Остров и заповедник

1

Я опять ехал в Уэлен, точнее, опять намеревался добраться до Уэлена, но прежде хотел побывать в заливе Креста и на острове Врангеля. Все это расположено отнюдь не по пути, а в разных углах Чукотки, и если соединить эти пункты между собой на карте, получится весьма внушительный треугольник с далеко отстоящими друг от друга вершинами. Кроме того, мне надо было в Магадан…

После полуденной тридцатиградусной красноярской жары Магадан встретил очень прохладным и туманным утром. Во влажном воздухе ощущалось обилие недавно прошедших дождей. Шофер, подвозивший меня до города, подтвердил, что дождей и правда было немало. «Двадцать лет живу в Магадане, но такого сырого лета еще не видывал!» — сказал он. Бетонное покрытие трассы, камни на склонах, стволы деревьев, трава в долине — все словно отливало глянцем. Зелень лиственниц казалась сероватой от влаги. Речка Дукча, время от времени возникавшая сбоку дороги, была мутной и выглядела более стремительной, чем обычно. Или я просто давно ее не видел?.. А только что, когда приземлялись, за иллюминаторами очень долго рвалась и не могла разорваться белая мгла, потом сквозь эту воздушную, призрачную белизну стала мелькать иная, плотная, сбитая, «материальная» — пятна снежников на сопках, и, наконец, открылась внизу тундра со своими особенными озерами, налитыми черной водой всклень, и эта же черная вода, не удержавшись в границах озер, будто просочилась, растеклась под землей, напитала тундру так, что, казалось, стоит надавить легонько на ровный зеленовато-бурый покров, и тут же она проступит… Около города, только начали спускаться с перевала «Подумай», снова посыпал дождь, а может быть, он здесь, вблизи моря, и не переставал, и мы въехали в него…

Все это навело меня на естественные и беспокойные размышления: какова же погода на самой Чукотке? Из Москвы я смог вылететь лишь в середине июля. Еще какие-нибудь две недели, и быстротечное чукотское лето кончится, а с ним сведется до минимума и благоприятная возможность для передвижения. Мне же, по предварительным подсчетам, предстояло проехать по Чукотке около десяти тысяч километров. Первоначальный мой план был — от Магадана продвигаться постепенно на север: Анадырь, залив Креста, Иультин, мыс Шмидта, остров Врангеля… Теперь я сообразил, что разумнее всего забраться сразу как можно севернее и оттуда спускаться к югу.

В Магадане, едва обосновавшись в гостинице, я отправился в Институт биологических проблем Севера и в какой-то комнатке на третьем этаже, заставленной колбами и провонявшей химреактивами, отыскал своего старого знакомого Мирона Марковича Этлиса. Наверное, это была не его комната, ибо Мирон занимался исключительно человеком, точнее, психологией человека, оказавшегося в экстремальных условиях Севера, и зачем ему были реактивы. Мирон приютился за маленьким столиком под настольной лампой и что-то писал своим чудовищным гигантским почерком, при котором ему одной страницы хватало на несколько слов. На вопросы, когда, зачем и надолго ли приехал, у него обычно уходят секунды, а затем, без предисловий, будто мы вчера только прервали наш разговор, начинается то, что я называю «страсти по Мирону»: выкатывая на меня яростные глаза с желтоватыми белками и надвигаясь вместе со стулом, перемежая такие слова, как «экология», «биосфера», «психогигиенический аспект», «интолерантность» и т. д., со словечками, вовсе далекими от науки, он продолжает излагать мне проблемы научного, психологического подхода к освоению Севера… Но здесь надо отступить и рассказать немного об институте.

Это старое здание, недалеко от театра, на углу улиц Карла Маркса и Дзержинского, было мне знакомо с 73-го года, когда я по договоренности с журналом «Вокруг света» работал над очерком об адаптации человека к Северу. Тогда этот институт лишь год как существовал. Идея его создания принадлежала академику, Герою Социалистического Труда Николаю Алексеевичу Шило, возглавлявшему в то время Северо-Восточный комплексный научно-исследовательский институт (СВКНИИ). Сам Николай Алексеевич начинал здесь когда-то молодым геологом, бродил, вдохновленный примером Ю. А. Билибина, с рюкзаком и молотком по колымским тропам… Кстати, всего за несколько дней до моего приезда Магадан отпраздновал 50-летие 1-й Колымской геологической экспедиции, руководимой Билибиным. Со всего Союза собрались ветераны-первопроходцы, на месте высадки экспедиции, на Охотском побережье в районе Олы, установили в честь этого события памятную стелу. 4 июля 1928 года… Да, активное освоение этого края началось с открытия геологов, и не удивительно поэтому, что первым крупным научным учреждением, созданным в Магадане в 1948 году, стал Всесоюзный научно-исследовательский институт золота и редких металлов. Была самая прямая и накоротко замыкавшаяся связь науки с горнодобывающей промышленностью. Однако народное хозяйство области развивалось, дифференцировалось, возникали новые отрасли промышленности, быстро увеличивалось население, росли масштабы строительства, и все это требовало научных исследований, обоснований, рекомендаций. Как следствие этого, в 1961 году в Магадане был создан Северо-Восточный комплексный научно-исследовательский институт АН СССР, где рядом с геологами стали трудиться географы, мерзлотоведы, экономисты, историки и археологи. В сельском хозяйстве области, помимо традиционного оленеводства и морской охоты, появились новые для Севера направления, вплоть до земледелия, — и в 1970 году начал действовать Магаданский зональный научно-исследовательский институт сельского хозяйства Северо-Востока. И то, что, наконец, возникла, почувствовалась необходимость в создании института с биологическим профилем, было логическим развитием все той же идеи — научного обеспечения освоения края, но освоения на ином, более современном уровне. Поначалу — это было в 68-м году — при СВКНИИ был образован отдел биологии с тремя направлениями исследований: ботаника, зоология, человек. Человек на Севере, разумеется… А через несколько лет, в 72-м году, этот отдел превратился в самостоятельный институт, ИБПС, или, как его полностью величают, Институт биологических проблем Севера Дальневосточного научного центра АН СССР…

Замечательно то, что институт с первого дня существования одной из самых основных своих задач сознал изучение и решение проблем охраны окружающей среды в условиях Севера, и непосредственно в Магаданской области. И сразу выступил с конкретными предложениями. Тогда же, в 73-м году, будучи в Магадане, я познакомился с двумя только что изданными здесь небольшими брошюрами. Одна из них называлась «Состояние охраны природы в Магаданской области» и была написана заведующим лабораторией ландшафтоведения и охраны природы Алексеем Петровичем Васьковским. Начиналась она решительно: «В пределах Крайнего Северо-Востока СССР, и в частности в Магаданской области, наблюдаются почти все недостатки и просчеты в деле защиты природы, отмеченные в постановлении Верховного Совета СССР от 20 сентября 1972 г. Их отрицательные последствия усугубляются здесь суровыми климатическими условиями, делающими ландшафты и биоценозы более уязвимыми при неосторожном воздействии на них, предпринятом даже с самыми лучшими намерениями…» И так далее — сжато, убедительно, с цифрами, фактами… Вторая брошюра являлась как бы органическим продолжением первой и содержала обоснованные предложения по организации заповедников и природных парков в Магаданской области. Вместе с Васьковским ее подписал директор института, член-корреспондент Академии наук В. Л. Контримавичус. Заповедники предлагалось распределить на территории области с таким расчетом, чтобы представить в них и сохранить все характерные для Северо-Востока ландшафтные зоны, уникальную фауну и флору…

Тут, мне кажется, — чтобы по-настоящему оценить все значение и смысл этих начинаний, — следует вспомнить, что взаимоотношения человека с природой Севера всегда были особенными, в них всегда присутствовало стремление человека преодолевать, покорять и побеждать. Взаимоотношения эти вполне понятны, исторически объяснимы, сложились давно, еще со времен героических походов и экспедиций первых землепроходцев и полярных исследователей, кончавшихся нередко поражением и гибелью человека, но тут и поражения способствовали конечной победе, — и эти отношения в почти неизменившемся виде сохранились в человеческом сознании до наших дней. Ведь все мы, особенно за последние годы, успели проникнуться прекрасной идеей охраны окружающей среды, она стала для нас аксиомой, вошла в наши повседневные заботы, мы, естественно, считаем, что это дело не только соответствующих специалистов и организаций, но и каждого человека, что это дело не только государственное, но и всечеловеческое. Мы привыкли, что в прессе время от времени появляются статьи энтузиастов с призывами защитить, сберечь, оградить от гибели какое-то редкое по красоте место, лес, речку, озеро. И хотя мы в жизни не видели и, может быть, не увидим этого места, но мы разделяем их тревогу, волнуемся вместе с ними, справляемся, какие приняты меры… За эти годы мы могли заметить, что география таких мест, «география тревоги», если можно так выразиться, постепенно расширялась, начинаясь от центральных районов, переваливала Урал, распространялась по Сибири. Скажем, от давних выступлений Паустовского по поводу Мещерского края, находившегося у нас под боком, до не столь давних многочисленных статей и даже фильмов в защиту Байкала. Или совсем недавний роман В. Астафьева «Царь-рыба»… То есть тревогу вызывали места, в общем-то освоенные и теперь легко доступные для человека. И лишь Крайний Север до самого последнего времени продолжал казаться, да и сейчас, я знаю, многим кажется каким-то отдаленным заколдованным замком с неприступными ледяными стенами. Слишком долго человек полагал, что «суровой и могучей» северной природе ничего не сделается, что она в состоянии сама постоять за себя и не «беречь», а по-прежнему подчинять ее надо, потому что тут борьба «или — или»: или человек — или природа, и природа в этой борьбе порой казалась неуязвимее и сильнее…

И вот обнаружилось вдруг, что все-таки уязвимее, слабее. Что дикая и бескрайняя тундра очень долго не может заживить оставленный вездеходом или трактором след, да и не такой уж кажется она дикой и бескрайней, когда с вертолета видишь этот след, множество следов, рассекающих ее от горизонта до горизонта… Что срубленное дерево, в руку всего толщиной, вырастало, оказывается, сотню лет… Что реки с такой чистой, прозрачной водой легко и надолго мутнеют и загрязняются… Что стая птиц, казавшаяся неисчислимой, в один прекрасный день может вообще не прилететь… Что с виду такой могучий и грозный белый медведь, на самом деле, беззащитен… И уж совсем беззащитно самое огромное, самое, безусловно, мощное и величественное животное, этот эталон гармонического слияния организма со средой своего обитания — кит, да, беззащитен и очень уязвим, как это читатель может узнать из книги «Кит на заклание» канадского писателя Фарли Моуэтта…

Грустная какая-то получается закономерность: чем девственнее, чище, чем могучей и суровей, тем, выходит, и уязвимее, тем и беззащитней… И еще одна закономерность явно видна: идея охраны природы всегда, в конечном счете, сопутствовала человеку в освоении земных пространств, но, что ж скрывать, обычно она все-таки запаздывала, отставала от человека, возникала после «покорения». И если уж эта идея настигла человека здесь, орудующего на самом краю, как говорится, ойкумены, то можно теперь надеяться, что в дальнейших своих начинаниях человек пойдет уже рука об руку с этой идеей, а еще лучше, органически слившись с этой идеей, и что совсем было бы прекрасно — органически слившись с самой природой…

Ибо понятие «охрана природы», если вдуматься, предполагает пока заведомую разъединенность, разобщение природы и человека, только начало союза с ней, но никак не гармоническое единение. Кто будет охранять? Человек. От кого? Да от себя же, от своего слишком активного вторжения! Ведь само собой разумеется, что, когда не было человека — по крайней мере, в современном его понимании, — не стоял вопрос и об охране природы, природа, видимо, сама справлялась, своими силами… Та же изолированность человека сказывается и в употреблении им выражения «окружающая среда», «охрана окружающей среды» — человек ощущает себя не в среде, а именно в «окружении» среды, не включенным в нее, и «охранять» ее он намерен, по-прежнему оставаясь вне природы, по-хозяйски озирая эту природу со своей эволюционной вершины, как со сторожевой башни… Как хотите, а мне мерещится в этом нечто еще покровительственное… Но тут самое время вернуться в институт, к Мирону Марковичу, потому что эта тема — любимый его конек.

2

…«ЧИБ» — как произносит он обычно. Что означает: человек и биосфера… И еще «АЧ» — адаптация человека. Так я и не спросил у него, что это — жаргон или общепринятые сокращения?..

Несколько лет назад, когда я познакомился с ним, он сидел в маленькой комнатке института, на которой как раз и было написано: «Адаптация человека». По забавному и, видимо, случайному совпадению напротив его комнаты была дверь с табличкой «Адаптация одноклеточных»… Прямая специальность Мирона — врач-психиатр. До Магадана жил и работал в Москве, ездил на «скорой помощи». Что это за помощь? Да вот, например, однажды пришлось снимать человека с карниза, на Ленгорах, на высоте двадцать какого-то этажа. Неведомо, что произошло с человеком, что ему померещилось, но вылез на карниз и стоял, будто завороженный… Как, наверное, сапер остается наедине с заряженной миной неизвестной ему системы, и малейшее неверное движение будет стоить ему жизни, так и Мирон остался один на один с этим загадочным, до предела взведенным человеческим сознанием, и точно так же неосторожный жест, слово, даже неверная интонация могли обернуться трагически, а то и вдвойне трагически, потому что Мирон, чтобы войти в контакт с тем человеком, тоже вылез на карниз. Снял…

В Магадане он уже лет десять, а в институте — с самого его начала. «Человеком на Севере» до недавних пор занимался практически он один. Уйдя в науку, своему интересу к экстремальным ситуациям Мирон не изменил. Только если раньше, будучи врачом, он имел дело с экстремальными состояниями, так сказать, в душе человека, то теперь изучает его в экстремальных внешних условиях — условиях Севера. Выезжает в «поле», живет подолгу в маленьких национальных и больших рабочих поселках, наблюдает, анкетирует. Начал с моего родного Чукотского района, жил в Уэлене и Инчоуне, написал работу «Психогигиеническая ситуация в Чукотском районе». С тех пор собрал массу фактического материала, теоретически обобщил и выдал практические рекомендации. А вот диссертацию не написал. «В институте я — самый старший эмэнэс», — констатирует Мирон с грустноватым юмором… Говорят, что некогда Маркс в шутку отозвался о нашем народнике Петре Лаврове: «Он слишком много читал, чтобы что-то знать». Так вот, о Мироне я бы сказал, что он слишком много знает, чтобы сосредоточиться на чем-то одном. Кроме того, он слишком одержим наукой и, в основном, ее практическим приложением, чтобы отвлечься на теоретическую работу. Его всегдашний девиз: «Полагать одну основу для науки, а другую для жизни — есть ложь». Зато великое множество всевозможных научных публикаций, докладов на симпозиумах, журнальных и газетных статей. Поскольку адаптация человека к Северу есть процесс, связанный с его повседневной жизнью, то и Мирон по роду своих занятий должен вникать во все стороны этой жизни: работа, быт, культурные условия, географические условия — короче, все то, что обозначается словом «среда». «Биоантропосоциосфера» — как он говорит. Помню, как он поразил меня в начале нашего знакомства определением, что такое архитектура. Известное туманное и поэтическое сравнение «Архитектура — это застывшая музыка» он перефразировал так: «Архитектура — это застывшая модель социальных взаимоотношений». Да, кажется, он сказал: «Застывшая на многие годы…» Я не сторонник таких категорических экстраполяций, архитектура не «модель», равно как и не «музыка», она, видимо, нечто самостоятельное, если говорить об искусстве, но я понял, что Мирону это определение нужно было для его работы. Рабочее то есть было определение… Или вот такую, довольно расплывчатую, выраженную в самых общих словах вещь, как «воспитание в человеке северного патриотизма», которую большинство из нас расшифровало бы примерно так: «Ну привить ему любовь к неповторимой природе Севера, и вообще…» — Мирон опять трактует на свой лад и конкретно: это формирование в человеке прежде всего специфически северного экологического сознания…

Еще заинтересовал меня Мирон Маркович при нашем знакомстве тем, что внешне очень не походил на представителей той научной магаданской интеллигенции, с которыми мне приходилось иметь дело раньше. Были это, в основном, геологи, здоровые, уверенные в себе ребята, и эта уверенность усугублялась в них сознанием привилегированности своей профессии здесь, в открытом геологами крае. С весны они отправляются в «поле», честно, своими ногами копытят Чукотку, зимой в институте обрабатывают материалы, многие что-то открыли, выстрадали какую-то идею, защитились. И обязательно спорт: штанга, борьба, десятиборье, горные лыжи — и в спорте они тоже кое-чего достигли: перворазрядники, мастера спорта. И все у них «железно» распределено, рассчитано: время на работу, время на тренировки, время на книги, а отдых — в смене занятий. Суббота и воскресенье обязательно отданы походам за город… Словом, самый что ни на есть современный тип молодого ученого, да еще в романтическом северном исполнении… А Мирон предстал невысоким, с полнеющей мешковатой фигурой, с толстыми выпуклыми стеклами очков, сползающих на нос, и этим характерным потерянным взглядом поверх очков с одновременным наклонением головы. Тоже, конечно, типичная наука, «профессор, сымите очки-велосипед», но ведь не для Магадана?! Да и занятие его выглядело как-то сомнительно здесь, среди пионеров, таежников, бродяг по натуре, «землепроходимцев», как остроумно выражается один мой знакомый, здоровенных мужиков, которые и в снегу могут ночевать, и по лесотундре прут, как лоси, и пресловутый чистый спирт — но где он, спирт?! — пьют неразведенным, — в этом «гнезде», пользуясь словами Николая Васильевича Гоголя, откуда они вылетают на полгода в отпуск на материк, «гордые и крепкие, как львы». АЧ… Какие ему еще рецепты психоадаптации, когда он и обычный аптечный рецепт забыл как выглядит!..

Но Мирон объяснил мне, что программа АЧ — это только начало, самый низший уровень, на котором мы еще вынуждены выделять две модели: модель субъекта и модель среды, а в перспективе надо думать о ЧИБ, где человек и биосфера будут рассматриваться в единой системе, приведенной в равновесное состояние… Увлекаясь, Мирон начинает говорить и мыслить как бы рвано, опуская всякие там, привычные нам в рассуждении, фигуры и модусы силлогистики, выдает готовые тезисы. Поначалу он еще спрашивает изредка: «Понятно я говорю?» — а потом перестает и спрашивать. Куда тогда девается потерянный взгляд из-под очков — Мирон закипает. «Необжитость Чукотки — миф! Развеять!.. Чукотка обживалась тысячи лет… Мамонты исчезли не только из-за перемены климата, но и охоты… Мы сейчас в основном имеем в виду приезжих, но не надо забывать о коренных… Нужно выяснить с помощью этнографов те психологические изменения, которые произошли здесь за эти тысячи лет… Во взаимоотношениях с природой… Это очень важно! Их отношение к природе — без излишних эмоций и романтизации. Это — их дом… Наша профессиональная задача — понять и удержать все лучшее, что возникло… Может, и так называемые «пережитки»!.. А тех, кто приезжает, — отбирать. Тестировать… Чтоб не было случайных… Чтоб не стоял миграционный вопрос… И охрана природы… Случайные, временные на Севере люди — это бандиты по отношению к природе! И уйти от примитивной биологизации в ситуации «человек и природа»… Не тот уровень!.. Нашу лабораторию уже не интересует, сколько времени человек может прожить в одиночестве. Это культуризм в ситуации «человек и природа»! Я понятно выражаюсь?.. Нам важна психология человека, прочно осевшего на Севере, работающего в коллективе… Мы должны планировать социальное развитие таких коллективов! Без науки это невозможно… И в идеале решать в системе ЧИБ, воспитывать экологическое сознание… Это перерастает в проблему мировоззренческую! Лаборатория АЧ в институте — пока эмбрион… Должен быть отдел экологии!.. Понятно я говорю?»

Утверждают, что профессия накладывает отпечаток на человека. В таком случае Мирон со своими исследованиями экстремальных ситуаций — сам человек экстремальный. А может быть, наоборот — взрывчатый его темперамент сыграл свою роль в выборе профессии… Тут не решишь. Идеи распирают его. В школе на уроках физики нам демонстрировали опыт. Сосуд с холодной водой помещали под стеклянный колпак, из которого выкачивали воздух. И вода вдруг закипала… Ничего зримого для глаза вроде не произошло, а сосуд бурлит. Слушая и наблюдая Мирона, я всегда вспоминаю этот опыт. Только что шел по улице, смотрел на магаданцев — адаптированные они или неадаптированные, кто их знает? — но, кажется, вполне нормальные, спокойные люди, вон капусту покупают, черешню и яблоки, объявившиеся в магаданских магазинах, цветной телевизор человек грузит в такси, а тут Мирон неистовствует в своей комнатке. У него свое внутреннее давление… Может быть, без этого вообще нет смысла заниматься наукой?.. Во всяком случае, я в его речах услышал то, о чем и сам думал: в процессе взаимоотношений человека и окружающей среды, в зародившемся стремлении охранять природу должно все-таки исчезнуть противоречие человека и природы и образоваться их гармоническое единение… Иными словами: «Природа только там хороша, где освящает ее довольствие человека, где он и сам равен красоте роскошной природы». Именно — «где он и сам равен…».

Но в этот мой приезд Мирон был грустен и тих. Жена второй месяц болеет, вреден ей, говорят врачи, магаданский климат, тот самый, который включается в «экстремальные условия». Сам Мирон весь в домашних заботах: дочка четырех лет, меланхолическая собака Берта, ремонт квартиры… Из институтских новостей самая важная: только что создана лаборатория экологических проблем народонаселения Севера, именно та лаборатория, «эмбрионом» которой Мирон когда-то себя полагал. Со штатом в семнадцать человек: демографы, социологи, медики… «То есть впервые у нас в Союзе, — обратил мое внимание Мирон, — над этими проблемами будут в комплексе работать общественники и естественники…» Но меня сейчас интересовало другое. Я ехал на остров Врангеля и знал, что ИБПС уже несколько лет проводит там свои работы. В марте 76-го года на острове Врангеля — и в этом немалая заслуга института! — был, наконец, учрежден заповедник, первый и пока единственный заповедник в Магаданской области, а в силу своего арктического месторасположения — и уникальный в системе заповедников нашей страны. Я хотел познакомиться с людьми, которые там бывали и работали. Мирон тут же свел меня с зоологами — Феликсом Чернявским и Анатолием Ткачевым.

Феликс Борисович — кандидат биологических наук, зав. лабораторией зоологии позвоночных. Анатолий Владимирович — доктор медицинских наук, руководит лабораторией нейроэндокринных регуляций. Обоим по сорок — сорок с небольшим лет — возраст, характерный для большинства магаданских ученых. С Феликсом Чернявским я заочно был уже знаком, зимой получил от него его книгу «На острове арктических сокровищ», выпущенную Магаданским издательством, в которой речь шла как раз о животных острова Врангеля. Феликс занимался белыми медведями, песцами, леммингами, белыми гусями, участвовал в экспедиции, которая исследовала, пригоден ли остров для акклиматизации овцебыков, завезенных, как известно, впоследствии с Аляски… Обо всем этом он и рассказал широкому читателю с увлечением специалиста, знающего свой предмет досконально, и по-писательски просто хорошо. Я еще подумал с отрадой, что если бы каждый человек умел бы вот так интересно поведать о своей работе, а в широком смысле — о своей жизни, то отпала бы надобность в такой узкой и в общем-то нелепой специализации человека, исключительно пишущего… Сейчас Чернявский и Ткачев коротко посвятили меня в суть исследований, которые проводили их лаборатории на острове, сказали, где там кого разыскать и к кому обратиться, познакомили, словом, с «островной ситуацией», а Ткачев снабдил еще дорожным чтением — оттиском своей последней статьи «Роль нейроэндокринных факторов в саморегуляции численности популяции»…

3

…Да, сколько раз зарекался я — не писать очерков «на тему!»… Но попробовать обратиться к прекрасному и свободному старинному жанру записок путешественника… Какие тут образцы! Карамзин — «Письма русского путешественника»… Пушкин — «Путешествие в Арзрум»… Александр Фомич Вельтман — «Странник»… Нынешним изобретателям новых форм повествования и глав размером в несколько строк я советовал бы заглянуть в «Странника» — там есть глава, состоящая из двух всего слов: «Нет ее»… Да мало ли! «Героя нашего времени» Лермонтова и «Казаков» Толстого я тоже отношу к этому жанру, ибо всякое путешествие — есть прежде всего путешествие души… «Расстался я с вами, милые, расстался! Сердце мое привязано к вам всеми нежнейшими своими чувствами, а я беспрестанно от вас удаляюсь и буду удаляться! О сердце, сердце! кто знает, чего ты хочешь? — Сколько лет путешествие было приятнейшею мечтою моего воображения? Не в восторге ли сказал я самому себе: наконец ты поедешь? Не в радости ли просыпался всякое утро? Не с удовольствием ли засыпал, думая: ты поедешь? Сколько времени не мог ни о чем думать, ничем заниматься, кроме путешествия? Не считал ли дней и часов?» Вот так надо писать!.. Или: «Как всегда бывает в дальней дороге, на первых двух-трех станциях воображение остается в том месте, откуда едешь, и потом вдруг, с первым утром, встреченным в дороге, переносится к цели путешествия и там уже строит замки будущего…» Конечно, при тогдашней многодневной неспешной езде на почтовых, когда возникали перед тобой, сменяя друг друга, все новые и новые пейзажи: обрывались леса, разворачивались степи, вставали неожиданно громады гор, было время и повспоминать, и подумать, как жил, и построить замки…

Ну а теперь другая стала езда, другие стали путешественники. Не оплывают свечи под утро, не переминается у двери сонный лакей с известием, что ямщик не хочет больше ждать. Не поднимаются с друзьями последние бокалы, не выбегаешь и не падаешь в сани, давясь от приятных слез… В глухой предрассветный час пробуждает тебя треск будильника, пьешь наскоро кофе, чемодан уложен с вечера, посреди пустынного проспекта ловишь такси, мчишься на аэровокзал. Еще час с лишним в автобусе и сразу в самолет. Невыспавшийся, с гудящей головой ждешь поскорее взлета, чтобы заснуть. Спишь ли, дремлешь, скорчившись в кресле, но приходишь в себя — что это? За иллюминатором яркий свет низкого солнца, как всегда, особенно режущий и слепящий глаза здесь, на высоте, — неужели все рассвет? Нет, это уже вечер, летишь-то против солнца, и время накатывается тебе навстречу. На стоянке в Красноярске почти автоматически подходишь к киоску в зале ожидания и спрашиваешь значок города Красноярска — сколько раз пролетал здесь, столько у тебя и значков. Затем слоняешься мимо кресел, то и дело выходишь на улицу, огибая здание аэропорта, чтобы зайти в него с другой стороны, и слушаешь радио — не твой ли рейс? Опыт предыдущих полетов говорит, что могут и отложить, и среди лета случается непогода по трассе, но — слава богу, объявляют… Проходя на посадку, бездумно скользишь взглядом по хорошо знакомому, сто раз виденному плакату со стюардессой и призывом экономить время, пользоваться услугами Аэрофлота и как-то вдруг по-новому и неожиданно воспринимаешь примелькавшиеся слова. И, снова уносясь за облака, продолжаешь размышлять, твердить себе машинально: «Экономьте время… экономьте время… А что же нам делать с этим сэкономленным временем, и вообще — возможно ли его сэкономить, накопить постепенно в какой-нибудь специальной сберкассе, чтобы потом, когда почувствуешь, что оно иссякает, твое время, и наступает тот самый, пресловутый «черный день», пойти и снять, продлить себе еще лет на десять?!.» Что-то во всем этом не так, не до конца ясно, надо бы еще поразмышлять, но тут к тебе наклоняется сосед: «Так ты в Анадыре будешь?» Слышал, наверное, когда стюардесса собирала сведения. «А у меня там как раз двоюродный брат! Будь другом, зайди, — он называет фамилию и адрес, — передай ему, что Николай возвращается. Я то есть… Он поймет… Он там строителем. А я с Оротукана, по трассе, знаешь? Был в отпуске, хотел с концами, да вот опять еду. Все-таки уже шесть надбавок, жалко, ну и вообще…» И вот тут-то, пока Николай с Оротукана говорит, как-то окончательно осознаешь, будто заново вспоминаешь, что летишь на Север. Опять на Север…

Но и теперь не переносишься мысленно к цели, не строишь замков будущего путешествия, потому что они уже построены однажды ночью в Москве, когда вдруг очнулся с томительным ощущением только что привидевшегося сна. И в это время, пока лежишь в темноте с открытыми глазами и доходит до тебя, что в твоем сне действительно сон, а что самая настоящая явь, и в какой степени они дополняют и стоят друг друга, в этот момент потихоньку толкается вроде бы посторонняя мысль: «Поехать… Съездить… Ну хотя бы еще раз, последний…» Потом долго не спишь, представляешь все те места, былые и возможные новые впечатления, лица друзей, разговоры… Наутро, опять проснувшись, смутно чувствуешь нечто важное, происшедшее в тебе за ночь, и вспоминаешь — что, и с крепнущей уверенностью подтверждаешь себе: «Да-да, ехать!» После чего твоя жизнь, помимо отвлеченного и, разумеется, высокого, наполняется еще конкретным, близким, сиюминутным смыслом: идти в Союз писателей, убедительно излагать, зачем тебе нужна командировка на Чукотку и почему именно на остров Врангеля и в Уэлен, что на острове Врангеля «родильный дом» белых медведей и овцебыки, а в Уэлене «известная всему миру косторезная мастерская»… И во все эти дни формальностей и сборов продолжают строиться, разрушаться и вновь возводиться те самые замки… В самолете же, повторяю, — впрочем, может быть, это мое сугубо личное впечатление, — будто выключаешься из жизни. Все, что касается будущего, замерло в расплывчатом, туманном определении: «Вот прилечу, тогда…», оставленное прошлое еще более неясно и отдалено: «Вот вернусь, и тогда…», а настоящего как бы вовсе нет. Решаешь ли кроссворд в старом журнале, не припомнив, как всегда, реку в Южной Америке, пьесу Горького и областной центр в РСФСР, — «Может, Магадан?! — сверкает догадка. — Нет, не подходит…» — читаешь ли специально захваченную в дорогу книгу, ничто не ложится на душу, не будит ни мысли, ни чувства, и взору не на чем остановиться: за иллюминатором опять слепящая пустота, устланная понизу непроницаемым покровом облаков…

Но вот и Магадан, и при виде знакомых очертаний сопок — сопок 57-го километра — становится как-то спокойно, будто приехал окончательно и никуда больше не надо торопиться. Просторное, пронизанное светом здание нового аэропорта; на каменной плите пола, против входных дверей, золотистой проволочкой выписана дата открытия: 5. XII. 73. Я ловлю себя на том, что напрочь забыл, как выглядел старый, — совсем старый, на тринадцатом километре, помню, а здесь — никак не могу представить… Июль, народу в залах ожидания немного, желающих улететь на Анадырь просят подойти к регистрационной стойке. Желающих!.. Через какой-нибудь месяц-полтора этих «желающих» наберется столько!.. Мне надо в Анадырь, но прыгнуть сейчас еще на полторы тысячи километров — это значит просто не осознать, не прочувствовать такой дороги. Так называемая экономия времени, к которой призывает Аэрофлот, может быть, необходима человеку деловому, но совсем не нужна путешествующему, ибо путешествие по природе своей, по самому звучанию этого слова: путешествие, — должно быть размеренно, неторопливо и обстоятельно. И при современных скоростях все-таки сохраняется, если не обостряется потребность в старинной неспешной езде. Поэтому хотя бы на несколько дней, но в Магадане обязательно надо остановиться, перевести дух, оглядеться, возместить украденное самолетом время, пространство и ощущение дороги, помыслить себя в новом состоянии, приуготовиться к Северу, то есть совершить все то, что в прежнем путешественнике происходило само собой, естественно и постепенно…

Но в Магадане, как я говорил, я вдруг обнаружил, что времени-то у меня в обрез, и потому на следующий день уже летел дальше, в сторону острова Врангеля. К вечеру я очутился на мысе Шмидта.

4

Мыс Шмидта, резко выступающий в море, назывался чукчами Рыркайпий — Моржовый. На русских картах значился как Северный. После известной экспедиции 1933–1934 годов на пароходе «Челюскин», возглавляемой полярным исследователем профессором О. Ю. Шмидтом, мыс был переименован в его честь…

Я попал сюда впервые. Место показалось мне довольно унылым, главным образом из-за того, что сопки, единственное украшение пустынного северного пейзажа, отступили тут от берега очень далеко. В близком море, возле горизонта, отчетливо и прочно утвердился мираж — скопления светлых прямоугольников, которые все находят очень похожими на кварталы современного города. Что же касается реального поселка, на берегу, то он выглядит не столь нарядно: коробки домов монотонного серого цвета на голой серой земле. К тому же — обильная летняя пыль… Как сказали бы мои магаданские друзья, «типичный антропогенный ландшафт без каких-либо биогенных компонентов». Шофер райкомовской машины Саша в ответ на мое первое впечатление согласился: «Да, красивого мало… — Но тут же бодро возразил: — Зато у нас — миражи!»

Шмидтовский район образовался недавно, три года назад, объединив частично территории Чаунского и Иультинского районов. Так что сейчас это самый молодой район Чукотки и перспективный в промышленном отношении. Недалеко от мыса Шмидта находится знаменитый в Магаданской области полярнинский горно-обогатительный комбинат. Зав. промышленным отделом обкома КПСС Валентин Васильевич Лысковцев, с которым я успел встретиться в Магадане, сказал, что необходимость создания нового района была продиктована именно перспективами, открывшимися в этих местах перед горнодобывающей промышленностью, чтобы, так сказать, ускорить… Развита в районе и основная отрасль сельского хозяйства Севера — оленеводство. В двух его совхозах — имени В. И. Ленина и «Пионер» — около тридцати тысяч оленей. Остров Врангеля также относится к Шмидтовскому району, и, следовательно, район может гордиться первым в области заповедником. Секретарь райкома партии Герман Васильевич Станкевич, узнав, что я еду на остров, сразу заговорил о врангелевских оленях. Об этой проблеме я уже был наслышан.

Дело в том, что изначально оленей на острове не было, их завезли с материка в конце сороковых годов — небольшое стадо, голов сто пятьдесят. Остров порядочный, около 800 тысяч га, пастбища отличные, условия выпаса идеальные: овода на острове нет, волков нет. В таких условиях олени быстро размножились. Ведал ими сначала колхоз, а до последнего времени — отделение совхоза «Пионер», находившееся на острове. С образованием заповедника отделение совхоза, естественно, ликвидировали, пастухи уехали на центральную усадьбу, в Ванкарем, а олени остались… И как раз недавно, в последних числах июня, в «Магаданской правде» появилась статья «Беспризорный олень», написанная сотрудником шмидтовской районной газеты «Огни Арктики» В. Земляникиным. Автора статьи беспокоило, что врангелевский олень теперь предоставлен самому себе, племенной работы с ним не ведется, кастрацию и выбраковку производить некому, просчет стада не делается, а уж об окарауливании и говорить нечего. И вообще заповедник намерен всех оленей на острове извести!..

Статью я прочел еще в Магадане и вместе с автором возмутился — как так: заповедник, охрана природы, а оленей вдруг извести?! Вернее, не возмутился, а пришел в недоумение: не может этого быть, что-то здесь, наверное, не так. Но зайдя к директору ИБПС В. А. Контримавичусу, я встретил у него в кабинете директора заповедника Василия Федоровича Примакова. В Магадан он приехал по делам и, как выяснилось, в основном из-за оленей. Почему-то он очень обрадовался, что на остров едет писатель, обещал в скором времени следом за мной и там, на месте, обо всем подробно поговорить. «А пока, — горячо и серьезно сказал он, — я хочу, чтобы вы запомнили главное. Аксиому заповедника на сегодняшний день, аксиому № 1. Заповедник, конечно, уникальный. Фауна, флора… А олени эту уникальность портят! Местные власти за то, чтобы их сохранить. А мы за то, чтобы изъять. Семь тысяч голов, и почти безнадзорные. Оленеводов у нас всего двое. Олени числятся на заповеднике. С ними надо работать. А в положении о государственных заповедниках записано, что в них исключается всякая хозяйственная деятельность! В общем, — заключил Василий Федорович решительно, — вопрос стоит так: или олени, или заповедник!» Вечером из гостиницы я позвонил домой Феликсу Чернявскому — узнать, а что он думает об оленях. Феликс сказал, что не решил еще для себя этой проблемы. С одной стороны, олени — особенно в таком количестве — конечно, причиняют заповеднику вред. Вытаптывают, уничтожают растительный покров и т. д. С другой стороны, олень тоже животное Севера, как же заповеднику без него? Ссылаются, что оленя на острове не было, что он завезен. Но ведь и овцебык завезен! Чтобы, как говорится, заполнить пустующую экологическую нишу… Для чего же, заполняя одну экологическую нишу, мы должны опустошать другую?.. С тем я и отбыл из Магадана.

В довершение всего я услышал про оленей острова Врангеля, едва прилетев на мыс Шмидта, тут же, в аэропорту. И про оленей, и про овцебыков. Я только что сошел с самолета и пребывал в обычной для первых минут в незнакомом месте растерянности: может быть, вертолет в этот момент уже раскручивает винт на остров, а я теряю драгоценные секунды, а может быть, никакого вертолета не будет и надо бежать и забивать место в гостинице, и я опять теряю драгоценные секунды? И где тут гостиница?.. И вдруг мне показалось, что я услышал слово: овцебык!.. Я огляделся. На ступеньках аэропорта беседовали двое: один в зимней, несмотря на лето, шапке, в меховой куртке, брезентовых штанах и резиновых сапогах. Другой в шерстяном вязаном колпаке, в штормовке, затертых джинсах и тяжелых ботинках. И оба в очках, обросшие, с запущенными бородами, с обожженными летним северным солнцем лицами. Вид типично «полевой», но не геологический — у геологов наблюдается все-таки какая-то унификация в одежде. К тому же — померещившийся мне «овцебык»… Я подошел и, выяснилось, угадал. Один был Евгений Сыроечковский, сотрудник ИЭМЭЖ, Московского института эволюционной морфологии и экологии животных, кандидат биологических наук, орнитолог, другой — Владимир Вовченко, зоолог из лаборатории Чернявского, занимался овцебыками. Их-то и рекомендовал мне Феликс разыскать на острове Врангеля, а они, оказывается, уже возвращались оттуда…

— Ну и как там овцебыки? — первым делом спросил я.

— Никак, — неопределенно улыбнувшись, отвечал Вовченко.

— Позвольте, как это — никак?!

— Овцебыки пропали, — веско и загадочно изрек он.

— Пропали… Погибли, что ли?!

— Неизвестно… Может, погибли… А может, и не погибли… — еще загадочнее стал говорить Вовченко.

Плохо понимая, я собирался задать очередной вопрос, но тут объявили рейс: Шмидт — Певек — Сеймчан — Магадан — и специалист по овцебыкам, к великой моей досаде, устремился на посадку. Он улетел тем самым самолетом, которым я прилетел. По счастью, Евгений остался: ему надо было ждать борт на Анадырь, чтобы оттуда лететь в Москву. Я надеялся расспросить его. Час был довольно поздний, и мы пошли устраиваться в аэропортовскую гостиницу…

Гостиница именовалась не как-нибудь, а «Полюс». Кстати, тут был забавный момент. Евгений, привыкший, видимо, к сложности восприятия своей фамилии, так четко и так раздельно произнес ее: «Сыро… — и с некоторой паузой — …ечковский!» — что дежурная, догадливо поглядев на меня, сказала: «А вы, значит, будете Ечковский?» Нас поселили… Из Магадана я вылетел рано утром, день целый был в дороге, и весь мой дневной рацион ограничился стаканом кофе в сеймчанском буфете. Евгений тоже не успел поужинать. Единственная столовая неподалеку, конечно, оказалась закрытой. Я пошел к нашей дежурной, узнать насчет чаю или «хотя бы просто кипяточку», и по давно известному принципу «Дай закурить, а то так есть хочется, что ночевать негде!» разжился электрическим чайником, заваркой, куском хлеба и полбанкой тушенки. Стул, втиснутый между нашими койками, мы с Евгением превратили в стол, и вскоре уже сидели за чаем — без сахара, зато крепчайшим.

Евгений рассказал, что на остров ездит уже десять лет. Изучает белых гусей. Диссертация, которую он защитил, так и называется: «Экология белых гусей на острове Врангеля». В былые годы белые гуси селились по всему побережью Северо-Восточной Азии, вплоть до устья Лены, теперь у нас в стране живут только на острове Врангеля, да и то от многочисленных прежде колоний осталась здесь лишь одна, в районе речки Тундровой. Еще белые гуси гнездуются в северо-западных, арктических районах Канады, отчего этот вид называют иногда «канадским». На зиму и наши, врангелевские, и «собственно канадские» белые гуси улетают в Калифорнию… Этих гусей я видел лет десять назад, когда жил в Уэлене, и, что греха таить, охотился на них. Правда, я не подозревал тогда, что их так мало, и они еще не были внесены в Красную книгу… Это очень красивая, белоснежная птица с черными окончаниями крыльев, с крупной головой на коротковатом мощном столбе шеи, да и все ее сложение, несмотря на средние размеры, производит, я бы сказал, впечатление скорее атлетического, нежели изящного… Конечно, я не знал тогда ничего об их образе жизни — как узнал после из прекрасной книги американского орнитолога Пола Джонсгарда «Песнь северного ветра» и других книг — и думал, что они живут где-то рядом с Уэленом, в прибрежных тундрах. Потом я понял, что мимо Уэлена они пролетали, следуя своим древним ежегодным путем: весной с Американского материка через Берингов пролив, вдоль чукотского побережья, через пролив Лонга на остров Врангеля и осенью обратно…

Сыроечковский знал о белых гусях очень много, и знал не только из книг. Орнитологи приезжают на остров обычно в мае, поселяются в маленьком балке возле гнездовья, еще скрытого под снегом, и ждут прилета птиц. Уезжают осенью, в сентябре, когда последний гусь покидает остров. Так что вся жизнь колонии развертывается на их глазах… Часа два Евгений рассказывал удивительные вещи о повадках белых гусей, о том, как прилетают на остров первые пары, как с каждым днем их становится все больше, как Схватываются между собой самцы за место на гнездовье, как появляется в гнезде первое яйцо, как примерно до середины июня, пока не установится окончательно полярное лето, орнитологи пребывают в каждодневном страхе за гусей: вдруг вернутся холода, выпадет снег, разразится пурга… Я вообще понял, что работа ученых-орнитологов на гнездовье далека от безмятежной идиллии: казалось бы, наблюдай себе, любуйся, как они ухаживают друг за другом, подыскивают место для гнезда, как, отправляясь ненадолго пощипать свежей травки, гусыня заботливо прикрывает яйца сухой прошлогоднею травой… Но ученым приходится еще быть свидетелями борьбы гусей за существование, и в этой борьбе они пока ничем не могут им помочь. Главные враги гусей — песцы, которые в это время во множестве собираются вокруг гнездовья. Воруют яйца, охотятся за молодняком. Взрослый гусь не слабее песца и, охраняя свое гнездо, не боится его, наоборот, песец избегает прямого столкновения с птицей. Евгений сам видел, как какой-то неосторожный песец, зашедший в середину гнездовья, рыча и огрызаясь, катался по земле, будто футбольный мяч, сбиваемый ударами гусиных крыльев. Но песец хитрее, прибегает к различным уловкам, отвлекает гусей от гнезда, отводит за собою подальше, а потом кидается со всех ног к кладке… А как он уничтожает молодняк?! Птицы, едва поднявшиеся на крыло, не могут долго лететь, быстро устают, садятся, опять взлетают невысоко над землей, и песец, настигая гусенка, прыгает, хватает его еще в воздухе, душит и кидается за следующим… Как ученый-биолог, Евгений понимал «невиновность» песцов, понимал, что они такие же исконные обитатели острова и им так же надо кормиться самим и заботиться о потомстве, но я почувствовал, что по-человечески он этих песцов просто ненавидел…

Нашим соседом по комнате был горняк из Иультина. Летел на материк в отпуск, две недели сидел в Иультине, ждал борт на Анадырь, наконец, вылетел и… из-за непогоды в Анадыре приземлился на Шмидте. Так что теперь он оказался от Анадыря еще дальше. Горняк к нашему приходу уже лежал в постели и собирался спать, но позабыл о своем намерении и тоже слушал — молча, но страшно внимательно.

— Колония у нас в Союзе — единственная! — продолжал Евгений. — И то тревожит, что численность гусей в последние годы сокращается. В 70-м году было примерно 150 тысяч. Сейчас — около пятидесяти тысяч… В 74-м году, например, пурга внезапно ударила, на трое суток! Гуси на гнездах сидели, только шеи из снега торчали… Плотность гнездования из-за пурги снизилась втрое. Песцу — раздолье. За десять дней он уничтожил все гусиные кладки! Ни одного птенца не вывелось в тот год!..

— Да, но ведь эти взаимоотношения — «гусь — песец» — были всегда… Складывались тысячелетиями! За это время могло установиться какое-то равновесие? — спросил я.

— Дело в том, что песцу, как ни парадоксально это звучит, начал помогать человек… Ведь гусь — не главный объект охоты песцов, — терпеливо принялся объяснять Сыроечковский. — Основная его пища — лемминг. А численность лемминга, как известно, непостоянна, из года в год колеблется. С нею обычно колебалось и количество песцов, живших на острове. Много лемминга — много песца. Мало лемминга — мало потомства у песца, и сам он с острова уходит. В эти годы размножается гусь… Примерно такая всегда была схема… Человек, поселившись на острове, начал охотиться на песца, но добывал незначительную его часть, зато большей части помогал кормиться в голодные, в «безлемминговые» годы. Охотники развозили по острову моржовые туши — привады, песец также кормился отбросами возле человеческого жилья, да и в тундре после забоя оленей оставались отходы… В итоге песец перестал уходить с острова, начал процветать, а гусю не стало передышки. И сам человек регулярно охотился на гуся и собирал гусиные яйца… Не говоря уж о варварах: в конце пятидесятых годов полевая партия геологов целиком истребила предпоследнюю гусиную колонию на реке Мамонтовой!..

— Вот сволочи! — горячо и прямо сказал вдруг молчавший до этого горняк.

— …И олень любит гусиные яйца, — благодарно взглянув на горняка, продолжал Евгений. — В 70-м году за неделю олени уничтожили 8 тысяч гнезд!.. Кроме того, пробегая по тундре, олени беспокоят гусей, гуси переходят с места на место, выводки при этом неизбежно растягиваются — тут опять они становятся добычей песцов… В общем, желая того, не желая, думая о том, не думая, а человек за пятьдесят лет своей хозяйственной деятельности заметно вмешался в островную экосистему… В шестидесятых годах на острове образовали государственный заказник, сбор яиц на гнездовьях был запрещен, охоту на гусей регламентировали, а вскоре запретили. Сейчас вообще — заповедник… Все это — большое дело!.. Но олени-то остались…

— Уничтожить! — снова горячо воскликнул горняк, проникнувшийся, видимо, сочувствием к гусям.

— Может быть, всех не уничтожать? — предположил я, вполне понимая чувства горняка. — Может, сократить стадо до размеров, чтобы оно не вредило гусям?

— Это сейчас и обсуждают, об этом спор и идет. Но пока будут спорить… Мое мнение: или олень — или гусь, — сказал орнитолог. — Никто ведь точно не знает, сколько оленей на острове. Хозяйственники считают: тысяч шесть-семь… А мы сами видели тысячные стада оленей там, где об их существовании даже не подозревают! Врангелевский олень размножился чрезвычайно!.. Я думаю — их тысяч десять… И если, например, решат сокращать до тысячи от тех шести-семи, все равно за счет неуточненных их останется гораздо больше. Если поставить целью уничтожить всех, то и сохранится та самая оптимальная тысяча!.. Песцов тоже надо сократить, хотя бы в районе гнездовья. Ощутимого вреда всему поголовью песца это не причинит, а гусей спасет… Сама по себе гусиная колония не восстановится… Я не упомянул: их ведь еще убивают на перелетах и в местах зимовок. Сейчас мы метим своих, врангелевских гусей, чтобы с помощью американских зоологов точнее представить пути их перелета в районы зимовок. В Канаде своих белых гусей более миллиона, охота на них не запрещена, а нашего белого гуся от канадского, естественно, не отличить… Если мы будем знать, в каких местах зимуют именно наши гуси, то в рамках советско-американского сотрудничества по охране окружающей среды можно будет решить вопрос об ограничении там охоты… Ведь это так ясно, смотрите: если мы вмешались когда-то в островную экосистему и нарушили ее, то теперь мы и должны ей помочь, и прежде всего наиболее пострадавшему ее звену, в данном случае гусю! — обращаясь к нам, закончил Сыроечковский.

Что же тут можно было возразить?

— Н-да, — сказал горняк, — а я думал, что только наше, горняцкое дело — непростое… Вон у нас один, ушел с шахты, работает в рыбнадзоре, я все ему говорил: «Сбежал на легкую должность!», а тоже, наверно, работа нервная…

— Ну а что все-таки с овцебыками? — наконец вспомнил я.

Овцебыков Евгению самому доводилось видеть: в позапрошлом году три пришли на гнездовье — два быка и самка. С месяц держались неподалеку. Невысокие, но когда бегут по тундре — топот, грохот, будто вездеход идет… С тех пор как в 75-м году их завезли на остров, в течение двух полевых сезонов сотрудники ИБПС за ними наблюдали: как пасутся, чем кормятся, как отдыхают, как складываются взаимоотношения в стаде… Весной 76-го года были обнаружены четыре трупа овцебыков. У одного была трещина в черепе, видимо, от столкновения с каким-то массивным предметом, другой погиб от неизвестных причин, и два, как установило вскрытие, — от пневмонии. Наверное, не перенесли суровой зимы. Такое при акклиматизации, в общем-то, неизбежно. Когда американцы завозили с Гренландии на Аляску, у них тоже гибли… Последний раз стадо овцебыков видели летом и осенью прошлого года; кто-то, говорят, даже усмотрел в бинокль двух новорожденных телят. В сентябре к поселку подходил одинокий бык… Ну а в этом году занимался ими практически один Вовченко Володя, а что он мог сделать один? Остров большой, пешком исходить его трудно, на вездеходе по тундре летом ездить нельзя, а с вертолета не очень-то разглядишь. Зашли в какой-нибудь распадок… там такие есть распадки… Врагов на острове у них, как и у оленей, нет, белому медведю овцебык не нужен, ему нерпа нужна… Уйти с острова они тоже не могли, это исключено, пролив широкий, двигаются они очень медленно, корм нужен… Словом, неизвестно пока, искать надо…

За разговорами не заметили мы, что час уже очень поздний. Стали укладываться. В полусне мне представились олени, но не те кроткие, грациозные и пугливые животные, которых видел я раньше, а хищные, свирепые, с оскаленными мордами, с клыками вроде волчьих, и так же, как волки, неукротимо мчались они по тундре и уничтожали все живое…

Наутро на мысе Шмидта погода была отличная: солнышко, тепло, без ветерка, небо ясное, море гладкое. Я проводил Евгения на анадырский рейс. Мой Врангель был в тумане, я поехал в райком. Секретарь райкома Герман Васильевич, как я уже упоминал, тоже заговорил про оленей. «Конечно, нам бы они нужны. Семь тысяч — для района стадо немалое. Чтоб его сокращать, нужны убедительные научные обоснования… А может, не сокращать, а наладить окарауливание?! Разработать специальные оленьи маршруты? Организовать охрану гнездовья, когда там гуси?.. Ведь олень на острове — удивительный! Раза в полтора-два крупнее, чем на материке. До двухсот килограммов бывает. Другого такого оленя на всей Чукотке нет!..» Действительно, ситуация с оленями становилась интригующей: и одна сторона говорила убедительно, и другая рассуждала вроде бы здраво. К тому же с овцебыками — загадка… Мне оставалось только караулить вертолет на Врангеля…

5

«…А тут еще один товарищ на Врангель хочет. Тоже из Москвы, художник, — сказали мне в райкоме. — У него еще что-то такое с правой ногой…» Поэтому когда я, вернувшись в аэропорт, увидел там человека с окладистой бородой, в маленьком хемингуэевском кепи с большим козырьком, в просторном брезентовом балахоне на меховой подстежке и со множеством удобных карманов, да еще прихрамывающего на правую ногу, то сразу понял, что это и есть тот самый художник.

На Севере, к тому же в дороге, церемония знакомства упрощается до предела.

— Вам на остров Врангеля надо? — почти утвердительно сказал я.

— Да! А что?! — моментально отозвался он, и в глазах его сверкнула надежда, словно я сейчас выну из кармана этот остров или, по крайней мере, за моими плечами нарисовался вертолетный винт.

По этому блеску глаз можно было определить, что он ждет — ну примерно неделю. Мы представились друг другу. Борис Никанорович Воронин действительно был художник из Москвы, много лет ездил по Северу, но, в основном, европейскому, а теперь решил посмотреть Чукотку. И точно — на Шмидте он уже неделю… Непосредственная его цель была — написать и представить что-нибудь к тематической выставке «Голубые дороги Родины». Но эти «голубые дороги» пока что чуть не угробили Бориса Никаноровича. Несколько дней назад, спускаясь по шторм-трапу с корабля на баржу — а была хорошая волна, — он не рассчитал и спрыгнул так, что сел верхом на борт, проехавшись с размаху правой ногой по жесткому его краю. В воду ему свалиться не дали, но с тех пор Борис Никанорович хромал. «Повезло! А мог и вообще очутиться между бортами!» — мужественно говорил он… Мы решили объединить наши усилия в достижении острова, точнее сказать — объединить наши надежды.

Авиапассажиры на Севере привыкли ко всяким неожиданностям и потому народ недоверчивый; одного заверения диспетчера, что Врангель закрыт, тут мало: а куда, в таком случае, готовится вертолет, почему собирается экипаж?.. Выяснилось, что вылетают с председателем райисполкома в поселок Биллингс, а оттуда в тундру, к оленеводам. «Возьмите хотя бы в тундру!» — попросили мы командира вертолета Эдуарда Ивановича Борташевича, лишь бы не томиться напрасно в аэропорту… Приехал председатель Шмидтовского райисполкома Виталий Васильевич Железняк, прихватили пассажиров до Биллингса, погрузили почту, металлические коробки с кинофильмами. Молодые муж с женой, летевшие из отпуска, засмеялись: «Вон наша посылка! Отправили себе еще с материка и вот догнали!»

Вертолет поднялся, и сразу стал виден поселок и стоящие против него в заливе корабли с генгрузом для района. Ледовая обстановка в этом году была тяжелой, навигация началась позже обычного, и корабли спешили разгрузиться, пока вновь не подойдут льды. Низко пролетели над выступившим далеко в море, плоским сверху мысом и пошли вдоль побережья на запад. Справа были воды Северного Ледовитого океана, слева многочисленные лагуны, прямо под нами узкая, идеально прямая и бесконечная коса — такие косы здесь могут тянуться на сотни километров. А летели мы, оказывается, в третью оленеводческую бригаду совхоза имени Ленина, которая в социалистическом соревновании заняла первое место в округе. Возглавлял ее опытный бригадир Тимофей Петрович Вуквукай-Ткэ, кавалер ордена Трудового Красного Знамени, участник ВДНХ, награжденный золотой медалью выставки. В прошлом году его бригада сохранила 98,8 процента взрослого поголовья оленей да получила еще приплод по 930 телят на 1000 маток. Сам Тимофей Петрович сейчас приболел, в тундре его замещал старший пастух Николай Туресси. Обо всем этом рассказал мне председатель райисполкома Железняк, с которым мы в вертолете сидели рядом. Виталий Васильевич на Чукотке лет пятнадцать, работал в Анадыре, был в Певеке председателем горисполкома, с образованием нового района переехал на Шмидта… Железняк извлек из кармана маленькую красную коробочку и показал орден Трудовой Славы 3-й степени, который он сейчас летел вручать Николаю Туресси. «Труд у пастухов, конечно, и денный, и нощный, — добавил Виталий Васильевич. — В бригадах у нас обычно по шесть человек. По два пастуха сменяют друг друга… Это только здесь, на Чукотке, можно увидеть такое искусство: стадо в три-четыре тысячи голов, а удерживают и направляют всего два человека!.. Да-а, нелегко, нелегко мясо достается…»

Показалось впереди полукружье мыса Биллингса и маленький поселочек Биллингс, на самом берегу океана. Сразу же к вертолету, как водится, собралась толпа встречающих, сбежались лохматые чукотские собаки. Подкатил вездеход — забрать почту и прочий груз. Интересно, что бывшее здесь раньше чукотское стойбище называлось Валкаран, что в переводе означает «Жилище из челюстей кита». Сейчас это благоустроенный поселок, и о прежнем стойбище напоминает лишь сохранившееся название сельсовета — Валькарайский… Чувствовалось, что поселок находится далеко за Полярным кругом. Море, несмотря на середину июля, было забито льдом, и, как только на солнце набегала очередная туча, становилось по-настоящему холодно…

Пока нас кормили в небольшой и уютной поселковой столовой, собралась агиткультбригада — молодежь, школьники — лететь с нами в тундру. Пришли также председатель сельсовета, заведующая библиотекой, фельдшер. Из магазина привезли к вертолету товары для оленеводов: продукты, предметы первой необходимости, нарядные цветастые камлейки для женщин… Теперь мы летели от побережья на юг, в глубь тундры, и пейзаж внизу стал иным: сопки, распадки, речки, зеленые и бурые склоны, серые каменные развалы, нерастаявшие снежинки… Сколько раз приходилось мне смотреть сверху на чукотскую тундру — однообразная, в общем-то, картина, но есть в этом однообразии что-то, от чего никак нельзя оторваться. Бесконечно можно лететь — и бесконечно смотреть!..

Примерно через час стали видны яранги — три светлых пятнышка посреди широкой долины. Рядом протекала река, сказали, что это верховья реки Паляваам. Мы сели поодаль. Люди тундры поначалу ведут себя более сдержанно, чем, скажем, на побережье, они не обступили мгновенно вертолет, и лишь когда мы вышли и двинулись к ярангам, они появились из яранг нам навстречу. Тут были старики, женщины и дети. Фельдшерица, летевшая с нами, небольшого росточка, живая, быстрая, завидев детей, вдруг побежала с раскрытыми руками, и они с криками: «Галина Павловна! Галина Павловна!» — бросились ей навстречу. «Ах вы, мои дорогие! Как вы тут? Не болеете?!» — обнимая их, приговаривала Галина Павловна… В толпе встречавших очень колоритна была одна старуха: в громоздком, мехом внутрь, комбинезоне — керкере, с отороченными белым мехом рукавами-раструбами, в зимних оленьих торбасах, с непокрытой, по-мужски коротко стриженной седой головой, с крупными бусами на шее, с морщинистым бесстрастным лицом. За нею неотступно ходили два щенка: черный и белый…

Мужчины, среди них и виновник торжества, находились при стаде, километрах в двадцати отсюда. «Во-он, в том кармане!» — показал пожилой чукча на ответвлявшийся в конце долины распадок.

Что ж? Надо лететь туда, — сказал Железняк.

— Сюда, сюда привезите! — стали просить все.

— Колю привезите! Привезите Колю! — нетерпеливее и возбужденней всех повторяла молодая чукчанка, как выяснилось, жена Николая Туресси. — Сын его, Слава! — показывала она.

Другая чукотская бабушка держала на руках годовалого младенца, тоже в меховом комбинезончике с наглухо зашитыми концами штанин. Щеки Славы, темно-кирпичного цвета, распирали изнутри капюшон. На все происходящее он взирал сонно прищуренными глазами.

— Хорошо! Раз просите, привезем, — сразу согласился Виталий Васильевич.

Мы полетели за Колей. Сначала увидели палатку оленеводов и рядом с нею вездеход. Опустились, не прекращая кружения винтов, и, едва коснулись колесами земли, как из вертолета, подхватив связку каких-то железок, выскочила Галина Павловна. К ней от палатки кинулся мужчина. Это был муж Галины Павловны, вездеход чик; всю летовку, с весны до осени, он находился в тундре, с бригадой… Через минуту Галина Павловна с сумкой вяленой рыбы уже сидела в вертолете, а палатка и фигура человека рядом, уменьшаясь, относились назад и вбок. «Хорошо хоть запчасти не забыла передать, — смеясь и утирая глаза, сказала женщина. — Сейчас всех буду хариусом угощать…»

— Вот оно, мясо-то, как достается, — вновь назидательно повторил Виталий Васильевич…

…Мы снова только приспустились — потом я догадался, что это был знак пастуху, куда подходить, — и пошли вокруг, держась краев распадка, чтобы не распугать стадо в разные стороны. И было хорошо видно, как спугнутые нами отдельные группы оленей устремляются к центру долины. Сверху это не производило впечатления бега, но, скорее, быстрого, отдельными извилистыми струйками, течения… Николай Туресси в условленном месте нас уже ждал. Вскоре мы опять сели возле яранг. Все собрались возле яранги Туресси…

Николай Михайлович был чукча лет тридцати, среднего роста, с крепкой, сухой и легкой, как обычно у оленеводов, фигурой, с застенчивым и добрым лицом. Пока председатель райисполкома рассказывал, что пишут в газетах, новости округа и района, Туресси сидел в привычной для отдыхающего пастуха позе — стоя на коленях и опустившись на пятки. Но когда речь зашла о нем и председатель обратился к нему с поздравлениями, он встал. Был он, как и привезли его от стада, в брезентовой зеленой камлейке, отороченной по вырезу красной ленточкой, в длинных болотных сапогах, в зимней шапке. На поясе висели нож и железная кружка для чая. К этой выгоревшей камлейке ему и прикрепили орден. Николай Михайлович шагнул вперед. Лицо его было серьезно. «Я, конечно, очень взвольнован… — сказал он, смягчая, как все чукчи, твердые звуки, — и хочу дать обещание… Я уже дал, но теперь хочу еще… чтобы быть первыми в области…»

Потом, несмотря на то что тундровые комары совершенно игнорировали торжественность обстановки — и даже наоборот, вели себя просто как распоясавшиеся хулиганствующие элементы, — состоялся концерт. Девушки из приехавшего с нами ансамбля станцевали несколько национальных танцев. Я смотрел на благодарных зрителей — какие лица!.. В городской равнодушно текущей толпе не встретишь такие лица: удивление, радость, грусть, восторг проступают на них сами собой, не чувствуется заведомой «тренированности» лиц, или… как это сказать… не чувствуется, что эти люди знают, что можно придать лицу специально то или иное выражение, попытаться скрыть или нарочно выказать какое-то чувство…

Нас позвали в ярангу пить чай, усадили на шкуры. Чайник свисал над маленьким костерчиком посреди яранги, в костерчик экономно подкладывались сухие веточки ивы. Множество заготовленных связок таких веточек было уложено вдоль стен яранги. В глубине ее раскрытыми, чтоб проветривались, стояли два меховых полога. Маленький Слава спал в люльке из шкур.

— Славой назвал, когда победили в соревновании. В честь… — признался Николай.

— Ну вот, теперь у тебя и сын — Слава, и орден — Славы, — заметил Виталий Васильевич. — Давай и дальше так действуй!

— А скажите, Николай Михайлович, когда труднее всего пасти оленей? — спросил Борис Никанорович.

Туресси задумался.

— Сейчас трудно. Лето, жарко, комары, овод мучают оленей… В августе трудно: много грибов, олени их любят, разбредаются, следить надо… Осенью дожди, туман — трудно… Зимой олень меньше двигается, часа четыре может лежать, надо поднимать… Можно крикнуть, но часто не надо кричать — привыкнет… Зимой, если вдруг мокро, гололед — очень тяжело. Тундру ему не прокопытить в долине, значит, повыше надо, на сопки. Пурга идет — уводить вниз, спасать… Весной олень худой, много ест, мало лежит, опять ест. Бегать надо… Когда отел — очень трудно. Место для отела надо найти закрытое, тихое. Каждого теленка сберечь… Еще волки, росомахи…

Все мы, в том числе и сам Николай Михайлович, засмеялись: выходило, что круглый год трудно.

— А то некоторые думают, чего там труд оленевода: знай бегай… А тут целая наука, искусство, ему с малых лет обучаться надо! Как игре на скрипке или… фигурному катанию! Не-ет, мясо, оно непросто достается, — снова заключил Железняк.

— Мы хотели попросить… — обращаясь к председателю райисполкома, начал Туресси. Чувствовалось, что сейчас, с болезнью бригадира оставшись за главного, и вот с наградой, он полон ответственности. — Мы с Тимофеем Петровичем советовались… Нам бы еще полетовать здесь года три… Место, правда, узкое, но никогда не будет атк'атгыргын… копытки… И с водопоем хорошо… Еще маток оставить в стаде побольше. Сейчас тыща двести, мы хотим тыщу семьсот, чтоб увеличить приплод…

— Хорошо, Николай Михайлович, я поговорю с директором совхоза, — обещал Железняк.

Сам Виталий Васильевич блаженствовал, сидя с подвернутыми ногами на белой оленьей шкуре, с кружкой дымящегося черного чая в руках.

— Что до меня, то я в тундре отдыхаю, — сказал он. — Здесь телефона нет… и вообще — красота! А на праздник бы вам попасть!.. Вы небось теперь думаете: труд… трудно… А у них такие праздники есть! Праздник сбрасывания рогов, например… Это весной, после отела, в мае. Или праздник молодого оленя, в конце августа, когда оленей забивают на шкуры для одежд. Мяса наварят, гостей созовут… Костный мозг — это лакомство… Хорошо!

Пока мы чаевали и беседовали, фельдшер Галина Павловна успела осмотреть всех детей. Женщины накупили себе камлеек, примеряя их тут же, возле вертолета. Девушки из агитбригады нарвали букеты цветов вперемежку с веточками ивы — ведь на мысе Биллингса лишь холодная, голая галька. Штурман Олег Шурдук насобирал большую сумку маленьких пузатых подберезовиков, каких я давно уже не встречал в наших подмосковных лесах. Пора было улетать. На прощанье я еще раз огляделся — крутом были только чистые, радостные цвета. Воды реки Паляваам были голубые, сопки — оранжевые и синие, тундра — зеленая, яранги — белые. И тишина… Словом, это было одно из тех мест, которые манят остаться навсегда и жить…

6

«Всякий ученый путешественник обязан умно и подробно отвечать на вопросы о той земле, которую он измерял растворением ног своих», — пишет Вельтман. Забегая вперед, скажу, что с островом Врангеля мне не очень повезло, в том смысле, что был я на нем недолго, не находил пешком, может быть, и пятидесяти километров, но предварительные сведения об острове, которые я должен сообщить, никаким измерением с помощью собственных ног все равно уже не добудешь, эти сведения принадлежат истории.

Некогда, всего лишь десять тысяч лет назад, остров еще был частью довольно обширной суши, соединявшей Азиатский материк с Америкой, Чукотку с Аляской, и называемой сейчас учеными Берингией. Затем земная кора опустилась, Берингия ушла под воду, образовался пролив между Азией и Америкой, далеко на севере остался остров… Некоторые ученые предсказывают, что примерно через двадцать тысяч лет произойдет обратный процесс: материки снова соединятся, Берингия поднимется из морской пучины. Ну а пока остров Врангеля, столь долго остававшийся неизвестным человеку, являет нам черты ее древнего облика…

Что к северу от побережья Чукотки есть какая-то земля, человек подозревал давно. Особенно упорными эти слухи стали в XVIII веке. Так, на карте полярного бассейна, составленной М. В. Ломоносовым в 1763 году, очень близко к местоположению острова Врангеля, одним только краешком, условной линией берега помечен «остров Сомнительной». Примерно в это же время по распоряжению начальника над Охотским и Камчатским краем полковника Плениснера сержант геодезии Андреев и ученый чукча Николай Дауркин, каждый своим путем, искали эту землю. Сержант Андреев достиг Медвежьих островов, с которых «усмотрел в великой отдаленности полагаемый им величайший остров, куда и отправился льдом на собаках. Но, не доезжая того верст за двадцать, наехали на свежие следы превосходного числа на оленях в санях неизвестных народов и, будучи малолюдны, возвратились в Колыму». В донесении Дауркина также говорилось о «северной стороне», где живут «оленные люди, коих называют эти чукчи Храхой, и у тех людей копья и ножи медные, а медь у них красная. Говорят по-чукотски. Есть же особая земля, на коей живут весь женский пол, а плод имеют от морской волны, и рождаются все девки». На карте, составленной Плениснером, в Северном море, отступя от чукотского побережья, изображена весьма прихотливая береговая линия и так и написано: «Живут оленные люди Храхой»… В наше время некоторые ученые-географы по разным веским причинам например, что с Медвежьих островов из-за дальности расстояния никак нельзя разглядеть остров Врангеля, — считают сведения, добытые Андреевым и Дауркиным, «баснословными» и надолго сбившими с толку более поздних исследователей.

Конечно, в этих донесениях, особенно Николая Дауркина, было немало фантастического, однако, когда поисками «земли Андреева» занялся в двадцатых годах прошлого века лейтенант русского флота Фердинанд Врангель, ему на мысе Шелагском чукчи также рассказывали предание, по которому онкилонский старшина Крехай, спасаясь от преследований чукчей, уплыл со своей родней через море на байдаре — в землю, ясно видимую с мыса Якан летом, в хорошую погоду. Люди Храхой — старшина Крехай… Несомненно, речь шла об острове, который искал Врангель… Интересно также, что существование земли на Севере «теоретически» предсказал капитан Гаврила Сарычев, участник экспедиции И. Биллингса в 1785–1792 годах. Его описание этой экспедиции «по северо-восточной части Сибири, Ледовитому морю и Восточному океану, в продолжении осьми лет» было издано в Санкт-Петербурге в 1802 году. Предположение капитана Сарычева было просто и остроумно. «Мнение о существовании матерой земли на Севере подтверждает бывший 22 июня юго-западный ветер, который дул с жестокостью двое суток. Силою его, конечно бы, должно унести лед далеко к северу, если б что тому не препятствовало; вместо того на другой день увидели мы все море, покрытое льдом», — писал он.

В течение 1821–1823 годов Врангель предпринимал один за другим несколько походов и вдоль побережья, и далеко от берега, в морской лед. Читая эти старинные отчеты, убеждаешься, что лучше всего предоставлять слово самому путешественнику. «Мрачные, черные утесы, веками нагроможденные, никогда не растаивающие ледяные горы, необозримое, вечным льдом скованное море, все освещенное слабыми скользящими лучами едва поднимавшегося над горизонтом полярного солнца, совершенное отсутствие всего живущего и ничем не прерываемая могильная тишина представляли нам картину как будто мертвой природы, которой описать невозможно. Казалось, мы достигли пределов живого творения», — записал в своем дневнике Врангель. Однако это была не та земля, которую искали, — таким предстал перед Врангелем и его спутниками всего лишь мыс Шелагский в марте 1821 года. Пройдя еще километров пятьдесят вдоль берега к востоку, отряд вынужден был вернуться в Нижнеколымск. В этом же году Врангель безуспешно искал землю к северу от Медвежьих островов…

Во время следующей попытки, предпринятой от мыса Большой Баранов Камень, путешественники наблюдали картину, из которой следует, что если даже «величайший остров», увиденный сержантом Андреевым, не существовал на самом деле, то Андреева тем не менее нельзя заподозрить в предумышленном обмане. «Чем далее ехали мы, — сообщает Врангель, — тем явственнее становились замеченные нами возвышения, и скоро приняли они вид недалекой гористой земли. Холмы резко окраились, мы могли различать долины и даже отдельные утесы. Все уверяло нас, что после долгих трудов и препятствий открыли мы искомую землю. Поздравляя друг друга с счастливым достижением цели, мы спешили далее, надеясь еще до наступления вечера вступить на желанный берег. Но наша радость была непродолжительна, и все прекрасные надежды наши исчезли. К вечеру, с переменою освещения, наша новооткрытая земля подвинулась по направлению ветра на 40°, а через несколько времени еще обхватила она весь горизонт так, что мы, казалось, находились среди огромного озера, обставленного горами и скалами…» На этот раз экспедиция перешла 72-ю параллель, углубившись во льды на 262 версты. То есть если бы Врангель вышел в море с мыса Якан или даже с мыса Рыркайпий, он бы, при благоприятствующей ледовой обстановке, попал на остров…

В последний раз Врангель и его спутники, среди которых был лицейский товарищ Пушкина мичман Ф. Матюшкин, попытали счастья в марте 1823 года с мыса Шелагский. Торосы приходилось пробивать пешнями. Однажды ночью сильный шторм разбил лед, и путешественники очутились на льдине. Всю ночь их носило по волнам — «в темноте и ежеминутном ожидании смерти», — пока утром льдину не прибило к сплоченному льду… Наконец, почти у 71-й параллели путь им преградила огромная, в несколько сот метров шириною, полынья. «Мы влезли, — пишет Врангель, — на самый высокий из окрестных торосов в надежде найти средство проникнуть далее, но, достигнув вершины его, увидели только необозримое открытое море. Величественно-ужасный и грустный для нас вид! На пенящихся волнах моря носились огромные льдины и, несомые ветром, набегали на рыхлую ледяную поверхность, по ту сторону канала лежавшую. С горестным удостоверением в невозможности преодолеть поставленные природой препятствия исчезла и последняя надежда открыть предполагаемую нами землю, в существовании которой мы уже не могли сомневаться. Должно было отказаться от цели, достигнуть которой постоянно стремились мы в Течение трех лет, презирая все лишения, трудности и опасности. Бороться с силою стихий и явной невозможностью было безрассудно и еще более — бесполезно. Я решился возвратиться».

Обращаю внимание читателя на то, в каком порядке выставляет Врангель причины возврата экспедиции. Безрассудно, то есть с риском для жизни, — да, но не это главная причина отказах борьбы, главная — бесполезно… Однако Врангель не совсем еще отказался от надежды хотя бы издалека увидеть свою землю. В апреле того же года, продолжая идти на восток вдоль побережья, он вышел на выступающий далеко в море мыс и отсюда долго наблюдал горизонт, где, по рассказам чукчей, можно было разглядеть иногда горы. Но не увидел… Потом прошел еще до Колючинской губы… Новой земли он так и не открыл. Однако описал и картировал участок побережья огромнейшей протяженности от Индигирки до Колючинской губы. Уточнил описание Медвежьих островов, составленное сержантом Андреевым. Доказал, что в указанном Андреевым направлении земли нет, — что тоже открытие… И между тем с каждой новой попыткой он приближался, с запада на восток, к «искомой земле». На карте, составленной по материалам экспедиции Ф. Врангеля и приложенной к его сочинению «Путешествие по Северным берегам Сибири и по Ледовитому морю, совершенное в 1820–1824 гг.», положение острова обозначено уже довольно точно, под 71-й параллелью, с надписью рядом: «Горы видятся с мыса Якона в летнее время»… Вернувшись из экспедиции, Врангель возбудил ходатайство перед Морским министерством о выделении средств на открытие и исследование земли на Севере, но ему было отказано…

Капитан Келлет и его спутники на английском корабле «Геральд», занятые поисками пропавшей экспедиции Джона Франклина, были первыми европейскими мореплавателями, которые в 1849 году увидели остров. Вернее, им показалось, что они видят цепь островов. Ближайший, на котором они высадились, действительно оказался маленьким островком и был назван в честь корабля — Геральд. Остальные виднелись милях в шестидесяти к западу. К ним англичане не подходили, иначе они убедились бы, что эти острова — всего лишь отдельные горные вершины одного большого острова…

В это время, то есть в середине прошлого века, в Чукотском море стало промышлять много американских китобоев, и в поисках добычи они, случалось, заходили далеко на север. Следующим после Келлета, кто воочию убедился в существовании ранее неизвестной земли, был капитан американского китобойного судна «Найл» Т. Лонг. Это было в 1867 году, 14 августа. Выйдя к западной оконечности земли, Лонг поплыл вдоль нее на восток, держась на расстоянии примерно в пятнадцать миль. Он хорошо рассмотрел низкие зеленые берега, горные кряжи в глубине острова, дал название юго-восточному мысу — Гаваи, так как судно его базировалось на Гавайских островах. Подходить к острову Т. Лонг не стал. Вот как он сам пишет об этом: «Между берегом и шхуной плавал разбитый лед. Я мог бы без большого риска для корабля достигнуть берега, но так как в этом месте не было никакой надежды встретить китов, то я не счел себя вправе терять время для подхода к берегу…» Вот так! Один тратит годы, чтобы пешком пробиться через лед к предполагаемой земле, другой видит ее невооруженным глазом, но не хочет «терять время»… Впрочем, у капитана Лонга могли быть на это свои основания. Промышляя в северных морях, китобои часто не успевали за короткую навигацию взять на борт полный груз, задерживались до глубокой осени, затирались льдами и гибли. Была уже середина августа, обстановка могла измениться в любую минуту… Справедливости ради следует отметить, что Лонг, которому, видно, было известно о героических походах Врангеля, назвал остров в его честь…

Затем, уже с северной стороны, видел этот остров в 1879 году Де Лонг, капитан «Жаннеты», медленно дрейфовавшей во льдах к месту своей гибели у 77-й параллели… Два года спустя два американских судна «Томас Корвин» и «Роджерс» отправились искать экспедицию Де Лонга. В конце июля 1881 года «Томас Корвин» под командованием капитана Хупера подошел к острову Геральд. Обследовав Геральд и не найдя следов экспедиции, Хупер решил пробиться к острову Врангеля, логически рассуждая, что в случае аварии моряки с «Жаннеты» могли найти приют там. 12 августа шлюпка с «Томаса Корвина» пристала к восточному берегу острова, возле устья реки, названной высадившимися Кларк. В этот же день корабль отошел от острова… Через тринадцать дней, 25 августа в удобную бухту на южном берегу острова вошло второе судно — «Роджерс», под командованием капитана Берри. В этой бухте, так и названной — Роджерс, корабль простоял почти до середины сентября. За это время, параллельно с поисками пропавшей экспедиции, было произведено более или менее детальное исследование острова. Две шлюпки под командованием мичмана Хента и лейтенанта Уэринга отправились вокруг острова в западном и восточном направлении и немного не сомкнули свои маршруты на северной его стороне. Сам капитан двинулся в глубь неизведанной земли и поднялся на одну из самых высоких вершин острова, названную впоследствии в его честь — пиком Берри… Все три партии делали топографическую съемку, астрономические и геомагнитные наблюдения, была собрана коллекция, дающая представление о природе острова, и составлена первая, сравнительно достоверная его карта…

Далее в истории исследования острова мы видим тридцатилетний перерыв. «Покров таинственности сброшен с него, — пишет русский ученый-мореход Е. Шведе, — определен его характер, и им перестают интересоваться. Никому не нужны голые, холодные скалы, и все державы молча признают его принадлежность к России. На всех географических картах, во всех иностранных руководствах, энциклопедиях и справочниках он значится как русский остров, вошедший в состав Сибири…» И когда два ледокольных транспорта «Таймыр» и «Вайгач» были посланы в гидрографическую экспедицию для новой описи северных берегов Азиатской России, остров Врангеля также вошел в программу исследований. В сентябре 1911 года «Вайгач» подошел к юго-западной оконечности острова. Здесь был поднят русский трехцветный флаг. Затем «Вайгач» обошел остров с севера, что не удавалось сделать ни одному судну…

В 1924 году Советское правительство отправляет из Владивостока канонерскую лодку «Красный Октябрь» под командованием Б. В. Давыдова, чтобы водрузить на острове Государственный флаг СССР. Интересно вспомнить, что Борис Владимирович Давыдов, русский ученый и моряк, командовал «Таймыром» во время упоминавшейся гидрографической экспедиции «Таймыра» и «Вайгача»… Поход на «Красном Октябре» впоследствии был описан Б. В. Давыдовым в очерке «В тисках льда». «Оглядываясь назад на проведенную по снаряжению экспедиции работу, — писал он, — невольно приходишь к мысли, что это был, вероятно, один из очень немногих, а может быть, и единственный в истории полярных экспедиций случай, когда вся подготовительная перед плаванием работа была проведена в один месяц». 20 июля 1924 года «Красный Октябрь» вышел в море, 10 августа прошел Берингов пролив и уже 19 августа входил в бухту Роджерса. Здесь, на мысе, названном Пролетарским, на следующий день был поднят советский флаг…

Даже из краткого и сдержанного повествования Б. В. Давыдова видно, что поход «Красного Октября» и особенно возвращение его было невероятно сложным и мужество экипажа — беспримерным. Несколько раз судно попадало в штормы и в тяжелые льды, ему грозила опасность зимовки, и последний раз льды поджидали корабль у Берингова пролива. Кроме того, на исходе было топливо, приходилось рубить и жечь все дерево, имевшееся на судне. «Никогда, кажется, не забыть этого рискованного перехода, — вспоминает Давыдов, — только усыпанное звездами небо несколько умеряло глубокий мрак ночи, позволяя еле-еле разбирать контуры громадных, крутых скалистых обрывов Дежневского выступа. Тяжело движется корабль, прокладывая себе путь среди льда, отвоевывая с каждым шагом свою свободу. Целые снопы искр вылетают из трубы, кружась в воздухе. Береговые обрывы, порою, так близки к кораблю, что, кажется, еще немного и мы заденем за них бортом…» Когда, наконец, 6 октября «Красный Октябрь» вошел в бухту Провидения, на нем совершенно не было пресной воды, а запасов топлива едва хватило бы на 25 минут хода…

С этого времени начинается новая история острова — история его заселения, планомерного хозяйственного освоения и научного исследования. Нет нужды пересказывать мне здесь трудности первых зимовок, об этом оставлено немало воспоминаний самих участников — первого начальника острова, знаменитого исследователя Арктики Г. Ушакова, затем сменившего его на пять долгих полярных ночей А. Минеева, дважды зимовавшего на острове геолога Л. Громова… Обстоятельная книга А. Минеева «Остров Врангеля» — это энциклопедия жизни советских людей На острове с 1926 по 1945 годы, а его непосредственные наблюдения за природными условиями и животным миром острова до сих пор не потеряли ценности для исследователей… Я же в своем коротком очерке старался дать читателю общее представление об истории острова Врангеля и в то же время не лишать его удовольствия самому познакомиться с подробностями.

7

…Какой путешественник без путевого журнала? 1 И я, разумеется, вел его — в «полевом дневнике», небольшой книжечке в твердом переплете, подаренной мне в дорогу знакомым магаданским геологом, с грифом «Академия наук СССР», с указанием на титульном листе фамилии, имени и отчества исследователя, с названием экспедиции и обозначением района работ, а также с просьбой «в случае нахождения утерянного дневника вернуть его по адресу…». Очень люблю я эти книжки — в них так удобно записывать, без всякого стола, примостившись где угодно: на гостиничной койке, на сиденье вертолета, на камне в тундре… От записей в тундре у меня меж листочками остались засохшие комары, не успевшие улететь, когда я закрывал дневник…

Цитировать свои записи, в общем-то, странно, потому что от них со временем отделяешься, отчуждаешься, и создается впечатление, будто воспроизводишь свой голос, записанный когда-то на пленку, но не узнаешь его: и голос вроде непохож, и слова не твои… Однако я попробую, опуская по возможности то, что не относится ни к острову, ни вообще к путешествию, и то, что сейчас, то есть дома, за рабочим столом, мне самому непонятно. Ведь я давно уже заметил, что в дальней дороге выходишь из обычного, будничного состояния и, переезжая беспрестанно с места на место, общаясь все с новыми и новыми людьми, постепенно возбуждаешься, впадаешь, я бы сказал, в тихую эйфорию и вот начинаешь делать записи, которые в тот момент кажутся открытиями, исполненными для тебя глубокого и важного значения, а по прошествии времени оборачиваются совершенным вздором… Как — не помню, в чьем-то психологическом исследовании, кажется, начала нашего века, — рассказывалось о человеке, которому в состоянии кислородного опьянения померещилось, будто его озарила последняя и окончательная истина о жизни, и, сделав трезвое усилие, он схватил карандаш и записал ее… Когда же, придя в себя, этот человек кинулся к своей истине, то увидел, что в ней всего-навсего содержалось: «Повсюду пахнет керосином!» Впрочем, теперь, с нашими нынешними тревогами по поводу загрязнения окружающей среды, и эта запись может показаться не лишенной пророческого смысла…

8

20 июля 78 года. Наконец-то летим через пролив Лонга. Интересно: когда летишь над тундрой или даже над горами, совсем не думаешь о возможной катастрофе, а над чистой водой нет-нет, да и вспомнишь. Хотя, казалось бы, какая в конечном итоге разница — расшибиться о земную твердь или ввергнуться в морскую пучину?.. И еще: когда мысль о неизбежной смерти посещает вас дома, например, ввечеру, в вашем кабинете, за чтением, вы принимаете ее с философским спокойствием, как нечто абстрактное, но когда предстает она в таком зримом, реальном и возможном близком варианте… нет, думаете вы, лучше пока не надо… Летчики, как я заметил, тоже не свободны от этого неприятного ощущения: перед вылетом нам было сделано предупреждение — в случае потери высоты срочно и безжалостно выкидывать вещи. У нас с Никаноровичем их практически нет, но с нами летит экспедиция из МГУ — у них груза достаточно. Эти ребята — радиобиологи… Каких только специальностей теперь нет!..

Примерно на середине пролива начался битый лед, сверху похожий на пчелиные соты, только неправильной формы. Почему-то он коричневатого оттенка. В Уэлене зимой, если смотреть с сопки, лед напротив поселка тоже выглядел буроватым — от угольной копоти из множества труб. Может, этот лед отнесен от уэленского берега?.. И проступили впереди залитые солнцем горы…

Где я? В какой стороне? И какой здесь народ обитает?

Остров ли это гористый, иль в море входящий, высокий

берег земли матерой, покровенной крутыми горами? —

могу вспомнить я строки из «Одиссеи». Но с высоты хорошо видно, что это — остров… Может быть, от чтения приключенческих романов, но остров всегда производит более таинственное и романтическое впечатление, нежели «берег земли матерой», тем более — такой остров!..

Но вот и единственный его поселочек — Ушаковский. Назван в честь первого начальника острова Г. А. Ушакова. По выходе из вертолета бросается в глаза столб из двух поставленных друг на друга железных бочек. На верхней бочке надпись: «Государственный заповедник «ОСТРОВ ВРАНГЕЛЯ». Охота, нахождение с оружием и собаками, движение вне дорог общего пользования — ЗАПРЕЩАЕТСЯ». Поселок аккуратный, чистый — белые домики в несколько рядов. По одну сторону — бухта Роджерса, свободная ото льда, только посередине торчит стамуха. За дальней косой, отделяющей бухту от моря, сплошные льды. По другую сторону, в отдалении — невысокие сопки… Встречает «мэр» — Петр Александрович Акуленков. Он здесь лет семнадцать. По дороге к гостинице сообщает, что в поселке около ста пятидесяти жителей. В единственном экземпляре имеется все, что положено поселку: сельсовет, школа, больница, клуб, почта, детский сад, магазин… Милиции нет… Домик, в котором нас с художником поселяют, весьма уютен: на полу дорожки, на стенах коврики, на окнах занавесочки, цветы. Есть даже электросамовар. Наружная дверь — ярко-оранжевая, заметна издалека… Борис Никанорович, несмотря на свою больную ногу, тотчас отправляется на ближайшую сопку — обозревать окрестности. Я, памятуя магаданские наставления, Иду на полярку давать РД в бухту Сомнительную, где обосновались леммингологи, чтобы прислали вездеход.

Домики полярной станции стоят отдельно от поселка, под обрывом, на внутренней косе. Туда ведет крутая деревянная лестница с перилами. На обрыве, прямо из голой земли, вырастает множество пронзительно желтых полярных маков, и… бабочки летают — мать честная!..

Отыскав радиорубку, едва захожу и начинаю обычное: «Здравствуйте, извините, мне бы…» — как узнаю в радистке Васильевну, то есть Валерию Васильевну Клейменову, знакомую мне еще по Уэлену! Они с Петром Яковлевичем, оказывается, теперь здесь. А в Уэлене у меня их дети, Вера и Витя, учились… Сразу иной видится жизнь, когда в незнакомом месте встречаешь старых друзей!.. Вечером, как водится, посидели, повспоминали…

Клейменовы — полярники настоящие, убежденные. Петр Яковлевич мой земляк, москвич с Таганки. Девятнадцати лет ушел на фронт, был радистом, дошел до Праги. После войны сделался полярником, поехал на Новую Землю. «Помню, — говорит, — все настоящего ветра ждали. Слышали ведь, что до 50–60 метров в секунду бывает. Когда начался, повыскакивали все на улицу, нас швыряло, падали, хохотали. Молодые были…» А Валерия Васильевна из Северо-Двинска, на Новую Землю попала после Архангельского медучилища. Там они познакомились, поженились, там и Вера родилась. Васильевна к больным ездила на собаках… После Новой Земли зимовали на острове Врангеля, Клейменовой и здесь, пришлось обязанности врача исполнять, местные до сих пор помнят, зовут — доктор… Потом — Певек, потом опять Врангель. Отсюда в Уэлен — это когда и я там работал. И опять: Певек, Амбарчик, Певек, а с 75-го снова на остров, уже в третий раз. Здесь серебряную свадьбу справили…

«Мне на днях 55 стукнуло, — говорит Яковлевич. — В будущем году — 30 лет как в Арктике. Почетный полярник. Могу хоть сейчас на пенсию, да Васильевну подожду, ей через два года… Да и то боюсь: уедешь, а потом опять запросишься! Со сколькими так было… — Потом. — А я, что всю жизнь на Севере прожил, ничуть не жалею. Вот 55 лет, а веришь ли, бегать хочется! Север, что ли, так влияет?..»

Я смотрю на Клейменовых — четырнадцать лет прошло, как не виделись, а ничуть они, кажется, не изменились. И Яковлевич все такой же: полный, улыбающийся, добродушный… Интересно, что в Уэлене он всем нам, молодежи, казался старым, звали его — отец. А было ему, оказывается, едва за сорок… Ну а сейчас он, значит, «дед», у Витьки, который у меня в пятом классе был, уже сын родился. Витька — авиамеханик, в Ярославле работает… «Что ж ты Витьку-то полярником не сделал?» — «А я сделаю, подожди! Он будет полярником! Я его обязательно сюда перетащу!»

Петр Яковлевич зовет прийти завтра, посмотреть полярку. Начальник в отпуске — «Да ты его помнишь по Уэлену: Тимофеев!..» — Клейменов сейчас за начальника. Полярка замечательная, одна из старейших в Союзе, в позапрошлом году пятидесятилетие отметили. Считается с 26-го года, с начала зимовки Ушакова. «Ну условия, конечно, не сравнить! Еще когда мы с Васильевной в первый раз зимовали, электричества не было, керосин жгли. А сейчас дизельная какая!.. Есть мысль бассейн построить своими силами, с морской водой, море-то под боком… Любительскую радиостанцию имеем, Кренкель нам идею подал. «А почему бы, — говорит, — не сделать вам любительскую?» Радист Витя Кошелев уже больше чем с 200 странами сработал… С атомоходом «Сибирь» связывались этим летом, когда узнали, что он идет. «К нам, — запрашиваем, — думаете?» — «Нет, — отвечают, — мимо…»

Я смотрю на часы: «Яковлевич, какое «завтра»? Уже четыре утра!» Он меня провожает. Из-за сопки яркое солнце. По-ночному безлюдно. Доходим до деревянной лестницы на обрыве. «Сейчас покажу, где стоял домик Ушакова…» Поднимаемся наверх, здесь, влево по откосу, в ложбинке еще сохранились три кирпичных столба от фундамента. «Вот тут он и был! Вот тут! И точнее тебе никто не скажет!..» Дальше иду один, усиленно ориентируясь на экзотически оранжевую дверь. Борис Никанорыч, конечно, спит, рядом на тумбочке карандашный набросок: вид с сопки на поселок и бухту Роджерса… Я еще нахожу в себе силы записать впечатления первого дня на острове и — спать!..


21 июля. С утра нам объявляют, что нас хочет видеть начальство заповедника. Контора рядом, в маленьком домике. У крыльца — опять бочка Со знакомым предупреждением насчет охоты. Директор заповедника все еще в Магадане, ведет битву против оленей — нас принимает его зам по науке Сазонов Александр Александрович. Встречает он нас с настороженностью и, я бы сказал, не очень любезно — вопросом, кто нас сюда, то есть на остров, собственно, пустил? Объясняем, что все законно, имеем командировочные удостоверения. Тогда — с какой целью? Заверяем, что ни оружия, ни собак с собой не привезли и цели у нас исключительно, так сказать, эстетические. Борис Никанорович вот художник, я — писатель, но — тут же прибавляю я, зная по опыту, как это иногда важно, — фельетонов не пишу… После этого товарищ Сазонов несколько смягчается, начинает с нами по-человечески разговаривать и, как это обычно и бывает, постепенно увлекаясь, посвящает нас в проблемы

Сам он, оказывается, в заповеднике и на острове с конца апреля — значит, всего-то два с половиной месяца. По образованию медик, вирусолог, кандидат наук. До этого работал в Москве, в институте вирусологии, ездил на Дальний Восток, в основном на Курилы и Камчатку, выявлял у морских животных и птиц вирусы гриппа. «Грипп после сердечно-сосудистых заболеваний — проблема № 2!» Выявил таковой даже у кита, что в науке, по его словам, произошло впервые. «И вот, произведя напоследок такой небольшой бум, уехал сюда», — с улыбкой смущения признался Александр Александрович.

Мне это все интересно. Мне интересны люди, которые вот так, резко умеют переломить свою жизнь, оторваться от привычного, сложившегося ее образа. А причины тут могут быть совершенно разные… Я присматриваюсь к нашему собеседнику. Сколько ему лет, точно не скажешь, — где-то между тридцатью и сорока. Но вид у него или болезненный, или очень утомленный, глаза покрасневшие, ой то и дело проводит по ним рукой — такое, например, впечатление, что этот человек которую ночь подряд не спит…

Теперь, в заповеднике, лично он хочет заняться изучением экологии всех островных видов животных, определить их взаимоотношения — «но без оленя, — со значением подчеркивает Сазонов, — ибо олень чужероден!». Но пока что ни о каких исследованиях думать не приходится. Научных работников в заповеднике, кроме него и его жены, старшего научного сотрудника, до сих пор нет. Условий для научной работы тоже нет. Заповедник существует 2,5 года чисто номинально! Техника практически отсутствует. Совхоз передал три вездехода, все сломаны. Один трактор. Еще автомашина, и та еле ходит. «Верите ли, — восклицает Сазонов, — за всё время, что я здесь, ни разу не удалось выбраться из поселка, посмотреть остров! Приходится заниматься исключительно хозяйственными делами: ликвидировать в поселке помойки, снабжать его электроэнергией, водой — все это теперь на заповеднике… И рабочих некомплект: вот поставить восемь столбов для электролинии — проблема!.. Столовую собираемся открыть — некому сложить печку! Я сам взялся изучать печное дело, сложил… Нам запланированы вездеходы, мотонарты типа «Буран», рации — тоже пока не завезли. Вот, может, в эту навигацию отгрузят… У полярников хорошая материальная база, они могли бы помочь, но они на нас в обиде, потому что мы запретили им охотиться, добывать песца… А здесь, по идее, никакой полярки теперь быть не должно. Необходимо стерилизовать остров! У полярников ощущение временности жизни на Севере! Мы ходатайствуем в Москве…»

Тут я, вспомнив своих друзей Клейменовых да и других известных мне полярников, собираюсь возразить Александру Александровичу по поводу их «временности», но в этот момент приходят радиобиологи из МГУ. Пока они посвящают зама по науке в план своей работы в заповеднике, мы с Борисом Никаноровичем разглядываем висящую на стене карту острова. Какие названия! Бухта Сомнительная, река Хищников, лагуна Предательская, мыс Блоссом, тундра Академии, горы Осьминог, Гробница, Кит, мыс Уэринг, лагуна Нанауна, названная в честь эскимоса, одного из первых поселенцев острова… История одних названий острова Врангеля, если ее написать, могла бы составить целую романтическую книгу… Еще на стене развешаны фотографии животных, населяющих остров. Вот и таинственный овцебык: стоит один, неподвижно, в тумане, на вершине какой-то сопки. Подпись: «Одиночество»…

Ребята из МГУ, между прочим, сообщают, что договорились с начальником местной товарно-заготовительной базы, он дает машину, которая сегодня же, после обеда, отвезет всех нас на Сомнительную. Мы уже знаем, что вездеход у магаданцев сломался, прийти за нами не может.

— Интересно, — настораживается Сазонов. — А что вы ему за это обещали?

— Ничего, — недоуменно отвечают радиобиологи.

Они уходят собираться, а зам по науке, вдруг вспомнив, что Борис Никанорович художник, зовет нас к себе домой, посмотреть его этюды, потому что он «в некотором роде тоже…». По дороге показывает нам место, где по проекту будут построены для заповедника три двухэтажных дома: два жилых и один — производственно-лабораторный корпус. Здесь, вернувшись к своей прерванной мысли, Александр Александрович высказывает соображение, что не только полярку, но вообще-то и весь поселок хорошо бы убрать с острова — пусть останутся одни работники заповедника. «Остров надо стерилизовать!» — убежденно повторяет он. Сказывается, наверное, профессия вирусолога… Я не согласен с Сазоновым — хотя бы по той причине, что люди здесь родились, что это дети и внуки тех, кто в двадцатых годах вместе с Ушаковым с таким трудом обживали остров, и остров — их родина, но я пока молчу, мне хочется получше понять этого человека.

Домик его стоит хорошо, вверху, на самом краю поселка. Окна выходят в сторону сопок, и, глядя на этот пустынный пейзаж, можно вообразить, что живешь где-нибудь в уединенном, необитаемом месте. Я тоже когда-то так жил… Раньше в домике была какая-то служба полярной станции, и Сазонов с увлечением рассказывает, сколько пришлось потрудиться ему, чтобы оборудовать дом под жилье. Стены в комнатах обтянуты ситцем, печка аккуратно раскрашена под кирпич, на полу, возле самодельного журнального столика, большая, хорошо выделанная шкура нерпы с темно-серебристой спиной. Часть этюдов уже развешана, часть еще не нашла себе места. Я не смыслю в живописи, я могу лишь с уверенностью объявить, что «Рембрандт — велик!» — если мне, конечно, скажут сначала, что это Рембрандт, — и поэтому, пока Борис Никанорович оценивает, рассматриваю книги. Здесь специальные научные труды, много популярных книг о животных и птицах. А вот, рядом со знакомой мне книгой Ричарда Перри «Мир белого медведя», та самая — «Печные работы»… «Вот это хорошо бы убрать вообще, — слышу я вдумчивый голос Никаноровича. — А здесь, мне кажется, следовало бы немного высветлить, чтобы было впечатление солнечных лучей, падающих вот отсюда…» — «Все это — старые, камчатские впечатления… Врангелевские у меня еще не сложились», — поясняет Александр Александрович…

«Ну и как живопись?» — спрашиваю я художника, когда мы выходим. «А-а, — махнув рукой, только и говорит Никанорович. Потом, помолчав, добавляет: — Каждый должен заниматься своим делом».

Мы заходим в магазин, накупаем с собой на Сомнительную продуктов — банки с тушенкой, с печеночным паштетом, зеленым горошком, охотничьим салатом, чай в большом количестве, сахар, масло, крупу, галеты, несколько буханок хлеба — и тоже идем укладываться.


22 июля. Вчера после обеда выехали из Ушаковского и за два с половиной часа, из которых полчаса чинились посреди дороги, домчались до Сомнительной. Здесь пятьдесят километров… Ездил по летней тундре на вездеходе, на тракторе, но в первый раз — на грузовике. Дорога твердая, укатанная, то и дело пересекается ручьями. Сопки справа от нас, море слева, между ними однообразная, чуть пологая к морю, равнина тундры. Из живности за всю дорогу — кулички да стайка гаг, пролетевшая в отдалении. Зато раскидано множество бочек… Не знаю, как мои спутники, а я очень надеялся, что мне повезет и я сразу увижу овцебыка, поэтому сначала усердно вглядывался в каждое темное пятно, которое при ближайшем рассмотрении всякий раз оказывалось бочкой. Наконец, устав от этого занятия, я констатировал с грустью, что теперь, если настоящий овцебык все-таки покажется, на него можно спокойно не обратить внимания — принять за очередную бочку…

В бухте Сомнительной раньше был небольшой поселок — Звездный. От него, по обеим сторонам речки Сомнительной, осталось десятка два заброшенных домиков. В одном из них, вот уж который год, с мая и примерно по сентябрь, живут эндокринологи из ИБПС. Дом стоит несколько обособленно, это здание бывшего аэропорта с характерной будочкой наверху. Штукатурка снаружи потемнела от непогоды, потрескалась, местами обвалилась, обнаружив дранку. Фасад украшают огромные, мощные рога врангелевского оленя. У крыльца в куче плавника, заготовленного на дрова, валяется обломок бивня мамонта — тоже посеревший, растрескавшийся и похожий на обыкновенное кривое полено. Внутри дома поддерживается порядок, сносный в условиях «поля», и даже уют. На стене висит стенгазета с комическими фотографиями и текстом, юмор которых, как это обычно бывает, полностью понятен только обитателям этого дома. Изображение «последнего лемминга острова Врангеля» — забинтованного, на костылях… Объявление, что за первого пойманного в сезоне лемминга назначается вознаграждение — банка конфитюра… Перечень обязанностей дежурных — «кухонного мужика» и «кухонной дамы»… На печке с шелушащейся побелкой кто-то по-пещерному грубыми и точными штрихами нарисовал углем целое лежбище моржей — явно не без знакомства с оригиналом… На маленьком столике у окна — микроскопы, весы, штативы с пробирками, журналы для наблюдений. В углу — библиотечка, транзистор… Я люблю подмечать подобные мелочи, они о многом говорят, Так, если бы я попал в этот дом в отсутствие его хозяев, я бы уже заранее был к ним расположен… И еще, вроде примечания на полях: можно, конечно, сколько угодно умиляться живописностью и оригинальностью вот таких временных пристанищ, во множестве разбросанных по Северу, — что я и делаю, — но!.. Ведь то и дело встречаешь в прессе извещения о том, что наконец-то сконструированы какие-то необыкновенные, легкие, теплые, прочные, сборные и разборные, со всеми удобствами вплоть до душевой, домики для геологов, приисковиков, первостроителей и прочих «полевиков» — помещаются даже фотографии этих домиков, — а оказываешься очередной раз в «поле» и видишь, что каждый до сих пор устраивается, как может!..

…Вчера леммингологи в первые минуты выглядели явно растерянными, когда мы один за другим начали прыгать с грузовика, как какой-то десант, и эмгэушники принялись метать на землю свой скарб: рюкзаки, баулы, спальные мешки, вьючные ящики и т. д. Такого нашествия здесь еще не бывало. Сразу встала проблема, где нас поселить. Но постепенно распределились. Радиобиологи ушли за речку, в балок, принадлежащий Провиденской гидробазе. Мы с Никаноровичем облюбовали домик по соседству с магаданцами. Печь в нем, как в простоте говорится, «не фурычит», напрочь завален дымоход, но есть койки, и для нас нашлись спальные мешки. А что еще надо? Кроме того, магаданцы любезно пригласили нас делить с ними трапезу, и мы с чувством облегчения сдали им наши припасы… Да, еще в Магадане Ткачев попросил меня передать на Сомнительную объемистый короб с пробирками, что я тут же, по приезде, и сделал и был очень рад, что ничего не разбилось… Отряд тут маленький — пять человек. Марина Алексеевна, начальник, ездит на Врангеля каждый сезон с 72-го года, еще Нэля Веденеевна, аспиранты Толя и Лена и вездеходчик Дима… Вчера же, после ужина, засиделись допоздна со знакомством, за чаем и разговорами. О, эти разговоры! Ну о чем, скажите мне, могут говорить совершенно незнакомые люди разных профессий, сошедшись черт-те где, за Полярным кругом, посреди Ледовитого океана? Мы, например, толковали о Микеланджело, о древних греках, о Достоевском…

Сегодня с утра туман, ветер с дождем и холодина. И это — июль, разгар лета!.. После завтрака пришла делегация от радиобиологов. Им, оказывается, для работы тоже нужны лемминги, но они их никогда допрежь не видели и посему просили магаданцев: 1) показать, как этот лемминг выглядит, и 2) посвятить в способы ловли… Магаданцы повели коллег в свой виварий. Виварий расположен у нас с Никаноровичем по соседству, за стенкой. Мы в него уже заглядывали. Лемминги содержатся в просторных стеклянных ящиках, наподобие аквариумов, разумеется без воды, зато со встроенным колесом — совсем как в беличьих клетках. Интересно, что лемминг, посаженный в ящик, сразу вскакивает в колесо и начинает гнать в нем с таким привычным видом, будто у него в норе было точно такое же… А одна беременная лемминжиха, не в силах уже бегать в колесе, пристраивалась рядом и хоть лапой, но крутила… У них почти непрерывная потребность в еде и в связи с этим — в движении. В день лемминг в общей сложности пробегает около десяти километров. Об этом рассказала нам Лена…

Борис Никанорович, со свойственной ему зоркостью художника, приметил будочку на доме леммингологов и полез туда, в надежде оборудовать себе мастерскую. Мне сказали, что в поселке есть постоянные жители: сторож, он же завхоз гидробазы Феликс Зелинский, и чукча Ульвелькот с женой. Их дома на той стороне, за речкой. Я иду знакомиться.

Речка Сомнительная разделяется в этом месте на три мелких ручья, но по ее широкому, высохшему галечно-песчаному руслу можно судить, как разливается она в половодье… Над речкой два дома — явно жилые. Определяю: возле одного много собак и все на привязи — значит, это дом Ульвелькота. Возле другого крутится всего один, непривязанный пес — здесь, следовательно, живет Зелинский. Для начала захожу к нему. Топится печка, тепло, хозяин пьет чай. Здороваюсь, представляюсь. Услыхав в моей фамилии некоторое созвучие со своей, Зелинский встает, подает руку и, широко улыбнувшись, произносит:

— О, бардзо пшиемне! Феликс Адольфович… просто Феликс… Напие ще, пан, хербаты, то есть чаю? Проше пана…

Благодарю, скидываю мокрую штормовку, сажусь… Феликсу Адольфовичу я дал бы лет сорок пять, ну, может, немного больше. Он худощав, подборист, волосы у него русые, слегка вьющиеся, глаза зеленые, нос славянский, прямой, усы и шкиперская бородка рыжеватые, улыбка обворожительная. Из-под свежей черной рубашки виднеется уголок тельняшки. Чисто польская галантность органически соединяется в облике Феликса с корректностью моряка и дополняется еще простотой и открытостью бывалого северянина — все это можно почувствовать, даже не зная его биографии. Но так оно и есть: Феликс — настоящий поляк, родился в местечке Бельско-Бяла, може, пан ве, гдзе то ест, Краковское воеводство… Ребенком переехал с родителями в Западную Украину. Хорошо помнит 1 сентября 1939 года — только пришли в школу, как директор, пан Стачинский, говорит: «Дети, вшысты до дому, разбегайтесь!» И — фашистские самолеты, девять самолетов, бомбы!.. Ну а 17 сентября пришла Красная Армия… В 49-м году призвали в армию, служил на Тихоокеанском флоте, старшиной торпедного отделения, пять лет.

Демобилизовался, поехал с другом на Чукотку. В октябре 54-го — значит, скоро двадцать пять лет будет тому — причалили в бухте Провидения… Кем только за эти годы Не был — даже пекарем! Вот это печенье он сам делает, проше пана… Печенье, правда, — изумительное… А в основном он — мастер-кожевенник, классный мастер. Иметь такую специальность на Севере, где все кругом друзья, шчезе мувём — откровенно говоря, трудно… Но все это теперь, как выразился Феликс, — «глагол прошедшего времени». Теперь он на острове, вот уже три года. Не скучно? Не-ет, что вы! На зиму из Провидения приезжают сотрудники гидробазы, начинается работа: бурение со льда, лед в проливе до двух метров, промер морского дна… Сейчас он готовится к их приезду: уборка помещений, территории. Одних бочек надо перекатать сколько, очистить место для нового завоза. Эти бочки! В окружной газете прочел, что в Анадыре продается бочкотара населению — по 10 рублей за штуку. Сюда бы кто приехал, он бы бесплатно отдал — только заберите! Если бы пароход какой специально по Северу прошел: столько пропадает металлолому!.. Еще журнал наблюдений ведет, вроде вахтенного, — вот даже птица пролетит, а он записывает… На связь два раза в день выходит с поляркой в Ушаковском, а через нее — с гидробазой… С весны магаданцы приезжают — мышей ловят. Разные другие ученые…

«О, дивно то ест, как это у них распределено: в одном сорок килограммов с ботинками, а в берлогу ныряет, медведя за ляжку — цоп! — укол ему, усыпляет, замеряет… А другой — два метра росту, рыжая бородища по грудь, и бабочек ловит! — хохочет Феликс. — В прошлом году вздумали на вельботе на Блоссом пройти, там лежбище моржей, а никто не мореходы. Льдом их затерло, вельбот в щепки, веслами на льдине к берегу гребли, еле спаслись. А у одного какая-то пена морская пропала, по берегу набрал, образцы. И надо же — ничего он так не жалел, как эту пену! Я ему: моли бога, жив остался, а ты — пена… Дивни люди!..

…Раньше, когда заповедника не было, охотились. Сейчас — строго! Всем «охотникам» — выкинштейн… Но я не понимаю, — продолжает Зелинский. — Сосед мой, Ульвелькот… Ладно, нашему запретить, белолицему брату, но ему?! Он не браконьер, они, чукчи, эскимосы, — никто не браконьеры! Вот у меня, к примеру, сто патронов, и у него сто патронов. Я буду стрелять, пока все не высажу, а он два потратит, и хватит. Он — для еды. Ему самому надо кормиться, собак кормить… Он моржа убил, у него ружье отняли и оштрафовали на 900 рублей. С пенсии высчитывают, а он даже не понимает, что это штраф, за что — штраф, думает, пенсию понизили… А этот морж ведь на острове постоянно не живет. Он сегодня здесь, завтра в Беринговом проливе. Там охотиться можно. Выходит: что его здесь убьют, что там… Очень Ульвелькот переживает! Местным должны разрешить охотиться…»

Феликс мне симпатичен, и оттого, что так горячо вступается за Ульвелькота, симпатичен еще более. Да, еще я спрашиваю его, не знает ли он Юру Иванова. Иванов — мой хороший друг, раньше был начальником станции при маяке на мысе Дежнева, над самым Беринговым проливом. Какой-то журналист, побывав у него, свой очерк так и назвал: «Советский Союз начинается с Иванова». Потом маяк перевели на автоматический режим, а Иванов уехал в Провидения… «Как же! Хорошо знаю, — восклицает Феликс. — Работает у нас начальником радиомастерской. Человек очень отличный!» Я прошу в очередной сеанс передать ему привет… Время к обеду, пора идти. Феликс вручает мне сверток с печеньем — то ест презент для милых пань! — и мы расстаемся совсем друзьями…

Туман, пока мы разговаривали, разогнало, но дождь и ветер усилились еще более. Однако я вижу, как цепочка радиобиологов, в длинных плащах с нахлобученными капюшонами и у каждого ведро, движется вдоль речки в тундру — выживать бедных леммингов из их нор «способом затопления»…

Кстати, вчера же, когда ехали, один из радиобиологов — полный, в тонких очках, с интеллектуальной бородкой — все допытывался у меня, что такое «творческая командировка»? «Специально куда-то ехать, набирать так называемый «материал», потом писать… Не улавливаю… Не есть ли в этом нечто искусственное, противоречащее понятию творчества? Ведь элемент творчества, насколько я понимаю, должен быть имманентен, спонтанен…» — говорил он интеллигентно рокочущим баритоном и с некоторым превосходством представителя точной науки.

Я мог бы дать ему в союзники Пушкина, который написал: «Искать вдохновения всегда казалось мне смешной и нелепой причудою: вдохновения не сыщешь; оно само должно найти поэта». Но Пушкин написал это в предисловии к «Путешествию в Арзрум», куда с этой мыслью все-таки и отправился. Тут можно было бы еще порассуждать о том, что внимание нынешних писателей к Сибири и Крайнему Северу есть прямое унаследование великих романтических традиций нашей литературы, обращавшейся некогда к Югу — Кавказу и Крыму… Но не об этом речь — речь о том, может ли поездка быть творческой… Я мог бы взять себе в союзники Гоголя, чьи «Мертвые души» есть прекрасное, вдохновенное, творческое путешествие, предпринятое автором откровенно для «сбора материала», где материал собирается в открытую, так сказать, на читательских глазах. И — «Боже! как ты хороша подчас, далекая, далекая дорога! — заучивали мы еще в школе наизусть, бестолково. — Сколько раз как погибающий и тонущий я хватался за тебя, и ты всякий раз меня великодушно выносила и спасала! А сколько родилось в тебе чудных замыслов, поэтических грез, сколько перечувствовалось дивных впечатлений!..» — «И я!.. И во мне!..» — мог бы теперь следом воскликнуть я, да и не только, наверное, я… Кое-что мог бы я скромно прибавить и от себя к творческой характеристике дороги. Вот я сижу дома, за своим столом, размышляю над чем-то, очень далеким от Севера, впечатления детства обступили меня… обступили, но и не более! Нейдет работа!.. Тогда я вдруг срываюсь, мчусь за тридевять земель, на Чукотку, живу там в палатке с оленеводами или охочусь с чукчами на моржа, напрочь забываю обо всем, что меня мучило и не выговаривалось… Когда же возвращаюсь, постранствовав, — господи! как ясно и просто становится все: и мысль, и выражение ее, — и повесть, брошенная на полуслове, на которую и смотреть-то было тошно, приобретает теперь будто обновленный смысл и дописывается как бы сама собой… Да уже по одному этому такую поездку можно считать творческой!.. Наконец, я ведь не езжу в незнакомые мне места. Я ведь не рвусь ни в Тюмень — Сургут, ни на Бам — Тынду — места, может быть, и самые великие сейчас по свершениям, и оттого особенно соблазнительные для литератора, но я там раньше никогда не бывал, не жил, не работал, никого и ничего не знаю, и вот там я бы действительно «собирал материал»! Я же давно и неизменно привержен своей Чукотке, которую люблю и которую знаю, по крайней мере, настолько, чтобы, приехав, разом оказываться внутри жизни, а не пребывать сторонним наблюдателем… А взять Бориса Никаноровича — он что? калечит себе ноги на «голубых дорогах» разве для того только, чтобы собрать материал и сделать картину к выставке? Он мог бы в таком случае написать ее и на Черном и на Азовском море, где потеплее, или вообще не выезжая из Москвы, которая, как известно, порт пяти морей… Но ему, наверное, именно эти воды, в обрамлении именно этих сопок нужны!.. Эх, все это и многое другое я мог бы объяснить нашему попутчику, но почему-то не стал. Отъехать от Москвы на шестнадцать тысяч километров, чтобы встретить московского интеллигента и где-то посреди врангелевской тундры вести с ним подобные разговоры?.. Между прочим, это оказался один из тех радиобиологов, что приходили поутру смотреть, какой такой из себя этот лемминг, которого приехали они отлавливать…

К вечеру утихают и ветер, и дождь. Солнце сейчас с северной стороны острова, за горами нам его не видно, но ясный и спокойный блеск ночного неба и тихая розовая полоска над морем обещают назавтра хорошую погоду. Уже поздно ночью, перед сном, гуляем с Никанорычем за поселком, по берегу бухты. Пляж ровный, будто нарочно выглаженный. Посматриваем под ноги: мало ли что интересного попадется? Мелкие ракушки, пустые панцири крабиков, галька с круглым багровым наростом какой-то морской водоросли… Лед стоит от берега метров на двести, вернее, не стоит, а движется, потому что доносится оттуда смутный немолчный шорох и временами всплеск. Нерпа нет-нет и выставится в разводье, да так близко иногда, что видны капли воды на коротких жестких усах, а в круглых, темных, зеркально-влажных выпуклых глазах — сферическое отражение берега и неба… Далеко в море хриплые стоны перемежаются с прерывистыми, будто захлебывающимися, трубными кликами — это моржи идут на Блоссом. Говорят, в иное лето их там собирается до семидесяти тысяч… У Бориса Никаноровича подзорная труба, и, взобравшись на невысокий береговой обрыв, мы нашариваем, наконец, у горизонта, средь белого пространства льда, три темных пятна поодаль друг от друга — три небольших стада. Далеко, но в тишине эти звуки разносятся на всю округу… На острове вообще тихо, так тихо, что тише уж, кажется, быть не может, а белая ночь устанавливает еще свою, только ей присущую тишину. И тишина эта — вовсе не молчание, вот что всегда удивительно! Тишина ночи, соединенная с темнотою, и звуки в этой темноте, конечно, загадочны, но тишина и свет таинственны по-иному, еще более мучительны и непостижимы, ибо все вроде бы на виду — вот чайка или какая другая птица… ее полет и крик… — но все равно не понять, не проникнуть… И вот — и только после этого сознаешь, что все время чего-то недоставало, — вдруг, разом, слаженно и протяжно, словно тоже ощутив невозможное, томительное действие этой тишины, взвыли собаки Ульвелькота, и светлая чукотская ночь приобрела эстетическое завершение свое…


23 июля. Воскресенье, но леммингологи, как обычно, отправляются в обход «охотничьих угодий». Выходных в «поле» нет. Перед уходом Нэля Веденеевна раскидывает карты на лемминга, тут все определено: лемминг сибирский — валет пик, лемминг копытный — валет червовый, беременная самочка — дама червей в сочетании с червовой девяткой или десяткой. Было дело — по просьбе Володи Вовченко гадали даже на овцебыка, установив: Вовченко — король крестовый, овцебык-король пик. Но вместе они не выпали… Теперь Вовченко далеко, в казенном доме — в институте то есть, с тяжелыми думами на сердце — про овцебыка, конечно, но ждет его хорошее известие, потому что «король пик» бродит где-то тут, рядом, натурально, скучая по «королю треф»…

…Я вызываюсь сопровождать Нэлю Веденеевну — на случай, если лемминга будет столько, что одному не снести. Но это маловероятно. В этом сезоне их почти нет. «Леммингографический взрыв» был в позапрошлом, в 76-м году… Кое-что мне приходилось раньше читать про этого зверька — особенно впечатляют рассказы натуралистов о резких увеличениях численности лемминга, случающихся периодически, раз в три-пять лет, и о столь же резких спадах. Причем, в год «пика» в колониях лемминга наблюдается страшное волнение, суета, агрессивность, взаимная озлобленность и вражда… Здесь, кстати, для сравнения, так напрашиваются примеры из нашей с вами обыденной жизни, но это, разумеется, как и обратное сравнение, лженаучно — я понимаю… Необъяснимая тревога и беспокойство зверьков, наконец, выливаются в их массовую миграцию, а проще — в повальное бегство, куда глаза глядят. Стада леммингов бросают привычные места своего обитания, устремляются неведомо куда, по дороге переплывают речки, наводняют населенные пункты, очутившись на берегу моря, кидаются в его волны, тонут… Причины таких резких колебаний численности лемминга, равно как и биологический смысл его «великих исходов», учеными пока не выяснены. Предполагали все: от самых примитивных, «земных» воздействующих факторов, таких, как истощение кормовой базы, до космических — изменения солнечной активности, но ни одна из этих гипотез, ни в отдельности, ни в комплексе, научно еще не подтверждена.

Эндокринологи из ИБПС занимаются проверкой своей версии, что все эти катаклизмы в мире лемминга связаны у него с изменениями в деятельности желез внутренней секреции: гипофиза, гипоталамуса, надпочечников, щитовидки… Если бы, например, удалось установить, что в год, предшествующий «пику» численности, у лемминга активизируется его репродуктивная способность!.. И соответственно, наоборот: что после «пика» лемминг дает потомство с ослабленной репродуктивной функцией… Все это эндокринологи надеются определить, изучая под микроскопом «срезы» интересующих их органов и пытаясь уловить в них возможные морфологические перемены… Разглядывал и я вчера какой-то «срез» — подсиненную капельку посреди стеклышка, — выглядевший очень красиво, словно битый морской лед с громадной высоты, в голубоватой туманной дымке… Дома, то есть в институте, магаданцы используют электронно-микроскопическую аппаратуру. В лабораторных условиях возможен еще и биохимический анализ… Но результата — ни положительного, ни отрицательного — пока нет, и маленький лемминг по-прежнему остается загадочным и, пожалуй, самым загадочным из животных Арктики. Достаточно сказать, что жизнь многих из них зависит от лемминга. В год обильного его размножения и у песцов появляется по десятку-полтора щенят. О лемминговом «пике» непостижимо узнают и во множестве прилетают полярные совы, поморники, а с ними и черные казарки — маленькие изящные гуси, которых не интересуют лемминги сами по себе, но они гнездятся вокруг этих хищников, защищающих их от песцов… Не брезгует леммингом белый медведь. Даже травоядный олень туда же: учуяв под настом лемминга, он словно безумеет и принимается копытить снег, что некоторые ученые объясняют солевым голоданием… И только самого лемминга будто бы не волнуют грубые факторы материального бытия, он продолжает существовать, как бы погруженный в свою внутреннюю жизнь, и внешние ее проявления никак видимым образом не связаны с благотворными или неблаготворными воздействиями окружающей среды. В связи с этим специалисты вынуждены говорить о «тайне саморегуляции численности вида»…

…Возле каждой колонии, где установлены «живоловки» — продолговатые жестяные коробки с входными воротцами, которые захлопываются, когда лемминг туда попадает, — эндокринологи втыкают флажки, чтобы легче отыскивать потом это место на плоскости тундры. Пока мы переходим от флажка к флажку — и переходим пока безрезультатно, — Нэля Веденеевна прибавляет к моим «общетеоретическим» сведениям о леммингах различные, весьма любопытные подробности. Например, что в годы «пика» мигрирует только норвежский лемминг, а врангелевский, можно считать, «домосед». Правда, наводняет тундру так, что, бывает, ступить некуда. В разные годы плотность его на острове колеблется от 0,5 лемминга до 600 на гектар… Еще: у лемминга, оказывается, «громадная» печень — целых 2,5 грамма, что в соотношении с общим весом гораздо больше, чем у моржа и даже у кита… И что в еде он прихотлив и столь же загадочен: то ест паррию, то в упор ее не замечает… Копытный, скажем, любит дриаду, а сибирский — пренебрегает… Копытный называется так не оттого, что у него настоящие «копыта», но похожие на них утолщенные, развитые коготки на передних лапах, что очень помогает рыть снег… И каждый лемминг, если долго наблюдать за ним, обнаруживает свой характер: один флегматик, другой холерик.

Но даже самый флегматичный лемминг в сравнении с любым другим животным — необыкновенно реактивен и в этом смысле является для исследователя «идеальной моделью». О, это я уже заметил! Каждый зоолог, работающий на острове, почему-то именует интересующий его вид «моделью». Когда-то Георгий Алексеевич Ушаков назвал остров Врангеля «островом метелей». Ну, а теперь я бы сказал, что это «остров моделей».

Не бог весть, конечно, какой каламбур, но что ж делать, если это действительно так? От орнитолога слышишь, что гусь — «модель», от териолога, что мед-, ведь — «модель»… Вот и лемминг — «идеальная модель»…

Бродим уже часа два — все бесполезно: «модель» сегодня отлавливаться не желает. Москвичам вчера тоже не повезло — вычерпали ведрами, наверное, целый суточный сток речки Сомнительной, но ни один лемминг из норы так и не вылез. А может, они заливали старую, нежилую колонию, их надо уметь различать… Нэля Веденеевна разведывает новые участки, чтобы переставить туда «живоловки». Вот так они и ходят каждый день, эндокринологи, по два раза — утром и вечером: пойманный лемминг не может долго без еды. А весной, по снегу, чтобы зверек не закоченел в металлической коробке, ловушку «усовершенствуют» — надставляют старой обувью: сапогом, валенком. Движется по тундре фигура, увешанная валенками… За день, говорит Нэля, так насмотришься на эти норы, что вечером, перед сном, только они в глазах и мелькают… Сама она из Кишинева, там училась, работала, защитила диссертацию по репродуктивной функции у крыс. Теперь изучает ту же функцию у леммингов. На острове Нэля первый сезон, но на Чукотке несколько лет: до института биопроблем работала врачом в Провидения. Так что Север ей знаком… Ехала сюда, в «поле», наслушалась рассказов и все готовила себя к встрече с белым медведем. А когда увидела, как побежала!.. Потом, конечно, жалела: что же это, и не рассмотрела как следует… А Марина, она здесь седьмой год, говорит: подожди, еще всех увидишь. И медведя, и моржа, и овцебыка… Еще надоест!..

Я уже поминал, кажется, что раньше общался в основном с людьми так называемых «мужественных» профессий — с геологами, горняками, полярниками, охотниками-морзверобоями… И потому теперь мои новые знакомые мне особенно интересны. Какие-то у них совсем другие характеры, лица!.. Какая-то самозабвенная углубленность в свое тихое, мирное дело… Сыроечковский со своими гусями… Тот человек, про которого говорил Феликс Зелинский, что сам чуть не утоп, а сокрушался о «пене»… В доме, где поселились мы с Никаноровичем, живет еще один биолог — Женя Макарченко из Владивостока. Точнее, он — гидробиолог, изучает насекомых, обитающих в воде. На острове Врангеля Женя, как он сам объяснил, оказался со своей специальностью первым — первым гидробиологом вообще, за всю историю острова! Это же осознать надо… Целыми днями Женя пропадает в тундре, на ручьях и озерах, а вечерами, благо светлые, сидит за микроскопом. Ему уже удалось найти каких-то комаров со сложным названием «хиронамиды», это родственники комаров-звонцов. «А американцы уверяли, что только у них… Ну теперь картина распространения совсем иная!.. А это личинки мошки, интересно, будет ли она кусаться, когда выведется, это надо проверить… А вот этого комара-долгоножку, — Женя показывает пробирку, — я не классифицирую. Пошлю в Киев, там есть человек, он их классифицирует. Такого, с Врангеля, у него еще нет!.. И бабочку я пока не поймал, а ведь должны быть здесь бабочки…»

«Ты обратил внимание, — заметил мне потом Борис Никанорович, — на его внешность? Волосы белокурые, лоб благородных очертаний, глаза большие, серые, нос идеальной формы — лицо романтического поэта, Шиллера!.. А про своих комаров рассказывает — выражение просветленное, в глазах огонь, будто излагает замысел новой поэмы!.. Нет, — пробормотал Никанорович, — они все фанатики, Паганели, сущие Паганели…»

…За то время, что мы с Нэлей Веденеевной осматриваем лемминговые колонии, туман окончательно рассеивается, и мы обнаруживаем себя почти у самого подножия сопок — довольно далеко от домиков на берегу бухты. Возвращаемся как раз к обеду…

Когда мы выезжали из Ушаковского, зам по науке Сазонов, напутствуя нас, очень настоятельно просил, чтобы мы без него, Сазонова, дальше Сомнительной — никуда. Он сам приедет через два дня на тракторе и свезет нас на гнездовье. Трактор — это вообще-то хорошо, потому что Никанорович ходить на дальние расстояния пока не может. Нога его — снизу доверху всех цветов и оттенков и вдобавок отекла. Нэля, как бывший врач, осматривала ее и посоветовала Никаноровичу побольше лежать. Но он бодрится — раскопал где-то металлическую трубку, воткнул в нее веточку оленьего рога и передвигается теперь с помощью этой самодельной клюки… Обещанных два дня прошли, следовательно, завтра надо ожидать товарища Сазонова.


24 июля. Тихо и пасмурно, без дождя. Тучи, серые и плоские, лежат на вершинах сопок, скрывая их. С утра радиобиологи приходили с деловым предложением: они будут рвать корм для леммингов и таскать его в виварий, согласны исполнять и любую другую «черную» работу, а магаданцы пусть помогут им с от-, ловом леммингов. Сами они поймали пока только одного. «А у вас техника, опыт…» Магаданцы обещали делиться добычей. Тем более что они работают в основном с копытным леммингом, москвичей же интересует сибирский…

Сегодня навестил Ульвелькота. «Ульвелькот», насколько достает мне знания чукотского, означает «Вставший», но не в смысле «поднявшийся», а — «остановившийся». Улвэл — это привал, отдых, неподвижность… Есть у него и русское имя: Иван Петрович. Когда-то я пытался изучать чукотский, пока не понял, что мне ни за что не осилить малейших оттенков произношения. Имеется, например, у чукчей слово «кан’ол-гын» — большая чайка, морской разбойник. Есть «канъ-олгын» — веточка шикши. И вдобавок еще — «канаёл-гын», то есть бычок, рыба… Когда чукчи говорят, у них будто что-то мягко перекатывается, переливается в горле…

Ульвелькот посиживал возле своего дома. Его молчаливая жена, которую он отрекомендовал на русский манер — Клява, что-то варила тут же, на улице, в огромной закопченной кастрюле, подвешенной над костром. Ульвелькот — пенсионер, но он сухощав, строен, голову, остриженную по обыкновению чукотских стариков наголо, держит прямо. Родом он из Ванкарема — это на побережье, километрах в двухстах восточнее Шмидта. Я вспомнил, что ванкаремские чукчи на своих упряжках помогали вывозить челюскинцев со льдины, и спросил его, помнит ли он это. Но сам Ульвелькот был тогда подростком, как вывозили — помнит плохо, зато запомнил очень хорошо, что в тот год, когда «Челюскин», как он выразился, «поломался», море долго выбрасывало много разных вещей: тюки с одеждой, жестяные запаянные коробки с конфетами, фруктами, даже ламповое стекло — ящик. Они находили…

На острове Ульвелькот с 51-го года, то есть почти тридцать лет. «Тогда ничего не запретили, даже медведь не запретили, оружие давали новый — карабин, дробовик… Охотился, байдара была, моржа бил, лахтака, нерпу — в колхоз, собачкам, себе кушать, на приманку песцам… Потом сделали заказник, медведь запретили… Стал егерем, медвежат ловили, Москва отправляли: ма-аленький, меньше собака… Моржонка тоже ловили… А потом сделали вот этот… — не то сказал, не то спросил с недоумением Ульвелькот, — заповедник?» Разговаривая со мной, Иван Петрович время от времени подносит к глазам бинокль, привычно оглядывает морской лед. «Кричат, кричат… весь день кричат», — говорит он, имея в виду моржей. Помня, что рассказывал мне Феликс Зелинский, спрашиваю Ульвелькота, как ему живется сейчас. Не в обычае людей Севера жаловаться на жизнь — это все равно что жаловаться на самого себя, — но и хитрить, притворяться не в обычае, и потому ответ Ульвелькота сложен:

— Ничего, хорошо живу… только немножко плохо…

Кстати, «немножко плохо» — это даже не о себе, сам-то он пенсию получит, продуктов купит, но Ульвелькот думает о своих собаках. «У нас собачек шесть, а кормить только мукой… Варим, — кивает он на кастрюлю. — Мука, жир, немножко оленьей крови от прошлогоднего забоя… Другой район разрешают моржа бить, наш — нет…» А почему он с образованием заповедника не переселился, как многие, обратно в Ванкарем или на Шмидт? Он хотел… Он очень переживал, когда другие переселились, и тоже собирался, но потом раздумал. Они помоложе… У него в Ванкареме никого не осталось, отец, Анкалькот, тоже охотник был, давно умер… Дочь на Шмидте работает, письма пишет — очень народу много. Здесь лучше…

…Женщина все мешает в кастрюле длинной палкой. Собачки терпеливо полеживают в ожидании кормежки. А вынести бы им по доброму куску копальхена, перебродившей с осени в мясной яме моржатины, — как бы они повскакали! Как прыгали бы они, как опрокидывались бы натянувшейся цепью, как ловили бы на лету и проглатывали мгновенно, только раз-два тряхнув головой, как просительно посматривали бы затем, безостановочно виляя хвостами, — не перепадет ли еще?.. Но, выходит, что и копальхен теперь — дефицит…

Спрашиваю Ульвелькота, есть ли у него таа’койн’-ын — трубка. Он идет в дом и выносит коротенькую трубочку. У меня с собой отличный табак, «Амфора» в красной упаковке, я делюсь с Иваном Петровичем, и мы закуриваем… От стариков чукчей — как я давно заметил — даже когда просто вот так, молча, сидишь рядом с ними, исходит и передается вам ощущение небывалого покоя. Я верю, что у всякого человека с годами на лице — иногда отчетливо и резко, иногда надо только присмотреться, — помимо множества сменяющих друг друга обиходных выражений, проступает и уже навсегда запечатлевается одно, главное, являющее теперь открыто и всем установившуюся суть этого человека. Так обнаруживаются и остаются преобладать в лицах изначальная доброта, неистребимая веселость, выработавшаяся сухость, победивший душу расчет… В лице Ульвелькота — гармония, лад с самим собой и окружающим его миром, в котором, он прожил всю свою жизнь. Вряд ли точно будет сказать, что он жил и живет бок о бок с природой, на лоне природы и даже — наедине с ней; нет, он живет именно в лоне… или так: они вместе, он и природа, живут наедине с собой… Такое лицо еще принято называть мудрым, но это мудрость не поучающая, не навязывающая себя, не изрекающая готовых рецептов: запоминай и пользуйся — взять от нее можно только в меру собственной приуготовленности, только с помощью самостоятельной душевной работы. Как от той же природы… Но я не обольщаюсь, что его мудрость универсальна, всеобъемлюща, я знаю, как этот человек растерялся бы, утратил свой гармонический покой в другой, непривычной ему обстановке — например, в моем городе. И я знаю также, что мне, чтобы жить в моей среде, требуется, пожалуй, побольше мужества, терпения, выносливости, стойкости, чем ему здесь, среди, его природы, которая с ее пургами, морозами, снегами, штормами, с пустынными горами и тундрой все равно остается для него как бы стенами родного дома… Еще я размышляю о том, что Ульвелькот никогда не поймет идею заповедника, не прочувствует мысль об «охране» природы, и вот почему: ведь он ее и раньше, до того как «запретили», не губил, не грабил, — это было бы равносильно тому, чтобы грабить себя, — и потому не настиг его комплекс вины перед нею…

…Откуда-то со стороны моря прихромал к нам неугомонный Борис Никанорович. Он, оказывается, обнаружил на берегу настоящую чукотскую байдару. Это байдара Ульвелькота. Я тоже хочу посмотреть, и мы идем все трое. Она лежит на косе, как раз где речка Сомнительная вливается в бухту. Байдара заботливо перевернута вверх дном, уложена на обрубки бревен… Борис Никанорович просит Ульвелькота разрешить ему замерить и зарисовать байдару. Малые суденышки: лодки, катера, яхты, катамараны — его страсть, каждый вечер за ужином художник потчует нас рассказами, как в прежних своих путешествиях сплавлялся по речкам Кольского полуострова, Архангельской области, Северного Урала… Вдвоем с ним мы легко поднимаем и переворачиваем байдару, она небольшая, человек на шесть. Теперь видно, что моржовая шкура, обтягивающая ее, завернута краями внутрь и притянута лахтачьими ремнями к каркасу. Видны также дыры — в боках и днище. Старая уже, байдара… Ульвелькот поясняет, что шкуру сначала расслаивают надвое и натягивают на остов сырой, а потом сушат — с одной стороны и с другой. Таким образом, усохшая шкура обтягивает остов идеально, сидит на нем, как облитая… Еще он говорит, что для байдары обязательно нужна шкура молодой моржихи — шкура самца или взрослого зверя была бы слишком тяжела, груба… Значит, теперь, чтобы починить байдару, понадобилась бы шкура молодой моржихи. Но и чинить ее, видимо, уже ни к чему… Наверное, это самая последняя байдара в мире, ее сделал старик эскимос Нанаун, приехавший на остров еще с Ушаковым. В прошлом году он умер… Это самая последняя, но и самая древняя байдара, потому что точно так делали ее и тысячу, и две тысячи лет назад… Борис Никанорович извлекает из кармана своего балахона рулетку — он старый и запасливый путешественник — и тщательно, до сантиметра, обмеряет байдару, все ее внешние и внутренние размеры, расстояния между сиденьями, высоту бортов и т. д. Потом зарисовывает ее, с точностью до последней ременной петли. У него идея — сделать себе такую же, заменив шкуру брезентом, а брезент, чтобы не пропускал воду, чем-нибудь обработать… «Между прочим, обращает внимание Борис Никанорович, — самый большой развал бортов у байдары не точно посередине, между кормой и носом, а сдвинут в сторону кормы, что придает ей наибольшую обтекаемость. То есть древние мастера знали то, что в наше время конструкторы установили с помощью математических расчетов…» Я тем временем с помощью Ульвелькота пополняю свой лексический запас. Байдара по-чукотски — ы’твъэт. Верхние боковые дуги каркаса — вырвыр. Нос лодки — рэк’ыр. Доска для сиденья — вивыр. Весло — тэвэнан’, а во множественном, весла — тэвэнан’атл. Потом я фотографирую последнего охотника острова Врангеля возле его последней байдары…

К полудню со стороны пролива сквозь тучи прорвалось, наконец, солнце, облака сдвинулись с сопок, и склоны их засверкали — каждый своим цветом. Ближние — черно-зеленым: камень с травою. Чем дальше, тем больше прибавляется голубизны и синевы, самые отдаленные, я бы сказал, — какие-то угрожающе синие… В середине распадка, с правой его стороны, один склон — сплошная, от вершины до подножия, ровно ниспадающая осыпь, и вся она — веселого, жизнерадостного, золотистого цвета с проступающими местами ярко-оранжевыми пятнами. Такое впечатление — оно сохраняется и в пасмурные дни, — что только на эту сопку и падает солнце… То-то хлопот теперь Борису Никаноровичу!.. И вечер наступает — опять ясный, тихий, умиротворенный и опять обещает хорошую погоду на завтра…


25 июля. Вчера Сазонов так и не приехал. Посему сегодня в 9 утра ходил к Феликсу, он в это время связывается с поляркой. В соседний балок, где у него рация, Феликс идет в пижаме и в тапочках на босу ногу. Хотя и лето, и тепло, и сухо, а все-таки забавно: по острову Врангеля в таком одеянии… Полярники по моей просьбе звонят в контору заповедника, и зам по науке передает, что машина у него сломалась, трактор занят хозяйственными работами, но чтобы его тем не менее ждали — он обязательно приедет. «Не сегодня и не завтра, но — днями…» Оригинал он, видимо, этот товарищ Сазонов! Тут каждый день, можно сказать, на счету, а он — «днями»! Хоть не обещал бы…

С утра ясное небо, яркое солнце и сильный юго-восточный ветер — с пролива. После завтрака я отправляюсь бродить, иду сначала вдоль речки, потом русло ее отклоняется вправо, в распадок, а я беру напрямик через тундру, к ближайшей сопке с черным каменным многозубчатым гребнем наверху. Тундра здесь удивительна, такой я никогда не видел!.. Прогалины совершенно обнаженной, рыжеватой, в сетке морозобойных трещин, земли перемежаются полянками с густой ярко-зеленой травой и цветами. Обилие и многообразие цветов поражают прежде всего: желтые полярные маки, лютики, незабудки, разнообразные, от белых до лиловых, подушечки камнеломковых… Я жалею, что не знаю названий многих северных цветов, я могу лишь отмечать: похожие на колокольчики… похожие на сирень… на ирис, нарцисс… Но вот эти я уже умею отличать: сиренево-розовые, столбиками, производящие впечатление слегка растрепанных и вяловатых, роскошные для Арктики соцветия кастиллеи элегантной — реликта древних эпох… И все это не «устилает живым ковром», не «захлестывает буйно» ваши ноги, но как можно теснее жмется к земле и как можно ближе друг к другу. Каждая ложбинка, ямка, впадинка, хоть на сантиметр, да пониже общей равнины, — оазис!.. Вот карликовая ива с темными гладкими листочками — толщина ее серого, много раз перекрученного, ползущего по земле ствола, толщина всего-то в палец, напоминает, однако, о том, что этой иве двести, а может, и триста лет… А вот другая — иной вид, с дымчато-сизыми листиками — так вжалась в рыхлую кочку, давшую ей приют, что снаружи осталась только листва, как будто растущая прямо из земли… Я ловлю себя на том, что, очутись я здесь лет пятнадцать назад, шел бы и шел безостановочно — как и ходил тогда, — глядя вперед и вверх, наметив себе целью вершину, а сейчас я иду медленно, смотрю все больше под ноги, останавливаюсь то и дело, стою подолгу возле этих полянок, вглядываюсь в маленькую и такую упорную, неистребимую жизнь. Наконец, я не выдерживаю, прилаживаю к фотоаппарату телевичок и вовсе ложусь на землю рядом с очередной полянкой — осторожно, сбоку, чтобы ничего не помять. И тут, распростершись на земле, я вдобавок ощущаю, как все эти цветы пахнут!.. Не настоявшийся, не густой, не чрезмерно бьющий… но тонкий, на секунду пронзающий и как бы исчезающий сразу же, после вдоха, запах. И опять — с новым вдохом… А в центре этого пятачка три стебелька мака, вырастающие из одного корня, выгнулись под ветром и так застыли: настолько ровно, не ослабевая и без порывов дует он от пролива. Только лепестки трепещут… Рядом с маком — цветы нардосмии ледяной, арктической родственницы мать-и-мачехи, с резными, блестящими, темно-зелеными листьями у самой земли. Ее стебли, более толстые и жесткие, не гнутся, но и они вздрагивают. Вот этот ветер, это подрагивание и трепетание я и надеюсь запечатлеть…

…В юности мечтаешь, кем станешь, — размышляю я, идя далее, — а с возрастом начинаешь сожалеть, кем не стал. И, как правило, эти мечты и сожаления не совпадают. Мечтаешь, разумеется, сделаться летчиком, моряком, геологом… а жалеешь, что не стал, например, ботаником — знал бы сейчас все об этих цветах и травах. Или орнитологом — изучал бы себе птиц, вот этого пестренького, темного с коричневым, лапландского подорожника, что выскочил откуда-то при моем приближении и побежал суетливо, топорща крылышки, почти стелясь по земле… И вдруг: «Тундра, чем далее, тем становилась прекраснее», — приходит мне на ум!..

Ближе к подножию сопки — старый кораль, полярная сова обосновалась на одном из столбов его развалившейся загородки, подпустила меня метров на сто, не более, и снялась. Когда-то тут производился забой: оленьи рога раскиданы во множестве, и по отдельности, и целыми кучами. Груда оленьих рогов напоминает мне огромный костер — с тонкими, обесцвеченными на солнце, свивающимися языками пламени, только что вспыхнувшими, устремившимися вверх, да так и застывшими…

Примерно часа два затем, столь же неторопливо, поднимаюсь на сопку. Впереди меня — песец, по-летнему ободранный, тощий, в клочьях бурого и грязно-серого меха. Время от времени он оборачивается и, изогнувшись, надсадно, будто заматерелый курильщик, сипит в мою сторону: х-х-ха… х-х-ха… Потом исчезает за уступом террасы… Чем выше, тем, казалось бы, меньше должно быть растительности, цветов, но они не убывают. Здесь так же жарко, как и внизу, и стало, пожалуй, еще жарче, потому что ветер внезапно стих… Но вот все чаще начинают попадаться черные сланцевые осыпи и голые каменные выступы. Вот и снежник у вершины, видевшийся из поселка маленьким белым пятнышком, а тут — обширное снежное поле.

Пересекаю его, оглядываюсь и вижу одинокую цепочку своих следов, от которых как-то сразу отчуждаешься в этом безмолвии и пустоте, и потому воспринимать их странно… На вершине некоторые глыбы усеяны щеточками кристалликов горного хрусталя; здесь же, «где не ступала нога человека», валяется старая ржавая кирка и вокруг множество брызнувших из-под нее в свое время каменных осколков: видно, не один посетитель вершины пытался отколоть себе на память… От зубчатого гребня, выглядевшего со склона пределом высоты, открывается другой пик этой же сопки, повыше, и теперь хочется подняться на него. Пробираюсь к нему по узкому хребту, как по тропинке. Вот уж здесь-то совершенно голо — это, как выражаются специалисты, зона горных арктических пустынь… Сланец на вершине горы выветрен и иссечен так, что разъединился на тонкие, частые, вертикально торчащие пластинки — когда проводишь по ним рукой, они гнутся, как бумага.

И по виду напоминают корешок сгоревшей книги… «А что… — начинаешь вдруг думать, настраиваясь на этой высоте соответственно на возвышенный лад, — что, если и в самом деле испепелилась здесь в незапамятные времена древняя Книга, заключавшая в себе все откровения и разгадки всех тайн нашего бытия?!. И мы теперь, все человечество, безуспешно пытаемся…» Но нет — не настраивается, как прежде… Да, если бы прежде, я непременно отправился бы и на третью вершину, поднявшуюся еще выше этой, я постарался бы разглядеть оттуда северный берег и горизонт океана, а если бы не открылся он, пошел бы и далее, завороженный все новыми очертаниями новых вершин. Наконец, я поднялся бы на самую высокую гору острова и стал бы там, с гордым удовлетворением озирая все вокруг, внизу и вдали. «Отселе я вижу…» и т. д. Но я увидел бы не только обозримое пространство, я представил бы у своих ног весь земной шар, расположил бы по разные стороны от себя все его материки и океаны. И я обязательно совместил бы эту высшую точку с высшей точкой своего собственного состояния, пометил бы ее на взлетевшей вдруг кривой, которую — я верю в это — неуклонно вычерчивает некий, постоянно бодрствующий в глубине нашей души самописец…

А сейчас меня уже не тянет идти дальше, и не потому, что я устал, — с отрадой отметил я, что могу ходить так же свободно, как прежде, — но меня почему-то не очаровывает больше прекрасная, величественная и холодная, замкнутая в себе жизнь вершин, не прельщает уединение в безмолвной и бесплодной высоте, и все свои возможные в этом одиночестве мысли я наперед знаю. Меня влечет та живая жизнь внизу, которую я только что наблюдал, и поэтому я возвращаюсь обратно, миную снова зубцы, Спускаюсь ниже по склону, нахожу какой-то уютный, полукругом, каменный уступ и смиренно усаживаюсь в его тени. Отсюда хорошо видны домики поселка, дальняя коса, ограничивающая бухту, с решетчатой башенкой маяка на конце, другие заливчики, помельче. Судя по тому, что солнце на западе, уже далеко за полдень… Сначала все тихо и пустынно кажется вокруг, но вот возникают звуки. Слева от меня, все еще довольно глубоко внизу, в распадке мерно шелестит по камням речка. Справа, рядом, в траве низвергается с горы, из-под снежника, ручей, глубина его гораздо больше, чем ширина, тут свои маленькие водопады, водовороты, прижимы, свои бездонные заводи. И звук его иной, чем у речки, — булькающий и гулкий… Налетел откуда-то с гудением большой яркий шмель, помотался перед моим лицом из стороны в сторону, словно на тугой, не отпускающей его резинке, и — оборвалась резинка, исчез… Потом прилетел куличок-тулес и начал печально рекомендоваться: ту-у-лес… ту-у-лес… Объявился снова песец — наверное, где-то неподалеку у него был дом, — бежал, не видя меня, прямо ко мне и вдруг замер от неожиданности. Смотрел, смотрел, затем, желая, видимо, показать, что ничуть не испугался, присел и, выгнув облезлый хвост, помочился. Какое забавное сочетание трусости и одновременно наглости в этой его позе!.. Вслед за ним возникли, кружа, две маленькие чаечки, и они меня уже не покидали: одна продолжала летать, издавая редкие монотонные крики, другая опустилась и принялась расхаживать вокруг меня как бы дозором, появляясь то справа на кочке, то слева… Какое-то пронзающее и щемящее чувство умиления, жалости и любви к этой скудной жизни, которого никогда с такой особенной силой не ощущал я в себе прежде!.. Может быть, и в Глобальных масштабах все происходит так же, и идея охраны природы посещает человечество в определенном возрасте? — думаю я…

Вернувшись мыслями к заповеднику, я вдруг не весь мир, но один этот остров с его сиюминутной жизнью воображаю себе очень хорошо. Прямо передо мной, в тундре, копошатся и ждут своего «звездного часа» лемминги. На западе на галечные пляжи мыса Блоссом вылезают все новые и новые стада моржей. С противоположной, восточной стороны острова, на карнизах скал мыса Уэринг расселись разные морские птицы — там стоит немолчный гомон птичьего базара. У меня за спиной белые гуси вместе с выводками покинули гнезда и отправились пешком дальше на север, в тундру Академии, за ними, словно выпасая их, движутся орнитологи, а вокруг шныряют обнаглевшие в своей безнаказанности песцы. Где-то там же, в глубоких распадках Центральных гор, невозмутимо пасутся потерявшиеся овцебыки. Из конца в конец острова, будто взбесившиеся, с тяжким топотом проносятся полчища свирепых врангелевских оленей, выискивая, чего бы им еще растоптать и уничтожить… И со всех сторон, с моря Чукотского и Восточно-Сибирского, кочуя с одного ледяного поля на другое, к острову медленно, но неотвратимо начинают стягиваться медведицы: ведь не так далеко и до сентября, первых метелей, самой поры для залегания в берлоги — не надо ни разгребать, ни копать, отыщи безошибочным чутьем место на склоне, где побольше наметает снегу, ложись, и берлога сама образуется вокруг тебя… А мне пора уезжать, и я ничего этого уже не увижу… Да что я — не видел разве никогда этих гусей, моржей, медведей?! Какая разница: здесь ли… на побережье… — утешаю я себя. И все-таки — жалко… Но к чему эта непременная спешка, эти материковские слова «пора», «надо»?.. Уверен ли ты, что доведется еще когда-нибудь побывать здесь, посидеть вот так, в тишине и покое? Так не торопись, по крайней мере, сейчас, заранее, лучше посмотри, осознай и запомни…

Я достаю свою трубку, тщательно набиваю ее, раскуриваю, прижимая пальцем вспухающий табак, и долго еще сижу — без всяких мыслей… Когда я ухожу, две чаечки летят надо мной с грустными возгласами почти до самого дома, как будто нет у них собственного гнезда, ни детей и единственная их обязанность — найти одинокого путника и проводить его в тундре… Возвращаюсь глубокой ночью, все спят.


26 июля… И все-таки уезжать пора… Опять с утра иду на связь, спрашиваю Клейменова, не пришлет ли свой вездеход. «Вчера механик в нем ковырялся, не знаю, починил ли… Если на ходу — то будет», — отвечает Яковлевич… День проходит в ожидании и в ученых разговорах с магаданцами. Я все больше влезаю в лемминговую проблему: могу уже свободно оперировать такими терминами, как «функция надпочечников», «стрессировать», отличаю сибирского лемминга от копытного и «проэструс» от «эструса»… Впрочем, если бы я всерьез занялся леммингами, я бы написал диссертацию о врожденном у них чувстве прекрасного: вчера я видел такие очаровательные норы!.. Возле одной по бокам вырастали два красноватых стебелька, кажется, кисличника — словно кипарисы… Вход в другую был весь увит и наполовину завешен листочками полярной ивы — совсем как веранда дома где-нибудь на берегу южного моря…

Борис Никанорович запечатлел ту самую гору, по которой я вчера лазил. «Недостоверно, нет правды жизни, — сказал я, разглядывая пейзаж. — Вот тут должен быть я». — «Тебя даже в подзорную трубу нельзя было рассмотреть», — оправдался Никанорович…

Вездеход не пришел — значит, еще не починили. Может, завтра двинуть пешком — всего-то пятьдесят километров…


27 июля. Вышли с утра — я и Нэля Веденеевна, которой нужно в Магадан. Марина Алексеевна пошла нас провожать… У москвичей командировка тоже на исходе, но у них слишком много вещей, чтобы тащить их на себе. Борис Никанорович остался — ему никуда больше не надо. Он остался поджидать, пока окончательно заживет нога, и тогда он сможет ходить в горы. Осточертела ему его башня, хотя она и не из слоновой кости. «Башня из плавника, — как называли мы ее. — Опять Никанорович удалился в свою башню из плавника…» Воображаю его где-нибудь на вершине, за мольбертом, с развевающейся бородою. Саваоф!.. На прощание мы сфотографировались с магаданцами на завалинке их неказистого, но гостеприимного дома. Всего какая-то неделя прошла, а жаль расставаться с этими милыми людьми и нашими долгими разговорами по вечерам, и с тем нетопленным домиком, где мы ночевали, со спальным мешком, в котором так отлично спалось, и с репродукцией портрета Анны Сергеевны Лермонтовой (кисти Григория Островского, 1776 г.), висевшей над моей койкой… Грустно покидать этот заброшенный поселок и его верных обитателей — Феликса и Ульвелькота, а также бухту Сомнительную, речку Сомнительную и Сомнительные горы, обладающие, несмотря на свои названия — и я могу теперь это подтвердить! — такой же несомненной реальностью, как и мысли, посещавшие меня на их берегах, вершинах и склонах…

…А погода для прогулки наигнуснейшая: холод, туман, встречный ветер и дождь — не дождь, но морось, несущаяся по ветру и мгновенно облепляющая лицо и одежду… Едва отходим километра четыре, как замечаем впереди, в тумане, наверху холма, какой-то темный предмет. Очередная бочка… «Только бочки с-под солярки попадаются одне…» Но он исчезает с вершины, виднеется теперь ниже линии холма и, следовательно, движется нам навстречу. Значит, или овцебык, или вездеход… Да, это вездеход с нарисованным белым медведем на борту — конечно, Петр Яковлевич не подвел! Но мы уже разогрелись, вошли во вкус и ритм ходьбы. Договариваемся с полярниками так: мы двигаем дальше, они доезжают до Сомнительной, забирают москвичей и догоняют нас. Марина возвращается на вездеходе… Идем с Нэлей, придерживаясь наезженной колеи, чтобы вездеход не проскочил мимо нас в тумане, — идем час, другой, третий, не слишком торопясь, но и не прогулочным шагом, нормально, как только и надо ходить по тундре; Нэля рассказывает, как работала врачом в Провидения, как поехала однажды в командировку в Энмелен, это на мысе Беринга, и заблудилась там в пургу в самом поселке, между домами… Полярники тоже не спешат вслед за нами, остались, видимо, пообедать, и я их понимаю: обеды у магаданцев славные!.. Пора бы и нам перекусить, но где?! Тут, как нельзя кстати, видим сбоку от дороги какой-то странный лимузин, брошенный и навеки успокоившийся в тундре, — со снятым мотором, без руля, без стекол. Вот и кров! Усаживаемся в кабину, открываем банки, делаем бутерброды… Ох, и видик, наверное, у нас, если взглянуть эдак со стороны…

Вездехода все нет — вперед!.. Путь нам преграждает река Хищников, в несколько рукавов, последний довольно серьезный, приходится разуваться… Интересно, откуда такое название? Хищников на острове, правда, полно, но у меня с этим словом всегда почему-то ассоциируется исключительно семейство кошачьих: львы, тигры… На противоположном берегу подсученные штанины моих новых штормовых брюк не желают теперь спускаться — какой-то умник-изобретатель решил снабдить их внизу не резинками, а, для верности, прочными, нерастягивающимися шнурками. Так и остался бы я, без сомнения, стоять посреди врангелевской тундры, под дождем, нелепой фигурой — босиком и с засученными штанами, — но у Нэли в рюкзаке, к счастью, нашлись ножницы… И только трогаемся дальше, позади нас, за речкой, над обрывом нависает вездеход… Появись он на несколько минут раньше — не пришлось бы нам разуваться… Но я доволен, что мы успели перейти речку, тут есть нюансы: догнал бы он нас на той стороне, можно было бы думать, что мы его дожидались. И, откровенно говоря, я немного жалею, что не удалось пройти пешком всей дороги: шутки шутками, а отшагали мы с Нэлей почти половину пути. Еще несколько километров, и ожидал бы нас домик на старом корале — там можно было бы и обогреться, и чаю напиться… К вечеру точно были бы в Ушаковском!.. Конечно: мне, как человеку, долгое время проводящему за письменным столом, необходимо иногда самоутверждаться — хоть бы таким простым, лошадиным способом. Но сейчас я благоразумно помалкиваю: во-первых, мои личные соображения выглядели бы в глазах людей, сугубо северных, чистым пижонством, а во-вторых — элементарной неблагодарностью…

Внутри вездехода тесно от обилия вещей и тепло. Ни тебе дождя, ни ветра.

— Ну и как: набрались чукотских впечатлений? — не без ехидства спрашивает знакомый радиобиолог.

— Нет еще. Далеко нет… Но зато позабыл кое-какие московские, — смиренно отвечаю я.

И в свою очередь осведомляюсь, как обстоят дела с леммингами. Оказывается, десять штук — «с любезной помощью вот Нэли Веденеевны и ее коллег» — им все-таки удалось поймать.

— А сколько стоит командировка?

— На весь отряд — поболее четырех с половиной тысяч…

— Следовательно, — вслух подсчитываю я, — каждый лемминг с острова Врангеля вам обошелся в четыреста пятьдесят рублей. Это при условии, что все они уцелеют до Москвы. Не исключено, что и дороже станет…

После этого мой собеседник переходит на разговор исключительно о литературе. Как, например, отношусь я к творчеству Шукшина?..

Через час мы в поселке…


31 июля. Предыдущие три дня, как и сегодняшний, — в ожидании вертолета. Рано утром подымешь голову от подушки и первым делом — в окно: там, между домами, плавает туман. Следовательно, отбой, и можно еще подремать. Но сегодня солнышко, все горы и море видны далеко, и, стало быть, есть надежда…

…Товарищ Сазонов, встретив меня по приезде из Сомнительной, удивился: «А почему вы пешком пошли?!» Кажется, я ответил не очень вежливо. «Вы, чувствуется, на нас немного обижены?» — нелепо вопросил он. Случайно узнал, что машина заповедника и не думала ломаться, бегала себе спокойно по поселку. Но я после Сомнительной и общения с природой настроен довольно мирно, и у меня нет никакого желания углубляться в разгадку тайных соображений и действий зама по науке. Директор еще не вернулся… Зато в эти дни вынужденного досуга я изучил объемистый том с тисненой надписью на обложке: «РСФСР. Главное управление охотничьего хозяйства и заповедников при Совете Министров РСФСР. Проект организации и развития государственного заповедника «Остров Врангеля»; из которого узнал еще кое-какие подробности о заповеднике. Например, что в него, помимо острова Врангеля, входит также соседствующий с ним островок Геральд. На Геральде никто не живет, люди высаживались на него считанное число раз, и последний раз, кажется, в тридцатых годах, поэтому его предполагается оставить в «абсолютной неприкосновенности, как эталон природы Арктики». Вот бы глянуть, вот бы побывать на «эталоне»!.. Еще к заповеднику относится пятикилометровая охранная зона Восточно-Сибирского и Чукотского морей вокруг этих островов, которая «введена с целью сохранения биоценозов литерали и ряда видов животных из числа млекопитающих и птиц, связанных с этой зоной трофически или иным путем». Что ж, это совершенно справедливо… Если заповедник — остров, то, чтобы стать именно заповедным островом, а не просто участком суши, он должен быть окружен и заповедным морем… Вообще «Проект» — документ очень основательный: с перечислением и характеристиками видов животных и птиц, населяющих остров, с рекомендациями по сохранности и увеличению численности их популяций… В разделе о белых гусях — снова мысль о «резком сокращении поголовья оленей». Названы уникальные и реликтовые виды растений — некоторые из них, оказывается, только на острове Врангеля да на Аляске. Перечень научных работ, которые намечено проводить в заповеднике… Даже список необходимой техники: трактор — 1, вездеходов — 3, бортовая машина — 1, мотонарт типа «Буран» — 10, лодок «Северянок» — 2, и так далее, вплоть до фотоаппаратов… Срок становления заповедника — пять лет… Становление — это, я так понимаю, полная укомплектовка заповедника штатами, обеспечение жильем, техникой, научно-техническими средствами, — и тот день, когда люди спокойно примутся за планомерные исследования, можно считать концом становления. В таком случае, вряд ли этот срок реален! Из объявленных пяти прошло два с половиной года, а в заповеднике пока ничего нет, кроме конторы да нескольких сотрудников, которые, кстати, почему-то числятся здесь «лесниками». Видимо, специальное штатное расписание для арктических заповедников не создано…

Но вот еще очень интересные для меня строки. Среди общих принципов охраны природы заповедника выделены «специфические для острова Врангеля» и, между прочим, записано: «Местному населению (чукчам и эскимосам) разрешить добычу ластоногих (под контролем охраны заповедника) для удовлетворения традиционных хозяйственных нужд». Как говорится, черным по белому… Сказано даже, сколько зверя, в расчете на несколько оставшихся на острове семей, можно добывать: моржа — до 10 голов, кольчатой нерпы — до 15, лахтака — до 3… Тогда что за нелепая ситуация с Ульвелькотом?!. Я специально заложил это место и, возвращая сей официальный документ Сазонову, естественно, указал на него.

— Так как же все-таки с Ульвелькотом? — спросил я.

— Понимаете… — начал зам по науке, — если разрешить им охотиться, в поселке возникнет нездоровый ажиотаж. Шкуры нерпы… и прочее…

Тут я сразу вспомнил отличную шкуру нерпы в его доме, и меня так и подмывало заметить, что его собственное чувство «нездорового ажиотажа», видимо, уже удовлетворено. Но я сдержался и только сказал:

— Здесь же ясно написано: «под контролем охраны заповедника»! Значит, шкуры можно учитывать…

Сазонов промолчал.

— И с поляркой… — продолжал я. — Из протоколов ваших совещаний видно, что вы собираетесь отстреливать на острове песца, чтобы защитить гусей. Почему же, в таком случае, не разрешить охоту полярникам? Вы будете стрелять летом, когда песец ни на что не годится, и к тому же беспокоить гнездовье. А полярники будут ловить себе зимой, по снегу. Они и растительности тундры вреда не причинят, и государству польза!.. В «Положении о полярной станции» даже записано, что начальник должен организовать охоту, чтобы рациональнее использовать свободное время, чтобы люди выходили из домов на воздух, чтобы снималось психологическое воздействие полярной ночи…

— Ни о какой охоте в заповеднике речи быть не может, — жестко сказал Сазонов.

— Ну хорошо; пусть даже и так. Но почему таким тоном? Сходите к ним, объясните вашу позицию, прочитайте лекцию или несколько — об охране природы, об экологической системе острова. Они будут только рады свежему человеку. Вы жалуетесь, помогать не хотят, — так подружитесь с ними! Вам вместе жить и жить. И кстати, все полярные станции находятся в ведении Госкомитета СССР по гидрометеорологии и контролю природной среды — так что вы еще и коллеги!..

— Да, конечно, лекцию можно организовать, — согласился Александр Александрович.

— И наконец, я все думаю: вот вы ученый, а занимаетесь помойками, прочими хозяйственными мелочами… Всех этих дел не переделаешь, они всегда будут…

Тут в голосе Сазонова снова появилась твердость.

— Да, я ученый, — сказал он, — и легче всего мне было бы заявить директору; я — зам по науке, и привет, моя хата с краю… Но я не могу не сознавать свою ответственность…

Эх, какой мог бы получиться сюжет: молодой ученый, кандидат наук, энтузиаст, бросает институт в Москве, добровольно едет на Север, в глушь, сталкивается здесь с «невозможными условиями» для научной работы и вместо того, чтобы опустить руки, предаться унынию… и т. д. Но я уже видел, в каких условиях занимаются наукой магаданцы, представляю и как живут орнитологи в балке возле гнездовья — по полгода!..

А Ушаков, первый начальник острова, — тот вообще прибыл на пустое, неизведанное место, но уже на следующий день совершил полет над островом, а по первому снегу объехал его вокруг на собаках. И именно он, не имея «зама по науке» и сам не обладая специальными знаниями, именно он пятьдесят с лишним лет назад положил начало научному исследованию острова. А проблемы в первую зиму перед ним встали такие: например, как спасти от голодной смерти доверившихся ему эскимосов… Но напоминать все это моему собеседнику, мне кажется, бесполезно; он, видимо, твердо уверен в том, что до него здесь настоящей жизни и настоящего порядка не было и что с его приездом все только и началось… «Ничего, — говорю я себе, — этот человек на Севере всего два месяца и еще не разобрался ни в себе на новом месте, ни в обстановке. Не адаптировался… Отсюда и его настороженность, и недоверчивость, и обособленность… А со временем он или переменится, или… не приживется…» Случалось видеть таких людей.

…В ожидании вертолета брожу теперь по окрестностям поселка, которые сразу, по приезде на остров, не успел посмотреть. Примерно в километре, на плоском выступе мыса Пролетарский, — флаг, поднятый в 1924 году экспедицией Б. В. Давыдова. Говорят, что после его похода Академия наук СССР собралась ходатайствовать, чтобы остров Врангеля переименовать в его честь, но Борис Владимирович не согласился, исходя из неписаного кодекса путешественников и ученых — не менять старых названий на картах…

Высокая деревянная мачта на тонких металлических растяжках — от врангелевских бурь — со звездою наверху и железное полотнище флага с эмблемой Серпа и Молота. У подножия мачты маленькая бетонная пирамидка с надписью, что здесь в 1974 году, в связи с пятидесятилетием подъема флага, жителями поселка заложено письмо, которое надлежит вскрыть через следующие пятьдесят лет, в 2024-м… Неподалеку от флага — могила в оградке. «Непартийному большевику, погибшему от руки убийц в зимовку 1934–35 г. в борьбе за советские принципы освоения Арктики, д-ру Н. Л. Вульфсону от Главсевморпути и Политуправления». Были на острове и тяжелые времена… Сейчас и флаг, и могила включены в список памятников истории и культуры Магаданской области. Собираются рядом с флагом воздвигнуть и другой, более величественный монумент…

Меня интересует, что написано в письме, и я захожу к «мэру» острова — Петру Александровичу Акуленкову, который, как я уже упоминал, живет здесь и состоит в этой должности семнадцать лет. То есть вся последняя треть истории острова Врангеля с момента его заселения прошла на его глазах… Кое-что Петр Александрович уже поведал мне о себе: на Севере с 51-го года, приехал молодой, двадцати лет, работал в Ванкареме, в тундре, заведующим красной яранги. Чукчи не знали русского языка, а он чукотского, составил себе самодельный разговорник, учил и сам учился… А вообще-то скуп Петр Александрович на слова, отвечает, значительно помедлив, и это никак не свяжешь с врожденной замкнутостью, молчаливостью, рассеянностью, погруженностью в себя и т.д. Напротив, взгляд его постоянно обращен вовне, на жизнь окружающую, ближайшую, и красноречиво свидетельствует о том, что все-то Петр Александрович видит, замечает, знает… И сейчас, когда я спрашиваю, о чем говорится в письме, он долго и загадочно улыбается и, наконец, говорит:

— А вы приезжайте в 2024 году и узнаете…

— Спасибо! Обязательно! — мгновенно принимаю я приглашение и прошу: — Ну расскажите тогда, о чем там не говорится!

Опять Петр Александрович раздумывает, медлит, потом с тою же хитроватой улыбкой выдвигает ящик стола и молча вручает мне стопку газетных вырезок. Здесь кое-какие материалы по истории острова, печатавшиеся в районной и окружной газетах в связи с его юбилеем. Почему-то — видимо, случайно — попало сюда и вырезанное из газеты предупреждение районной пожарной охраны об осторожном обращении населения с огнем… Все вырезки, замечаю я, изрядно пообтрепались, потерлись на сгибах — видно, таким образом Петр Александрович «давал интервью» не одному заезжему корреспонденту… Но я все-таки не отступаю, уговариваю его встретиться после работы, вечерком, и в тот момент, когда Петр Александрович милостиво роняет: «Ну хорошо…» — звонит с полярки Клейменов и говорит, что вертолет на подлете к острову, минут через двадцать будет… Вот так на Севере обычно и случается!.. Я иду в гостиницу за чемоданом. Вертолет уже виден…

9

…Должен признаться, что, улетев с острова, я о нем сразу забыл, зная по опыту, что бесполезно начинать сейчас же разбираться в своих впечатлениях и лучше всего делать это по прошествии некоторого времени. Кроме того, мне предстоял еще довольно долгий и сложный путь, и я поневоле погрузился в новые заботы… «Но чтобы не забыть итога наших странствий — от пальмовой лозы до ледяного мха…» Итак, возвращаясь теперь назад: едва я вышел из вертолета на мысе Шмидта, как увидал знакомое лицо. Это был Володя Вовченко, он опять летел на остров — искать своих овцебыков… А на другой день, в Анадыре, я прочел в окружной «Советской Чукотке» коротенькое сообщение о том, что на остров Врангеля прибыла научная экспедиция Главохоты РСФСР, чтобы получить «новые сведения» об овцебыках, которые, «как известно, хорошо прижились на земле своих предков и уже дали первое потомство». Значит, взялись искать всерьез, подумал я… Забегая вперед: спустя полтора месяца, по пути домой, я заехал в Магадан и пошел в институт — узнать, чем все это кончилось. «Короли пик» Вовченке и на этот раз не явились, но, как следовало из его отчета, теперь он обнаружил их следы и напал на места кормежки. А работники заповедника нашли «около 2 килограммов пухового подшерстка линьки этого года», и кому-то из них даже посчастливилось увидеть близ устья реки Тундровой самого овцебыка — «самца довольно внушительных размеров». Из всего этого можно было предварительно заключить, что овцебыки целы, только где-то бродят… А что касается научной экспедиции Главохоты, то она до острова Врангеля не добралась, застряла из-за погоды на мысе Шмидта…

Забегая вперед еще далее: вернувшись в середине сентября в Москву, я почти сразу подал на совещание в Главохоте РСФСР, посвященное, в основном, одному вопросу — что же делать с врангелевскими оленями? Тут было много специалистов, знатоков острова, среди которых я увидел и знакомого мне орнитолога Сыроечковского. Мнения выступавших были самые различные: и всех уничтожить (это, конечно, Сыроечковский, болеющий за своих гусей), и, напротив, всех сохранить, воспользоваться тем, что на острове заповедник, и развивать оленеводство на солидной научной основе (представитель Министерства сельского хозяйства РСФСР). Было и такое предложение: сократить поголовье до одной-полутора тысяч, оставшихся оленей «перевести в дикие», рассматривать как «объект природного биоценоза», и только в этом отношении, а не в хозяйственном, как предмет научного изучения… Большинство присутствующих склонились к тому, чтобы полностью все-таки не уничтожать, а сокращать. «Мы должны исходить не из «оленеемкости», а из «оленедопустимости» острова», — как выразился кто-то… «В общем, — подводя итоги, сказал заместитель начальника Главохоты Анатолий Васильевич Нечаев, — видно, что вопрос этот острый и сложный. И надо признать, что у нас пока нет твердой позиции. Мы можем только гадать… Конечно, надо ориентироваться на то, чтобы сокращать… Но до каких пределов?! И сколько сейчас оленей на острове? Каков, в цифрах и фактах, ущерб, причиняемый ими заповеднику?.. Только когда все эти Данные будут у нас в руках, мы сможем выступить с нашим предложением, и тогда, я думаю, хозяйственники области и местные органы власти согласятся с нами… Теперь определим сроки. Послать экспедицию для просчета стада мы можем ближайшей весной…»

После совещания я остался еще поговорить с Анатолием Васильевичем и узнал от него последние вести из заповедника. Директор, с которым я познакомился в Магадане, буквальным образом заболел от всех этих «оленьих» коллизий и просит его освободить от должности. Придется искать нового — уже третьего директора за столь небольшой срок. Кое-какая техника в навигацию пришла, но далеко не полностью. В заповеднике состоялось совещание, на котором мой знакомый Акуленков Петр Александрович показал, что он недаром здешний «мэр» и так долго живет на Чукотке. «Местное население острова, — заявил он, — не может без моржового и нерпичьего мяса. Необходимо разрешить охоту!..» Постановили: просить «Охотскрыбвод» выдать лицензию на отстрел 8 моржей и 10 нерп. А пока будут решать оленью проблему, забить 150–200 голов для нужд поселка. Так что я надеюсь, что Ульвелькот и его собаки теперь с мясом…

И вот так: разом вернувшись к знакомым островным, а точнее, заповедным проблемам и к поспешному ритму московской жизни, я загорелся тут же и немедленно писать взволнованную статью, и непременно в какую-нибудь центральную газету — о «положении дел» в заповеднике. «Как так? — недоумевал я. — Охрана природы… такое святое дело, ради которого, казалось бы, все должны соединиться… а тут какие-то ведомственные интересы, да еще чьи-нибудь личные измышления, вроде как у товарища Сазонова насчет охоты!..» И я действительно сел за статью, и… незаметно для себя стал вспоминать, заново представлять… и постепенно не заповедник, но остров овладел моим воображением.

Стремлюсь привычною мечтою

К студеным северным волнам.

Меж белоглавой их толпою

Открытый остров вижу там.

Печальный остров — берег дикий

Усеян зимнею брусникой,

Увядшей тундрою покрыт…

Я вдруг представил, какие там сейчас, должно быть, снега, тишина, мерцание полярной ночи… Я вспомнил вновь эти вечные горы, пустынную тундру, обволакивающий все туман и речку Хищников, берущую начало словно прямо из тумана… И я уже знал, откуда это название, — я никогда заранее специально не читаю о том месте, куда еду, и нет у меня никаких рациональных этому объяснений: не читаю, и все… — но теперь, вернувшись, я уже знал из книги Б. В. Давыдова «В тисках льда», что лагерь канадских охотников-браконьеров, обнаруженный им между бухтами Роджерса и Сомнительной, он называл стоянкой хищников… Всех запомнил и увековечил остров: и благородных первооткрывателей, и алчущих наживы промышленников, и первых отважных поселенцев. А я, читая о нем, разглядывая карты острова разных лет и припоминая собственные впечатления, как бы вновь пустился в путешествие, и вместо статьи у меня получилась вот эта дорожная повесть…

Что же касается «проблем»… «Ну что — «проблемы»? — сказал я себе, дописывая ее. — Насчет охоты для местных уже решили… А оленей действительно раньше весны начать считать невозможно — пиши — не пиши… Непоступившая техника?.. По мне, если уж говорить откровенно: чем меньше ее будет бегать по острову, тем лучше!.. Научная работа в заповеднике?.. Самое важное, что остров стал заповедником, первым арктическим заповедником в нашей стране, уникальным в мире, и его зверье может считать себя в безопасности».

Самому мне, к сожалению, удалось пройти только краешком острова — могу сказать, что заповедник, в той мере, в какой он там существует, я видел, а остров — почти нет. Но я еще поеду туда. Попрошусь, например, к орнитологам — считать яйца на гнездовье. И уж я найду, как управиться с песцами!.. А то к териологам — писать номера на боках медведей… Говорят, что это нужно успеть сделать за те минуты, пока обездвиженный медведь снова не пришел в себя. Ну а я когда-то в юности работал маляром в вагонном депо и за два часа наловчился выкрашивать целиком большой четырехосный вагон! А что такое медведь, пусть даже белый, в сравнении с железнодорожным вагоном? По белому и красить-то легче…

Я вообще должен признать, что моя книга о Чукотке остается незаконченной, ибо насколько может быть завершенным вымысел, настолько бесконечно можно рассказывать о жизни действительной, о реальных местах, событиях, людях. Потому что и сейчас, когда я ставлю точку, продолжается и впредь будет продолжаться эта жизнь, и большинство моих героев по-прежнему работают и будут работать на Севере, и все так же будут лететь над чукотскими горами вертолеты, идти по тундре вездеходы с геологами, грохотать в билибинских распадках бульдозеры, плыть по морю вельботы с охотниками, и неизменно, каждую осень, на уэленский берег будут накатываться все новые штормы, а зимой — проноситься над ним новые пурги. И вот такой бесконечной незавершенности, я считаю, можно только радоваться — ведь она, помимо всего, означает, что и сам ты в любой момент можешь вернуться и вновь окунуться в эту прекрасную, не отпускающую от себя жизнь.


Июль 1978 года

Загрузка...