Еще есть парализованный, его на носилках принесут. Как чернь увидит одно исцеление, потом второе — дальше само пойдет. Я толпу знаю. Бесноватые в ум войдут, горбатые распрямятся, хромые без костылей пойдут. Вера, она чудеса делает…

— Двух мало будет, — строго оборвал его Василий Иванович. — Еще парочку заготовь. На это дело должников возьми, из моей темницы.

— Сделаю.

— Ну, помогай Господь. — Боярин тяжело вздохнул. — Я наверх (Точный смысл непонятен), за Борисом. Скажу, что мощи отрока доставлены. А ты ступай в темницу подбери сам, кого сочтешь подходящим. Сули прощение долгов. А после — сам знаешь…

— Знаю. Не тревожься, князь, болтать не станут.

Посмотрел Ластик в дырку, как интриганы выходят из горницы: впереди боярин — важный, в шитом серебром одеянии до пят; за ним пританцовывающей походкой Шарафудин.

И скорей уткнулся носом в унибук.

Первым делом, конечно, спросил про царевича Дмитрия.

УГЛИЦКИЙ Дмитрий (Димитрий)

(1582–1591)

Царевич, сын Ивана Грозного от его седьмой жены Марии Нагой. Воспитывался в городе Угличе в окружении дядьев Нагих, братьев матери. Погиб при невыясненных обстоятельствах: по одной версии, напоролся на нож во время эпилептического припадка, по другой — был зарезан убийцами, подосланными Борисом Годуновым, который хотел избавиться от наследника престола, чтобы самому стать царем. Был похоронен в Преображенском соборе города Углича. Туманность обстоятельств смерти царевича привела к появлению нескольких самозванцев, выдававших себя за спасшегося Дмитрия.

Кое-что начинало проясняться. «Нагие» — это, оказывается, фамилия. «Голые дядьки» — это царевичевы дядья Нагие. Про Дмитрия, младшего сына Ивана Грозного, Ластик теперь тоже кое-что припомнил. Это из-за него у Бориса Годунова «мальчики кровавые в глазах».

Заодно уж спросил и про Годунова — надо же знать, кто у них тут царствует. Тем более что этому человеку хотят «отрока» показывать.

ГОДУНОВ Борис Федорович

(ок. 1552–1605)

Русский царь. Сын боярина, приближенный Иоанна Грозного и фактический правитель государства в годы царствования Федора Иоанновича (1584–1598). После смерти царя Федора, в связи с пресечением династии, Годунов был первым в русской истории монархом, который, по свидетельству летописцев, был «избран всем народом» и утвержден на специально созванном Земском Соборе.

В справке впечатлили два обстоятельства.

Во-первых, Ластик и не знал, что царей можно выбирать. Какой же он тогда монарх? Вроде президента получается.

А во-вторых, недолго же Борису осталось царствовать. На дворе-то 1605 год.

Вопросов было еще много, но сейчас имелись дела поважнее, чем изучать русскую историю. Например, как бы поскорее унести ноги — и из русской истории, и конкретно из этого нехорошего дома.

Надоело Ластику прикидываться трупом, да и как бы от этого не стать взаправдошным покойником. И Василию Ивановичу, и Ондрейке человека прикончить — что высморкаться. Если им позарез нужно, чтоб отрок был не живой, а мертвый, они своего добьются.

Для начала Ластик отправился на разведку. Райское Яблоко пока оставил за щекой — разговаривать тут все равно было не с кем. Унибук спрятал за пазуху.

Бесшумно ступая бархатными туфлями, выскользнул в большую комнату. Огляделся.

Увидел то, чего нельзя было разглядеть через дырку: длинные лавки под коврами и большую печь, облицованную расписным кафелем — от нее тянуло теплом.

Что еще?

В углу, близко от дверцы, ведущей в чулан, — большая икона, перед ней горящая лампадка. Суровый густобородый Спаситель был похож на Василия Ивановича, и даже глядел так же криво — один глаз чернее другого и какой-то пустой. Заинтересовавшись, Ластик подошел, приподнялся на цыпочки. Ух ты! У иконы вместо одного ока дырка. Вот откуда он в горницу подглядывал. А князь, когда крестился, смотрел не на него — на образ.

Прежде чем разведать, что находится за большой дубовой дверью, куда удалились те двое, Ластик решил выглянуть в окно.

Это оказалось не так просто.

Окна-то в горнице имелись, только через них ничего не было видно. В мелкий переплет зачем-то вставили мутные пластинки, вроде матового стекла, только не гладкие, а пузырчатые. Подергав раму и так, и этак, Ластик открыл одну створку и осторожно высунулся.

Оказывается, уже рассвело. Внизу блестели еще не просохшие от ночной росы доски — ими был вымощен весь широкий двор. Вдоль бревенчатого частокола тесно лепились домики, сарайчики, пристройки.

Шлепая лаптями, пробежала девушка в длинном скучного цвета платье, за ней едва поспевала перетянутая алой лентой коса.

У ворот, зевая, стояли двое стражников в одинаковых зеленых шинелях, то есть кафтанах: у одного топор на длинной палке (называется «алебарда»), у другого большое длинноствольное ружье.

Не сказать, чтоб во дворе было тихо: где-то ржали лошади, мычали коровы, хрюкали и визжали свиньи. Потом заголосил петух, ему ответили другие, еще более горластые — будто эхо прокатилось.

Дом князя Василия Ивановича стоял на холме, так что из окна было видно не только двор, но и окрестности.

Справа и слева серели остроугольные деревянные крыши, меж ними посверкивали луковки церквей. Но туда Ластик посмотрел мельком — его внимание привлек вид на другой, соседний холм, расположенный прямо напротив.

Там у подножия текла неширокая речка, над ней высилась двойная зубчатая стена.

Крепкие каменные башни крепости показались Ластику смутно знакомыми, особенно одна, угловая. Он пригляделся получше и ахнул — это же Боровицкая! Только вместо верхней части и известного всему миру шпиля куцый деревянный шатер.

Кремль!

Тогда получается, что двор Василия Ивановича стоит на том самом месте, где теперь расположен Пашков дом, старое здание главной российской библиотеки.

Ластик перегнулся через широкий подоконник, высунулся еще дальше.

Точно Кремль! Вон колокольня Иван Великий и главы кремлевских соборов, а вон справа Москва-река.

У ворот Боровицкой башни двумя ровными шеренгами стояли солдаты в чем-то малиновом. Луч блеснул на бронзовом стволе пушки. Со стороны храмов бухнул зычный колокол, так что содрогнулся воздух. Подхватили другие, пожиже, и над Москвой поплыл перезвон.

С крепостной стены, хлопая крыльями, взвилась стая голубей и закружила в небе — пожалуй, единственная деталь московского пейзажа, оставшаяся неизменной.

Ластик так засмотрелся на Кремль, так заслушался колокольного гуда, что совсем забыл об опасности. Не спохватился, даже когда малиновые человечки возле Боровицкой башни вдруг сломали шеренгу, засуетились и построились снова, еще ровней прежнего. Очень уж увлекательно было смотреть, как на цепях опускается и накрывает речку подвесной мост, как распахиваются высокие ворота и ползет вниз решетка.

Из крепости, грохоча подковами, вылетели несколько белых всадников, за ними, не отставая, выбежали люди в черном, у каждого в руке обнаженная сабля, а потом выехала золоченая карета, запряженная два-четыре-шесть-восемь-десять-двенадцатью серыми в точечку лошадьми, и сразу вся заискрилась на солнце. До чего же это было красиво!

За каретой еще кто-то ехал верхом, кто-то бежал, но Ластик уже опомнился. Кортеж несся прямо к Пашкову Дому, то есть к подворью Василия Ивановича, и стало ясно: это князь везет царя, чтоб показать ему «мощи».

Быстро же Борис Годунов собрался, и это на рассвете! Значит, не терпится ему.

Ой, что делать?

Ластик кинулся к дубовой двери. Приоткрыл тяжелую створку, высунулся.

Широкая лестница вела вниз, в довольно большой зал с квадратными пузатыми колоннами. Там бегали слуги, ставили на длинный стол блюда и кувшины, накрывали большое кресло ковром, наваливали на скамьи подушек.

Этим путем не уйдешь.

Куда же деваться?

Из окна тоже не выпрыгнешь — высоко, да и увидят.

Со двора донеслось ржание множества лошадей, шум голосов.

Прибыли!

Ничего не попишешь. Надо укладываться назад, в «домовину».

Тот самый Годунов

Лежать пришлось долго.

Сначала Ластик сильно боялся и совсем не шевелился. Потом от неподвижности затекла шея. «Покойник» открыл глаз, покосился в сторону двери. Подумал: «Скорей бы уж пришли, что ли» — ожидание было мучительным.

Странно. Из Кремля царь примчался в один миг, а идти смотреть на отрока почему-то не спешил.

Протерзавшись неизвестностью еще минут десять, Ластик в конце концов не выдержал. Поднялся со своего жуткого ложа, полез глядеть в дырку.

В соседней горнице никого не было, но со стороны лестницы доносился отдаленный гул множества голосов. Нужно подобраться к той, большой двери и потихоньку выглянуть, сказал себе Ластик, и в ту же секунду дубовая створка распахнулась.

В комнату один за другим вошли три человека. Первым, низко кланяясь и двигаясь спиной вперед, семенил Ондрейка Шарафудин. За ним точно таким же манером, только менее грациозно пятился Василий Иванович. А последним вплыл, величаво постукивая посохом, человек, одетый наполовину по-русски, наполовину по-европейски: ноги в красных чулках и башмаках с бантами, но сверху златотканный кафтан, перетянутый широким жемчужным поясом. Вот он, стало быть, какой — царь.

Борис Годунов был кряжист, краснолиц, в недлинной, стриженной клином бородке проседь. На голове — маленькая, черная шапочка-нашлепка, такая же, как у боярина.

Государь уставился точнехонько на Ластика (на самом-то деле на икону, теперь понятно) и размашисто перекрестился.

— Свят, свят, свят Господи Исусе, исполнь небо и земля славы Его!

Голос у него был неожиданно звонкий, молодой. Наверно, таким хорошо кричать перед большой толпой или командовать войском. Но кроме голоса, ничего привлекательного в самодержце Ластик не обнаружил. Низенький, животастый, лоб в глубоченных морщинах, лицо опухшее, заплывшие глазки так и шныряют туда-сюда, а мясистые, унизанные перстнями пальцы, что сжимают посох, всё время шевелятся, будто червяки.

Шестиклассник впервые видел настоящего живого монарха и даже расстроился. Ничего себе царь. Как этакого несимпатичного «всем народом выбрали»? Где у избирателей глаза были? Неужто во всей России никого получше не нашлось?

А Годунов тем временем сделал удивительную вещь — не оборачиваясь, сел прямо посреди горницы. Однако не плюхнулся задом об пол, как следовало бы ожидать, а опустился на деревянное кресло, которое вмиг подставил ему хозяин. Даже удивительно, откуда у дородного боярина сыскалось столько прыти. Царь же ничуть не удивился — должно быть, ему и в голову не приходило, что окружающие посмеют не предугадать его желаний.

Ондрейка, тот смирно стоял в уголочке, опустив голову, шапку держал в руке. Синела бритая под ноль макушка.

— О, маестат! О, крестьяннейший из подсолнечных царей! Пожаловал убогий домишко раба твоего! — торжественно провозгласил князь, но, поскольку он стоял за спиной у царя, лицу подобающего выражения не придал — было видно, что правый глаз боярина взирает на повелителя с опаской, а левый по обыкновению зажмурен.

Разговор намечался важный, для Ластика и вовсе судьбоносный, поэтому он тихонько слез со скамьи, уселся в гроб и достал унибук. — Перевод!

— О, царское величество! О, христианнейший из монархов Солнечной системы! (В 17 столетии этот термин обозначал одну лишь планету Земля.) Ты оказал высокую честь скромному дому твоего слуги!

— Пустого не болтай, — перебил князя царь. — Дело говори. Надолго задержусь — свита начнет беспокоиться. Где он? Царевич где?

— Вон за той маленькой дверцей, государь. Как доставлен из Углича в гробу, так и лежит.

— И что, в самом деле нетленен?

— Ты можешь убедиться в этом своими собственными-ясными глазыньками (Употребление уменьшительно-ласкательных окончаний в старорусском языке означало особую почтительность).

— Сейчас, сейчас, погоди…

Голос царя дрогнул.

Все-таки поразительно, до чего удобно было подслушивать отсюда, из чулана. Не пропадало ни единое слово. Опять же имелся глазок для подглядывания. Наверное, неспроста тут всё так устроено.

— А это точно царевич? — тихо и как бы даже с робостью спросил Годунов.

— Доподлинно не знаю. Уверен лишь, это тот самый ребенок, какого мне показывали четырнадцать лет назад, когда я по твоему приказу проводил в Угличе следственно-розыскные мероприятия. Черноволосый, белолицый, с маленьким наростом правее носа, с родимым пятном красного цвета на левом плече. И ростом крупнее, чем бывают девятилетние дети — в батюшку пошел, Иоанна Васильевича.

Царь удрученно вздохнул.

— Я-то Дмитрия последний раз трехлетком видел, когда смутьянов Нагих из Москвы высылали…

— Чувствую, ты в сомнении, государь. — Голос боярина сделался мягок, прямо медов. — Так еще не поздно отказаться от нашего плана. Никто не знает, что тело царевича вывезено из Углича, мой слуга Ондрейка Шарафудин проделал это тайно. Как привезли, так и обратно увезем.

Гулкий удар — должно быть, монарх стукнул посохом об пол.

— Нет-нет. Показать народу царевича необходимо. А то уже в открытую говорят, будто польский самозванец и есть настоящий Дмитрий. И головы рубим, и вешаем, и на кол сажаем, да всем рты не заткнешь. Ты мне только одно скажи, Василий… — Борис перешел на шепот. — А не может это быть поповский сын? Самозванец Гришка Отрепьев пишет в своих грамотках (Этим словом в допетровской России называли любые документы: указы, письма, постановления.), что вместо него-де зарезали поповича.

— Знаю, о царь и великий князь, слышал. Но достаточно взглянуть на августейшего покойника, и сразу видно, что разговоры про поповского сына — забобоны (Этот термин в глоссарии отсутствует; контекстуальный анализ предполагает значение «враки», «чушь», «брехня».). Истинно царственный отрок, посмотри сам.

— Ладно… — наконец решился Борис. — Пойду. Спаси и сохрани, Господи, и не оставь в час испытаний… А ты, Василий, тут будь. Сам я, один. Подсвечник только дай. Господи, Господи, спаси и укрепи…

Услышав скрип и звук шагов, Ластик сунул унибук между бортом гроба и стеной, вытянулся.

В последний момент, спохватившись, насыпал себе на грудь орешков, после чего закрыл глаза, сделался «личен и благостен», как подобало «истинно царственному отроку».

Пока государь шел по горнице, он и топал, и посохом об пол стучал, а вошел в чуланчик — сделался тише воды, ниже травы.

Сначала постоял на пороге и долго бормотал молитвы. Ластик разбирал лишь отдельные слова:

— Грех ради моих… Чадо пресветлое… Яко и Христос нам прощал…

Похныкал так минуты две, а то и три, и лишь после этого осмелился подойти, причем на цыпочках.

Ластик уже начинал привыкать к тому, что его разглядывают вот так — сосредоточенно, в гробовом (а каком же еще?) молчании, под тихий треск свечных фитильков. Наученный опытом, дыхание полностью не задерживал, просто старался втягивать и выпускать воздух помедленней.

Вдруг до его слуха донесся странный звук — не то сморкание, не то посвистывание. Не сразу Ластик понял, что царь и великий князь плачет.

Дрожащий голос забормотал малопонятное:

— Пес я суемерзкий, чадогубитель гноеродный! Ах, отрок безвинный! Аки бы мог аз, грешный, житие свое окаянное вспять возвернуть! Увы мне! Што есмь шапка царская, што есмь власть над человеками? Пошто загубил аз, сквернодеец, душу свою бессмертну? Всё тлен и суета! Истинно рек Еклесиаст: «И возвратится персть в землю, и дух возвратится к Богу, иже даде его. Суета суетствий, всяческая суета». А еще речено: «Всё творение приведет Бог на Суд о всякем погрешении, аще благо и аще лукаво». Близок Суд-от Страшный, близок, уж чую огнь его пылающ!

Тут самодержец совсем разрыдался. Раздался грохот — это он повалился на колени, а потом еще и мерный глухой стук, происхождение которого Ластик вычислил не сразу. Прошла, наверное, минута-другая, прежде чем догадался: лбом об пол колотит.

Терпение у них тут в 17 веке было редкостное — царь стучался головой о доски, плакал и молился никак не меньше четверти часа.

Наконец, поутих, засморкался (судя по звуку, не в платок, а на сторону). Вдруг как крикнет:

— Эй, Василий, истинно ль рекут, что мощи сии от болезней исцеляют?

— Истинная правда, государь! — отозвался из горницы боярин.

Царь, не вставая с коленок, подполз вплотную к гробу, наклонился, обдав запахом чеснока и пота. Зашептал в самое ухо:

— Прости ты мя, окаянного. Ты ныне на небеси, тебе по ангельскому чину зла и обиды в сердце несть не статно. Аз, грешный, многими болезнями маюся, и лекари иноземные лекарствиями своими не дают облегчения. Исцели мя, святый отрок, от почечуя постылого, от водотрудия почешного, от бессонной напасти и брюхопучения. А за то аз тебе на Москве церкву каменну поставлю, о трех главах, да повелю тебя во храмех молитвенно поминать вкупе с блаженные отцы.

Борода монарха щекотала Ластику подбородок и край рта. Это-то еще ладно, но когда длинный ус коснулся ноздри, случилось непоправимое.

— Ап-чхи! — грохнул «святый отрок». И еще два раза. — Ап-чхи!! Ап-чхи!!!

Наследник престола

— Здрав буди, батюшко-царь! — в один голос откликнулись Василий Иванович и Ондрейка, а боярин еще и прибавил. — Изыди дух чихной, прииди благолепной!

Только батюшке-царю было совсем не благолепно. Ластик это сразу понял, когда открыл глаза и приподнялся в домовине (после чихания притворяться покойником смысла не имело).

Его величество шарахнулся от гроба так, что с размаху сел на пол. Борода тряслась, глаза лезли из орбит.

— О… ожил! — пролепетали дрожащие губы.

Понятно, что человек испугался. Всякий обомлеет, если на него чихнет мертвец. Чтоб монарх успокоился, Ластик ему широко улыбнулся. Только вышло еще хуже.

— А-а! — подавился криком Борис, в ужасе уставившись на хромкобальтовую скобку. — Зуб железной! Яко речено пророком Даниилом: «И се зверь четвертый, страшен и ужасен, зубы же его железны!» Погибель моя настала, Господи!

— Господин царь, да что вы, я вам сейчас всё объясню, — залепетал Ластик, не очень-то рассчитывая, что самодержец поймет, а больше уповая на ласковость интонации. — Я никакой не мертвец, а совершенно живой. Меня сюда по ошибке положили.

— А-а-а! А-А-А-А! — завопил Годунов уже не сдавленно, а истошно.

В каморку вбежал Василий Иванович, увидел сидящего в гробу Ластика, съежившегося на полу царя и остолбенел. Левый глаз открылся и сделался таким же выпученным, как правый. Рука взметнулась ко лбу — перекреститься, но не довершила крестного знамения.

Из-за плеча боярина показалась физиономия Шарафудина. Озадаченно перекосилась, но не более того — непохоже было, что на свете есть явления, способные так уж сильно поразить этого субъекта.

— Воскресе! — прохрипел Борис, тыча пальцем. — Дмитрий воскресе! За грехи мои! Томно! Воздуху нет!

Он опрокинулся на спину, рванул ворот — на пол брызнули большие жемчужные пуговицы.

Двое других не тронулись с места, всё пялились на Ластика.

— Руда навскипь толчет… сердце вразрыв… — с трудом проговорил Годунов. — Отхожу, бо приступил час мой…

И вдруг улыбнулся — что удивительно, словно бы с облегчением.

Как вести себя в этой ситуации, Ластик не знал. Терять все равно было нечего, поэтому он выудил из-за гроба унибук, раскрыл и включил перевод.

— Кровь бурлит толчками… сердце разрывается. Умираю, пришел мой час… Благодарю тебя, Боже, что явил мне перед смертью чудо великое — оживил невинно убитого царевича, грех мой тяжкий, — вот что, оказывается, говорил государь, еле шевеля побелевшими губами.

Потом взглянул на воскресшего покойника, уже не с ужасом, а, пожалуй, с умилением.

— Ты кто еси? Мнимый образ альбо чудо Господне?

«Ты кто? Примерещившееся видение или Божье чудо?»

— Никакое я не видение, я нормальный человек, — ответил Ластик и скосил глаза на экран.

Унибук, умница, сам перевел его слова на старорусский: «Аз есмь не мнимый образ, но тлимый человек».

— Аз тлимый человек, — прочитал вслух Ластик.

Царь слабой рукой перекрестился:

— Се чудо великое. Сподобил Господь свово Ангела заради земли Русския плоть восприяти и облещися в тлимаго человека!

«Это великое чудо. Соизволил Господь ради спасения России превратить своего ангела в плоть и сделать живым человеком!»

Повернул голову к дверце и, хоть и тихо, но грозно приказал:

— Падите ниц, псы!

Те двое разом бухнулись на колени, однако князь левый глаз уже прикрыл, а злодей Ондрейка и вовсе смотрел на «ангела» прищурясь. Похоже, не больно-то поверил в чудо.

Царь заговорил отрывисто, мудреными словами — если б не унибук, Ластик вряд ли что-нибудь понял бы.

— Слушайте, рабы, и будьте свидетелями. По своей воле я отрекаюсь от царского венца. Вручаю скипетр и державу царевичу Дмитрию Иоанновичу, законному наследнику усопшего Иоанна Васильевича. Пусть правит чудесно воскресшее дитя и пусть рассеются враги Русской земли! Объявите всему народу о великом событии! А мне… Мне кроме прощения ничего не нужно…

Он, кажется, хотел сказать что-то еще, но вдруг страшно захрипел, изо рта, из носа, даже из ушей потоками хлынула темная кровь — Ластик жалостливо сморщился.

— Свиту, свиту зови, пока не умер! — вскинулся боярин. — Не то подумают, это мы с тобой его кончили!

Ондрейку как ветром сдуло. Неужто в самом деле умирает? Ластик соскочил на пол, бросился к царю, приподнял его голову, а больше ничем помочь не сумел. Страшно было смотреть, как по усам, по бороде Годунова течет кровь, как растягиваются в улыбке губы, хотят что-то сказать, да уже не могут.

Донеслись крики, топот ног, и в маленькое помещение в один миг набилось ужасно много народу.

Бесцеремонно распихивая всех, вперед пробился важный старик — толстый (впрочем, как и остальные), седобородый, со сливообразным носом.

— Пошто стогнешь, государю? Опоили зельем? Кто сии злодеятели? — воинственно воскликнул он, наклоняясь над лежащим.

— Я… сам… Сам… Промысел Божий… — просипел монарх и показал сначала на Ластика, а потом на Василия Ивановича. — Он… Шуйский… изречет… мою волю…

И больше не произнес ни слова — кровь полилась еще пуще, затылок самодержца стал неимоверно тяжелым, и Ластик догадался: царь умер.

Испуганно отдернул руки. Голова Бориса стукнулась об пол, а Ластик поскорей сел на лавку и забился в угол. Ему хотелось только одного: чтоб на него перестали обращать внимание.

Бородачи смотрели на неподвижное тело с одинаковым выражением — любопытства и ужаса. Некоторые закрестились, некоторые стояли так.

— Рцы, князь Шуйский, — сказал сливоносый (он из всех, видимо, был самый старший). — Яви нам царскую волю.

И низко поклонился. Остальные последовали его примеру.

Василий Иванович (правильно, его фамилия «Шуйский», а не Шаинский и не Шиловский, вспомнил теперь Ластик) откашлялся, но начинать не спешил.

Унибук уже был наготове — тут нельзя было пропустить ни единого слова.

— Слушай, князь Мстиславский, слушайте все вы, бояре и дьяки. Перед тем как умереть, царь и великий князь всей России при мне и моем ближнем дворянине Ондрее Шарафудине, а также в присутствии вот этого святого отрока велел передать державный венец… своему сыну царевичу Федору!

Это известие никого не удивило — кроме Ондрейки. Тот так и вылупился на боярина своими кошачьими глазами. Прочие же с интересом уставились на Ластика, который сидел ни жив ни мертв и сосредоточенно смотрел в книгу — боялся встретиться с придворными взглядом. То, что князь Шуйский переврал волю Годунова, Ластика нисколько не расстроило. Не хватало ему еще на царский трон угодить! Навряд ли в истории был такой самодержец — Ластик Первый.

Главный из бояр, которого хозяин назвал «князем Мстиславским», махнул рукой, все снова склонились бородами до самого пола, распрямились.

— Что ж, на то его царская воля. А наше дело повиноваться.

Четверо придворных почтительно подняли с пола мертвеца, а Мстиславский, разглядывая Ластика, спросил:

— Кто этот мальчик с книгой? Почему государь указывал на него пальцем? И зачем на лавке стоит детский гроб?

У Шуйского ответ был наготове:

— Боярин, этот отрок — великий схимник. Спит в гробу, питается росой и птичьим пением, Книгу Небесной Премудрости читает, в великой святости пребывает. А сейчас он у меня в доме гостит, оказал мне такую честь. Когда мы давеча за столом сидели, видел, как я шептал на ухо его величеству? — Мстиславский кивнул. — Это я царю про малолетнего праведника рассказывал. Вот государь, прими Господь его душу, и пожелал посмотреть собственными очами. Хотел, чтобы блаженное дитя за него помолилось. Только маестат (Это слово, очевидно, происходит от немецкого majestat — «королевское величество».) рот раскрыл помолиться, как его хватил удар. Хорошо умер государь, перед Божьим угодником. Дай Господи всякому такую кончину.

Все снова перекрестились, а Василий Иванович низко поклонился Ластику. Поколебавшись, то же сделал и Мстиславский, за ним остальные. Но интерес к «малолетнему праведнику» явно поугас — и Ластика такой поворот дела очень устраивал.

Почти все последовали за мертвым телом, задержались лишь оба князя, да у дверцы неприметной тенью маячил Шарафудин.

Озабоченно почесав бороду и понизив голос, Мстиславский сказал:

— Ох, не ко времени прибрал Бог государя. Самозванец с польскими добровольцами и запорожскими казаками бьет наших воевод. Хитер он и изобретателен, уж мне ли не знать — сам с ним воевал, еле жив остался. Рассказывал я тебе про сатанинскую птицу? То-то. Боюсь я, больно юн Борисов сын, шестнадцать лет всего. Сдюжит ли?

— На то воля божья, — ответил Василий Иванович, и это было понятно без перевода.

— Твоя правда, князь, — набожно возвел очи к потолку Мстиславский. — Ладно, повезу новопреставленного Наверх, к царице. Ну, крику будет…

И вышел. Ластик с удовольствием выскользнул бы за ним, но разве эти двое отпустят. Вон как зыркал на него Шуйский своим выпученным правым глазом. О чем думает — не поймешь.

Похоже не только для него это было загадкой.

— Пошто неистинно рек боярам, княже? — спросил Ондрейка.

Ластика это тоже очень интересовало. Чтоб ничего не упустить, он опустил взгляд в книгу.

— Зачем сказал боярам неправду, князь? Почему утаил про воскрешение царевича? Что тебе царевич Федор? Какая от него польза? А этому кто бы он ни был на самом деле, ты стал бы первый помощник и опекун. Никуда бы он от нас не делся. Ведь мы-то про него правду знаем. Так, дитя?

Он подмигнул Ластику желтым глазом и оскалил в улыбке мелкие острые зубы, будто укусить собрался.

— Ничего мы про этого немчика не знаем, — ответил боярин, по-прежнему всматриваясь в Ластика. — Отчего умер? Почему вдруг воскрес? А может, он и не помирал вовсе? Может, в обмороке был, а твои дурни не поняли? Эй, книгочей, ты по-нашему, по-христиански понимаешь?

— Вообще-то не очень, — прошептал Ластик в унибук, а потом прочитал с экрана вслух. — Не вельми гораздо.

— Сам видишь. Куда его, такого, показывать? Опасно. В чудеса верит чернь или ополоумевший от страха царь, а бояре ни за что не поверили бы. Ведь они-то отрока этого в гробу мертвым не видели. Вообразили бы, что это мои козни. Они пока еще за Годуновых стоят. Ничего, пусть Борисов щенок до поры поцарствует, а там видно будет.

И приподнял левую бровь, совсем чуть-чуть, но щелочка сверкнула ярче широко раскрытого правого глаза.

Ондрейка почтительно поклонился.

— Ты мудр, князь. Тебе видней. Куда же этого девать будем? В мешок, да в воду?

Спокойно так спросил, деловито — Ластик от страха унибук выронил.

Василий Иванович с неожиданной для его комплекции проворностью нагнулся, подобрал книгу, открыл на развороте с какими-то теоремами, посмотрел и с поклоном возвратил.

— Думай, что болтаешь, дурак! Ты на лицо его посмотри! Разве он похож на обычного мальчишку? А такие книги ты когда-нибудь видел? В них непонятные письмена и магические знаки. Откуда его взяли твои шпыни? (Это слово чаще употреблялось как бранное. В прямом смысле — представитель низшей прослойки горожан, не имеющий жилья и постоянных занятий.)

— Не спрашивал.

Поглядел князь на замершего Ластика еще некоторое время, пожевал губами и громко, как у глухого, спросил:

— Ты откель к нам пожаловал, честной отрок? Оттель? — Он показал на потолок. — Али оттель? — Палец боязливо ткнул в пол. — Яка сила тя ниспослала — чиста аль нечиста?

— Долго рассказывать, — ответил Ластик, раскрывая 78-ю страницу. Рассказывать и в самом деле пришлось бы очень долго, да и не понял бы боярин.

«Долго речь», — перевел унибук.

— Долго речь.

Вряд ли боярина устроил такой ответ, но вопросов задавать он больше не стал — видно, уже пришел к какому-то решению.

— А хоть бы и нечистая. Сила — она и есть сила. Прошу твою ангельскую милость быть гостем в моем убогом домишке. (Это словосочетание не следует понимать в буквальном смысле; старомосковский речевой этикет требовал говорить о себе и своем жилище в уничижительных выражениях.) Если же твоя милость не ангельской природы, а наоборот, то я и такому гостю рад.

Василий Иванович Шуйский склонился перед Ластиком до земли.

В гостях у князя Василия

Месяца майя 15 дня года от сотворения мира 7113-го пресветлый ангел Ерастиил, отчаянно зевая, сидел у окна и смотрел, как играют солнечные блики на мутной слюде. Перед ангелом на подоконнице лежала раскрытая книга — в телячьем переплете, с затейливыми буквицами и малыми гравюрками. В книге про весну говорилось так: «Весна наричется яко дева украшена красотою и добротою, сияюще чудне и преславне, яко дивится всем зрящим доброты ея, любима бо и сладка всем, родится бо всяко животно в ней радости и веселия исполнено». Но Ерастиил радости и веселия исполнен не был — очень уж измучился сидеть взаперти.

Обидней всего было, что даже через окно посмотреть на «украшену красотою и добротою деву» было совершенно невозможно: пластины слюды пропускали свет, но и только. В парадных покоях княжеского дворца имелись и окончины стекольчаты, большая редкость, но ходить туда в дневное время строго-настрого воспрещалось.

Крепко стерег Шуйский своего гостя, особо не разгуляешься.

Поместили Ластика в честной светлице — комнате для почетных гостей. Ондрейка сказывал, что последний раз тут останавливался архиепископ Рязанский, который князь Василь Иванычу родня.

По старомосковским меркам помещение было просторное, метров тридцать. Чуть не треть занимала огромная кровать под балдахином. Лежа в ней, Ластик чувствовал себя каким-то лилипутом. Из прочих предметов мебели имелись стол, две лавки да резной сундук, вместилище вивлиотеки: три книги духовного содержания да одна потешная, то есть развлекательная — про времена года (как видно из вышеприведенного абзаца, чтение не самое захватывающее).

Терем у князя Шуйского был большущий, в три жилья (этажа), в парадных комнатах вислые потолоки (затянутые тканью потолки) и образчатые (изразцовые) печи, косящатый, то есть паркетный пол, а вот с обстановкой негусто. Не прижился еще на Руси европейский обычай заставлять комнаты мебелью. Лавки, столы, рундуки да несколько новомодных шафов (шкафов) для посуды — вот и всё.

У почетного гостя в светлице, правда, висело настоящее зеркало, и зело великое — с полметра в высоту.

Подошел Ластик к нему, посмотрел на себя, скривился.

Ну и видок. От сидения в четырех стенах лицо сделалось бледным, под глазами круги, а прическа — вообще кошмар. Называется под горшок. Это надевают тебе на голову глиняный горшок, и все волосы, какие из-под него торчат, обрезают.

Повздыхал.

Чем бы заняться?

Затейливые буквы в потешной книге уже поразбирал. На подоконнице посидел. Дверь снаружи заперта на ключ — якобы в остережение от лихих людишек, хотя какие в доме у князя лихие людишки?

Покосился на печь. Там, под золой, лежал унибук. Вот что почитать бы. Верней — с кем поговорить бы. Однако с некоторых пор компьютер приходилось прятать.

Снова подошел к окну. Осторожно, прикрываясь кафтаном, достал Райское Яблоко и стал на него смотреть.

Подышал на гладкую поверхность, потер рукавом, чтобы ярче сияла. Чем дольше любовался, тем яснее делалось: ничего прекрасней этого радужного шарика на свете нет и не может быть.

Камень был самим совершенством — лишь теперь Ластик стал понимать, что означает это выражение. Смотреть на Яблоко не надоедало: оно все время меняло цвет, при малейшем повороте начинало искриться. Если б он не проводил часы напролет, зачарованно разглядывая Адамов Плод, то давно уже свихнулся бы от скуки и безделья в этой слюдяной клетке. (Хотя нет — имелся и еще один фактор, сильно скрашивавший неволю, но о нем чуть позже.)

Поглаживая алмаз, Ластик мечтал о том, как выберется из этого чертова средневековья, как вернется к профессору Ван Дорну и торжественно вручит ему бесценный трофей.

Но чтоб попасть в 21 век, требовалась подходящая хронодыра, а с этим было плохо.

По ночам Ондрейка Шарафудин выводил «ангела» на прогулку, подышать свежим воздухом. Но перемещаться можно было только по двору, вокруг терема.

В самый первый выход (унибук тогда еще не переместился в печку) Ластик включил режим хроноскопа. Нашел семь маленьких, бесполезных лазов и лишь один приличный, двадцатисантиметровый. Обнаружился он в колодце, близ княжьей домовой церкви. Только дыра эта была какая-то странная. На мониторе появилось одно лишь число, 20 мая, а вместо года прочерк. Что за штука — число без года? Ну ее, такую хронодыру. В семнадцатом веке еще худо-бедно жить можно, а там неизвестно что.

Сзади потянуло сквозняком.

Ластик оглянулся через плечо, и увидел, что дверь открыта. На пороге стоял Шарафудин, лучился приторной улыбкой.

Нарочно, крыса такая, петли смазал, чтоб створка открывалась бесшумно. И всегда появлялся вот так — без предупреждения. Сколько раз ему было говорено, чтоб стучался, а он в ответ одно и то же: «Не смею». Шпион проклятый.

— Чего тебе? — недовольно спросил Ластик и будто бы поправил шелковый пояс (а на самом деле спрятал в него Яблоко).

Мелко переступая, Ондрейка прошуршал на середину комнаты. В руках он держал тяжелый поднос, весь уставленный снедью.

Пресветлый отроче, пожалуй откушати. — И давай перечислять. — Ныне в объедутя верченое, да кураразсольная, да ряба с гречей, да ставец штей, куливо, да блюдо сахарных канфетков, да лебедь малая сахарная ж.

Ластик вяло пробурчал:

— Уйди, зануда.

Это если по-современному. На самом-то деле он сказал: Изыди, обрыдлый. Но старорусская речь уже не казалась ему вычурной или малопонятной — привык. И на слух воспринимал без труда, и сам научился изъясняться. Вроде как всю жизнь таким языком разговаривал.

Аппетита не было. Конечно, если б сейчас навернуть бутербродик с салями, или жареной картошки с кетчупом, или эклер с шоколадным кремом — другое дело. А от этого их исторического меню просто с души воротило.

— Уточка-то с шафраном зажарена, рябчик свеженький. А коливо до того сладкое! — все совался со своим подносом Шарафудин.

Сам и улыбается, и кланяется, а глаза немигающие, холодные, Ластик старался в них лишний раз не заглядывать. Мороз по коже от такого прислужника. А другого нет — прячет Василий Иванович «ангела» от своей челяди.

Когда Ондрейка, постреляв по сторонам взглядом, наконец удалился, Ластик с тоской посмотрел на еду. Потыкал деревянной ложкой в миску с коливом, главным туземным лакомством: вареная пшеница, сдобренная медом, изюмом и корицей. Есть, однако, не стал. Поосторожней надо со сладостями, а то растолстеешь от малоподвижной жизни. Понадобится лезть в хронодыру, и не протиснешься.

А Соломка (такое имя носил фактор, до некоторой степени скрашивавший жизнь плененного «ангела») сетовала, что он худ и неблаголепен, аж зрети нужно (даже смотреть жалко). Но это у них здесь такие понятия о прекрасном: кто толще, тот и краше. Слово добрый тут означает «толстый», а слово худой значит «плохой». Если б показать Соломке какую-нибудь Кристину Орбакайте или Бритни Спирс, обозвала бы их козлицами бессочными. Шарафудин, по ее терминологии, мущонка лядащий, яко стручишко сух, бабы с девками на него и глядеть не хотят. Ондрейка нарочно съедает в день по дюжине подовых пирогов, по гривенке сала свинячья и по лытке ветчинной — чтобы поднабрать красоты, да не в коня корм, злоба его сушит.

Боятся Шарафудина в тереме. Всем известно, что держит его князь для черных, страшных дел — дабы собственную душу лишними грехами не отягощать. «Ондрейке человека сгубить что плюнуть», говорила Соломка. Как будто Ластик без нее этого не знал…

Однако пора про фактор рассказать, а то всё «Соломка, Соломка», и непонятно, кто это.


На второй день «гостевания», когда Ластик еще был здорово напуган и мало что в здешней жизни понимал, хозяин дворца явился к нему, так сказать, с официальным визитом.

Князь, хоть и находился в собственном доме, облачился в длинную, покрытую парчой шубу, на голову надел высокую меховую шапку трубой. Такие головные уборы — горлатные шапки, — как потом узнал Ластик, могли носить лишь высшие сановники, бояре.

Войдя, Василий Иванович поклонился, коснувшись рукой пола. Речь повел издалека, с такими экивоками, что бедный унибук даже нагрелся.

— Ты прости меня, преславный отрок, что я поступил так, как был вынужден поступить, хотя царская воля, а возможно и прямое соизволение Небес — или, не Небес, а совсем наоборот, тебе это виднее — указывали, что государем подобает стать не Федьке Годунову, но единственно лишь твоей августейшей милости…

И долго еще он плел затейны словеса — путано и непонятно даже в переводе на современный язык. Говорил про то, как дороги ему интересы августейшего дитяти, да сейчас на рожон лезть опасно и не ко времени.

Лишь когда Шуйский сказал:

— Трухляво древо Годуновых, малость обождать — само рухнет, вот тогда-то и наступит твой час, — до Ластика наконец дошло, к чему клонит хитроумный боярин.

— Да не хочу я быть царем! И никакое я не «августейшее дитяте»! — воскликнул шестиклассник.

Помолчал Василий Иванович, закрыл правый глаз, воззрился на собеседника левым.

— Может ты там, в ином мире, запамятовал про свое прежнее, земное бытие?

— Ничего я не запамятовал, — стоял на своем Ластик. — Я не царевич, и вы отлично это знаете!

— А кто ж ты тогда? Немец?

— Нет.

Князь проницательно прищурился.

— Не немец, но и не русский. Был мертвый, стал живой. Поня-ятно…

А что ему понятно, было совсем непонятно. Выждав малое время, Шуйский сменил тему.

— А что это ты всё в книгу глядишь? Видел я — знаки в ней весьма премудрые, не для человеческого разумения. Не та ли это Небесная Книга, в которой прописаны людские судьбы?

— Нет, это учебник по геометрии. Знаете, что это такое? (Нет, сие земномерный письменник. Ведаешь што то есть?)

Ведаю. Земномерие — царица Квадривиума, сиречъ Четверонаучия, — почтительно ответил Василий Иванович.

— Вот-вот. Очень геометрию люблю. Вот, смотрите. Тут задачки всякие, правила.

И Ластик дал ему книгу, чтобы сам увидел и утратил к ней интерес.

Шуйский опасливо раскрыл учебник, стал медленно перелистывать. На семьдесят восьмой странице задержался, и Ластик заметил, что этот разворот зачитаннее других.

Боярин послюнил бумагу пальцем, потер.

Буквиц не сочту, зело диковинны. А листы вельми малы, зряшный баволны перевод.

И тут случилось неожиданное — унибук среагировал на последнее слово.

Текст задачки исчез, вместо него на развороте замигал дисплей, и возникла надпись: «Букв прочесть не могу, очень необычны. А листки слишком маленькие, пустой перевод бумаги».

Вскрикнув, князь уронил книгу.

Огненны письмена!

Пришлось выкручиваться.

— Дайте сюда, — строго сказал Ластик, подбирая унибук. — Это только ангелам можно. Чтоб ваш человеческий язык понимать и с вами разговаривать.

И произнес то же самое по-старорусски. Василий Иванович удовлетворенно улыбнулся:

— Ага, ангел. Так я и думал. А позволь узнать твое святое имя?

— Эраст.

— Пресветлый ангел Ерастиил, ниспосланный с Небес на землю по воле Божией!

Шуйский бухнулся на колени и давай меховой шапкой по полу макать.

Чтобы прекратить эту гимнастику, Ластик сказал:

— Я не по воле Божьей, я сам по себе.

— Так Господь Бог Саваоф тебе помощи не сулил? — быстро осведомился боярин.

— Нет.

— А Спаситель наш Иисус Христос?

— Нет.

— Быть может, Пресвятая Дева? Или твои начальники архангелы?

Было искушение сказать ему: да, мол, архангелы обещали за мной приглядывать, чтоб не обидел кто. Но Ластик вовремя одумался, сообразил, куда этот прохиндей клонит. Хочет, чтобы ему в интригах Небеса помогали. Наплетешь про архангелов — не отвяжется.

— Нет, никто мне не помогает, — твердо ответил Ластик.

Василий Иванович, кряхтя, поднялся с колен, отряхнул шубу.

— Зачем же ты явился в этот мир? — спросил он, подвигав и правой, и левой бровью. — Чего ты хочешь?

«Домой хочу, в двадцать первый век», чуть не брякнул Ластик.

— Хочу есть!

Со вчерашнего дня у него во рту не было ни крошки. Хоть честного отрока и разместили в светлице, но ни есть, ни пить не давали — должно быть, решили, что он в самом деле птичьим пением и росой питается.

Развеселился боярин от этих слов. Запрокинул голову, рассмеялся.

— Значит, Сила за тобою никакая не стоит, царем ты быть не хочешь, а хочешь есть? Ах, невинное чадо. Истинно ангел во плоти.

И погладил Ластика по голове. Пришлось стерпеть.

— Ну что ж, — жизнерадостно сказал князь, — откушаем вместе. Велю стол накрывать.

Полчаса спустя Ондрейка сопроводил Ластика в большую комнату под лестницей — трапезную, где новоиспеченный ангел впервые попробовал московских яств, обильных, но не сказать чтобы вкусных.

Хлеб был пресным, мясо несоленым и к тому же снаружи пережарено, а внутри сырое. Готовить в старинной Руси, судя по всему, не умели.

Странными показались Ластику и столовые приборы. Вместо тарелок перед ним и боярином поставили по караваю. Верхушку князь срезал ножом, мякоть выковырял, и внутрь налил щи из оловяной мисы. Вилки не дали, только ложку, да и той Василий Иванович лишь выхлебал жижу, а капусту и кусочки мяса доставал прямо пальцами. Иногда облизывал их или вытирал о бороду. Часто порыгивал, крестя рот.

В общем, съел Ластик совсем немного — быстро расхотелось. К тому же прислуживал за столом злодей Ондрейка, что тоже аппетита не прибавляло.

Пока ели, молчали. Хозяин поглядывал на гостя, гость на хозяина.

Когда же трапеза закончилась, и Шарафудин унес посуду, боярин сложил руки на животе и масляно улыбнулся.

Ну отворяй свою ангельску книжицу.

И еще что-то сказал, про какого-то Соломона, что ли — Ластик не понял.

Вытер руки хлебным мякишем, открыл унибук.

Шуйский повторил то же самое еще раз:

— Открывай свою ангельскую книжку. Хочу чтоб ты поговорил с княжной Соломонией Власьевной Шаховской, моей воспитанницей. Она твоих лет, будет тебе подружкой.

Княжна Соломка

И как хлопнет в ладоши.

Дверь сама собой распахнулась, и в трапезную вошла, верней, вплыла толстая размалеванная тетя очень маленького роста, не выше Ластика. Щеки у нее были круглые и красные, будто помидоры, брови — два нарисованных сажей полукруга, губы неестественно алые, а через плечо перекинута пышная, переплетенная золотой лентой коса. Чудное создание всё с ног до головы сверкало золотом и серебром: и венец на голове, и платье, и сапожки.

Ай лепа, ай сладкозрима! — восхитился княжной Василий Иванович.

Та же низко поклонилась и пропела тоненьким голоском:

Исполать тебе, государь царевич.

— Здравствуйте, — несколько ошарашенно ответил Ластик. Ну и подобрал ему Шуйский подружку! Что с ней прикажете делать, с этой куклой?

Играйтеся, — велел боярин Соломонии Власьевне, и та снова поклонилась — теперь уже князю.

Махнула Ондрейке широким рукавом (наверное, именно из такого выпускают сокола, как в песне, подумал Ластик):

Отворяй сундук!

Тот откинул тяжелую крышку большого деревянного ларя, стоявшего у стены, и стал с поклоном подавать княжне разные диковинные штуки. Физиономию при этом сделал сладкую-пресладкую, отчего стал похож на кота, нализавшегося сметаны.

Сие, зри-ко, предивен папагай серебрен да золочен на стоянце, — показала она блестящую птичку на подставке, настоящее произведение искусства. — А сие франкской работы змей золот-крылат с финифты розными, имя же ему Дракон. А вот мужик немецкой, в руке сабля, хочет турку поганого рубить.

Теперь, когда Соломония Власьевна встала рядом, Ластик разглядел, что никакая это не тетя, а девчонка. Кожа под румянами и белилами была детская, поросшая на щеках нежным пушком, как на персике. Это она свои игрушки показывает, вроде как хвастается.

Игрушки были, хоть по всему видать дорогие, но малоинтересные. Ластик вежливо кивал, ждал, что дальше будет.

Князь Шуйский, не сводивший с него глаз, кажется, приметил, что мальчику неинтересно.

Ты царевичу книжки свои яви, — велел он девочке. А Ластику горделиво сказал. — Соломонья у меня не што други девки-дуры. Читательница великая. Мало Псалтирь чтет и «Апостола», так еще иразны науки ведает. И цифирну мудрость иначе рекомую арифмословие, и хронографию — сиречь гишторию, и писменицу писати учащу, и риторику-художество слово украшати, диалектику тож — благое от зла разделяти.

Боярышня игрушки убрала, сама вынула из сундука большую тяжеленную книжищу.

Сие книга потешная, про разны Божьи твари на свете обретающи, — бойко сказала она. — Зри, сударь. Се африканской коркодил, ишь зубья-то востры. Се преужасной василиск, глазами огнь извергающ. Се птица гамаюн, вещая.

Это было уже интереснее. Ластик оперся локтями о стол, принялся разглядывать картинки, неуклюже изображавшие животных — мифических и настоящих. Превеликая свинья рекомая багамот была размером с церковь, для масштаба пририсованную тут же, сбоку. А лошадь-жирафу художник, наоборот, изобразил с явно укороченной шеей — наверняка сам диковинного зверя не видал, а описаниям не поверил.

Василий Иванович некоторое время умильно наблюдал эту идиллию. Потом поднялся:

Ну, играйтеся, чады. Инда пойдем, Ондрейка.

Едва за взрослыми закрылась дверь, поведение накрашенной куклы моментально переменилось. Она захлопнула книгу, повернулась к Ластику и уставилась на него светлыми, упрямыми глазами. Объявила:

Соломонией мя звать не моги, имя тоё тошнотное и душемутителъное. Кличь Соломкой.

Тут-то и началось их настоящее знакомство. Первый разговор, если передать его на современном языке, вышел у них такой.

— Ты правда, что ли, царевич Дмитрий? — спросила княжна Соломка. — Или брехня?

— Брехня.

— Так я и думала. А что из Иного Мира к нам попал — тоже враки?

— Нет, не враки.

Она усиленно заморгала пушистыми белесыми ресницами.

— Значит, ты вправду ангел, и имя твое Ерастиил? — Бесцеремонно пощупала его щеку, подергала за ухо, ущипнула за бок. — Но это ты раньше был ангел, а теперь сделался живой человек, правда? Не то как мы с тобой жениться-то будем?

Сказано было более или менее понятно (Аще яко нам с тобою женитися?), но Ластик решил, что ослышался и подглядел в унибук. Прочел перевод — челюсть отвисла.

— Это что у тебя, зуб железный? — заинтересовалась Соломка, заглядывая ему в рот. — Дай потрогать.

И, не дожидаясь разрешения, полезла пальцами в рот.

— Здорово! Вот бы мне такой! То-то мамки с няньками меня боялись бы!

— Это кто же решил, насчет женитьбы? — не мог прийти в себя Ластик.

— Батюшка. На то его отцовская воля, — смиренно потупилась княжна.

— Как батюшка? Он ведь Шуйский, и звать его Василием, а ты по отчеству Власьевна, и фамилия — Шаховская.

— Батюшке цари жениться не разрешают. Он самый знатный из князей после Федора Ивановича Мстиславского — тому тоже нельзя, чтоб дети были. Боятся государи, как бы мы сами не захотели престола, вот и воспрещают наследников иметь. Поэтому батюшка, когда меня родил, заплатил старому Шаховскому, чтоб тот признал меня законной дочкой. Шаховские род старинный, но захудалый. Князь Власий воеводой в Сибирское царство поехал, навечно, а я у батюшки живу. И все про то знают. А вотчины, поместья и холопов батюшка в завещании на меня отписал, так что ты не думай, я невеста ого-го какая богатая.

— Да разве в нашем возрасте женятся?

— Всяко бывает. Мою двоюродную сестру Самсонию одиннадцати годов под венец свели. Нас, девушек, не спрашивают, — вздохнула Соломка, но без особой печали.

— И тебя тоже не спросили?

Она фыркнула, тряхнула косой:

— Еще чего! Я батюшке сказала: ладно, погляжу на него. Понравится — так и быть.

Ластик выжидательно смотрел на нее.

— Чего уставился? — Соломка покровительственно потрепала его по вихрам. — Согласна я. Иначе стала бы я с тобой худосочным разговаривать. Но гляди, целоваться пока не лезь. Батюшка мне с тобой любиться еще не велел, только дружиться.

Так Ластик обзавелся другом, учительницей старомосковской речи, а также бесценным источником информации.

Соломка знала обо всем, что происходит в доме, в городе и Наверху, то есть в царском дворце. Невзирая на малые лета, в тереме холостого Василия Ивановича она была на положении хозяйки. Ее звонкий голосок, то сердитый, то деловитый с утра до вечера доносился из самых разных мест — из внутренних покоев, со двора, от кухонь.

К гостю-пленнику Соломка являлась, когда ей вздумается, и запертая дверь ей была нипочем — у княжны имелся собственный набор ключей от всех замков.

Про то, отчего боярин содержит Ластика в строгой тайне, она объяснила так: боится Шуйский, что слуги проведают о воскресшем отроке — то ли ангеле, то ли царевиче Дмитрии — и побегут в царский дворец с доносом. И так уже в доме болтают всякое. Кто-то что-то подслушал, кто-то увидел, как Ластик ночью прогуливается по двору в сопровождении Шарафудина, вот и шепчутся, будто князь прячет в честной светлице не то злого колдуна в полтора аршина ростом, не то немецкого карлу (карлика). Однако правды пока не вызнали — иначе вся Москва сбежалась бы на чудесного отрока поглазеть. А уж поклонилась бы чудесно спасенному либо разорвала на куски — то одному Богу известно. Толпа — она и есть толпа. Кто знает, в какую сторону ее качнет. Если озлится, разнесет боярские хоромы по бревнышку, никакие ворота и холопы с пищалями (ружьями) не остановят.

На Москве, по словам Соломки, и так было тревожно.

Царем объявили юного Борисова сына, Федора. Про него Ластику известно было следующее: раньше батюшка думал Соломку за него выдать, и она сильно не возражала, потому что Федор собою пригож, статен, очи коришны плюс брови собольи, но теперь Василий Иванович отдает предпочтение Ерастиилу-Дмитрию, ибо положение нового государя шатко.

С юго-запада идет на Москву вор-самозванец, который врет, будто он и есть царевич Дмитрий, чудесно спасшийся от ножа убийц. А между тем известно, что никакой это не царевич — беглый монах-расстрига Гришка, в миру звавшийся Юшкой Отрепьевым. Польский король, враг православия, ему войско дал, и теперь самозванец хочет Годуновых прогнать, сам на царский престол сесть. Сила у него великая, бьет он государевы войска раз за разом. И стоит уже недалеко от Москвы, у города Путивля. Про вора Гришку толкуют, что он ведун (колдун) и чернокнижник, нечистая сила ему помогает. Во время битвы с князем Мстиславским — тем самым, которого Ластик в чулане видел, — напустил Вор на царское войско дьявольскую птицу, плюющуюся огнем. Стрельцы испугались, побежали, потоптали своих же товарищей до тысячи человек. Только батюшка, говорила Соломка, в эти небылицы не верит. Брешет, мол, Мстиславский, чтоб свою дурость прикрыть. Да не в Мстиславском беда — беда в том, что войско у нас хуже польского. Лишь глотки драть и брагу пить умеют, а как в сражение идти, трусят.

Еще Соломка сообщила, что Вор прислал к царю Федору гонца с письмом — мол, оставь престол по доброй воле, тогда не трону. Только кто ж ему, разбойнику, поверит? Грамотку самозванца сожгли, гонца, как положено, замучили до смерти.

Однако княжна не только рассказывала — еще и спрашивала про жизнь в Ином Мире.

Сначала без большого интереса: не скучно ли все время играть на арфах и лютнях, не зыбко ли ходить по облакам и возможно ли по обличью отличить мужскую душу от женской, ведь и та, и другая бесплотные. Но когда Ластик объяснил, что в мире, откуда он пришел, мужчины и женщины есть и вполне себе отличаются друг от друга, глаза Соломки зажглись любопытством и вопросы посыпались прямо-таки градом.

Как в раю одеваются женщины? Красят ли лица, плетут ли косы?

Одеваются кто как хочет, отвечал Ластик, а косы отращивают редко. Многие вообще под мальчиков стригутся.

Страх какой, осудила Соломка и пожелала узнать про одежду подробно.

— Ну, большинство молодых женщин ходят в портах (штанах), — стал объяснять он.

Княжна так и ахнула:

— Как татарки, что ли? А платьев вовсе не носят?

— Носят, но совсем короткие.

— Вот досюда? — Она подняла сарафан до середины бедер. Ноги у нее оказались крепенькие, как грибы-боровички. — Ох, срам! Волосья-то хоть покрывают? Платком либо кикой?

— Только если холодно.

— Простоволосой перед мужчинами ходить стыдней, чем нагишом, — строго сказала Соломка и вздохнула. — Да что с бесплотных возьмешь? Любви-то между вашими мужиками и женками, поди, не бывает?

— Еще как бывает.

Здесь Ластик тоже вздохнул — вспомнил особу с соседней парты. Эх, знала б она, куда занесло Фандорина, и еще неизвестно, вынесет ли обратно. Но настоящего вздоха не получилось — очень уж далека была окружающая действительность от лицейской жизни.

Глаза у Соломки разгорелись еще пуще.

— Раз так, обязательно в рай попаду — когда помру. Грешить не буду ни вот столечко. А если все-таки придется, сразу грех замолю. И девкам-холопкам накажу, чтоб за меня молились. Монастырю либо церкве чего-нито пожалую. Буду я в раю, вот увидишь, — с убежденностью заявила она.

Василий Иванович тоже расспрашивал про Иной Мир, но интересовало его совсем другое — не любовь и наряды, а землеустроение, то есть политическая система.

— А какая у вас на Небе власть? Кто над душами властвовать поставлен? Ангелы, над ними архангелы, а над архангелами апостолы святые?

— Вроде того, — отвечал Ластик, плохо представлявший себе небесную иерархию.

— И сверху, надо всеми, Господь Бог Саваоф с Иисусом Христом?

— Нет, Бог он отдельно, а у нас правит главный архангел, его Президентом зовут.

— Ишь ты, у нас про такого и не слыхивали, — подивился боярин. — Его, архангела Президента, Бог назначает?

— Нет, его выбирают граждане, ну, то есть райские жители.

— Как Бориску Годунова, что ли? — Шуйский неодобрительно покачал головой. — Пустое это дело, когда все жительствующие правителя выбирают. Тут кто громче орет, да побольше вина выкатит, того и крикнут на царство. Неосновательно у вас устроено.

Подумал немножко, и вдруг ликом просветлел — видно, обнаружил для себя в загробной жизни некие перспективы.

— А есть ли ангелы, которые побогаче остальных? Ну, там нектару у них запасец или амброзии поднакоплено? — хитро прищурился правым глазом боярин.

— Есть, конечно, — честно признался Ластик. — Только богатые, они не ангелы.

— Ну неважно, пускай души блаженные.

Известие это Василия Ивановича явно обрадовало. И к выводу он пришел такому же, что Соломка, только опять-таки на свой манер:

— Значит, и в раю жить можно, ежели с умом.

Но тут же затревожился:

— А что у вас там про Ад сказывают?

— Ничего.

— Совсем ничего. Поня-атно, — протянул Шуйский по своему обыкновению, и чело на время омрачилось, но не сказать, чтобы очень надолго.

Довольно скоро опять разгладилось, в уголках рта появилась улыбка. Наверное, скумекал, как от Ада отмажется. А может, подумал про что другое.

О чем размышляет боярин, Ластик никогда не знал — очень уж хитрого, скрытного ума был человек.

Может, оттого это, что он, по словам Соломки, много страсти претерпел? Ластик тогда еще в старорусском не очень поднаторел и удивился — князь вовсе не казался ему человеком страстным. Но оказалось, что страсти — это опасности, испытания. Царь Иван Грозный любил бояр пугать. Кого казнит, кого в тюрьму посадит, кого по миру пустит. Не миновала горькая чаша и Шуйских. Побывал Василий Иванович и в опале, и в темнице, где готовился принять лютую смерть, да сжалился Господь. «Кто при Грозном Государе состоял, они все по гроб жизни напуганные, — объяснила княжна. — Не живут, а дрожат, не говорят, а шепчут. Глаз-то один у батюшки завсегда прикрыт, видел? Это он себе нарочно воли не дает. Однажды сказал мне: мол, поднимусь на самый верх, тогда буду на мир двумя глазами глядеть, в оба, а пока погожу».

Однажды, еще в самом начале, сел Ластик с хозяином в шахматы играть. У папы выигрывал запросто, был уверен, что и этого средневекового обитателя, не слыхавшего про гамбиты и этюды, обставит в два счета. Но Василий Иванович поставил ему мат, причем всего лишь на двенадцатом ходе.

Сыграли еще — на десятом ходе Ластик прозевал ферзя и был вынужден сдаться.

И тогда, задетый за живое, он сделал ужасную глупость — прибег к помощи унибука. Шахматная программа в нем, конечно, имелась. Достаточно было шепнуть в сгиб страниц «шахматы», и на экране появилось клетчатое поле. Научившись им управлять, Ластик, конечно же, разгромил боярина в пух и прах. Начали играть по-новой. Вдруг, внезапно приподнявшись, Василий Иванович подглядел в книгу, хоть «ангел» и держал ее вертикально.

Глаза Шуйского блеснули, а Ластик помертвел, проклиная свой идиотизм. Хуже всего было то, что князь ни о чем не спросил.

В ту же ночь, косясь на дверь, Ластик спрятал унибук в печь, которую с наступлением тепла уже не топили. Да если случайно и зажгут, нестрашно — компьютер профессора Ван Дорна в огне не горел.

Назавтра князь заглянул опять. Поговорил о том, о сем и как бы между делом спросил, где «ангельская книга» про земномерие и иные премудрости?

— В обрат на Небо изъяли, — ответил Ластик. — Во мне боле не надобна, аз уже гораздо разумею человеческой речи.

Посверлил его боярин своим выпученным глазом, но объяснением вроде бы удовлетворился.

А Ластик твердо решил: без крайней нужды унибуком больше пользоваться не станет. Взбредет в голову Шуйскому, что премудрая «ангельская книга» ему пригодится, и выкрадет, миндальничать не станет. Тогда всё, пиши пропало. Останешься в семнадцатом веке до самой смерти.

Рано или поздно «Ерастиилу» позволят выйти за ворота. Тогда надо будет взять с собой унибук, чтобы поискать подходящую хронодыру. Хорошо бы, чтоб вела в двадцатый век, когда дом на Солянке уже был построен. А дальше просто — через стеклянный квадрат к мистеру Ван Дорну. «Ваше задание, профессор, выполнено. Можно приступать к спасению человечества».

Вот о чем размышлял пресветлый Ерастиил майя 15 дня, ковыряя ложкой высококалорийное коливо.

Один он оставался недолго. Пяти минут не прошло после того как откланялся Ондрейка, а в дверь вошел новый посетитель — хозяин дома, собственной персоной. Как обычно, спросил о здравии гостя и посетовал на собственное, зело худое, и потом еще некоторое время болтал о всякой ерунде, однако Ластик сразу насторожился. Сегодня — небывалая вещь — правый глаз боярина был зажмурен, а левый открыт и взирал на «ангела» цепко, расчетливо. Кажется, намечался какой-то важный разговор.

Так и вышло.

Походив вокруг да около, Василий Иванович наконец подобрался к главному.

— Помнишь ли, о чем я с тобой толковал в самый первый день, когда Борис умер? Что выждать надо. Час этот настал. Дела годуновского щенка совсем плохи. Самозванец двинулся в поход. Его рать невелика числом, но полна задора. А в нашем войске, как доносят мои люди, ропот и смятение. Не хотят стрельцы за Федьку Годунова свою кровь проливать. И бояре в него не верят. Пора, царевич.

— Сколько раз говорено, не царевич я, — нервно ответил Ластик.

— Ты — ангел Божий, присланный на землю, а это еще выше. Не робей, всё сам исполню, от тебя ничего и не надобно. И так уж по Москве слухи ходят — сам нарочно людишек послал, нашептывать. Будто вывез князь Шуйский гроб с мощами Дмитрия из Углича, покропили тот гроб святой водой, и восстал царевич живой и нетленный. Видели ведь тебя тогда князь Мстиславский и прочие, запомнили, как Борис на тебя перстом указывал. А некоторые приметили и бородавку на правой щеке. Ее мы тебе снова приклеим. Поверят бояре, никуда не денутся. Ясно им, что Федор против Вора не сдюжит, ибо еще зелен. За тобой же я стоять буду, Шуйский. И народ московский — он чудеса любит. Одним ударом свалим и Годуновых, и Гришку Отрепьева, вот увидишь.

На миг князь открыл второе око и Ластик вспомнил Соломкины слова: близок час, когда Шуйский сможет на мир смотреть в оба глаза, сверху вниз.

— Будешь ты законный государь, а головушку земными делами заботить тебе не к чему. Всё я, твой верный холоп, исполнять буду.

Как было не восхититься дальним, шахматным умом Василия Ивановича? Ловко он всё измыслил, подготовил, выбрал точный момент и обезопасил себя на будущее. Новый малолетний царь будет целиком и полностью от него зависеть: ни родни у него, ни друзей, жизни не знает вовсе, а правда про его происхождение известна одному лишь Шуйскому (во всяком случае, так считает боярин). Да князь еще и намерен его своим зятем сделать. На троне усядется кукла, а править станет «верный холоп».

Глядя в упор на растерявшегося Ластика, боярин сказал:

— Соглашайся. Иначе пропадем все. Придет в Москву Вор со своими поляками да казаками, знатных людей показнит-пограбит. И тебе головы не сносить. Прознается он про твое воскрешение. Опасен ты для него. А коли сейчас Годунова скинем да тебя народу предъявим, всё еще перевернется. Войско воспрянет духом, и побьем мы самозванца. Ты как-никак бывший ангел, не верю, чтобы совсем уж бросил тебя Господь. Книга у тебя опять же волшебная.

— Нет ее, — быстро сказал Ластик. — Сколько раз повторять. Ее назад на небо забрали.

— Ну забрали так забрали.

Шуйский нагнулся, зашептал:

— Соломонья тебе, как подрастешь, хорошей женой будет. Люб ты ей. Станете жить-поживать, как голубок с голубкой, а я, старик, на вас порадуюсь.

У Ластика голова шла кругом.

— Подумать надо, — пролепетал он, а сам решил: ночью рискну, потихоньку достану унибук и спрошу, был ли на Руси такой царь — Дмитрий Первый.

— Подумай, подумай, — ласково молвил Василий Иванович. — Только недолго. Неровен час…

И не успел договорить — дверь распахнулась от толчка, вбежал Ондрейка Шарафудин. Рожа бледная, глаза горят. Никогда еще Ластик его таким не видел.

— Беда, боярин! Гонец прискакал с-под Кром! Иуда Басманов передался!

Ластик из этих слов ничего не понял, но Шуйского весть прямо-таки подкосила.

Он зашатался, рухнул на лавку и зажмурился.

Сидел так, наверно, с минуту. Беззвучно шевелил губами, пару раз перекрестился. Ондрейка напряженно глядел на своего господина, ждал.

Когда Василий Иванович поднялся, левый глаз был закрыт, а правый налит кровью и страшен.

— Ништо, — сказал князь хрипло и невнятно. — Шуйский на своем веку всякое перевидал. Зубы об его обломаете… Слушай мою волю, Ондрейка.

Шарафудин встрепенулся.

— Этого, — ткнул пальцем боярин, не взглянув на Ластика, — в темницу…

В тот же миг Ондрейка, еще совсем недавно угодливо кланявшийся «ангелу», подскочил к Ластику и заломил ему руки.

— Ой! — вскрикнул от боли без пяти минут царь.

Князь же прямиком направился к печи, открыл заслонку, кряхтя пошарил там и достал унибук.

— Ишь, «назад на небо забрали», — проворчал он, бережно сдувая с книги золу.

Откуда узнал? Кто ему донес?

— Отда…

Ластик подавился криком, потому что Шарафудин проворно зажал ему рот липкой ладонью.

Выдать головой

Подлый Ондрейка безо всяких церемоний перекинул претендента на престол через плечо, будто мешок, и поволок вниз по лестнице, потом через двор.

Отбиваться и сопротивляться не имело смысла — руки у Шарафудина были сильные. Да и, если честно, оцепенел Ластик от такой превратности судьбы, словно в паралич впал.

В дальнем углу подворья, за конюшнями, из земли торчала странная постройка: без окон, утопленная по самую крышу, так что к двери нужно было спускаться по ступенькам.

Ондрейка перебросил пленника с плеча под мышку, повернул ключ, и в нос Ластику, болтавшемуся на весу беспомощной тряпичной куклой, ударил запах сырости, плесени и гнили. Это, выходит, и есть боярская темница.

В ней, как и положено по названию, было совсем темно — Ластик разглядел лишь груду соломы на полу.

В следующий миг он взлетел в воздух и с размаху плюхнулся на колкие стебли.

Вскрикнул от боли — в ответ раздался стон дверных петель.

Лязг, взвизг замочной скважины, и Ластик остался один, в кромешной тьме.

Что стряслось? Какие Кромы? Что за Басманов?

И главное — из-за чего вдруг взъелся на «пресветлого Ерастиила» боярин?

Нет, главное не это, а потеря унибука. Вот что ужасней всего.

Ластик даже поплакал — ситуация, одиночество и темнота извиняли такое проявление слабости. Но долго киснуть было нельзя.

Думать, искать выход — вот что должен делать настоящий фон Дорн в такой ситуации.

Он попробовал осмотреться.

Через щели дверного проема в темницу проникал свет, совсем чуть-чуть, но глаза, оказывается, понемногу привыкали к мраку.

Слева — бревенчатая стена, до нее шагов пять. Справа то же самое. А что это белеет напротив двери?

Шурша соломой, Ластик на четвереньках подполз ближе, потрогал.

Какие-то гладко выструганные палочки. Не то корзина, не то клетка.

Пощупал светлый, круглый шар размером чуть поменьше футбольного мяча. Хм, непонятно.

И только обнаружив на «шаре» сначала две круглые дырки, а потом челюсть с зубами, Ластик заорал и забился в угол, как можно дальше от прикованного к стене скелета.

Тут кого-то заморили голодом!

И его, Ластика, ждет та же участь…

Вряд ли, подсказал рассудок. Долго держать тебя здесь не станут. Раз Шуйский отказался от своих честолюбивых планов, то постарается поскорей избавиться от опасного свидетеля.

И стало шестикласснику Фандорину очень себя жалко. Он снова расплакался, на этот раз всерьез и надолго. А перестал лить слезы, когда жалость сменилась еще более сильным чувством — стыдом.

Погубил он доверенное ему задание, теперь уже, похоже, окончательно. И сам пропал, и Яблоко, куда следовало, не доставил.

Слезы высохли сами собой, потому что требовалось принять ответственное решение: что делать с алмазом?

Наверное, лучше проглотить, чтоб не достался интригану Шуйскому, от которого можно ожидать чего угодно.

Будет так. Ночью (вряд ли станут ждать до завтра) в темницу тихой кошкой проскользнет Ондрейка и зарежет, а может, придушит несостоявшегося царя Дмитрия. Потом сдерет дорогой наряд и выкинет голый труп на улицу — находка для Москвы обычная, никто не удивится и розыск устраивать не станут, тем более отрок безымянный, окрестным жителям неизвестный. Утренняя стража подберет покойничка, кинет на телегу к другим таким же и доставит на Остоженский луг, в Убогий Дом, где, как рассказывала Соломка, закапывают шпыней бездворных.

Что ж, сказал себе Ластик в горькое утешение, раз не спас человечество, по крайней мере укрою Камень в землю, на вечные времена, подальше от злодеев.

Поплакал еще, самую малость, и не заметил, как уснул.

И приснился ему сон, можно сказать, вещий.

Будто лежит он, мертвый скелет, в сырой земле, под тонким дубком. И дерево это растет прямо на глазах — превращается в могучий, кряжистый дуб, тянется вверх, к небу. Потом быстро-быстро, как при перемотке видеопленки, прибегают мужички, срубают дуб, распиливают на куски. А над скелетом вырастает бревенчатый дом в два этажа, стоит какое-то время и разваливается. Вместо него появляется особнячок с колоннами, но и ему не везет — налетает огненный ветер, превращает постройку в кучу пепла. Из кучи вылезает дом уже побольше, трехэтажный, на нем вывеска «Сахаръ, чай и колонiальныя товары».

Сначала дом новый, свежеоштукатуренный, но постепенно ветшает. Вдруг подъезжает смешной квадратный бульдозер, сковыривает постройку, а экскаватор с надписью «Метрострой» ковшом долбит землю, подбираясь всё ближе к мертвому Ластику. Это уже двадцатый век настал, догадывается он. Рабочий в робе и брезентовых рукавицах, машет лопатой. Выгребает кучку костей, чешет затылок. Потом проворно нагибается, подбирает что-то круглое, сверкающее нестерпимо ярким светом. Воровато оглядывается, прячет находку за щеку. Ластик во сне вспоминает: метро на Остоженке рыли перед войной, папа рассказывал. Нет, не улежит Камень, рано или поздно вынырнет, как уже неоднократно случалось.

От этой безнадежной мысли, еще не проснувшись, он снова заплакал, горше прежнего.

А теплая, мягкая рука гладила его по волосам, по мокрому лицу, и ласковый голос приговаривал:

— Ах, бедной ты мой, ах, болезной.

Голос был знакомый. Ластик всхлипнул, открыл глаза и увидел склонившуюся над ним Соломку.

Горела свечка, на ресницах княжны мерцали влажные звездочки.

— Ты как сюда попала? — спросил он, еще не очень поняв, это на самом деле или тоже снится.

Соломка оскорбилась (что вообще-то с ней случалось довольно часто):

— Это мой дом, я здесь хозяйка. Куда хочу, туда и захожу. Ключи, каких батюшка мне не дал, я велела Проньке-кузнецу поковать. Натко, поешь.

Приподнялся Ластик, увидел расстеленное на соломе полотенце — расшитое, с цветочками. На нем и пирожки, и курица, и пряники, и кувшин с квасом.

Вдруг взял и снова разревелся, самым позорным образом.

Всхлипывая, стал жаловаться:

— Беда! Не знаю, что и делать. Мало что в тюрьму заперли, так князь еще мою книгу отобрал, волшебную! Пропал я без нее, вовсе пропал!

Она слушала пригорюнившись, но в конце снова разобиделась, вспыхнула:

— Глупый ты, хоть и ангел. Разве дам я тебе пропасть? Что я, хуже твоей книжки?

И объяснила, отчего Василий Иванович так переменился к своему гостю.

Оказывается, царское войско должно было дать самозванцу решительный бой под Кромами. В победе мало кто сомневался, потому что воевода Басманов — известный храбрец, не чета князю Мстиславскому, да и стрельцов чуть не впятеро больше, чем поляков с казаками. Однако накануне сражения в годуновской рати случился мятеж, и вся она, во главе с самим Басмановым, перешла на сторону Вора. Теперь Федору Годунову конец, никто не помешает самозванцу сесть на престол. И Шуйскому ныне тоже не до собственного царя — дай Бог голову на плечах сохранить.

— Так ты знала? — удивился Ластик. — Что твой батюшка надумал меня царем сделать?

— Подслушивала, — как ни в чем не бывало призналась она. — В стене честной светлицы есть подслух, за гостями доглядывать. У нас в доме подслухов где только не понатыкано, батюшка это любит.

Так вот откуда он про тайник в печке вызнал, понял Ластик. Подглядел!

— Что же он со мной сделает? — тихо спросил он. — Я для него теперь опасен…

— Ништо. Убивать тебя он не велел, я подслушала. Сказал Ондрейке: «С этим погодим, есть одна мыслишка». Что за мыслишка, пока не знаю. Но тебе лучше до поры тут посидеть. Смутно на Москве. Ходят толпами, ругаются, топорами-дубинами машут, и притом трезвые все, а это, батюшка говорит, страшней всего. Не кручинься, Ерастушка. Всё сведаю, всё вызнаю и, если опасность какая, упрежу, выведу. Нешто я ангела Божия в беде оставлю?

И в самом деле не оставила. Заходила несколько раз на дню, благо стражи к двери боярин не приставил — очевидно, из соображений секретности. Приносила еду-питье, воду для умывания, даже притащила нужную бадью с известковым раствором, это вроде средневекового биотуалета.

В общем и целом, жилось узнику в узилище не так уж плохо. Даже к скелету привык. Соломка надела на него шапку, кости прикрыла старым армяком, и появился у Ластика сосед по комнате, даже имя ему придумал — Фредди Крюгер. Иногда, если становилось одиноко, с ним можно было поговорить, обсудить новости. Слушал Фредди хорошо, не перебивал.

А новостей хватало.

Погудела Москва несколько дней, поколебалась, да и взорвалась. Собралась на Пожаре (это по-современному Красная площадь) преогромная толпа, потребовали к ответу князя Шуйского. Закричали: ты, боярин, в Угличе розыск проводил, так скажи всю правду, поклянись на иконе — убили тогда царевича или нет? И Василий Иванович, поцеловав Божий образ, объявил, что вместо царевича похоронили поповского сына, а сам Дмитрий спасся. Раньше же правды сказать нельзя было, Годунов воспретил.

«Дмитрия на царство! Дмитрия!» — зашумел тогда московский люд.

И повалили все в царский дворец, царя Федора с матерью и сестрой под замок посадили, караул приставили. А потом, как обычно в таких случаях, пошли немцев громить, потому что у них в подвалах вина много. Черпали то вино из бочек сапогами да шапками, и сто человек упились до смерти.

— Батюшка говорит, хорошо это. Ныне толпа станет неопасная, качай ее, куда пожелаешь, — сказала Соломка. — А самозванца он боле Вором и Гришкой Отрепьевым не зовет, только «государем» либо «Дмитрием Иоанновичем». Ох, чует сердце, беда будет.

Правильно ее сердце чуяло. Через несколько дней прибежала и, страшно округляя глаза, затараторила:

— Федора-то Годунова и мать его насмерть убили! Наш Ондрейка-душегуб порешил! Не иначе, батюшка ему велел! Сказывают, что Ирину-царицу Ондрейка голыми руками удушил. А Федор сильный, не хотел даваться, всех порасшвырял, так Шарафудин ему под ноги кинулся и, как волк, зубами в лядвие вгрызся!

— Во что вгрызся? — переспросил Ластик — ему иногда еще попадались в старорусской речи незнакомые слова.

Она хлопнула себя по бедру.

— Федор-от сомлел от боли, все разом на него, бедного, навалились и забили.

Ластик дрогнувшим голосом сказал:

— Боюсь я его, Ондрейку.

Шарафудин к нему в темницу заглядывал нечасто.

В первый раз, войдя, посветил факелом, улыбнулся и спросил:

— Не издох еще, змееныш? Иль вы, небесные жители, взаправду можете без еды-питья?

Потом явился дня через два, молча шмякнул об землю кувшин с водой и кинул краюху хлеба. Вряд ли разжалобился — видно, получил такое приказание. Передумал боярин пленника голодом-жаждой морить.

Хлеб был скверный, плохо пропеченный. Ластик его есть не стал — и без того сыт был. Назавтра Ондрейка пришел вновь, увидел, что вода и хлеб нетронуты.

Удивился:

— Гляди-ка, и в самом деле без пищи умеешь.

После этого, хоть и заглядывал ежедневно, ничего больше не носил — просто посветит в лицо, с полминуты посмотрит и уходит. Не произносил ни слова, и от этого было еще страшней — лучше б ругался.


Как-то на рассвете (было это через три дня после убийства Годуновых) Ластика растолкала Соломка.

— Пора! Бежать надо! Боярская Дума всю ночь сидела, постановила признать Дмитрия Ивановича. Навстречу ему отряжены два нáбольших боярина — князь Федор Иванович Мстиславский, потому что он в Думе самый старший, и батюшка, потому что он самый умный. С большими дарами едут. А батюшка хочет тебя с собой везти, новому царю головой выдать.

— Как это «выдать головой»? — вскинулся Ластик.

— На лютую казнь. Теперь ведь ты получаешься самозванец. Батюшка тобой новому царю поклонится и тем себе прощение выслужит. А тебя на кол посадят либо медведями затравят.

Пока Ластик трясущимися руками натягивал сапоги, княжна втолковывала ему скороговоркой:

— Я тебе узелок собрала. В нем десять рублей денег да крынка меда. Он особенный: выпьешь глоточек, и весь день сыт-пьян. Бреди на север. Спрашивай, где река Угра. Там по-за селом Юхновым есть святая обитель, я туда подношения шлю, чтоб за меня Бога молили. Монахи там добрые. Скажешь, что от меня — приветят. А я тебя сыщу, когда можно будет. Ну, иди-иди, время!

Вышли за дверь, а навстречу стрельцы в красных кафтанах кремлевской стражи, впереди всех — князь Василий Иванович.

— Вон он, воренок! — показал на Ластика боярин. — Хватайте! Я его, самозванца, нарочно для государя берег, в своей тюрьме держал!

— Беги! — крикнула Соломка, да поздно. Двое дюжих бородачей подхватили Ластика под мышки, оторвали от земли.

Кинулась княжна отцу в ноги.

— Батюшко! Не отдавай его на расправу Дмитрию-государю! Он моего Ерастушку медведям кинет! А не послушаешь — так и знай: не дочь я тебе больше! Во всю жизнь ни слова тебе больше не вымолвлю, даже не взгляну! — И как повернется, как крикнет. — Поставьте его! Не смейте руки выламывать!

Вроде девчонка совсем, но так глазами сверкнула, что стрельцы пленника выпустили и даже попятились.

И услышал Ластик, как князь, наклонившись, тихо говорит дочери:

— Дурочка ты глупая. Для кого стараюсь? Если я сейчас Отрепьеву-вору не угожу, он меня самого медведям кинет. Что с тобой тогда станется?

Она неистово замотала головой, ударила его кулачком по колену:

— Все одно мне! Руки на себя наложу!

Распрямился боярин, жестом подозвал слуг.

— Княжну в светелке запереть, глаз с нее не спускать. Веревки, ножики — всё попрятать. Если с ней худое учинится — кожу со всей дворни заживо сдеру, вы меня знаете.

И утащили Ластика в одну сторону, а Соломку в другую.

Проклятое средневековье

Челобитное посольство, если по-современному — приветственная делегация, выехала из Москвы на многих повозках, растянувшись по Серпуховскому шляху на версту с гаком. Впереди ехали конные стрельцы, за ними в дорожных возках великие послы, потом на больших телегах везли снятые с колес узорны колымаги (парадные кареты), да царевы дары, да всякие припасы. Потом опять пылили конные, вели на арканах дорогих скакунов.

Путешествовали быстро, не по-московски. Остановки делали, только чтоб дать лошадям отдых и сразу же катили дальше.

Живой подарок Дмитрию — плененного мальчишку-самозванца — Шуйский держал под личным присмотром, велев посадить воренка в короб, приделанный к задку княжьей кареты.

Судя по запаху и клокам шерсти, этот сундук обычно использовался для перевозки собак — наверное, каких-нибудь особо ценных, когда боярин ездил на охоту. Ластик так и прозвал свое временное обиталище — «собачий ящик». Крышка была заперта на замок, но неплотно, в щель виднелось небо и окутанная тучей пыли дорога, по которой двигался караван. Еще можно было через дырку в днище посмотреть на землю. Других развлечений у путешественника поневоле не имелось. Есть-пить ему не давали, то ли из-за того что ангел, то ли не считали нужным зря переводить пищу — всё равно не жилец, медвежья добыча.

Но Ластик от голода не мучился. Спасал узелок, который он успел спрятать за пазуху. Мед, принесенный Соломкой, оказался поистине волшебным. Достаточно было утром сделать пару глотков, и этого хватало на весь день. Не хотелось ни есть, ни пить, а силы не убывали. Или тут дело было в Райском Яблоке?

Ластик всё время сжимал его в кулаке и явственно чувствовал, как от Камня через пальцы толчками передается энергия — и физическая, и духовная.

Бывший шестиклассник, а ныне государственный преступник столько всего передумал и перечувствовал за эти несколько дней — будто повзрослел на десять лет.

Главных жизненных уроков выходило два.

Первый: чему быть, того не миновать, а психовать из-за этого — туга зряшная, то есть бессмысленное самотерзание.

Второй: даже если летишь в пропасть, не зажмуривайся от страха, а гляди в оба — вдруг удастся за что-нибудь ухватиться.

Потому-то Ластик и не выбросил Камень в придорожную канаву, не метнул в реку, когда проезжали по мосту. Проглотить алмаз никогда не поздно, пускай медведь потом несварением желудка мучается. Пленник часами смотрел, как Райское Яблоко переливается у него на ладони всеми красками радуги, в том числе и сине-зеленой, цветом надежды.

Иногда в карету к Василию Ивановичу садился старший посол, князь Федор Мстиславский, и двое царедворцев подолгу между собой разговаривали. До Ластика доносилось каждое слово. Только лучше бы ему не слышать этих бесед — очень уж страшно становилось.

Толковали про то, что царевич сызмальства отличался жестоким нравом. Казнил кошек, палил из пищальки в собак, товарищей по играм частенько велел бить батогами. В батюшку пошел, в Ивана Грозного. А уж помыкав горя в безвестности да на чужбине, надо думать, и вовсе нравом вызверился…

Говорил больше Мстиславский, судя по речам, муж ума невеликого. Шуйский отмалчивался, поддакивал, горестно вздыхал.

Очень тревожился боярин Федор Иванович, что Дмитрий введет на Руси латынянскую веру.

Будто бы он на том римскому папсту крест целовал. А польскому королю Жигмонту за покровительство и поддержку посулил царевич отдать все западные русские земли, за которые в минувшие годы столько крови пролито.

— Чернокнижник он и знается с нечистой силой, — стращал далее Мстиславский. — Как он на мое войско-то, под градом Рыльском, напустил огненную птицу! По небу летит, стрекочет, и дым из нее да пламя! То-то страсти было! Как жив остался, не ведаю.

Шуйский вежливо поохал и на «огненную птицу», хотя, как знал Ластик, в эти враки не верил. Но когда Мстиславский завел разговор на скользкую тему, истинный ли царевич тот, к кому они едут — тут Василий Иванович крамольную тему решительно пресек. Сказал строго:

— Всякая власть от Бога.

— Твоя правда, княже, — осекся Мстиславский.

И потом оба долго, часа полтора, прочувствованно и со слезами молились об избавлении живота своего от бесчеловечныя казни.


На четвертые сутки, когда меда оставалось на донышке, наконец прибыли к лагерю царевича Дмитрия, вора Отрепьева, или кто он там был на самом деле.

Настал страшный день, которого боялись все — и первый боярин Мстиславский, и князь Шуйский, а больше всех заточенный в «собачьем ящике» пленник.

Крышка короба откинулась. Над Ластиком нависла глумливая рожа Ондрейки.

— Приехали, медвежья закуска, — сказал Шарафудин и, схватив за шиворот, одним рывком вытащил узника наружу, поставил на ноги.

Ластик был измучен тряской, недоеданием и неподвижностью, но стоял без труда — то ли меду спасибо, то ли Камню.

Прикрыв глаза от яркого солнца, он увидел обширный зеленый луг, на нем сотни полотняных палаток и бесчисленное множество маленьких шалашей. Повсюду горели костры, воздух гудел от гомона десятков тысяч голосов, со всех сторон неслось конское ржание, где-то мычали коровы. Солнце вспыхивало на шлемах и доспехах ратников, большинство из которых слонялось по полю безо всякого дела.

В стороне длинной шеренгой стояли орудия, полуголые пушкари надраивали их медные и бронзовые стволы.

Челядь московских послов суетилась, зачем-то раскатывая на траве огромный кусок парчи и вбивая в землю высоченные шесты. Стрельцы конвоя, наряженные в парадные кафтаны, строились в линию. Неподалеку сверкала золотом собранная и поставленная на колеса государева карета, в нее запрягали дюжину белоснежных лошадей.

Кованые сундуки с дарами уже были наготове, поставленные в ряд.

За приготовлениями москвичей наблюдала пестрая толпа Дмитриевых вояк. Были там и шляхтичи в разноцветных кунтушах, и железнобокие немецкие наемники, и казаки в лихо заломленных шапках, и просто оборванцы.

Оба посла нарядились в златотканые шубы, надели горлатные шапки, однако вели себя по-разному. Шуйский не стоял на месте — бегал взад-вперед, распоряжался приготовлениями, покрикивал на слуг. Мстиславский же был неподвижен, бледен и лишь шептал молитвы синими от страха губами.

— Вон он где, Дмитрий-то, — шептались в свите, робко показывая на невысокий холм.

Там, за изгородью из заостренных кольев, высился большой полосатый шатер. Над ним торчал шест с тремя белыми конскими хвостами, вяло полоскался на ветру стяг с суровым ликом Спасителя.

— Быстрей ставьте, ироды! — махал на челядинцев посохом Василий Иванович. — Погубить хотите? А ну подымай!

Челядинцы потянули за канаты, и над землей поднялся, засверкал чудо-шатер из узорчатой парчи, куда выше, просторней и великолепней, чем Дмитриев.

Это был так называемый походный терем — переносной дворец московских государей, отныне по праву принадлежавший новому царю. Слуги тащили внутрь ковры, подушки, стулья.

С холма неспешной рысью съехал всадник — в кафтане с гусарскими шнурами, на голове нерусская круглая шапочка с пером.

— Поляк, поляк! От государя! — пронеслось среди москвичей.

Гонец приблизился, завернул лошади уздой голову вбок и закрутился на месте.

— Эй, бояре! Круль Дмитрий велел вам ждать! — крикнул он с акцентом. — Ныне маестат изволит принимать донского атамана Смагу Чертенского со товарищи! Жди, Москва!

Повернулся, ускакал прочь. Ластик слышал, как Мстиславский вполголоса сказал Шуйскому:

— Истинно природный царь. Самозванец бы не насмелился так чин нарушать. В батюшку пошел, в Грозного. Ой, храни Господь…

И закрестился пуще прежнего.

Князь Василий Иванович мельком оглянулся. Глаз у него нынче не было вовсе — левый зажмурен, правый сощурен в узенькую щелочку. Уж на что изобретателен и хитер боярин, а и ему страшно.

Что ж говорить про Ластика…

Бедный «Ерастиил» увидел в стороне, среди распряженных телег, такое, от чего задрожали колени.

Там стояла большая клетка, а в ней, развалившись на спине, дрыгал когтистыми лапами грязный, облезлый медведь. Вот он зевнул, обнажилась пасть, полная острых желтых клыков.

Если б Ластик умел, то тоже начал бы молиться, как старый князь Мстиславский.

Ожидание затягивалось.

Над походным теремом уже давно установили золоченый венец и знамя с двуглавым орлом. Всю траву вокруг застелили пушистыми коврами.

Часть зевак разбрелась кто куда, остались самые ленивые и наглые. Просто так стоять и глазеть им наскучило, начали задирать «Москву», насмехаться.

— Вон с энтого, борода веником, шубу содрать, а самого кверху тормашками подвесить! — кричали они про Мстиславского.

А про Шуйского так:

— Эй, лисья морда, иди сюда! Мы с тебя шкуру на барабан сымем!

Бояре делали вид, что не слышат. Стояли смирно, по лицам рекой лил пот.

Наконец с холма прискакал тот же поляк, призывно махнул рукой.

— Пойдем, княже, на все воля Божья, — дернул Шуйский за рукав оробевшего товарища.

Двинулись вперед, на негнущихся ногах.

Слуги сзади несли сундуки с дарами, самым последним шел Ондрейка, таща за шиворот упирающегося Ластика.

— Куды малого волочишь, желтоглазый? — крикнули из толпы.

Шарафудин осклабился:

— Мишку кормить!

Те загоготали.

Войти в шатер послы не посмели. Сдернули шапки, опустились на колени перед входом. Свита и вовсе уткнулась лбами в землю.

Ондрейка схватил пленника за шею, тоже пригнул лицом к траве.

Но долго в такой позе Ластик не выдержал. Исхитрился потихоньку выгнуть шею и увидел, как стража откидывает полог, и из шатра выходят четверо.

Про одного из них — высокого, толстого, густобородого — вокруг зашептались «Басманов, Басманов». Видно, знали воеводу в лицо.

Еще там были польский пан с пышными, подкрученными аж до ушей усами, священник (наверно, католический, потому что без растительности на лице) и молодой худощавый парень, вышедший последним. Остальные трое почтительно ему поклонились.

— Он! — прошелестело вокруг, и Ластик буквально ощутил, как качнулся воздух — это все разом судорожно вдохнули.

Посмотрел он внимательно на человека, от которого теперь зависела его жизнь, и сразу поверил — это не самозванец, а настоящий царевич.

То есть ничего особенно царственного в облике Дмитрия не было, скорее наоборот. Вместо величавости — быстрые, ловкие движения, свободная, даже небрежная манера держаться. Никакой горделивости, никакого чванства. Острый взгляд с любопытством оглядел челобитное посольство, задержался на парчовом шатре, скользнул по сундукам. И не сказать, чтоб царевич был хорош собой: лицо неправильной формы и сильно загорелое (для высокой особы это зазор), нос большой и приплюснутый, сбоку не то выпуклая родинка, не то бородавка. И — самое поразительное — гладко выбрит, ни бороды у него, ни усов. За всё время, проведенное в 1605 году, Ластик подобных людей не видывал, потому и решил: это точно природный царский сын, совершенно особенный и ни на кого не похожий. То есть встреть такого на улице современной Москвы, пройдешь мимо и не оглянешься (если, конечно, снять с него куртку с шнурами и отцепить саблю), но для обитателя семнадцатого века Дмитрий смотрелся прямо-таки экзотично.

Победитель Годуновых сказал что-то по-польски пышноусому пану, тот заулыбался. Потом перемолвился по-латыни с монахом, который вздохнул и возвел глаза к небу.

О чем это он с ними? Эх, унибук бы сюда.

Бояре напряженно ждали и, кажется, даже не дышали.

Наконец Дмитрий подошел к коленопреклоненным послам.

Спросил у Басманова:

— Ну, воевода, кого ко мне Москва прислала?

Голос у царевича оказался звонкий, приятный.

— Два первейших боярина, — басом ответил Басманов. — Вон тот, с бородой до пупа, князь Федор Мстиславский, кого ты под Рыльском бил. А второй, что одним глазом смотрит, это вор Васька Шуйский, про него твоему царскому величеству хорошо ведомо, еще с Углича.

Ластик видел, как дрогнули плечи Василия Ивановича, но злорадства не ощутил. Перспективы у князя, похоже, были тухлые, но ведь и у «воскрешенного отрока» вряд ли лучше.

— Хватит ползать, бояре, — сказал Дмитрий, блеснув веселыми голубыми глазами. — Шубы об траву зазелените. Вставайте. А ну говорите, почему так долго не признавали законного наследника.

Шуйский поднялся, поддержал за локоть Мстиславского — старика не слушались ноги.

— Виноваты, — пролепетал глава Думы. — Годуновых страшились…

Шуйский же медовым голосом пропел:

— А вот мы твоему царскому величеству гостинцев привезли. Не прикажешь ли показать?

И скорей, не дожидаясь позволения, махнул слугам.

Те подносили сундуки, откидывали крышки, а Василий Иванович читал по свитку: триста тысяч золотых червонцев, великокняжеская сабля в золоте с каменьями, десять соболиных сороков, образ Пресвятой Троицы в жемчугах, золотой павлин турской работы с яхонтовыми глазами — и многое, многое другое.

Дмитрий смотрел и слушал без большого интереса, лениво кивал. Заинтересовали его только два предмета: подзорная труба («Трубка призорная: что дальнее, в нее смотря, видится близко», как пояснил Шуйский) и зеленый каменный кубок («Сосуд каменной из нефритинуса, а сила нефритинуса такова: кто из него учнет пить, болезнь и внутренняя скорбь отоймет и хотение к еде учинится, а кто нефритинус около лядвей навеси, изгоняет песок каменной болезни»).

— Внутреннюю скорбь отоймет? Нефритинус-то? — хмыкнул царевич. — Ох, темнота московская. А призорную трубу давай сюда, сгодится. Моя в сражении разбилась. За дары, конечно, спасибо, только кто вам позволил, бояре, в царской сокровищнице хозяйничать? Это вы мое собственное имущество мне же дарить вздумали?

Не сердито спросил, скорее насмешливо, но оба князя так и затряслись.

— Что мне с вами, бояре, делать, а допреж всего с тобой, князь Шуйский? — вздохнул Дмитрий и совсем не царственным жестом почесал кончик носа.

Мстиславский заплакал. А Василий Иванович весь изогнулся, подался вперед и сладчайше пропел:

— Солнце-государь, дозволь рабу твоему словечко молвить, с глазу на глаз. Дело великое, тайное.

Дмитрий пожал плечами:

— Ино пойдем, коли тайное.

И вошел в шатер, Василий Иванович за ним.

Князь Мстиславский лишь завистливо шмыгнул носом.

Это Шуйский про меня ябедничать будет, догадался помертвевший Ластик. Глотать Райское Яблоко или погодить, когда в клетку к медведю кинут?

Прошло минут пять, которые, как принято писать в романах, показались Ластику вечностью.

Потом из-за полога высунулась нахмуренная физиономия боярина.

— Ондрейка, воренка давай!

Шарафудин вскочил с колен, поволок пленника по траве. Идти Ластик и не пытался — какая разница?

Василий Иванович принял «воренка» у входа, больно сжав локоть, втащил в шатер и швырнул под ноги Дмитрию, сыну грозного Иоанна.

— Вот, государь, непонятной природы существо, про которое я тебе толковал. Кто таков — не ведаю, однако же воскрес из мертвого тела. Того самого, которое мои слуги тайно из Углича привезли… Сей малец был похоронен в гробе заместо твоего величества. Думаю, какие-нибудь лихие люди нарочно его туда подсунули, с подлой целью смутить умы… А что он истинно воскрес — тому есть свидетели.

Боярин сделал многозначительную паузу. Хоть напуган был Ластик, но сообразил: ох, хитер Шуйский. Это он намекает, что я-то и есть истинный царевич. Вот, мол, какую бесценную услугу оказываю тебе, государь.

Дмитрий слушал князя с насмешливой улыбкой, на Ластика поглядывал с любопытством.

Шатер у него был не то что царский походный терем — ни ковров, ни подушек, лишь простой деревянный стол, несколько табуретов, на шесте географическая карта, да боевые доспехи на специальной подставке, более ничего.

— Так он воскрес? — протянул царевич, подходя к Ластику — тот от страха сжался в комок.

— Воскрес, государь. Не моего то умишка дело, не тщусь и рассудить. — Боярин выдержал паузу и с нажимом сказал. — А только знай, потомок достославного Рюрика: Васька Шуйский, тож Рюрикович, ради тебя не то что живота не пожалеет — готов и душу свою продать.

— И почем у тебя душа? — засмеялся царевич. — Ладно, князь, поди вон. Снаружи жди.

Василий Иванович с поклонами попятился, а перед тем как исчезнуть, замахнулся на Ластика кулаком, да еще плюнул в его сторону.

И остался бедный шестиклассник наедине с сыном Ивана Грозного.

Убьет! Прямо сейчас! Вон у него сабля на боку, и рука уже лежит на золоченом эфесе.

— Чего таращишься, прохиндей? — усмехнулся царевич. — Эй ты, из гроба восставший, тебя как звать-величать?

А Ластик и рта открыть не может — челюсти судорогой свело.

Не дождавшись ответа, Дмитрий Иоаннович отвернулся, устало потер глаза и вдруг со вздохом произнес нечто совершенно невероятное:

— Дурдом какой-то. Проклятое Средневековье.

В доску свой

Ну вот, сообразил Ластик, это я от страха с ума сошел. И очень запросто, от нервного стресса.

— Приехали, — сказал он вслух. — Кажется, я чокнулся.

Царевич вздрогнул, обернулся, захлопал глазами.

— А? — Он затряс головой, словно отгоняя наваждение. — Ты что изрек, холопишко? — Потер лоб и вполголоса пробормотал. — Ёлки, никак крыша поехала.

— Это у меня крыша поехала от вашего семнадцатого века, чтоб ему провалиться, — объяснил царевичу Ластик, окончательно убедившись, что лишился рассудка. — Вот и мерещится черт-те что.

Голубые глаза достославного потомка Рюрика моргать перестали, а наоборот раскрылись широко-широко.

— Боже Пресвятый, Pater noster, ну честное пионерское, — забормотал и вдруг как бросится к Ластику, как схватит за плечи и давай трясти. — Ты кто такой? Ты откуда тут взялся?

— Я Эраст Фандорин… из шестого класса… из Москвы… — лепетал Ластик, болтаясь в сильных руках Дмитрия, будто тряпичный петрушка. — А ты-то… вы-то кто? Почему «честное пионерское»?

Царевич выронил шестиклассника, сам тоже плюхнулся рядом, прямо на землю, вытер лоб.

— Мати Божия, свой, советский! В доску свой! «Честное пионерское»? Так я и есть пионер. Юркой меня звать. Юрка Отрепьев из пятого «Б», семьдесят восьмая школа имени Гайдара, город Киев.

— Имени Гайдара? — удивился Ластик, хотя, казалось, удивляться дальше было уже некуда.

— Ну да. Писателя Гайдара. Ты как сюда попал, Эраст? Ну имечко! Как у актера Гарина. Смотрел «Каин Восемнадцатый»? Зыконское кино!

— Нет, не смотрел. — Про такой фильм Ластик даже не слышал. — Я в хронодыру провалился. Из 2006 года.

— Из 2006-го? — ахнул пионер Юрка. — Здоровско! А я из шестьдесят седьмого, тыща девятьсот. Тоже провалился в эту, как ты ее назвал?

— Хронодыра.

Нет, я не сошел с ума, понял тут Ластик, — мне просто повезло, ужасно, просто невероятно повезло! Недаром я у профессора экзамен на везучесть выдержал.

— Как же ты в нее вляпался? — спросил он, глядя на раскрасневшееся лицо товарища по несчастью. — Случайно, что ли?

— Да не совсем. — Отрепьев сконфуженно почесал затылок. — У нас в Киеве Лавра есть, там музей исторический, знаменитый, слыхал наверно?

Ластик кивнул. Хотел сказать, что в Киевской Лавре теперь не музей, а монастырь, как в старые времена, но не стал перебивать.

— Там пещеры есть, ближние и дальние. Черепушки всякие, трупаки — ужас. Иноков-чернецов там ране погребали, — соскочил Юрка на старорусский и сам не заметил. — Ну вот. Я с Виталькой, это кореш мой, поспорил, что спрячусь там и всю ночь просижу, не сдрейфлю. Пошли мы в музей перед самым закрытием, я в уголке заховался, а Виталька ушел. Договорились, что назавтра, как музей откроется, он первым придет, ну я и вылезу. Я свой фонарь китайский на кон поставил, а он ножик перочинный, с четырьмя лезвиями, отверткой и штопором. — Царевич вздохнул — видно было, что ему и сейчас жалко того ножика. — Остался я один. Когда свет погасили — включил фонарик. Вроде ничего, не страшно, привидений никаких нет. Скучно только. Стал слоняться по лабиринту. Туда залезу, сюда. Потом батарейка села. Полез доставать новую, да возьми и вырони. Она закатилась куда-то, в глубину склепа. Полез я за ней. Шарил-шарил, ползал-ползал, ну и провалился в какую-то яму пыльну да смердячу, — снова выскочило выражение явно не из 1967 года. — Там пылища, кости какие-то, жуть. Я, конечно, здорово перетрухал. Заорал. Кое-как вылез. Иду по стенке, наощупь. Чую, запах чудной, какого раньше не было. Это ладаном пахло, я тогда еще не знал. Вдруг навстречу огонек. Свечка. И видно кого-то черного, в колпаке. Ну всё, думаю, прав Виталька, есть привидения! А оно, привидение-то, тоже меня увидел, да как завопит: «Изыди, наваждение сатанинское!» Это отец Савватий был, келарь монастырский. Мировой старик, мы с ним после подружились.

Юрка расхохотался, вспоминая свой давний испуг.

— Господи Исусе, лафа-то какая — поговорить по-человечески, — блаженно улыбнулся он, хлопнув Ластика по плечу. — Попал я в лето семь тыщ сотое и не сразу сообразил, что за год такой — это я уж потом узнал, что у поляков он считается 1592-й. Тринадцать лет назад это было… Выходит, я в хронодыру провалился? А я думал, это как у Марка Твена, «Янки при дворе короля Артура». Не читал? Там одного мужика, американца правда, по кумполу стукнули, он очухался — бац, а сам в средневековье. То ли на самом деле, то ли это у него шарики за ролики заехали, непонятно. Классная книжка… Ладно. Попадаю, значит, елки-моталки, в 1592 год. Деваться мне некуда, ни фига не знаю, не понимаю. Короче, остался у монахов. Я в бога, само собой не верю, но постриг принял, наречен иноком Григорьем. Без этого в монастыре нельзя. Пожил в Лавре пару годков, надоело. Захотелось мир посмотреть. Пошел бродить по свету. В Москве жил, в Чудовом монастыре. Не понравилось мне там — несоюзно, душесушно, братия друг на дружку поклепничает. Короче, полная хреновина. Свалил назад в Литву, в смысле не в Литовскую ССР, а это тут Украину так называют — «Литва».

Слушать рассказ было ужасно интересно, да и в самом деле здорово — после долгого перерыва говорить «по-человечески», прав Юрка.

— А как тебя угораздило в царевичи попасть?

В шатер заглянул какой-то дядька в ливрее, наверно слуга. Увидел, что государь сидит на земле, обняв за плечо мальчишку в драном кафтане, и обомлел.

— Сгинь, собака! — рявкнул на него Отрепьев. Слугу как ветром сдуло.

— С ними по-другому нельзя, — виновато объяснил Юрка. — Если по-вежливому — слушаться не будут. Как я в царевичи попал? — Он засмеялся. — Это вобще атас. Рубрика «Нарочно не придумаешь». Кино «Фанфан-Тюльпан». Был я в городке Брачине, два года назад. Ну и заболел, сильно. Воспаление легких. Температура, всё плывет. Лежу без памяти, монахи за меня молятся, компрессы на лоб ставят. И один из них, когда рубаху мне менял, углядел на моей груди родинку, красную, она у меня всегда была. А около носа у меня (вон, видишь?) тоже фиговина, с рождения. Плюс к тому бредил я, словеса какие-то, монахам непонятные говорил — наверно, из двадцатого века. А чернец, который мне рубаху менял, слыхал когда-то, что у царевича Дмитрия, которого в Угличе то ли убили, то ли не убили, такие же приметы. Побежал к отцу игумену: так, мол, и так, уж не царевич ли это, который от убийц спасся? И знаки на теле, и говорит чудно. Игумен пошел к магнату — ну, это главный феодал — князю Вишневецкому. А тому лестно: у него во владениях беглый московский принц. Ну и пошло-поехало. Я сначала-то отпирался, а потом сообразил: ёлки, это ж фортуна сама в руки идет. Мне, Эраська, к тому времени здешняя отсталость вот где встала. А чего, думаю? Стану русским царем. Как говорится, возьму власть в свои руки. И наведу в ихнем средневековье порядок. Как у братьев Стругацких в «Трудно быть богом» — вот это книжка! Не читал? А еще шестиклассник. У нас в пятом «Б», и то все прочли. Там про одного благородного рыцаря, который только прикидывается, будто он такой же, как все, а на самом деле он типа пришелец из космоса, — с увлечением принялся пересказывать содержание книги Отрепьев, и Ластик был вынужден его перебить.

— Юр, ты лучше про себя рассказывай.

Царевич из пятого «Б» махнул рукой.

— Да чего там. Дальше быстро пошло. Польский король меня принял, как родного. У Жигмонта свой интерес, хочет русской земли оттяпать. Римский папа тоже рад стараться. Я ему обещал Русь в католическую веру обратить.

— И ты согласился? — ахнул Ластик.

— Да какая на фиг разница? — удивился Юрка. — Что одни попы, что другие. Бога-то все равно нету. Ну а насчет русской земли, — тут он понизил голос и оглянулся на полог, — это Жигмонту шиш с маслом.

— Так ведь он тебе войско дал.

— Как же, даст он. Такой лис хитрющий, яко Сатана прелукавый. Это сандомирский воевода Мнишек набрал мне тысячу шляхтичей и всякой шпаны. Не задарма, конечно. Мнишку я обещал Новгород отдать, Псков, городков разных, и золота много. Золота дам, а без городов как-нибудь перетопчется.

— И ты пошел с одной тысячей солдат Москву завоевывать? — поразился Ластик.

— Ну да, — беспечно пожал плечами Юрка. — Казаки с Запорожья подгребли, они с Москвой всегда на ножах — войско побольше стало. И потом, знаешь, как Суворов говорил: «не числом, а умением». У нас во Дворце пионеров кружок «Юный техник». Я там много чему научился.

На войне пригодилось. Например, когда острог Монастыревский осадным сидением брал. Стены там деревянные, но крепкие и высокие, мои герои побоялись на штурм идти. А сушь бысть велика, жарынь. Я двумя большими зеркалами солнечные лучи поймал, зажег верхушку башни. Стрельцы и сдались, с перепугу. Или под Рыльском-городом, когда на меня тот козел бородатый, князь Мстиславский с пятьюдесятью тыщами войска попер. Думал, затопчут к чертовой матери. Так я знаешь что придумал? — Юрка улыбнулся во все зубы. — Смастерил большой планер на резиномоторе, только вместо резинки жил бычачьих накрутил. Прикрепил к хвосту дымовую шашку, поджег и пустил лететь на царское войско. Ну, они и драпанули.

— Про это я слышал, — кивнул Ластик, вспомнив рассказ боярина Мстиславского про огненную птицу.

— Темные они тут, — вздохнул Отрепьев. — Дикие совсем. И поляки-то как скоты живут, про наших же и вовсе говорить нечего. А что лютуют друг над другом, что кровопивствуют! Аки аспиды зложальные! И всё ведь от нищеты, от невежества, от того, что злоба кругом. Они, дураки, знать не знают, что можно жить по-другому. Так этих уродов жалко — мочи нет. Ты, Эраська, пойми, я же тимуровским отрядом командовал, у нас девиз был: «Слабому помогай, товарища выручай».

— Чем ты командовал? — не понял Ластик.

— Тимуровским отрядом. Ну как у Гайдара, «Тимур и его команда». Там, инвалидам помогать, бабулям одиноким и всё такое… У вас что, тимуровцев нет? — ужасно удивился он и вдруг спохватился. — Да что всё я, да я, и про неинтересное. Ты мне про двадцать первый век расскажи. Как оно там у вас? Коммунистическое общество должны были к восьмидесятому году построить. Здорово, поди, живется при коммунизме? — Голубые глаза царевича завистливо блеснули. — Монорельсовые дороги, дома в сто этажей, в магазинах всего навалом и всё бесплатно, да? Катайся по всему миру, хоть в Африку, хоть в Океанию — куда хочешь. Счастливый ты.

— Монорельсовые дороги есть, только мало, — стал отчитываться Ластик. — В магазинах всего навалом, но не бесплатно. По миру кататься тоже без проблем — если, конечно, деньги есть.

— Так деньги не отменили? — расстроился Юрка. — Жалко. Ну а на Луну мы слетали?

— Да, давно еще. Американцы.

— Как американцы? Эх, черт! Хотя там, в Америке, наверно уже не капитализм?

— Капитализм. И у нас тоже капитализм.

Ластик, как умел, рассказал царевичу Дмитрию про конец двадцатого века и начало двадцать первого.

Тот слушал и мрачнел. А потом как стукнет кулаком по земле:

— Эх, меня не было! Если б я тогда сдуру в склеп не полез и остался в своем времени, я бы нипочем такого не допустил.

Он встал, сел к столу, уронил голову на скрещенные руки — в общем, жутко распереживался.

Ластик подошел, не зная, чем его утешить.

Но утешать бывшего пионера не пришлось — через пару минут он распрямился, махнул рукой.

— Ладно, чего теперь. Мы с тобой тут, а не там. Знаешь, чего я придумал? — Юрка оживился. — Я вот скоро царем стану — фактически уже стал, так?

— Ну.

— Самодержавие это по-своему тоже неплохо. Если самодержец правильный. Делай, что считаешь справедливым, и никто тебе слово поперек не скажет. Я на Руси такое общество хочу построить — ого-го. Коммунизм, конечно, не получится, материально-техническая база слабая. А вот социализм можно попробовать. Кто не работает, тот не ест. Крепостных крестьян освободить — это первое. Мироедов всяких к ногтю. Построили же отдельные народы Африки социализм прямо из феодализма, как только освободились от колонизаторов. Чем мы хуже? — Здесь Юрка сбился, наморщил лоб и с тревогой посмотрел на Ластика. — Слушай, ты знаешь, как оно там вышло, с царем Дмитрием? Вы отечественную историю, семнадцатый век, еще не проходили?

— Нет, это в седьмом классе, — развел руками Ластик.

— Я тоже не дошел, — вздохнул самодержец. — Только «Рассказы по истории». Там мало, да и не помню я ни черта — я больше природоведением увлекался. Про Бориса Годунова знал только, что ему юродивый в опере поет: «Мальчишки отняли копеечку, вели-ка их зарезать, как зарезал ты маленького царевича». Значит, ты не в курсе?

— Нет, я больше девятнадцатым веком интересовался.

Но Юрка не сильно расстроился:

— Наплевать. Я историю по-своему переделаю. «Мы не можем ждать милостей от природы, взять их — вот наша задача». Мичурин. У нас в классе написано было. Не вешай нос, Эраська, мы с тобой им тут покажем. Всё Средневековье вверх дном перевернем, сделаем СССР, в смысле Русь, самым передовым государством планеты. Это тебя говорю я, командир тимуровского отряда, а также царь и великий князь, понял? Мы втроем таких делов наворотим!

— Почему втроем? — не понял Ластик.

— С Маринкой Мнишек, дочкой сандомирского воеводы. Это моя невеста, — чуть покраснел царевич и быстро, словно оправдываясь, продолжил. — Классная девчонка, честное пионерское. Я как первый раз ее увидел, сразу втрескался, по уши. Она… она такая! Ты не обижайся, но ты еще маленький, тебе про это рано. Я за нее с князем Корецким на поединке дрался. Сшиб его с коня и руку проколол, а он мне щеку саблей оцарапал, вот. — Юрка показал маленький белый шрам возле уха. — Ты не представляешь, какие тут девки дуры. Ужас! А Маринка нормальная. С ней можно про что хочешь разговаривать. Я, конечно, про двадцатый век ей голову морочить не стал, но кое-какими идеями поделился. И она сказала, что тоже хочет социализм строить — ну, по-здешнему это называется «царство Божье на земле». Две головы хорошо, а три вообще здорово! Как же я рад, что тебя встретил! Будешь мне первым помощником и советчиком. — Он крепко обнял современника. — Только — не обижайся — придется тебя князем пожаловать, а то шушера придворная уважать не будет.

Только сейчас Ластик вспомнил о своем двусмысленном положении — не то падший ангел, не то воскресший покойник, не то проходимец.

— Да как же ты это сделаешь? А Шуйский?

Юрка засмеялся.

— Эраська, ну ты даешь. Я ведь тебе объяснял про самодержавие. Что захочу, то и сделаю. А Шуйского твоего — бровью одной поведу, и конец ему.

— Медведю кинешь? — прошептал Ластик, вспомнив клетку с желтозубым хищником. — Не надо, пускай живет.

— Какому медведю? — Юрка выкатил глаза. — А, которого я в лесу поймал? Матерый, да? Сеть накинул, веревкой обмотал, — похвастался он. — Один, учти, никто почти не помогал… Зачем я буду живого человека медведю кидать? Отправлю Шуйского этого в ссылку, чтоб не сплетничал, пускай там на печи сидит.

— Только сначала пусть одну мою вещь отдаст. Он у меня книгу спер, — пожаловался Ластик. — Это не просто книга. Я тебе после покажу, а то не поверишь.

— Отдаст, как миленький, — пообещал царевич. — Не бери в голову, Эраська. Я всё устрою. Ты знаешь кто будешь? Ты будешь поповский сын, которого вместо меня в Угличе зарезали. За то, что ты ради царского сына жизни лишился, Господь явил чудо — возвернул тебя на землю мне в усладу и обережение. Тут публика знаешь какая? Что Земля вокруг Солнца вертится — ни за что не поверят, а на всякую ерунду жутко доверчивы. Им чем чудесней, тем лучше. Ну ладно, пойдем наружу. Хватит москвичам нервы трепать, а то еще помрет кто-нибудь от страху. Вечером сядешь ко мне в карету, наболтаемся от души. А сейчас айда ваньку валять. Объявлю, что признал в тебе своего спасителя-поповича. Помолимся, всплакнем, как положено. А потом явлю свою государеву милость — пощажу бояр московских твоего об них заступства ради. Ох, Эраська, как же здорово, что мы теперь вместе!

Из «Жития блаженномудрого чудотворца Ерастия Солянского»[1]

«…А в Светлый Четверг князюшка пробудился ото сна еще позднее обыкновенного. Солнце в небе стояло уже высоко, но в тереме все ступали на цыпочках и говорили шепотом, дабы не потревожить сон его милости. Накануне благородный Ерастий до глубокой ночи был Наверху, у государя, а как возвернулся в свои хоромы, изволил еще часок-другой заморскую птицу папагай словесной премудрости обучать, да и умаялся.

Лишь в полдень донесся из опочивальни звон серебряного колокольца — это свет-князюшка открыл свои ясные оченьки и пожелал воды для утреннего омовения да мелу толченого. Сказывают, будто есть у Ерастия в устах некий волшебный зуб белорудный, и ежели тот зуб каждоутренне с особой молитвой не начищать, то вся чудесная сила из него уйдет.

Про князя-батюшку всей Москве ведомо — как он, будучи малым дитятей, жизнь за государя царевича отдал и был годуновскими душегубами до смерти умерщвлен, и за тот подвиг великий взят на Небо, в Божьи ангелы. Когда же законный государь объявился и пошел отцовский престол добывать, поддержал Господь Дмитрия Иоанновича в его справедливом деле и для того явил чудо великое — вернул душу государева спасителя в то самое тело, откуда она была злодейски исторгнута.

И пожаловал царь своего верного товарища. Нарек меньшим братом и князем, повелел отписать любую вотчину, какую только Ерастий пожелает. От воров-Годуновых много земель осталось, самолучших, но ангел-князюшка по смирению и кротости своей испросил во владение лишь малый надел на Москве, где ранее Соляной двор стоял, поставил себе там хоромы бревенчатые и по прозванию того места стал именоваться князем Солянским. Ни городков себе не истребовал, ни сел с деревнями, ни крестьян. А все оттого, что долгое время в Раю пребывал и проникся там духом нестяжательным. Святости накопил столько, что и в церковь на молитву редко ходил. По воскресеньям весь народ — и бояре, и простолюдины — с рассвета на заутрене стоят, грехи отмаливают, а он знай почивает сном праведным. Что ему гнева Божьего страшиться, когда он ангел?

Слух о нем распространился по всей Руси, что чудеса творит и мудр не по своим детским летам, но сие последнее неудивительно, ибо всяк знает, что год, проведенный на Небесах, равен земному веку.

А восстав ото сна в Светлый Четверг, Ерастий на завтрак откушал полнощный плод апфельцын из царской ранжереи, еще конфектов имбирных, еще пряников маковых да яблочного взвару. После ж того пошел на двор, где с рассвета, как обычно, собралась толпа. Кто за исцелением пришел, кто за благословением, а кто так, поглазеть.

Явил себя князюшка на красное крыльцо, то-то светел, то-то пригож: шапочка на нем алобархатна, в малых жемчугах; жупанчик польский малинов со златыми разговорами; на боку узорчатая сабелька, государев подарок.

Все ему в ножки поклонились, и он им тоже головку наклонил, потому что, хоть и князь, а душа в нем любезная, истинно ангельская.

Воссел на серебряное креслице, на плечо посадил заморскую птицу папагай, синь-хохолок, червлено перо. И сказала вещая птица человеческим голосом некое слово неведомое, страшное, трескучее, а Ерастий засмеялся — так-то чисто, будто крусталь зазвенел.

И говорит черни: „Ну вставайте, вставайте. Которые калеки, да хворые — налево, остальные давайте направо“.

Люди, кто впервой пришел, напугались, ибо многие не ведали, куда это — „направо“ и „налево“, но Князевы слуги помогли. Взяли непонятливых за ворот да по сторонам двора растащили, но пинками не гнали и плетьми-шелепугами не лупили, Ерастий того не дозволял.

И обернулся князь ошую, где собрались больные: золотушные, расслабленные, бесноватые, колчерукие-колченогие. Был там и ведомый всей Москве блаженный юрод Филя-Навозник. Дрожал, сердешный, трясучая хворь у него была, блеял бессмысленно, и никто от него вразумительного слова не слыхивал.

Князь зевнул, прикрыв роток рученькой, но солнце все ж таки блеснуло на белорудном зубе, и в толпе заволновались, а некоторые и вновь на землю пали.

Поднялся тогда Ерастий с креслица, махнул рученькой, потер чудесное Око Божие, что у него всегда на груди висит, и как закричит своим крустальным голоском заветные слова, какие запомнить невозможно, а выговорить под силу лишь ангелу: всё „крлл, крлл“, будто воркование голубиное.

Что сила в сем заклинании великая, про то всем известно. Закачалась толпа, иные и вовсе сомлели.

Средь увечных вой поднялся, крик, и многие, как то ежедневно случалось, исцелились.

„Зрю, православные, зрю!“ — закричал один, доселе слепой.

„Братие, глите, хожу!“ — поднялся с каталки расслабленный, кто прежде не мог и членом пошевелить.

А Филя-Навозник, кого вся Москва знает, вдруг трястись перестал, поглядел вокруг с изумлением, будто впервые Божий свет увидел. „Чего это вы тут?“ — спрашивает. Похлопал себя по бокам: „А я-то, я-то кто?“ И пошел себе вон, удивленно моргая. А, как уже сказано, никто от того юрода понятного слова не слыхал давным-давно, с тех пор, как его три года назад на Илью-Пророка шарахнула небесная молонья.

Те же хворые, кто нагрешил много, остались неисцеленными и пошли прочь со двора, плача и укрывая лица, ибо стыдно им было от людей.

Князюшка-ангел сызнова зевнуть изволил, потому что наскучило его милости по всякий день чудеса творить.

И поворотился одесную, к правой сторо…»[2]

Тому, что некоторые из увечных, действительно, исцеляются, Ластик давно уже не удивлялся. Мама всегда говорила, что половина болезней от нервов и самовнушения. Если впечатлительного человека убедить, что он обязательно выздоровеет, начинают работать скрытые резервы организма. Чем сильнее вера, тем бóльшие чудеса она производит, а люди, каждое утро собиравшиеся на Солянском подворье, верили искренне, истово.

Тут всё имело значение: и репутация чудотворца, и долгое ожидание, и блеск хромкобальтового брэкета, и непроизносимое «заклинание». На роль магического заклятья Ластик подобрал самую трудную из скороговорок:

«Карл-у-Клары-украл-кораллы-а-Клара-у-Карла-украла-кларнет».

Первый раз, когда выходил к народу на красное (то есть парадное) крыльцо, ужасно боялся — не разорвали бы на куски за шарлатанство. Но всё прошло нормально. Хворые-убогие исцелялись, как миленькие. Во-первых, те кто легко внушаем или болезнь сам себе придумал. А во-вторых, конечно, хватало и жуликов. Например, сегодняшний слепой, что кричал «зрю, православные». Месяца три назад этот тип уже был здесь, только тогда он вылечился от хромоты. Такие громче всех кричат и восхищаются, а после по всему городу хвастают. Их за это доверчивые москвичи и кормят, и вином поят, и денег дают. Жалостлив русский народ, несчастных любит, а еще больше любит чудеса.

Но больные ладно, это самое простое. Протараторил им про Клару, и дело с концом.

Труднее было с правой половиной толпы.

Ластик специально выработанным, осветленным взором оглядел оставшихся. Поправил пристяжное ожерелье — высокий, стоячий воротник, весь расшитый жемчугом. Потер Райское Яблоко, которое висело на груди, прямо поверх кафтана. Отнять алмаз у государева названного брата никто бы не посмел, так что в нынешнем Ластиковом положении самое безопасное было никогда не расставаться с Камнем и всё время держать его на виду, потому что отнять не отнимут, но спереть могут, причем собственные слуги — это тут запросто. Особенно если периодически, этак раз в неделю, для острастки не сечь кого-нибудь батогами, а такого варварства у себя князь Солянский не допускал.

Он долго думал, куда бы пристроить Камень. Для перстня слишком велик, для серьги тяжел. Правда, некоторые дворяне носят в ухе преогромные лалы и яхонты, но это надо железные мочки иметь, да и больно прокалывать. В конце концов заказал придворному ювелиру тончайшую паутинку из золотых нитей и стал носить Яблоко на шее. На всякий случай распространил слух, что это Божье Око, благодаря которому «князь-ангел» обладает даром ясновидения. Лучшая защита от воровства — суеверие.

Когда князь коснулся алмаза, в толпе охнули, кое-кто даже прикрыл ладонью глаза — это на Камне заиграли солнечные лучи. Самое время для благословения.

Ластик громко сказал свое обычное:

— Благослови вас Господь, люди добрые. Ступайте себе с Богом. А кому милостыню или еды — идите к ключнику.

И понадеялся: вдруг в самом деле все разбредутся. Пару раз случалась такая удача.

Толпа с поклонами потянулась к воротам, но несколько человек остались.

Ластик тяжело вздохнул. Увы. Начиналось самое муторное.

Ну-ка, кто тут у нас сегодня?

Мужик с бабой, старый дед и еще целая ватага: купчина, и с ним полдюжины молодцов. Они стояли кучкой на том самом месте, где через четыреста лет будет расположен вход в подземные склады — именно отсюда начались все Ластиковы злоключения.

Неслучайно он выпросил у Юрки именно этот участок. Дело тут было не в ностальгии по родному дому. Ластик очень надеялся отыскать точку, откуда можно попасть в пятое июня 1914 года. Пока строились княжеские хоромы, он исходил шаг по шагу всё подворье, тыкался чуть не в каждый сантиметр почвы, но ничего, похожего на хронодыру, не обнаружил — ни ямки, ни трещины, ни даже мышиной норы. Видно, лаз образовался (то есть образуется) позже, когда «Варваринское товарищество домовладельцев» затеет строить доходный дом с коммерческими подвалами…

Попугай Штирлиц, которого первоначально звали Диктором, тронул Ластика лакированным клювом за ухо — вернул к действительности.

Эту пеструю птицу князь Солянский приобрел у персидского купца, заплатив золотом ровно столько, сколько весило пернатое создание. Торговец божился, что попугай умеет в точности повторять сказанное — запоминает что угодно, причем вмиг, с первого раза. И продемонстрировал: произнес что-то на своем наречии, хохластый послушал, наклонив голову, и тут же воспроизвел этот набор звуков. Голос у птицы был точь-в-точь, как у диктора, читающего новости по радио.

И пришла Ластику в голову идея — обучить попугая, чтобы заменял собой радиоприемник. Очень уж истосковался пленник средневековья без средств массовой информации.

Каждый вечер он вколачивал в Диктора разные фразы, которые обычно произносят радиоведущие и которых Ластику теперь так недоставало. Попугай слушал, внимательно наклонял голову, но упорно помалкивал.

А в Штирлица его пришлось переименовать, когда выяснилось, что молчит коварная птица только при хозяине, зато челяди потом всё отличным образом пересказывает. Ластик был свидетелем, как попугай гаркнул на слуг: «Добрррого вам утррра, дорррогие рррадиослушатели!» — те, бедные, аж попятились.

И сегодня, перед исцелением, тоже отличился. В самый ответственный момент, перед заклинанием, проорал «Дурррдом!». Это слово Ластик у Дмитрия Первого перенял и повторял часто — вот Штирлиц и подцепил.

Первыми к крыльцу подошли мужик и баба. Она вся красная от волнения, он набыченный, морда злобная, глядит в землю.

Поклонились оба низко, дотронувшись рукой до земли.

— Ну, что у вас? — настороженно спросил Ерастий.

Ответила баба:

— Да вот, ангел-князюшка, наслышаны о твоей мудрости, пришли за наставлением. Насилу его, аспида поганого, уговорила. — Она двинула мужика локтем в бок, он насупился еще больше. — Муж это мой, Илюшка-иконописец.

— Если детей Бог не дал, это не ко мне, — сразу предупредил Ластик. — Благословить благословлю, а только в немецкую слободу, к лекарю ступайте.

— Нет, кормилец, детей у нас восемь душ. Мы к твоей княжеской милости по хмельному делу.

— А-а, — немного успокоился Ластик. — Могу, конечно, волшебные слова сказать, чтоб поменьше пил. Некоторым помогает.

Баба перепугалась:

— Нет, батюшко! Вели, чтоб пил, а то вторую неделю вина в рот не берет, совсем житья не стало. Он, когда выпьет, и веселый, и добрый, детям гостинцы дарит, меня ласкает. А когда тверезый, злыдень злыднем. Теперь ему отец архимандрит с Варвары-Великомученицы заказал большую «Троицу» — говорит, год к вину не прикоснусь, икону писать буду.

— Ну и хорошо. Чего ж ты?

— Так погибаем совсем. Орет, дерется, за волосья таскает. Видел бы ты моего Илюшу пьяненького — до того благостен, до того ликом светел! А ныне погляди на рожу его зверообразную.

Ластик поглядел — да, так себе рожа.

— Не могу я икону писать, если выпимши, — мрачно сказал Илюшка. — Рука дрожит.

— А если немножко выпьешь? — спросил князь-ангел.

— Немножко не умею. Уж коли пью, так пью. А не пью, так не пью.

Задумался Ластик — случай был не из простых. Баба смотрела на него с надеждой, мужик пялился в землю.

— Вот что, Илюшка, ты иди, — сказал наконец Ерастий. — А ты, баба, поди поближе. — И спросил шепотом. — Он у тебя щи, ну шти, ест?

— Кислые, с ботвиньей очень уважает. Кабы каждый день варила — ел бы.

— Вот и вари ему каждый день. А в горшок потихоньку чарочку вина подливай, только не больше. Для доброты ему довольно будет, а рука от одной чарочки не задрожит.

Просветлела баба лицом, закланялась, хотела в краешек кафтана поцеловать — еле отодвинулся. Но Штирлиц скептически проскрипел:

— В эфиррре рррадиокомпозиция «Вррредные советы»!

И осталось у Ластика на душе сомнение — правильно ли сделал? А что бы, интересно, ей посоветовал папа, если б она пришла к нему в фирму за консультацией? Ох, вряд ли папа стал бы жену учить обманывать собственного мужа и травить его алкоголем…

Со следующим ходоком еще хуже вышло. Это был старик, по виду странник — в драных лаптях, с котомкой через плечо.

— Князь-батюшко, — начал он по обычаю, хотя сам годился Ерастию в дедушки, — як твоей пресветлой милости издали пришел, с-под самой Рязани.

Лицо у дальнего ходока было землистое, взгляд потерянный.

— Вот скажи ты мне, святое чадо, есть Бог али как?

Вопрос для семнадцатого века был неожиданный, даже крамольный — за него, пожалуй, церковь могла и на костер отправить. Но как ответить, Ластик знал. Был у него с папой не так давно на эту тему серьезный разговор.

И старику он сказал то же, что ему в свое время папа:

— Коли веришь — обязательно есть.

— Я-то верю. Как же без Бога? И зачем тогда всё? — Старик вздохнул. — Значит, есть. Ладно. А он добрый, Бог-от?

Это был тоже вопрос нетрудный.

— Коли есть, то уж конечно добрый. Иначе он был бы не Бог, а Дьявол.

— Добрый? — повторил старик и вдруг тоскливо-тоскливо говорит. — А чего ж тогда у Него на свете так погано? Вот у меня семья была, большая. Пшенична хлеба, конечно, не едали, но и лебедой брюхо не набивали. Неплохо жили, грех жалиться. Только налетели крымчаки, всю деревню пожгли, всех поубивали: старуху мою, двух сынов с женками, внуков одиннадцать душ. Сам-то я с меньшой внучкой в сене спрятался. Горе, конечно, но я на Бога не роптал. Даже свечку поставил, что оставил Марфушку, самую любимую из всех, мне в утешение. А в прошлый месяц мор был, и Марфушка тоже померла. Вот и скажи ты мне, как ты есть ангел, на что это Богу понадобилось, ради какого такого промысла?

Думал Ластик, думал, что на это ответить, но так ничего и не придумал. Честно сказал:

— Не знаю…

Старик очень удивился. Покосился на Око Божье, сверкавшее на груди у князь-ангела.

— Ну уж если ты не знаешь, значит, ответа на земле не дождуся. Видно, помру — тогда и разобъяснят.

И побрел прочь, понурый. Комментарий Штирлица был таков:

— Движение по Садовому Кольцу затррруднено в обоих напррравлениях.

Увы, не нашел Ластик, чем утешить старика. Можно было, конечно, пообещать: «Ничего, лет через четыреста на свете получше станет», только вряд ли он бы утешился.

А жизнь у них тут в 1606 году и впрямь была поганая.

Хотя, с другой стороны, это смотря с чем сравнивать. Если с прежними царствованиями, то все-таки стало получше. Когда новый государь в прошлом июне торжественно въезжал в покорившуюся Москву, весь город трепетал от страха. Известно, что всякое правление начинается с казней, потому что надобно внушить подданным трепет и уважение к власти. Тем более Дмитрий много пострадал от врагов и сердцем от этого должен был ожесточиться. Да и помнила Москва, чей он сын — такого государя, как Иван Грозный, не скоро забывают.

Ни в первый, ни во второй день никого не четвертовали, не колесовали, даже не повесили, и тут уж москвичи затряслись по-настоящему — видно, готовил победитель какую-то невиданно лютую кару. Юродивые сулили плач великий и скрежет зубовный, приближенные Годуновых прощались с семьями, а некоторые с перепугу постриглись в монахи, надеясь, что это спасет их от мученической смерти.

С недельку столица трепетала, потом понемножку стала успокаиваться. Ибо — чудо чудное — ни одной головы с плахи так и не покатилось. Царь вел себя странно.

И невдомек было боярам и простолюдинам Русского государства, что это называется «Первый этап построения нового общества».

Юрка говорил Ластику: «Известно из античной истории (а ее он знал изрядно — и в пятом классе успел Древний Мир пройти, и в Польше книг поначитался), что существует два способа править: страхом и любовью. По-второму на Руси никогда еще не пробовали».

Первый этап построения нового общества был такой: излечить народ от постоянной запуганности, дать понемногу распробовать, что такое милостивое и справедливое правление.

Времени, конечно, прошло немного, вековой страх так быстро не выведешь, и все же без трупов на виселицах, без выставленных на всеобщее обозрение голов и отрубленных конечностей Москва задышала вольготнее, повеселела.

Раньше всё было нельзя: ни песни петь, ни музыку слушать, даже за тавлейное баловство (то есть обыкновенные шашки), не говоря уж об азартных играх, сурово наказывали. Любая вольность, любая забава почиталась за грех и преступление. Теперь же по улицам в открытую ходили скоморохи, на рынках пестрели балаганные шатры, парни с девками катались на качелях, а каждую неделю царь устраивал для народа какое-нибудь празднество или зрелище.

Со второй важной задачей — победить в стране голод — совладали без большого труда. Борис Годунов был скареден, со всего государства тянул деньги, а расходовал скупо. Дмитрий же велел закупить много зерна, продавать его дешево, и Русь впервые за свою историю досыта наелась хлеба. «Уж на что, на что, а на ржаную муку средств в казне всегда хватит», — говорил Юрка.

Так-то оно так. Вроде бы никогда еще страна не жила столь сытно и спокойно, а все равно вон и моровые хвори (эпидемии) опустошают целые местности, и крымские разбойники бесчинствуют… Ох, далеко еще до «нового общества».

Несчастного старика Ластик, конечно, велел накормить и дать приют. Но настроение стало совсем кислое.

С третьим делом, правда, вышло удачнее.

К князю Солянскому за судом и правдой пришел Китайгородский купец с приказчиками.

Дело в том, что в Московском государстве юридической системы в общем-то не было. То есть, если человек совершил преступление, за карой дело не станет — в два счета кнутом обдерут или башку оттяпают, но вот если какое спорное дело, выражаясь по-современному, из области гражданского права, то обращаться за разбирательством особенно некуда. Дмитрий Первый задумал ввести в царстве суды, где всякие дела решались бы быстро и без мздоимства, но это работа долгая, не на один год. Пока же жители поступали по старинке: в деревне шли за приговором к помещику, в городе к какому-нибудь уважаемому человеку — епископу или боярину.

Судебные дела Ластик больше всего не любил. Только куда от них денешься. Назвался князем — полезай в кузов.

А тяжба у купца была вот какая.

У него в лавке из мошны пропала вся дневная выручка, три рубля с двумя копейками, деньги немалые. Доступ к ним имели только приказчики — те шестеро парней, кого он привел на суд. И попросил князюшку указать, кто из них вор, кому из них за покражу правую руку рубить.

Ну, это была не штука, на подобных расследованиях Ластик уже успел поднатореть.

Купчине строго сказал:

— Ныне за воровство рук рубить и казнить не велено, государь запретил.

А парням велел встать в ряд.

Медленно прошелся, глядя каждому в глаза, снизу вверх. Прищурится, брэкетом цыкнет, Божьим Оком на груди сверкнет — и переходит к следующему.

Штирлиц тоже участвовал в психологическом давлении: топорщил перья, угрожающе разевал клюв.

Каждый из приказчиков, конечно, пугался. Но только один, конопатый, сделался белее простыни, и подбородок задрожал.

Эге, сказал себе Ластик, но виду не подал. Если торговцу на воришку указать — забьет до смерти, не поглядит на царский запрет.

— Ну вот что, честнóй купец, — объявил премудрый Ерастий, завершив обход. — Божье Око узрело, что завтра покраденные деньги к тебе в мошну вернутся, сами по себе. А вора ты боле не ищи и никого из приказчиков не наказывай.

Купец засомневался:

— А коли не вернутся, тогда так? Ведь три рубля с двумя копейками, шутка ли?

— Не вернутся, тогда снова приходи, — разрешил Ластик и многозначительно посмотрел на конопатого.

Тот едва заметно кивнул.

— Ррроссия — Брразилия: шесть — ноль! — триумфально возвестил Штирлиц.

А Ластику помечталось: может, если удастся вернуться в свое время, пойти работать сыщиком в уголовный розыск? Вроде бы есть талант. Опять же наследственность.

Только мечты эти были пустые. Никогда уже не попадет шестиклассник Фандорин в свой лицей с естественно-математическим уклоном, никогда не переступит порога родной квартиры…


Унибук-то к владельцу так и не вернулся.

Тогда, год назад, Юрка с интересом выслушал про замечательные свойства компьютера, который он упорно называл ЭВМ, «электронно-вычислительной машиной», пообещал книжку из Шуйского вытрясти. И сделал всё, что мог.

Нагнал на боярина страху: в Москву велел везти на простой телеге, закованным в железа. Вопреки собственным правилам, пугал застенком и пытками. Василий Иванович и трясся, и слезы лил, но унибука не отдал.

Говорил, что полистал волшебну книжицу, ничего в ней не понял и устрашился — порешил ту невнятную премудрость изничтожить. Жег ее огнем — не сгорела, кинул в Москву-реку — не потонула, даже не намокла. Тогда велел слугам запечатать книгу в дубовый бочонок с камнями, да отвезти в Кириллов монастырь, чтоб святые старцы прочли над нею молитву и бросили в Бело-озеро, где омуты глубоки и подводны токи быстры.

По возвращении в Москву допросили Князевых слуг. Те подтвердили: да, возили они на север некий малый бочонок и утопили его напротив монастыря.

Государь отрядил на Белое озеро целую экспедицию. Месяц там крюками по дну шарили, но вернулись ни с чем.

В общем, пропал универсальный компьютер. Бежать стало некуда. Не в колодец же лезть, в двадцатое мая неизвестно какого года? И тем более не назад в могилу — в 1914 году Ластика тоже ничего хорошего не ожидало, разве что нож сеньора Дьяболо Дьяболини.

А, может, оно и к лучшему, что нет унибука. Как бы Ластик бросил друга и начатое дело? Да какое дело!

Шуйского же пришлось выпустить. Даже в ссылку его царь не отправил, как собирался. Ластик сам выпросил боярину прощение. Конечно, не из-за Василия Ивановича (чтоб ему, идиоту суеверному, провалиться) — из-за Соломки.

Только о ней подумал — за воротами раздалось конское ржание, стук копыт, грохот колес, зычные крики «Пади! Пади!»

Изучение общественного мнения в 1606 году

Вбежал во двор скороход, увидел князя Солянского, поклонился и давай мести алой шапкой по земле — раз, другой, третий, от чрезмерного почтения:

— К твоей милости княжна Соломония Власьевна Шаховская!

— Скажи, сейчас буду.

Ластик поднялся, передал попугая дворецкому.

На ближней церкви Рождества Богородицы-что-на-Кулишках ударил колокол, созывая прихожан на молитву. Стало быть, уже три часа пополудни, пора ехать в Кремль, на заседание Сената. По Соломке можно часы проверять, тем более что стоявший в парадной горнице часовой короб нюрнбергской работы, хоть и был украшен золотыми фигурами, но время показывал весьма приблизительно.

Ехать к царю на совет вельможе такого ранга полагалось с честью, то есть с подобающим эскортом и с превеликим шумом, иначе зазорно.

Из колымажного сарая выкатили здоровенную карету и запрягли в нее аж десять лошадей — на большей, чем у князя Солянского, упряжке ездил лишь государь.

Спереди и сзади выстроились пешие и конные слуги, зазвенели саблями, защелкали кнутами, загорланили «Пади! Пади!» — это чтобы прохожие расступались и шапки снимали. Ничего не поделаешь, таков стародавний порядок, за один год его не сломаешь. При всем шуме двигались еле-еле, шагом, потому что бегают и несутся вскачь лишь холопы, а государеву названному брату поспешность не к лицу.

Но пышная карета, со всех сторон окруженная свитой, поехала вперед пустая, сам же князь забрался в возок к боярышне Соломонии Власьевне — тот был попроще и запряжен всего лишь шестерней.

На сиденье напротив княжны сидели две мамки, потому что благородной девице одной из дому выезжать неподобно, но они у Соломки были вымуштрованные. Едва увидели Ластика — зажмурились, да еще глаза ладонями прикрыли. Тогда Соломка чопорно подставила круглую румяную щеку, Ерастий ее чмокнул, и боярышня зарделась. Такой у них сложился ритуал, повторявшийся изо дня в день.

Дождавшись чмока, мамки глаза открыли — стыдная (то есть интимная) часть была позади.

Соломка махнула им рукой, и дрессированные бабы залепили уши воском — к этому они тоже привыкли. Были они редкостные дуры, княжна нарочно таких подбирала, но все же лишнего им слышать было ни к чему.

— Ну что вчера-то? — нетерпеливо спросила Соломка. — Куда ходили-ездили?

— Вчера вообще такое было, ты себе не представляешь!

После столь интригующего начала Ластик нарочно сделал паузу, чтоб потомить слушательницу. Будто случайно выглянул в окошко, да словно бы и засмотрелся на улицу.

По правде говоря, ничего интересного там не было, улица как улица.

Посередине грязь и лужи, по краям дощатые мостки — вроде тротуаров. Там стоят люди, разинув рты, смотрят на боярский поезд. Женщины все в платках, мужики в шапках — простоволосыми из дому выходить срамно. Будь хоть в рванье, в драных лаптишках, а голову прикрой.

С одной стороны улицы, которая в будущем станет называться Солянским проездом, зеленел пустырь, на котором паслись козы; с другой торчал кривой забор — вот и весь городской пейзаж.

— Да рассказывай ты! — пихнула локтем Соломка. — Кем вчера вырядились? Опять каликами перехожими?

— Нет. Государь дьячком, я монашком, а Басманов — он с нами был — бродячим попом. За реку ходили, по кабакам. Слушали, что в народе про новый указ говорят.

Новый указ Дмитрия Первого объявлял войну застарелой российской напасти — взяточничеству. Царь повелел удвоить жалованье всем служилым людям, чтоб не мздоимствовали по необходимости, от нужды, а кто все равно будет хапать, того приказано карать стыдом: водить по улицам, повесив на шею взятку — кошель с деньгами, связку меха или что им там сунут. Юрка считал, что позор — наказание поэффектней тюрьмы или порки. И, по обыкновению, отправился слушать, как откликнутся на новшество простые люди (он это называл «изучить общественное мнение»).

В дотелевизионную эпоху правителю в этом смысле было легче. В лицо царя мало кто знал, уж особенно из посадских (горожан). Да кому бы пришло в голову, что царь и великий князь может вот так запросто, в латаном армячишке или рваной рясе бродить среди черни.

— Дьячком? Царь-государь? — осуждающе покачала головой Соломка. — Срам-то какой! Ну, чего смолк? Дальше сказывай.

— Тогда не перебивай, — огрызнулся Ластик. И рассказал про вчерашнее.


Сели они за Крымским бродом в кружале (питейном заведении) — большой прокопченной избе с низким потолком, где тесно стояли столы и густо пахло кислятиной. По соседству десяток посадских пили олуй (пиво), закусывая солеными баранками и моченым горохом. Компания была шумная, говорливая — именно то, что надо.

При Годунове тоже пили, но молча, потому что повсюду шныряли шпионы, и человека, сказавшего неосторожное слово, сразу волокли в тайный приказ. Хорошо если просто кнутом выдерут, а то и язык за болтовню вырвут или вовсе голову с плеч.

Нынешний же государь, все знали, доносы запретил, а кто с поклепом или ябедой в казенное место придет, того велел гнать в шею. Жалобы дозволил подавать только открыто, причем принимал их сам, для чего дважды в неделю, по средам и субботам, в государев терем мог прийти всякий. Это новшество, правда, оказалось не из удачных. Обычные люди идти к самому государю со своими невеликими обидами не осмеливались, приходили все больше сумасшедшие либо завзятые кляузники.

Но зато в кабаках теперь разговаривали бесстрашно, о чем хочешь.

К примеру, у красномордого дядьки, что сидел подле окошка, царев указ одобрения не вызвал.

— Возьмите меня, — говорил он, чавкая. — Вот я земской ярыжка (это вроде милиционера из патрульно-постовой службы). Платили мне жалованье копейку и две деньги в день. На это разве проживешь? А ничего, не жаловался. Потому что мне за мою доброту кто яичком поклонится, кто на престольный праздник сукнеца поднесет или так бражкой угостит. Вот я и сыт, и пьян, и одет. А теперь что? Ну, кинули мне от государя три копейки в день. Это разве деньги? На пропитание-то довольно, а женке платок купить? А чадам леденца медового? Тележка у меня вон старая, четвертый год езжу, обода на колесах прохудились. Надо новую покупать, али как? Теперь допустим, поймали меня на малом подношении — скажем, у тебя, Архипка, две щуки взял, за мое над тобой попечительство. Стоит оно двух щук?

— Стоит, кормилец. Еще и плотвичку прибавлю, только не забидь, — охотно поддержал его один из собутыльников, очевидно, торговец рыбой.

— То-то. А мне твоих щук с плотвичкой на шею повесят и зачнут по рынку водить, всяко позоря. Кто после такого срама меня, ярыжку, страшиться будет? Мальчишки засмеют!

— Да-а-а, оно конечно, — повздыхали остальные. Юрка в своей надвинутой на глаза скуфье слушал внимательно, уткнувшись носом в деревянный жбан. Ластик нервно оглядывался по сторонам — ему в этом темном, зловонном кабаке было неуютно. Один лишь воевода Басманов ел и пил за троих. Удивительный это был человек — просто бездонная бочка. Перед выходом в город как следует поужинали. Басманов сожрал пол-гуся, здоровенный кус баранины, десяток пирогов и выпил кувшинище венгерского, а тут потребовал щей, каши, жареных потрохов и уписывал за обе щеки. Широкие рукава рясы закатал до локтей, ворот распахнул и трескал — только хруст стоял.

Не нравилось Ластику, что Юрка так носится с этим боровом. Поставил его главным надо всем войском, слушает его, на охоту вместе ездят.

Говорит, что, хоть у Басманова извилин немного, зато он настоящий мужик — крепкий и верный, такой не продаст. Он и под Кромами за Годуновых до последнего стоял. Уж все стрельцы взбунтовались, перекинулись на сторону Дмитрия, а воевода присягу нарушать отказался. Навалились на него кучей, насилу одолели и привезли к царевичу связанного — на казнь. Басманов и тогда пощады не запросил, только зубы щерил да ругался. Когда же после разговора с глазу на глаз поклялся служить Дмитрию, то сделал это не от страха за свою жизнь, а потому что царевич ему полюбился.

В кабак вошли еще человек десять, сели на лавке у стены. Парни всё крепкие, молодые. По виду боярские слуги или, может, охранники из купеческого каравана — у каждого на поясе нож или кинжал.

Зашумели, загалдели, потребовали штофы с вином, и сразу заглушили всех остальных.

Один из пришедших, правда, не орал, не пил. Надвинул на лицо шапку, привалился к стенке да захрапел — видно, ребята не в первое кружало зашли, успели подогреться.

Юрка недовольно оглянулся на крикунов, потому что мешали слушать.

Один из них заметил и нагло так, с вызовом, сказал:

— Чего кривишься, голомордый? Али не нравимся?

Ластик так и сжался, зная вспыльчивый и бесстрашный нрав государя. Но Юрка ответил довольно миролюбиво — не хотел связываться с пьяным дураком:

— Я не голомордый, я бороду брею. И тебе не мешало бы, а то вшам раздолье.

Это у него такая теория была: что половина эпидемий на Руси происходит от грязных, нечесаных бород, рассадников вшей, блох и прочей пакости. Потому царь и брился, чтоб новую моду ввести. И кое-кто из бояр уже собезьянничал — стали на польский манер носить одни усы или маленькую бородку клинышком.

— Сам ты вша! — заорал парень, да как вскочит, да как бросится на Юрку, и не с кулаками — с ножом.

Басманов, смачно высасывавший мозговую кость из щей, не прерывая этого увлекательного занятия, выпростал из-под стола ножищу и ловко подсек буяна под щиколотку — тот растянулся на полу, среди объедков.

Тут враз поднялись остальные гуляки, и тоже кто за нож взялся, кто вытянул из рукава кистень — железный шар с шипами, прикрепленный цепью к палке.

Лишь один из них, который спал, так и не проснулся.

Земской ярыжка, кому полагалось бы вмешаться, шапку подхватил и опрометью за дверь. Прочие посетители, давясь, тоже кинулись к выходу — свара затевалась нешуточная. Целовальник (кабатчик) закричал: «Куда? Куда? А деньги?» — но было поздно.

Юрка проворно впрыгнул на стол, где легче было защищаться, выхватил из сапога узкий и длинный нож толедской стали. Он всегда брал этот стилет с собой, на случай непредвиденных обстоятельств вроде нынешнего, но до сих пор если и случалась какая потасовка, то всухую, без оружия.

Парни же были настроены серьезно. Может, никакие они были не слуги и не охранники, а самые настоящие разбойники с большой дороги — этой публики в окрестностях Москвы хватало.

— Под стол! — крикнул Юрка князю Солянскому. — И не высовывайся!

Так Ластик и сделал, но спрятался не под тот стол, на котором занял оборону его величество, а под соседний, чтобы лучше всё видеть и, если понадобится, прийти на помощь.

То есть сначала-то столь отважная мысль ему в голову не пришла — очень уж перепугался. Но приободрился, когда увидел, что, несмотря на численное превосходство, врагу приходится несладко.

Его величество не отличался ростом или статью, но был гибок и увертлив. Ни мгновения не задерживаясь на месте, он ловко перемещался по длинному, широкому столу: то скакнет в один конец, смазав нападающего носком сапога по челюсти, то развернется, отобьет удар кинжала и полоснет острием по перекошенной от ярости физиономии. Балетный танцовщик, да и только.

Басманов, тот на стол не полез, тем более что доски вряд ли выдержали бы его многопудовую тушу. Неохотно оторвавшись от миски, воевода выдернул из-под себя трехметровую скамью и швырнул ее в противников, разом сбив с ног несколько человек. Потом вытянул из-под рясы короткую широкую саблю и пошел отмахивать — да бил не как Юрка, не самым кончиком, а со всего размаху, насмерть.

Битва получилась недолгая. Количество уступило качеству — ловкости государя и медвежьей силе Басманова. Перед самым концом внес свой вклад в победу и Ластик. К нему под стол рухнул один из врагов, получивший хороший удар рукояткой сабли по башке. Несколько секунд приходил в себя, а потом вытащил из-за кушака пистоль, навел на Дмитрия и уж приготовился щелкнуть колесным замком. Тут-то князь-ангел и проявил доблесть: подхватил с пола упавший жбан с огуречным рассолом и плеснул остатками едкой жидкости злодею в глаза. Выстрел грянул, но тяжелая пуля ударила в потолок, так что сверху посыпалась деревянная труха.

А еще минуту спустя те из разбойников, кто еще мог держаться на ногах, обратились в бегство. Последним за дверь выскользнул засоня, в драке участия не принимавший, но пробудившийся-таки к самому концу баталии.


Вчерашнее приключение Ластик расписал слушательнице во всех подробностях, особенно детально остановившись на эпизоде с огуречным рассолом, по версии рассказчика, самом кульминационном моменте сражения.

Соломка внимала с открытым ртом. Охала, крестилась, восклицала «мамушки мои!» — в общем, дай бог всякому такую благодарную аудиторию.

Дослушав же, сказала неожиданное:

— А не подосланные ли были те питухи (пьяницы) — царя извести? Уж не дознался ль кто про ваши прогулки? Ох, боюсь я, Ерастушка. Больно государь Дмитрий Иванович отчаянный. Как бы не сгубили его злые вороги. А вместе с ним и тебя.

Хотел он посмеяться над ее подозрительностью, но внутри ёкнуло — вспомнил, как мягко, вовсе не сонно тот вчерашний человек из кабака улизнул. Ластику эта кошачья грация еще тогда что-то напомнила.

— А где Ондрейка Шарафудин? — спросил Ерастий, нахмурившись. — Всё у батюшки твоего служит?

— Нет. Я еще когда сказала, чтоб ноги его поганой у нас в тереме не было. Терпеть его не могу, гада склизкого, ядовитого. Батюшка Ондрейку и прогнал — он меня теперь во всем слушает, — похвасталась Соломка.

Почему князь Василий Иванович во всем слушается своей малолетней дочери, было понятно: дружна с царевым братом, да и к самому государю вхожа.

А кортеж уже подъезжал к Кремлю. Миновали Пушечный двор, где под личным присмотром царя в великой тайне строились некие штуки, о которых сегодня пойдет речь в Сенате.

Перед крепостной стеной был широкий немощеный пустырь. Согласно указу, на сто десять саженей, то есть на двести с лишним метров от Кремля запрещалось возводить какие-либо постройки, чтобы врагу, который вздумает напасть на государеву резиденцию, негде было укрыться от пушечной и мушкетной пальбы. Лишь по знакомым раздвоенным зубцам да по тортообразной церкви Троицы-на-рву (так здесь именовали Храм Василия Блаженного) можно было догадаться, что на этом самом месте в будущем раскинутся брусчатые просторы Красной площади.

На каменном мосту у Фроловской (ныне Спасской) башни скучали караульные стрельцы. Поклонились царскому брату, подняли решетку, и кареты покатили по лабиринту кривых кремлевских улочек, где тесно, забор к забору, стояли дома знати.

Дворец царя Дмитрия Первого, недавно поставленный на самой вершине холма, был легок и воздушен, с резными деревянными башенками и праздничной крышей в красно-белую шашку. До чего же отличалось это веселое, светлое здание от душных, мрачных хором, в каких жили прежние государи. В нижнем жилье (этаже) располагались залы для заседаний Сената, приема послов и прочих официальных мероприятий. Стены там были обиты парчой, полы покрыты коврами, колонны вызолочены — этого требовал престиж державы. Во втором жилье находились службы — кухня, караульня, покои для придворных и комнаты для слуг. Оттуда наверх, в третье жилье, предназначенное для августейших особ, вели две лестницы: одна в апартаменты царя, другая в апартаменты царицы. У обоих входов постоянно дежурила дворцовая стража, куда Дмитрий набрал исключительно иностранцев, ибо стрельцы склонны к заговорам и хмельному питию, а также слишком любят сплетничать. Чужеземцы и дисциплинированней, и надежней. Царских телохранителей насчитывалось три роты: золотая, лиловая и зеленая, в каждой по сто солдат.

Сегодня дежурила рота француза Маржерета, которого царь особенно отличал и назначил старшим из капитанов.

На втором этаже, возле караула в золоченых кирасах, князь Солянский и княжна Шаховская расстались. Ластик пошел налево, к лестнице, ведущей в государевы покои, а Соломка направо, чтобы подняться на женскую половину. Та часть дворца пока пустовала, потому что царь всё еще жил холостяком, без царицы. Оттуда, с закрытой галерейки, было отлично видно и слышно, что происходит в зале Сената. Женщинам и девицам в державный совет доступа нет, но если будущей монархине захочется узнать, о чем ведут речь государственные мужи, она сможет удовлетворить свое любопытство, не нарушая древних обычаев. «Маринка ни одного заседания не пропустит, это сто процентов», — нежно улыбаясь, сказал Юрка, когда самолично, своей царской рученькой, вносил поправки в разметную опись (архитектурный проект) дворца.

Его величество удостоил князя Солянского аудиенции с глазу на глаз. Обменялись рукопожатием, пару минут отвели душу — поговорили по-человечески, и всё, настало время спускаться в Сенат, с боярами, то бишь, сенаторами думу думать.

Трудно быть Богом

Сенат раньше назывался Боярской Думой, совещательным органом при царе-батюшке, где знатнейшие мужи государства сидели и думали — рядком, на поставленных вдоль стен скамьях. Зима ли лето ли, но все непременно в горлатной шапке, собольей шубе, с посохом. Место за каждым строго определено, согласно древности рода, и упаси боже занять чужое — хуже этого преступления нет.

Говорили в Думе тоже по старшинству, и чем выше место, тем длиннее. Тут главное было не что сказать, а как встать, как поклониться, да загнуть повитиеватей и чтоб сказанное можно было истолковать и в таком смысле, и в этаком. Прямодушные и упрямые в совете надолго не задерживались — кто отправлялся в ссылку, а кто и на плаху.

При Иоанне Дума собиралась нечасто, не больно-то любил Грозный советоваться.

При Борисе сиживали часто и подолгу, но больше помалкивали. Знали, что хитрый Годунов заранее все решил, а бояр собирает, лишь чтобы выведать потаенные мысли.

Однако такого, как при Дмитрии, испокон веку не было.

Во-первых, заседали каждый день, еле-еле умолили государя уступить воскресенье для-ради молитвы и сонного дремания.

Во-вторых, говорить ныне было велено «без мест», то есть не по старшинству.

В-третьих, дозволялось перечить и отстаивать свою точку зрения, за это государь даже хвалил.

Сначала сенаторы (как их отныне именовали на античный манер) таких неслыханных новшеств безумно напугались и все как один запечатали уста. От них было невозможно добиться никакого суждения, лишь твердили, словно попугаи: «А это как твоей царской милости будет угодно».

Но после, когда поняли, что подвоха нет, понемногу осмелели и теперь вели себя свободно — по мнению Ластика, даже чересчур. Многие на Сенат вовсе не являлись, сказываясь больными, особенно если время заседания совпадало с послеобеденным сном.

Например, сегодня пришло меньше двадцати человек, хотя вопрос обсуждался огромной важности.

Говорили о будущей войне.

Дмитрий Первый, волнуясь, произнес речь о том, что Россия не может долее существовать без выхода к морю, без собственных портов. Вся Европа живет торговлей, развивается, богатеет, и так уж на Московское государство смотрят будто на варварскую, отсталую страну, и с каждым годом разрыв с сопредельными державами увеличивается.

Необходимо обеспечить себе выход и в Балтийское море, и в Черное.

Но в первом случае придется воевать со шведским королем, а во втором — с турецким султаном. Хотелось бы знать, что думают про это господа сенаторы?

Бояре переглянулись. Первым заговорил Шуйский — он из сенаторов был самый усердный, ни одного заседания не пропускал.

— А где деньги на войну возьмешь, государь? Чай много надо, чтоб короля либо султана воевать.

— Так это подати новые ввести, — оживился князь Берендеев, слывший при прежних царях мужем большого, изворотливого ума. Он и при Дмитрии из кожи вон лез, чтоб подтвердить эту репутацию, но не очень получалось.

— Можно банный побор учредить, на веники, — предложил князь Телятев. — По полушке брать. Это сколько в год выйдет?

— Пустое брешешь, — отмахнулся Берендеев. — Нисколько не выйдет. Вовсе мыться перестанут. Лучше за матерный лай пеню назначить. Кто заругается — брать по грошу. Уж без лая-то православные точно не обойдутся.

Идея боярам понравилась. Заспорили только, кто брать будет? Если приставы и ярыжки, то у них в карманах вся пеня и останется, поди-ка проверь.

Дмитрий ерзал в своем царском кресле, но в обсуждение пока не вмешивался.

Тогда Василий Иванович с поклоном обратился к Ластику, сидевшему справа от государя:

— А что наш ангел-князюшка про то думает? Какую подать завести, чтоб его величеству на войну денег добыть?

Вообще-то на заседаниях Ластик старался рта не раскрывать. Все-таки взрослые люди, бородатые, а многие и седые. Неудобно.

Но пришла и ему в голову одна идейка по налогообложению. Вроде бы неплохая.

Князь Солянский для солидности наморщил лоб, поиграл Камнем на груди.

— Цифирь надо повесить на кареты, повозки и телеги. Маленькую такую табличку, чтоб видно было, откуда да чья. И за то с владельцев деньги брать, а у кого нет таблички — пеню. — И повернулся к царю. — Самым бедным из крестьян и посадских эта подать не страшна, у них телег нет. Платить будут только те, кто позажиточней.

— И мне на колымагу тоже цифирь нацепишь? — обиделся князь Мстиславский, по прежней привычке сидевший на самом «высоком» месте и очень ревниво его оберегавший.

Не первый месяц Ластик заседал в Сенате, успел боярскую психологию изучить, поэтому ответ продумал заранее.

— Сенаторам на карету можно вешать таблички с царским двуглавым орлом — бесплатно. Думным дьякам и окольничьим — золоченые, по пяти рублей. Стольникам да стрелецким головам — серебряные, по три рубля. Дворянам и детям боярским — лазоревые, по рублю. Ну, купцы пускай делают себе хоть узорчатые, только б платили.

— Затейно придумано, — одобрил Шуйский. — А кто не по чину табличку повесит, того батогами драть и пеню брать.

Прочие сенаторы зашевелились — тема явно показалась им интересной. Князь Берендеев, эксперт по придумыванию податей, смотрел на князь-ангела ревниво, с завистью.

Ластик же горделиво покосился вверх, в сторону зарешеченной галерейки, откуда за советом наблюдала Соломка.

Начавшуюся было дискуссию прервал самодержец. Стукнув кулаком по подлокотнику, сказал:

— Не надо новых податей. Деньги на войну у меня есть. В личной государевой казне, еще со времен отца моего, пылятся сундуки с золотом, грудой лежит драгоценная посуда, гниют собольи да куньи меха.

Что правда, то правда. В каменных подвалах старого дворца, за коваными дверьми, лежали несметные сокровища, накопленные предыдущими царями. Весь уклад — или как сказали бы в двадцать первом веке — вся экономика Русского государства была построена на манер гигантской воронки, затягивавшей богатства страны в один-единственный омут: царские сундуки. Туда шли торговые пошлины, подати от воевод, ясак (дань) от подвластных народов. Служивые люди, каждый на своем месте, обходились почти без жалованья — кормили себя сами, за счет взяток и подношений. Стрельцы существовали за счет мелкой торговли и огородов. Бояре и дворяне жили на доходы от поместий.

Иногда царь из своей казны закупал зерна для какой-нибудь вымирающей от неурожая области, но случалось такое редко. На войну же или на какое-нибудь большое строительство деньги испокон века собирались так, как предложили Шуйский с Берендеевым, — при помощи особого налога или побора.

— Дам денег и на войско, и на строительство флота, — решительно объявил Дмитрий. — Нечего золоту зря залеживаться.

— Свои дашь, государевы? — недоверчиво переспросил князь Василий Иванович.

Ластик увидел, как переглядываются сенаторы, шепчутся между собой. Кто-то в дальнем конце довольно громко пробасил:

— Вовсе глупóй, царь-то.

Так и не добился Дмитрий от бояр суждения, на кого войной идти — на турок или на шведов. Делать нечего — заговорил сам:

— Я так думаю, господа сенаторы, что следует к Черному морю пробиваться, Крым воевать. Хана-разбойника усмирим, не будет наши земли набегами мучить. Море там не замерзает — круглый год торговать можно. Горы, плоды, скалы, синее небо — лепота. И союзников против султана найти легче. Польский король мне друг. Венецианский дож с австрийским императором тоже рады будут, им от турок житья нет. А еще пошлю посольство к французскому королю Андрию Четвертому. Он государь добрый. Как и я, правит не страхом, а милостью.

Тут Ластик улыбнулся. Знал, что его царское величество к королю Генриху IV неравнодушен. Еще с детства, после фильма «Гусарская баллада», где французские солдаты поют замечательную песенку: «Жил-был Анри Четвертый, он славный был король».

Да взять тот же Крым. Про фрукты и синее небо Юрка не зря помянул. Это он в свое последнее советское лето отдыхал в Артеке, в пионерском лагере — очень ему там понравилось.

Наверно, если б родители тогда отправили его не на Черное море, а свозили в Юрмалу или в Пярну, султан с ханом жили бы себе спокойно — сейчас не поздоровилось бы шведскому королю.

— Султан турецкой — владыка могучий, — снова взял слово Шуйский. — Войска до двухсот тысяч собирает. Да у хана крымского конников тысяч сорок. У нас же рать слаба, плохо выучена. Ты сам про то знаешь — сколько раз бил нас, когда на Москву шел.

Дмитрий ждал такого возражения.

— Не числом побеждают, а умением. И военной техникой.

— Чем? — удивился Шуйский незнакомому слову.

Царь улыбнулся меньшому брату.

— Техника — сиречь хитроискусная премудрость. Вот, бояре, зрите, какие штуки мы с князем Ерастием и пушечного дела мастерами изобрели.

Он подошел к столу и разложил на нем пергаментный лист с чертежом. Сенаторы сгрудились вокруг, лишь Ластик остался на месте — он-то знал, что там нарисовано: длинная замкнутая цепь на двух валиках, вроде велосипедной, только вместо звеньев — мушкетные стволы; ручка, чтобы вертеть, и малый ястреб с железным клювом — огонь из кремня высекать.

— Это скорострельная пищаль, имя ей «пулемет», — стал объяснять царь. — Мушкетный ствол двигается, попадает замком под клюв ястреба, стрелок нажимает на сию скобу, проскакивает искра — выстрел. За одну минуту все пятьдесят стволов разрядить можно. Коли перед наступающей пехотой, а хоть бы даже и конницей, пять-шесть таких машин поставить, враг от одного лишь страха вспять повернет.

Разложил еще один чертеж, поверх первого.

— Есть штука и пострашней пулемета. Имя ей — танк, сиречь латоносная самоходная колымага. На восьми кованых железом колесах ставим дубовый же, покрытый броней возок. Спереди в бойницы уставлены два короткоствольных фальконета. Едет сия повозка сама, без лошадей. Видите, тут сиденья, а под ними ножные рычаги? Если десять стрельцов разом сии рычаги жать начнут, закрутится вот этот канат с узлами — колеса-то и поедут. Сверху, в малой башенке, начальник сидит, а сзади кормщик — кормилом управляет, как на лодке. Огневой силы в танке, конечно, немного, но тут главный страх, что сама едет. Разбегутся татары, да и султанское войско дрогнет, вот увидите. И это еще не всё. — Сверху лег и третий чертеж. — Если у меня получится сделать паровой двигатель, танк и без рычагов поедет, а из этой вот трубы повалит черный дым. Ту-туу! — возбужденно рассмеялся Дмитрий. — Побегут турки до самого Цареграда.

Бояре хлопали глазами, молчали.

Общее мнение высказал князь Мстиславский:

— Чудное плетешь, маестат. Игрушки детские и нелепица.

Боярин Стрешнев, большой молельник и набожник, прибавил:

— Али того хуже — сатанинство.

Давно ли тряслись от страха, дураки бородатые, а теперь вон как осмелели, без ссылок да казней.

Ластик только вздохнул. Юрка сам виноват — распустил сенаторов. Они люди средневековые, без трепета перед грозным монархом жить не могут. Если не боятся — начинают хамить, такое уж у них психологическое устройство.

Хорошо хоть Басманов не давал боярам чересчур распускаться.

На заседаниях он сидел молча, бывало, что и позевывал. Умствовать и разглагольствовать воевода был не мастер. Он и на хитрые чертежи смотрел без большого интереса — привык верить в саблю и доброго коня. Однако облыжного супротивства государю спустить не мог.

— Ну, болтайте, собаки! — рявкнул богатырь — и хлоп Мстиславскому тяжелой ручищей по загривку, а Стрешнева взял за высокий ворот, тряхнул так, что шапка на пол слетела.

Этот язык сенаторы понимали. Враз присмирели. Те, к кому Басманов десницу приложил, только носами шмыгнули.

— Переходим к голосованию, — хмуро сказал государь. — Кто за то, чтобы идти походом на Крым, кладите шапку налево. Кто против — направо. Воздержавшиеся оставайтесь так.

Тут обычно начиналась жуткая тягомотина. И вовсе не из-за подсчета шапок. Бояре к свободному волеизъявлению привычки не имели и голосовали только единогласно: или все за, или все против, или все воздержались. Но никто не хотел быть первым. Смотрели на Шуйского, самого умного. Если Василий Иванович инициативы не проявлял, поворачивались к Мстиславскому, самому родовитому. Но сегодня, после басмановской наглядной агитации, меховые шапки, как одна, легли налево, ни одна не замешкалась.

И задумался тут Ластик. Зря современная педагогика осуждает затрещины как метод воспитания. Например, маленьких детей, которые слов пока не понимают, иногда необходимо слегка шлепнуть — чтоб запомнили: иголку трогать нельзя, в штепсель пальчики тыкать не разрешается, и мусор с пола совать в рот тоже нехорошо. А эти средневековые жители и есть малые дети, которых одними словами учить еще рано.

На эту тему у них с Юркой за минувший год много было говорено. Вот и сейчас переглянулись — поняли друг друга без слов.

— Ступайте, господа сенаторы, — грустно молвил Дмитрий Первый. — Заседание окончено.

И реформаторы остались в зале наедине.

Оба молчали.

Дмитрий вяло опустился на скамью. Лицо у него было бледное, глаза закрыты — приходил в себя. Нелегко ему давались эти уроки парламентаризма. Был он силен и вынослив, шутя объезжал диких жеребцов, ходил на медведя без ружья, с одной рогатиной, но после каждого заседания выглядел так, словно из него сосала кровь целая стая вампиров.

Прямо сердце разрывалось смотреть, как Юрка из-за боярской косности убивался. И ведь не объяснишь ему, что бояре не виноваты. Не в них проблема, а в том, что Зла в мире на шестьдесят четыре карата больше, чем Добра, и так будет еще долго. Может быть, всегда.

Однажды, решившись, Ластик завел было разговор на эту тему. Но Юрка, продукт атеистического воспитания шестидесятых, в мистику не верил. Беседа не дошла даже до Запретного Плода. Стоило упомянуть об Адаме, Еве и Райском Саде, как бывший пионер состроил пренебрежительную гримасу: «Что за чушь? А еще шестиклассник. Как бабка старая. Какой еще Адам? Какой Рай? Гагарин с Титовым в космос летали, никакого Рая на небе не видели. Ну тебя!» И не захотел слушать. Может, и к лучшему. В том-то и была Юркина сила, что он свято верил в прогресс и человечество, был упрям и ни черта не боялся.

Но не так-то просто оказалось вытаскивать Россию из тьмы Средневековья.

Вначале Юрка был полон энтузиазма, хоть и без шапкозакидательства. Говорил: «Голод, невежество и униженность — вот три головы Змея Горыныча, которого нам с тобой надо одолеть. Ну, первую-то башку мы легко оттяпаем, страна у нас хлебная, а вот со второй и третьей придется повозиться».

Примерно так всё и вышло. С голодом, как уже говорилось, совладали довольно быстро.

Не столь мало успели сделать и для истребления невежества. По всей Руси государь велел устроить школы, где бы мальчиков учили грамоте и цифирной мудрости. С девочками сложнее — считалось, что женщине наука во вред, и этот предрассудок так скоро было не переломить.

Зато Юрка разработал проект создания в Москве университета, по примеру Пражского и Краковского, старейших в славянском мире. Уже и профессоров выписали, и учебники начали переводить. Пока же царь велел отобрать самых способных юношей из дворянского сословия и отправил учиться в чужие края.

А еще, впервые за долгие века, Россия открыла границы: кто хочет — въезжай, кто хочет — выезжай. «Ничего, — говорил Юрка, — пускай наши, кто побойчей, на мир посмотрят. Это полезно, кругозор развивает. Десять лет пройдет — не узнаешь наше сонное царство. Погоди, сейчас запузырим первый пятилетний план, потом второй, а там и до семилетки дойдет. Времени у нас навалом. Я молодой, ты и подавно. Много чего успеем».

Но третья голова, всеобщая униженность, на плечах Змея Горыныча сидела крепко. Она-то больше всего и мешала преобразованиям.

Конечно, Юрка понимал, что истребить вековое раболепство и научить людей достоинству — дело долгое, не на десять и не на двадцать лет. Поэтому подступался потихоньку, с малого. Так называемый черный люд пока не трогал. Откуда возьмется достоинство у крепостных, если они все равно что рабы?

Начал с господ. И первым делом освободил дворян от телесных наказаний. Если их самих кнутом бить перестанут, то со временем, глядишь, и они отучатся других пороть — такая была логика, с точки зрения князя Солянского, не очень убедительная.

Крепостное право враз отменить было невозможно — взбунтуются бояре и дворяне, свергнут царя. Поэтому пока что Дмитрий восстановил старинный закон про Юрьев День, несколько лет назад отмененный Годуновым. Раз в год, 26 ноября, на день Святого Юрия (эта деталь Юрку особенно радовала), крепостной имел право уйти от одного господина к другому. Помня об этом, помещики особенно распускаться не станут, рассуждал государь.

Но на этом со свободами пришлось пока притормозить. Насторожились дворяне, заворчали. Иван Грозный вмиг бы их приструнил: повесил бы сотню-другую, а самых отчаянных четвертовал — и остальные стали бы как шелковые. Но как тогда быть с достоинством?

Правильно назвали свой роман писатели Стругацкие — трудно быть богом. Да и самодержцем нелегко, если, конечно, думаешь не о своей выгоде, а о благе державы.

Сколько раз Ластик видел, как после очередного заседания Дмитрий Первый рвал на груди ворот, пальцами ощупывал эфес сабли и хрипел: «Рабы, подлые скоты, всех бы их…» Потом вспомнит, как в его любимом романе Пришелец, разъярившись на средневековых дикарей, порубил их в капусту, — и берет себя в руки. С трудом улыбнется, скажет: «Они не виноваты. Хорошо нам с тобой было родиться, на готовенькое».

Вот и теперь открыл глаза, устало молвил:

— Ладно. Что с них, дураков, взять. Давай, Эраська, лучше вот про что репу почешем (это означало «подумаем» — не из семнадцатого века выражение, из двадцатого). Я тут велел грамотку составить, сколько за монастырями числится земли и смердов. Ты не представляешь! Больше чем у меня, честное слово! Главное, зачем им?

Верите в своего Христа — на здоровье. Но он, между прочим, к нестяжательству призывал. Зачем монахам пастбища, пашни, собственные мужики? Молиться можно и без этого! Я вот какой указец думаю забабахать: поотбираю у чернорясых всё имущество, которое не относится к церковной службе. И всем монастырским крестьянам — вольную, причем с собственной землей, а? — Юрка оживился, глаза загорелись — от недавней вялости не осталось и следа. — У нас появится сословие свободных землепашцев, почти сто тысяч человек! У них вырастут дети — грамотные, не поротые, не запуганные…

— Все как один пионеры, — подхватил Ластик, но пошутил без злобы — нравился ему царь и великий князь, особенно когда говорил о светлом будущем.

На середине зажигательной речи вошла Соломка, тихонько пристроилась в углу. Дмитрий просто кивнул княжне — она была своя. Сидела тихонько, грызла подсолнечные семечки, деликатно сплевывая шелуху в батистовый платочек.

Наверное, ей был в диковину язык, на котором разговаривали государь и князь-ангел. Ластик никогда не знал, многое ли она понимает из их беседы. Иногда казалось, что ни бельмеса, но если Соломка по какому-нибудь поводу высказывалась, то всегда по делу и в самую точку.

Лоб боярышни был сосредоточенно наморщен, розовые уши внимали новым словам, и некоторые из них потом выскакивали обратно, самым неожиданным образом.

Недавно, например, вдруг говорит: «Дуньке, князь-Голицына меньшой дочери, купец фряжскими сапожками поклонился (то есть презентовал итальянские сапоги), ой хороши сапожки — истинный супер-пупер». Это она у князя Солянского подцепила, полюбилось ей звучное выражение.

А однажды спрашивает: «Ерастушка, не бывал ли царь на Небе, навроде тебя? Может, его в Угличе все-таки зарезали, да после Бог бедняжку назад возвернул? Не больно государь похож на рядного (то есть нормального) человека, прямо как ты».

Умная она была, Соломка. Ластик решил, что когда-нибудь обязательно расскажет ей всю правду, но не сейчас. Пусть сначала подрастет, все-таки девчонка еще.

Юркина идея про монастыри ему здорово понравилась:

— Можно этим крестьянам господдержку оказывать, — предложил он. — Ну там, сельхозоборудование, удобрения всякие по льготной цене.

Самодержец кивнул:

— А часть трудового крестьянства наверняка захочет в колхозы объединиться. Надо только идейку подбросить.

Насчет колхозов и всяких там стахановцев у государя и князь-ангела единства мнений не было — нередко доходило до спора и даже взаимных оскорблений. Вот и теперь Ластик приготовился возразить, но тут вмешалась княжна Шаховская.

Сняла с губы прилипшую скорлупку, встала, поклонилась от пояса.

— Прости глупую девку, батюшка, а не трогал бы ты монахов. Мало тебе, что бояре с дворянами на твое величество лаются? Если еще и попы на тебя обозлятся, как бы тебе, солнцегосударь, в галошу не сесть.

Что такое «галоша», она, конечно, не знала, это выражение было из Юркиного лексикона. Наверно, решила, что так для маестата прозвучит убедительней.

Царь Дмитрий и в самом деле призадумался.

Но дискуссию о монастырских землях пришлось отложить.

В дверь, звеня шпорами, вошел начальник караула капитан Маржерет и громко доложил на ломаном русском:

Мажестé, гонец от госпожа прансесс.

То есть от принцессы — так француз назвал государеву невесту.

— Зови! — нетерпеливо крикнул государь.

И сам кинулся навстречу запыленному шляхтичу, который, переступив порог, преклонил колено и затараторил по-польски.

Ластик разобрал только слова «ясновельможна пани Марина», а больше ничего не понял. Только царь вдруг просиял, сдернул с пальца смарагдовый перстень, кинул гонцу. Тот поцеловал высочайший дар и, пятясь задом, удалился.

Юрка радостно воскликнул:

— Третьего дня наконец выехала из Вязьмы! Сейчас, наверно, уже в Можайске! Наконец-то!

Таким счастливым Ластик его уже давно не видел.

Пан Мнишек, отец невесты, в Москву не торопился. Целых полгода тянул с выездом, клянчил золото, дорогие подарки. Когда же отправился в путь, полз еле-еле, по полмили в день, да еще с длительными остановками. То деньги кончились, то надо новых лошадей, то поломались кареты.

Дмитрий слал ненасытному воеводе всё, что тот требовал. Сам помчался бы навстречу своей Марине, да нельзя. По дипломатическому церемониалу это означало бы признать себя вассалом польского короля. И так бояре шипели — как это православный царь на иноземке, да еще католичке женится?

— Ты мой брат нареченный, первый вельможа царства, не говоря уж про то, что бывший ангел, — объявил Юрка и подмигнул. — Поедешь встречать государеву невесту. Посмотришь, какая она, моя Маринка. Увидишь, с ней у нас дело шустрей пойдет! Она девчонка классная, и соображает, как Петросян.

Государь, позвонив в колокольчик, вызвал боярина-дворецкого и стал отдавать ему распоряжения о подготовке торжественной встречи.

А Соломка дернула Ластика за рукав. Глаза ее светились любопытством. Он думал, она спросит, кто такой Петросян (это был такой чемпион мира по шахматам — давно, еще до Каспарова).

Но княжна шепотом спросила про другое:

— А я — классная?

Классная девчонка

Снова, как год назад, Ластик ехал в южном направлении, но до чего же изменился способ его передвижения!

Ныне он не трясся в собачьем ящике, а покачивался на мягких подушках просторной царской кареты.

Вокруг сверкал золотыми латами почетный эскорт из конных рейтаров с опущенными забралами на шлемах, с многоцветными штандартами в руках, а сзади на рысях поспевали полторы тысячи дворян московских, разодетых в пух и прах.

Грандиозная процессия прогрохотала через Москву-реку по специально выстроенному мосту неслыханной конструкции — он держался не на опорах, а на одних канатах (самоличное изобретение его величества) — и с необычной для церемониального посольства скоростью понеслась по широкому шляху. Зная, с каким нетерпением государь ждет свою невесту, князь Солянский велел гнать во весь опор.

Мчали без остановки и в тот же день перед закатом сошлись с поездом сандомирского воеводы Мнишка — еще более многолюдным, но куда менее роскошным.

Сам-то пан Мнишек ехал на прекрасном аргамаке в сверкающей упряжи (конь из государевых конюшен; сбруя тоже), белоснежная карета его дочери тоже была чудо как хороша (опять-таки дар с государева колымажного двора), но свита выглядела довольно потрепанно, а сзади и вовсе валила оборванная, шумная толпа нищей шляхты, отправившейся в Москву за весельем и богатством.

Обе колонны остановились на лугу в двухстах шагах одна от другой. Туда-сюда засновали гонцы, обуславливая детали церемониала. Ластик сидел в своей карете, как истукан — блюл перед поляками государеву честь. Дело было нелегкое. Посидите-ка ясным майским днем в шубе и меховой шапке. Без кондиционера, без вентилятора, даже дверцу кареты не приоткроешь — неподобно.

Воевода долго ломался, не желал встречаться с принцем Солянским, пока ему не пожалуют парчовой шубы — мол, пообносился в дороге, стыдно царскому тестю в таком виде показаться перед московскими дворянами.

Ладно, послали ему и шубу, и сундук с червонцами. Тогда переговоры пошли быстрей.

Московские слуги ставили посередине луга два шатра: малый серебряный для пана Мнишка и великий золотой для пани Марины.

Солнце совсем уже сползло к горизонту, когда один из рейтаров, охранявших карету, с поклоном открыл дверцу и спустил ступеньку.

Ластик важно ступил на траву, поддерживаемый с двух сторон.

До шатров было рукой подать, но идти пешком великому послу невместно — князь-ангелу подвели смирного коня, накрытого алой попоной.

Рейтары почтительно взяли государева брата под локотки, усадили в седло.

— Эй ты, — щелкнул Ластик одного из них по забралу. — Веди.

Тот низко поклонился, взял коня под уздцы. С другой стороны семенил толмач, сзади шествовала свита из лучших дворян.

Помня, что на него сейчас смотрят тысячи глаз, Ластик повыше задирал подбородок и пялился в пространство — именно так подобало вести себя представителю великого государя.

У входа в серебряный шатер его поджидал Мнишек — невысокий, пузатенький, с холеной бородкой и закрученными усами.

Приложив руку к груди, воевода слегка поклонился и заговорил сладчайшим голосом.

— Сначала пожалуй ко мне, светлейший принц, — перевел толмач. — Я желаю обсудить с тобой кое-какие неожиданно возникшие обстоятельства.

Снова вымогать будет, догадался Ластик и важно обронил, воззрившись на поляка с высоты седла:

— Желать здесь может один лишь государь Дмитрий Иванович. Долг всех прочих повиноваться его воле. Мне приказано перво-наперво передать поклон благородной госпоже Марине, твоей дочери. С глазу на глаз.

Воевода заморгал, глядя на расфуфыренного мальчишку, державшегося столь надменно. Перечить не осмелился.

— Как твоей милости будет угодно, — сконфуженно пролепетал он. — Воля монарха свята. Я обожду.

Рейтар потянул коня за узду. Двинулись дальше.

Из второго шатра навстречу послу никто не вышел, лишь по обе стороны от входа застыли присевшие в реверансе дамы — фрейлины Марины Мнишек. В Москве этаких женщин Ластик не видывал: непривычно тощи, с непокрытыми головами, а удивительнее всего было смотреть на голые плечи и шеи.

Спохватившись, что роняет престиж государя, Ластик отвел глаза от дамских декольте и грозно воскликнул:

— Где ковер? Не может нога царского посла касаться голой земли!

Толмач перевел, откуда-то понабежали паны, загалдели по-своему, но ковра у поляков не было.

— Не ступлю на траву! — объявил князь Солянский — Не стерплю такого поношения! Ну-ка ты, — снова шлепнул он рейтара по шлему. — Бери меня на руки и неси в шатер, пред очи государевой невесты. А ты тут жди, — прикрикнул на сунувшегося следом толмача. — Понадобишься — позову.

Солдат осторожно вынул из седла сердитого посла и на вытянутых руках торжественно внес в шатер, разделенный бархатной портьерой надвое.

В той половине, куда попал Ластик, не было ни души. Земля застлана медвежьими шкурами, из обстановки — костяной стол на гнутых ножках и два резных стула.

Сейчас я ее увижу, с волнением думал Ластик. Наверное, эта Марина и в самом деле какая-нибудь совершенно необыкновенная, раз Юрка так ее любит.

Занавес колыхнулся, словно под напором сильного ветра, и к послу вышла будущая царица. С ней был еще какой-то человек, но на него Ластик даже не взглянул — его сейчас интересовала только Марина.

Первое впечатление было такое: она выглядит взрослее своих восемнадцати лет. Взгляд прямой, гордый, совсем не девичий. Губы тонкие, будто поджатые. Непохоже, чтобы эта девушка часто улыбалась. В принципе ничего, но не такая сногсшибательная красавица, как расписывал Юрка. В какой-то книжке было написано, что настоящая красавица всегда прекрасней своего наряда, как бы он ни был хорош. А у Марины внешность, пожалуй, уступала великолепию платья, слишком густо обшитого драгоценными каменьями. Они так сверкали и переливались, что лицо оказалось словно бы в тени.

Ластик поклонился царской невесте.

Та едва кивнула и заговорила первой, что вообще-то было нарушением этикета, поскольку князь Солянский представлял здесь особу государя.

— Я слышала, что названный брат Дмитрия очень юн, но ты, оказывается, вовсе дитя.

Что Марина успела выучиться по-русски, было известно из писем, но Ластик не ожидал услышать такую чистую речь, почти без акцента. Удивился — и обиделся. Во-первых, сама она дитя. И во-вторых, чего это она такая надутая?

Помня, как поставил на место ее папашу, Ластик со всей солидностью объявил:

— Государь велел мне сказать твоей милости нечто с глазу на глаз.

И демонстративно покосился на спутника Марины, судя по кургузому наряду, из немцев.

Но у дочки характер оказался потверже, чем у отца.

— Это мой астролог пан барон Эдвард Келли. У меня нет от него секретов, — холодно молвила она. — Говори.

Пришлось рассмотреть астролога получше.

Он был немолод, невелик ростом, неприметен лицом и состоял сплошь из геометрических фигур: квадратное туловище, ноги — как два массивных цилиндра, шар бритой головы, сверху покрытой черным кругом берета. Да и физиономия у барона тоже была вполне геометрическая — эллипс с пририсованным книзу треугольником каштановой бородки, а по бокам две симметричные дуги усов.

Одет Эдвард Келли был в несуразно короткую куртку (кажется, она называлась «камзол»), смешные шорты с пуфами и обтягивающие чулки розового цвета. По московским понятиям — скоморох, шут гороховый. Интересней всего Ластику показалась странная конструкция, прикрепленная ко лбу астролога: обруч, а на нем пузатая трубочка с увеличительным стеклом. Зачем она барону? Не звезды же разглядывать?

Подождав, пока царский посол его рассмотрит, Келли поклонился и спросил на таком же правильном русском языке, как и его госпожа, только звуки произносил на английский лад:

— Благоуодный пуынц, могу ли я спуосить, где ви досталы такой пуекуасный диамант? — Пухлый палец деликатно показал на Райское Яблоко, висевшее на груди князь-ангела.

— Не время о пустом болтать, — отбрил англичанина Ластик и отвернулся. — Госпожа, у меня к тебе слово государево. Повторяю еще раз, — с нажимом произнес он, — оно предназначено лишь для твоих ушей.

Марина топнула ногой, ее глаза сверкнули:

— Не забывайся, князь! Ты говоришь со своей будущей царицей! У меня нет тайн от барона Келли! А хочешь, чтоб нас не слышали чужие — вели выйти своему рейтару. Или ты боишься оставаться со мной без охраны?

Ластик в замешательстве оглянулся на солдата. Из-под забрала донесся веселый смех, и рука в перчатке расстегнула застежки шлема.

— Дмитрий! Мой Дмитрий! — пронзительно вскричала Марина.

И лицо ее преобразилось. Сухие губы раздвинулись в улыбке, обнажив ровные, белоснежные зубы — большую редкость в эпоху, когда о зубной пасте и слыхом не слыхивали. Глаза будто распахнулись, наполнились светом.

— Мой милый, — тихо проговорила ясновельможная пани. — Наконец-то…

Царь стоял на месте, смотрел на нее не отрываясь и, кажется, не мог пошевелиться. Тогда она сама шагнула ему навстречу, обняла своими тонкими белыми руками и стала целовать в щеки, в лоб, в губы. И первым же прикосновением будто исцелила его от паралича.

— Марина! — задохнулся государь, крепко прижал ее к себе.

Тут Ластик застеснялся — отошел в сторону, отвернулся. Чудеса да и только! Вот что любовь с людьми делает. Меняет прямо до неузнаваемости. Кто бы мог подумать, что эта самая Марина, столь мало ему понравившаяся, может так улыбаться, говорить таким голосом. Оказывается, она в самом деле редкостная, просто невероятная красавица, не соврал Юрка. Наверное, она всегда такая, когда с ним.

Неудивительно, что Юрка голову потерял. Сколько ни отговаривал его Ластик от безумной затеи — нарядиться рейтаром — всё было впустую. И слушать не стал.

В Кремле прикрытие обеспечивал Басманов. Было объявлено, что государь и его первый воевода заперлись в царских покоях, чтобы обсудить план будущего похода. Даже слугам входить в кабинет запрещалось. На самом деле Басманов сидел там один-одинешенек, если не считать жареного поросенка и бочонка романеи, а православный государь, презрев риск неслыханного скандала, поскакал на свидание с прекрасной полячкой.

Неправильно это, безответственно и очень глупо, думал Ластик, разглядывая полог шатра. Но зато как красиво!

Кто-то слегка дернул его за рукав.

— Благородный принц, — зашептал астролог со своим квакающим акцентом, — прости, что не представился твоей светлости как следует. Русские люди, у кого я учился русскому языку, звали меня Едварием Патрикеевичем Кельиным — так им было проще.

— Почему «Патрикеевичем»? — тоже шепотом спросил Ластик, покосившись на влюбленных.

Всё целуются.

— Имя моего отца было «Патрик».

— Ты хорошо научился нашему языку, — рассеянно сказал Ластик, не в силах отвести взгляд от Юрки и Марины.

Это, значит, и есть настоящая любовь? Про которую снимают кино и пишут романы?

— Трудно учить лишь первый, второй и третий иностранные языки, — ответил англичанин. — Начиная с четвертого, они даются всё легче и легче. Мне всё равно, на каком языке объясняться. Я изучил все наречия, какие могут понадобиться ученому и путешественнику — девятнадцать живых языков и четыре древних.

Эти слова напомнили Ластику профессора Ван Дорна — тот тоже говорил, что владеет «всеми языками, которые имеют для него значение».

Он перевел взгляд на астролога и увидел, что «Едварий Кельин» смотрит вовсе не в лицо собеседнику, а на его грудь.

— Не позволит ли мне твоя светлость получше рассмотреть этот превосходный алмаз? — попросил барон.

И, не дожидаясь разрешения, двумя пальцами приподнял Камень, опустил со лба лупу, замер.

Очень это Ластику не понравилось. Он хотел высвободиться, но англичанин умоляюще прошептал:

— Одно мгновение, всего одно мгновение, мой славный принц! — И застонал. — Ах, какая божественная рефракция! Совершенно идеальная! Неужели это он? О, силы небесные! О, великий Мурифрай!

Ластик вздрогнул, но Келли и сам весь дрожал. Слова лились из него всё быстрей, всё лихорадочней. Кажется, астрологу и вправду было все равно, на каком наречии изъясняться.

— Последний раз его видели в Париже накануне Варфоломеевской ночи! Дошли ли до вашей страны вести об этом ужасном злодеянии, когда католики коварно набросились на гугенотов и зарезали несколько тысяч человек? Ювелир Ле Крюзье, которому рыцарь де Телиньи передал сей алмаз для огранки, был гугенотом. Когда к нему ворвались убийцы, Ле Крюзье швырнул камень в Сену. Но этот алмаз надолго не исчезает! Скажи мне, о принц московский, как к тебе попало Райское Яблоко?

О магическом кристалле, великой трансмутации и философском камне

Странный человек разогнулся. На собеседника через лупу смотрел глаз, круглый и выпуклый, как у рыбы.

— Кто ты? — только и нашелся, что прошептать пораженный Ластик.

— Я звездочет, алхимик, рудознатец (минералог) и балователь (медик), — важно ответил Келли. — Искусству постигать тайны бытия я учился у великого Джона Ди, придворного чародея королевы Елизаветы Английской, а титул барона получил от австрийского императора Рудольфа, просвещеннейшего из государей. Со мной ты можешь быть совершенно откровенен. Я — единственный, кто способен тебя понять, о чудесный отрок. — Он убрал лупу и впился взглядом в лицо Ластика. — Про тебя толкуют, будто ты ангел, побывавший в Раю и вернувшийся на Землю. Я был уверен, что это глупые выдумки московитов, известных своим невежеством и суеверием.

— О, прости! — Барон прикрыл ладонью рот. — Само сорвалось. Но раз ты владеешь Райским Яблоком, значит, ты, действительно, побывал в Ином Мире! Именно там ты получил Камень, и твоя миссия — вернуть его людям. Я угадал?

Эдвард Келли возбужденно облизнул губы, смахнул со лба капельки пота.

Ластик был взволнован ничуть не меньше. Оказывается, ученые семнадцатого века знают про существование Камня!

— Да, я был там… Но я ничего не помню… — забормотал князь-ангел. — Возвращение в бренную плоть лишило меня памяти.

— Ты был там! — возопил Келли, не дослушав, и поднял глаза вверх. — Благодарю тебя, могучий Мурифрай!

Ластик был уверен, что царь и его невеста обернутся на этот вопль, но те по-прежнему стояли, прижавшись друг к другу, и, похоже, ничего вокруг не замечали.

— Какой великий день! — Барон всхлипнул, по его толстым щекам стекали слезы. — Я знал, я чувствовал, что Мурифрай не напрасно позвал меня в Московию!

— Кто это — Мурифрай?

Англичанин торжественно воздел палец:

— Дух-покровитель алхимиков. Но скажи мне, о пришелец из Иного Мира, неужто ты совсем ничего не помнишь?

— Совсем.

Келли деловито осмотрел его и даже слегка ущипнул за ухо.

— Хм, я не нахожу в тебе ни одной из пяти ангельских примет. Уши твои не холодны, волос не золотист, глаза не круглы, кожа не бело-розова, а лицо не идеальной формы.

За лицо Ластик обиделся, подумал: на себя бы посмотрел, параллелепипед несчастный!

— Но, может быть, ты сохранил способность слышать голоса из Иного Мира? — пытливо уставился на него англичанин.

— Что?

— Ничего, это мы проверим. — Келли скользнул взглядом вниз, на Камень, и больше уже головы не поднимал — всё не мог наглядеться. — Известно ли тебе, что император Рудольф разыскивает этот алмаз по всей Европе и сулит за него герцогский титул, миллион золотых дукатов и три города с деревнями? Три настоящих каменных города, населенных трезвыми и трудолюбивыми горожанами — у вас в Московии таких чудесных городов нет.

— Ничего, скоро будут, — заступился за отчизну Ластик. — А к алмазу ты, барон, не поползновенничай (не подкатывайся). Я не уступлю его никогда и ни за что.

Англичанин аж отшатнулся, демонстративно спрятал руки за спину.

— Что ты! Что ты! Ни за какие богатства не согласился бы я обладать этим предметом! Я всего лишь советую юному лорду избавиться от опасной реликвии, передав ее императору за хорошее вознаграждение. Если же с Рудольфом из-за Камня случится беда, я горевать не стану.

Он снова наклонился к Ластику и перешел на еле слышный шепот.

— Неужто тебе не ведомо, что всякий, кто владел Камнем или хотя бы его касался, скверно кончал свои дни? О ювелире Ле Крюзье я тебе уже рассказывал — католики разрубили его мечом пополам. Не лучше была участь и кавалера де Телиньи, владельца алмаза. Этот гугенот отчаянно бился за свою жизнь и сумел вырваться за ворота, но споткнулся на ровном месте, и враги сначала отсекли ему алебардой руку, а потом, еще живого, кинули в костер. Но это пустяки по сравнению с участью венецианского купца Пирелли, который выкупил Камень у мавров около ста лет назад. Он, как и ты, носил алмаз на шее, в особой ладанке, только не снаружи, а внутри, у сердца. Однажды, когда купец спал, за пазуху ему заползла гадюка, ужалила в сосок, и бедняга скончался в страшных корчах.

Ластик непроизвольно схватился за Яблоко и передернулся. Не то чтобы сильно испугался, но всё же по груди пробежали мурашки.

В этот миг Дмитрий и Марина, наконец, очнулись и расцепили объятья.

Келли немедленно умолк, повернулся к царю и нагнулся в учтивом поклоне. Но государь по-прежнему смотрел только на свою невесту.

— Погоди, я должен сказать тебе… — сбивчиво заговорил он. — Может быть, после этого ты не захочешь меня больше обнимать… Я намеревался прямо сразу всё объявить, но когда тебя увидел, забыл обо всем на свете… Знай же: я не смогу выполнить то, что обещал твоему отцу, твоему королю и твоему епископу. Я дам пану Мнишку золота, камней, драгоценных мехов, но русских земель он не получит. Король Жигмонт не получит Смоленска. И в католическую веру я тоже не перейду. За это… за это ты разлюбишь меня?

Никогда раньше Ластик не слышал, чтобы у Юрки так дрожал голос.

Марина начала качать головой еще прежде, чем он договорил.

— Мой король, я не смогу разлюбить тебя, даже если ты нарушишь все клятвы в мире! Ты правильно решил, мой император. Отец глуп и жаден. Если дать ему русские вотчины, он разорит крестьян и доведет их до бунта. Жигмонту отдавать Смоленск, конечно же, нельзя — это ослабит нашу державу. А переход в католичество был бы для тебя самоубийством. Разве я хочу, чтобы ты погиб?

Сияющий Юрка оглянулся на Ластика.

— Слыхал? Что я тебе говорил! Маринка — классная. — А невесте сказал. — Ты люби этого отрока. Он мне больше, чем брат. И ты, Эраська, ее тоже люби.

— Отныне, князь, ты и мне будешь братом, — с улыбкой молвила Марина Ластику.

Оказывается, не только Юрке умела она улыбаться, да еще как!

Ластик растаял, растроганно подумал: вон как можно ошибиться в человеке. Или тут всё дело в любви?

— А ты, государь, полюби моего друга и верного советчика. — Марина показала на англичанина. — Это доктор Келли. Он не только великий ученый, он знает магические заклинания и умеет вызывать духов, а также прорицать будущее.

Царь скептически наморщил нос.

— Ученые занимаются не заклинаниями и духами, а законами природы.

— Не говори так! — воскликнула Марина, схватив его за руку. — Я не раз имела возможность убедиться в чудесных способностях доктора! Сам император Рудольф боялся его и даже повелел сжечь на костре, лишь волшебство помогло барону спастись.

— Сжечь на костре? Как Джордано Бруно? — Юрка взглянул на англичанина с любопытством.

— О, маестат, ты слышал о моем коллеге Джордано Бруно? — удивился Келли. — Этого алхимика и вольнодумца мало кто помнит.

— Так, читал когда-то, — неопределенно ответил царь, метнув взгляд на Ластика. — Значит, ты тоже алхимик?

Барон поклонился.

— К услугам вашего величества. Всю свою жизнь я посвятил поиску Магистериума, иначе именуемого Философским Камнем. Эта магическая субстанция позволяет менять природу вещей и превращать одни металлы в другие — например, свинец в золото.

— Глупости, — отмахнулся государь. — Это невозможно.

— Обычными человеческими средствами, разумеется, невозможно. Для того чтобы произвести Трансмутацию, то есть Великое Превращение, надобно подчинить себе Эманацию. Это мощная неиссякающая сила, имеющая вид излучения. Она высвободилась, когда Бог сотворил Вселенную, и пронизывает собою всё Мироздание. Если при помощи особых приспособлений поймать несколько таких лучей, собрать их в пучок и направить в одну точку, мощи этого заряда хватит для Трансмутации.

— Что это за особые приспособления? — спросил Юрка, любитель технических экспериментов.

— Во-первых, нужен Магический Кристалл — минерал, обладающий идеальной рефракцией, сиречь светопреломлением. Я владею лучшим магическим кристаллом во всей Европе. Он изготовлен из прозрачнейшего горного хрусталя, на полировку которого я потратил три года, три месяца и три дня. Вот это сокровище. — Келли сунул руку в разрез своих смешных пузырчатых штанов и достал небольшой шар, сразу же заигравший бликами. — Я никогда с ним не расстаюсь.

— И что же надо делать с этим шаром?

— Одни алхимики пропускают сквозь него свет восходящего солнца, другие — заходящего, третьи — свет Луны в разные фазы месячного цикла. Существуют разные теории относительно того, в каком из излучений содержание божественной Эманации выше всего. Сфокусировав свет при помощи Магического Кристалла, нужно направить луч на Тинктуру — особый порошок, рецептуру которого каждый ученый муж хранит в тайне. Вот она, моя Тинктура. — Барон извлек из недр пуфа еще один предмет — маленький пузырек с чем-то серым. — Я смешиваю в определенной пропорции сушеный помет летучей мыши, жабью слизь, змеиный яд и толченый бивень африканского единорога. Если луч, прошедший через Магический Кристалл, будет достаточно силен, произойдет Великая Трансмутация, и эта смесь превратится в Философский Камень. Тот, кто его добудет, станет богатейшим и могущественнейшим человеком на свете. А государь, которому служит сей мудрец, превратится в величайшего из земных владык, — вкрадчиво закончил Эдвард Келли.

— Намек понят. — Юрка подмигнул Ластику и шепнул. — Ловко подъезжает, прохиндей. Кстати, ты понял, про что это он? Про ядерный реактор. Хочет атом расщепить. Рановато затеялся, лет триста с хвостиком подождать придется.

Сказано было тихо и на языке двадцатого века, но англичанин навострил уши.

— Ты сказал «атом», цесарь? О! Даже сам император Рудольф не знает этого слова, ведомого лишь немногим посвященным! Воистину твоя образованность впечатляет.

— Лестно слышать это от ученого мужа, открывшего тайну жабьей слизи и мышиного помета, — с серьезным видом ответил ему Юрка.

Барон польщенно поклонился, но Марина, кажется, уловила в голосе жениха насмешку.

— Доктор отлично предсказывает будущее, — сказала она, слегка нахмурившись. — Он составил для меня твой гороскоп. Звезды говорят, что у тебя необыкновенная судьба, какой не бывало ни у одного монарха. Однако твои виды на будущее туманны, и это меня тревожит. Умоляю тебя, позволь барону завершить астрограмму. Для этого необходимо твое присутствие. Давай сделаем это прямо сейчас! Сегодня у нас особенный день, мы снова вместе после долгой-долгой разлуки. Ну пожалуйста, для меня это очень важно!

Даже Ластик не смог бы отказать, если б она так смотрела на него своими нежными сине-зелеными глазами, а про Юрку и говорить нечего.

— Чего ты от нее хочешь? — виновато шепнул он. — Воспитание. Ничего, дай срок, мы ее от этой дури отучим.

И со снисходительной улыбкой согласился.

Доктор Келли отлучился за портьеру, а когда вернулся, на нем была черная мантия до пят, квадратная шапочка и золотая цепь с медалью: шестиконечная звезда и в центре глаз.

Англичанин торжественно положил на стол большой пергаментный лист с изображением звезд и геометрических фигур.

— Сие карта небесной сферы, — пояснил он. Расставил по четырем краям подсвечники.

— Сие полюса света, а свечи, каждая ценой по сто дукатов, изготовлены из жира волшебной рыбы Левиафан. Содержание Божественного Излучения в этом жире чрезвычайно велико, это делает покровы, что отделяют будущее от настоящего, более прозрачными.

Рыбий жир вспыхнул четырьмя голубоватыми огоньками.

За каждым из подсвечников астролог установил по небольшому вогнутому зеркалу на ножке.

— Это рефракторы, помогающие собрать излучение.

Хрустальный шар Келли водрузил ровно посередине и забормотал под нос что-то нечленораздельное — наверное, пресловутые заклинания.

Ластик, сам мастак по части волшебных заклинаний, наблюдал за этими манипуляциями иронически, царь тоже улыбался, но Марина вся застыла и, будто зачарованная, смотрела на искрящуюся поверхность шара.

With all humility and sincerity of mind I beseech God to help me with His Grace![3] — воскликнул барон.

Шар сам собой шевельнулся, начал медленно оборачиваться вокруг собственной оси.

Марина вскрикнула и перекрестилась, а Ластик подумал: невелик фокус — какая-нибудь скрытая пружина или рычаг. Синьор Дьяболини придумал бы что-нибудь поэффектней. Юркина мысль, похоже, работала в том же направлении: он слегка присел и заглянул под стол.

Шар рассыпал по стенкам шатра разноцветные блики — получилось очень красиво, как на дискотеке. Ось заскрипела, завизжала, этот звук был похож на сиплый, трескучий голосок, произносящий непонятные слова.

Доктор порывисто наклонился, приставил к шару слуховую трубку, поднял палец: тише!

Поразительней всего было то, что он, кажется, действительно был напряжен и испуган — лицо бледное, на висках капли пота. Неужели верит в свои бирюльки?

— Это говорят духи, они пытаются мне сообщить нечто очень важное о твоей судьбе, государь. Тебе угрожает какая-то страшная опасность! Но не могу разобрать слов. Ах, мой Магический Кристалл хорош, но его рефракция не идеальна. Если бы ты повелел князю на минуту одолжить мне алмаз, что висит у него на груди…

— Не дам, — быстро сказал Ластик, зажимая Камень в кулак.

Не хватало еще, чтоб этот шарлатан затеял какие-нибудь фокусы с Камнем.

— Дай ты ему свою стекляшку, — пожал плечами Юрка. — Жалко тебе, что ли? Видишь, человек употел весь.

— Сказано — не дам, — отрезал князь-ангел — и поймал на себе изумленный взгляд Марины.

Думал, она рассердится, что он смеет так разговаривать с монархом. Но Марина, наоборот, ласково ему улыбнулась. Что бы это значило?

Немного выждав и убедившись, что алмаза не получит, доктор Келли попросил:

— Тогда, принц, быть может, ты приложишь к Кристаллу ухо и послушаешь? Ангельский слух гораздо тоньше человеческого.

Это сколько угодно. Ластику и самому было любопытно.

Он прижался почти вплотную к крутящемуся шару, но ничего, кроме скрипа и шелеста, не разобрал.

— Увы, ты и в самом деле совершенно утратил ангельские свойства, — разочарованно протянул англичанин. И, нагнувшись, прошелестел. — Тем опаснее для тебя владеть Яблоком.

А царю с низким поклоном объявил:

— Увы, государь. Ничего кроме уже сказанного выведать мне не удалось.

— О какой страшной опасности, угрожающей тебе в будущем, хотели предупредить духи? — всхлипнула Марина. — Милый, я боюсь!

Было видно, что она напугана не на шутку — так сцепила пальцы, что хрустнули суставы. Дмитрий обнял ее, поцеловал.

— Нам незачем гадать о будущем. Мы построим его своими руками — такое, как нам захочется.

И так хорошо он это сказал — спокойно, уверенно, что Марина сразу воспряла духом.

— Я верю тебе, мой император! — с восторгом вскричала она. — Ты сильный и удачливый, ты можешь всё! Ах, скорей бы свадьба!

Царская свадьба

В светлый майский день Марина въезжала в ликующую Москву.

Дюжина белых в черных яблоках лошадей, каждую из которых вел под уздцы дворянин хорошей фамилии, тянула ало-золотую карету августейшей невесты. Тысяча царских гусар и две тысячи пеших стрельцов составляли почетный эскорт.

Государь и его будущая супруга сошлись на мосту, где их могли видеть все. Дмитрий был в белом кафтане, на белом же коне. С седла не сошел. Зато полячка покинула карету, и, когда толпа увидела, как хороша невеста, по обоим берегам прокатился восхищенный вздох.

Ради торжественной церемонии Марина Мнишек нарядилась в московское платье, голову увенчала ажурным кокошником, еще и укрыла платком, чтобы, не дай бог, не торчало ни единой прядки. Легко согнув тонкий стан, поклонилась суженому до земли. Народ одобрительно загудел — уважает иноземка стародавние русские обычаи.

Лишь теперь государь ступил на землю. Никаких объятий или, сохрани господь, поцелуев — милостиво кивнул, позволяя невесте распрямиться, и на мгновение коснулся ее руки, да и то через кисейный платок.

Князь Солянский, сидевший на вороном коне с кремлевской стороны моста, махнул шапкой — подал знак, и спрятанный внутри полотняного балагана оркестр из ста музыкантов ударил туш.

Это Ластик хотел Юрке сюрприз сделать, два дня репетировал с гуслярами, дудочниками, литаврщиками и ложечниками. Оркестров на Руси испокон веку не бывало, музыканты долго не могли взять в толк, чего от них хотят, да и со слухом у шестиклассника Фандорина было не очень. «Паа-ра-па-ПАМ-ПАРАМ-ПАМПАМ! ПАРА-ПА-ПАМ-ПАРАМ-ПАМПАМ!» — надрывался князь, пытаясь изобразить туш. В конце концов охрип, но простая вроде бы мелодия никак не давалась.

Отсутствие партитуры оркестр компенсировал громкостью — со всех сил ударил в медные тарелки и барабаны, завизжали свирели, забренчали гусли. Над Кремлем взвились перепуганные птицы, а некоторые особенно впечатлительные горожанки даже попадали в обморок.

На этом торжественная встреча и закончилась. Государь вернулся во дворец, а невесту повезли в Вознесенский женский монастырь, где она, согласно обычаю, должна была провести пять дней в добровольном заточении, вдали от мужчин.

Монастырь был выбран неслучайно — там теперь жила Марья Нагая, в иночестве Марфа, мать царевича Дмитрия, еще прошлым летом доставленная в Москву из дальней ссылки.

Ластик очень боялся, что царица разоблачит самозванца, но Юрка был беспечен. «Узнает, как миленькая, — говорил он. — Думаешь, охота ей в глуши сидеть, на хлебе да воде? А так она государевой матерью будет. Представительницам эксплуататорского класса сладкая жизнь дороже всего».

И оказался прав. Встреча вдовицы с чудесно обретенным сыном прошла на виду у многочисленной толпы и была столь трогательна, что над площадью стоял сплошной всхлип да сморкание.

Государыню-матушку с комфортом устроили в кремлевской Вознесенской обители, царственный же сын остался жить-поживать во дворце, к полному взаимному удовлетворению.

Выборные горожане проводили августейшую невесту к будущей свекрови в Кремль и лично убедились, что карета скрылась за крепкими монастырскими воротами. Моментально разнесся слух, что полячка готовится принять православную веру, и это всей Москве очень понравилось.

А еще больше понравилось, что с этого дня в столице начались празднества и гулянья, с музыкой и бесплатным угощением. По царскому распоряжению, вина народу не давали, лишь квас да сбитень, но выпивкой православные разживались сами, так что пошло всеградно питие и веселие зело великое.

Сенат в эти дни не заседал, весь царский двор готовился к свадебному пиру. Одному князю Солянскому было не до праздников — он исполнял ответственную, но занудную службу: представлял особу государя при августейшей невесте.

Кроме него никто для этой церемониальной роли не годился, потому что взрослым мужчинам недуховного звания вход в женский монастырь был заказан, князь же Солянский, хоть и почитался за первого вельможу Московского царства, числился пока еще не в мужах, а в отроках.

По обычаю, невесту полагалось «оберегать», то есть следить, чтоб ее не похитили или, того хуже, не сглазили. Во избежание первого вкруг стен монастыря стояли караулом стрельцы и польские жолнеры (хотя предположить, что кому-то взбредет в голову красть цареву суженую из Кремля, было трудновато). Гарантию от «черного глаза» обеспечивал лично князь-ангел.

Работа у Ластика была такая: разряженный в пух и прах, во всей парчово-собольей сбруе, он сидел в покоях Марины и ровным счетом ничего не делал. Просто наблюдал, как Юркина избранница готовится к свадьбе и управляется со своей шумной свитой. Смотрел и восхищался.

Фрейлины, камер-фрау и служанки пани прынцессы в отсутствие мужского пола весь день ходили неприбранные, нечесанные, а то и полуодетые. Ластика перестали стесняться очень быстро. Попялились немного на нарядного истуканчика, важно сидящего в высоком почетном кресле, похихикали — в диковину им «московитский ангел», но скоро привыкли и внимания на него уже не обращали.

От этой визгливой, истеричной команды любой нормальный человек в два счета сошел бы с ума, а Марина ничего, справлялась.

Вдруг среди полячек проносился слух, что московиты затеяли всех шляхтичей перебить, а шляхтенок насильно постричь в монашки. И сразу начинались вопли, слезы, причитания. Появится Марина, на одних прикрикнет, других успокоит — глядишь, снова тишь и гладь.

То фрейлины забунтуют против русской еды — мол, у них от солений, икры и кваса животы болят. Марина шлет записку жениху, и в тот же день русских кухарок сменяют польские. На время в монастыре опять воцаряется тишина.

Но ненадолго. Прорвались сквозь караул гневные польские ксендзы, потребовали немедленной встречи с ясновельможной пани. До них дошел слух о ее переходе в православие. Ладно, она дает им аудиенцию. Ластик тоже присутствует, по должности, и видит, как быстро Марина усмиряет иезуитов: немножко поворковала с ними, помолилась, тут же исповедовалась, и они ушли укрощенные.

В любой ситуации невеста сохраняла полное хладнокровие, хотя забот у нее хватало и без придворных дур с ксендзами. С рассвета до темноты вокруг Марины суетились портнихи — нужно было в считанные дни сшить две дюжины платьев, да украсить их десятью тысячами драгоценных каменьев, сотнями аршин золотой и серебряной канители, кружевами, затейливой вышивкой.

При этом у Марины находилось время и на то, чтоб поболтать с невестоблюстителем. С Ластиком она теперь держалась совсем не так, как при первой встрече, а ласково и открыто, называла трогательно: «братик».

После того как избавилась от иезуитов, села рядом, положила Ластику руку на плечо и спросила:

— Скажи, братик, вот ты в раю побывал. Есть ли для Бога разница, в какой из христианских вер душа пребывала — в римской или в русской?

— Я про рай ничего не помню, — ответил он, как обычно.

Марина задумчиво смотрела на него. Помолчала немного и говорит:

— Мои дуры называют тебя врунишкой. Мол, не может москаль-еретик в Божьи ангелы попасть. А доктор Келли уверен, что ты истинно явился из Иного Мира. Я ему верю, он в таких вещах разбирается. Но про спасение души и про грех спрашивать его напрасно, ибо святости в англичанине ни на грош… Вот ты сердцем чист, потому и спрашиваю. Грех ли это перед Богом, если я веру поменяю? Ведь не признают русские люди царицей иноверку, так навечно и останусь для них чужой.

— Ты хочешь принять православие по расчету? — неодобрительно покачал головой Ластик.

Она улыбнулась:

— Глупенький ты еще, братик. — Хоть по-русски она изъяснялась на диво складно, твердое «л» ей никак не давалось, поэтому получилось «гвупенький». — Не по расчету, а по любви. Ведь не грех это? Притом не в магометанство какое-нибудь перейду или, упаси Боже, огнепоклонство, а в веру древнехристианскую, чтущую и Спасителя, и Деву Марию. — Она благочестиво перекрестилась, и не слева направо, по-католически, а по-православному — справа налево, двумя перстами. — Ведь и Христос любви учил, правда?

Ластик немного поразмыслил.

— Наверно, не грех, — неуверенно сказал он. — Если из-за любви…

Подумал: надо будет у Соломки спросить, она наверняка знает. Только теперь ее не скоро увидишь — лишь, когда торжества закончатся.

Марина засмеялась, потрепала его по волосам.

— «Наверно». Ах, что ты можешь знать про любовь? Хоть и говорят, что разумом ты мудрец, все равно еще несмышленыш.

Так и не помог он Марине в этом трудном вопросе, а больше ей, бедной, посоветоваться было не с кем.

Вообще-то считалось, что эти пять дней невеста проживет под опекой царицы Марфы, которая будет по-матерински наставлять ее и просвещать, но государыня-мать по части советов и особенно просвещения была малополезна. За четырнадцать лет, проведенных в полузаточении, вдова Ивана Грозного так настрадалась от вечного страха, скуки и скудной пищи, что теперь не переставая ела всякие разносолы, слушала сказки мамок-приживалок да глядела через оконце на удальцов-песенников, услаждавших ее слух. За монастырские стены песенникам ходу не было, поэтому они заливались соловьями снаружи, а Марфа, толстая, распаренная, кушала курятину с утятиной, если постный день — красную и белую рыбу, заедала пирогами, запивала киселями, и ничего ей больше от жизни не требовалось, лишь бы не сослали назад в лесную глушь, горе мыкать.

И государь, и невеста поспешали со свадьбой и едва дождались, когда пройдут положенные пять дней.

И вот счастливый день, наконец, наступил.

Венчание состоялось в Успенском соборе. Невеста опять нарядилась по-русски. Ее платье было так густо обшито самоцветами, что никто не смог бы понять, какого цвета ткань. Марина еле переставляла ноги в этом тяжеленном, негнущемся наряде — ее вели под руки две боярыни. Но уста полячки озаряла ясная улыбка, и глаза сияли.

Дмитрий шествовал столь же торжественно, в усыпанной алмазами и рубинами царской шапке, в длинной малиновой мантии. За ним пажи несли на бархатных подушках символы самодержавной власти — скипетр и золотое яблоко.

Молодые обменялись кольцами, произнесли слова супружеского обета.

Из католиков на венчание был допущен лишь отец невесты, прочие остались ждать снаружи. И всё равно бояре ворчали — всё им было не так.

Ластик стоял в толпе придворных и не мог не слышать, как сзади шепчутся:

— Свадьбу-то в четверток (четверг) наладили, грех это.

— Когда это венчали перед Миколиным днем? Ой, не к добру.

— Глядите, ишь прядку-то из-под венца выпустила, охальница. Тьфу!

Но брюзжали те, кто находился на отдалении от аналоя. Передние следили за выражением лица, громко славили новобрачных, а больше всех распинался Василий Иванович Шуйский, назначенный тысяцким (распорядителем) церемонии.

Когда Марина подошла целовать икону — все ахнули, потому что царица облобызала образу не руку, а уста, по польскому обычаю.

Услышав глухой гул, Ластик вжал голову в плечи. Про то, что жениться в канун Миколина дня — дурная примета, он не знал, но теперь и его охватило недоброе предчувствие.

А после венчания бояр ждало новое потрясение. Впервые в русской истории царскую избранницу короновали — будто полноправную государыню.

Ластик не знал, чья это идея — то ли честолюбицы Марины, то ли самого Юрки, который ратовал за женское равноправие и даже собирался на следующий год ввести праздник Восьмое марта, но в любом случае придумано было некстати. Только еще больше гусей раздразнили.

Для Дмитрия Первого этот день, может, и был счастливым, но князю Солянскому давался тяжело. Он устал от долгого стояния на ногах, от боярского злошептания, глаза утомились от назойливого блеска золота, которого вокруг было слишком много — прямо взгляд отдыхал, если случайно примечал где-нибудь на кафтане у небогатого дворянина серебряное шитье.

И на свадебном пиру, устроенном в Грановитой палате, настроение князь-ангела не улучшилось. Обычно он сидел по правую руку от Дмитрия, а сегодня его место заняла Марина. Царица Марфа, воевода Мнишек, патриарх и даже тысяцкий Василий Иванович оказались к молодым ближе, чем государев названный брат.

Это бы ладно, чай, не боярин на ерунду обижаться. Ластика задело другое. Пять дней с Юркой не виделись, не разговаривали — хоть бы разок взглянул на товарища и современника. Нет, как уставился на Марину, так ни разу глаз от нее не отвел.

Вот молодая царица — та успевала одарить улыбкой каждого, а Ластику даже потихоньку подмигнула. Хорошую Юрка выбрал себе жену, с этим ясно. И твердая, и воспитанная, и умная, на лету всё схватывает. Что с иконой промахнулась — это ничего, научится. Привыкнут к ней бояре — полюбят, простят даже корону, что нестерпимым блеском сияла у нее на голове.

Но в самый разгар пира Марина совершила новую оплошность.

Князь Шуйский, умильно щуря правый глаз, разразился льстивой речью, в которой назвал полячку «наияснейшей великой государыней», тем самым как бы признав ее равновеликость самодержцу.

Марина, просияв, протянула боярину руку для поцелуя, что при польском дворе почиталось бы знаком особой милости. Василий Иванович остолбенел — московские вельможи женщинам, хоть бы даже и царицам, рук не целовали.

Гости сидели так: по правую сторону стола бояре, по левую шляхтичи.

При виде того, как князь Шуйский, потомок Рюрика, склонившись, лобызает руку полячки, левая сторона взорвалась криками «виват!».

Правая возмущенно загудела, но со своего места грозно приподнялся воевода Басманов, показал здоровенный кулачище, и все проглотили языки.

Ластик смотрел вокруг и думал: что за свиньи эти средневековые жители. За год, прожитый в семнадцатом веке, он так и не привык к их манерам.

Посуда золотая и серебряная, а моют ее один раз в год, так и накладывают яства в грязную. Едят руками, чавкают, хлюпают, рыгают, вытирают жирные руки о бороду, потому что жалко пачкать нарядную одежду.

Тошно стало князь-ангелу. Встал он потихоньку из-за стола, вышел на крыльцо, подышать свежим воздухом.

Жалко, Соломки нет — московских девиц на пиры не пускают. Уж как бы ей было интересно посмотреть на жениха с невестой, да во что польские дамы одеты, да музыку послушать. Надо всё хорошенько запомнить, особенно про платья — наверняка будет расспрашивать.

— Благоуодный пуынц! — вдруг раздалось за спиной. — О, наконец-то!

Доктор Келли. В черном бархатном камзоле, черных чулках, в берете с черным пером — на пиру его точно не было, иначе Ластик наверняка бы заметил черный параллелепипед среди сплошного золота.

— Я искал. Тебя. Все эти. Дни. Чтобы. Открыть великую. Тайну. — Англичанин задыхался — то ли от спешки, то ли от волнения. — Ждал и теперь. У входа. Надеялся, что. Мурифрай заставит. Тебя выйти. И ты откликнулся на зов. Это сама судьба.

Все пропали!

— Что тебе угодно? — спросил Ластик настороженно, но с любопытством — слова про тайну его заинтриговали. — Если ты хочешь опять говорить про Камень… — Он поймал жадный взгляд барона, устремленный на Райское Яблоко и прикрыл его ладонью.

— Я хочу тебе, во-первых, сообщить великий секрет, а во-вторых, сделать предложение огромной выгоды и важности. — Келли немного успокоился, во всяком случае, заговорил более связно. — Слушай же…

Он оглянулся по сторонам, понизил голос.

— Я — обладатель манускрипта, написанного самим Ансельмом Генуэзским.

Где-то Ластик уже слышал это имя — Ансельм. Встречалось в дипломатической переписке с иноземными государями? Или упоминал цесарский (австрийский) посол?

Доктор покачал головой:

— Я вижу, это имя тебе незнакомо, что неудивительно. Непосвященные не знают величайшего из алхимиков, ведь он жил много лет назад. Но мои собратья свято чтут его память. Ибо известно, что Ансельм добыл целый наперсток Магистериума. Он оставил рукопись, подробно излагающую весь порядок Трансмутации, и я сумел достать этот бесценный документ. Прочтя, я, разумеется, его уничтожил, и теперь эта великая тайна хранится только здесь. — Келли похлопал себя по лбу. — Таким образом, я знаю способ и владею запасом Тинктуры. — Он показал пузырек со своей тертой дрянью — жабья слизь, помет летучей мыши и прочее. — Мне не хватает лишь идеального Магического Кристалла. Но он есть у тебя. Иными словами, у тебя есть ключ, но нет знания. Я же обладаю знанием, но не имею ключа. Мы необходимы друг другу!

На всякий случай Ластик поглядел по сторонам. И слева, и справа стояли стрельцы. Если этот псих накинется и попробует отобрать алмаз силой, в обиду не дадут.

— Не бойся, — вкрадчиво сказал барон. — Камень останется в твоей собственности. Ты всего лишь одолжишь его мне на время и будешь лично присутствовать при Великой Трансмутации. Я вижу в твоем взоре недоверие? — Келли укоризненно развел руками. — Хорошо. Чтобы убедить тебя в своей искренности, я приоткрою краешек Тайны. Ты узнаешь сведения, за которые всякий алхимик охотно отдал бы душу Сатане.

Он наклонился к самому уху Ластика. Это было не очень приятно, потому что в семнадцатом веке даже англичане еще не чистили зубы, не пользовались дезодорантом и почти никогда не мылись.

— Оказывается, наилучший источник Эманации, содержащий максимальную концентрацию Божественного Излучения — это свечение расплавленной ртути. Нужно зажать Магический Кристалл щипцами из испанского золота и окунуть в кипящую ртуть на тринадцать минут и тринадцать секунд. Потом вынуть очищенный алмаз, сфокусировать на нем свечение ртути и пропустить луч сквозь Тинктуру. Минуту, всего минуту спустя она превратится в Магистериум. Известно ли тебе, что двух крупиц этого волшебного порошка довольно, чтобы превратить сто фунтов обыкновенного свинца в пятьдесят восемь фунтов беспримесного аурума, сиречь золота! Только представь себе!

Этот не отвяжется, понял Ластик. У него пунктик, навязчивая идея. Придется поговорить начистоту.

— Ученый доктор, ты так много знаешь о Райском Яблоке. Неужто тебе неведомо, что Камень нельзя подвергать никакому воздействию, что от этого обязательно случится большая беда?

Келли вздрогнул, отодвинулся и посмотрел на собеседника так, будто увидел его впервые.

— Ах, так ты посвящен в эту тайну. А прикидывался несмышленным дитятей… Клянусь Мурифраем, никогда еще я не встречал столь удивительного отрока!

Что-то в облике англичанина изменилось. Исчезла слащавость, затвердела линия рта, глаза больше не щурились, а смотрели жестко и прямо.

— Что ж, тогда я буду говорить с тобой не как с ребенком, а как со зрелым мужем. Да, если опустить Райское Яблоко в расплавленную ртуть, будет большое несчастье, которое распространится на несколько сотен или даже тысяч верст — это, если говорить в терминах расстояния. И на несколько лет, если говорить в терминах времени. Похищение даже малой частицы Эманации даром не проходит. Так случилось и после великого эксперимента, произведенного Ансельмом в 1347 году в городе Генуе. Той осенью на Европу обрушился великий мор, и продолжался много месяцев, так что обезлюдели целые королевства и княжества.

Тут Ластик вспомнил: про Великую Чуму, истребившую треть населения Европы, ему рассказывал профессор. Вот где он слышал имя «Ансельм»!

— Но что с того? — пожал плечами барон. — К нашему времени все эти люди все равно бы давно уже умерли. Миновал мор, и народы расплодились снова, еще более многочисленные, чем прежде. Зато у человечества осталась щепотка Магистериума. Пускай ее всю израсходовали на золото, это неважно. Главное, что мы, алхимики, теперь знаем наверняка: Великая Трансмутация возможна! — Келли воздел к небу трясущиеся руки.

— Не дам, — отрезал Ластик, и на всякий случай спрятал Камень под кафтан — очень уж расходился почтенный доктор.

— Отдашь, — процедил англичанин. — Не добром, так силой.

— Кто же это меня заставит? — усмехнулся князь Солянский, но все-таки сделал шажок назад.

— Твой государь.

Ластик только фыркнул.

— До сих пор он был тебе другом, — зловеще улыбнулся алхимик. — Но отныне он станет воском в руках царицы. Можешь мне поверить, я знаю природу людей. Я хорошо изучил высокородную Марину, а на твоего повелителя мне достаточно было взглянуть один раз. Очень скоро истинной владычицей Московии станет царица. Самой легкой добычей для умной женщины становятся сильные мужчины.

Вспомнив, как вел себя Юрка на свадебном пиру, Ластик похолодел. Что, если хитрый англичанин прав?

— Я лучше утоплю алмаз в реке, как тот ювелир. Но ты Камня не получишь! — выкрикнул Ластик.

Несколько секунд они смотрели друг другу в глаза.

Потом Келли тихо рассмеялся.

— Я вижу, Райское Яблоко доверено достойному Стражу. Я испытывал тебя, принц. И ты выдержал испытание с честью.

С учтивым поклоном барон удалился, оставив Ластика в тревоге и недоумении.

После высочайшего венчания к разгульному веселью простонародья, начавшего праздновать свадьбу загодя, присоединились придворные, и торжества пошли чередой. Каждый день начинался с охоты в Сокольниках или рыцарского турнира на европейский манер, а заканчивался шумным пиром — то по-московски, с бесконечной сменой кушаний, с рассаживанием по чинам и без женщин, то по-польски, всего с четырьмя переменами блюд, но зато с дамами, музыкой и танцами.

Вторая разновидность, конечно, была поживей, да и царь с царицей держались менее скованно: шутили, смеялись, даже танцевали, чем приводили бояр в гнев и возмущение.

А Ластику нравилось. Особенно модный французский танец «Купидон».

Сначала польский оркестр — лютни и скрипки — заводил тягучую, медленную музыку. Потом с двух сторон выплывали он и она: Марина в воздушном платье с испанским воротником, на высокой прическе маленькая легкая коронетка; Дмитрий в бело-золотом колете и коротком плаще, со шпагой. Кавалер снимал шляпу со страусиным пером — левой рукой, то есть жестом, идущим от сердца. Дама слегка приседала, потупив глаза. Потом танцоры, изящно выгнув руки, касались друг друга самыми кончиками пальцев — тут по русской стороне стола прокатывался сдавленный вдох: срамота. Царь с царицей этого не слышали, смотрели не на мрачные боярские физиономии, а друг на друга и улыбались блаженными улыбками.

Зато Ластик наслушался всякого. Ропот, начавшийся еще в день свадьбы, звучал все громче, почти в открытую.

— Испокон веку такого непотребства не бывало, — говорили бояре. — Псами на пиру Иоанн Васильевич нас травил, это да. Бывало, что и посохом железным осердясь прибьет. Князя Тулупова-Косого из окошка выметнул, для своей царской потехи. Но чтоб, обрядясь в немецкое платье, с царицей непотребно скакать?

— А может, царь вовсе не Иванов сын? — пропищал чей-то голос, явно измененный, но Ластик узнал — Мишка Татищев, думный дворянин.

На опасные слова со всех сторон зашипели: «Тс-с-с». Ластик и не оборачиваясь знал — это они его, царева брата, стерегутся.

Помолчат немного, и снова за свое.

— Гляди, княже, телятину подали, — брезгливо скажет один. — А хрестьяне православные телятины не едят.

Другой подхватывает:

— Руки-то, руки мыть заставляют, будто нечистые мы.

Это про польский обычай — у входа в пиршественную залу слуги подавали гостям кувшин и таз для омовения рук. Бояре обижались, руки прятали за спину, проходили мимо.

Садясь за стол, молча ели, пялились на голые плечи и декольте полячек, в разговоры с иноземцами не вступали.

Но и польские паны вели себя не учтивей.

Громко гоготали, не стесняясь присутствием государя. Тыкали в бояр пальцами, о русских людях и московских обычаях отзывались презрительно — хоть и по-польски, но языки-то похожи, «swinska Móskva» понятно и без перевода.

С каждым днем враждебность по отношению к наглым чужакам всё возрастала.

Во дворце, при царе с царицей, кое-как сдерживались, а в городе было совсем худо.

Поляки, кто званием попроще и в Кремль не допущен, пили еще забубенней, чем москвичи, благо злата от Дмитриевых щедрот у них хватало. Напившись, приставали к девушкам и замужним женщинам. Чуть что — хватались за сабли.

Никогда еще русская столица не видывала подобного нашествия иностранцев, да еще таких буйных.

С войском Дмитрия и свитой воеводы Мнишка на Москву пришли далеко не лучшие члены шляхетского сословия — шумный, полуразбойный сброд. Поговаривали, что король Жигмонт в свое время поддержал претендента на царский престол по одной-единственной причине: надеялся, что Дмитрий уведет с собой из Польши смутьянов, забияк, авантюристов — и пускай всю эту шантрапу перебьет войско Годунова. Причем с Дмитрием год назад ушли те, что похрабрее, и многие из них, действительно, сложили головы, но поляки пана Мнишка шли не воевать, а гулевать, не рисковать жизнью, а пьянствовать.

Вышло так, что самые распоследние людишки польского королевства почувствовали себя в Москве хозяевами, особенно когда вино полилось рекой.

Уж доходило до смертоубийства — меж пьяными ссоры вспыхивают быстро. Польские сабли звенели о русские топоры, лилась кровь. Пробовали ярыжки наводить порядок — какое там. Схватят разбушевавшегося шляхтича — на выручку бегут десятки поляков с ружьями и саблями. Заберут буяна-посадского — тут же валят сотни с колами и вилами.

Скверно стало на Москве, тревожно. В воздухе густо пахло вином, кровью и ненавистью.

Ластик, хоть сам пешком по улицам не ходил, но наслушался достаточно. Много раз пытался прорваться к государю для разговора с глазу на глаз, но Дмитрий или находился на царицыной половине дворца, или был окружен придворными.

Пробиться к нему удалось всего дважды.

В первый раз днем, когда двор возвращался с псовой охоты.

Ластик улучил момент, когда царь в кои-то веки был один, без царицы (она заговорилась о чем-то с фрейлинами) и подъехал вплотную.

— Юр, ты бы в церковь сходил, на молебне постоял, — заговорил он вполголоса и очень быстро — нужно было успеть сказать многое. — Ропщут бояре и дворяне. И кончай ты нарываться, не ходи во французских нарядах, со шпагой. Тоже еще Д'Артаньян выискался! Скажи своим полякам, чтоб вели себя поскромнее. А бояр припугнуть бы, очень уж языки распустили…

— Пускай, — беспечно перебил Юрка. — Еще недельку попразднуем, а потом возьмемся за работу. — Схватил современника за плечи, крепко стиснул и шепнул. — Эх, Эраська, вырастай скорей. Женишься на своей Соломонии — узнаешь, что такое счастье.

Ластик залился краской, вырвался.

— Дурак ты! Какую недельку? Того и гляди, на Москве в набат ударят — поляков резать.

Но уже подъезжала на чистокровном арабском жеребце царица. И была она, раскрасневшаяся от ветра и скачки, так хороша, что у Юрки взгляд затуманился, выражение лица стало идиотское — и беседе конец.

Во второй раз, когда дело приняло совсем паршивый оборот (потасовки вспыхивали чуть не ежечасно, причем в разных концах города), Ластик уселся Наверху, возле дверей женской половины дворца и твердо решил дожидаться хоть до самой ночи, но обязательно выловить Юрку для серьезного разговора.

Час сидел, два, и высидел-таки.

Из Марининых покоев вышел Дмитрий, довольный, улыбчивый. Увидел друга — обрадовался. Начал рассказывать, какая Маринка чудесная, но Ластик про эту чепуху и слушать не стал.

— Юрка, приди ты в себя! Сегодня в Китай-городе шляхтич купца зарубил. Убийцу не нашли, так вместо него трех других поляков на куски разорвали. Бояре меж собой тебя в открытую ругают вором и самозванцем. Мой дворецкий слышал от дворецкого князя Ваньки Голицына, будто его хозяин со товарищи убить тебя хотят. Такой уж народ бояре, не могут без острастки. Если бы кому-нибудь как следует шею намылить, остальные враз поутихнут. Голову рубить, конечно, не надо, но, может, хоть в ссылку отправить человек несколько? — И Ластик перечислил самых зловредных шептунов — братьев Голицыных, Михаилу Татищева, Салтыкова. — Действуй, Юрка! Пока ты любовь крутишь, эти гады дворец подожгут, да и зарежут тебя вместе с Мариной!

Государь снисходительно улыбнулся.

— Во-первых, не подожгут. Тут брус с огнеупорной спецпропиткой, моё изобретение. Во-вторых, бояре только шептаться здоровы, а поднять руку на помазанника Божия им слабó. Рабская психология. Уж на что папка мой липовый Иван Васильевич был паук кровавый, никто против него пикнуть не посмел. А коли все-таки сунутся какие-нибудь уроды, у меня, сам видишь, охрана крепкая. Снаружи стрельцы, триста человек. Внутри — рота храбрых немцев. Отборные ребята, один к одному, боевые товарищи. Со мной от самой границы шли. Таких не подкупишь.

Он кивнул на алебардщиков в золоченых кирасах. Командир караула, увидев, что царь на него смотрит, лихо отсалютовал шпагой.

— А где капитан Маржерет? — спросил Ластик, увидев, что офицер незнакомый.

— Заболел. Это его помощник, лейтенант Бона, тоже славный рубака. Ты не думай, Эраська, я же не лопух какой. — Юрка шутливо щелкнул Ластика по носу. — Опять же про решетки защитные не забывай. Чик-чик, и никто не сунется.

Он подошел к стене, из которой торчал рычаг. Повернул — в коридоре лязгнуло: это опустилась и отсекла лестницу прочная стальная решетка. Такое же устройство имелось и с противоположной, женской стороны.

— Чудо техники семнадцатого века, запатентовано Ю. Отрепьевым, — гордо сказал царь и вернул рычаг в прежнее положение.

— А если на тебя нападут не во дворце? — не дал себя успокоить Ластик. — На охоте, на улице или…

Но в этот момент с царицыной половины выплыла дебелая фрейлина в широченной юбке. Присела в реверансе, лукаво улыбнулась и пропела:

— Великий круль, пани крулева просит тебя вернуться до опочивальни. У нее до тебя очень, очень срочное дело.

Только он Юрку и видел.


К себе на Солянку Ластик возвращался мрачный. На улицах было уже темно, по обе стороны кареты бежали скороходы с факелами, возница щелкал длинным бичом и орал: «Пади! Пади!»

Всё вроде было как обычно, но сердце сжималось от тревожного предчувствия. Завтра пойду к нему снова, прямо с утра, и так легко не отпущу, пообещал себе Ластик. А может, лучше отправиться к Марине, вдруг пришло ему в голову. Она умная и поосторожней Юрки, она поймет.

Давно надо было с ней потолковать. Как только раньше не сообразил!

У ворот подворья, как всегда, толпились нищие, знали, что князь-ангел, возвращаясь из поездки, обязательно подаст несчастным. Увидели карету — подбежали, встали в очередь. Давки и сутолоки почти не случилось, люди были привычные, не сомневались — милостыни хватит на всех.

Ластик взял с сиденья кошель, стал раздавать по серебряной копейке — деньги немалые, десяток пирогов купить можно.

Последней в окно сунулась девчонка-оборвашка. Из одежды на ней был лишь рогожный мешок: по талии перехвачен грубой веревкой, голова продета в дырку, но волосы нищенка покрыла платком, честь по чести.

Руку с монетой бродяжка оттолкнула, залезла в карету по самые плечи.

Сердито сказала ужасно знакомым голосом:

— Жду его жду, а он невесть где прохлаждается!

— Соломка, ты?!

Княжна всхлипнула:

— Беда, Ерастушка! Пропали! Все пропали!

Заговор!

Он втащил Соломку в карету.

— Кто пропал? Почему? Что это ты чучелом вырядилась?

— Я тайком… Я из дому… Ворота-то заперты… Я через дыру. Чтоб лихие людишки за узорчато платье да сафьяновы сапожки не зарезали, разулась-разделась, мешковиной прикрылась… И ничего, добежала как-нито, Бог миловал. Что страху-то натерпелась! Ох, ноженьки, мои ноженьки, исколола все.

— Ты толком говори! — тряхнул Ластик всхлипывающую подружку.

Карета уже въехала во двор, Ластик схватил княжну за руку и быстро повел в терем. Из коридора, истерически полоща крыльями, вылетел попугай Штирлиц, заверещал:

— Добррррый вечеррр, доррррогие рррадиослушатели!

Выпив воды, Соломка заговорила более связно.

— Беда. Сидят у батюшки в горнице бояре. Сговариваются нынче ночью царя кончать. А убьют Дмитрия, тебе тож головы не сносить.

Штирлиц подхватил:

— Рррадиостанция «Эхо столицы»! Только хор-ррошие новости!

— Езжай, Ерастушка, к государю, предвари! Пускай в трубы трубит, в барабаны бьет. Только умоли, чтоб батюшку смертью не казнил. В монахи его, дурня старого, постричь, и довольно бы.

— Не послушает Дмитрий, — вздохнул Ластик. — Только что говорил с ним, предупреждал. Отмахивается. Мол, бояре лишь шушукаться горазды, на настоящее дело у них кишка тонка. Может, и правда поболтают да по домам разойдутся, а?

— Я что тебе, дура заполошная, почем зря в одном мешке бегать? — оскорбилась Соломка. — А не веришь, пойдем со мной. Сам проверь.

— Как это?

— Увидишь.


Чтобы не привлекать внимания, выехали в простом дорожном возке и без свиты. До Ваганьковского холма домчали в четверть часа. Возница остался с лошадьми, а Ластика княжна повела вдоль высокого тына, окружавшего подворье Шуйских. За углом, в укромном месте, навалилась на одно из бревен, оно чуть-чуть отъехало, и образовалась щель, вполне достаточная, чтоб пролезть двум титулованным особам небольшого возраста.

Снаружи, на московских улицах, было темным-темно, а во дворе ярко пылали факелы, бродили вооруженные слуги, звенела сталь, ржали лошади.

— Идем прямо, не робей, — дернула спутника за рукав Соломка. — Вишь, тут содом какой.

На них, действительно, никто не обращал внимания. Какие-то люди в железных шлемах, должно быть, начальники, покрикивали на воинов, деля их на отряды. Возле одного сарая раздавали пищали, сабли и бердыши.

— Что они задумали? — шепотом спросил Ластик. — На Кремль напасть? Но там же охрана. Стрельцы не пустят, палить начнут.

— Сказано тебе: сам послушай.

— Да как я услышу-то? Не к заговорщикам же мне идти?

Соломка взбежала на крыльцо, приоткрыла дверь, заглянула внутрь.

— Давай сюда, можно… Из потайного оконца посмотришь.

Они прошмыгнули через темные сени, свернули в узкий переход, оттуда попали в чуланчик, из чуланчика в тесную кладовку, а там Соломка открыла какую-то неприметную дверку, зажгла свечу, и Ластик увидел в щель лестницу, что вела вверх.

— Батюшка сюда больше не пролазит, очень уж раздобрел, — объяснила княжна. — Вишь, сколь паутины-то? Лестница в верхнее жилье ведет, по-над думну камору. Оттуда я ныне всё и подслушала. Только тише ступай, скрипит.

Поднялись гуськом — тихо, осторожно.

Лесенка закончилась крошечным закутком, в стене которого светилось маленькое решетчатое оконце. Из думной каморы (то есть хозяйского кабинета) оно, наверное, казалось обычной отдушкой — вентиляционным отверстием.

Ластик приник к оконцу, Соломка тоже. Оказалось, что отсюда отлично видно и слышно всё, что происходит внизу.

На скамьях вдоль стен сидело десятка полтора придворных. Тут были не только злыдни вроде уже поминавшихся братьев Голицыных или Мишки Татищева, но такие, про кого Ластик никогда бы и не подумал.

Посередине в одиночестве восседал сам Василий Иванович, явно бывший за главного.

Князь был угрюм, пухлая рука нервно постукивала по столу, правый глаз возбужденно посверкивал.

Общей беседы заговорщики не вели — то ли обо всем уже договорились, то ли чего-то ждали.

— В набат-то ударят, как сговорено? Не промедлят? — спросил Татищев у Шуйского. — Глянь, скоро ль полнощь, княже. Я знаю, у тебя часомерная луковица любекской работы.

— Остается час с половиною, — важно ответил Василий Иванович, поглядев на карманный хронометр размером с хорошую грушу. — Не сомневайтесь, бояре. В полночь начнем. Дороги назад у нас нету. Если ни с чем разойдемся — сами знаете: утром побежим друг на дружку доносить, кто скорее.

По горнице прокатился смешок.

— А как мы к вору в терем-то войдем? — не унимался Татищев. — Ты так и не сказал. Там и ворота кованы, и караул крепкий.

— Войдем, Михаила, войдем, — успокоил его Шуйский и вдруг резко повернулся к двери, прислушиваясь.

Раздались громкие шаги, стукнула створка, в камору быстро вошел человек в панцире, шлеме, с саблей на боку.

Коротко поклонился присутствующим, снял железную шапку, и Ластик чуть не вскрикнул — это был Ондрейка Шарафудин.

— Ну что? — приподнялся со стула Василий Иванович.

— Всё ладно, боярин. Подожгут сено — в Кремле, у Собакиной башни. В полночь ударят в колокол, будто за-ради пожара. До царского терема оттуда недалеко. Стрельцы, что в карауле стоят, тушить побегут — про то с их головой сговорено. Тут мы через Фроловскую башню войдем, я пятидесятнику десять рублей посулил. Дальше — просто. — Ондрейка выразительно тряхнул ножнами.

— Как же, «просто», — засомневался один из бояр. — А поляки вору на выручку побегут? Их в Москве тысячи две, и все при оружии.

— Побегут, да не добегут, — ответил Шуйский. — Как в Кремле пальба начнется, мои холопишки на Москве закричат, что это шляхта царя извести хочет. Чернь Дмитрия-то любит, а поляков ненавидит. Поднимутся все, кинутся панов бить, и пойдет свара великая. Пока разберутся, мы самозванца кончить успеем.

— А коли не успеем? — заробел другой боярин. — У вора в тереме немцы-алебардщики, сто человек. Их, чай, скоро не вышибешь.

— Ондрейка, скажи им! — велел Шуйский.

Подбоченясь, Шарафудин обвел заговорщиков взглядом и заулыбался своей кошачьей улыбкой.

— Маржеретов-капитан с утра пьяный лежит, нарочно подпоен. А поручику Бонову я пятьсот рублей дал и еще два раза по стольку обещал. Не станут алебардщики биться.

Бояре ахнули:

— Неужто и немцы за деньги купились?

— А что, чай, они тоже люди, — засмеялся Шуйский. — Не трусьте, вор там один будет, много — сам-двадцатый, а нас пять сотен в кольчугах да с оружием.

По комнате прошло движение. Лица присутствующих повеселели, напряжение спало.

— Идите, готовьте своих людей. Перед полуночью всем быть перед Фроловской башней, я сам вас в Кремль поведу.

Заговорщики, переговариваясь между собой, вышли. В горнице остались лишь хозяин и Ондрейка.

— Лейтенант Бона — предатель? — прошептал Ластик. — Алебардщики биться не станут? Ай да неподкупные… В Кремль надо! Скорей!

Хотел кинуться к лестнице, но Соломка схватила за рукав:

— Постой! Гляди…

Прижавшись щеками, они снова прильнули к окошку.

— Ну, чего ждешь? Веди, — махнул слуге Василий Иванович.

Шарафудин выскользнул за дверь и минуту спустя ввел в думную камору квадратного человечка в черном плаще.

Келли!

Алхимик поставил на скамью сундучок, сдернул берет и склонился перед князем.

— Ну, будет пол-то подметать! — прикрикнул на него Шуйский. — Что алебардщики? Сделал, как обещал?

Барон приложил руки к груди:

— Сделал, твоя светлость. В полночь стражников обносят горячим ромом, чтоб не засыпали. Я изготовил сонное зелье и передал господину Бона. Он уже влил смесь в чашу. Напоит солдат, да и сам выпьет — чтобы потом отвести от себя подозрение.

Какой гад этот доктор! Предал Марину, а она ему так верила! Ведь знает, что бояре, убив царя, и царицу не пощадят.

С алебардщиками прояснилось. Не изменили царю боевые соратники, продался один только подлый Бона.

— Сонное зелье? — покривился Шарафудин. — Не лучше было их насмерть отравить?

— Чтобы остальные две роты начали мстить за своих товарищей? — пожал плечами барон. — И встали на сторону поляков? Я думаю, так быстро с шляхтой вы не справитесь. Запрутся по дворам, будут отстреливаться. Могут и день продержаться, и два.

— Значит, вся стража сомлеет? Это точно? — спросил боярин.

— Кроме кальвинистов — тем вера запрещает пить вино. Но их в карауле всего четырнадцать человек, я проверил. Ваших же, насколько я знаю, во много раз больше. С царскими телохранителями вы справитесь быстро. Как видишь, князь, я выполнил свою часть сделки. Теперь ты выполни свою. Прежде всего покажи мне книгу, о которой ты говорил.

Василий Иванович с кряхтением встал, прошел в дальний угол, под божницу, что-то там не то нажал, не то покрутил, и под иконами в стене открылась ниша.

— Ух ты! — шепнула Соломка. — А я и не знала, что у него тут схрон.

Пошарив, князь вынул из тайника какой-то предмет — и Ластик чуть не вскрикнул.

В руках у Шуйского был унибук! Тот самый, что якобы покоился на дне Бела-озера!

— Это и есть фолиант, о котором говорила твоя милость?

Англичанин с любопытством взял книгу, открыл.

— Интересно, очень интересно… Некоторые из рисунков мне понятны, другие нет… И буквы — вроде бы знакомы, а прочесть не могу…

— Ты страницу дерни, — посоветовал князь. — Посильней. Вишь, не рвется. А теперь свечкой пожги. Небось, не загорится.

Келли рассмотрел бумагу на свет, пощупал и даже лизнул корешок.

— Я обязательно изучу эту удивительную книгу. Но помни, князь, что главное — алмаз, который мальчишка носит на шее. Я объяснял тебе.

— Получишь, получишь свое Яблоко. — Шуйский потрепал алхимика по плечу. — Мне Философов Камень самому понадобится — когда стану царем и великим князем.

Потрясенная Соломка громко ахнула. Зажала себе рот, да поздно — те внизу услышали.

Шарафудин схватился за змеиную рукоятку кинжала, завертелся во все стороны. Англичанин прижал к груди книгу. Один Василий Иванович не растерялся.

— Это там! — показал он на отдушку (а померещилось, что прямо на Ластика). — Ондрейка, в сени беги, оттуда в чулан! Перехвати лазутчика!

Соломка и Ластик кубарем скатились по узкой лестнице.

Проскочив кладовку и чулан, князь-ангел вылетел в коридор — и прямо в руки шустрому Ондрейке.

— А! — вскрикнул Ластик, чтобы Соломка не вылезала, спряталась.

— Ты? — удивился Ондрейка и опустил уже занесенный было кинжал. — Ай да встреча, князюшка!

Схватил Ластика за ворот, бегом проволок через одну комнату, через другую, распахнул дверь и швырнул свою добычу на пол, под ноги Василию Ивановичу.

— Гляди, боярин, какой у нас гость!

Шуйский в первый момент так опешил, что даже попятился.

— К-князь? — пролепетал он, бледнея. — Ты почему..? Ты как сюда…?

Трусить и блеять Ластику сейчас было нельзя. Спасти царева брата сейчас могло только нахальство.

— Еще спрашиваешь? Забыл, кто я? — Ластик вскочил, топнул ногой. — Ангел всюду проникает! Нам, небесным созданиям, всё ведомо!

Василий Иванович замигал. Может, и удалось бы заморочить ему голову, если б не вмешался англичанин.

— Не слушай его, князь. Никакой он не ангел. Просто хитрый мальчишка, весь напичканный тайнами. Это чудесно, что он сам сюда явился. Гляди, и Камень при нем! Благодарю тебя, о Мурифрай!

Шуйский прошипел:

— В подслухе прятался? Значит, всё сведал…

На мгновение приоткрылся левый глаз, его тусклый блеск был так страшен, что Ластик задрожал.

— Стыдно, Василий Иванович. Государь тебя помиловал, приблизил, тысяцким на своей свадьбе сделал, а ты… Что народ про тебя скажет?

— Нынешние побоятся рты открыть. Виселиц вдоль улиц понаставлю — живо поумолкнут. А которые после народятся, будут моих летописцев читать. — Шуйский тряхнул кулаком. — Не токмо изничтожу вора-самозванца, а еще и память сотру — и о нем, и о тебе, чертенке. Затеи ваши прелестные (вводящие в соблазн) искореню и враспыл пущу. Чтоб умы не баламутили!

— Забери у него Камень, боярин! — каркнул алхимик.

Шуйский схватил алмаз в горсть, сорвал с цепочки и сунул англичанину.

— На, добывай мне золото!

Ластик стоял ни жив ни мертв. Неужели всему конец?

Барон же алчно рассматривал Райское Яблоко, гладил его своими толстыми пальцами, даже поцеловал.

— Не позволит ли твоя светлость приступить к великому действу прямо сейчас? Я прихватил всё необходимое с собой — знал, что во дворец более не вернусь.

Он кивнул на сундучок, стоявший на скамье.

— Позволяю. Оставайся тут. И ты, Ондрейка, тож. Лжедмитрия резать и без тебя охотников хватает. Пригляди за колдуном, чтоб не сбежал или в мышь не превратился.

— Он — мышкой, а я — кошкой, — улыбнулся Шарафудин.

— Зачем мне убегать? — Доктор возбужденно потирал руки. — Незачем мне убегать. Я теперь самый счастливый человек на свете. У меня есть всё, о чем я мечтал. Еще бы только чугунную сковороду да жаровню. Приготовления займут час, много два, а там можно приступать к Трансмутации. Как раз и ты в Кремле управишься, вернешься — а у меня уже готов Магистериум.

— Ежели пожелает Господь, — перекрестился боярин на божницу, зияющую разверстым тайником.

— Этого-то как? Придушить али шею свернуть? — спросил Ондрейка, мягко беря Ластика за плечи.

Келли покачал головой:

— Пока не нужно. Меня очень интересует его книга. Он должен помочь мне в ней разобраться. Ты ведь больше не будешь упрямиться, как раньше, мой маленький принц? — насмешливо посмотрел он на Ластика. — А заупрямишься, мы найдем средства развязать тебе язык.

— Уж это беспременно, — промурлыкал Ондрейка и впился острыми ногтями пленнику в шею.

Ластик взвизгнул.

— Будет пустое болтать! — строго сказал Шуйский. — Скоро в Кремль идти. Отведешь мальчишку, поставишь стражу и сюда возвращайся — Кельина блюсти.

И боярин повернулся к англичанину, но что сказал ему дальше, Ластик уже не услышал — Шарафудин выволок его из каморы.

Провел через весь дом к заднему крыльцу, там подхватил на руки, понес через темный двор.

— Куда ты меня? — испуганно забился Ластик. — В знакомые хоромы, — весело ответил злодей, остановившись у дверей подземной тюрьмы.

Лязгнул замок, скрипнули ржавые петли, и узник плюхнулся на гнилую солому.

Ондрейка еще с минуту постоял в проходе. Напоследок сказал:

— Сначала брата твоего самозванца на куски порвем, а после с тобой, кутенком, позабавимся. Любознательно мне, что у ангелов внутри. Думаю, требуха, как у всех прочих. Но все ж таки надо проверить.

Обернулся во двор.

— Эй, стража! Двое сюда, живо!

И дверь захлопнулась.


Ластик знал, что есть такое слово — «дежавю». Это когда человеку кажется, будто происходящее уже случалось прежде.

Да, да, всё это уже было: темнота, запах гнилой соломы, страх, отчаяние.

И мысль: всё пропало.

В прошлый раз он плакал навзрыд, потому что ужасно себя жалел — и сам погиб, и задание провалил.

Теперь ситуация была во стократ хуже. Не только себя погубил, но и друзей не спас. Юрка обречен. Марина тоже. А через час или два полоумный доктор опустит Райское Яблоко в кипящую ртуть, и тогда случится историческая катастрофа, как в 1914 году.

Бедные московиты семнадцатого века! Жили бы себе, как умели, так нет — приперся из будущего шестиклассник Фандорин, недоделанный спаситель человечества. Притащил с собой роковой Камень, и мало того, что не сумел доставить опасный груз по назначению, так еще упустил его — можно сказать, преподнес на блюдечке единственному на всю Русь человеку, которого никак нельзя было подпускать к алмазу!

Да, всё было ужасно. Но — странная вещь — Ластик не плакал. То есть, будь у него побольше времени, он, может, и не удержался бы, но сейчас была дорога каждая секунда.

Узник вскочил на ноги, заметался по темнице.

Споткнувшись о ноги скелета Фредди Крюгера, не испугался, а только чертыхнулся.

Нельзя сдаваться! — сказал он себе. Нужно что-то делать.

Подкупить стражников — вот что! Тут это запросто, вон даже караул у Фроловской башни, и тот за десять рублей заговорщиков в Кремль пускает.

Бросился к двери, прижался ухом.

Два человека.

О чем-то между собой переговариваются, лениво.

У одного бас, у другого тенорок.

— Эй, молодцы! — крикнул Ластик. — Я Ерастий, князь Солянский, государев меньшой брат!

Замолчали.

— А говорить с тобой, вором, не велено, — строго сказал жидкоголосый.

— Это ваш боярин — вор! Он против царя пошел! За это его казнят! И вас тоже по головке не погладят!

— На всё воля Божья, — ответил бас. — А ты умолкни. Не велено с тобой говорить.

— А вы не говорите. Вы просто слушайте, — попросил Ластик.

Караульные заспорили.

— Я слушать не буду, — упрямился тенорок.

— А я послушаю, — гудел второй — он явно был посмелее. — Слушать-то Ондрей Тимофеевич не воспрещал.

Пока они препирались, Ластик лихорадочно прикидывал, что бы им такое посулить. Была у него на поясе золотая пряжка, вся в драгоценных камнях, но предлагать ее глупо — отберут, и дело с концом.

— Эй, удальцы! — крикнул он. — Коли сей же час отведете меня к государю, каждый получит по мешку золота и дворянскую грамоту! В том даю вам свое княжеское слово!

Басистый крякнул, засопел.

— А я не слушаю, — сообщил робкий.

— Иль вам царь Дмитрий Иоаннович не люб? Плохо вам при нем живется? — гнул свою линию Ластик.

— Царь хороший, — согласился бас. — Неча Бога гневить.

Тенорок повторил:

— А я не слушаю.

— Выпустите меня — станете царевыми спасителями. Честь обретете и богатство. А не выпустите, Дмитрий всё одно бояр-смутьянов одолеет. И тогда вы будете тати и воры. Знаете, что с татями-то бывает?

Ах, время, уходило время!

— Может, выпустим, а, Микишка? — неуверенно сказал жидкоголосый. — Татям руки-ноги рубят, а после головы. Я видал, о прошлый год. Ух, страшно!

Ластик так и застыл. Если уж непреклонный Тенорок заколебался, есть надежда!

— Я те выпущу! — рявкнул Бас. — Срубят голову — значит, промысел Божий. А ты, вор, язык прикуси!

От отчаяния Ластик аж зубами заскрипел.

Попробовал еще поуговаривать, но густоголосый пригрозил связать и засунуть в рот кляп.

Что делать? Что делать?

Думай, приказал князь-ангел собственной голове и, чтобы помочь ей, дернул себя за волосы. Голова честно постаралась, мозги так и заскрипели. Может, что-нибудь полезное и удумали бы, но в это время за дверью темницы раздались легкие шаги, и звонкий запыхавшийся голос крикнул:

— Ну-ка, кто тут? Антипка, Микишка? Отворяйте живо!

— Не велено, Соломонья Власьевна. Боярин запорет.

— Ништо! Скажете: он ангел, на небо улетел. Батюшка, конечно, вас выдерет, но не до смерти. Что с вас дураков взять. А коли меня ослушаетесь — я вас точно со свету сживу. Не нынче, так после. Иль не знаете, кто в доме хозяйка?

Ластик замер, боясь и вздохнуть. Неужели у нее получится?

— Ой, боязно, — прохныкал Тенорок-Антипка. — И так лихо, и этак. Что делать-то, Микиша?

Бас решительно ответил:

— Спасать надо царя-батюшку, вот что. Нам за то награда будет. Слыхал, что князь-ангел говорил? А не спасется государь — на всё воля Божья. Пущай батогами бьют. Ты уж замолви слово, боярышня, чтоб полегче секли.

— Замолвлю-замолвлю. Открывайте!

Ай да Соломка! В минуту управилась!

Загрохотала дверь, Ластик прищурился от света факелов на двух мужиков с боевыми топорами через плечо — один здоровенный (наверно, Микишка), другой плюгавый.

Княжна бросилась Ластику на шею, затараторила:

— Не могла я раньше, Ерастушка. Меня тоже заперли, в светелке, и холопов приставили, да еще трусливей, чем эти. Пока батюшка со слугами со двора не ушел, никак не выпускали.

У Ластика засосало под ложечкой.

— Так они уже в Кремль пошли? Давно?

— С полчаса.

— А доктор что? Ну, англичанин, Кельин?

— В думной каморе, с Шарафудиным заперся.

— Туда, скорей!

Он рванулся к дому, сам не зная, что будет делать. Как в одиночку совладать с бароном? Да там еще душегуб Ондрейка!

И все равно — нужно попытаться спасти Камень, даже ценой собственной жизни. Иначе потом до конца дней будешь чувствовать себя подлецом и трусом.

Еще ничего толком не придумав, Ластик взбежал на крыльцо и вдруг застыл.

Со стороны Кремля донесся приглушенный звон колокола — частый, тревожный. Так на Москве извещают о пожаре.

Началось!

— Господи! — перекрестилась Соломка. — Сейчас стрельцы тушить побегут, царь без охраны останется…

Если немедленно рвануть во дворец, еще можно успеть вывести из капкана Юрку и Марину. От Фроловских ворот, через которые сейчас входят заговорщики, до царского терема не ближе, чем отсюда.

Ластик метнулся влево, потом вправо, опять влево.

Шли секунды, а он никак не мог решиться, кого спасать — друга или Россию?

Позволишь доктору терзать Райское Яблоко — будет страшная война или эпидемия. Это ужасно.

Бросишься спасать Камень — предашь друга, а на свете нет ничего хуже.

Мозг звал скорей бежать в думную камору, сердце подгоняло: в Кремль, в Кремль!

Что такое жизнь двух человек, даже если это друзья, по сравнению с Большой Бедой? — сказал себе Ластик.

И, придя к этому здравому, совершенно логичному выводу, поступил прямо противоположным образом: кубарем слетел с крыльца и побежал к тыну — туда, где между бревнами был лаз.

— Жди! — бросил он Соломке. — Я скоро вернусь!

Барон говорил, что на подготовку Трансмутации ему понадобится час, а то и два. Если Келли управится за час, всё пропало. Если провозится два, есть надежда успеть.

— Не надо, Ерастушка! Не возвращайся! — закричала княжна. — Тебя тут убьют!

— Княже, попомни про награду-то! — басом прогудел плюгавый стражник.

Второй, косая сажень в плечах, пискнул:

— Ага, не позабудь!

Государыня Маринка

Малая колымажка ждала там же, где Ластик ее оставил. Возница клевал носом на козлах.

— К Боровицким воротам! — еще издали заорал князь-ангел и рванул дверцу.

Бегом добежал бы быстрее, но царев брат пешком не ходит — задержат караульные и пока будут разбираться, зря время уйдет.

А так кучер гаркнул:

— Его милость князь Солянский! — и стрельцы только бердышами отсалютовали.

Сразу за воротами Ластик из возка выскочил — дворами и закоулками до царского терема было ближе.

Несся со всех ног, заворотив полы кафтана. В дальнем конце крепости небо багровело сполохами огня, оттуда доносились крики множества людей, но здесь, в западной части Кремля, пока было тихо.

Перепрыгнув через изгородь, Ластик оказался на площади перед государевым теремом — и чуть не столкнулся с простоволосым расхристанным бородачом, выбежавшим из-за угла.

Это был Федор Басманов, чье подворье располагалось по соседству. Рубаха у воеводы висела клочьями, на лице багровел свежий рубец, с зажатой в руке сабли стекала черная кровь.

— Измена! — хрипло крикнул он. — Царя спасать надо! Ко мне на двор Голицын Степка со товарищи пожаловал, денег сулил! Еле вырвался, троих на месте положил!

У парадного крыльца было пусто — ни одного караульного.

— Где стрельцы?! — страшным голосом взревел Басманов.

— Побежали пожар тушить, — объяснил Ластик, взбегая по ступенькам. — Скорей!

На первом каменном этаже дворца стражи тоже не было. На втором, где полагалось стоять немцам, повсюду валялись храпящие солдаты. Несколько человек (должно быть, те самые кальвинисты, что не пьют вина) метались между спящими товарищами, не понимая, что происходит.

— Это Бона, поручик, их сонным зельем опоил! Неважно, после! Надо царя с царицей уводить!

Ластик кинулся по лестнице на третий этаж. Навстречу спускался Дмитрий — полуодетый, раздраженный.

— Басманов? Что за ерунда! Слуги прибежали, кричат «Горим!», а потом все попрятались куда-то. Неужто нельзя пожар без царя потушить? Эраська? А ты-то чего здесь?

Перебивая друг друга, воевода и Ластик стали втолковывать ему про заговор.

Царь смотрел не на них, а на своих поверженных телохранителей, на его ясном лбу пролегла резкая складка.

— Юрка, то есть великий государь! Буди Марину, бежать нужно! — схватил его за руку Ластик. — Уйдем через Боровицкие! К москвичам надо, они тебя не выдадут!

Стекла задрожали от топота сотен ног, снаружи стало светло, как днем.

Царь подбежал к окну, тихо сказал:

— Поздно…

По площади, обтекая дворец с двух сторон, бежала толпа вооруженных людей. Кровавые блики от факелов вспыхивали на шлемах и доспехах.

— Солдаты, кто может держать оружие — ко мне! — громовым голосом приказал Дмитрий.

К нему по лестнице взбежали четырнадцать человек — все, кто остался.

— Пищали заряжай!

Солдаты быстро разобрали с оружейной полки мушкеты, запалили фитили.

— Тут он, вор! Неметчина, выдавай самозванца! — донеслось снизу.

Загрохотали сапоги, и снизу на второй этаж выплеснулась ощетиненная копьями и саблями орда.

— Назад, изменники! — крикнул царь, но его голос утонул в хищном реве.

Тогда Дмитрий дернул книзу рычаг, управлявший решеткой — и перед носом у мятежников упал заслон из железных прутьев. Второй точно такой же, перекрывавший доступ на царицыну половину дворца, на ночь и без того всегда опускался.

— Пли! — скомандовал царь.

Грянул залп, и трое бунтовщиков замертво покатились по ступенькам. Взвыли раненые. Волна атакующих, разбившись о решетку, отхлынула назад.

Царские телохранители молча, споро перезаряжали мушкеты.

Юрка подобрал с пола алебарду, погрозил толпе:

— Что, съели? Я вам не Годунов!

В ответ тоже ударили выстрелы. От стен полетели куски известки, щепа. Один из немцев охнул, сполз на пол. Защитники попятились вглубь галереи.

— Не вешай носа, — сказал Дмитрий, взъерошив Ластику волосы. — Продержимся сколько-нисколько, а там шляхтичи Вишневецкого подойдут!

Где-то отчаянно завизжала женщина, и сразу запричитало, заохало множество голосов.

— Фрейлины проснулись, — нервно оглянулся царь. — Решетка там крепкая, а всё же… Вот что, товарищи, я буду держать оборону здесь, а вы берите семерых солдат и бегите на ту сторону. Федор, Эраська, сберегите мне Марину!

— Не сумневайся, государь, — пророкотал Басманов. — Живот положу, а царицу в обиду не дам. Эй, немчура! Вот ты, ты, ты и вы четверо, давай за мной!

— Шагу от нее не отойду, — пообещал Ластик и побежал догонять воеводу.

— «Мы шли сквозь гроход канонады, мы смерти смотрели в лицо!» — донесся сзади голос государя всея Руси.

На царицыной половине было куда хуже. Там стоял истеричный визг, раздетые дамы заламывали руки, взывали к Матке Бозке, а то и просто метались по комнатам, ошалев от страха.

Хладнокровие сохраняла одна государыня.

Марина была бледна и тоже в одной ночной рубашке, распущенные волосы свисали до пояса, но голос не дрожал, взгляд пылал решимостью, а в руке она сжимала заряженный пистоль. Юрка мог гордиться такой женой.

— Что, заговор? — отрывисто спросила она.

Басманов с солдатами заняли оборону у решетки, а Ластик коротко объяснил Марине, что происходит.

— Значит, вся надежда на подмогу Вишневецкого? — спросила она, и свет в ее глазах потух. — Я знаю князя Адама. Он осторожен и не захочет подвергаться опасности.

— Ну, значит, народ прибежит царя спасать, — бодро сказал Ластик. — Ничего, решетки прочные, продержимся.

Марина стояла у окна, смотрела на языки огня, полыхавшие над городом уже в нескольких местах. Со всех сторон доносились вопли, выстрелы, грохот. Заполошно били колокола во множестве церквей. Похоже, бой шел не только в Кремле, но по всей Москве.

— Поляков режут. — Царица зябко поежилась. Прислужница подала шерстяной платок, но Марина повела плечами, и шаль соскользнула на пол. — Рассветет — только хуже станет. Подкатят пушки, разнесут дворец по бревнам… Так всему голова Шуйский? Он — хитрый лис, наверняка всё предусмотрел.

Ответить на это было нечего. На лестнице грянул залп, раздались крики. Мятежники добрались и сюда! Фрейлины снова завизжали.

— Тихо вы, гусыни! — топнула ногой царица. — Забейтесь по углам и молитесь!

Сама, однако, прятаться не стала. Решительной походкой вышла в коридор и двинулась прямо к лестнице.

Ластик, как обещал, не отставал от нее ни на шаг.

— На-кося, выкуси! — орал кому-то Басманов, смахивая с шеи кровь — кажется, воеводу оцарапало пулей. — Зарядов у нас много, на всех вас хватит! А тебе, Васька-изменник, я брюхо прострелю, чтоб не сразу издох, помучился!

Семеро солдат, опустившись на одно колено, держали мушкеты наизготовку. Лица у них были застывшие, напряженные.

Заговорщиков Ластик не увидел, лишь на лестнице, по ту сторону решетки, лежали два неподвижных тела — одно ничком, другое навзничь.

— Сам Васька тут! — азартно сообщил Басманов, оборачиваясь. — Уговаривал покориться, рычаг поднять. — Он показал на торчащую из стены железную палку, такую же, как на государевой половине. — Пальнул я в него, пса, да не достал! Шла бы ты, государыня. Не ровен час пулей зацепит.

Не слушая его, Марина приблизилась к самой решетке.

— Князь Василий Иванович! Ты на моей свадьбе тысяцким был! Руку мне целовал! Называл ясновельможной царицей!

— Ты и есть царица! — откликнулся откуда-то снизу, из укрытия, Шуйский. — А что по ошибке за самозванца вышла — не твоя вина. Он и тебя обдурил, как нас. Не бойся, Марина Юрьевна, мы тебе зла не содеем. Отпустим с почетом в Польшу, и все самозванцевы дары при тебе останутся: меха, каменья драгоценные, золото. На том крест целую, во имя Отца, Сына и Свята-Духа! И поляков резать не станем! Нам только одна голова нужна, Отрепьева, а с королем Жигмонтом нам ссориться не к чему!

Как ловко подкатывается, как мягко стелет, покачал головой Ластик.

Легонько отодвинув царицу, Басманов просунул руку с пистолем между прутьев, выстрелил.

— Ах, увертлив, змей! Сызнова не попал! Поговори-ка с ним еще, матушка, а я перезаряжусь.

Воевода присел на корточки. Сыпанул из рожка пороху, забил в дуло пулю, проверил, не сбилось ли кресало. Пистоль у Басманова был самоновейший, кремневого боя.

— Сволочь какая Шуйский, — озабоченно сказал Ластик царице. — Это он клин между Дмитрием и поляками вбивает.

Марина рассеянно улыбнулась, не глядя на него. Сделала два маленьких шажка назад.

И вдруг сделала вот что: приложила свой пистоль к воеводиному затылку да спустила курок.

Полыхнул огонь, оглушительно ударил выстрел, и здоровяк Басманов, наверное, так и не поняв, что произошло, ткнулся лицом в пол. Резко запахло паленым волосом.

Ластик задохнулся. Сошла с ума! Только это и пришло ему в голову.

— Гляди, князь Василий, ты перед всеми крест целовал! — звонко крикнула Марина.

Отшвырнула пистоль, схватилась обеими руками за рычаг, дернула — и решетка поползла вверх.

По лестнице с ревом и топотом бежала толпа.

Смела с дороги растерявшихся немцев, Ластика отшвырнула в сторону.

— Бей вора! Лови самозванца! — вопила сотня глоток.

Вжавшись в пол за богатырским телом убитого воеводы, Ластик видел, как последним поднялся Шуйский — в остроконечном шлеме, в полированном панцире.

— Царицу увести! — зычно крикнул боярин. — Девок ее не трогать! Кто порешит самозванца — тыщу рублей даю! Живой он нам не надобен!

И тут, впервые в жизни, Ластику захотелось убить человека. Он вынул из безжизненной руки Басманова заряженный пистоль. Стрелять умел — Юрка показывал. Всего-то и надо отвести курок, да спустить. С такого расстояния Шуйского и доспех не спасет. А потом будь что будет. Пускай хоть на части разорвут.

А Камень? — спросил Ластика строгий голос, донесшийся не извне — изнутри. Если тебя на части разорвут, что будет с алмазом? Помочь другу ты теперь ничем не можешь. Беги, спасай Россию.

Ластик всхлипнул, сунул оружие за пояс, поднялся на четвереньки. Кое-как выполз на пустую лестницу, там поднялся на ноги и побежал выручать несчастное отечество.


По Кремлю носились осатаневшие люди с налитыми кровью глазами. На мальчишку с пистолем внимания никто не обращал, только один стрелец остановился и дал затрещину:

— Кыш отсюда, малец, пока не прибили сгоряча! Неча тебе тут делать!

Хорошо все-таки, что у них тут нет телевидения — не то признал бы кто-нибудь князь-ангела Солянского, самозванцева брата.

Ластик бежал к Боровицкой башне, размазывая по лицу слезы.

Юрка парень лихой, его так просто не возьмешь, нашептывала дура-надежда. Может, как-нибудь вырвется.

Но Маринка-то, Маринка!

Головой в омут

Как проскочил через никем не охраняемые Боровицкие ворота, как поднимался на Ваганьковский холм, Ластик не запомнил.

Просто бежал себе, задыхался, хлюпал носом — и вдруг оказался у знакомого бревенчатого тына.

Плана действий никакого не выработал. Времени не было, да и после всех потрясений голова совсем не работала. Может, как до дела дойдет, само придумается?

Протиснулся в щель, шмыгнул во двор — а там Соломка. На том самом месте, до которого проводила его час назад, когда он убегал спасать Юрку.

Ждала, значит. Никуда не уходила.

Но встретила не радостно — сердито.

— Как есть дурной! Так и знала я! — зашипела боярышня. — Сказано же — нельзя тебе сюда! Не пущу!

И руки растопырила. Но, разглядев заплаканное лицо князь-ангела, охнула, прикрыла рот ладонью.

— Не знаю. Плохо.

— А коли плохо, то уноси ноги, Христом-Богом молю! Искать тебя будут. Вот. — Она стала совать ему какой-то сверток. — Платьишко, у своей Парашки взяла. Девчонкой переоблачись, авось не признают. В узелке мед, тот самый…

Ластик узелок не взял.

— Заберу свой алмаз. И Книгу. Тогда уйду, — хмуро сказал он.

— А Шарафудин?

— У меня вон что, — показал Ластик басмановский пистоль.

— Ну, застрелишь одного, а их там двое. Да слуги на пальбу сбегутся. — Соломка задумалась — на пару секунд, не больше. — Нет, не так надо. Давай за мной!

Он послушно побежал за ней через двор, на кухню. Там Соломка цапнула со стола небольшую, но увесистую колотушку, окованную медью.

— Держи-кось. Это топтуша, чем клюкву-смородину на кисель топчут.

— На что она мне? — удивился он.

Они уже неслись к красному крыльцу. Во дворе было темно и пусто — почти всех слуг Шуйский увел с собой.

— Встанешь за дверью, на скамью. Я Ондрейку выманю, а ты лупи что есть силы по темечку. Сделаешь?

— С большим удовольствием, — кровожадно пообещал Ластик, взвешивая в руке тяжелую топтушу.

Выходит, прав он был. План построился сам собой. Теперь главное — ни о чем не задумываться, иначе испугаешься.

С тем, чтобы не задумываться, у Ластика было все в порядке, ступор еще не прошел.

Он пододвинул к двери думной каморы скамью, влез на нее, взял топтушу обеими руками, поднял повыше.

— Давай!

Соломка заколотила кулаком в дверь:

— Ондрей Тимофеич! Посыльный к тебе! От батюшки!

И встала так, чтобы Шарафудин, выйдя, повернулся к скамье спиной.

На «раз» делаю вдох, на «два» луплю со всей силы, на «три» он падает, сказал себе Ластик. И очень просто.

Но вышло не совсем так.

Дверь открылась, однако Ондрейка не вышел — лишь высунул голову.

— Где посыльный, боярышня?

Ластик засомневался — бить, не бить? Тянуться было далековато, но Шарафудин завертел башкой, высматривая посыльного — того и гляди, обернется. «Раз» — глубокий вдох.

«Два!» — перегнувшись, Ластик со всего размаху хряснул нехорошего человека по макушке.

На счет «три» упали оба: Ондрейка носом в доски пола, Ластик со скамейки — не удержал равновесия.

— Ты мой Илья-Муромец! — восхищенно прошептала Соломка, помогая ему подняться.

Судя по тому, что Шарафудин лежал смирно и не шевелился, удар, действительно, получился недурен.

Ластик расправил плечи, небрежно отодвинул девчонку и заглянул в щель.

В нос шибануло неприятным химическим запахом, глаза защипало от дыма.

Неужели эксперимент уже начался?!

Так и есть…

Доктор Келли стоял к двери спиной, склонившись над пламенем, и сосредоточенно двигал локтями.

Шума он явно не слышал — слишком был поглощен своим занятием.

Ластик хотел ринуться в комнату, но Соломка ухватила его за полу.

— Погоди! Надо втащить этого, не то слуги заметят, крик подымут!

Вдвоем они взяли бесчувственное тело подмышки, кое-как заволокли внутрь и закрыли дверь.

А барону хоть бы что — так и не оглянулся. И тут уж Ластик ни единой секунды терять не стал. Выдернул из-за пояса пистоль, да как гаркнет:

— Изыдь на сторону, песий сын!

Келли так и подскочил. Развернулся, и стало видно, над чем он там колдовал: на пылающей жаровне стояла чугунная сковорода, а на сковороде — стеклянный сосуд, в котором булькала и пузырилась серебристая масса, гоняя по стенам и по лицу алхимика матовые отсветы.

Ластик вскрикнул, как от боли: Райское Яблоко, стиснутое золотыми щипцами, было целиком погружено в расплавленную ртуть.

Вокруг с трех сторон посверкивали зеркала, уже приготовленные для Трансмутации. На особой подставке серела кучка Тинктуры.

— Нет! Нет! — замахал свободной рукой доктор и показал на песочные часы. — Осталось всего четыре минуты! Умоляю!

— Вынь! Убью! — не своим голосом взревел Ластик, целя барону прямо в лоб.

Тот со стоном вынул из колбы Камень.

Никогда еще Ластик не видел алмаз таким — красно-бурым, зловеще переливающимся.

— На стол! Застрелю!

По лицу доктора катились слезы, но перечить он не посмел — наверное, по князь-ангелу было видно, что он в самом деле выстрелит.

Райское Яблоко легло на стол, и — невероятно! — дубовая поверхность зачадила, алмаз начал опускаться, окруженный обугленной каймой. Две или три секунды спустя он прожег толстую столешницу насквозь, упал на пол, и доска немедленно задымилась.

Боясь, что Камень прожжет и эту преграду, Ластик кинулся вперед.

— Ты не сможешь его поднять, даже обмотав руку тряпкой! — предупредил барон. — Ртуть слишком сильно раскалила Яблоко. Оно остынет не раньше, чем через полчаса. Ах, какую ты совершаешь ошибку, принц!

— Я больше не принц, — хрипло ответил Ластик, не сводя глаз с Камня. Слава богу, тот ушел в пол лишь до половины и остановился. — Дай мне щипцы!

— Как бы не так! — Келли размахнулся, и щипцы полетели в окно.

На беду, окна в думной каморе были не слюдяные, а из настоящего стекла.

Раздался звон, брызнули осколки. Теперь брать Яблоко стало нечем.

— Негодяй!

Ластик снова наставил на доктора пистоль, да что толку?

— Надо было сразу его стрелить, — сурово сказала Соломка. — Пали, пока он сызнова не напакостил. Тут стены толстые. Авось не услышат.

Доктор всплеснул руками, подался назад, вжался спиной в божницу — ту самую, под которой таилась секретная ниша.

— Где моя книга? — грозно спросил Ластик. — Ну!

— Вот… Вот она… Возьми…

Келли достал из-под плаща унибук, протянул дрожащей рукой.

— Прости, прости меня… Я скверно поступил с тобой, будто лишился рассудка. Скоро алмаз остынет, и ты сможешь его забрать. Он твой, твой!

— Убей его, что медлишь? — поторопила Соломка. — А я этого аспида прирежу, не ровен час очухается.

Она наклонилась над оглушенным Шарафудиным, выдернула один из змеиноголовых кинжалов.

— Куда бить-то? В шею? Где становая жила?

Бледная, решительная, боярышня занесла клинок.

— Брось! — Выхватив у доктора унибук, Ластик подошел к Соломке. — Никого убивать мы не будем. Если, конечно, сами не накинутся.

— Дурак ты. — Княжна с сожалением отбросила кинжал. — Хотя что с тебя взять — вестимо, ангел.

Поняв, что стрелять в него не будут, барон заметно воспрял духом.

— Ты умный отрок, умнее многих зрелых мужей. Я буду поговорить с тобой так, как ни с кем еще не говорил, — волнуясь и жестикулируя, начал он. — Знаешь ли ты, ради чего человек рождается и живет? Чтоб пить, есть, копить деньги, а потом состариться и умереть? Нет! Мы появляемся на свет, чтобы разгадать Тайну Бытия, великую головоломку, загаданную нам Богом. Всё прочее — суета, пустая трата жизни. Люди чувствуют это всем своим существом, но сознают собственное бессилие. Вот почему в нас так силен инстинкт продолжения рода — человек плодит детей в смутной надежде, что те окажутся умнее, талантливее и удачливее. Мол, пусть не я, а мои внуки или правнуки разгадают Великую Тайну. Но я, Эдвард Келли, никогда не хотел иметь детей. Потому что твердо знал: дети мне не понадобятся, я разгадаю Тайну сам. Что мне всё золото мира! Магистериум нужен мне не ради богатства. Подчинить себе Божественную Эманацию — это всё равно что самому стать Богом! Вот величайшее из свершений! И я предлагаю тебе разделить со мной эту высокую судьбу!

Доктор Келли говорил без умолку, страстно и смутно, но Ластик слушал вполуха — он читал унибук.

Сунул пистоль за пояс, открыл заветную 78-ю страницу. Наконец-то, после долгих месяцев жизни без подсказок, он мог задавать вопросы и получать на них ответы.

— Царь Дмитрий Первый, — шептал Ластик. — Годы жизни!

Экран помигал немного. Потом появилась надпись:

«Может быть, имеется в виду царь Лжедмитрий Первый?»

— Да, да!

И унибук выдал биографическую справку, от которой у Ластика потемнело в глазах:

ЛЖЕДМИТРИЙ I

(год рожд. неизв. — 1606)

— Русский царь (май 1605 — май 1606).

— Авантюрист неизвестного происхождения, выдававший себя за царевича Дмитрия Углицкого. Согласно официальным источникам, беглый монах Юрий (в иночестве Григорий) Отрепьев, однако эта версия оспаривается историками. С помощью польских наемников и запорожских казаков захватил Москву, свергнув династию Годуновых. Судя по свидетельствам иноземных очевидцев, пытался проводить реформы и смягчить крепостное право, однако документов царствования Л. не сохранилось — все они были уничтожены в годы правления царя Василия Шуйского. После гибели самозванца в результате боярского заговора его тело было сожжено, а прах развеян выстрелом из пушки. С этого момента на Руси начинается так называемое Смутное Время — долгая эпоха войн и междоусобиц, опустошившая страну и надолго замедлившая ее экономическое и политическое развитие.

Погиб Юрка, погиб! Шуйский исполнил свою угрозу, не оставил от милосердного царя и следа на земле: останки развеял по ветру, а память стер. Что же до Смутного Времени — то за это спасибо полоумному доктору с его Тайной Бытия и расплавленной ртутью…

Размазывая по лицу слезы, Ластик спросил:

— А Василий Шуйский? С ним что?

На этот вопрос компьютер ответил без запинки:

ШУЙСКИЙ, Василий Иванович

(1552?-1612), русский царь (1606–1610).

Представитель одного из знатнейших боярских родов, Шуйский шел к престолу долгим, извилистым путем. Добившись короны коварством, так и не сумел прочно закрепиться на троне. Ненадежная поддержка знати, крестьянские и дворянские мятежи, появление нового самозванца Лжедмитрия II, польская интервенция сделали правление Ш. одной из самых тяжелых и бесславных страниц в истории России. Разбитый войсками польского короля, Ш. был насильно пострижен в монахи и увезен пленником в Варшаву, где и умер — по некоторым данным, был уморен голодом в темнице.

— Так тебе, гад, и надо! — пробормотал Ластик и спросил про подлую Марину.


МНИШЕК, Марина или Марианна

(1587–1614).

Дочь польского магната Юрия Мнишка. Благодаря браку с Лжедмитрием I стала русской царицей. После гибели самозванца его жену оставили в живых, но на родину не отпустили — отправили в ссылку. Стоило появиться новому самозванцу, Лжедмитрию II, и М. сразу признала его своим супругом, мечтая вернуться на престол. Когда же Лжедмитрий II был убит врагами, сошлась с другим искателем приключений, атаманом Заруцким. Несколько лет скиталась с ним по разным провинциям, в конце концов была схвачена и посажена в тюрьму, где, как сказано в летописи, «умерла с тоски по своей воле».

Ластик сквозь слезы злорадно улыбнулся и не ощутил по этому поводу ни малейших угрызений совести. Папа всегда говорил: коварство и предательство никогда и никому не приносят счастья.

Только собрался выяснить самое насущное — известно ли истории что-либо о судьбе князя-ангела Ерастия Солянского, как раздался отчаянный вопль Соломки:

— Зри!!!

Уловив краем глаза какое-то стремительное движение, Ластик повернулся и увидел, что Шарафудин пружинисто поднимается на ноги. Слегка пошатнулся, выпрямился, потянулся к рукоятке сабли.

Рванул Ластик из-за пояса пистоль, щелкнул курком — и выстрелил бы, честное слово выстрелил бы, но Ондрейка прыгнул в сторону, подхватил на руки княжну и прикрылся ею, как щитом.

— Отпусти ее! — закричал Ластик.

Напряженно оскалив зубы, Шарафудин пятился к двери. Соломка билась, лягалась, но что она могла сделать против сильного мужчины? Только мешала как следует прицелиться.

— Не дергайся ты!

Она поняла. Послушно затихла, да еще вся сжалась, так что кошачья физиономия Ондрейки открылась. Теперь можно бы и пальнуть, однако Шарафудин оказался проворней: швырнул боярышню в противника, а сам выскользнул за дверь.

Из коридора сразу же раздалось:

— Караул! Сюда! Все сюда!

Соломка и Ластик застыли, обнявшись. Так уж вышло — иначе оба не устояли бы на ногах.

— Ох, что страху-то натерпелась, — всхлипнула боярышня и прижалась к нему еще сильней.

— Засов! — воскликнул он, высвобождаясь. Кинулся к двери. Пистоль положил на лавку, унибук сунул за пазуху, решив не расставаться с драгоценной книгой ни на миг, в ней теперь была единственная надежда на спасение. Нужно дождаться, пока остынет Камень, потом каким-то образом выбраться с подворья Шуйских и найти подходящую хронодыру.

Навалились вдвоем, задвинули тугой засов. И вовремя — снаружи уже грохотали шаги, звенела сталь и гудели голоса, громче прочих Ондрейкин:

— Там воренок, самозванцев брат! Боярышню в полон взял! А ну разом — пали через дверь!

— Негоже, — ответили ему. — В Соломонью Власьевну бы не попасть.

В дверь ударили чем-то тяжелым. Потом еще и еще, но створки были крепкие, дубовые.

Ластик оглянулся на Яблоко — как оно там, всё еще дымится? Не успел рассмотреть, потому что с другой стороны, где пристенная лавка, раздалось шипение:

— Прочь с дороги!

Доктор Келли! Пока Ластик и Соломка возились с засовом, барон подкрался к скамье и подобрал пистоль. Теперь черная дырка дула смотрела князь-ангелу прямо в грудь.

— Отойди от двери! — Алхимик лихорадочно облизывал губы. — Ты проиграл. Судьба на моей стороне. Я доведу опыт до конца!

— Пулями засов сшибай! — закричал с той стороны Ондрейка. — Цель в середку!

Барон повысил голос:

— Не надо! Я сейчас открою!

Еще секунда промедления, и будет поздно, понял Ластик.

Взвизгнув и зажмурившись, он кинулся на доктора — авось не успеет спустить курок или промажет. Все одно пропадать.

Но Келли успел.

И не промазал.

Тяжелым ударом, пришедшимся точно в середину груди, Ластика опрокинуло навзничь.

Он сам не понял, отчего перед глазами у него вдруг оказался сводчатый потолок. Все вокруг плыло и качалось, подернутое туманом.

Это не туман, а пороховой дым, подумал он. Я застрелен. Я умираю.

В тот же миг с криком «Миленький! Родненький! Не помирай!» к нему бросилась Соломка. Упала на колени, приподняла ему голову.

Ластик не мог говорить, не мог дышать — грудную клетку будто парализовало. Но всё видел, всё слышал.

Видел, как алхимик всей тушей наваливается на засов, чтоб его отодвинуть.

Слышал, как снаружи грянул залп.

Пронзенная пулями дверь затрещала, Келли ахнул. Упал. Попытался привстать. Не смог.

— Куда тебя, куда? — бормотала Соломка, ощупывая Ластику грудь.

— Сюда, — показал он.

Оказывается, говорить он уже мог. И вдох тоже получился, хоть и судорожный.

Дотронувшись до раны, ждал, что пальцы окунутся в кровь, но грудь оказалась странно твердой и ровной.

Унибук! Пуля попала в спрятанный за пазуху унибук!

Ластик рывком сел, вытащил компьютер.

Прямо посередине переплета, между словами «Элементарная» и «геометрiя» образовалась глубокая вмятина. В ней, окруженная трещинками, засела здоровенная свинцовая блямба. Увы, и противоударность имеет свои пределы. На выстрел в упор компьютер профессора Ван Дорна рассчитан явно не был.

— Чудо! Уберег Господь Своего ангела! — прошептала Соломка, уставившись на книгу расширенными глазами.

— Уберег-то уберег, да надолго ли…

Попробовал раскрыть унибук — не получилось.

Чудесное устройство вышло из строя. Теперь не будет ни справок, ни ответов на вопросы, а самое ужасное — больше нет хроноскопа.

Но убиваться по этому поводу времени не было.

Дверь сотрясалась от выстрелов. Засов уже пробило в двух местах, он держался, что называется, на честном слове. Еще пара попаданий, и конец.

— Принц, принц… — захрипел доктор Келли, шаря руками по окровавленному камзолу. — Помоги мне…

Ластик отбросил бесполезный унибук, подошел к алхимику, двигаясь вдоль стены, чтобы не зацепило выстрелом.

— Мне больно. Мне страшно, — жалобно сказал барон. Вдруг его глаза выпучились, на лице отразилось крайнее изумление. — Тайна… бытия? — пролепетал умирающий. — Это и есть Тайна?!

И умолк. Голова бессильно свесилась набок.

Раздумывать над тем, что такое узрел или понял алхимик в последнее мгновение своей жизни, было некогда.

Во что бы то ни стало подобрать Камень! Даже если обожжешь руку до волдырей!

Ластик подбежал к мерцающему кровавыми отсветами Яблоку. Выковырял его из досок брошенным Ондрейкиным кинжалом. Натянул на кисть рукав кафтана, схватил алмаз и опустил в карман.

Есть!

Что задымился рукав, наплевать. Главное, Камень возвращен.

Но торжество было недолгим.

Ляжку обдало жаром. Раздался глухой стук — и Райское Яблоко покатилось по полу. Оно прожгло карман насквозь!

Ластик стонал от отчаяния, хлопая себя ладонью по тлеющей одежде.

Нет, не унести! Никак!

Дверь дрогнула, покосилась. Засов еще держался, но пулей перешибло одну из петель.

— А ну, навались! Гурьбой! — заорал Шарафудин.

Сейчас ворвутся! И Камень попадет в руки царя Василия. Он знает, что это за штука. Станет искать другого чернокнижника, чтоб добыл ему «всё золото мира»…

И тогда Ластик обошелся с Райским Яблоком непочтительно. Взмахнул ногой и зафутболил его в самый дальний угол, под лавку.

Отрывисто бросил Соломке:

— После забери. Спрячь получше. Чтоб к злому человеку не попал!

«Я, может, за ним еще вернусь», — хотел прибавить он и не прибавил, потому что не надеялся на это.

В несколько прыжков достиг окна. Из разбитого стекла тянуло ночным холодом. Внизу, во дворе заходились лаем сторожевые псы.

— Стой! — вцепилась ему в рукав Соломка. — Выпрыгнешь — все одно догонят. Со двора не выпустят! Оставайся тут, со мной! Я тебя убить не дам! Слуги меня послушают!

— Только не Шарафудин, — буркнул Ластик, толкая раму.

Уф, насилу подалась.

— Не бойся, — сказал он, уже забравшись на подоконницу с ногами. — Они меня не возьмут. Спасибо тебе. Прощай.

И в этот миг она так на него посмотрела, что Ластик замер. Больше не слышал ни криков, ни выстрелов, ни лая — только ее тихий голос.

— Значит, прощай, — сказала княжна и погладила Ластика по лицу. — Недолго на земле-то побыл, годик всего. Я ничего, не ропщу. Уж так мне повезло, так повезло. Какой из дев выпадало этакое счастье — целый год ангела любить?

Выходит, она его любила? По самому настоящему?

Ластик открыл рот, а проговорить ничего не смог.

Да тут еще дверь, будь она неладна, слетела-таки с последней петли.

В комнату ворвался звериный, враждебный мир, ощетиненный клинками и копьями. Впереди всех, передвигаясь огромными скачками, несся Ондрейка: пасть ощерена, изо рта брызги слюны:

— Держи воренка!

Оттолкнулся Ластик от рамы, прыгнул вниз.

Ударом о землю отшибло ступни — все-таки второй этаж. Но мешкать было невозможно, и беглец, прихрамывая, понесся вглубь подворья.

Оглянулся через плечо. Из окна темным комом вывалилась человеческая фигура, с кошачьей ловкостью приземлилась. Кинулась догонять.

Ондрейка двигался гораздо быстрее. Если б далеко бежать, непременно настиг бы.

Но маршрут у Ластика был короткий.

Вон она, домовая церковь, возле которой унибук нашел хронодыру. А вон приземистый квадрат колодезного сруба.

Уже вскочив на стенку колодца, Ластик на секунду замешкался.

Какое там было мая — двадцатое?

Ой, мамочка, что за штука такая — день без года?

Но, как говорится, не до жиру — быть бы живу. Привередничать не приходилось.

Словно в подтверждение этого факта, в деревянный ворот колодца с треском вонзился кинжал с змеиной рукоятью, пригвоздив ворот кафтана.

— Попался, бесеныш! — хохотнул подбежавший Ондрейка и уж тянул руку, чтоб схватить беглеца за порточину.

Ластик дернул рукой, зажмурился и с отчаянным воплем, как головой в омут, ухнул в неизвестность.

Загрузка...