Анна Данилова Дождь тигровых орхидей

Нельзя сказать, чтобы тем утром Дмитрий проснулся не в духе, вовсе нет. Квадрат его спальни был полностью залит июньским солнцем, а это означало, что впереди еще один день работы над пейзажем. Но щебетание Марты за дверью, плеск воды, звуки шагов – так ходит по веранде отец, когда курит свою первую за утро сигарету, – звон посуды из летней кухни, визг детей, доносящийся с пляжа, – все это как-то раздражало, отвлекало. Он долго лежал, не в силах подняться, и разглядывал узор на кружеве занавесок. Внезапно в дверь постучали. Митя вздрогнул. Это стучала, конечно же, она. «Марта совсем сошла с ума. Если ее не остановить, то отец все узнает. Что она придумала на этот раз? Ну, давай-давай, Марточка, открой дверь, скользни блестящей свежеумытой змейкой в спальню, нырни под одеяло, замри, прильнув своей шелковой головкой к моему горячему плечу, и укуси меня больно-больно, но не до смерти – мне еще многое надо успеть сделать в этой жизни». Но он обманывал себя, равно как и ее, и отца, всех. Марта волновала его. И если отец сейчас уйдет на пляж, она снова заберется к нему в постель и собьет простыни в большой солнечный ком, пропитанный запахом ее духов, мыла и кофе, который, служа верным предлогом для ее прихода, непременно разольется по тумбочке и зальет лежащую на ней пачку сигарет.

Марта Миллер родилась на двадцать лет позже отца Мити. Сыграв после театрального училища несколько заметных ролей в местном драмтеатре, она как-то летом на пикнике наступила на ржавый гвоздь и угодила в больницу с заражением крови, ей сделали операцию на пятке, после чего она и стала прихрамывать. Понимая, что теперь не сможет играть на сцене, Марта устроилась костюмершей в свой же театр – благо шить она умела, – где ее и увидел Сергей Петрович Дождев. Шел спектакль, он сидел в партере позади нее и все первое действие разглядывал ее красивый затылок и округлые плечи. В антракте он пригласил Марту в буфет, угостил пирожными с розовым кремом и лимонадом. Потом они покурили у нее в костюмерной и, выключив свет, познакомились поближе. Через неделю Дождев пришел домой, собрал чемодан и, сказав сыну, что переезжает к Марте и что Митя может смело занимать и его комнату – его мать сбежала из дома к скрипачу симфонического оркестра, – ушел. Дмитрий остался один в просторной трехкомнатной квартире, которую друзья называли мастерской. Все холодное время года Митя проводил там, практически не выходя из дома. Квартира была теплая, в ней было много диванчиков, кресел и просто удобных тихих уголков с подушками и пледами, куда можно было зарыться и уснуть.

– Я зимой не живу, а существую, – объяснял скучным голосом Митя свое сонливое состояние натурщицам, которые пестрыми бабочками вились вокруг него, требуя за трехчасовую неподвижность любви или хотя бы ласки.

В большинстве своем это были молоденькие балерины из хореографического училища – тоненькие, стройные, с гладко зачесанными волосами, свежими лицами, но порочными взглядами. С ними было легко, они все понимали и, порой разглядев на лице Мити выражение отрешенности, старались не надоедать ему своими визитами. Сложнее было с Мартой. Увидев Митю впервые на дне рождения Сергея Петровича, она весь вечер не спускала с него глаз. Очень сексуальная, одетая в зеленый креп изящная хромоножка пила одну рюмку за другой, не отрывая взгляда от молчаливого темноглазого пасынка. Она подкладывала ему салаты, а когда начались танцы, старалась быть поближе, чтобы прикоснуться к нему, почувствовать, убедиться, что он ей не пригрезился, что это нежное, но в то же время мужественное существо имеет плоть, что его свитер колюч, а волосы пахнут лимоном. Сергей Петрович радовался такому вниманию своей Марточки к Дмитрию и улыбался, меланхолично разглядывая прозрачное луковое кольцо на вилке.

– Я рад, Митя, что ты пришел.

Марта стала приходить в мастерскую, приносить котлеты, домашнюю икру и варенье. Она молча прибирала, мыла полы, чистила раковины от красок, заставляла Митю вовремя замачивать кисти, а иногда ходила для него в салон за белилами или охрой. Она двигалась по дому быстро и тихо, стараясь не быть навязчивой, и постепенно сделала так, что Митя сам уже хотел, чтобы она заглянула именно в ту комнату, где стоял мольберт. Он не мог при ней работать, сидел перед холстом, пока перед глазами не начинал идти цветной дождь, тогда он закрывал глаза и представлял себе Марту голой. Он видел ее театральные фотографии, и ему было жаль бедняжку. Быть может, тогда, накануне Женского мартовского дня, он просто пожалел ее? Шел дождь, Митя сидел с закрытыми глазами перед чистым холстом, а Марта жарила курицу на кухне. Он открыл глаза и вдруг увидел ее. Она стояла, прислонившись к дверному косяку и подогнув короткую ножку, по-зимнему белая, с розовато-перламутровым оттенком, хрупкая, плечи закутаны в русые кудри, а глаза ничего не видят, ничего.

– Подойди ко мне, – сказала она.

Он подошел и обнял.

– У тебя плечи холодные… и колени.

Когда она ушла, он нарисовал углем совокупляющуюся пару. Марта не успокоила его. Хоть она была и умной, и чувственной. Он и хотел, чтобы она пришла еще раз, и боялся этого. А вечером того же дня заглянул отец. Принес немного денег и спросил, не приходила ли Марта.

– Приходила.

– Она не мешает тебе?

– Она приготовила курицу.

– Мама не звонила?

– Звонила. Она будет сопровождать Глеба в Австрию.

– Я соскучился по ней.

Сергей Петрович сидел в прихожей на потертом бархатном пуфе и качал головой. Плащ его совсем промок, со шляпы, которую он держал большими белыми руками, текло, бледное его лицо было озабочено: он вечно находился в поисках денег, поскольку хлеб настройщику приходится добывать, мотаясь по всему городу.

– Марта молчит, но я-то знаю, что она дуется на меня, – хочет купить три метра шифона, а денег нет. Хотел у Лизы занять, а она, ты говоришь, в Австрию уезжает.

Митя представил себе, как его мать протягивает отцу деньги на шифон для Марты. Эти странные, на его взгляд, отношения между ними всегда удивляли его. А его собственные отношения с Мартой разве не странны и удивительны?


Она не приходила весь март. Дмитрий за то время – благо ему не мешали – успел сделать пятьдесят рисунков углем. На всех были изображены двое: он и Марта. Они меняли позы, двигались как им заблагорассудится. Марта и он жили в них своей прозрачной черно-белой жизнью. У Марты постепенно изменялись прическа, линия носа и губ, потом в волосах появилось несколько оранжевых прядей, которые изо дня в день становились все более рыжими, она успела похудеть за месяц непрерывных занятий любовью. На последнем рисунке был уже только он, от женщины, которая страстно обнимала его все эти дождливые дни, остался лишь золотой ореол. Он поглотил ее. И вот тогда пришла Марта. Дмитрий не показал ей рисунки, он надежно спрятал их в папку и крепко завязал тесьмой.

– Надо бы повторить тушью, – задумчиво и отрешенно сказал он, увидев ее на пороге.

– Ты это о чем?

Она стояла перед ним в черном платье с фиолетовой косынкой на шее, волосы собраны на затылке, глаза – черное в лиловом – блестят, пахнет от нее молодой тополиной липкостью и мокрой травой.

– Ни о чем, – ответил он и понял вдруг, что наконец наступило долгожданное тепло. – Вы на дачу?

Он почувствовал себя маленьким мальчиком, которому наскучили школьные занятия и зимняя скука, и он ждет, что его возьмут с собой на дачу.

– На дачу. – Марта обняла его и коснулась своими прохладными губами его лица.


Дачный поселок довольно долго томился без зелени, все готовился, очищался, дымился прошлогодними листьями, и к началу мая словно чья-то невидимая рука густо вымазала низ древесных стволов белым. Вслед зазеленели ветки, закипела бело-розовая пена в садах, зажужжали черно-желтые бархатные пчелы.

Отец упорно продолжал топить камин, часто кипятил чайник и беспрестанно пил чай с молодой мятой. Марта слушала музыку по приемнику, мыла окна, строчила на старой зингеровской машинке желтые шторы на окна, перекрашивала рамы на веранде и двери в голубовато-белый цвет. Митя от этих весенних приготовлений просто пьянел, ходил на речку, подолгу смотрел на противоположный берег и хотел все увиденное вместе с запахами, блеском синей холодной речной воды, пухлыми облаками, холмами, покрытыми зелено-желтой шерстью и вишнево-яблоневыми цветами, увезти к себе на Семиреченскую, в мастерскую, чтобы весь будущий год дышать этой весной, этой целительной сыростью и сладостью.

Красок было мало, денег тоже. Это угнетало и заставляло время от времени звонить в город матери, но длинные гудки в трубке убивали последнюю надежду.

Взвалив на спину этюдник, Митя уходил далеко от поселка, располагался на возвышенности и писал. Он во время таинства, которое простые люди зовут работой, не ощущал ни голода, ни начинающегося дождя, ни солнцепека. Ему казалось, что он впитывает в себя все – все краски, которые заключает в себе молочно-дымный туман, окутывающий сосны и берега, золотой горячий луч солнца, пронизывающий воду до самого дна, рыжий плес и даже стаю диких гусей.

Однажды там его нашла Марта. Она принесла ему поесть, и он ослабел, снова превратившись в нормального человека, который любит и утреннее молоко, которое Марта покупала в соседней деревне Кукушкино, и оладьи, и зеленый лук с ржаным хлебом. Он насытился и некоторое время лежал на траве, глядя в небо. Уснул, а проснулся от жгучего наслаждения, он был не мужчиной в то мгновение, а больше – рабовладельцем, и женщина услаждала его так неистово, с такой страстью и рвением, словно, не делай она этого, он прикажет убить ее. Так можно любить, только когда нависает смерть. И он испугался, вскочил с земли разгоряченный, стыдливо прикрываясь руками, а Марта, подняв голову со спутанными волосами, темно-красными щеками и пьяным взглядом лиловых глаз, вдруг расплакалась. День был испорчен. Пейзаж – смазан. Она ушла, быстро удаляясь по тропинке и унося, как сосуд с драгоценной влагой, свою нерастраченную, болезненную и страшную любовь.

И сразу же вдруг сделалось темно, крупные, с вишню, капли упали на свежие краски на холсте. Митя едва успел собраться и пробежать несколько шагов, как с неба хлынула дождевая река, теплая и мощная. Прогремел гром, потом еще и еще. Митя забежал под крону старого дуба, весь вымокший, потерявший дар речи от всего, что произошло с ним в последние четверть часа. Через какое-то время он пришел в себя и увидел синий густой дождь – шумный водопад, сквозь прозрачную сеть которого просматривался сиренево-зеленый луг, на нем три белые козочки и старуха в черном капюшоне, сидящая на табурете и делающая вид, что не замечает дождя. Неожиданно под дуб забежала девушка в натянутой на голову кофте и двое маленьких детей в грязно-белых штанишках и рубашках. Мальчику было года три, девочке и того меньше. Девушка повернула к Мите свое лицо, стащила с головы кофту и тряхнула не успевшими промокнуть густыми рыжими волосами. На фоне мокрой листвы, в этой зеленой влажной тени дуба белое лицо ее с большими темными глазами и полуоткрытым темно-красным ртом было похоже на иконописный лик. Девушка была в желтом сарафане, сквозь вязаную кофту просвечивало нежное белое тело. Дождь как-то неожиданно прекратился, девушка подхватила на руки девочку, взяла за ладошку мальчика и, улыбнувшись Мите и пробормотав: «Нам пора», выбежала из укрытия и растворилась в мокрой зелени ивовых зарослей. Митя вышел на луг, огляделся: ни девушки, ни детей. Может, их и не было? А может, они спустились с небес? Как странно. А как же крохотная коричневая родинка над верхней губой незнакомки? Неужели тоже померещилось?

Выглянуло солнце, Митя побрел к дачному поселку.


Отец ушел на пляж, и Марта принесла Мите чашку кофе. Села рядом на постели, такая милая, теплая, родная, как мать, и погладила его по голове.

– Ты опять пойдешь сегодня?

– Пойду. Погода-то какая, Марта, ты только посмотри!

Он потянулся, она провела рукой по его груди и ниже, вздохнула. Они посмотрели друг на друга, и Митя в ответ на зовущий взгляд, не в силах совладать со своей неуправляемой мужской силой, опрокинул Марту, распахнул тоненький розовый халатик и, как щенок, истосковавшийся по теплому животу своей матери, стал тереться о нее, постанывая, и, как в намагниченном туннеле, сначала взвился над ней, а потом, рыча и покусывая ее плечи и шею, задвигался, то приближаясь, то отдаляясь от цели, ввинчиваясь в еще не до конца изведанный им мир, состоящий из великого множества складочек, лепестков, цветов, сока, волос и возбуждающих его звуков. Так продолжалось до тех пор, пока он не почувствовал, что сейчас умрет, что дальше двигаться некуда, что это тупик, дальше которого он, утомленный, не проникнет, что он может только расплакаться и оросить слезами лоно женщины, которая заменила ему мать. От этой мысли он вздрогнул, как если бы она была материальной, и, тяжело дыша, откинулся на подушку. Женщина не шевелилась. «Уж не убил ли я ее?» Он резко поднялся, но, увидев, что Марта дышит, впервые снизошел до ласки: он нежно провел ладонью по ее плечу и коснулся губами ее губ.

Потом пришел отец, сели завтракать. Марта выглядела утомленной. А когда Митя вечером вернулся с этюдов, она подошла к нему в саду и сказала, глядя мимо его глаз, в пространство:

– Ты бесчувственный. Я тебя ненавижу. – И вечерней электричкой уехала в город.


Миша Хорн, сын известного в городе, а теперь уехавшего в Израиль дантиста, Исаака Хорна, занимался недвижимостью. У него была контора в центре города, большая квартира, белый «Форд», загородный дом и прочие необходимые для человека, занимающего такое положение в обществе, атрибуты внешнего благосостояния, которые, однако, не приносили ему счастья. Он влюбился в Машеньку Руфинову, дочку управляющего банком «Дрофа», услугами которого пользовался и по этой причине был принят в круг знакомых Бориса Львовича Руфинова. Но их общение ограничивалось встречами в банке, на презентациях и прочих светско-деловых сборищах. С Машенькой же он получил возможность побеседовать лишь на открытии «Русского ресторана». Руфинов привез туда дочь, чтобы это оранжерейное, лишенное общения со сверстниками дитя могло воочию убедиться в том, что вечер, проведенный в обществе умной и душевной Анны, куда полезнее и безопаснее, чем эта деловая пьянка. Но Маша уже настроилась и объявила родителям, что, если они ее и на этот раз не возьмут с собой, она сбежит через окно, пусть ей придется ради этого даже рискнуть своей жизнью.

Она оканчивала музыкальное училище по классу фортепиано и всякий раз испытывала чувство неловкости оттого, что на занятия ее привозит телохранитель отца Матвей и в условленное время забирает. У Маши не было возможности даже зайти с однокурсницами в кафе, чтобы спокойно выпить чашку кофе и съесть пирожное, – всюду ее находил Матвей и только одним бесстрастным профессиональным взглядом телохранителя, словно магнитом, вытягивал ее из кафе или магазина.

– Ты скажи, и я куплю тебе хоть сотню пирожных, – говорил он, увозя Машу на черном «Мерседесе» домой.

Она сжимала маленькие кулачки, вся напрягалась и едва сдерживала себя, чтобы не заплакать. За окнами мелькали весенние улицы, заполненные цветной массой улыбающихся и радующихся весне людей, проплывали распустившиеся по-детски молочно-нежной листвой каштаны и тополя.

Дома Машу уже ждала мама. Ольга Руфиновна, в прошлом физик, ныне дама, известная в городе своей благотворительностью и кое-какими политическими начинаниями, смирилась с тем, что ее муж не собирается уезжать из страны – хотя десять лет назад у них были визы и билеты в Германию, – но с условием, что он не будет вмешиваться в воспитание дочери, а гарантирует финансовую поддержку и хотя бы видимое понимание.

– Я создам государство в государстве, – объявила Ольга и сформулировала Руфинову философскую концепцию своей цели: – Я хочу оградить Машу от всего того, что окружает ее сверстников в это ужасное время. Эта плесень не должна касаться ее. Школа и дом – вот и все, что ей нужно, чтобы она нормально развивалась, пока не сформируется как личность. Пусть это будет немного походить на тюрьму, но это все же лучше, чем потерять дочь. Я не хочу, чтобы она целовалась с каким-нибудь прыщавым недоумком, играющим на фаготе или трубе, – имелись в виду однокурсники в музыкальном училище, – пусть подрастет, а там видно будет.

Но Маша уже выросла, ей уже исполнилось двадцать лет, и Руфинов, не выдержав, вмешался в ход событий.

– Она имеет право видеть мир, в котором живет. Это дома ты устроила рай для нее, а если с нами что-нибудь случится – не дай бог, конечно, – как она будет жить, ты подумала?

Напудренный нос Ольги порозовел, землянично-влажные губы задрожали, она понимала, что муж в какой-то степени прав, но время-то было уже упущено. И вот тогда начались для Машеньки волшебные, полные тайн и разнообразных впечатлений выходы в свет, которые мать называла выходами во тьму. Мир презентаций и приемов, участие в благотворительных акциях, где Маше было позволено разносить по столикам гороховый суп и кашу с котлетами для одиноких стариков и старух, – все это внесло в Машино представление о взрослой жизни элемент значимости и серьезности. Но все же этого ей было мало, хотелось свободы в перемещениях, во встречах, в знакомствах. Но тут началась весна, Маша неожиданно подхватила воспаление легких. Ее лечили в хорошей клинике, которая, однако, своей стерильностью и обилием лекарств и уколов лишь усугубила болезненно-угнетенное состояние Маши, хотя заболевания как такового уже и не было. И тогда ее повезли на дачу, в Кукушкино. Там было много солнца, зелени, свежего воздуха и птиц. Там возродился румянец, улучшился аппетит, Маша могла целыми днями нежиться на солнце – плетеное кресло выставлялось на крыльцо, – пить парное молоко, дышать ароматом розовых и желтых цветов, которые нежным ковром расстилались у нее под ногами. Анна, родственница отца, которая уже несколько лет жила у Руфиновых и занималась воспитанием Маши, сопровождала ее на прогулках по лесу и лугам. Анна была начитанной и умной женщиной, но почему-то раздражала Машу. Уж слишком любила она порядок, слишком часто мылась в душе, слишком чистыми и белыми были ее блузки, слишком туго были затянуты в хвост ее черные блестящие волосы, слишком хорошо поставленным был ее слегка гортанный и сухой голос – все слишком. Она вставала по будильнику, все делала по расписанию, постоянно ровным голосом одергивала непоседливую и увлекающуюся Машу, заставляя заниматься. Анна присутствовала всюду, начиная с гимнастики и душа – чем особенно раздражала стыдливую Машу – и кончая упражнениями на фортепиано. Она навязывала ей свои вкусы в литературе, принося неизвестно откуда – но скорее всего из дома, ведь не может же такая женщина, как Анна, жить без собственного дома – книги по философии, истории искусств и литературе почему-то в большинстве своем немецких авторов. Маша усваивала все быстро, какой-то сложный механизм работал в ее рыжеволосой голове, и блоки густого типографского текста просто проглатывались девушкой, но до сердца доходили лишь старинные романсы о любви, о рыцарях Грааля, о чудовищах и прекрасных воительницах, о Тристане и Изольде, Квентине Дорварде и Айвенго. Потрепанный сиреневатый томик Шарля Нодье, которым зачитывалась Маша, Анна спрятала в шкаф под аккуратно сложенные наволочки и полотенца, но Маша нашла ее и обиделась. А вечером, когда они вдвоем после ужина пили чай на веранде, она достала книгу и, преспокойно шелестя страницами, демонстративно вздохнула, как если бы ее занимала особенно пряная деталь текста.

– Непотребное чтиво, Маша, – сказала Анна и выпрямила и без того прямую, как строительный отвес, тонкую спину, потянулась всем своим стройным телом в полосатом черно-красном халате и повторила фразу, делая ударение на первом слове.

– А для меня потребное, очень даже потребное. – Маша бухнула в чашку сразу несколько кусков сахара и утопила на дне бокала две крупные клубники. – Вы бы шли спать, Анна Владимировна, уже поздно.


Когда вечер в «Русском ресторане» подходил к концу, когда сытые и пьяненькие гости пили поднесенное им на расписных подносах девушками в русских народных сарафанах кофе с конфетами и ели фрукты, вот тогда Хорн осмелел и, зная о том, что Руфинов запрещает дочери с кем-либо разговаривать, а тем более танцевать, подошел к их столику и, обращаясь к Борису Львовичу, произнес собранную им тщательно, словно миниатюрная мозаика, фразу:

– Вы позволите пригласить вашу дочь потанцевать?

Миша, весь вечер внимательно наблюдавший за Руфиновым, дождался-таки момента, когда Борис Львович, первые два часа напряженный от показного гостеприимства – гости знали, что именно Руфинов является негласным хозяином ресторана, – наконец расслабился, выпил шампанского с женой, тоже, кстати, уставшей за вечер, и все внимание обратил на откровенно скучающую дочь. Маша действительно сначала пыталась рассмотреть приходящих людей, но постепенно вся эта разряженная колышущаяся масса расселась за столы, начали взлетать вверх пробки от шампанского, запахло салатами и горячим мясом, зазвучал плохого качества джаз, погасили лампы, и малиновый свет прожекторов начал выхватывать из толпы танцующих парочки – вот тогда и стало нестерпимо скучно.

– Ну, что я тебе говорила? – спросила Ольга, промокая салфеткой выступивший на лбу пот.

Еще недавно такая свежая, энергичная, соблазнительная в сине-голубом шифоновом платье, Ольга, опустившись на стул рядом с Машей, теперь походила на помятый цветок ириса. От нее даже пахло ирисом. Маша не успела ответить – подошел Хорн. Руфинов, прожевав маринованный гриб, улыбнулся:

– А, Миша, присаживайся! Как тебе все это? – Он повел рукой в клубящемся от табачного дыма пространстве. – Как ресторан?

Миша онемел. До него вдруг дошло, что он осмелился подойти к самому Руфинову, и он неловко замер в растерянности, пока наконец не нашелся, что ответить:

– Ресторан богатый, что и говорить.

Между тем Руфинов, подцепив вилкой следующий коричнево-черный блестящий гриб, снова улыбнулся Хорну, как старому знакомому, и выразительно кивнул в знак согласия. Затрепетали шифоновые оборки на платье Ольги, она вдруг встала из-за столика и направилась к спешащей к ней женщине в черном платье.

– Маша, потанцуй с Мишей. Как Исаак Самуилович, пишет?

У Хорна отлегло:

– Пишет.

Маша между тем, неслышно икнув, одернула маленькое красное платье, повела плечами, словно расправляя их специально для Хорна, и, позволив ему взять в прохладную и сухую руку свою горячую ладонь, послушно пошла за ним. Чувствуя под рукой теплый шелк платья на ее спине, пушистое касание ее золотых в малиновых бликах волос на своей щеке, Хорн осознавал, что то, что сейчас с ним происходит, как оказалось, не имеет ничего общего с тем платоническим обожанием, которое он сам себе придумал. Он испытал сильное и жгучее наслаждение сладострастника, выплескивающего свой терпкий яд в ранку еще ничего не почувствовавшей жертвы.

Если бы некий проницательный и очень внимательный человек, наблюдавший за ним еще час назад, спросил его: «Миша, что ты от нее хочешь?» – он бы даже не знал, что ответить.

Ему хотелось ее иметь, но не в том смысле, в каком хочет иметь мужчина женщину, а иметь вообще, насовсем, на всю жизнь. «Мне достаточно просто видеть ее, но постоянно. Я хочу смотреть, как она ест, как ходит в домашней одежде по квартире, как намазывает масло на хлеб, как играет с кошкой или щенком, как нюхает цветы, как хмурит лоб, читая книгу, как смеется над Ришаром, как моет свои длинные ослепительные оранжевые волосы, как стоит голенькая в ванне и намыливает розовым мылом свое нежное тело». Ему хотелось быть невидимым, чтобы иметь возможность забраться к ней в спальню, сесть на краешек ее постели и подсмотреть ее чистые, полные тайн и вопросов сны.

Что бы сказал, интересно, отец, если бы Миша признался ему в своих чувствах к Маше? Он бы посоветовал украсть ее и привезти в Тель-Авив. «Мы прокормим эту девочку». Да, отец говорил именно так, когда Миша собрался жениться на Гере. Они прожили чуть больше месяца, и Миша ушел от нее. Гера – очень красивая брюнетка с белой кожей и сине-зелеными глазами. Как-то раз Мише позвонили в офис и сказали, что она встречается с художником Дождевым в его мастерской. Он, бросив все дела, поехал по адресу и столкнулся с Герой на лестнице у квартиры художника.

– Что ты здесь делаешь?

– Была у знакомого художника, а что?

Он оттолкнул ее – неслыханное дело! – и позвонил в названную ему по телефону квартиру. Гера тем временем стремительно спускалась вниз, дробь ее каблуков болью отзывалась у Миши в голове.

Дверь открыл голый молодой мужчина и со словами: «Гера, детка, ты что-то забы…» – онемел. С мокрой головой и полотенцем в руках, он впустил в квартиру Хорна. Квартира была огромная, захламленная, в ней пахло дымом сигарет, водкой, потом, мылом – словом, всем, чем угодно, только не красками, как пахнет обычно в мастерских. В дальней комнате, на широкой постели, он нашел еще одного голого парня, который, увидев в дверях взбешенного побелевшего Хорна, даже не пошевелился для того, чтобы прикрыть свою отвратительную наготу. Не надо было обладать буйной фантазией, чтобы представить, как эти двое забавлялись с Герой. Картина, возникшая в воображении Миши, представляла собой фрагмент яростного процесса совокупления двух поросших обезьяньей шерстью молодых мужчин с очень белой, словно присыпанной пудрой, черноволосой женщиной, извивающейся в угоду их неутомимой плоти, скользящей в горячих устьях, подаренных им Герой. Хорн даже слышал сухие, шершавые звуки, сопровождающиеся неестественно учащенным тройным, почти в унисон, дыханием на фоне маслянисто-механических вакуумных ударов. Далее чья-то услужливая невидимая рука воображения повела его в ванную комнату, где эти трое мылись, похохатывая над резвостью Геры, пускающей пузыри припухшими, потемневшими, искусанными губами; четыре мохнатые руки скользили по ее гибкому, в мыльной пене, хрупкому телу, которое, не успев остыть от зуда желания, вновь было готово продолжить изнуряющие и сложные игры проникновения в ее женскую, животную – в этом Хорн уже не сомневался – сердцевину. Потом они ее, наверно, одевали, как беспомощную, уставшую от забав девочку, заполняя ее ослабевшими тонкими ногами прозрачное пространство чулок, застегивая на ней крючочки, пуговички, шлепая туго натянутыми резинками по ее талии и расправляя на ней мягкие складки шерстяного костюма, а затем выпроводили ее наконец на лестницу, прямо в зубы озверевшему Хорну.

Миша хотел спросить, кто же из них Дождев, но подумал, что теперь это уже не имеет никакого значения. Первым его желанием, после того как он оставил эту страшную, пропитанную дурными запахами квартиру, было убить Геру. Но уже к вечеру это прошло. Он убрал в чемоданы ее вещи и отвез их к ней на квартиру, ничего не объяснив и даже не посмотрев ей в глаза. А пустоту и горечь, облаченные в неприязнь к женщинам в целом, Хорн растворил в работе, постепенно вытравляя Геру из своей жизни. Но самое удивительное заключалось в том, что после происшедшего Хорн, словно влекомый ароматом синтетического мазохизма, стал ходить на все художественные выставки, чтобы увидеть картины Дождева. Мазохизм в том же смысле, что и боль, которую, как любой нормальный человек, должен был чувствовать любовник Мишиной жены, заключивший Геру в деревянную рамку портрета – а Миша был уверен, что Дождев запечатлел его жену именно в момент захлебывающейся страсти, – должна была принести какое-то успокоение. Это было сложное чувство, замешенное на неуверенности в себе, в котором не так уж и просто себе признаться, и, конечно, на ревности в ее чистом виде. Тем более что услужливая память подсказала ему, что, кажется, кто-то из его окружения уже говорил ему в свое время, а он просто в силу занятости не обратил на это внимания, что Дождев – талантливый художник, больше того – его картины очень ценятся и стоят немалых денег. Однако, гуляя по выставочным залам музеев и выискивая взглядом на картинах прежде всего подпись автора, фамилию Дождева Хорн так и не встретил. Дождев не выставлялся, а это означало: либо Хорн что-то спутал, либо художник зелен, неопытен, а может, и вовсе бездарен.


Танец закончился, Маша, чтобы как-то заполнить тишину, вдруг неожиданно для себя сказала:

– Завтра у меня в училище концерт, в пять. Я буду играть Шопена, мне нужно, чтобы в зале присутствовал кто-то не из своих, вы меня понимаете? Придете?

Хорн притянул ее ладошку-лапку к своим губам и торжественно пообещал прийти. Маша позволила ему поцеловать ее руку, после чего Миша вернул девушку родителям. Когда он, попрощавшись с ней благодарным взглядом, отошел от столика, Маша сказала матери:

– Я пригласила Мишу завтра на концерт.

Руфинов, услышав это, пожал плечами:

– Он хороший парень, толковый. С ним я бы мог отпускать тебя хоть куда, если он тебе, конечно, нравится.

Ольга, внимательно выслушав мужа, хмыкнула:

– Но ведь он же скоро уедет вслед за отцом. Вот увидишь.

– Мама, ну не замуж ведь я собралась, что ж ты меня пасешь, как козу?!


Мама приехала неожиданно. Она всегда появлялась неожиданно и вносила в их размеренный ритм жизни некую праздную суету, беспорядок, который радует, но в то же время настораживает: что она выкинет на этот раз? То, что она могла свободно появиться где угодно, даже в квартире Марты, уже не удивляло. Удивительны были темы ее разговоров, ее идеи, планы. Лиза Дождева, в девичестве Лайфер, никогда и нигде не работала. Она считала, что ее предназначение – быть рядом с мужчиной, который, разумеется, должен ее содержать. С ней никто не спорил, поскольку это была бы пустая трата времени и нервов. Профессиональная бездельница, она действительно была создана для того, чтобы сопровождать мужчину. До замужества она «сопровождала» многих талантливых людей города: главного архитектора, писателя Страшнова, композитора Орехова и других. Они водили ее в рестораны, на вечеринки, в театр, консерваторию и другие людные места, где Лиза могла показать себя, свое очередное вечернее платье и своего очередного мужчину. Почему она вышла замуж за Дождева, никто не знал. Даже сам Дождев. Просто встретились в филармонии, познакомились, оказались вместе на банкете в честь какой-то знаменитости, а потом Дождев сделал ей предложение. И, к обоюдной радости, оказалось, что Лиза – превосходная жена, заботливая, нежная и очень чувствительная. Неуемная натура, она постоянно придумывала какие-то домашние праздники, на которые приглашала своих бывших любовников – Дождев подозревал, что и настоящих, – подруг, просто интересных людей, и была очень похожа в этом на героиню чеховской «Попрыгуньи».

Когда Дождев понял, что никакой скрипач из него не получится и что настраивать инструменты – единственный приемлемый для него способ зарабатывать на жизнь, он очень боялся, что Лиза бросит его. Но этого не произошло. Общительная и очень энергичная, Лиза стала находить ему клиентуру, причем в таких количествах, что бедный Сергей Петрович иногда приходил домой затемно. Зато в доме всегда были деньги, а это вселяло в молодого мужчину чувство уверенности. Когда родился Митя, Лиза, не желая изменять своим привычкам, быстро нашла ему недорогую няню, и все проблемы, связанные с маленьким ребенком, были враз решены. Она не обращала внимания на явное осуждение ее поступка подругами, пытаясь внушить им при случае, что многие семьи распадаются как раз по причине бытовой неустроенности и невнимательного отношения жены к мужу.

– Маленькие дети все равно ничего не понимают. Они, как щенки, пьют молоко и знай себе спят и растут. А вот когда подрастут, то по-настоящему оценят, как их все любили, любят и будут любить до самой смерти, ведь климат в семье – это самое главное.

Когда Лиза поняла, что Митя вырос и самое его большое желание – рисовать, она категорически сказала:

– Нет! Мужчина должен зарабатывать не кистью, а мозгами и талантом.

– Лиза, а что, если он талантлив?

– Художник – это ремесленник, а я не хочу, чтобы мой сын занимался этим грязным ремеслом. Это же тонны краски, угля, бумаги, растворителей разных, это вонь и вообще бесперспективно!

Она прятала от маленького Мити краски, бумагу и выдавала ровно столько, сколько требовалось для занятий рисованием в школе. Но Митя начинал рисовать зубной пастой по стеклу, мелом на дверях, на полу. Казалось, он делал это инстинктивно.

Однажды, под Новый год, когда Мите было уже тринадцать лет, в дверь позвонили. Все были дома. Сергей Петрович пошел открывать. Вернулся он с огромной деревянной коробкой с металлическими трубками, поставил тяжесть на пол и пожал в растерянности плечами.

– Что это? – задыхаясь, проговорила Лиза, и ноздри ее маленького розового носика стали раздуваться, а из горла вырвалось нечто похожее на сдавленный вскрик. – Это ты? Скажи, это ты, Дождев, принес? – Она ткнула Сергея Петровича пальцем в грудь и приблизила к нему свое пылающее ненавистью лицо.

– Я открыл, там это стояло.

Он всегда оправдывался и имел при этом жалкий вид. Но Митя, который в подобных обстоятельствах всегда защищал отца одним взглядом, сообщавшим, что он на его стороне, что они союзники, на этот раз схватил подарок и от счастья не мог вымолвить ни слова. Он-то знал, что это такое, что это этюдник, настоящий, большой, новый и прекрасный. От него сладко пахло деревом и лаком, сразу же захотелось куда-нибудь с ним уйти, где красиво, светло, и тотчас отразить все это на бумаге, холсте, на чем угодно. Ему, в его жизни, полной фантазий и нерастраченной энергии, так не хватало этюдника, что только спустя несколько дней он догадался, кто же ему принес это чудо, он подошел к отцу и обнял его.

Зато после этого в семье начались скандалы. Беспричинные, тяжелые, со слезами и надрывом. Лиза ходила по дому в халате, придиралась ко всему, много спала, смотрела все подряд по телевизору, перестала приглашать гостей и ни к кому не ходила сама. Что-то с ней случилось. Она ушла из супружеской спальни и устроила себе спальное место – иначе не назовешь – в большой комнате на кожаном диване, оставшемся ей в наследство от отца вместе с квартирой и прочей мебелью. Теперь она мыла голову один раз в неделю – хотя раньше мыла каждый день и убеждала всех при этом, что от этого волосы растут быстрее, – отчего ее густые светлые волосы приобрели тусклый оттенок, она безжалостно затягивала их в тугой узел на затылке, словно всем своим видом хотела сказать: «Знаете, а мне все равно».

Она, опять же беспричинно, рассорилась со многими своими подругами, скорее всего из желания не видеть рядом с собой злорадствующих свидетельниц своей длительной депрессии, причину которой знала она одна и ни с кем не желала этим делиться. Она, неглупая, в сущности, женщина, прекрасно понимала, что все то время, когда ей было хорошо и покойно на душе, воспринималось подругами не иначе как вызов женщины, живущей не по общепринятым правилам. Да, она не давилась в городском транспорте, чтобы добраться до обязательной в нашем государстве работы и, отработав восемь часов, за которые успеешь поскандалить с начальством, выслушать и проглотить едкий ком оскорблений от сотрудников – в особенности от сотрудниц, – потом возвращаться в переполненном автобусе или трамвае под прицелом чужого локтя. Поэтому теперь их очередь. Словом, Лиза находила бесконечные причины и предлоги, пока приятельницы не оставили ее в покое совсем, и погрузилась в такую глубокую смурь, из которой ее могло вытянуть лишь нечто из ряда вон выходящее. И таким «из ряда вон» явилось письмо, голубой конверт с разноцветными марками, который она в присутствии сына – мужа дома не было – распечатала и прочитала. Митя заметил, как стало меняться выражение ее лица, она даже порозовела, уселась поудобнее на диван и перечитала письмо еще несколько раз, издавая тихие радостные стоны. Глаза ее повлажнели, и Митя, от которого она не могла скрыть своей радости, понял, что произошло что-то очень важное, и смутно почувствовал надвигающиеся перемены. С того дня Лиза стала непредсказуемой. Первое, что она сделала, это пошла этим же вечером в парикмахерскую и привела в порядок волосы. Старый заношенный халат, который Сергей Петрович в шутку называл «обломовским», она выбросила в мусоропровод, туда же улетели рваные чулки, стоптанные домашние тапки, два ситцевых фартука и зеленая, как мертвый детеныш крокодила, мочалка, а также прозрачные, как застывшие вытянутые мыльные пузыри, бутылки из-под кока-колы и минеральной воды – словом, все то, что копилось эти два года и ждало этого символического полета, означавшего начало новой эры в их семейной жизни. Лиза сожгла все старые книги, журналы, газеты, побелила потолки, пригласила мастеров, которые оклеили обоями все стены, купила рыжий, под паркет, линолеум и как ни в чем не бывало вернулась в супружескую постель.

Она наметила культурную программу, подружилась с распространительницей билетов – бесцветной, похожей на престарелую Жанну д’Арк особой, – привела Митю в магазин-салон, где купила ему столько красок, угля, темперы и прочего цветного богатства, сколько он смог унести, и стала вновь радоваться жизни.

Отец с сыном избегали, даже оставаясь дома вдвоем, обсуждать эту тему – резкую перемену, произошедшую с матерью. Они были безмерно счастливы, хотя один и тот же вопрос зависал в воздухе, как упорно вывязываемая пауком на излюбленном месте паутина: откуда деньги? Дождев, потерявший большую часть клиентуры, которую составляло окружение жены, явно страдал из-за отсутствия денег, а спросить жену прямо, в лоб, не мог. Боялся чего-то. Он теперь каждую ночь обладал молчаливой и покорной женщиной, неутомимой и страстной, таинственной и ускользающей, и теперь, быть может, просто боялся снова ее потерять?

Он размышлял: «Любовник?» Митя говорил, что мама весь день дома, ей даже никто не звонит, а если она куда и выходит, то на рынок или в булочную, отсутствует недолго, да и полные сумки говорят сами за себя. К тому же – и Дождев знал это на собственном опыте, – когда у Лизы появлялся любовник, она не позволяла ему даже прикасаться к себе, ссылаясь на недомогания и находя тысячи отговорок. Лизу, однако, в городе знали и рано или поздно ее увидели бы с кем-нибудь на улице и непременно доложили бы мужу. Значит, что-то другое. Но Лиза явно сорила деньгами, источник которых так и остался окутанным туманом. Лиза молчала и, казалось, даже забавлялась неведением домашних. Митя очень любил мать, но пришел к выводу, что жить с такой женщиной, как она, он бы не смог, поэтому жалел отца и поклялся себе никогда не жениться.

Однажды Лиза не пришла домой. Не было ее и на следующий день. Сергей Петрович сидел на кухне, смотрел в окно на проезжающие машины и ждал. Он ждал долго. Пока не пришло письмо. Голубое, с разноцветными марками. Из Австрии. Лиза ничего не объясняла, сообщила только, что ей захотелось на время сменить обстановку, что скоро к ним придет человек и принесет деньги. «Я скоро приеду». Но ее не было четыре года. Она регулярно писала письма, говорила, что скучает, но приехать пока не может, «так получилось». Конечно, здесь уже явно был замешан мужчина.

– Она сошла с ума, – говорил Сергей Петрович.

Деньги приносил мужчина средних лет. Митя видел этого мужчину в консерватории, а потом на концерте в филармонии, он играл на флейте. За эти годы Митя успел закончить художественное училище. Дождев пытался познакомиться с женщинами, чтобы понять, почему его, еще не старого и довольно симпатичного мужчину, бросили. Результат его встреч с женщинами был приблизительно одинаков: одно свидание, а за ним добровольный домашний арест. Митя понимал, что после свиданий отец просто избегает дам, с которыми встречался. Постоянное сравнивание, очевидно, лишало его покоя: он явно искал подобие Лизы. Но Лиза такая была одна – неповторимая, невозможная, сумасшедшая, жестокая.


И все же она приехала, позвонила, назначила встречу в ресторане. Сергей Петрович почти час провозился с новым галстуком, который никак не хотел завязываться, и опоздал на пять минут. Увидел ее, сел за столик, и такая невыразимая тоска охватила его, что он обхватил голову руками и беззвучно заплакал.

– Да ну тебя, Серж, нашел время и место! – Она была в красном платье и черном жакете. От нее пахло Австрией. Что это был за запах, Дождев точно определить не мог, но было что-то в этом аромате горьковато-карамельно-ядовитое, чужое, острое, как шпили готических соборов или четвертные паузы на моцартовских партитурах. – Мне нужен развод. – Она сказала это так, словно в этот момент ей сделали укол и она скривилась от боли. Возможно, она ожидала сцены, но ведь нужно достаточно хорошо знать своего мужа, чтобы суметь предугадать его дальнейшие действия.

– Ты выходишь замуж? – Дождев вытер слезы и запил свое горе ледяной минеральной из Лизиного, со следами розовой помады бокала.

– Да.

– За кого?

– За Глеба.

Он почему-то сразу понял, что речь идет о ее бывшем любовнике, Глебе Боброве, первой скрипке симфонического оркестра местной филармонии. Тогда при чем же здесь Австрия? Она что, все эти годы жила у Боброва на даче и там клеила иностранные марки на голубые конверты? А деньги? Откуда такие деньги? Чтобы уточнить, он все же спросил:

– Бобров?

– Да.

– А где же ты была четыре года?

Она снова поморщила нос и вздохнула, в нетерпении барабаня холеными пальцами по столешнице.

– Ну и зануда же ты, Дождев! Пойми, там я жила совершенно другой жизнью. Столько всего произошло за это время, всего не расскажешь. Ты прости меня, Сережа, но мне сейчас некогда, сейчас придет Глеб, и мне бы не хотелось, чтобы он видел нас вместе.

– Но ведь ты моя жена!

– Я? – Она отпила воды и усмехнулась, словно при ней спороли непростительную чушь. – Я сама по себе, понял? Была возможность пожить по-другому. Жизнь-то у нас одна. Это же так просто!

– Ты ничего не спрашиваешь о Мите.

– Я все знаю. – Она улыбнулась наконец, как прежняя Лиза, и глаза ее заблестели. – За ним тут присматривали, пока он учился. Кстати, у него теперь есть сестренка, ее зовут Габриэль.

Дождеву показалось, что все это ему снится, и он закрыл глаза. Нет, даже во сне нельзя быть такой легкомысленной! Между тем она продолжала, невозмутимо и деловито:

– Квартира ваша, я не претендую, могу подписать любые бумаги. Даже нотариуса пришлю. Не переживай. Видно, судьба у меня такая.

Вот этого Дождев не любил. Он терпеть не мог разговоров о судьбе и всегда считал, что человек сам себе хозяин. У него, пожалуй, впервые в жизни кончилось терпение. Он схватил со стола хрустальный бокал и швырнул его. Раздался звон, возможно, стакан задел что-то хрустальное на соседнем столике, этого он уже не помнил. Последнее, что он сказал, замерев на мгновение и прислушиваясь к хрустальному звону, было:

– Фа диез второй октавы.

Приблизительно месяц у него ушел на осознание происходящего, но теперь-то хотя бы было все ясно: Лиза ушла к Боброву. Он иногда встречал их на улице, здоровался и проходил мимо. Лиза первая стала заходить.

– Пришла вот вас навестить, моих птенчиков.

По-прежнему помогала деньгами. К тому, чем занимался Митя, относилась ровно, отмечая вслух, что у него «необыкновенное чувство цвета и хорошо получаются теплые тона». Иногда даже засиживалась допоздна, пока не звонил Бобров, и Лиза – бывали случаи, что даже с явным сожалением, – уходила, чуть не плача.

А потом появилась Марта, но Лиза продолжала приходить. «Мы же цивилизованные люди». Они втроем пили чай на кухне. Митя там не появлялся – не мог. Ему было стыдно перед отцом и Мартой. Что касается отца – здесь объяснения не нужны. А вот Марта. Ей казалось, что Митя не любит ее из-за ее хромоты. Но это было не так. Даже наоборот! Ему нравилась ее походка и этот страшный розовый шрам на пятке, который он видел в минуты близости и который так возбуждал его. Но ведь она его мачеха. Он не должен ее обнимать, разве что на Пасху. Обнимать и целовать. Он чувствовал, что обманывает ее, ведь она может его страсть принять за любовь, а потом, разочаровавшись, страдать и страдать бесконечно. Марта – существо тонкое, нежное и требующее внимания к себе не только как к женщине, но и как к личности. Митя это хорошо понимал. Но она была женой отца, и то, что они обкрадывали его и подло обманывали, не давало ему покоя. Но и сказать: «Марта, не приходи», – он тоже не мог. Он запутался, а поговорить об этом было не с кем. Митя ждал, что вот сейчас уже произойдет нечто такое, что сразу расставит все на свои места, но время шло, ничего не менялось, и Марта по-прежнему приходила к нему в мастерскую и в дачную спальню – туда, где был Митя.

Поэтому, увидев у калитки маму, он, как в детстве, кинулся ей навстречу. Обнял ее – она стала ниже его на целую голову – и зарылся лицом в ее мягкие светлые кудри.

– Малышка моя, я привезла тебе такие чудесные белила и кисти, что ты удивишься. И еще лак необыкновенный. Я тебе позже переведу инструкцию. И еще много чего. – Она говорила быстро и много, но было ясно одно: она здесь, она еще только приехала и, возможно, останется здесь на ночь.


Маленькая квартирка Марты, расположенная рядом с театром в густозаселенном доме, где жили в основном артисты и музыканты, была тем тихим уголком, где можно было пережить душевные бури, все обдумать или просто отоспаться. В ней Дождевы жили все холодное время, а начиная с весны квартира пустовала: наступало дачное время. Марта сказала Дождеву, что ей необходимо срочно вернуться в театр, чтобы дошить платье, а красный бархат на отделку должны привезти в воскресенье вечером. Но, оказавшись дома, она поняла, что напрасно сбежала из Кукушкина, что от себя все равно не убежишь, и от всех нахлынувших на нее воспоминаний и чувств, связанных с Сергеем, она неожиданно для себя вдруг прониклась к нему такой нежностью, что даже всплакнула, сидя в темной комнате на кровати. С нежностью, но уже несколько другого, более изысканного привкуса, она подумала о Мите. Мальчик, похоже, совсем запутался. Понятное дело, что не кровь связывает их, но ведь нечто большее, и что станет с ними, узнай Дождев об их связи. Именно связи, поскольку любовью их вороватые встречи назвать нельзя. Митя ворует ее у отца, она тоже ворует его, Митю, у отца. Они обкрадывают славного и милого Дождева словно шутя, словно невзначай. Нет, это самообман. Она любит Митю, а он не любит ее, просто она молодая женщина, которая живет рядом с ним, посылает ему такие многозначительные взгляды и так разыгрывает случайные встречи в небольшом пространстве их дачного дома, что, не коснись она лишний раз его своим бедром или не покажись она ему как бы нечаянно нагой на веранде, кто знает, может, ничего такого и не было бы. Она вспомнила, как он поцеловал ее утром – ей показалось, что он сделал это из жалости к ее уродству, – и решительно направилась на кухню. Достала смугло-янтарную бутылку с коньяком и, отхлебнув прямо из горлышка, вздрогнула: зазвонил телефон. Кто бы это мог быть?

– Глеб, ты?

Они приехали через четверть часа: Глеб и его старинный приятель Дымов. Глеб, высокий, в роскошной желто-голубой блузе и белых широких брюках, его зычный голос был слышен еще в подъезде. Дымов – тихий очкарик в помятом костюме песочного цвета, у него обиженные, как у бассет-хаунда, глаза и добрая улыбка. Дымову необходимо было где-то переночевать, он приехал из Москвы по своим делам, а человек, пообещавший сдать ему на месяц квартиру, неожиданно женился.

– За один день? – растерянно улыбнулась растревоженная этим внезапным визитом Марта, наливая гостям коньяк и радуясь тому, что этот вечер ей не придется проводить в одиночестве.

– Да. Влюбился, и все тут. Он уж так извинялся, но что поделаешь. А в гостиницах мы жить не можем, правда, Женя?

Дымов смущенно пожал плечами и согласился кивком головы. Видно было, что московский гость утомлен и дорогой, и Бобровым, который без умолку тараторил, прерывая свою затейливую, как кружева, речь рюмками коньяка. Дымов почти не пил. Он лишь украдкой осматривал хороший кусок белого куриного мяса, на который уже давно нацеливался Бобров.

– Хорошо. Думаю, что мне удастся вам помочь, тем более что до осени квартира пустует. Что касается Мити, то я все ему объясню. А что Лиза, она не против?

Бобров шумно, со всхлипом вздохнул:

– А она не знает. Поехала в Кукушкино к Мите. Да какая разница, черт возьми! Это же сам Дымов! Ты, Марточка, еще не представляешь, что за человека я к тебе привез. Он замечательный, добрый, он друг Франсуа Планшара.

Дымов тронул его за рукав. Марта обратила внимание на покрасневшие веки Евгения Ивановича и сказала, что немедленно отвезет его на квартиру. На том и порешили. Ловко выдвинув из-под вилки Боброва блюдце с курицей, она зацепила волшебный, розовато-белый кусок и вручила его Дымову:

– Вот поешьте, а то совсем проголодались.

Бобров, сделав в воздухе вензель, прокашлялся и схватил яблоко.

– Однако. Ну, тогда поехали быстрее, а то здесь что-то душно стало.

Бобров в такси уснул, и они отвезли его домой. Когда Марта открыла дверь квартиры, в дверь ударил такой омерзительный запах, что она уже почти пожалела, что согласилась привести сюда Дымова. Митя – добрый мальчик, всем, кто ни попросит, дает ключи от квартиры. Накурили, насвинячили! Она, зажигая по пути свет, ужасалась, в каком состоянии квартира. Но Дымову, судя по всему, было сейчас ни до чего. Марта усадила его в кресло и принялась искать в кладовке консервы. Наскоро приготовленный ужин немного оживил гостя. Пока он ел, Марта собрала в доме все пепельницы, подмела полы, убрала все постели, с отвращением выбрасывая в мусорное ведро непристойные вещицы, разбросанные где попало. Постелив свежие простыни, она показала Дымову, где можно найти чистые полотенца, отдала ему ключи и, написав фломастером крупными буквами записку, адресованную приятелям Мити, в которой говорилось, что квартира занята, уехала к себе.

После фаршированных перцев и шпрот, после чудесного крепкого чая с печеньем Дымову расхотелось спать. Он включил телевизор, послушал немного последние новости и с нескрываемым интересом стал рассматривать картины, сваленные в кучу в одной из комнат. Нервно схватившись за подбородок, он энергично расставил их на все имеющиеся в комнате возвышения и, разговаривая сам с собой, принялся изучать натюрморт с гранатами. Багрово-красные, с воспаленным зернистым нутром гранаты восхитили его. Хороши были и фиалки, нежным, по-зимнему вялым пучком лежавшие на скатерти с ярко-синим орнаментом.

– От бога, – несколько раз проговорил Дымов, осознавая, что столкнулся с настоящим художником. Ему уже не терпелось дождаться утра, чтобы встретиться с автором работ. Из всего того, что сказали ему Марта и Глеб, он ровно ничего не понял. Ему даже в голову не пришло, что в этой квартире он будет жить один. Поэтому, удобно устроившись в постели и укрывшись двумя пледами, Дымов закрыл глаза и пожелал самому себе, чтобы эта ночь прошла как можно скорее, чтобы наутро ему встретиться с настоящим хозяином квартиры, у которого такие фиалки, такие гранаты, такой цвет.


В полночь в квартире Хорна раздался звонок. Он вырвал его из цветного прекрасного сна, где были Маша и он, орхидеи и машина, увозящая их далеко-далеко, где им будет хорошо вдвоем, это он знал наверняка. Он схватил трубку, но потом понял, что звонят в дверь. Прозрачный зрачок дверного глазка превратился в портрет молодой женщины в красном. Она изо всех сил давила на звонок.

– Это вы? – удивленно произнес Миша, впуская женщину и с трудом понимая, что происходит. Когда же до него дошло, кто стоит перед ним, а главное, в каком виде он сам, сон мгновенно улетучился, уступая место панике.

– Только не говорите, что эту ночь вы намеревались провести спокойно. Рано или поздно, но мы бы все равно догадались бы, что это ваших рук дело.

Анна присела на краешек кресла и достала из сумочки сигарету. Хорн, закутавшись в просторный черный халат, тоже с жадностью закурил. Он ровным счетом ничего не понимал.

– Что-нибудь случилось? – наконец спросил он, пряча под кресло свои большие белые ступни.

– Вы были последним, кто видел Машу.

Хорн округлившимися глазами смотрел на Анну и ничего не понимал. Разве мог он забыть, как вручил этой девочке в бело-голубом платье букет тигровых орхидей.

– Но это было в шесть часов вечера, а сейчас полночь! Вам не кажется, что прошло достаточно много времени. что с ней?

– Ее нигде нет.

Миша похолодел. После концерта – а Маша выступала почти последней – он и сам хотел увидеть ее, пусть даже и в сопровождении Матвея, чтобы выразить все, что переполняло его, когда он слушал «Фантазию-экспромт» Шопена, но ему сказали, что ее уже увезли. А кто сказал?

– Послушайте, не валяйте дурака, ведь вы же сами мне и сказали, что Маша уже уехала!

– Я тоже так думала, потому что видела, как Матвей отъезжает от училища. Мне надо было пройтись по магазинам, поэтому я и задержалась. А когда пришла домой, оказалось, что Маши нет. И не было. Что она после выступления как скрылась за кулисами, так ее больше никто и не видел.

– А при чем же здесь я?

– Миша, – голос Анны дрогнул, словно подпрыгнула алмазная игла на пластинке с записью ее голоса, – верните нам Машу. Она же совсем еще девочка. Я знаю, что у вас сложные отношения с «Дрофой», что Руфинов отказал вам в кредите, но, поверьте, не стоило опускаться до такого.

Хорн резко встал и плотнее запахнул халат. Высокий, худой, с черной с проседью гривой и впалыми щеками, он напоминал своим видом встревоженного ворона. Красивый крупный нос, тонкий с горбинкой, маленькие красные губы и синева на бритых щеках – Анна на какой-то миг даже залюбовалась им, вспоминая что-то свое. Но это длилось недолго.

– Зачем вы пришли? – сердито спросил Хорн и стряхнул со лба седую прядь.

– Чтобы спасти вас. Вот. – Она достала черный пакет, из которого высыпались черно-белые глянцевые фотографии. На них был Хорн, припарковывавший свой «Форд» возле дверей училища; вот он подходит к дому Руфиновых, а из подъезда выходит Маша, которая не может не видеть его, она направляется к черному «Мерседесу»; Хорн в магазине, где Ольга с Машей примеряют перчатки, и тому подобные снимки.

– Что это?


Маше снилась Анна, которая душила ее. Ей было так плохо, что хотелось плакать, но не было ни слез, ни голоса, ничего, словно в нее закачали смертельную дозу новокаина, и ее всю раздуло, перекосило, и она погрузилась на дно колодца, называемого бесчувствием. Постепенно сквозь сомкнутые веки стали пробиваться розовато-малиновые блики, она попыталась открыть глаза, открыла их и поняла, что еще ночь, а она лежит в незнакомом ей месте и даже без одеяла.

– Анна Владимировна!

Она думала, что крикнула, а на самом деле едва пошевелила губами – звука не было. Когда глаза привыкли к темноте, Маша попробовала пошевелиться и ощутила внезапную боль в затылке, потом холодный комок поднялся изнутри к горлу и скользким, словно тина, содержимым ее стошнило прямо на подушку. «Я не дома». Это было первое открытие, потому что дома пахнет по-другому. «Но и не на даче. Тогда где?» И вдруг она вспомнила мелькание деревьев за окном и желтый вытертый коврик у самого лица. Кажется, Анна ей сказала, что машина ждет, что отец отпустил ее покататься с Хорном. Она села в белую машину, но ей стало почему-то плохо, так плохо, что она упала головой вниз, прямо на пол машины. Так, значит, она в квартире Хорна! Но ведь отец убьет его, если узнает!..

Маша встала и на цыпочках пошла к источнику света. Это была большая комната, настолько большая, что напоминала своими размерами ресторанный зал, где она разносила гороховый суп. Значит, это не квартира, а что-то другое. Может, офис? И тут она разглядела нечто похожее на маленький диван, на котором кто-то спал. У Маши от страха подкосились ноги, она, пятясь, вернулась на то место, откуда начала свой осмотр, и принялась искать выход. Наткнувшись на дверь, она открыла ее и оказалась на кухне. Включать свет было опасно, но сильно хотелось пить. Маша напилась прямо из-под крана, и ее снова стошнило.

Она рассуждала примерно так: если есть кухня, значит, должен быть и туалет. Нащупав на стене выключатель и увидев тонкую полоску света, она скользнула в ванную комнату, заперев за собой дверь, и с ужасом посмотрела на свое отражение в зеркале. Бело-голубое платье стало грязным, словно им мыли полы, на щеке ссадина, сильно болит локоть, он даже распух и приобрел лиловый оттенок. Вымыв по возможности все открытые части тела, сполоснув рот и побрызгавшись чужими духами – зеленоватой душистой жидкостью из большого прозрачного, похожего на гриб сморчок флакона, – она сунула руку в карман и, убедившись, что деньги, которые дал ей утром отец, на месте, вышла из ванной, выключила свет и, отыскав наконец дверь, тихо вышла из квартиры.

В подъезде было светло. Маша быстро спустилась вниз, выбежала на улицу и, глотнув свежего влажного воздуха, направилась к мигающему желтым глазом светофору.

Город спал. Она посмотрела на часы – половина третьего. Останавливать в это время машину опасно. Но, как ни странно, звонить домой не хотелось. Чувство полной свободы пьянило ее. Преодолев страх, Маша подумала, что убийцы и маньяки, уже закончив все свои кровавые дела, наверняка спят в своих берлогах и что только какой-нибудь очень несчастный человек – или, наоборот, счастливый, который, к примеру, только что узнал о рождении сына, – может сейчас колесить по городу. Подняв с асфальта половинку красного кирпича и спрятав его за спину, она подняла вытянутую руку навстречу мчащейся машине. Раздался визг тормозов. Водитель меньше всего походил на маньяка.

– Тебе куда?

– Если вы не убийца и не сексуальный маньяк, тогда на вокзал.

Мужчина средних лет в темном свитере и очках, делавших его похожим на учителя физики, пожал плечами:

– Я маньяк. У меня мания зарабатывать деньги. Не могу я без них, понимаешь?

Она села и всю дорогу держала наготове кирпич. А на вокзале, когда, сунув ему в руку деньги, побежала к перрону, она услышала вслед:

– Кирпич брось, слышь, ненормальная!

Цену деньгам она впервые в полной мере узнала на вокзале. Это были незабываемые минуты. Бродя по залу ожидания, держа уже купленный на шесть утра билет на электричку, Маша, решив, что настал ее час, в первом же ларьке купила джинсовые шорты, черную майку и белую кофту на черных пуговицах. В следующем ларьке за смехотворную цену купила легкие белые сандалии. Переодевшись в туалете, Маша сложила всю свою грязную одежду в новый пакет и оставила его за смывным бачком. Вышла к зеркалам и, не обращая внимания на тупо уставившуюся на нее сонную уборщицу, еще раз умылась, причесалась, подкрасила губы и, вполне довольная собой, поднялась в буфет. Там ее уже ждал жареный цыпленок, булочка, салат, пирожные с шоколадным кремом и сколько угодно пластиковых стаканчиков с горячим кофе. Все это было так вкусно, что от сытости Маша разомлела и подумала, что, вероятно, ей это снится. Теперь, даже если родители и отыщут ее, она скажет, что очнулась не в сомнительной квартире, похожей на столовую, а в Кукушкине. А там сейчас вишня, клубника и никого, никого! Она посмотрела на часики: еще только половина пятого.


Пока Лиза жарила оладьи, Митя у себя в комнате разглядывал привезенные матерью тюбики с красками. Она привезла коробку, в которой, как спеленутые младенцы, лежали туго набитые всеми оттенками зеленого краски, дорогие японские кисти, флаконы с лаком и большая коробка белил.

Потом он вышел в сад и, соблазнившись чудными запахами, свернул в летнюю кухню. Дождев-старший поливал растопленным маслом оладьи, Лиза сосредоточенно следила за поджаренными с краев островками пузырчатого желтого теста. Они о чем-то тихо говорили.

– А что его ждет потом? Ты подумай, Серж, это ведь шанс! Ой, Митя, будь другом, принеси корзинку с клубникой, папа насобирал и оставил прямо на грядке.

После обеда Митя, набросив на плечо толстый ремень этюдника, пошел к реке. Как ни странно, за весь день он ни разу не вспомнил о Марте. Приехала мама, и они все это время жили, как прежде, одной семьей. Вот только она теперь не имела права садиться к отцу на колени, как делала это раньше. Зато у нее, в отличие от отца, было две жизни: одна с Глебом, а другая – с ними, с Дождевыми. Интересно, а если бы Марта не уехала, стала бы мама возиться с оладьями, чтобы накормить ими женщину, с которой спит ее бывший муж? Наверное, если бы можно было, она жила бы с двумя мужьями сразу. Так надежнее и веселее, только готовить пришлось бы ведрами. Ведро супа, ведро тушеного мяса, таз оладий. Только куда же они дели бы Марту? Отвезли назад, в костюмерную?

Он стоял на высоком берегу, над рекой, в которой плыли словно размазанные по невидимой палитре неба белые облака, и до боли в глазах всматривался в дрожащий голубой воздух. Между тем его рука нервно, но точными и верными штрихами наносила сперва карандашом, а потом кистью черты лица, которое он не мог забыть. К вечеру на холсте проступила нежная матовость щек, тонкий нос, смелый разлет бровей и крупные, с сентябрьскую сливу, продолговатые темные глаза, и все это в обрамлении густых вьющихся рыжих волос. Фоном, переливаясь всеми оттенками изумруда, служила листва того самого дуба, под которым тогда и спрятались от дождя Митя и эта странная троица.

Взмокший, уставший, голодный, но вполне довольный своей работой, Митя, сложив краски и закрыв этюдник, собрался было уже уходить, как вдруг увидел стоящую поодаль от него женскую фигурку. Солнце уже опустилось и лохматым вишневым шаром еще источало яркое теплое сияние. Все вокруг было розовым: и вода в реке, и кусты, и фигурка на берегу. Очевидно, это была та самая девушка, о которой он мечтал весь день. У художников так часто бывает – и люди верят этому, – что портреты оживают, и прекрасные женщины, грациозно перемахнув через рамку картины, спрыгивают на грешную землю и целуют свежими теплыми губами своих творцов, они обнимают их нежными руками, говорят разные приятные слова и позволяют любить себя до утра. А утром возвращаются в свой линейный, пахнувший красками мир и продолжают смотреть оттуда всю оставшуюся жизнь.

Теперь наступила пора Дмитрия. Он подошел к девушке и обнял ее. Они лежали на теплой, еще не успевшей остыть от солнечных лучей траве и целовались до головокружения. Нежные колени ее, влажные от зеленого сока листьев одуванчика и травы, были прохладными и гладкими, как фарфор. Он пытался согреть ее своим телом, но она лишь зябко жалась к нему, выискивая на плече мягкую впадину, где, найдя ее, сморенная ласками, на несколько минут замерла. Она дышала тихо и ровно, и от этого благостного покоя, от богатых красок заката, игравшего всюду, куда ни посмотри, воспаленными бликами от молочной розовости до глубокой рубиновой сумеречности, Митя вздохнул в голос, как вздыхают, пробуждаясь от несбыточных снов, хорошо понимая это. Словно в ответ на эту непосредственность женщина легко поднялась и, прихрамывая, пошла в сторону дороги, ведущей на станцию. Митя весь покрылся испариной, холодная липкость которой в момент отрезвила его: Марта!

– Марта! – Он кинулся вслед за ней и схватил ее за руку.

Солнце уже зашло, и волосы, казавшиеся ему совсем недавно золотыми, холодно-русыми завитками хлестнули его по лицу. Марта смотрела на него отсутствующим взглядом. Наверное, она все поняла.

– Ну что, мальчик, наигрался с тетей?

– Нет, не говори так! Ты… ты приехала на электричке?

– Нет, на велосипеде.

Чувствовалось, что она устала, устала от всего: от Мити, от себя, от своей любви.

– Куда же ты? Пойдем домой, там отец, он обрадуется.

– Нет, не обрадуется. – Она, теребя воротник его рубашки, усмехнулась: – Там Лиза, они на веранде пьют чай. И им хорошо вдвоем.

Она вырвала свою руку и побежала по тропинке. Митя догнал ее, проводил до станции, по дороге как мог успокаивал, целовал мокрое от слез лицо, обнимал ее, дрожащую, а когда подошла электричка, помог подняться, постоял немного на перроне и… вошел вслед за ней.


Гера лежала в черном шелковом халате на постели и курила. Она слышала, как Вик плещется в ванне, как он напевает что-то, и это мешало ей сосредоточиться. И все равно мысли о том, что маленькая и глупая Машенька Руфинова сейчас спит под действием эфира, грела ее. После того как Хорн выставил ее, как ненужную вещь, за дверь, она ждала удобного случая, чтобы отомстить. Хотя это громко сказано. Гера не принадлежала к числу людей, для которых чувство мести затмевает все. Скорее всего, она ждала, когда случай сам предложит ей блюдо с корчащимся на нем Хорном. Гера была слишком ленива и непоследовательна, чтобы без устали разрабатывать и обдумывать план мести, да и вспоминала она об этом зудящем чувстве лишь тогда, когда расставалась с очередным любовником. Но после встречи с Виком, который познакомил ее со своей сестрой, Гера нашла, что лучшего случая не придумаешь. Мстить чужими руками – что может быть удобнее. Единственное, о чем она жалела, так это о том, что не увидит выражения лица ненавистного ей Хорна, когда тот узнает об исчезновении своей пассии.

Машу увезли сразу после концерта на машине, похожей на автомобиль Хорна. Это была идея Вика. Он же с помощью платка, смоченного эфиром, усыпил Машу и отвез ее на квартиру. Остальное должна была сделать Анна. Только одного не могла понять Гера: зачем похищать дочку управляющего банком, если при этом не требовать выкупа? Какой в этом смысл? Ждать, что Руфиновы сойдут с ума от неведения? Неужели в этом и заключается вся затея? Глупо. И не такая она дура, чтобы поверить в этот бред. Пусть официально о выкупе нигде заявлено не будет, но какие-то денежки Анна с этой семьи поимеет. Но как, каким образом, Гера не знала. Когда она начинала расспрашивать Вика, тот только пожимал плечами и говорил, что сестра у него со странностями и что у них с Руфиновым старые счеты. Однако Гера была не так глупа, чтобы не понять, что вряд ли они стали бы рисковать, похищая Машу, если бы дело не пахло деньгами. Они что-то скрывали. И еще: зачем они посвятили в это дело ее, Геру? Зачем она им нужна? Вот об этом она и думала, лежа на постели и пуская дым кольцами. Сейчас придет Вик и она его хорошенько расспросит, уж она постарается быть с ним ласковой. Но когда вернулся Вик – с мокрой головой, голый, покрытый влажной темно-коричневой шерстью, – Гера поняла, что не скоро она сможет с ним поговорить. Он, гулко колотя себя в волосатую крепкую грудь и выкашливая остатки воды вместе с обрывками фраз, вновь обрушился на Геру, сорвал с нее халат, который черным глянцевым пятном распластался на ковре. Совершенно бесстыдный, самоуверенный и грубоватый Вик иногда пугал ее, предлагая совершенно непредсказуемые варианты любовных игр, которые и любовными-то трудно было назвать. Он мог до получаса давить своими локтями Гере на грудь, делая ее неподвижной и практически не давая ей дышать, почти насилуя ее. И если первое время чувственной Гере это нравилось – они с Хорном-то расстались из-за фантазий Вика, который заманил ее в мастерскую, где их уже ждал Саша, – то вскоре поняла, что так дальше продолжаться не может, что она не выдержит физически, она или задохнется, или ее разорвет на части. Синяки фиолетово-желтыми цветами уже давно украшали ее хрупкое тело. Но обо всем этом она думала, когда оставалась одна. Стоило раздаться знакомым шагам за дверью, как она, едва увидев Вика на пороге, тут же теряла твердость и позволяла раздеть себя в прихожей. Это было как болезнь. Вот и сейчас, чувствуя, что Вик готов проникнуть в нее, такой дикий, сильный и огромный, как он врывается в нее весь, словно хочет почувствовать вкус ее печени или сердца, она вдруг вся напряглась и, больно схватив его зубами за плечо, успела подумать: «Я тоже сделаю тебе больно», – и тут же получила удар по лицу, слетела с кровати и оказалась на полу. Вик наотмашь ударил ее еще раз, перевернул на живот и, не обращая внимания на ее отчаянное «Нет!», навалился на нее и зарычал, получая свое скотское наслаждение.

Через час, когда он ушел, оставив ей на постели деньги «на пирожные», Гера заперлась в ванной, словно ее могли подслушать, и, приходя в себя в горячей воде, составила мысленно записку, которая начиналась приблизительно такими словами: «Вы получите свою дочь завтра, 15 июня, если принесете…»


– Я никому не покажу снимки, – сказала Анна, собирая и укладывая их в сумку, – если вы пообещаете мне кое-что.

Хорн сидел напротив нее и равнодушно рассматривал пуговицу на ее костюме. Он знал, что, едва она уйдет, он тотчас отправится к Руфинову и все ему расскажет, начиная с орхидей и заканчивая визитом Анны. Но пока он молчал, слушая ее голос и пытаясь понять, что этой женщине от него нужно. Когда она произнесла слово «выставка», он словно очнулся.

– Какую выставку?

– Мой брат – талантливый художник. В июле или августе будут отбираться работы местных художников на аукцион в Европу. Так вот, я бы хотела, чтобы вы приняли в этом участие, вложили в это дело деньги и сами бы имели право голоса. Понимаете, в чем дело, – Ольга не возьмет работы Вика.

Хорн едва сдержался, чтобы не расхохотаться ей в лицо.

– Руфинова? Вы говорите об Ольге Руфиновой? Помнится, она еще год назад обещала отремонтировать бывшие художественные мастерские под галерею. Я не понимаю, почему вы пришли ко мне. Машу я не похищал, хотя и следил за ней, не скрою, поэтому ваша уверенность меня, мягко говоря, удивляет.

Последнюю фразу Хорн произнес довольно вяло, почувствовав внезапную слабость. У него было слабое здоровье, и тут этот визит, какой-то пошлый шантаж, угрозы, фотографии, выставки. Он хотел уже было сказать ей, чтобы она уходила, как вдруг Анна, схватила со стола пепельницу, швырнула ее в книжный шкаф с застекленными дверцами – послышался звон стекла и ее – Анны – неоправданный крик. Хорн увидел, как она пытается полоснуть осколком по своей руке, как разрывает на себе блузку и мажет окровавленной рукой по своей же щеке, шее. Через несколько мгновений Анна, вся в крови, уже звонила и кричала в трубку:

– Борис! Это я, Анна. Я у Хорна, фотографии у меня! Он пытается меня убить! Приезжай скорее, Борис!

Хорн выбил трубку у нее из рук. Наступила тишина. Анна, страшная, похожая на покойницу, стояла у груды битого стекла и курила. Лицо ее было спокойным и даже насмешливым.

– Ну, что теперь скажете, господин Хорн?

Он тяжело дышал, понимая, что если сейчас нагрянут люди Руфинова, то ему придется туго. Одного взгляда на Анну им будет достаточно, чтобы скрутить ему руки и сделать из него отбивную.

– Не знаю зачем, но вам хочется, чтобы у меня были неприятности. – Миша почувствовал себя мальчиком. Он пожалел уже – и в который раз! – что не поехал за отцом в благословенную страну, где тепло и все говорят на иврите. – У меня есть немного времени, поэтому я вынужден взять вас с собой. – Он схватил ее руку, заломил за спину и, сняв дрожащими пальцами пояс с халата, крепко связал ей руки. – Я не варвар, у вас красивый рот, поэтому кляп вставлять не буду, но на случай, если закричите, возьму кусок мыла вместо кляпа. – Он быстро оделся и вместе с Анной вышел из квартиры. Гараж находился во дворе. Не спуская глаз с женщины, он открыл гараж, втолкнул Анну в машину и уже через четверть часа мчался по ночной трассе подальше от своего дома. Страх мешал ему говорить, он только смотрел на дорогу и давил на газ.


В Кукушкине, рядом с дачей Руфиновых, жила Вера Александровна, средних лет женщина, которая присматривала за их дачей, убирала там и поливала цветы. Маша подумала, что вряд ли Вера Александровна знает о том, что произошло, а потому первое, что сделала, сойдя с электрички, – это постучала к соседке. Светловолосая, анемичного вида женщина открыла дверь.

– Я за ключами. Родители позже приедут, у них там что-то важное в городе.

Вера Александровна закивала головой и принесла ключи.

– Молоко будешь, Машенька?

Когда Маша кончила пить, то почувствовала себя аквариумом, заполненным молоком, в котором плавают молочные рыбки и растут творожные или сливочные водоросли. Только теперь они должны называться «молокоросли».

– А где тут у вас магазины?

– Один только магазин, да и то в нем ничего нет, разве что хлеб. У вас там кладовка есть, в ней найдешь консервы разные, я покупала, как Ольга наказывала, для гостей, что ли. Если хочешь, я помогу тебе. Будешь куда уходить – на пляж там или еще куда, – ключи под крыльцом оставляй, чтоб не потерять.

В доме было чисто, но очень душно. Маша распахнула окна, которые выходили в сад, чтобы с дороги не было видно, что здесь кто-то живет. Осмотрев комнаты с плетеной мебелью, лампами и напольными вазами, правда без цветов, Маша поднялась на второй этаж, где располагалась родительская спальня. Розовые обои, белая кровать, тумбочка и два кресла – скучновато, но спать, наверное, будет удобно. Решив про себя, что именно в этой розовой спальне она и проведет свою первую самостоятельную ночь, девушка спустилась, села на кушетку и, зажав пальцами нос, прогнусавила, изображая Анну:

– Это непотребное чтиво, Маша. Это пошлый поступок. Это недостойно внимания. Я вот скажу твоему отцу. – Она разжала пальцы, пошмыгала покрасневшим носом и рассмеялась. Боже, как это хорошо, оказаться здесь, в этом раю, совершенно одной!

В чулане Маша нашла синюю потрепанную джинсовую кепку, надела ее, спрятав волосы, нацепила на нос купленные уже здесь, в Кукушкине, на станции, солнцезащитные очки в тонкой металлической оправе и, вполне довольная этой импровизированной маскировкой, вышла из дома.


Дачный поселок располагался на небольшой возвышенности и простирался вниз до самой деревни, куда вела желтая песчаная дорога. За поселком темнел окутанный сизой дымкой хвойный лес, постепенно переходящий в смешанный, а справа, за деревней, протекала речка, довольно узкая, с несколькими чистыми песчаными пляжами. Вот туда и направилась Маша, прихватив у Веры Александровны, к которой зашла на минутку, пакет с теплыми пирожками. Но на полдороге остановилась и с ужасом поняла, что собралась на пляж без купальника. Это открытие, однако, не остановило ее. Она, перебежав песчаную дорогу, углубилась в густые, шелково-влажные, в клочках пены ивовые заросли, прошла вниз по реке и оказалась в тихом укромном месте, в уютной, как бассейн с прозрачной водой, заводи, которая наполовину была скрыта от глаз. Там, прислушиваясь и ни на минуту не забывая, что рядом деревня и большой дачный поселок, а это означает, что желающих искупаться больше чем достаточно, разделась и, оставшись совсем без одежды, осторожно вошла в воду. Тело ее, желавшее свободы не менее, чем рассудок, взлетело над водой и скрылось в зеленоватой прозрачности. Небольшой шок, вызванный резкой переменой температуры, сменился ощущением полнейшего блаженства, когда, легко разгребая перед собой воду и словно отталкиваясь от невидимой опоры, как лягушка, Маша перевернулась на спину, полюбовалась ярко-синим с белыми пушинками облаков небом, снова перевернулась и, напитавшись кожей влаги, вышла на берег и завернулась в прихваченную из дома простыню. Она сидела в чудесной зеленой арке под ивами и напевала мотивчик моцартовской «Волшебной флейты», пока сон сладким желанным дурманом не погрузил ее в свою радужную муть.


Только оказавшись в городе, Митя понял, что совершил нечто из ряда вон выходящее. Он сошел с ума. Марта, которая все полтора часа спала у него на плече, все поняла по его глазам.

– Ты можешь вернуться следующей же электричкой. Тебе незачем успокаивать меня.

Они стояли на перроне и оба чувствовали неловкость. Митя из жалости не предпринимал первых шагов, а Марта отлично понимала это.

– Почему ты не осталась в Кукушкине?

Он несколько раз мысленно задавал ей этот вопрос, а теперь произнес его вслух. Марта, нервно-заученным движением запуская пальцы-гребень в волосы, меланхолично проводила по голове, не зная, как объяснить Мите, что застала Дождева с Лизой на кухне, где они, очевидно вспомнив прошлое, расслабленные летней жарой и вседозволенностью, предавались таким изысканным ласкам, что Марта взволновалась совсем как тогда, в костюмерной, куда они пришли с Сергеем в первый раз и где им было так хорошо. Дождев, быть может, и не очень мужественный мужчина, он худощав, бледен, узкоплеч и мягок, но так нежен, так изысканно нежен, что только за одно это качество она не намерена отдавать его обратно Лизе. Марта нахмурила брови, что не скрылось от взгляда Мити, не знающего, куда себя деть и что ему делать дальше. Марта взяла себя в руки.

– Ты сейчас поедешь в Кукушкино. Там папа волнуется, они ищут тебя. В такой темноте, как ты понимаешь, этюды не пишут.

Она обняла его, поцеловала горячими губами в щеку и быстро пошла прочь. Митя же уселся на скамью и стал ждать электричку. Услышав шаги, он подумал, что Марта возвращается, но увидел приближающегося к нему мужчину. Поравнявшись с Митей, незнакомец попросил сигарету. Было темно, все фонари разбиты, но Митя все же узнал его.

– Вик, это ты?

Вик от неожиданности вздрогнул.

– Дождев! Ба! Ты что, в городе?

Если бы Митя не знал его, то подумал бы, что этот человек смертельно напуган.

– Что с тобой? Ты чего здесь ошиваешься? Сдал мою квартиру за пять долларов за ночь и теперь не знаешь, куда податься?

Митя хохотнул и ткнул пальцем Вика в живот, пытаясь рассмешить приятеля. Но Вику было явно не по себе.

– Ты уже был дома? – задал он самый важный для него вопрос и замер.

– Зачем, чудак-человек, мы же договаривались, что я предварительно предупрежу о своем приезде. Я же с пониманием. Успокойся, меня здесь еще месяца полтора не будет. Там, в Кукушкине, сейчас самый сезон для рисования. Мне там пишется, так-то вот!

Вик облегченно вздохнул:

– А я вот что-то не пишу. Не пишется. Помнишь, еще весной начал «Масленицу», баб румяных написал, самовары, крендели, ну и все такое, кисть сама рисовала, а потом вдруг раз, и все.

Митя хотел было пригласить его в Кукушкино, но, представив, как Вик будет таскаться за ним с этюдником по полям и лесам, испугался. В конце-то концов, существуют же разные там Снегиревки и Клещевки, где ничуть не хуже, вот пусть туда и едет. Они пожали друг другу руки, и Вик ушел. Митя же, соблазненный Виком, тоже закурил.

Стало прохладно и темно, подошел какой-то мужичонка в ватнике.

– Электричка будет только утром. Видишь, никого нет, чего стоять-то?

Мужичонка ушел, а Митя, не зная, что ему делать, вновь опустился на скамейку. К Марте нельзя, ни в коем случае нельзя. К себе – тем более. Куда? Не к Боброву же проситься на ночлег! И тогда он вспомнил о существовании такси. Были бы деньги.


К Гере он приехал в половине одиннадцатого. До замужества она позировала Мите, писала ему длинные любовные письма, дарила хорошие кисти и краски, связала свитер, носки, приносила пирожки и салаты – словом, была влюблена. Это длилось около трех месяцев. Потом Гера исчезла и заявилась к нему в мастерскую уже солидной дамой, в короткой норковой шубке и беличьей шапочке, сказала, что вышла замуж и что теперь будет позировать ему бесплатно, больше того, она сможет помогать ему материально, покупая его картины. Митя, в котором Гера вызывала лишь эстетические чувства, поскольку была очень хороша собой и походила на брюлловских чернокудрых и белокожих красавиц, посадил ее тогда на высокий табурет, полюбовался несколько минут ее ярким свежим румянцем, выбившимися из-под меха блестящими завитками волос, яшмовыми – зелень в черную крапинку – глазами и округлыми коленями в туго обтянутых белых пушистых теплых чулках и сказал, что завидует ее мужу. На этом их односторонняя любовь, подчиняясь всем законам физики и геометрии, где царит равновесие, закончилась (если и была вообще). Однако Гера свое слово сдержала. Она, конечно, не позировала, Митя сам ей не предлагал, чтобы не нажить себе неприятностей от ее мужа, но картины время от времени покупала, и по приличной цене. После развода, о котором она рассказала ему в самых трагических, мрачных тонах, сопровождая рассказ слезами и полуинтимным «понимаешь?», Гера, вернувшись, несчастная и без средств, в свою квартиру, попыталась реанимировать свое прежнее чувство к Мите, но он, увлеченный в это время Мартой, так и не откликнулся на ее «зов». Единственной причиной, которая могла бы заставить его прийти к Гере, было жгучее желание вернуть свои работы, выкупить, пусть и подороже. Он знал – Гера ему рассказала, – что его картинами были увешаны стены именно ее квартиры, поскольку муж, не разбирающийся в живописи, был к ним равнодушен и считал, что ни к чему превращать дом в картинную галерею. Но Митя чувствовал, что Гера лукавит, просто она устроила себе гнездышко по своему вкусу и, быть может, именно там отдыхала душой. Как бы то ни было, но порядка тридцати работ он таким образом лишился. Поэтому он очень удивился, когда, оказавшись наконец на квартире Геры, не увидел ни одной своей картины. Первая мысль была: продала. Но кому?

– Митя?

Они некоторое время разглядывали друг друга в полутемной прихожей. Митя отметил, как потускнела красота Геры, как осунулось ее личико, глаза стали как будто глубже и темнее, а на щеках появились нездоровые впадины, как после тяжелой болезни. Он слышал, что она встречается с Виком, но неужели Вик – причина ее чрезмерной худобы и кругов вокруг глаз? (О том, что он встретил его сейчас на станции, Митя промолчал.)

– Я думал, у тебя здесь галерея, – начал он, чтобы дать себе возможность как-то привыкнуть к перемене, произошедшей с Герой, – ты что, спрятала все мои работы в кладовку, про черный день? – И тут же он понял, что неудачно пошутил.

– В кладовку про черный день, – прошептала Гера, и слезы, собиравшиеся хлынуть целым потоком обид и сожалений, застыли на ресницах лишь скудными каплями.

Она почувствовала себя предательницей, ведь картины она даром отдала Вику, который продавал их заезжим иностранцам, выдавая за свои. Иногда Вик после удачной сделки покупал Гере помаду и конфеты:

– Держи свои комиссионные.

Гера старалась не думать о том, что рано или поздно правда всплывет, как всплывают неожиданно и неотвратимо утопленники, и поэтому старалась избегать Митю. Но когда растаял снег и Дождевы уехали в Кукушкино, предоставив Вику ключи от своей квартиры, куда тот и пригласил первый раз Геру, ей стало уже совсем не по себе. Она не могла спокойно находиться в комнате, где еще недавно так волновалась от присутствия другого мужчины. Может, отчасти поэтому она постоянно сравнивала их – Митю и Вика. С Митей у нее не было близости, но он относился к ней как-то особенно бережно, как к фарфоровой безделушке, и только любовался ею, ведя себя крайне осторожно, чтобы не обнадеживать, то есть честно. Вику же глубоко наплевать на нее, она это знала, чувствовала, но подчинялась ему рабски, отчего сама же и страдала. Спрашивая себя, почему она не расстается с Виком, Гера приходила каждый раз к одному и тому же выводу: она не может жить одна, боится. Она ничего не умеет делать, а Вик дает ей денег. После таких размышлений она давала себе слово не подходить к двери, когда раздастся условный звонок, но всякий раз, заслышав его, как загипнотизированная бежала открывать.

Теперь же, когда перед ней стоял Митя, Гера от стыда покраснела. Она опустила голову, позабыв пригласить гостя в комнату.

– Мне нужны деньги, Гера. Наверное, я пришел не по адресу, да и продавать я ничего не хочу, вот если только оставить в залог один незаконченный портрет?

Гера, желая искупить свою вину, закивала головой и тут же вынесла последние пятьдесят тысяч, которые Вик оставил ей «на пирожные».

– Столько хватит?

Он объяснил, зачем ему деньги, и стал открывать этюдник. Гера замотала головой и сказала, что дает ему в долг, что вовсе не обязательно оставлять залог, но Митя вручил ей портрет, поцеловал в щеку, улыбнулся и ушел.

– Зайду через неделю, – сказал он ей на прощание.

Гера убрала картину за занавеску на подоконник и вернулась к записке. «Вы получите свою дочь завтра, 15 июня…» «Нет. – Она снова разорвала листок в мелкие клочки. – Все это глупо. Незачем мучить несчастных родителей». Она набрала номер телефона Руфиновых, но потом бросила трубку.


Хорн гнал машину, пока не кончился бензин. Они заправились на окраине города, и вновь началась бесцельная гонка по пустынным ночным улицам. Анна беспрестанно курила, ее бледное лицо до сих пор было вымазано в крови. Неглубокие царапины на руке, которые она сама себе сделала стеклом, подсохли.

Хорн остановил машину – свет фонаря осветил красный жуткий подтек на лбу Анны – и приказал ей немедленно вымыть лицо. Он развязал ей руки, достал бутылку с водой и, отдыхая, наблюдал за тем, как она оттирает кровь смоченным платком. Потом снова связал ей руки. Анна за это спокойно обозвала его дураком, сказав, что выпрыгивать из машины не собирается, и он развязал ей руки.

Хорн устал, смертельно устал, поэтому едва не сбил бросившегося под колеса юношу. Машина резко затормозила, стало тихо. Хорн увидел, как из-за капота показалась сначала взлохмаченная голова, появилось испуганное лицо с большими глазами. «Жив, слава богу». Хорн вышел из машины и извинился.

– Может, вас подвезти?

– Понимаете, мне в Кукушкино очень надо, не отвезете? – Юноша достал деньги и показал их Хорну. – Это все, что у меня есть.

Хорн кивнул головой и открыл заднюю дверцу «Форда». Наконец-то появилась цель. За то время, что они проведут в пути, возможно, что-то изменится и он найдет выход?

И снова замелькали янтарные капли светофоров, полетела навстречу серая гладкая шерсть загородной трассы, освещаемая лимонно-белым ломтиком луны. Изредка попадались на дороге рубиновые светлячки впереди идущих машин.

В Кукушкино въехали глубокой ночью. Хорн остановил машину напротив дачи Дождевых. Рядом стояла белая «Волга». «Бобров приехал», – пронеслось в сонной голове Мити. И вдруг он услышал несколько неуверенный голос Хорна:

– Слушай, парень, я с тебя ничего не возьму. Понимаешь, поздно уже, у тебя не найдется подушек и одеяла, чтобы мы здесь, в машине, и переночевали?


Сон объединяет людей, даже роднит их, сближает. Это Хорн понял, когда Митя, устроивший им постель в летней кухне на диване, ушел, а Анна стала молча мыться над умывальником. Со стороны они больше походили на молодых супругов, чем на врагов, тем более что и постель была одна на двоих. Анна, освободившись от своего кардинальского пунцового костюма, в каких-то темных кружевах, забралась в постель, забилась в самый угол и затихла. Разделся и Миша, осторожно, чтобы не коснуться своей странной спутницы, залез под одеяло, укрылся и, дрожа от ночной прохлады и расстроенных нервов, закрыл глаза. Сна не было. Черные волосы на подушке напомнили ему Геру.

Он никогда не был счастлив с женщинами. Даже его любовь к Маше, из-за которой он и попал в эту неприятную историю, приобрела за эти последние часы привкус интриги, злой иронии. Это же надо так влипнуть: подарить девушке после концерта цветы, а вечером бежать из города от ее отца, словно он последний трус.

Сон все не приходил. Миша лежал, стараясь дышать почти неслышно, пока не придумал себе игру: дышать с Анной в унисон. Это было удивительное чувство. Казалось, что и она подхватила эту игру. Лежа с открытыми глазами и считая про себя сначала до ста, потом до двухсот и так далее, Анна, вымотанная дорогой, сигаретами и просто нервным напряжением, вдруг спросила:

– Миша, а ты меня не узнаешь?


Поднявшись по ступенькам на второй этаж, Митя склонился над спящим отцом.

– Я вернулся, не переживай.

Дождев, вздрогнув, чуть приподнялся на локте и тронул сына за плечо:

– Ты где был? Мы переволновались. Даже за успокоительным пришлось посылать в деревню.

Митя ответил, что «так получилось», и, устроившись на кушетке, тотчас уснул. Он не мог слышать, как Бобров за стенкой шепотом рассказывал Лизе, проснувшейся от звука шагов на лестнице, о своем приятеле, Дымове.

– Представь, Лизок, сам Дымов приехал. Помнишь, я тебе рассказывал о Планшаре, так это его друг. – (Лиза вздрогнула и сразу проснулась. «Планшар! Не может быть! Вот бы ему Митины работы показать».) – Мы с ним толком-то и поговорить не успели, у него там сложности возникли с квартирой, ну я его и отвез к Марте.

Лиза, лежа с открытыми глазами в голубовато-лунных простынях, не сводя взгляда с качающейся за окном яблоневой ветки, подсвеченной снизу фонарем на козырьке крыльца, при имени Марта зажмурила глаза, расставаясь с лунно-садовым ночным пейзажем, и резко села в постели.

– При чем здесь Марта? Что ты такое несешь, Глеб? Ты бредишь, что ли?

– Пойми, ему негде было ночевать, и я привез его к Марте, чтобы она позволила нам, то есть ему, Дымову, переночевать в вашей квартире, в Митиной. Что тут особенного?

Лиза спрыгнула с кровати и замотала головой, как от боли.

– Это с каких это пор Марта распоряжается нашей квартирой? Кто там хозяин? – Бобров, вздохнув, отвернулся к стене. Но Лизу было уже не остановить. – Нет, ты мне ответь: при чем здесь Марта? Зачем ты поехал к этой… – она сбавила тон и перешла на шепот: – к этой ненормальной женщине? Ты что, не мог оставить своего Пожарова.

– Дымова!

– Ну Дымова… у нас дома? У нас пять комнат, уж как-нибудь разместились бы, тем более что все равно скоро уезжаем.

Тут даже Бобров встал и закурил.

– Послушай, детка, да я себе даже представить не мог, что ты можешь мне такое предложить. Тебя же все мои друзья всегда раздражали.

Она замолчала, осмысливая услышанное. Не могла же она сказать ему, что ее бросает в дрожь от одного имени Планшар и тошнит от имени Марта, а тут еще Бобров притащился к ней ночью с другом.

– К приличной женщине ночью не поедут.

Она не могла не произнести эту убийственную по своей, как она считала, правдивости фразу и даже гордилась ею. Или собою. Разрядившись этой тирадой, Лиза поуспокоилась. Сон теплым коконом начал обволакивать ее. В путанице мыслей и цветных картинок, затуманенных приближающимися сновидениями, она, поглубже зарывшись в подушку, подумала, что все-таки напрасно устроила этот шум по поводу Дымова и очень даже хорошо, что он поселился не у них. Но вот почему она вдруг так быстро успокоилась, почему ее охватила эта сонная метель, уж не потому ли, что сегодня она лишний раз смогла убедиться в своей неограниченной власти над Дождевым – да, у нее «рыльце в пуху», – они, как в прежние времена, позволили себе побыть немного мужем и женой, забыв о Мартах и Бобровых, и на миг повернули время вспять. В кухне было дымно и душно от кипящего масла и пережаренных оладий, но как неистов и страстен был Сергей, как нежна и покорна была сама Лиза. Они позволили себе побыть хотя бы на время распутными и беспечными, со спокойной совестью всех обманули, отломив от пирога счастья по непомерно большому и сладкому куску, а насытившись, сделали вид, что ничего не произошло. Но кому от этого плохо? Марте? Боброву? Ничуть, они счастливы каждый по-своему, потому как живут в полном неведении. Успокоенная такими рассуждениями, Лиза, почувствовав, что Глеб вернулся в постель, обвила его рукой, прижалась к нему и, как львица, подмявшая под себя добычу, удовлетворенно заурчала, засыпая.


В квартире Руфиновых всю ночь горел свет, никто не ложился. Собрались лишь самые близкие люди. Ольга, глядя на относительно спокойного мужа, ждала разъяснений. Борис вел себя настолько неестественно и странно, что это не могло остаться незамеченным. Даже Матвей, обычно молчавший, не выдержал и спросил:

– Почему мы бездействуем?

Но Руфинов упорно молчал, что-то обдумывая про себя. Иногда лицо его искажалось какой-то патологической улыбкой, улыбкой фокусника, который, распилив тело своей партнерши, вдруг увидел под бутафорским балдахином кровь своей случайной жертвы, но, не в силах признаться себе в этом, продолжает пилить.

– Скажи, ты действительно не знаешь и не предполагаешь, где она?

В ответ на это Борис отрицательно мотал головой. Он сидел за письменным столом в своем кабинете, который сейчас напоминал военный штаб: на столе – карта города, множество переполненных пепельниц, куда беспрестанно стряхивают пепел приближенные к нему люди. Ольга, взяв себя в руки, принесла мужчинам ужин; руки ее дрожали, когда она внесла поднос, полный бутербродов с мясом. Матвей принес пиво, сигареты. В полночь Руфинов отпустил всех, кроме Матвея.

– Скажи, ты уверен, что видел, как она садилась в машину Хорна?

– Уверен, – уже в который раз отвечал телохранитель, отводя взгляд в сторону, словно боясь самому себе признаться в том, что у хозяина не все в порядке с мозгами.

– А Анна? Она села вместе с ними?

– Нет же, она подошла ко мне и сказала, что ты отпустил Машеньку с Хорном, она сказала, что я свободен, а ей надо сделать покупки.

– И ты сразу отъехал от училища?

– Нет, я протер стекло, какой-то идиот из проезжающей машины бросил на скорости стаканчик с остатками мороженого, я даже не успел толком разглядеть, кто это был, стекло было полностью залито этой белой дрянью. Вот я и вытирал.

– А ты не видел, куда направилась Анна?

– Видел, она пошла к булочной, по-моему, туда и зашла. Стой… потом я видел ее на бульваре, я как раз проезжал мимо и заметил, как она свернула к колбасному.

Руфинов удовлетворенно хмыкнул. На его лице не осталось и следа озабоченности, в глазах горел азарт.

– Ольга, разве ты просила ее покупать продукты?

Ольга, уставшая курить, но без конца раскуривавшая сигареты одну за другой, мотнула головой:

– Да нет же, этим, слава богу, занимается Виктория.

– А может, Вика-то и попросила ее купить хлеба и колбасы? Где она, давайте ее спросим!

Позвали Викторию, домработницу, женщину сорока лет, молчаливую и тихую, которая жила в маленькой комнатке возле самой кухни; она весь вечер проплакала у себя, поэтому вышла опухшая, с покрасневшим носом. Маленькие ручки покоились под полной грудью, нервно теребя передник.

– Нет, – оживилась она, – что вы! Я сама все покупаю. Анну Владимировну не посмела бы беспокоить, боже упаси.

Она ушла, Руфинов встал наконец из-за стола и взял с тарелки бутерброд.

– На квартиру Анны ездили? Ездили – там никого нет. Это понятно. Теперь необходимо съездить еще раз, чтобы проверить, где же купленные ею продукты и сколько их. Поймите, Анна не такой человек, чтобы попусту тратить время и деньги. Она слишком рациональна, слишком. Так вот. Питается она здесь, дома бывает редко. Спрашивается, зачем ей продукты?

– Борис, ты сошел с ума! У Анны своя жизнь, что мы о ней знаем? – Ольга не находила слов от возмущения.

– Ничего не знаем, и напрасно. Матвей, поезжай.

Тот вернулся через полчаса и доложил:

– Пять батонов, килограмма два ветчины, сосиски, тушенка, сгущенное молоко, пять плиток шоколада «Театральный», два шоколадных кекса, замороженный гусь, шесть банок апельсинового сока, головка эдемского сыра и много чего еще. Часть продуктов куплена сегодня, остальное – раньше, там чеки.

– Ну, что я говорил! – Руфинов потер руки и сделал несколько круговых движений, расправляя плечи.

Ольга раздавила очередную сигарету и глотнула пива.

– Ты хочешь сказать, что все это она приготовила для нашей дочери? Она знает, где Маша? Ты сошел с ума! Тебе не приходило в голову, что она просто-напросто ждет гостей, к примеру. А дома ее нет, потому что в данный момент она находится у какого-нибудь мужчины. Она красивая женщина, почему бы и нет?

– Но она не отпрашивалась у меня, эта красивая женщина, и никуда не собиралась, это ясно как день. Она исчезла в одно время с Машей. Это что, совпадение? Просто вы не знаете ее. – Он внезапно замолчал, словно боясь сказать лишнее.

– У нее есть брат, Виктор. Я знаю, где он живет, отвозил Анну не раз, – подал голос Матвей.

Ольга подняла голову.

– Виктора и я знаю. Он живет в жуткой коммуналке и пишет непристойные картины. В прошлом году я не взяла ни одной его работы на выставку – Анна до сих пор простить мне этого не может. Кроме того, она откровенно стыдится своего брата, помните, она ни разу не пригласила его на свой день рождения. Кто-то говорил мне, что он пьет или колется и что живет сейчас – с кем бы вы думали? – с Герой, бывшей женой Хорна.

Руфинов с интересом смотрел на жену, словно впервые увидел ее за эти последние девять часов.

– Оля, а что же вы с Матвеем молчали?

– Но при чем тут Виктор? Матвей же сам видел, как Хорн увозил Машу на своем белом «Форде».

– А что, в городе больше нет белых «Фордов»? – Руфинов схватил телефон и принялся набирать номер. – Стас, мне срочно нужна твоя помощь.


Маша впервые спала в таком большом доме одна. Перед тем как устроить себе постель, она поужинала разогретой тушенкой и шпротами, которые нашла в пахнувшей мышами кладовке, напилась чаю с блинами, предложенными ей Верой Александровной, и даже попробовала покурить найденные на книжной полке тоненькие, цвета вишневых веточек, дамские сигареты. Но ей это не понравилось – слишком уж горько и дымно. Маша поднялась в спальню, собрала все подушки и одеяла, какие только нашлись, и, свернувшись калачиком в этом импровизированном мягком гнезде, уснула. А утром, когда она с молоком возвращалась от соседки, ее чуть не сбила с ног белая «Волга», которая на полной скорости мчалась по желтой песчаной дороге в сторону станции. Маша чуть не уронила банку, настолько испугалась: ей показалось, что за рулем сидела Анна. Но машина скрылась за бугром, оставив за собой шлейф густой пыли. Маша осознала, что машина проехала все же мимо дачи, что даже не притормозила, а стало быть, это уж никак не могла быть Анна. Ведь они наверняка ее, Машу, ищут, поэтому вот так запросто проскочить Кукушкино, не заглянув на всякий случай в дом, они не смогли бы. Отругав себя за чрезмерную мнительность и успокоенная собственными рассуждениями, Маша позавтракала и отправилась осматривать Кукушкино.

С высоты холма, на котором располагался поселок, деревня казалась сплошным зелено-бирюзовым садом с розоватыми пятнами усыпанных ранней вишней и черешней деревьев, хотя сады в Кукушкине на самом деле были просторными, с редко посаженными яблонями и другими фруктовыми деревьями, под которыми, словно выросшие из черной взрыхленной земли, светлели выгоревшие скамейки и узкие столы, обтянутые блеклой клеенкой. За такими столами деревенские жители собирались за ужином, долго пили чай, пока хищные и оголодавшие комары, дождавшись своего часа, не загоняли их в дом.

Маша шла мимо того самого зеленого дома, куда в прошлый свой приезд провожала после грозы заблудившихся детей, мальчика и девочку. Молодая, похожая на упитанную свинку в красном переднике мама в благодарность за то, что Маша привела детей домой, угостила ее миской пронзительно-кислой, недозрелой красной смородины, которую Маша ела, собирая ягоды с цараписто-тонких длинных веточек, чтобы потом, раздавив прохладные шарики ягод языком, испытать удовольствие от их необычного вкуса.

Сквозь выкрашенную голубой краской сетку Маша увидела «своих» детей, возящихся в оранжево-желтом песке; здесь же, выставив напоказ прохожим свой округлый, обтянутый полосатым черно-белым халатом зад, полола огурцы их мать, она была босиком, отчего ноги ее, крепкие и белые, были густо заляпаны грязью.

Маша прошла мимо дома Трушиных, у которых был телефон, и остановилась, испытывая желание позвонить родителям и сообщить, что все хорошо, что им нечего волноваться, но впереди был еще лес, не обхоженная Машей даже с одного берега река, дуб, под который ей так не терпелось попасть, чтобы еще раз увидеть поляну с белыми козами и старуху в черном плаще и проверить, настоящая она или просто чучело, кукушкинский магазин, где продаются необычные деревенские вещи, каких не встретишь в городских магазинах. И Маша, стараясь вовсе не глядеть на трушинские окна, прошла дальше и очень скоро свернула к мельнице, за которой под обрывом, поросшим розовыми дикими гвоздиками и клевером, текла речка без названия. Здесь же неподалеку стоял и дуб, угрюмый, смирившийся со своим бессмертием, терпеливо сносящий больше века жгучие лучи солнца, майский град, октябрьские ветра с дождями и холодом, тяжесть пушистого нахального снега, отдыхающего всю зиму на его искривленных древесным ревматизмом ветвях. Маша вошла под темно-зеленый свод дерева, как воришка, забравшийся в чужой дом, и ей показалось, что начался дождь, будто капли упали на листья. Она подняла голову, но увидела лишь маленькую серую птицу, вспорхнувшую и перелетевшую с одной ветки на другую. И белых козочек тоже не было. И чучело старухи кто-то унес, словно фотографический, в полный рост, силуэт из рекламы радио «Ностальжи». Маша прислонилась спиной – на этот раз она нарядилась в ярко-желтый сарафан, который нашла в комоде, и страшно обрадовалась ему – к шершавой поверхности дубового ствола, закрыла глаза, а когда открыла их, перед ней стоял Митя.

– Я продал вас вчера за пятьдесят тысяч.


Хорн лежал в неудобной позе и страдал от своей невыдержанности. Тела своего он не чувствовал, а вот голова, как бильярдный шар из тяжелой слоновой кости, а то и вовсе из свинца, не хотела воспринимать случившееся ночью как реальность. Правильно говорил Исаак, его отец, что главное – спать либо с женой, либо одному, так спокойнее будет. «Даже с зайчихой не ложись, – смеялся он, намекая на генетический темперамент по мужской линии Хорнов, – все риск». Прав был отец, тысячу раз прав. Стоило Хорну остаться тогда наедине с Герой – они познакомились на свадьбе ее подруги, Гера ослепила его своей молодостью, свежестью и, как ни странно, порочностью, которая ощущалась во взгляде, движениях и даже в голосе, – как он взял ее в первый же вечер. Он оставил ее в покое уже под утро, когда от уютной постели остался лишь голый полосатый матрац, а от Геры – измученное, «полумертвое», как она выразилась, тело. Он тогда ухаживал за ней. Подняв с пола простыни и подушки, уложил Геру спать, а сам пошел на кухню готовить завтрак. Он был так счастлив тем утром, что одно лишь это воспоминание делало Геру близкой и даже родной. Больше того, он был готов даже понять ненавистного ему Дождева, которого так ни разу и не встретил и который не смог устоять против сексуальности и красоты его бывшей жены. Понятное дело, Хорн был собственником и считал это вполне нормальным свойством мужчины. Гера должна была принадлежать ему полностью. Но Гера есть Гера, она такая, как есть, и, увозя ее с чужой свадьбы, разгоряченную, хохочущую, похотливо-возбужденную и породисто-красивую, распространяющую вокруг себя аромат сильного, животного желания, он должен был еще тогда сказать себе: «Миша, это не зайчиха, это Гера, а ты ее совсем не знаешь». Он даже не знал, замужем ли она.

Здесь же, на летней кухне незнакомой ему дачи, всю ночь предаваясь любви с женщиной, которая всего несколько часов назад шантажировала его и даже собиралась отдать на съедение Руфинову, он счастливым себя не чувствовал. Ему казалось, что его обманули. Ведь вся накопленная за эти месяцы нежность и сила должны были достаться Машеньке.

Хорн боялся открыть глаза, боялся увидеть выражение лица Анны, боялся, что она заснула в одной из тех поз, которые так возбуждали его. Да, конечно, он больше всего боялся, что не сдержится. Но все же повернул голову – Анны не было. Не было ни ее одежды, ничего. Хорн нагишом подошел к окну и выглянул в сад. Сад, он и есть сад. Оделся, вышел, вдыхая запахи мокрой земли, подрагивающих от движения воздуха флоксов и лилий и понял, что Анна сбежала на чужой «Волге». Одинокий «Форд» мерз в крупных каплях росы.

Он вернулся в кухню, согрел чай. Забредшей к нему заспанной женщине, кутающейся в мужской махровый халат апельсинового цвета, Хорн сказал:

– Не бойтесь, я не вор. Я привез сюда ночью молодого человека, и он позволил мне здесь переночевать.

Лиза, чуть не лишившись чувств от страха, опустилась на постель рядом с гостем и некоторое время приходила в себя.

– Я не причесана, – наконец проговорила она, подавая признаки жизни, – не обращайте на меня, пожалуйста, внимания. Так, значит, это вы привезли Митю? Это замечательно. Но скажите, почему у вас такое лицо, словно вы проглотили дохлую мышь?

Хорн поднял на нее глаза и подумал, что если бы эта женщина сейчас разделась, то он поцеловал бы и ее. Наверное, это болезнь. «Этой болезнью страдали все молодые Хорны», – не без гордости говорил отец.

– Это была не дохлая мышь, а женщина. Я ночевал здесь с женщиной.

Лиза, уже окончательно придя в себя, рассмеялась и встала, чтобы налить себе и гостю чаю.

– Ну и куда же вы ее спрятали? Она что, умчалась на первой электричке к своему мужу?

Хорн встал и сказал сухо, как подсудимый, которому дали последнее слово:

– Нет, она уехала на вашей «Волге».

Лиза медленно повернулась к нему:

– Вы хотите сказать, что она уехала на бобровской машине? – и начала хохотать.

Она рухнула на постель, чуть не уронив туда же остолбеневшего Хорна, и, спрятав лицо в ладони, принялась постанывать и корчиться от смеха. Ее смех был великолепен. Он был чистым, хрустально-звонким и вполне оправданным. Но главное, он олицетворял здоровое восприятие жизни, поэтому Хорн тоже неожиданно для себя присоединился к ее смеху. Только ему казалось, что именно его ситуация комичнее и что когда придет некто Бобров или как его там, тот, кому принадлежит машина, то расплачиваться за этот прекрасный смех ему придется своим новеньким «Фордом».


Митя постелил на землю свою брезентовую курточку, которую прихватил на случай дождя, и предложил девушке по имени Маша присесть рядом с ним.

– Послушайте, о каких пятидесяти тысячах вы только что говорили?

– Я написал ваш портрет и продал его вчера. Вернее, отдал под залог. Но я его выкуплю. И подарю вам. Там вы тоже в желтом сарафане на фоне зеленых листьев, только сейчас у вас волосы спрятаны, а там они свободные и красивые.

Он осторожно снял с нее кепку, и тяжелые, словно застывшие солнечные лучи, волосы рассыпались по розовым, успевшим немного загореть плечам.

– А как вас зовут?

– Митя. Дмитрий Дождев.

– Мне пора, Дмитрий Дождев, ДД. Можно я вас буду звать Дэдэ?

– Конечно, можно, сколько угодно, только зовите, пожалуйста, почаще.

Маша легко поднялась, отряхнула прилипшие к ногам сухие веточки и листья.

– Ну, я пошла. Меня ждут.

Митя, чувствуя, что она сейчас уйдет, вскочил вслед за ней и, боясь прикоснуться к призраку – а иначе он Машу и не воспринимал, – попросил:

– Позовите меня прямо сейчас. Ведь вы же сами только что сказали, что будете звать меня Дэдэ. Так отчего же вам не позвать меня прямо сейчас? Поймите, вы исчезнете, и я вас не найду, позовите, я прошу вас, я пойду за вами куда угодно, мне надо напитаться вами, чтобы я смог написать ваши портреты.

Маша рассмеялась, облизывая пересохшие от душного зноя губы.

– Чтобы продавать их потом за пятьдесят тысяч? Зачем вам столько денег?

– Мне не нужны деньги, мне нужны вы, Маша. Во мне сентиментальности, – и он выразительно дунул на ладонь, – пшик! Я пошлый, скучный, занудистый художник-ремесленник, я не умею рассказывать смешные истории и анекдоты, не умею петь и играть на гитаре или пианино, я не умею свистеть, Маша, я ничего не умею из того, что должно тебе нравиться. Но я умею рисовать. Я рисую много и быстро. Я не хочу, чтобы ты уходила.

Неожиданно оба вздрогнули и долго стояли, не двигаясь и не веря в происходящее: ударил гром, сверкнула молния, полил дождь, которого не ждали. Они стояли под дубом, а Кукушкино тонуло в теплом сиреневом дожде.

Показались белые козочки, за которыми семенила худая рыже-белая, похожая на помесь дворняги с русской борзой собака, дождь расчесывал ее длинную шерсть, потом выплыла мрачная бабка в черном капюшоне, в руках у нее был тоненький прутик, которым она хлестала по высокой траве и что-то бормотала себе под нос. Странная компания скрылась в зарослях акации.

– А ты пил козье молоко?

– Нет.

– Говорят, полезное, сладкое и жирное.

– Если хочешь, я узнаю, где живет этот капюшон, и принесу тебе молока. Только вот не знаю куда.

– Сюда.

– Ты что, прямо здесь и живешь?

– Да. Обычно я появляюсь здесь перед дождем. Могу одна, а могу в компании маленьких ангелочков, помнишь?

– Конечно. А я подумал сначала, что это твои дети. Маша, можно, пока идет дождь, я тебя поцелую?

– А если дождь будет идти полчаса?

– Значит, полчаса и буду целовать.

Она закрыла глаза и почувствовала, как художник обнимает ее, как целует в губы ее, Машу, которую еще ни разу никто не целовал. Это было так хорошо, тем более что дождь и не думал прекращаться, он со стеклянным хрустом обрушивался на листья и ветки, звенел ими, шумел, играл, промывая каждый листик, каждого муравья, не успевшего вовремя добраться до своего муравейника; он струился по темной, крепко пахнувшей коре вниз и впитывался в мягкую, упругую землю.

Маша, оказавшись прижатой к стволу, тоже стала напитываться дождем. Она понимала, что сарафан уже вымок весь до ниточки, но позволяла художнику целовать ее до боли в губах. Быть может, вовсе и не одиночества она хотела, когда стремилась сюда, в Кукушкино, может, она хотела увидеть Дмитрия Дождева, который рисует портреты девушек и продает их за пятьдесят тысяч рублей? Тогда почему же она не призналась себе в этом раньше? Потому что она обманщица, она обманула себя, родителей, Анну и всех, чтобы поцеловаться с ним, изведать, что же такое поцелуй, а потом вернуться домой? Внутри Маши кто-то заплакал. Она представила, как возвращается к себе, садится за рояль, как раскрывает ноты, касается пальцами клавиш, а вместо них – пустота, и если посмотреть сверху, то Маша словно на вершине дуба, а внизу, где рояльные педали, стоит Дождев и зовет Машу за собой.

Он почувствовал, что она стала задыхаться, и отпустил ее.

– Мне пора, – сказала она, переводя дух, – дождь прекратился. Меня ждут.

Если бы Митя в тот момент спросил, кто ее ждет, она бы ответила: «Яблоки». Соседка угостила ее яблоками. А больше ее никто не ждал. Но и яблоки могли потерпеть. Она знала, что ей пора, что она и так позволила себе непростительные вещи и что, если об этом узнает мама или Анна, она даже и представить себе не может, что тогда будет. Но Митя не спросил.

– Слушай, пошли ко мне. У нас тут дача неподалеку. Мама привезла свежих сливок, на веранде целая корзинка клубники. Куда ты так спешишь? У тебя что, дети плачут?

Она мотнула головой: нет, не плачут.

– Я познакомлю тебя со своим отцом, у меня знаешь какой отец! Сергей Дождев, может, слыхала?

Маша ахнула: конечно, она знает Сергея Петровича, он приходил к ним настраивать рояль.

– Так ты его сын? Здорово!

Как хорошо было говорить ни о чем, о клубнике со сливками, о вечернем купанье на реке, об ароматических таблетках, которые парализуют комаров на лету, о двенадцати оттенках зеленого цвета, японских кистях, о Шопене, о безнадежно влюбленном в Машу Хорне, о красивой Лизе, у нового мужа которой ночью какая-то женщина похитила машину, о мышах, которые бегают по чердаку, стучат своими упругими сухими лапками и мешают спать. Митя не мог допустить, чтобы Маша ушла.

– Где ты живешь? Покажи мне, только не обманывай, и тогда я успокоюсь, что ты мне не померещилась, что ты живая, а не призрак, рожденный дождем.

Она покачала головой: нельзя.

– Но почему, почему? Родители?

– Да. У меня страшные родители, они каннибалы, питающиеся исключительно мясом молодых, стройных и кареглазых художников.

Они вышли из-под кроны и, взявшись за руки, пошли в сторону дачного поселка. Остановившись на полпути, Маша показала рукой на свой дом, бело-розовое каменное строение с белым балконом и верандой, – как клубника со сливками.

– Вот там я живу.

Митя посмотрел на нее с недоверием.

– Так ведь это же руфиновская дача.

– Ну да.

– Так, значит, ты дочь Руфинова?


Анна на полной скорости влетела в город и, не обращая внимания на светофоры, помчалась к дождевскому дому. «Волга» остановилась возле подъезда. Анна поднялась по лестнице и трясущимися руками отперла дверь. Вошла и осмотрелась. Записку она увидела сразу. «Мальчики! Квартира сдана Дымову, просьба его не беспокоить и ключи передать по адресу». Это невозможно. Какой, к черту, Дымов, какие ключи?! Где Маша?

Анна осторожно прошла в глубь квартиры и открыла дверь большой комнаты. Кушетка, на которую она положила вчера вечером бесчувственную Машу, была пуста. Чуть дальше, на диване, кто-то спал. Кажется, мужчина.

– Вик! – с надеждой позвала она.

Но мужчина спал крепко. Анна сняла туфли и обошла всю квартиру. Маши нигде не было. В ее планы входило «освободить» Машу, внушить ей, что это она, Анна, нашла ее и что ей необходимо уехать из города. В запасе было несколько нелепых историй, но для Маши вполне сносных. Но Маши не было.

Анна прошла на кухню и налила себе коньяка, кем-то услужливо оставленного на столе. Села, выпила. Цель похищения состояла в том, чтобы, убрав Машу из города, шантажировать Руфинова до тех пор, пока он не разведется с Ольгой и не оформит документы на выезд. Хватит тянуть, она и так ждала достаточно долго. И еще Вик. С ним тоже надо было что-то решать. И как это Ольга могла так поступить с ее братом? Предположим, что картины, показанные им осенью, были неудачны. Пусть даже совсем плохи. Но чудесные натюрморты и пейзажи, которые она видела у него в апреле, это же совсем другое дело! Конечно, Ольга мстила ей, но за что? Она же ничего не знает!

Коньяк разогрел кровь и погнал ее по лабиринтам сосудов, делая щеки Анны розовыми, а глаза блестящими.

Дверь в кухню со скрипом отворилась, и Анна увидела перед собой белотелое тщедушное существо в больших, не по размеру, клетчатых домашних туфлях. Больше на нем ничего не было. Существо, увидев Анну, прикрыло руками нечто, находящееся в возбужденном состоянии и проясняющее пол, вздохнуло, но потом, забывшись, почесало одной рукой ухо.

– Милочка, а вы, собственно, кто?

– Анна. Хотите выпить? Тем более что и коньяк ваш.

– С удовольствием. Хороший город, хорошие люди, женщины сами в руки идут, как караси на щуку. Вы, стало быть, хозяйка квартиры?

Анна сделала ему бутерброд, потом небрежно махнула рукой.

– Нет, что вы. Просто у меня были ключи от этой квартиры, да и вещи кое-какие надо забрать… и вообще – я вам снюсь.

– Меня зовут Евгений Иванович. Моя фамилия Дымов. Одна русалка мне сегодня уже снилась. Только она была в отличие от вас рыжеволосая, прелестный оттенок, чистое золото. Но она быстро ушла, словно спешила куда-то. Я даже познакомиться не успел. – Голос у Дымова был мягкий, перламутрово-нежный, высокий, с чудесным неместным акцентом.

– Я знакомая хозяйки. Я скоро уйду. Там записка в прихожей, я все прекрасно понимаю.

– Нет-нет, что вы! – Дымов замахал руками. – Анна, Бога ради, живите здесь, квартира огромная, какие проблемы! Я – случайный гость, это вообще странно, что я здесь оказался. Я должен был остановиться у другого человека, а он возьми и женись. Вот мой старинный приятель Бобров и познакомил меня с Мартой. Редкое имя, весеннее, пахнет талым снегом и теплым асфальтом.

– А мое имя как пахнет?

– Ваше? Глубокий, пряный запах, замешенный на ароматах розы, лимона и дубовой коры. Восхитительный запах и очень древний, как и само имя.

– Да вы поэт, Евгений Иванович.

– Нет. Я даже не художник. Я ценитель и игрок. Люблю все красивое. Я бы и вас увез, если бы вы мне позволили. Положил бы вас, закутанную в нежную соломку, в деревянный ящик, переложил ватой, чтоб не разбились в дороге, и как произведение искусства отвез вас ну, скажем, в Нант или Канны, вы как?

– Меня уже собирались увезти в Израиль, да забыли на вокзале.

– А я ничего не забываю. Ну да ладно, давайте выпьем за вас, за ваши глаза и грустные губы.

Анна даже забыла, что Дымов так и остался в одних домашних туфлях.


Евгений Дымов, работающий в паре с Франсуа Планшаром, комиссаром – или их еще называют уполномоченными – из Нанта, являющимся организатором крупных аукционов во Франции, приехал в С. с определенной целью. Его интересовал художник Виктор Дорошев, картины которого совершенно случайно обнаружил и купил во время своих последних поездок в С. сам Планшар. По его словам, художник был чрезвычайно талантлив, никому не известен, даже председателю правления Союза художников С. Абросимову, который знал всех художников своего города и мог безошибочно определить, кисти которого из них принадлежит та или иная работа. Увидев уже купленные Планшаром картины Дорошева, Абросимов, услышав фамилию художника, категорически заявил, что рука автора ему неизвестна, а Виктор Дорошев, которого он знает и сестра которого действительно работает и живет у Руфиновых, «кроме голых баб с хвостами» и декораций, ничего не пишет, что его манера письма – если так можно назвать эту «мазню» – ему известна и ничего общего с представленными работами у него нет и быть не может. Это другая рука. Возможно, сказал Абросимов, внимательно разглядывая и изучая пейзажи и натюрморты, яркость и свежесть красок которых потрясла его самого, это работы какого-нибудь студента художественного училища, которого еще никто не знает. В тот день, когда состоялся этот разговор с Абросимовым, у Планшара оставался один час до самолета в Москву, поэтому визит к самому Дорошеву не состоялся. Отправляя в С. Дымова для отбора работ, он, не имея возможности показать ему работы Дорошева в подлиннике, дал ему сделанные с них фотографии и список потенциальных меценатов, которые, если их заинтересовать, могли бы принять участие в финансировании предварительных, обязательных в России, двух-трех выставок местного характера, а потом уже и непосредственно в аукционе в Нанте. Список открывала Ольга Руфинова, затем следовало еще несколько фамилий, в число которых входил Михаил Хорн, Глеб Бобров и сам Абросимов. В телефонном разговоре с Бобровым, которого Дымов знал еще с московского студенчества, Евгений Иванович просил Глеба подыскать ему в С. небольшую квартирку месяца на два. Глеб нашел, да хозяин неожиданно женился, таким вот образом Дымов с Бобровым оказались в тот вечер у Марты.

Решив не торопиться с поисками Дорошева, Дымов, располагающий адресами нескольких мастерских, наметил себе порядок визитов, но потом, поразмыслив, что раннее утро – не самое подходящее время для встречи с художниками, отправился к Руфиновой.

Планшар рассказал ему об этой женщине и посоветовал примерно за неделю до приезда в С. позвонить ей и предупредить о своем визите. Более того, он предложил Дымову разговор с ней повести таким образом, чтобы инициатива участия в аукционе исходила от нее. Тогда при личной встрече ее отношение к Дымову и к предстоящему делу будет принципиально иным. Кроме того, это может повлиять на цены, которые, в свою очередь, будет диктовать или советовать художникам сама Руфинова с подачи, разумеется, Дымова. Таким образом, можно будет действовать в обход Абросимова и многочисленных посредников, которые слетятся как пчелы на мед, едва им станет известно о приезде Дымова.

Поэтому, расставшись после завтрака с Анной, Евгений Иванович, не откладывая, поехал прямо на Большую Парковую.

Было раннее утро, асфальт, политый ноздрястыми жуками-машинами небесного цвета, влажно блестел в лучах утреннего солнца. Магазины были еще закрыты, и только возле молочных сгружали хрипло звенящие ящики с бутылками да возле булочных стояли машины, набитые свежим, горячим и приятно пахнущим хлебом.

Девушку в черном платье с красным шелковым шарфиком на шее он заметил еще издали. Она стояла возле подъезда, в котором жили Руфиновы, и явно кого-то ждала. Увидев Дымова, она внимательно оглядела его с головы до ног, сощурив кошачьи в пушистых ресницах глаза, и направилась к нему.

– Вы не могли бы оказать мне небольшую услугу: передать Руфиновым вот это письмо?

Она протянула Дымову запечатанный конверт. Он хотел было что-то спросить, но девушка исчезла. Странный город, странные женщины, не живется им легко и просто, то бродят по ночам по чужим квартирам, то угощают коньяком непрошеных гостей, то заставляют принимать деятельное участие в своих авантюрах. Пораженный красотой Геры, Дымов поднялся и позвонил. Казалось, его ждали – дверь открылась сразу. Перед ним стоял огромного роста мужчина, широкоплечий, мрачный, похожий на добротный дубовый шкаф с глазами-ручками. Евгения Ивановича провели в кабинет Руфинова. Видно было, что хозяева чем-то встревожены. Несколько человек, в их числе и бледная, изможденная женщина в длинном лиловом платье, завтракали бутербродами и кофе.

– Я Дымов.

Ольга, услышав знакомую фамилию, что-то шепнула мужу на ухо и пригласила гостя позавтракать вместе с ними.

– Вы извините, у нас тут небольшие сложности. Надеюсь, что очень скоро мы сможем с вами переговорить.

Зазвонил телефон. Борис, уронив бутерброд, схватил трубку. Он слушал, кивал головой, потом, вздохнув, сказал:

– Все правильно, все машины в своих гаражах, а «Форда» Хорна нигде нет, да и самого его нет.

Ольга ахнула и замотала головой:

– Все равно не верю, не верю, чтобы это был Миша.

Дымов, вспомнив, протянул конверт:

– Девушка у подъезда просила вам передать.

Руфинов вскрыл конверт и нахмурился.

– Матвей, собирайся, едем. Кажется, Маша нашлась.

Они уехали, а Ольга все перечитывала коротенькую записку Геры, без подписи, конечно: «Ваша дочь находится по адресу…» «А что, если она там мертвая?» Она налила себе коньяка и предложила Дымову.

– Что случилось, Ольга Владимировна?

– Понимаете, это я во всем виновата. Кажется, я не заметила, как Машенька выросла. Она уехала с Хорном. Пришло время. И зря, наверное, мы всполошились, это нормально, естественно, наконец, все так и должно было случиться. Да и вообще, Хорн – это еще куда ни шло. Все-таки у него дело, он из хорошей семьи.

Дымов посмотрел на опьяневшую, совершенно выбившуюся из сил Ольгу и помог ей добраться до спальни. Уложив ее в постель и прикрыв одеялом, он подумал, что, пожалуй, впервые он приехал не вовремя. Вспомнились почему-то работы, которые так порадовали его в той квартире, где он провел ночь, и пожалел, что так и не дождался хозяина. Ольга теперь не скоро проснется, а время-то идет, надо многое успеть. Он взглянул на часы: половина девятого. Он вышел из спальни, сел в глубокое кресло в гостиной и через некоторое время уже спал.


Анна, после того как ушел странный Дымов – он, кстати, зачем-то запер ее, должно быть, затем, чтобы лишний раз не беспокоить, а она толком не успела расспросить, кто он и зачем приехал из Москвы, – долгое время сидела на кухне, соображая, что же ей теперь делать и где искать Машу, пока не услышала с улицы знакомый визг тормозов: такие звуки издавал «Мерседес» Руфинова. Она выглянула в окно и, увидев бегущих к дому Матвея с Борисом, кинулась в прихожую, оттуда на лестничную площадку и успела подняться на этаж выше, прежде чем они ворвались в квартиру. Она слышала приглушенные голоса, звавшие Машу, какой-то непонятный шум, потом все стихло. Руфинов с телохранителем вышли, и вскоре до Анны донесся звук отъезжающей машины. Как они узнали адрес? Кто им сказал, что Маша должна быть здесь? Неужели Вик? Или Гера? Не стоило, конечно, посвящать эту глупую гусыню в их план. Но, с другой стороны, Машу должен был кто-то кормить, следить за ней, а это могла сделать только Гера, и с этим пришлось согласиться. Нет, это не Гера и не Вик, этого не может быть, но кто же тогда?!

Она вернулась в квартиру, заперлась и стала думать, что же будет дальше. Дымов сказал, что видел рыжеволосую девушку, Машу, конечно, – значит, она очнулась и сбежала, но куда? А вдруг она дома? Как же Ане это раньше не пришло в голову? Ну конечно, она пришла домой и рассказала, откуда ей пришлось бежать. Поэтому Борис и приезжал сюда, он хотел посмотреть на того мужчину, которого Маша видела ночью спящим, чтобы задать ему несколько вопросов.

Значит, нужно как ни в чем не бывало приехать к Руфиновым и всем своим видом выразить сочувствие по поводу только что пережитых волнений, связанных с пропажей Маши. Они уединятся с Машей в ее спальне, и ничего не подозревающая девочка расскажет все как было. Хорн будет молчать, он вообще захочет на время уехать из города, чтобы Руфиновы забыли о нем, ведь ему и в голову не пришло, что звонка как такового не было, что Анна кричала в пустоту, что никаких претензий к Хорну у Бориса нет. Это тоже было частью плана: отвлечь внимание Руфиновых от себя на Хорна. Надо знать хорновскую породу, чтобы быть уверенной в успехе, а Анна знала. Она чувствовала слабину Миши, и тот факт, что он на своем белом «Форде» постарается скрыться, сыграет свою роль. Хорн зависит от Руфиновых. Во-первых, Миша влюблен в Машу, во-вторых, Руфинов обещал ему крупный кредит. Хорн сделает все, чтобы наладить отношения с управляющим «Дрофы», и, когда настанет это время, Анна поможет ему в этом. Об этом она тоже подумала. Итак, вырисовывается следующая картина: Маша дома, все думают, что похищение организовал Хорн, и будут искать его. Если найдут, тем хуже для него, Руфинов никогда не простит его, а Хорн никогда не сумеет доказать свою непричастность к делу. Если же его не найдут хотя бы в течение недели, то она сумеет помочь ему, обеспечив алиби, и постарается все сделать для того, чтобы эта история вообще забылась. Во всяком случае, до следующего раза.

Анна допила коньяк и закурила. Она закрыла глаза и представила себе, что было бы, если бы Маша не сбежала. Они продержали бы ее на дождевской квартире дней десять. Руфинов сам бы приехал к Анне, как в старые добрые времена. Они бы выпили, Анна объяснила бы ему, как тяжело жить под одной крышей с близкими тебе людьми и делать вид, что ты им чужая. Она бы расплакалась, вспомнила бы о материнских чувствах, о своих чувствах к Руфинову, и он бы понял ее и простил, узнав, что Маша в безопасности, и, конечно, выполнил бы все ее требования. А Хорн, вернув с помощью Анны расположение Руфинова, помог бы реализоваться Вику.

Брата она, конечно, не возьмет с собой, но сделает все, что в ее силах, чтобы обеспечить ему будущее. Как бы ладно все устроилось! Но как же так случилось, что Маша так рано проснулась? Значит, эфира было маловато или Вик недостаточно постарался.

Покачиваясь, Анна подошла к окну. Коньяк сделал свое дело: страх и неуверенность сменились умиротворением и покоем. Даже вид белой «Волги» под окном не волновал ее: все образуется. Она еще раз обошла квартиру и, убедившись, что следов ее пребывания здесь нет, прибралась на кухне и уже через четверть часа припарковывала машину возле дома Хорна. Она рассчитала, что Хорн, оказавшись в городе в качестве заложника хозяина «Волги», первое, что предпримет, это заедет к себе домой. Причин для этого могло быть больше чем достаточно: могут понадобиться деньги или документы. Хорн скорее откупится от хозяина «Волги», чем будет обращаться в милицию. Поэтому, оставив машину, Анна со спокойной совестью взяла такси и поехала к Руфиновым. Если бы ее спросили, почему из двух машин она выбрала именно «Волгу», Анна бы не смогла ответить. Скорее всего, потому, что «Волга» оказалась ближе к дороге, а на «Форде» ей бы пришлось долго разворачиваться, а хозяева дачи могли тем временем проснуться.


Выйдя от Геры, Вик сел возле дома на скамью и сидел так до тех пор, пока не замерз. Ему было некуда идти. Маленькая комнатка в коммунальной квартире, где когда-то давно они жили вдвоем с сестрой, теперь наводила на него смертельную тоску. Анна давно не жила с ним, еще с тех самых пор, как связалась с женатым мужчиной, который снимал для нее квартиру и долгое время содержал ее. Вик хоть и злился на него, но все же понимал, что, если бы не он, Вик не смог бы закончить художественное училище, а Анна – университет.

После получения диплома, не желая работать оформителем, Вик пытался всерьез заняться живописью, но помешала природная лень. Он писал скорее забавы ради обнаженных женщин, мужчин, которым пририсовывал крылья и хвосты, а то и просто покрывал их кожу чешуей; оригинальничал, понимая, что из-под кисти выходят сплошные пошлости и непристойности, но остановиться уже не мог – продолжал работать на публику. А публика была самая разношерстная, к нему приходили поесть, выпить и погреться друзья по училищу, знакомые знакомых, которых он и не пытался запомнить в лицо, девушки, видевшие в нем чуть ли не гения авангарда или сюра, зрелые женщины, уставшие от пресной семейной жизни и жаждавшие острых ощущений в объятиях молодого изощренного любовника. Вик, тратя деньги сестры, с блеском играл роль гостеприимного и несколько странноватого хозяина-шута, пытаясь привлечь к себе внимание если не живописью, то хотя бы необычностью нарядов и всего, что окружало его дома. Он сам себе шил невообразимые одежды из шелка или холстинки, мастерил грубые сандалии из войлока, носил рыбацкую сеть, кожаные, в заплатах, куртки, даже юбки, но – надо отдать должное – ничуть не старался походить на гомосексуалиста. Комнату свою он превратил в склад непонятных вещей, которые то и дело менял местами, то драпируя камни и ящики из-под апельсинов черным штапелем, то спуская с потолка накрахмаленные квадраты марли, расписанные в стиле ампир.

Но потом случилось то, чего Вик боялся больше всего: мужчина бросил Анну. Прошло несколько месяцев, и Анна родила мертвого ребенка. Она ничего не объясняла, молчала, а когда спустя неделю Вик зашел проведать ее, соседи сообщили, что накануне в квартире был какой-то шум, после чего «Скорая» увезла Анну в больницу. Вик искал ее, но ни в одной городской больнице ее не было. Не было ее и в морге в списках умерших. Вик поехал к ней на квартиру, собрал и увез все ее вещи. Найденные в шкатулке деньги спрятал до ее возвращения, в которое верил до последнего дня.

Анна возвратилась почти через год. Пришла к Вику, обняла его и долго плакала. Где она была, он так и не узнал. Но чувствовал, что в этом деле тоже замешан мужчина. Анна некоторое время пожила у Вика, а потом снова переехала, только на этот раз уже в большую, хорошо обставленную квартиру. Ей тогда было двадцать три, а Вику – двадцать лет. Анна так и не вышла замуж, встречалась с мужчинами, но романы ее были непродолжительными. Она зарабатывала себе и Вику на жизнь частными уроками немецкого, одно время жила на содержании очень пожилого врача-дантиста, который вскоре уехал за границу. Вполне вероятно, что это и был тот самый мужчина, от которого она родила мертвого ребенка, ведь Вик его не видел. Одиночество и постоянные заботы о брате сделали ее замкнутой, молчаливой, сдержанной, но в то же время жадной до денег. И если раньше она никогда не заставляла Вика работать, то, устроившись к Руфиновым воспитательницей их дочери, Анна настояла на том, чтобы Вик нашел себе работу. Так он и стал помощником художника в драмтеатре. Мало кто из актрис не побывал в его захламленной комнатке, которой он, однако, стыдился и поэтому брал иногда ключи от мастерской молодого художника Мити Дождева. Молоденьким девушкам, которых Вик приводил прямо с улицы, он говорил, что это его мастерская и что картины на стенах – тоже его творения. Так в его крепкие сети попалась Гера, которая все понимала, но молчала.

Но что касается Геры, то к тому времени, когда они познакомились, над ней уже успел кто-то поработать. Она вела себя так, словно всю свою короткую жизнь была любовницей художника. Она всегда знала, что сказать по поводу новой идеи Вика, знала, как отреагировать на свежую, еще влажную акварель, пользовалась бойко и чуть ли не профессионально терминами и всегда безошибочно угадывала названия красок. Вика это умиляло. Гера была благодарным зрителем и слушателем, она прекрасно улавливала настроение мужчины и подыгрывала ему во всем, чтобы только удовлетворить его творческое самолюбие. Вик позже догадался, что Гера была знакома с Дождевым, но не знал о ее любви к нему. Знал он зато, что именно он, Вик, а не кто-либо послужил причиной развода Геры с Хорном, и в душе презирал ее за неосмотрительность и легкомыслие. Он постоянно сравнивал свою подружку со здравомыслящей и меркантильной сестрой и выводы делал не в пользу первой. Все-таки глупо было лишиться такого мужа, как Хорн. Веди она себя поумнее, то сохранила бы и того и другого, а так – и Вик признавался себе в этом – Гера после развода стала ему менее интересна. Она, безусловно, была хороша в постели, у нее было необычайно изящное гуттаперчевое тело и нежное, чудесное, как цветок, лицо с глазами, похожими на драгоценные камни. Гере не обязательно было наряжаться в шелк и бархат, чтобы подчеркнуть свое природное богатство, в отличие от Вика она была «шедевром», «совершенством», как он ее первое время и называл. Но потом ее красота стала раздражать Вика. Ведь стоило Гере уйти от него, как комната становилась серой и тусклой, а развешанные как попало его собственные картины на стенах превращались сразу же в отвратительные пародии на натюрморты, портреты и пейзажи. А Вик, разглядывая себя в зеркале, видел постаревшего уродца со спутанными нечесаными волосами и откровенно завистливым взглядом. В такие минуты он ненавидел себя. Поэтому при встрече с Герой ему хотелось стереть с нее все нежные и яркие краски, какими были написаны самим Создателем ее глаза и губы, кожа и блестящие, густые черно-сливовые волосы.

Он терзал Геру, пытаясь испортить нежный материал ее плоти, но когда ему и этого становилось мало, он унижал ее, заставляя принимать мучительные для нее в физическом и моральном смысле позы, доводя ее до изнеможения.

Когда Вик впервые увидел у Геры работы Дождева, он всю ночь не мог уснуть. Он вдруг ясно осознал, что его время ушло и что, пока он потешал «народ», кто-то спокойно творил, над кем-то раскрылся прозрачный купол небесной благодати, называемой вдохновением. Пока Вик торговал своим талантом, который на деле оказался простой хрупкой стекляшкой, Митя Дождев, молчаливый и несколько отрешенный от всего, растил драгоценную жемчужину своего дара, не осознавая этого. Поскольку, знай Митя, как он талантлив и плодовит – а Митя писал быстро и помногу, – он бы не выглядел таким неуверенным в себе и, уж во всяком случае, с его лица исчезло бы удивленно-восторженное выражение, которое так раздражало Вика.

Вик просил дать ему на время натюрморт Дождева «Вишни» и повесил его у себя. Анна, которая пришла в тот день навестить брата и принесла ему денег, увидев картину, встала посреди комнаты и покачала головой. «Вик, что это с тобой?» У нее не было слов. Весь вечер, пока она убиралась и готовила ужин, Вик ловил ее восхищенные взгляды.

– К Руфиновым сейчас приехали иностранцы. Один из них, француз, специалист в этом деле, он что-то вынюхивает и, по-моему, скупает картины. Если хочешь, я могу ему показать.

А через пару дней Анна явилась взволнованная и сказала с порога, что «Вишни» оценили в две тысячи франков, не согласится ли Вик продать натюрморт. Вот таким странным образом все двадцать семь небольших полотен Дождева перекочевали в Европу. Подпись «Дождев», весьма сложную и неразборчивую, Вик переправлял на «Дорошев». Несколько раз тот же Планшар, приезжавший по делам в С., звонил Анне и просил познакомить его с Виктором Дорошевым, но Анна привозила только картины, Вика же никому не показывала, боялась посредников и обмана.

Вик был вынужден рассказать об этом Гере, иначе как бы он вытянул у нее работы. А Гера-дурочка была только рада. Отсутствие ума – вот, пожалуй, единственное, что прочно удерживало Вика возле нее. Кроме того, он знал, что больше всего она боится остаться одна, и поэтому делал с ней все, что хотел. Играя на ее чувствах, он, можно сказать, ограбил ее, обманул, и теперь было самое время порвать с ней. Но в то же время какая другая женщина позволит ему так себя вести, кто будет прощать ему находящийся пока еще в зародыше садизм – следствие больного и уязвленного «я»?

А тут еще Анна со своими бреднями о похищении Маши. Пусть мстит, это ее, конечно, дело, но зачем впутывать Вика, да еще привлекать к этому Геру, эту глупую куклу с куриными мозгами? Но с другой стороны, Анна просила о помощи, а это случилось впервые, и Вик не мог ей отказать. «Форд» они одолжили на час у приятеля Вика, пузырек с эфиром Анна достала у своего старого знакомого, психиатра Шубина. Анна никогда не рассказывала о нем Вику, но именно его визитную карточку он поднял с пола прихожей Анны за день до похищения. «Мой очень давнишний приятель, верный человек, не бойся», – ответила тогда она на его молчаливый вопрос, вырвала из рук визитку и сделала попытку улыбнуться.

Белый «Форд» Вик вернул даже на четверть часа раньше, чем договаривались. Саша Литвинов, хозяин машины, обещал молчать за сто долларов. Все прошло нормально, хотя и нервно, не обошлось тут и без водки: не мог Вик по-трезвому прижать пропитанный этой дрянью носовой платок к лицу Маши Руфиновой. Он и подержал-то его недолго, боясь удушить ее. Они некоторое время кружили по городу, Вик боялся, что их будут преследовать. Но Хорн, очевидно, пользовался доверием Руфинова. В условленное время, за которое Анна должна была успеть, обеспечив себе алиби магазинными чеками, подойти к Митиному дому, «Форд» притормозил прямо у парадного подъезда. Анна, ожидавшая его за углом, помогла вынести Машу, они быстро поднялись на лифте, и Вик, не входя в квартиру, сразу же уехал к Литвинову. Все, что от него требовалось, он выполнил. Остальное было за Герой и, конечно, Анной. Гера должна была приносить Маше еду рано утром, пока та спит, и так примерно в течение недели. Зачем только это все Анне, Вик не понимал. Поэтому на вопросы Геры о предполагаемом выкупе только пожимал плечами и злился. И еще: это было так не похоже на Анну!

…Вик, продрогший, наконец поднялся со скамейки и, подгоняемый прохладным вечерним ветром, направился в сторону вокзала. Там даже в такое позднее время можно было выпить водки и закусить курицей. Кроме того, в зале ожидания было тепло, бродили какие-то люди, а Вику сейчас необходима была суета, иллюзия неодиночества как фон для его невеселых, лишенных всяких надежд мыслей.

Оказавшись в ярко освещенном зале, Вик почувствовал себя потерявшимся ребенком. Он искал знакомых, чтобы сказать им об этом, но никого не находил. Сонная буфетчица в теплой вязаной кофте, от которой и дом, наверное, пропах жареными курами, налила Вику полстакана водки, подала свежий огурец, разрезанный вдоль и густо посыпанный солью, рваный, с румяной кожицей и розово-белыми волокнами кусок курицы и улыбнулась ему…

– Замерз?

Как это точно она сказала! Именно замерз.

– Еще полстакана, пожалуйста, и огурец побольше.

Разомлевший Вик вышел на перрон в поисках сигареты, где и наткнулся на Митю. Ему было стыдно вспоминать эту минуту, ведь он вел себя как последний трус. Он чуть с ума не сошел от страха, потому что приезд Мити мог означать только одно: провал. Если он увидит у себя в доме бесчувственную Машу, то Руфинов… Вик даже боялся подумать, что будет с ним и с его сестрой, если случится такое. Но, услышав, что Митя и не собирается к себе на квартиру, он готов был даже расцеловать это ненавистное ему лицо с вечной блаженной улыбкой. «Пишется ему, видите ли!» От сигареты голова закружилась еще больше. Он смутно помнил, как подцепил в привокзальном сквере женщину и привез ее на такси к себе. От женщины пахло дешевыми ландышевыми духами и пирожком, который она доедала, пока ехали в машине. У женщины были смуглые колени, которые Вик, что-то жарко нашептывая ей в пьяном угаре, пытался раздвинуть. Женщина хохотала, а Вику хотелось плакать.


Глеб Бобров проснулся позже всех, сел в постели, свесив свои полные, покрытые желтыми цыплячьими волосками ноги, и зевнул, показав букету пионов крепкие мелкие здоровые зубы и розовый горизонт горла. Он не знал, что на кухне собралось общество заговорщиков, жаждущих развязки. В число их входили Сергей Дождев, Лиза, Митя и неизвестный ему черноволосый и небритый молодой человек, которые, вместо того чтобы смотреть в тарелки и нанизывать на вилки ромбики и треугольники омлета, то и дело поглядывали на окно, за которым спал хозяин угнанной «Волги». Он не знал, что вместо скорби по поводу столь неприятного события эти четверо были уже с самого утра заражены вирусом беспричинного смеха, который готов был прорваться в любую минуту. Поэтому, когда пришел Глеб, с полотенцем на шее, в белых спортивных трусах и желтых резиновых сандалиях, Лиза, первая увидевшая его, вскочила из-за стола и помчалась в сторону душевой кабины. Главный источник смеха был самоустранен. Хорн, затушив сигарету, бросил на вошедшего скрипача виноватый взгляд и втянул голову в плечи.

– Что же это вы меня не разбудили? – Глеб, бодрый, свежеумытый, пахнущий мылом и одеколоном, который нашел на подоконнике в спальне, глотнув зараженного смехом воздуха, почему-то и сам захотел рассмеяться, но какое-то предчувствие сдержало его порыв.

– А что, собственно, происходит? – весело спросил он у вернувшейся на свое место Лизы.

– Помнишь, милый, ночью мы слышали голоса? Это приехал Митя, его привез вот этот самый молодой человек, которого зовут Миша. – Глеб посмотрел на Хорна, который как раз в эту минуту вспоминал своего отца и в который уже раз жалел, что не поехал в Израиль, и отметил про себя, что этот Миша сильно напоминает ему старину Исаака, который не так уж давно нагрел его на пятьсот тысяч рублей, купив у него золотые монеты. Он промолчал и вежливо кивнул в знак благодарности за Митю. – Но так уж вышло, что он был не один, – невозмутимо продолжала Лиза, намазывая масло на булочку и выкладывая на бутерброде мозаику из свежих помидоров и редиски, – с ним была его подруга.

Глеб широко улыбнулся.

– И где же она? – игриво спросил он.

Дождев уронил вилку, Митя откинулся на спинку стула – все ждали развязки.

– Представляешь, Глеб, они поссорились, и она уехала домой.

– Какая жалость, – осторожно произнес Бобров, оглядываясь, словно у него за спиной могла появиться подруга Миши. – Занимательная история, а главное – редкая.

– Вот я и говорю: редкая. Глеб, она в темноте спутала машины и уехала на твоей «Волге», – разом выпалила Лиза и грохнула тяжелым чайником по плите.

– На моей «Волге»? Да вы смеетесь! – И Бобров кинулся к воротам.

Мгновение спустя он уже стоял в дверях кухни, на него было больно смотреть. Хорн сказал, что отдает ему вместо «Волги» свой «Форд» – на время, разумеется, – пока они не найдут его машину.

На пути в город – Хорн сидел за рулем, Бобров, волнуясь, заставлял себя рассматривать пейзаж за окном – Лиза откровенно восхищалась машиной, гладила ладошками шоколадный велюр, леденцовую матовую поверхность лампы над головой и убеждала Глеба, что «Форд» несравненно комфортнее примитивно-советско-пошлой «Волги». Хорн же курил, обгонял машины и спрашивал себя, куда он, собственно, едет. К Руфиновым? А что, если его сейчас действительно остановят на первом же пункте ГАИ?

Если можно было бы зажмуриться, он бы непременно это сделал, но они миновали пункт – все спокойно, – миновали центральный проспект, никем не преследуемые, свернули в тихий переулок напротив дома Хорна – никого, тишина. Бобров, уныло развалясь на сиденье, смотрел на припаркованную на другой стороне улицы такую же, как у него, белую «Волгу» и думал о том, что ее-то хозяин не переживает, сидит себе дома, пьет кофе, посматривает в окно и знает, что сейчас вот выйдет, откроет ключиком дверцу, сядет на родное сиденье.

– Глеб, – Лиза, ахнув, царапнула Боброва по спине, – а тебе не кажется, что вон там стоит наша «Волга»?

Хорн, увидев, как Глеб с Лизой перебегают дорогу и, радуясь, словно дети, усаживаются в свою «Волгу», облегченно вздохнул и вернулся в машину. «Не может быть!» Весело просигналив, Бобров помахал ему из окна своей машины, и их… как и не бывало! Все это произошло за несколько мгновений.

А что же делать дальше? Руфинов не оставит его в покое. Надо срочно уезжать. Миша сходил домой, взял деньги, документы, собрал кое-что из одежды и тем же маршрутом, то и дело оглядываясь, вздрагивая от любого резкого шума, покинул город. А ведь как хорошо все начиналось. Он вспомнил букет орхидей – лоснящиеся кусочки леопардовой шкуры, – который ему специально привезли из Москвы. Странно, но теперь при имени Маша ему становилось не по себе. Нет, все-таки с Герой было спокойнее и проще. Он произнес несколько раз «Гера» и понял, что соскучился по ней.


Дверь Анне открыла Виктория.

– Анна Владимировна, вы?

Анна прошла в дом, за ней почти вбежала маленькая женщина, она чуть не столкнулась с ней, когда, резко повернувшись, постучалась в спальню Руфиновых.

– Оля спит. Вы разве не знаете, что произошло?

– Нет, а что?

– Машеньку украли. – И Вика рассказала Анне все, что знала, не забыв упомянуть про записку, которую принес господин, который спит сейчас в кресле в гостиной.

– И где же эта записка? – Анна ворвалась в гостиную, но, увидев спящего Дымова, попятилась к двери. – Где Борис Львович? И почему спит Ольга? Они что, не ищут Машу?

– В том-то и дело, что вроде бы ищут. Борис Львович что-то знает, но не говорит. Они ездили по записке, но Машеньки по тому адресу не оказалось. Не знаю, что и думать, да и жива ли она. – И женщина расплакалась. Потом, немного успокоившись, рассказала, как ездила на квартиру к Анне, про продукты, чеки.

– Это я брату купила, у него сегодня гости.

– Ольга так и сказала, что, мол, у нее, то есть у вас, своя жизнь и не наше это дело.

Анна вошла к Ольге, села на край постели. Сейчас она разбудит ее и все расскажет. Бедный-бедный Хорн. Анна вспомнила, как нежно он обнимал ее. «Нет, нет и нет». Она тронула Ольгу за руку. Бледная, серая и невзрачная женщина, и что Руфинов в ней нашел? И в постели, наверное, вялая, как цветок, который долго не поливали. Нет в ней жизни, кажется, кровь в ней не бежит, а стоит, как вишневое желе.

Анна устала ненавидеть. Интересно, можно ли устать любить? Можно. Все можно. Ото всего можно устать, даже от счастья. Человеку необходимо разнообразие во всем. Для остроты ощущений даже пострадать иногда полезно. Однако все должно быть в меру.

Ольга открыла глаза и, увидев Анну, тотчас поднялась, схватилась за голову.

– Аня? Ты откуда? Ты все знаешь? Где Маша?

Но Анна уже приготовилась и теперь, как актриса, которая хорошо выучила текст, с наслаждением входила в роль.

– Мы с тобой совершили ошибку. Мы не любили Машу. Мы любили прежде всего себя, свой покой. Это эгоизм в чистом виде. А я ничего не знала… была дома, мне вчера что-то нездоровилось. А поздно вечером мне позвонил Миша.

– Хорн?

– Да, Хорн. Я чувствовала, что должно что-то случиться, но не знала, что так скоро.

– Где они? Не томи!

– Я не знаю, он сказал, чтобы вы не волновались, что с Машенькой все будет хорошо.

– И это все?

– По-моему, вполне достаточно. Главное, что она жива и здорова. Вы же сами были не против их встреч.

Анна смотрела на Ольгу, на слезы, которые делали ее такой некрасивой, и жалела, что при этой душераздирающей сцене не присутствует сам Руфинов. Ольга подняла голову, встретилась взглядом с Анной.

– Скажи, а почему ты такая спокойная? Неужели тебе не жаль Машу?

Анна покраснела и прошептала с дрожью в голосе:

– Знаешь, я тоже была в свое время влюблена. Ты себе представить не можешь, как я любила этого человека, но нам пришлось расстаться. Маша влюблена, так отчего же я должна плакать? Она счастлива, порадуйся и ты за нее! Ей уже двадцать лет, пойми наконец, что ей нужен мужчина. Ты же чуть не изуродовала свою дочь. Прав был Борис, когда настаивал.

– Хватит, – резко оборвала ее Ольга, – может, ты и права в чем-то, но согласись, что нам повезло в одном, что это именно Хорн, а не кто-то другой. Больше того, я сделаю все, чтобы Борис оставил их в покое, а ты, если он тебе еще раз позвонит, скажи ему, чтобы переговоры вел не через посредников, а звонил прямо сюда. Вот так и порешим.

Анна, не ожидавшая такого поворота и надеявшаяся на то, что Ольга возненавидит Хорна, сжала кулаки и вышла из спальни. Что ж, Маши нет, теперь она хотя бы отдохнет. Она так успокоилась, что впору было самой поверить в свою басню. А вот где на самом деле находится Маша и что будет, если она вернется прямо сейчас?


Расставшись с Машей, Митя вернулся на дачу. Отец спал, подложив ладонь под щеку. Конечно, что ему еще остается делать, ведь все его бросили. И Марта, и мама, и он, Митя. У Лизы есть Бобров, у Мити – Маша, Марта и Лиза, у Марты – Митя, а отец – совсем один. Митя постоял в дверях, рассматривая отца, как будто видел его впервые после долгой разлуки, и подумал, что отец ведь так и будет жить, ни с кем не споря и беря от жизни лишь то, что само идет в руки. Он не борец, он ничего не сделает, чтобы вернуть Лизу или Марту. Он будет тихо жить на даче, время от времени совершая поездки в город, чтобы подзаработать немного денег на самое необходимое; будет варить обед Мите и в одиночестве удить рыбу на реке, чтобы принести несколько мелких рыбешек для соседского кота Мура. А Бобров будет вечером есть сытный ужин, приготовленный ему Лизой, потом ложиться с ней в постель, и, возможно, они вместе станут смеяться над несчастным Дождевым. Неужели Митя такой же, как отец?

Отец проснулся, открыл глаза.

– Митя? Ты уже пришел? Ну как, написал что-нибудь?

Митя сел рядом.

– Нет, пап, дождь был. Такой дождь. Кстати, а ты Руфиновым настраивал?

Сергей сел, расправил плечи.

– Настраивал. Хороший инструмент, кабинетный, почти новый. А что это ты о них заговорил?

– Дачу их видел, большая, розовая.

– А чем тебе наша дача не нравится?

– Нравится, нравится. Только я сейчас с Машей Руфиновой познакомился. Она какая-то несовременная, несегодняшняя, что ли. В ней что-то такое есть, чего в других нет. Она как ребенок.

Митя так увлекся, что хотел ее даже сравнить с Мартой, но вовремя одумался и замолк. Отец, подхватив эту запретную тему, вспомнил, что Марте уже пора бы возвратиться.

– Я соскучился по ней.

Митя же почему-то хотел, чтобы Марта подольше оставалась в городе. «Я жестокий и непоследовательный человек».

День тянулся медленно. Они договорились встретиться с Машей под дубом в шесть часов вечера, чтобы сходить на дальний пляж. Митя после обеда спал, потом долго лежал в постели, разглядывая альбом Бердслея, не переставая удивляться изяществу линий на его картинах и необузданной фантазии, затем пересел за стол и попробовал порисовать тушью, но только испортил семь прекрасных белоснежных листов австрийской белой бумаги. А ведь если бы не Маша, он бы непременно добился своего и закончил свои упражнения-стилизации – во что бы то ни стало. Маша, какое красивое имя.

Без четверти шесть он был уже у дуба. Но Маша не пришла. Он ждал ее, пока не замерз. После целого дня безделья и ожидания два часа в обществе зеленого дуба показались ему нестерпимо долгими. Он до боли в глазах всматривался в зеленые кусты акации, за которыми змеилась узкая тропинка, ведущая прямо в поселок, нарисовал себе в воображении тоненькую фигурку в желтом сарафане и синей смешной кепочке. Он вздрагивал, закрывал глаза, представляя, что вот сейчас она подойдет и он дотронется до нее рукой, но Маши не было. Прошел еще час, солнце красным золотом напитало небо и речку, лес и поселок.

Когда стемнело и сине-зеленое пространство вокруг стало вспыхивать уютными прямоугольниками светящихся окон, Митя, заметив, как в глубине руфиновской дачи словно посветлело, бросился сквозь кусты акации напрямик, через сосняк; он остановился только возле самого забора и долго не мог отдышаться. Большое деревянное строение с высоким крыльцом, мансардой, верандой, парниками и прочими постройками выглядело нежилым. Стало тихо и темно. Митя отыскал глазами калитку, подошел к ней и без особых усилий открыл. Он ждал, что вот сейчас раздастся лай собак, а то и сработает сигнализация, но ничего подобного не произошло. Он поднялся на крыльцо и тихо постучал. И тотчас дверь приоткрылась, тонкая горячая рука схватила его и втянула в дом.

– Наконец-то, я думала, что ты не придешь.

Маша обняла его и прижалась всем телом. Она вся дрожала.

– Митя, я умираю от страха. Мне так страшно, что я весь день просидела здесь. Я даже ничего не ела, боялась, что меня кто-нибудь услышит. Я не знаю, что со мной. Не уходи, не уходи, мне так плохо.

Они сидели в темной комнате на кушетке, и Маша рассказывала ему обо всем, что произошло с ней за последние два дня.

– Понимаешь, – голос ее дрожал, да она и сама то и дело вздрагивала, словно прислушиваясь к чему-то, – я сначала обрадовалась, что оказалась одна, но потом, когда прошло время, я поняла, что меня собирались убить. Меня еще отец предупреждал, но я ему не верила, я не могла поверить, что это может произойти со мной. У отца есть враги, он же в бизнесе. Согласись, кому-то понадобилось увезти меня на квартиру, а зачем? И где же был Хорн, ведь это устроил, конечно же, он? Машина была его, я уверена в этом.

Митя обнял ее.

– Не бойся. Позвони от Трушиных и успокой родителей.

– А если и с ними что-то случилось? Что, если я ошибаюсь и Хорн спасал меня, когда увозил на квартиру? Ведь Миша – друг моего отца, отец ему очень доверяет. А если я позвоню, то всем сразу станет известно, где я. Вот почему мне и страшно.

– Тогда позвони Хорну, ты знаешь его телефон?

– Нет.

– А этой женщине, Анне?

– Не хочу. Если бы ты знал, как она мне надоела! Кроме того, она ненавидит меня, она терпит меня только потому, что папа ей платит.

Постепенно в комнате все стало синим и голубым. Желтый сарафан Маши тоже поголубел, блестящей платиной мерцали в темноте ее длинные волосы.

– Бедняжка, ты же совсем голодная! Хочешь, мы сейчас пойдем ко мне и папа нас накормит?

– Я ела яблоки и пила молоко, мне соседка приносит. Знаешь, сначала мне понравилось тут: сад, цветы, пляж, река, понимаешь? Но теперь все это почему-то не радует. Мама там сходит с ума, я еще ни разу не бывала одна, всегда под присмотром. Я не знаю, что мне делать.

– Мы можем утром поехать в город и там все узнать.

– Нет, это исключено!

– Тогда в город поеду я, позвоню твоим родителям, а если надо, то и зайду к ним. Надо же тебя, мою голубушку, успокоить.

Митя, который в обществе Марты всегда чувствовал себя немного мальчишкой, в присутствии Маши сам себе казался зрелым и опытным и думал, что имеет право успокаивать девочку, обнимать ее теплые лунные плечи, целовать мокрые щеки, гладить по блестящим гладким волосам и всячески выражать свою заботу о ней. Маша, казалось, тоже прониклась этим чувством и очень естественно и быстро доверилась Мите. Она прижалась головой к его плечу и, закрыв глаза, слушала его тихий убаюкивающий голос. Ей так хотелось верить, что завтра будет волшебный день и тогда все образуется, тогда она сможет спокойно возвратиться домой, увидеть маму, все ей рассказать, а взамен ощутить ее бесконечную радость, что дочь благополучно вернулась.

Маша, устроившись на кушетке, приняла такую позу, что казалось, всеми своими нежными впадинками ее тело пришлось впору горячему и ровно дышавшему телу Мити, который, продолжая ласкать ее голову и маленькое шелковистое ухо, не мог не смотреть на приподнятое в плавном и неосознанном – возбуждающем изгибе бедро, едва прикрытое легкой тканью, на залитую белым светом ногу, казавшуюся прозрачной и нереальной. Руки Маши, которые он целовал, пытаясь согреть их, пахли яблоками.

– Можно я тебя поцелую?

– Нет, – сказала она и сама, как котенок, инстинктивно чувствующий упругую выпуклость на материнском животе, нашла Митины губы и в странном, притягивающем порыве прижалась к нему еще сильнее.

– Я хочу спать, – сказала Маша ему спустя какое-то время.

Дрожь в теле прошла, осталось лишь блаженство, за которым она, как оказалось, и приехала в Кукушкино. Она уже не вспоминала ни маму, ни Анну, она лежала на втором этаже дома на огромной кровати родителей и позволяла Мите мять ее сарафан, когда они, словно борясь, перекатывались с одного края постели на другой, покусывая и пощипывая друг друга; Митя, оставшись в одних белых трусах, предложил Маше раздеться, она сняла сарафан, и Митя закинул его на шелковый колпак торшера. Митины руки, в отличие от Машиных, пахли тем же, чем так вкусно и душно пахнет иногда в музеях, – печеньем и масляными красками. Он этими руками, дурачась, измерял талию Маши, ее рост, длину волос. Когда она пыталась что-то сказать, он закрывал ей рот своими губами и объяснял жестами, что она теперь его пленница и ничего уж тут не поделать. И тогда она, задыхаясь от восторга, начинала колотить упругими и горячими кулачками его по спине, плечам, ногам. В одну из таких упоительных минут Маша как бы случайно оказалась под Митей, она чувствовала, как его колено пытается устроиться у нее между бедер, она замерла и представила, как она, Маша, сейчас позволит Мите войти в себя, она и хотела этого и боялась, ей казалось невероятным такое вторжение в ее тело, которое она так хорошо знала, и не могла представить, как же это все может произойти; Митя громко, медленно и глубоко вдыхал в себя воздух и осторожно, боясь потревожить или спугнуть Машу, выдыхал; колено его продолжало жить у нее между бедрами, производя медленные ритмичные движения, которые повторялись во всем его теле и эхом отдавались где-то в глубине кровати.

– Расслабься, – прошептал Митя, нависая над ней и целуя ее висок, – ничего не будет.

– А если ничего не будет, тогда зачем расслабляться?

– Просто будет хорошо. У тебя же никогда не было мужчин?

– Я не верю, что это может быть приятно. Мне и так хорошо, я бы так и лежала рядом с тобой, не понимаю, зачем что-то менять и делать?

– Смотри, – он взял ее руку и положил себе пониже живота, – ты должна все знать и чувствовать. Хочешь, я выключу свет?

Маша отдернула руку, словно обожглась обо что-то, и оттолкнула от себя Митю, села на постели и замотала головой.

– Кроме того, что ты мне предлагаешь, в жизни есть еще масса приятных вещей. К примеру, спустимся, если тебе не страшно, в кладовую и давай поищем что-нибудь съедобное. Я хочу есть. А то, что лежит у тебя на животе, только пугает меня. Можешь ему так и передать. – Она завернулась в простыню и направилась к лестнице.

Маша читала соответствующую случаю литературу и приблизительно представляла, что должно было произойти, но хотела какой-то торжественности, ждала, что Митя ей скажет что-то такое. Но что? То, что он любит ее? Нельзя за столь короткий срок полюбить, и он прав, что молчит об этом. Спускаясь по лестнице, Маша улыбалась своим мыслям, Митя, притихший и расстроенный, шел за ней. Оказавшись в кладовке, в тесной комнатке с полками, на которых мутно поблескивали банки, Митя вдруг, подсадив Машу на одну из полок – было темно и пахло мышами, – размотал, задев что-то, как гигантский бинт, простыню и, не обращая внимания на внезапно обрушившиеся ему на голову удары и страшный грохот, развел в стороны Машины прохладные колени, коснулся ее влажного устья и, едва сдерживаясь, о чем-то ее спросил; он даже не помнил, что же такое он сказал, какое слово произнес, чтобы его впустили в это переполненное медом лоно, но Маша, что-то бормоча и постанывая, сначала больно царапала плечи Мити, щипала его, но потом приподнялась и, отыскав руками его голову, зарылась лицом в его густые волосы и замерла, всхлипывая.

– Ты ничего не слышишь? – спустя некоторое время подала она жалобный голос, в то время как внутри ее горячего озера продолжалось ритмичное движение, которое она не в силах была остановить и которое приносило ей чудесное наслаждение. – Дождь, начался дождь. Гром прогремел, я испугалась.

– Не бойся, подумаешь, гром. Тебе хорошо? Я люблю тебя, Маша.

– Ой, Митя, а что ты сейчас чувствуешь, кроме любви ко мне?

– Только тебя, Машенька. И еще что-то.

– Еще что-то – это варенье, которое течет сверху на тебя и на меня, по-моему, клубничное. И это пошло. Ты лишил меня девственности в кладовке с мышами и теперь страшно горд этим.

– А ты попытайся теперь, ничего не делая, поужинать. Смотри, открываешь рот, и варенье, такое сладкое и тягучее… О, блаженство.


Дымов после трех выставок и утомительных переговоров с Абросимовым и работницами Худфонда чувствовал себя просто больным. Он отобрал несколько работ, договорившись о встрече с художниками, пообедал в кафе жирными котлетами с голубовато-крахмальным пюре и вернулся к Руфиновым, поскольку утром вести разговор с Ольгой Владимировной было невозможно. Он понимал, что у них что-то случилось, но дело не терпело отлагательства, и вскоре он уже звонил в знакомую дверь. Его встретила яркая брюнетка в пурпурном костюме, которая одной только динамичной цветовой гаммой раздражала невозможно как. Он даже не успел как следует рассмотреть ее лицо, настолько быстро она исчезла в одной из комнат. Ольга приняла его в кабинете мужа. Казалось, она немного пришла в себя и успокоилась, на ее лице уже появились нежно-розовые тона. Дымов вкратце обрисовал ей ситуацию на выставках и аукционах, рассказал в подробностях о своей встречи с Абросимовым.

– Я так приблизительно и представляла. Он, наверное, сказал вам, в каком состоянии находятся мастерские. Если честно, я последнее время занималась пенсионерами и инвалидами, поэтому бригаду строителей, которую собиралась нанять, перехватили другие. А я не доверяю людям и стараюсь всегда работать с постоянными кадрами. Сейчас они реставрируют старинный табачный магазин, расписывают под хохлому. А у меня к галерее, в сущности, мало требований: белые стены, в меру лепки по потолку, непременно паркет, а дальше уже работа дизайнеров. Понимаете, мне бы хотелось прежде, чем картины уйдут – или не уйдут, – чтобы город посмотрел на них, запомнил, что ли. Я не большой знаток живописи, но те фамилии, которые вы мне сейчас назвали, удивительным образом совпадают и с моим предполагаемым списком, взгляните. – И Ольга протянула ему список.

Дымов оценил ее эстетическое чувство и вкус, но внешне это никак не проявилось на его озабоченном лице.

– Вы не сказали мне ничего о… Дорошеве.

– А кто это? Я не знаю никакого Дорошева.

– Ну как же, Виктор Дорошев, мне даже дали ваш телефон и сказали, что именно здесь живет его сестра, которая…

– А, Анна, ну конечно, это та самая женщина в красном, которая открыла вам дверь. Виктор Дорошев – ее брат, он дипломированный художник, но, между нами говоря, – Ольга перешла на шепот, – он не художник, он… он пишет с претензией на авангард, но, поверьте, это мерзость что такое!

– Но в Москве о нем говорят совершенно противоположное. Я, признаться, не встречал его работ, но мне рассказывал о нем небезызвестный вам Франсуа Планшар, у него около тридцати его работ, Планшар не такой человек, чтобы выбрасывать деньги на ветер. Неужели вы просмотрели Дорошева?

Ольга, задумавшись, мысленно перенеслась в комнатку Вика, куда в апреле ее последний раз привозила Анна. Действительно, несколько пейзажей были хороши, хоть и воспринимались скорее как случайность, тем более что они ну совсем уж выпадали из стиля Вика, ведь его полногрудые розовотелые бабы с пауками на детородных органах и непонятные существа, совокупляющиеся с похотливо улыбающимися кроликами и котами, никак не вязались с тихими речными заводями, написанными в традиционной манере, и уж тем более с теми портретами изящной работы, на которых прикрывали свою нежную наготу юные натурщицы. Она хотела все это объяснить Дымову, но, подумав, решила, что уж лучше отвезти его к Вику да и посмотреть вместе с ним на его последние работы. Может, действительно в мире что-то изменилось настолько, что произошел сильный крен со стороны абсурда и «мнимой» пошлости, кто знает.

Ольга, оставив Дымова перед чашкой остывшего кофе, вышла к Анне и попросила ее организовать эту встречу.

– Но я не могу, – Анна тут же принялась шарить в кармане в поисках сигареты, – он не разрешил мне.

– Слушай, неужели это правда, что у Вика покупал работы сам Планшар? И ты молчала? Ты, которая знала, что я готовлю выставку, ты, которая видела, с каким трудом мне удалось выманить из Москвы Дымова, молчала? Да его, оказывается, только твоим братцем можно было вызвать еще полгода назад. Аня, неужели Вик так изменился?

Анна не знала, что ответить.

– Понимаешь, Вик – непрактичный человек, его могли бы обмануть.

– Да я не об этом! – Ольга уже была не в силах сдерживать себя и едва не накричала на Анну. – Неужели ты не понимаешь, что я имею в виду? Кто же так на него повлиял, что он переменил манеру письма? Ведь он сроду не писал пейзажей, он из города-то ни разу не выезжал, и ты прекрасно это знаешь. Ничего не понимаю.

– Я тоже не понимаю твоего раздражения, что плохого в том, что он пошел в гору? Радоваться нужно! Я и сама удивилась, когда ты весной не взяла ни одной его работы.

– Это вполне объяснимо, мой голос все равно не был решающим, я решила, что это случайность и… – Ольга не сказала, что вполне допускала мысль, что работы принадлежат вовсе не Вику. Она посмотрела на Анну, и ей показалось, что та прочла ее мысли.

– Не надо думать плохо о моем брате. В сущности, он несчастный человек, и кто знает, что ждет нас в будущем. Я, например, всегда считала его неудачником, жалела его, кормила, одевала, но потом, видишь, он стал неплохим декоратором. Возможно, театр оказал на него такое влияние. Я не знаю. Поэтому не могу обещать, что устрою встречу твоего Дымова с Виком. Мне прежде надо увидеться с ним и поговорить. Обещаю, что сделаю это сегодня же.

– Сейчас. – Ольга сбавила тон и умоляюще посмотрела на Анну. – Ты не смотри, что Дымов на вид такой невзрачный и скажем, невпечатляющий, он – известный человек, страстный коллекционер, он работает в паре с Планшаром, уполномоченным нантских аукционов, таких людей еще называют комиссарами. У него огромные связи! Дымова ждут, на него надеются, а ты прячешь от него Вика! Я не понимаю.

Она вернулась к Дымову.

– Оставьте мне адрес, где вы остановились, и телефон, хорошо? Я вам позвоню сегодня же вечером. Обещать, сами понимаете, ничего не могу, поскольку это не мой брат, хотя… – Она вдруг решила про себя, что, если Анна ответит отказом, она сама отвезет Дымова к Вику. В конце концов, это просто глупо!


Анна, вернувшись в Машину комнату, не находила себе места и вздрагивала от любого звонка, но потом вспомнила голого Дымова в квартире Дождева: его непосредственность, как он разговаривал с ней и пил коньяк, совершенно не заботясь о том, какое впечатление производит на нее, – и подумала, что он действительно не от мира сего, что нормальные мужчины так не поступают. Решив, что ей все же действительно лучше не откладывать свой визит к Вику, она в последний раз взглянула на заправленную Машину кровать, на великое множество разноцветных пушистых зверюшек, расставленных повсюду, на кукол, книги, ноты, аккуратно разложенные на полках, и смутное чувство, очень напоминающее материнское, больно обожгло ее сердце. Она глубоко вздохнула и вышла из комнаты.


Марта позвонила в дверь и напряглась, волнуясь. Она должна была прийти сюда намного раньше, но почему-то не сделала этого. За дверью послышались шаги. Увидев на пороге Ядова, она вдруг вспомнила все: и жуткую белизну палаты, и страшную боль в ноге, и даже услышала собственный крик.

Ядов налил ей чаю и предложил миндального ликеру:

– Поминдальничаем?

Они были в квартире одни. Марте показалось, что уже одним своим визитом к Ядову она изменяет Сергею. Ведь она уже успела внушить ему и прежде всего себе, что хромота – ее удел, а теперь вот пытается нарушить что-то в порядке жизни, хочет как-то измениться, чтобы, соответственно, изменилась и его жизнь. Как Дождев будет относиться к ней, если вместо прихрамывающей рядом с ним костюмерши с исколотыми иголками пальцами будет идти известная в городе Марта Миллер, привлекая своей изящной походкой взгляды мужчин. Скорее всего, он вновь, как со старыми друзьями, встретится со своими комплексами и ничего не предпримет, чтобы удержать Марту. А ведь она захочет от него уйти, особенно после того, что увидела в Кукушкино, на летней кухне в саду. Он любит Лизу, а Марта нужна ему лишь для контраста, чтобы на ее бледном фоне он казался более мужественным и сильным. А ведь это она ему внушила, что он соблазнил ее тогда, в театре, на самом же деле все было наоборот. Она стосковалась по мужчине, а Дождев оказался таким ласковым, понимающим. Он понимал, что Марту бросили, и пусть это были не мужчины, а зрители, которые еще недавно дарили ей свои аплодисменты, но ведь и его тогда бросили, а это означало, что они должны были испытывать схожие чувства, которые в итоге сблизили их и сделали родными. Она все же упрямо не хотела признаваться себе в том, что была счастлива с Сергеем и что, может, в ее последних страхах и неуверенности в себе виноват Митя.

– Когда я могу лечь к вам?

Ядов расхохотался:

– Марточка, да хоть прямо сейчас. У меня жена уехала на море, я холостой, здоровый, как бык, мужчина. Раздевайся!

Марта, слабо улыбнувшись, подвинулась к нему – Ядов включил лампу – и подняла ногу, зажмурившись словно в ожидании боли. Ядов долго смотрел на шрам, затем принялся ощупывать его сильными прохладными пальцами.

– Приходи завтра. Думаю, что смогу тебе помочь. Ну а теперь раздевайся. – Он хохотнул и потрепал ее по щеке. – Кстати, мы тут тебя недавно вспоминали. Ты бы идеально сыграла Нору в «Кукольном доме». Он так сказал.

При этом он у Марты внутри что-то перевернулось, и она снова превратилась в Марту Миллер. Он– главный режиссер театра, Валерий Иванович Маслов. После ее неожиданного ухода со сцены он первое время уговаривал ее сыграть Маленького принца, убеждая ее, что хромота не бросается в глаза и что если в туфлю принца натолкать ваты, то она и вовсе перестанет хромать. Но Марта только плакала, пробовала даже пить, но потом как-то смирилась и, устроившись костюмершей в свой же театр, старалась лишний раз не попадаться Маслову на глаза. Она всегда чувствовала его власть над собой и воспринимала его как дирижера – так легко им работалось. Марта, человек, в общем-то, довольно сложный и конфликтный, трудно сходящийся с людьми, с Масловым шла на контакт сразу и всегда знала, что от нее требуется. Он еще не успевал закончить фразу, летящую к ней из темноты зрительного зала, где он вальяжно полулежал на малиновом бархате кресла и лишь одним голосом организовывал «толпу бездельников», именуемую актерами, как Марта уже перестраивалась и продолжала свой монолог, сумев гибко отреагировать на его замечание. Маслов уже давно поговаривал о постановке ибсеновской пьесы, и Марта, как и любая другая молодая актриса, мечтала сыграть Нору по-своему. Но после всего случившегося однажды на кухне, когда она услышала по радио пьесу «Кукольный дом», с ней сделалась истерика. Марта в унисон с незнакомой ей московской артисткой выкрикивала слова и целые реплики, разбавляя их солеными, как морская вода, слезами. Дождев, находящийся в это время в комнате, сначала прислушивался, но потом, ворвавшись на кухню и поняв ситуацию, выключил приемник и несколько раз ударил Марту по щекам. Она тут же пришла в себя, после чего заботливый Сергей принес водки, достал соленые огурцы и сделал все, чтобы эта история забылась как можно скорее. Возможно, что таким образом он уберег ее от нервного срыва.


– …Если ты не торопишься, я познакомлю тебя сейчас с одним моим хорошим другом. Это прекрасный человек, больше того, он мог бы помочь тебе.

– Он что, тоже хирург, как и вы?

– Нет, но тоже врач, с большой буквы.

Марта после разговора с Ядовым, обретя надежду на возвращение к прежней, нормальной жизни, выпила ликеру и ощутила себя словно ожившей, как кукла, которой мастер подрисовал свежими красками лицо, приодел и пообещал пришить оторванную ножку.

Вошел Шубин, высокий плотный человек с розовым гладким лицом и серебряным ежиком волос. Голубые глаза его лучились иронией и любопытством. Этакий барин во всем светлом, он казался моложе своих лет, только глаза, умные и проницательные, выдавали годы.

– Нет-нет, эту даму можешь не представлять. Это Марта Миллер. Вы прекрасно загорели и чудесно выглядите. Согласись, Ядов, что такие женщины нас и стимулируют, нам хочется казаться тоньше, возвышеннее и добрее.

Марта отметила про себя, что резонерство только портит впечатление, но промолчала. За легкой беседой, сопровождаемой комплиментами, по которым она так соскучилась, она узнала, что Шубин психиатр.

– Скажите, а это правда, что профессия накладывает отпечаток на личность человека, отражается на его мироощущении?

– Разумеется, Марточка, я тоже в некоторой степени псих, больной человек, скажем так, но если бы вы знали, как я люблю своих пациентов! О, это богатые, одаренные натуры – не все, разумеется! Я вас приглашу как-нибудь к себе в музей, и вы увидите там такие картины, которые достойны Лувра и Эрмитажа, я нисколько не преувеличиваю, Ядов не даст соврать.

Ядов катал шарики из хлеба и только посмеивался в бородку цвета пересушенного сена. Говорили о разном, но постепенно тема психиатрии вытеснила все остальное.

– Конечно, о суставах и вывихнутых коленях говорить менее эстетично, нежели о маниакально-депрессивном психозе у молоденьких женщин, которых пользует Валентин Шубин, это я понимаю, – сдался Ядов и пошел на кухню за лимонами, а когда вернулся, Шубин уже нашептывал что-то Марте на ухо.

– У меня совсем не то, что вы имеете в виду, – покраснев, возражала Марта и вскоре на целый метр отодвинулась от назойливого психиатра, – у меня страх перед сценой, а это посерьезнее будет. Только мне не хотелось бы это обсуждать здесь. Если вы согласитесь, то я приду к вам на прием, мне так будет удобнее.

Ей не хотелось портить вечер разговорами о своих проблемах и чувствовать себя в обществе этих мужчин пациенткой. К тому же было пора возвращаться домой.

– Значит, я жду тебя завтра, – провожал их Ядов, покусывая зубочистку, – а то, может, у меня заночуете?

Марта и Шубин вышли из подъезда. Ночь была сырая, с теплым ветром.

– Возьмите меня с собой. – Шубин заглянул ей в глаза.

Они сели в машину, и Шубин, поглядывая на водителя, приобнял Марту и повторил просьбу.

– Я не могу.

– Но ведь вы же сами говорили за столом, что ваш муж на даче, так что же нам мешает?

Марте был неприятен этот разговор, и она отвернулась к окну. Она чувствовала, как психиатр гладит ее по коленке, как пощипывает сквозь юбку ее бедро, и ей стало даже смешно.

– Я вам позвоню, – твердо пообещала она уже возле своего дома.

Он вздохнул, как вздыхают обычно мужчины, когда им отказывают, и смешно, как-то по-детски, помахал ей вслед. Когда она скрылась в подъезде, Шубин назвал адрес и достал сигареты.


Вик открыл глаза и стал вспоминать, кто же обладательница этих черных жестких волос, выглядывающих из-под простыни, этой смуглой ступни с золотой цепочкой на лодыжке, этой пухлой кисти с ядовито-оранжевым лаком на ногтях. На столе стояли пустые бутылки из-под водки и пива, всюду пепел, раздавленные сигареты, женское белье грязно-сиреневого цвета, красные лакированные туфли на высоких каблуках. Женщина пошевелилась, откинула с лица простыню и, прищурив один глаз, просипела:

– Проснулся?

Вик содрогнулся от вида женщины, с которой провел ночь, и постарался как можно скорее выставить ее из комнаты. Обиженная, она обрушила на него поток изощренной брани и, взгромоздясь на каблуки, потребовала денег. Вик сунул ей десятитысячную бумажку и почти вытолкал за дверь.

После таких вот пробуждений всегда хотелось вернуться назад, в детство. И хотя он не помнил родителей, но все же какой-то сладковато-молочный аромат словно появлялся в воздухе, и ему казалось, что он слышал его и тогда, давным-давно, когда был несказанно счастлив.

Когда позвонили – условный звонок, прерывистый, так звонит только Анна, – он даже не пошевелился. Ему было стыдно, что комнату он постепенно превратил в помойку. Один только некогда голубой таз, приобретший за последние две недели розовато-серый оттенок из-за грязи и земляничного мыла, вызывал неистребимое желание раз и навсегда уйти из этой жизни. Он не верил, что эту комнату можно привести в порядок, отмыть, как казалось невозможным отмыть душу Вика, его мысли и поступки. Через некоторое время звонки повторились. Вик подумал, что если сейчас он не откроет, то не откроет уже никогда.

Анна вошла и остановилась посреди комнаты, брезгливо подобравшись, словно боясь прикоснуться к чему-либо.

– Вик, это, – она обвела рукой пространство, – твое личное дело, но вечером к тебе придет человек, от которого, вполне вероятно, зависит вся твоя жизнь. Ты знаешь, – она все же присела на краешек стула и достала сигарету, – что я терпеть не могу подобные разговоры и никогда особенно-то не вмешивалась в твою жизнь, ведь на то она и твоя, не правда ли? Но из Москвы приехал Дымов, он знаком с Франсуа Планшаром, тем самым, которому мы, оказывается, продавали твои работы, и поэтому тебе надо расстараться и привести в надлежащий вид все эти картины. Хотя бы расставь их по комнате, на все эти дурацкие ящики. Пока ты будешь сдувать пыль со своих бессмертных творений, я, уж так и быть, приберусь.

Она решительно сняла жакет, расстегнула юбку, чтобы было удобнее двигаться по комнате, и собралась уже было приняться за постель, как услышала:

– А у меня больше ничего нет.

– Как нет, постой, а вон там, в углу, целая свалка. Ты не понимаешь разве, о чем я тебе говорю?

Вик, полуголый, с опухшим лицом, вытащил из пыльного угла холст, дунул на него и уныло развернул к Анне. Она увидела припорошенный пылью стилизованный мужской половой орган, на который были нанизаны в горизонтальном положении маленькие толстые женщины с развевающимися волосами всех цветов радуги; существо же, которому принадлежал этот гиперболический орган, курило гигантскую сигарету «Мальборо», тоже имевшую фаллическую форму.

– Послушай, Вик, но мы же продавали вполне сносные картинки, мальчик мой, поищи что-нибудь поприличнее. Дымова стошнит от этой мерзости!

– Там еще хуже, – выдохнул Вик и налил себе в стакан розоватую жидкость, которая ночью называлась шампанским.

– Что же делать?

– Ничего. Ты сядь, сестренка, а то упадешь еще. Села? Так вот, те работы были не мои, а Дождева. Их купила у него в свое время Гера, а потом она подарила их мне. Так что генеральная уборка отменяется. Можешь спокойно идти домой и ложиться спать. Я теперь никому не нужен.

– А у Геры больше ничего не осталось? – осторожно спросила она.

– Нет.

– Вик, – она опустила голову, – я не сказала тебе самого главного – Маша-то пропала. Она сбежала из квартиры. Я придумала звонок от Хорна, который якобы увез ее, и все поверили, представляешь? Но ведь Хорн… Впрочем, это уже неважно.

– Мне вообще непонятно, зачем ты заварила эту кашу. Ты подумала, что будет, если все раскроется?

– Понимаешь, я кое-что о них знаю. И знаю, что Борис сделает все, чтобы только эта тайна осталась тайной. Понимаешь, я устала здесь жить, я хочу уехать. Мне бы только тебя устроить, чтоб душа не болела. Поэтому давай подумаем, как достать дождевские работы. Ты не забыл, что ключи от его квартиры, да и от Гериной, у меня?..


Гера курила на лавке в сквере. Она старалась не думать о той записке, которую передала Руфиновым. Она вспомнила взгляд, которым посмотрел на нее тот мужчина, которому она вручила письмо, – это был восторг плюс досада на то, что Гера принадлежит не ему. Она уже успела изучить взгляды мужчин и всегда понимала, какое производит впечатление, поэтому радовалась, как ребенок, всякий раз, когда ее воспринимали не только как женщину, но и как человека. Если мужчина начинал с ней разговаривать пусть даже о собаках или надвигающемся дожде, она прямо-таки очаровывалась им, но, как правило, эти мужчины годились ей либо в отцы, либо в дедушки. Ровесники же вообще не считали нужным что-либо говорить – пара междометий, недвусмысленные жесты и приблизительная денежная сумма. Гера была похожа на проститутку, она это знала и страдала от этого. Очевидно, причина была в ее особенной манере двигаться, жестикулировать, улыбаться, выпячивая нижнюю губу, словно в немом призыве, жмуриться, как от дыма, а на самом деле по дурной привычке. И конечно, ни густо накрашенные тушью ресницы, ни яркие, блестящие от помады губы, ни пудра не играли столь существенную роль в этом зрительном, как она считала, обмане, как взгляд. И если Миша Хорн хотел чувствовать этот взгляд постоянно и загорался от него, не испытывая при этом брезгливости или прочих оттенков мужской гордыни, то другие мужчины желали Геру лишь на время, как жгучее, пряное и полуядовитое блюдо.

Месяцы, проведенные в обществе Миши, Гера вспоминала с саднящим чувством стыда и сожаления, ведь рядом с ним она выглядела – и это при всей ее природной вульгарности – изящной молодой замужней дамой, гордо несущей свою красивую головку в облаке легких блестящих черных кудрей. Она словно говорила окружающим: взгляните, как я хороша, но я теперь не принадлежу себе, у меня есть муж, который утром будит меня поцелуями и приносит кофе в постель.

Интересно, о чем бы заговорил с ней тот мужчина, не исчезни она так внезапно? А кого же он ей напомнил? Ну да, конечно, пегого кокер-спаниеля, который три дня ничего не ел. Гера вообще любила сравнивать людей с животными, но почему-то все больше с собаками.

Она выкурила уже три сигареты, а домой возвращаться не хотелось. Утро было свежее, но солнечное, обещавшее скорое тепло. Гера вошла в первое попавшееся кафе, взяла себе кусок яблочного пирога, куриную ножку с оранжево-желтой желейной бахромой, шоколадку и две чашки кофе, села в уголок и принялась рассматривать посетителей. В основном это были неприбранные, несвежего вида мужчины, которые лучше себя чувствуют на людях, нежели в прокуренной коммуналке с обшарпанными стенами и тоскливо тикающими часами. Это охотники, которые бегают за легкой временной работой, обещающей верные деньги, за женщинами с квартирами, за дармовой выпивкой и закуской, даже особенно за закуской, потому как этот сорт мужчин постоянно испытывает чувство голода, за свежими газетами и бесплатными объявлениями, за жизнью, наконец.

Уже очень скоро Гера поняла, что изучение окружающего мира – занятие в высшей степени неблагодарное и бесполезное, что изменить она все равно ничего не сможет, а только лишний раз убедится в несовершенстве человеческой природы, поэтому, покинув кафе, она прошла несколько кварталов, наслаждаясь красками пробуждающегося города, купила себе по дороге большой апельсин и, не спеша очистив его возле урны, как-то очень быстро съела. Слизнув маслянистый сок с пальцев, она подняла голову и с удивлением обнаружила, что ноги сами привели ее к дому Хорна. Дом, такой знакомый и родной, сияющий чистыми окнами, бывший свидетелем самых счастливых ее дней, словно приглашал Геру войти. Поднимаясь по гулкой холодной сумеречной лестнице, Гера в сильнейшем волнении сочиняла первую фразу, с которой она обратится к Мише. Это будет приблизительно так: «Знаешь, милый мохнатик, я все обдумала и поняла, что люблю лишь тебя, что эти два…» Вот тут Гера всякий раз стилистически спотыкалась, потому что ей хотелось употребить слово «козла», но внутренняя культурность не позволяла пропустить этот «скотский» элемент жаргона, и тогда она принималась заново: «Знаешь, милый мохнатик, во всем виноват Вик…» Но тут она сразу же начинала упрекать себя в необъективности суждений. У самой двери, прижав руки к груди и глядя в магнетически притягивающий взгляд глазок, она прошептала, борясь с подступившими слезами: «Хорн, я так соскучилась по тебе…» И позвонила.

Стояла долго, оглушенная собственным поступком, пока не поняла, что дома никого нет. Она машинально достала из сумочки связку ключей, и рука сама инстинктивно вставила в замочную скважину нужный ключ. Дверь открылась. От знакомого запаха, который был присущ только этой квартире, ей захотелось плакать. Она села на пуф, который стоял в прихожей возле столика для телефона. На этом пуфе она часто сидела, названивая подругам и Вику.

Гера разрыдалась. Сквозь рыдания, как обрывки испорченной, мутной кинопленки, проплывали сцены из ее сегодняшней жизни, она видела себя со стороны: вот она рядом с Виком, который бьет ее по лицу; вот она стоит перед зеркалом и смазывает ватным тампоном, смоченным в спирте, ссадины и ушибы на теле; Вик пускает ей дым в лицо; темная комната, Гера спит одна, накрывшись с головой шерстяным одеялом, у нее температура, ее знобит, у нее сильно болит горло, кажется, что его посыпали толченым стеклом, а поблизости никого нет, чтобы подать ей аспирин или сделать камфарный компресс.

Она представила, как сейчас откроется дверь и из комнаты выйдет Миша, он улыбнется ей, возьмет ее за руку и прижмет к себе, скажет, что давно бы так, что он ждал ее, он поведет ее в комнату, сядет вместе с ней на диван и попросит ее все ему рассказать, с самого начала, и она расскажет все, после чего попросит разрешения остаться у него.

Гера словно проглотила холодный кусок меда – настолько приторны и нереальны были ее мечты. Если сейчас явится Хорн, он просто-напросто выставит ее за дверь. Это определенно. Но все же искушение было настолько велико, что Гера решила хотя бы четверть часа «пожить» здесь. Посидеть на диване, полежать на постели, потрогать руками гладкую поверхность комода, в котором когда-то хранилось ее белье, открыть и заглянуть в шкаф, где висели на плечиках Мишины сорочки и яркие шелковые галстуки, вспомнить сладкий сухарный аромат хлебницы на кухне и, может быть, даже выпить чашку чаю. Она бы так и сделала, если бы не остановилась на пороге комнаты, пораженная видом разгромленного шкафа, битого стекла и бурыми пятнами на светлом, сливочного цвета, персидском ковре. Осторожно ступая, словно боясь, что где-то рядом увидит мертвого Хорна, Гера обошла квартиру. Не зная, как ей поступить, она вернулась в прихожую, села и стала думать. Хорн вел уединенный образ жизни, друзья к нему практически не приходили, он не пил, разве что у него появились новые знакомые? Но Хорн не такой человек, чтобы довести кого-нибудь до битья стекла и желания крушить все вокруг. Здесь что-то не так. Кроме того, он очень аккуратен, а это значит, что он просто не имел возможности убрать все это. Не имел. Он ранен или мертв? Может, это ограбление? Гере даже в голову не пришло, что оставаться в квартире, где на ковре кровавые пятна, опасно, она думала только о Мише. Преодолев страх, она прошла в комнату и открыла бар, где за тонкой перегородкой из фанеры Хорн хранил все свои деньги и документы. Там было пусто.

На улице завыла сирена, Гера бросилась к окнам – никого. Никому нет дела до Хорна. Бедный, бедный Миша, мохнатик! И Гера, не зная, что и думать, представила себе, что все это ей только снится, и принялась за уборку. Она принесла белое пластиковое ведро и сложила туда все крупные осколки. Под грудой стекла она увидела небольшую фотографию. На ней был изображен Хорн, он стоял на улице возле своего автомобиля, а из дверей старинного особняка выходила… Маша! Маша? Посвященная лишь частично в план похищения, Гера, конечно, ничего не знала о роли белого «Форда», бросающего тень на Хорна. Снимок запечатлел взгляд Хорна, так мог смотреть только влюбленный мужчина. Гера переводила взгляд с Хорна на Машу, и ей становилось не по себе. Неужели они как-то связаны? Может быть, здесь были люди Руфинова и искали Машу? Но почему здесь и кто сделал этот снимок? Если бы фотография была дорога Хорну, она не валялась бы на ковре. Гера, положив снимок на стол, вздохнула и спустя некоторое время вновь принялась наводить порядок. «Буду его ждать», – решила она.


Ольга Руфинова после ухода Евгения Ивановича пошла к себе в спальню и легла. Почему она успокоилась, когда узнала, что во всем виноват Хорн? Может, это только временное затишье перед нервным срывом, иначе как объяснить, что она в течение длительного времени беседовала с Дымовым о выставке, о Вике, аукционе и напрочь забыла о дочери? Да и Борис ведет себя странно, словно знает, где она.

Вернулся Борис, зашел к жене, сообщил, что всех отпустил, разделся и, не сказав ни слова, лег рядом.

– Боря, звонил Миша и сказал, что Маша с ним.

Борис никак не отреагировал на ее слова.

– Борис, ты меня слышишь?

Но он был уже далеко.


Сквозь сладкую дрему он в который уже раз вспоминал ржаное поле, окутанное дымом, кусты смородины, сиреневое с голубым небо над головой и женщину, убегающую от него. Молочно-белое тело ее, оранжевые, излучающие свет волосы, льющиеся по спине, и ноги по колено в зеленой неспелой ржи. Тогда было много птиц, они словно нарочно кружили над полем, чтобы подсмотреть, как любят друг друга люди; они нахально садились на ветки дикой смородины и оживленно переговаривались своими гортанно-скрипучими голосами. Собирался дождь, на земле было расстелено покрывало, а на нем лукошко с клубникой, маленькие зеленые яблоки, ягоды желто-розовой черешни, пучок белых полевых цветов, мужские часы, женский золотой браслет и ворох кружевного белья.

Она, эта неземная женщина, принадлежала другому мужчине и постоянно твердила это ему, смеялась в лицо, дразнила его, когда они оставались хотя бы на минуту в комнате вдвоем, когда тот, другой ее мужчина выходил за стаканом воды или сигаретами. Они даже успевали обняться и передать друг другу тепло, прежде чем возвращался этот старик, который садился, улыбаясь, в кресло и продолжал прерванную беседу ни о чем. Люди собираются в компании по очень странным законам, но все же чаще всего их сближает образ мыслей, отношение к жизни в самых общих ее проявлениях. Эти же трое – двое мужчин и одна женщина – собирались словно для того, чтобы насладиться временным отсутствием одного из них, для остроты ощущений. Старик, оставшись вдвоем с женщиной, которая ему принадлежала, был счастлив при мысли, что они наконец вдвоем и что она, эта молодая красавица, не уходит от него к молодому, Борису, и в этом его сила; оставшись же наедине без старика, они, как заговорщики, целовались, Борис успевал погладить Анино колено и настраивал ее на близкое свидание, а когда их покидала Анна – она выходила, чтобы подкрасить губы, которые «съел» Борис, – мужчины, оставшись одни, каждый по-своему наслаждались сознанием того, что женщина принадлежит именно ему: старик представлял, как они сейчас разойдутся, как Борис уйдет к своей молодой, но очень болезненной жене, чтобы, справившись о ее здоровье, поцеловать ее в бледную щеку и уснуть, не испытав полагающейся ему радости физической близости. А на самом деле Борис, кружа по темным улицам, будет повторять про себя те милые и немного вульгарные словечки, которые успевала ему нашептать на ухо Анна, прижимаясь горячим бедром к его руке, и которые позволяли ему надеяться на субботнюю встречу, на безумную загородную прогулку, где уж им никто не помешает.

Они и встречались только по субботам, колесили по окрестностям города, останавливались в самых тихих, полудиких местах, чтобы, спрятавшись от людей, пожить другой, параллельной жизнью, чтобы позволить себе побыть дикарями, первобытными Адамом и Евой, побегать нагишом по траве, искупаться в ледяном ручье под пение птиц, поесть руками простую пищу, свободно обходясь без ножей и вилок. Это были самые счастливые субботы Бориса Руфинова. Он почему-то совершенно не испытывал чувства вины перед Ольгой, которая жила своей, вполне насыщенной и, как ему казалось, полной жизнью.

Хронически беременная – ей не удавалось выносить еще ни одного ребенка, – Ольга, постепенно забросив работу над диссертацией, увлеклась театром и стала принимать активное участие в финансировании новых постановок, создала премиальный актерский фонд, стипендии, организовывала благотворительные спектакли в госпиталях и домах инвалидов, помогала в подготовке гастролей и даже написала две маленькие пьесы. Она, неожиданно для себя, зарегистрировала небольшое политическое движение явно феминистской направленности и даже участвовала в демонстрациях и забастовках. Ею заинтересовалась пресса – она даже и предположить не могла, что все интервью были предварительно оплачены Руфиновым, – но Ольга быстро остыла к политическим играм, когда поняла, что эта возня бессмысленна и строится лишь на амбициях, не более.

Свою последнюю беременность Ольга провела в больнице. Она бережно носила своего будущего ребенка, сознательно не подпуская к себе мужа и даже избегая его, поскольку уже давно для себя решила, что если и на этот раз произойдет выкидыш, то она уйдет от Руфинова. Но ближе к родам, чувствуя, как муж отдаляется от нее, она вдруг поняла, что сама виновата в том, что потеряла Бориса. Это открытие ошеломило ее, она представила, что останется совершенно одна – и без ребенка и без мужа, – и с ней сделалась истерика. Руфинов приехал в больницу, когда Ольге уже сделали укол и она крепко спала. Она не могла знать, что в этот вечер к больнице подъехала санитарная машина, из которой на носилках вынесли молодую рыжеволосую женщину, находящуюся без сознания. Машина принадлежала загородному санаторию, в котором последние два месяца перед родами находилась Анна. В отличие от Ольгиной ее беременность протекала спокойно, она даже ходила с Борисом на лыжах, каталась с ним с высоких ледяных горок на широких самодельных санях, совершала продолжительные пешие прогулки по лесу, а ночи проводила в маленьком домике для гостей, играя со своим любовником в шахматы. Игры Адама и Евы на свежем воздухе завершились здоровой беременностью, и, когда это стало настолько заметным, что Анна уже не смогла влезать в свою одежду, Исаак порвал с ней. Руфинов, отстоявший свои права на Анну и будучи уверенным, что она носит его ребенка, недоумевал первое время по поводу ее длительной депрессии, которая последовала за ее разрывом с мужем, и как мог утешал Анну, убеждая ее забыть «старика» и думать только о ребенке. Но Анна, ударившись в черную меланхолию, лишь через полгода успокоилась и по совету Бориса перебралась в санаторий. Она была уверена, что Ольга не доносит ребенка, и в душе надеялась на возможный брак с Руфиновым.

Рожала она в санаторной клинике, где было все готово к принятию родов. Разница в сроках родов у жены и у любовницы составляла приблизительно месяц, но Ольга так и не доносила ребенка, Анне же были сделаны уколы, которые вызвали преждевременные роды. Это был страшный план, он стоил больших денег, но Руфинов не мог больше рисковать. Когда он узнал, что Ольга родила мертвого ребенка, он не удивился и этой же ночью перевез Анну с новорожденной здоровой девочкой в клинику, где находилась в беспамятстве Ольга. Так в журнале регистрации появилась запись о рождении дочери Ольги Руфиновой и составлен был акт о смерти дочери Анны Дорошевой.

На следующий день после родов, когда Анна приходила в себя в палате, пришел Борис и сообщил ей страшную весть.

– Она не могла умереть, – не поверила Анна и потеряла сознание.

Она смутно помнила эти тяжелые дни и не поверила в смерть своей новорожденной дочери даже после того, как ей показали мертвое тельце.

А потом ее отвезли в клинику за город, где она в течение целого года общалась с одним доктором, Валентином Петровичем Шубиным. У него было приятное лицо, холеные руки и мягкий голос. Когда он открыл дверь и выпустил ее в свободный, полный ветра и птичьего гомона мир, она некоторое время смотрела в нерешительности, словно спрашивала, сможет ли она жить в этом мире, и, только услышав: «Вы всегда сможете сюда вернуться», – сошла с высокого крыльца.

Оставив за спиной пропитанный бромом и люминалом мир психиатрической клиники, Анна, полная сил и энергии, в первый же день позвонила Руфинову и назначила встречу. Он пришел в кафе в мокром плаще – шел весенний дождь, – с взъерошенными волосами. Сложил черный, ставший похожим на тупую штопальную иглу зонт и, присев за столик, схватил Анну за руку. Он говорил что-то о любви, о том, что сильно соскучился, но Анна больно сжала ему ладонь и сказала:

– Мне нужна хорошая квартира и деньги.

И только когда через месяц она въехала в большую квартиру, стало понятным, что расчет оказался верным: он испугался. А чего, спрашивается, ему было бояться? Блеф дал результат, а это означало, что Шубин был прав: Анну обманули.

Борис по-прежнему звонил ей и предлагал встретиться, но это была уже не та Анна. Она перекрасила свои огненно-рыжие волосы в черный цвет, перешла на строгие глухие платья и английские костюмы и изменилась так, что Исаак, как-то встретив ее на улице, даже не узнал. Она назвала его по имени, он остановился и некоторое время пристально вглядывался в лицо стоящей перед ним женщины.

– Анечка, это ты?

Он совсем не изменился в отличие от нее, стоял как изящная, фантастической окраски – черная с серебром – птица, в добротном твидовом костюме и черном, из мягкой кожи, плаще. Тонкий и высокий, Хорн-старший одним своим изысканным видом и пронзительным взглядом мог бы вызвать у Анны дрожь во всем теле и сделать ее просто больной. С молчаливым упреком он рассматривал Анины изменившие цвет волосы, одежду, вдыхал горький аромат ее предательства и собирался уже сказать ей что-то обидное и колкое, но только повторил:

– Анечка, это ты? Как дела?

Как хотелось ей тогда броситься к нему на шею и попросить его простить ее, ведь тогда было еще не поздно, и она чувствовала, знала, что его можно вернуть, и тогда к ней вернется прежняя уверенность, покой, она сможет вновь забыться в теплом и нежном облаке его любви, но, как назло, в это же самое время из-за угла выплыла машина Руфинова, который, увидев Анну, привычным движением затормозил и распахнул дверцу. Но тут же он увидел Хорна, дверца захлопнулась, и машина с визгом сорвалась с места и исчезла, оставив лишь едкую синюю дымку. Хорн же, кивнув головой, словно в подтверждение своих мыслей, прощаясь, тронул Анну за рукав и энергичным шагом направился в противоположную сторону. Анна осталась одна.

Руфинов исправно платил ей и всегда был готов продолжить их отношения. Анна отвечала молчанием, тем самым не лишая его надежды, и долгие годы мучила себя вопросом: «Почему она, а не я?» Она издали наблюдала за Ольгой и маленькой девочкой, которую звали Маша, но никаких чувств к ней не испытывала. Когда же девочке исполнилось четырнадцать с половиной лет, Анна в телефонном разговоре с Борисом неожиданно заявила, что могла бы с ним встречаться, но при условии, что она будет жить в их доме и принимать участие в воспитании дочери. Для Руфинова это было настоящим подарком, в который и поверить-то было трудно.

Анна вошла в дом естественно, словно заняв заранее определенное для нее пространство, ровным счетом ничего не изменив в жизни его обитателей, разве что освободив Ольгу. Ольга же, первое время пытавшаяся контролировать Анну, присутствуя на занятиях Маши, очень скоро поняла, что с приходом этой женщины в ее жизни появится значительно больше свободного времени, и успокоилась. Кроме того, Анна оказалась довольно уравновешенным и контактным человеком, она занимала небольшую комнату в их шестикомнатной квартире, редко отлучалась и почти всегда была под рукой. Ольга не могла и предположить, что между Анной и Борисом существуют иные отношения, нежели те, которые она наблюдала, пока находилась дома. Что касается субботних отлучек мужа из дома, которые совпадали с выходными Анны, то Ольга не видела здесь никакой связи, на то она и суббота, рассуждала она, чтобы отдыхать.

Анна, долгое время молчавшая по поводу затворничества Маши, все же не выдержала и сказала однажды Руфинову, что Ольга уродует девочку, что немного свободы и самостоятельности не повредит, тем более что Маше скоро двадцать лет, а она до сих пор не знает, откуда берутся дети. Ясное дело, сказано это было с преувеличением, но в том, что Маша представляла отношения мужчины и женщины идиллическими, сомневаться не приходилось, достаточно было взглянуть на те книги, которые она читала. Если бы Маша случайно подсмотрела, чем занимается воспитательница с ее отцом, скажем, на даче в Кукушкине в то время, как Ольга обустраивает очередной приют для бездомных кошек или собак, то поняла бы, какая сложная и непредсказуемая штука жизнь.

Следом за этим разговором последовала беседа Бориса с Ольгой, после чего Машина жизнь несколько изменилась, но не настолько, чтобы можно было говорить о свободе и самостоятельности. Ей так же запрещалось встречаться со своими сверстниками, выходить одной из дома и приглашать в дом незнакомых людей.


Весной с Анной стало твориться неладное. И если при Ольге она как-то сдерживала себя, то, оставшись наедине с Руфиновым, она устраивала самые настоящие скандалы с упреками, угрозами и слезами, она спрашивала его, какое он имел право так распорядиться ее судьбой. Он не мог ей объяснить, что для Ольги это был последний шанс выжить, что известие о смерти долгожданного ребенка убило бы ее. Но Анна почти не слушала, она слышала только себя, свою боль и задавала один и тот же вопрос: «Почему она, а не я?» Руфинов же спрашивал ее, где она скрывалась целый год после родов, и, не получая ответа, говорил: «Вот видишь, я тебя искал», словно объясняя, почему остался с Ольгой. Упрекам не было конца. Анна угрожала все рассказать и Ольге, и Маше, и всем-всем. «Прошло столько лет, зачем тебе все это?» Но она не могла ответить на этот вопрос. То она просила его развестись с Ольгой, то отдать ей Машу, то оформить ей документы на выезд из страны в Германию или Израиль. Это были самые настоящие нервные припадки, на время которых Руфинов старался увезти ее на природу, в Кукушкино или просто за город, чтобы там побыть с ней наедине, успокоить ее, отвлечь ее внимание, занять чем-нибудь приятным. Поэтому, когда исчезла Маша, он сразу понял, кто стоит за этим «похищением». Он не верил в причастность к этой бессмысленной авантюре Миши Хорна. Кроме того, если бы Миша захотел побыть с Машей, он нашел бы способ добиться этого другими путями. Машу спрятала Анна, в этом он не сомневался, а потому ждал момента, когда его любовница сама заявит ему об этом, потребовав взамен за возвращение дочери денег или помощи в реализации своей очередной бредовой идеи. Он не мог объяснить этого Ольге, а потому выжидал молча, изводя ее и в равной степени себя.

И все же, несмотря на болезненное поведение Анны, он продолжал любить ее. Иначе как можно было объяснить патологическое влечение к ней? Он не мог спокойно прожить ни одного дня, чтобы не увидеться с ней, не вдохнуть горьковато-пряный аромат ее волос, не почувствовать вкус ее прохладных, блестящих от сливовой помады губ, не прикоснуться к ее нежным мягким ладоням.

Поэтому он снова ждал субботы, чтобы увезти Анну в лес. А суббота наступит уже через несколько часов. Поэтому Борис притворился спящим и на слова жены о том, что Машу увез Хорн, ответил ровным дыханием.


Утром Маша выразила протест и сказала, что у нее внутри все болит. Митя, смеясь, возразил, что болит оттого, что то, чем они занимались всю ночь, необходимо повторять хотя бы один раз в час, тогда боли прекратятся, если же этим не заниматься, то кровь в теле застоится и будет еще хуже. Маша слышала это сквозь сон, чувствуя, как мягко и упруго раскачивается под ней кровать, и разглядывая сквозь ресницы покрытое капельками пота Митино плечо и кусок розовых обоев с треугольником голубого неба над окном. А потом был сон, цветной и простой, как детская карусель: они с Митей кружились, взявшись за руки, вокруг дуба.

Завтракали консервами, которые нашли в ставшей им такой родной кладовке. Митя сам взял на себя заботу о двух разбитых банках варенья, убрал стекло и вымыл полки. Маша смазала ему йодом ссадину на голове и несколько порезов на спине и плечах. Казалось, ее разум на время вышел из строя, чтобы дать ей возможность пожить немного, не мучаясь угрызениями совести. Ей так хорошо было в этом светлом и просторном доме рядом с Митей, что она забыла обо всем. Когда она ела золотые сардинки, то думала только о них, когда вылавливала из банки розоватые разбухшие персики, то думала, конечно, только о персиках. Но главные мысли и переживания были связаны с сидящим перед ней на стуле голым Митей, который намазывал на печенье вишневый джем и рассказывал какие-то совершенно уморительные истории из своего детства. После завтрака они вновь поднялись, не сговариваясь, в спальню и там, обнявшись, крепко уснули.

Первой проснулась Маша. Она растолкала Митю и сказала ему, едва дыша от страха, что услышала шум мотора:

– Это папа.

Через несколько минут, окончательно проснувшиеся и одетые, они смотрели из окна на черный «Мерседес», из которого выходили Руфинов и Анна. Они вошли в дом, Маша с Митей замерли наверху у лестницы, спрятавшись за дверью. В дверную щель им было видно некоторое пространство первого этажа и часть кухни.

– Оставь, это снимается через голову. Я не знаю, что теперь делать. Подожди немного, мне надо прийти в себя. – Маша сделала знак Мите, чтобы он отвернулся и заткнул уши. – Да что же ты делаешь, ведь порвешь все. – Голоса отца было почти не слышно. – Вот так, да. Ты сейчас уронишь меня вместе со столом. Скажи, ведь ты только за этим меня сюда и возишь, да? О-ох! Не так сильно, подожди.

Митя положил руку на живот Маше, которая была не в силах оторвать взгляда от того, что происходило на первом этаже между ее отцом и Анной, и попытался раздвинуть ей ноги. Она толкнула его локтем и покрутила пальцем у виска. Они еще какое-то время изъяснялись жестами, боясь нарушить тишину, изредка прерывающуюся знакомыми звуками, которые у Мити вызывали лишь острое желание, а у Маши – тошноту.

– Все, все, оставь меня в покое, я больше не могу. Я тебе уже все рассказала. Что хочешь можешь со мной делать, но я не знаю, где она.

Наконец Маша услышала голос отца:

– Но она же не могла исчезнуть!

– Кстати, – внезапно перешла на шепот Анна, – а что, если они были здесь? Смотри, вон пустые банки, рыбой пахнет. Может, они спят наверху?

Руфинов подошел к лестнице, поднялся на несколько ступеней, заглянул в спальню и, не увидев никого, вернулся к Анне.

– Это Матвей, скорее всего, с какой-нибудь девицей отдыхал. Все, некогда, поехали. Может, она уже дома?

Хлопнула дверь, послышался шум отъезжающей машины. Маша села на постели и облегченно вздохнула.

– Мне надо срочно позвонить маме.

У Трушиных, в душных сенях, пропитанных запахом прогорклого масла и керосина, Маша устроилась на высоком табурете и набрала домашний номер, от волнения она готова была расплакаться. Услышав мамин голос, она почти шепотом сказала:

– Мама, это я. У меня все хорошо. Слышишь?

Ольга, уставшая от неведения и похудевшая за последние дни, зарыдала в трубку и долго не могла успокоиться.

– Ма, я скоро приеду. Не плачь, я встретила одного человека. Понимаешь, он хороший, мне кажется, что я его люблю, хотя еще точно не знаю. Скажи папе, чтоб тоже не волновался, и Анне Владимировне привет. Целую.

Она понимала, что поступила жестоко, но предчувствие того, что стоит ей сейчас вернуться домой, как она сразу же потеряет Митю, не позволило ей признаться в том, что она в Кукушкине.

Выйдя на залитый солнцем двор, где на скамейке ее поджидал Митя, она вдруг поняла, что совершенно счастлива. Она стояла на крыльце и любила весь этот двор, этих рыжих, с красными лоснящимися гребешками петухов, палисадник с розовыми и белыми космеями, Веру Трушину, что-то говорящую ей, улыбаясь всем своим широким загорелым лицом в обрамлении жгута из пестрой косынки, и, конечно, Митю, его немного утомленное лицо с нежной кожей, губами, которые хочется целовать, и глазами, которые она никогда не забудет.

Как во сне, подчинившись Мите, она пришла к ним на дачу. На летней кухне разливала суп красивая молодая женщина с забинтованной ногой. Их познакомили, женщину звали Марта. Оказалось, что это новая жена Сергея Петровича. За обедом говорили об урожае клубники, о предстоящих дождях, о рояле, который Дождев-старший настраивал полгода назад у Руфиновых, о таллинских пианино, о семнадцати Митиных пейзажах, которыми был заставлен дачный чердак, и о невозможности выставиться в С., не говоря уже о Москве. Маша сказала, что ни разу в жизни не ела такую вкусную курицу, сказала, чтобы просто что-то сказать, потому что молчать было невозможно, она боялась заплакать: от счастья и от жгучей ревности к Марте. Когда Митя показал, где растет самая крупная клубника, Маша, оказавшись в самом конце сада, спускающегося прямо к реке, забрела в малиновые заросли и вдруг замерла: ей открылся квадрат небольшого виноградника, который, как фотографическая цветная карточка, запечатлел Марту, обнимающую сзади Митю и целующую его в затылок. Он что-то сказал ей и поцеловал в щеку. Маше смертельно захотелось домой, к маме. Отыскав взглядом калитку, она медленно, как тяжелобольная, добралась до нее, а оказавшись уже на дороге, побежала по направлению к станции. Она ничего не видела из-за слез, которые жгучим соленым потоком заливали ее лицо. Она считала себя обманутой и ненавидела Дождева, так же страстно, как еще совсем недавно любила. Если бы у нее в руках оказалось оружие, она бы безжалостно его убила.

Возле дуба, упав на траву и откатившись в кусты, чтобы ее никто не увидел, она зарыдала в голос, вспоминая все, что было у нее с Митей, до самых постыдных подробностей. Она успокоилась не скоро, встала и, стараясь дышать ровно, а не судорожно, медленно побрела к станции. Но потом, трезво рассудив, что Митя может ее искать там, вышла на трассу и остановила первую встречную машину. На этот раз она даже не посмотрела на водителя – ей было все равно. Маша хотела только одного – добраться поскорее до дома и лечь в свою постель. Она только сейчас поняла, как истерзано ее тело, как болят ноги и живот, как раскалывается голова и что неприятная слабость, словно теплое желе, наполняет ее тело. Она закрыла глаза и, назвав свой адрес, попыталась заснуть. Проснулась оттого, что машина резко затормозила. Водитель вышел из машины и двинулся к стоявшему на обочине белому автомобилю. Маша, отгоняя сон, присмотрелась и вдруг, сорвавшись с места, подбежала к стоявшему к ней спиной другому мужчине, хозяину белой машины, и наотмашь ударила его по плечу, затем, развернув его к себе, стала бить ладонями по лицу:

– Вот тебе, на, получай, негодяй, мерзавец! Я ненавижу тебя, ненавижу, это из-за тебя я… – не успела она договорить, как рухнула в пыль, потеряв сознание.


Дымов, накупив по дороге еды, добрался до дождевской квартиры, открыл дверь, выложил покупки на стол в кухне и сел, уставший, на стул.

– Очень жаль, – произнес он вслух, понимая, что на сей раз в квартире он совершенно один. Немного отдохнув, он принялся готовить ужин и каждый раз, услышав где-то в подъезде звуки, надеялся, что сейчас кто-нибудь позвонит или откроет дверь своим ключом. Но никто не приходил, а ужинать в одиночестве ему не хотелось. Он достал визитную карточку Ольги Руфиновой и хотел уже было позвонить ей домой, чтобы пригласить Анну, как понял, что в комнате, где он находится, что-то изменилось. Ну да, конечно, исчезли ВСЕ картины. Все. Разом. Дымов заметался по квартире, выискивая так понравившиеся ему натюрморты, но все оказалось напрасным: они исчезли. Это могло произойти по двум причинам: либо неожиданно приехавший хозяин и автор этих работ забрал их, к примеру, для того, чтобы представить завтра в Худфонде, либо их украли. Но украсть не могли, это абсурд, а вот то обстоятельство, что Дымов так и не встретился с художником, вызывало сожаление.

Он сидел в кресле, размышляя, пока комната не начала наполняться горьковатым чадом от пережаренного мяса. Дымов помчался на кухню, перевернул отбивные и все же решил позвонить Руфиновым. Трубку взяла Ольга, она узнала Дымова по голосу и сказала, что Анны, к сожалению, нет дома, что она должна была с утра поехать к Вику и позвонить, чтобы сообщить результат, но она так и не появилась. Дымов спросил, нет ли известий о дочери, и, услышав, что «все нормально, нашлась, слава богу», пригласил Ольгу на ужин. Последовала пауза, во время которой Ольга приходила в себя от столь неожиданного приглашения, затем она приняла его и сказала, что приедет примерно через час.

Пока жарились отбивные, Дымов накрывал стол в большой комнате. Посчитав, что принимать Ольгу на кухне неприлично, он в поисках маленьких рюмок для коньяка и ликера забрался на антресоль и, пошарив там в пыли, вдруг наткнулся на прямоугольный сверток, запакованный поверх оберточной почтовой бумаги в холстинку. «Дымов, а ведь ты искал не рюмки», – сказал он себе, поскольку старался быть честным хотя бы по отношению к самому себе, и развернул материю. Под оберточной бумагой он нашел пачку прелестнейших работ, сделанных тушью. Отдельно, в папке, лежало пятьдесят черновиков. На чистом листе было выведено тушью «Пятьдесят ночей, проведенных с Мартой». Прочтя название цикла, Дымов почувствовал себя последней свиньей, проникнувшей в чужую, полную любви тайну. Ведь он узнал Марту, но прятать назад в антресоли рисунки не спешил. Это были маленькие шедевры, место которым, конечно, не здесь. На рисунках Марту обнимал совсем еще мальчик, длинноногий, стройный, с очень чувственным лицом, одухотворенным страстью. Но он не мог быть автором этих работ, Дымов был уверен в этом.

Услышав звонок в передней, он вздрогнул, поскольку его могли застать на месте преступления, спрятал рисунки в прихожей на вешалке, прикрыв сверху курткой, и открыл дверь. На пороге стоял молодой человек в джинсовом костюме. Дымов подумал, что у парня знакомое лицо.

– Вы кто? – спросил Митя, который ничего не знал о Дымове, а потому подумал, что это друг Вика.

– Я – Дымов, меня здесь приютила Марта, может, вы знаете ее?

Митя покраснел, что было заметно даже в полутемной прихожей. И тогда Дымов узнал его и покраснел тоже, от стыда. Ведь это же тот самый юноша, который так страстно обнимал Марту.

– Знаете, меня никто не предупреждал, ключи были у Вика, Марты. Словом, я зашел на минутку, чтобы спросить: не видели ли вы здесь девушку по имени Маша, у нее рыжие волосы и черные глаза?

Митя и сам знал, что здесь ее быть не может, но зачем-то спросил. Кроме того, ему было негде ночевать – в Кукушкино на этот раз он возвращаться не собирался. После того как Маша сбежала – и он догадался почему, – он облазил всю руфиновскую дачу от погреба до чердака, обошел весь поселок и деревню, расспрашивая о ней, и первой же электричкой поехал в город.

– Вы меня извините, но я здесь живу, моя фамилия Дождев. Я страшно устал и хочу спать. Позвольте мне лечь в дальней комнате на диване, если же у вас какие-то… гм… планы, – Митя замялся, злясь на свою мягкотелость: ведь он же дома! – то скажите.

Дымов распахнул дверь:

– О чем речь! Я в вашей квартире, а вы просите меня позволить вам переночевать. Да я вас сейчас накормлю такими отбивными!

И Дымов, обрадовавшись, что ужинать они будут не вдвоем, а даже втроем, унесся на кухню.

Митя, умывшись в ванной, вошел в мастерскую и улыбнулся. Его чудаковатый «квартирант» превратил журнальный столик в изящно сервированный банкетный стол, на котором стояла ваза, нет, аптекарская склянка с цветами. Это были орхидеи! Митя смотрел на цветы, на Дымова, потом снова на цветы, пока орхидейная крапчатая рябь не начала наплывать на удивленное лицо Дымова и он не услышал:

– Что вы такое увидели, молодой человек? Я сделал что-то не то? Простите.

– Откуда цветы?

– Нашел.

– В нашем городе нет орхидей.

– Но они есть в Москве.

– Вот именно. Один человек подарил пару дней назад одной девушке орхидеи, привезенные специально для нее из Москвы. Девушку похищают, а орхидеи оказываются у вас! Так это вы украли Машеньку?

Митя схватил тщедушного квартиранта за грудки, но, прочитав в спокойных глазах незнакомца лишь недоумение и какое-то философское любопытство, отпустил его.

– Да, я нашел эти орхидеи, молодой человек, у вас в квартире на полу возле дивана в маленькой комнате, которая ближе к передней. Они бы высохли, если бы я не заметил их. Удивительные цветы.

«Вик!» – решил что-то про себя Митя и, не попрощавшись, направился к выходу, Дымов, догнав его на пороге, сказал:

– Я видел рыжеволосую девушку здесь прошлой ночью. Я думал, что один, спал себе спокойно, а она вошла – мне показалось, что это сон, – и так же неслышно ушла. Мы с ней даже не поговорили.

– Скотина! – стиснул кулаки Митя, потом, чуть не плача, пояснил: – Это я не о вас, – и ушел.

Через четверть часа пришла Ольга. Но не успели они сесть за стол, как позвонила Анна и сказала, что Вик ждет их.

Вик сидел в своей комнате, которая стараниями Анны преобразилась и стала похожа на мастерскую бедного художника – ободранные полосатые красно-желтые обои, почерневший потолок с зеленовато-желтыми грибковатыми пятнами, примитивный эмалированный умывальник с голубым тазом внизу, продавленная кушетка и прочее, – и презирал себя, такого отмытого, трезвого, в чистой рубашке и выстиранных джинсах. Он ждал некоего Дымова, который все не шел и не шел. Все работы Дождева – даже женский портретик, который они нашли в квартире у Геры, на подоконнике, – словно смотрели со стен на Вика и молча наблюдали за процессом разложения личности, за брожением предательства. Даже, казалось, цветы на Митиных натюрмортах подвяли в этой комнате, их хотелось полить; фрукты начали издавать тошнотворные, зловонные, гнилостные запахи; пейзажи помутнели словно от пыли и ветра, солнце спряталось за раму. Но Анне виднее. Вик вспоминал, с какой энергией она набросилась на комнату, отмывая все, что попадалось ей на глаза. А как они умудрились в течение часа побывать и в мастерской Дождева, и у Геры! Куда это она так спешила? У нее всегда, как суббота, так ей некогда.

Вик не выдержал и закурил, хотя Анна строго-настрого запретила. «Воздух испортишь».

Где же Гера? Куда она подевалась?

Вик, устав вздрагивать от звонков – жильцов в квартире было, кроме него, еще пятеро, – лег и заснул. Когда проснулся и увидел картины, которые словно давили на него со стен, даже съежился. За окнами стемнело. Он снова вспомнил Геру, ее послушное гибкое тело и собрался было уже выйти из дома в теплый летний вечер, чтобы очиститься от коросты предательства и обмана, как ему наконец позвонили. На пороге он увидел Ольгу Руфинову и высокого худого человека с вытянутым лицом, напоминающим обиженную собачью морду.

– Вик, привет, – Ольга, улыбчивая и не похожая сама на себя, пропустила гостя вперед, – знакомься, это Евгений Иванович Дымов. Мне позвонила Анна и сказала, что ты ждешь нас.

Вик, красный, как пасхальное яйцо, молча предложил им пройти в комнату. Дымов, увидев работы на стенах, облегченно вздохнул.

– Ну все, нашел. А я уж подумал, Виктор, что мне все это померещилось. Ведь были же эти картины в той мастерской, что на Семиреченской, да?.. – Он так посмотрел на Вика, словно вошел в него, а потом, постояв немного в его зрачке, снова вышел и теперь ожидал подтверждения своим словам. – От бога, Ольга… Мне бы Планшар ничего не говорил, если б сомневался. Ну вот, конечно, фиалки на белой скатерти, а гранаты, вы только посмотрите, Оленька, что за гранаты!.. Чудесно! Воистину от бога. А вы, молодой человек, не стесняйтесь. – Он, интимно полуобняв Вика, тихо произнес: – Мы все любим экспериментировать, что ж тут плохого? Но если не хотите, можете не показывать, ведь правда, Ольга Владимировна?

Ольга только смутилась, поскольку тех работ, которые весной вывели ее из себя, здесь не было. «Что ж, – подумала она про себя, – Вик образумился, бог ему в помощь».

– Вы сами завтра привезете в Фонд работы или прислать за вами машину? – Дымов деловито размахивал руками, расхаживая по комнате, и что-то бормотал про себя. – Значит, вот так работаем, да? Отлично. Если вы мне позволите, я сам лично займусь подготовкой ваших работ и, возможно, – тут он хитро, играя лицом, как хронический неврастеник, улыбнулся, – возможно, помогу переправить ваши работы в Питер, там есть такая специальная фабрика, где, как говорят у нас, картины «обувают», то есть подбирают соответствующие рамы, другими словами, доводят до европейского уровня оформления. Вы же Планшару продавали холсты, натянутые на подрамник, не так ли?

– Сестра. Моя сестра, у нее надо спросить, я такими вещами не занимаюсь.

– Понял-понял. Все это решаемо. Надеюсь, Виктор, вы не против, чтобы ваши работы приняли участие в аукционе в Нанте? Это очень престижный аукцион, он будет проводиться в отделе, куда съедутся крупные коллекционеры и меценаты из Европы. Можете пока не отвечать, я знаю, как вы, художники, тяжело расстаетесь со своими картинами. Но вы весьма плодовиты, вы, очевидно, быстро пишете? Можете не отвечать, вы можете даже вообще молчать, ваши картины говорят сами за себя.

– Вик, не нервничай так, все будет хорошо. За этого господина я могу ручаться, с твоими работами ничего не случится. Давай договоримся так: завтра в восемь часов утра мы приедем за ними, хорошо? – суетилась Ольга.

Дымов, усевшись на табурет, не спрашивая разрешения, закурил, помолчал немного, а потом сказал:

– Виктор, еще раз повторюсь, вы можете не отвечать, конечно, но скажите, у вас есть работы, выполненные тушью?..

Вик пожал плечами. Дымов разочарованно вздохнул:

– Ну что ж, это ваше личное дело. Быть может, вы просто забыли о некоторых набросках, оставленных в той мастерской?

Вик едва говорил, ему казалось, что его челюсти сделались чугунными и он не мог ими двигать.

– Нет.

Он все ждал, что Дымов хотя бы на какое-то время задумается, каким образом Виковы картины оказались на Семиреченской, но Дымов, увидев их, забыл обо всем на свете. Его сейчас интересовали лишь работы и их автор, остальное не имело ровно никакого значения.

– Жаль, жаль, вы еще вспомните, я надеюсь. – И, словно обращаясь к себе, заметил: – Рука-то одна, я же вижу.

Когда они вышли от Вика, Дымов сказал:

– Необходимо, чтобы он участвовал в выставках, которые будут проходить в Художественном музее, в выставочном зале Фонда, в салоне и, если успеете отремонтировать, в вашей галерее. Я поговорю с Абросимовым, Тарховым, если потребуется, навещу вашего мэра, они знакомы с Планшаром. Вы же, со своей стороны, поищите заинтересованных людей, пусть поиграют в меценатство, это сейчас модно. Скажите, что им непременно будут высланы каталоги. Четыреста тысяч франков – не такие уж и большие деньги, зато рекламировать будут по три раза на день по телевидению в течение месяца, но это уже там, на месте, в Нанте. А на первых порах пригласите журналистов, организуйте пресс-конференцию, городу есть что показать, уж поверьте мне. Подключите к этому делу Бориса Львовича, у него есть связи и средства, не мне вас учить. А до сентября еще есть время. Да, вот еще что: организуйте лотерею, акции – это живые деньги. А теперь – ко мне, там отбивные уже остыли. И никаких возражений!


В Кукушкино на следующий день после операции Марту привез Ядов. Они молча ехали в машине, Марта еще отходила от наркоза, но оставаться в клинике наотрез отказалась. Она не спрашивала его ни о чем, она вообще не давала ему говорить. Она заключила по его виду, что операция прошла успешно, но, каким образом ей нарастили пятку и долго ли она еще будет ходить на костылях, ее не интересовало. Она так соскучилась по Сергею, что забрезжившая перед ней перспектива возвращения на сцену вдруг заволоклась рассудочной заботой о Дождеве, которая заслонила собой все. Она заставила себя забыть о том, что произошло на летней кухне, и когда увидела Сергея – они уже подъезжали к дачному участку, – строгающего что-то на крыльце, слезы горячими прозрачными змейками заструились по ее щекам, смывая едкую тушь с ресниц и обходя, словно пороги, выпуклые яркие губы.

Ядов на руках внес ее в дом и поспешил успокоить Сергея, что ничего страшного не произошло, обычная косметическая операция. Дождев покормил хирурга варениками с вишней, набрал ему небольшое ведерко клубники и, проводив его до машины, как мог быстро вернулся к Марте. Она сидела на высоко взбитых подушках и смотрела на него таким же умоляюще-восторженным взглядом, которым смотрела в день их первой встречи. Дождев поцеловал туго забинтованную, пахнувшую больницей и йодом ногу и сказал Марте, что любит ее.

– А где Митя?

Это вырвалось помимо ее воли, она вся как-то напряглась, ожидая ответа.

– Знаешь, Марточка, он, по-моему, влюбился. Я не удивлюсь, если он сегодня не придет ночевать.

– Дачный роман, – слабым голосом проговорила оглушенная известием Марта, и, когда руки Сергея забрались под ее широкую, из густого шифона юбку, она придержала его и покачала головой: – Нельзя, рана может открыться.

Вся ее любовь к Дождеву, как оказалось, держалась на Мите. Марта испугалась, что Сергей догадается об этом, что прочтет разочарование на ее лице, и поспешила схватить его за руку и притянуть к себе. В эту минуту она испытывала целую гамму чувств: и жалость, и сожаление, и нежность, и боль.

– Сережа, а я ведь, наверное, не смогу с тобой больше оставаться.

Марта проглотила слезы и сначала сама не поняла, зачем она это сказала. Сергей, положивший в лениво-ласкающем порыве свою голову к ней на колени, тут же поднялся и блуждающим взглядом попытался поймать ускользающий от него взгляд Марты.

– Что ты сказала? Повтори.

– Я сказала, что не смогу больше жить с тобой.

Дождев смотрел на нее, не веря в услышанное, как не верят в смерть близкого человека.

– А что случилось, Марточка?

– Я видела вас с Лизой на летней кухне. У нас так с тобой никогда не получится, я поняла. Скажи, вы люди или животные? – Марта чувствовала, что летит в пропасть без дна, и только ветер играет ее словами. Ей было страшно, очень страшно. – Разве вам не приходило в ваши разгоряченные головы, что в любую минуту могу возвратиться я? А если бы вас увидел Митя? Вас хотя бы что-нибудь вообще может остановить? Вы были похожи на животных, которым все равно, видит их кто или нет. Хотя это было красиво… и Лиза, она так кричала, что было слышно у калитки.

Марта опустила голову, холодный пот крупными горошинами катился по ее лбу, ей было трудно дышать. Дождев словно уменьшился в размерах, он молчал, не поднимая головы.

– Ну что ты молчишь? Я тебя спрашиваю: что же нам дальше делать? Понимаешь, – она перешла на едва слышный, поющий шепот, похожий на завывание ветра, – я не могу понять, как можно находиться в одной комнате с мужчиной, который любит другую женщину, которая, в свою очередь, любит другого мужчину. Мне плохо, Сережа.

Несколько минут стояла тишина, похожая своей плотной и вязкой беззвучностью на холодный мармелад.

– Ты права, Марта, все мы немного животные. Я всегда любил Лизу, но она ушла от меня. Поверь мне, нельзя любить женщину, которая ушла, поэтому я люблю тебя. Если сможешь понять меня, то оставайся и постарайся все забыть. Я не прошу прощения, просто не смею. Поэтому решай.

Комната стала синей от ночного воздуха, из окна потянуло свежим речным ветром и ароматом ночных фиалок. Дождев машинально включил лампу, и вмиг все переменилось, стало сине-желтым, янтарным и теплым. Даже заплаканная Марта, уныло обхватившая больную ногу и раскачивающаяся из стороны в сторону, показалась несколько успокоенной. Волосы ее розовато-каштановой волной опустились на плечи, легкий загар которых угадывался сквозь прозрачную дымчатую ткань. Дождев пересел к ней поближе, обнял ее и зарылся лицом в ее теплые кудри.

– Марточка, я же твой, я же весь твой, неужели ты не понимаешь? А если хочешь, я скажу ей, чтобы она больше не приезжала. Наверное, так-то оно будет лучше.

Марта вздохнула, кивнула головой и закрыла глаза. Как же они все-таки похожи, отец и сын, подумала она, представляя, что рядом с ней Митя. И вот так, обманывая вновь и себя, и Сергея, она с закрытыми глазами в который уже раз отдавалась Мите. Это его имя, как драгоценный камень, она держала во рту и боялась выронить, проговориться, произнести вслух.

А утром было солнце, яркое и желтое, как лимон. А Митя дома не ночевал. Он пришел в обед с рыжеволосой девочкой, они, видать, всю ночь не спали, выглядели как голодные волчата. И Марта все же украдкой поцеловала Митю, хоть он и не хотел, да и опасно было: девочка недалеко отошла, к кустам малины, и могла их увидеть, потому что успела полюбить Митю, его невозможно не полюбить, проведя с ним так много времени, а потому она была внимательна и чрезмерно любопытна.

– Кто это? – спросила Марта Сергея, когда Митя выбежал из сада и скрылся из виду.

– Маша Руфинова. Видишь во-о-он тот розовый дом? Руфиновская дача. Только, по-моему, Маша сбежала.

– Может, ей суп не понравился?


Хорну потребовалась всего одна ночь, чтобы все обдумать и принять решение. Ему было стыдно за свое бегство, но время было упущено и теперь оставалось только одно: возвращаться в город и ждать развязки. Если Маша нашлась, то жизнь пойдет своим чередом. Если же нет, то ему в любом случае лучше находиться дома, чтобы все поскорее выяснилось. Рано или поздно Руфинов сам приедет к нему и спросит, где Маша.

Подгоняемый желанием как можно скорее оказаться дома, Хорн, переночевав в санатории, куда свернул поздним вечером в надежде на ужин и ночлег, уже рано утром летел по пустынной дороге, ведущей в город. Проезжая поворот на Кукушкино, он, вспомнив ночь, проведенную с Анной, разволновался и достал сигареты. Но не успел он закурить, как послышался хлопок, машину понесло в кювет, и Хорн едва успел нажать на тормоз. Стараясь быть спокойным, он достал из багажника запаску и не торопясь заменил колесо. Вернулся за руль, посидел немного, достал пачку сигарет, и тут оказалось, что она пустая. Вышел, тормознул машину. Водитель, молодой парень, угостил сигаретой, поднес зажигалку. Хорн уже собирался сказать парню несколько теплых слов, как вдруг увидел летящую на него девицу в черных очках, джинсах и смешной кепке.

– Вот тебе, на, получай, негодяй, мерзавец! – Она била его по лицу, наотмашь, с силой. – Я ненавижу тебя!

Наконец ему удалось схватить ее за одну руку, затем он поймал и вторую. Кепка сползла, волосы блестящей волной упали на лицо. Хорн побледнел так, словно увидел перед собой призрак. Маша, тяжело дыша, продолжала что-то говорить ему, парень с зажигалкой в недоумении смотрел на разыгрывающуюся перед ним странную сцену.

– Ты что, знаешь ее? – спросил он Хорна.

– Знаю, это моя жена. А ты поезжай, спасибо тебе за все. – С этими словами он затащил Машу в машину и, чтобы привести ее в чувство, тоже ударил по лицу. Она задохнулась сначала от возмущения и неожиданности, а потом, тупо уставившись перед собой, замерла.

– Ты хоть знаешь, что с тобой сделает мой отец? – медленно проговорила она.

– Значит, так, я вижу тебя впервые после того, как подарил цветы на концерте. Но кому-то выгодно все свалить на меня. У меня была твоя воспитательница Анна и сказала, что Руфинов ищет меня. Потом она разбила шкаф в моей квартире – террористка несчастная! – и нарочно порезала себе руку стеклом, затем набрала номер вашего телефона и сказала твоему отцу, что я на нее напал и хотел убить. Еще у нее есть фотографии, на которых я и ты, не знаю уж, кто нас снимал, но мы с тобой в одном кадре. Я не стану скрывать, что иногда ставил машину возле твоего училища, чтобы увидеть тебя, но это же не преступление.

Маша, не говоря ни слова и страшно побледнев, открыла дверцу, и ее стошнило на землю. Хорн протянул ей платок, она вытерла им лицо и сказала, что сама ничего уже не понимает. Она рассказала про белый «Форд», квартиру и Кукушкино, промолчав о Мите.

– Но почему ты не вернулась домой, а поехала на дачу?

– Тебе этого не понять, – сказала она, и ей стало жаль себя. – Я позвонила домой и сказала маме, чтоб они не волновались. Миша, если ты любишь меня, то я согласна стать твоей женой. Прямо сейчас.

Хорн, которого как будто окатили ледяной водой, был потрясен. Ему не верилось, что он сидит в машине рядом с Машенькой, которая согласна стать его женой.

– Ты это серьезно?

– Конечно. Поедем домой и все расскажем родителям. Вот увидишь, они будут рады.

Хорн въехал в город, не замечая ни светофоров, ни перекрестков, ничего. На его плече дремала Маша. Он остановил машину рядом с ее домом, вышел, поднялся и позвонил. Дверь открыла Анна. Увидев Мишу, она усмехнулась и позвала Бориса.

– Там Маша внизу, я сейчас ее принесу.

– Как это принесешь? Она что, ходить не может?

Хорн, пьяный от счастья, сказал, что Маша спит. Он ушел, а когда вернулся с девушкой на руках, Ольга, которую тотчас разбудили, принялась приводить дочь в чувство. Маша, открыв глаза, обняла ее.

– Мама, я выхожу замуж за Мишу. Это решено. А сейчас – спать.

Руфинов пригласил Мишу в кабинет, усадил его в кресло, достал бутылку водки и произнес:

– Ну, рассказывай.

Когда в доме все стихло, Руфинов осторожно, стараясь не разбудить жену, вышел в коридор и постучался в комнату Анны. Она сама открыла ему, словно ждала за дверью. В маленькой комнате, освещенной розовым светом ночника, он сел на постель и усадил Анну к себе на колени.

– Так, значит, это действительно Миша? – сказал Борис. Анна молчала. – Знаешь, а ведь Хорн тоже ничего толком мне не объяснил, сказал, что любит ее, представляешь? Я его спрашиваю, зачем ты, мол, таким идиотским способом ее увез, когда все можно было сделать по-человечески, а он молчит. Хотя, с другой стороны, я понимаю его, он просто голову потерял от счастья.

– Борис, отвези меня домой, прямо сейчас. Я не хочу здесь больше оставаться. Все равно уже ничего не изменится. И ни о чем не спрашивай, отвези, и все.

Она соскользнула с его колен, переоделась в брюки и свитер и, не обращая внимания на остолбеневшего Бориса, вышла из комнаты. На улице, у подъезда, она подняла голову и посмотрела на окна: Машино окно было темным. Это не Маша, а колодец с черной водой, это сгусток тумана, мутное питье, которым можно отравиться. Спрашивается, где она пропадала все эти дни? С кем? Неужели с Хорном? Но ведь с Хорном была она сама, Анна. Она почувствовала себя больной уже в машине, Руфинов задавал ей какие-то вопросы, а она лишь считала попадавшиеся им на ночной дороге фонари да курила одну сигарету за другой. Что-то произошло с ее головой: то ли временные смещения, то ли логические.

Борис проводил ее до квартиры и даже вошел туда вслед за ней, спросил зачем-то про какие-то продукты, но она, не ответив ему, легла на диван и закрыла глаза. Хлопнула дверь – Руфинов ушел. Тогда Анна схватила телефонную трубку и набрала номер, который не забывала никогда. Там долго молчали, но потом она услышала знакомый голос.

– Послушайте, мне очень плохо. Вы узнали меня? Это Анна Дорошева, приезжайте, я вас очень прошу.

Шубин приехал через полчаса.

Руфинов, все это время прятавшийся в прихожей за дверью кладовки, видел и слышал все, что происходило в комнате. Он не мог уйти, не выяснив причины странного поведения Анны.

Сначала в полной тишине звенели ложки – они размешивали сахар в кофе, аромат которого невидимой благоухающей бабочкой долетал и до Бориса. Затем заговорила Анна. Она взяла сразу такой доверительный, почти интимный тон, что сомневаться не приходилось: подобные встречи не редкость, и Анна доверяет этому незнакомцу с розовым лицом больше, чем кому-либо.

– Извините, что разбудила вас, Валентин Петрович, но я не знаю, что мне делать. Если вы помните, я собиралась уехать и говорила вам, что мне нужны деньги и помощь человека, который бы все это устроил. Так вот, я никуда не хочу уезжать. И не хотела. Все дело в Борисе. Я желала изо всех сил раскачать руфиновский корабль, понимаете, мне было важно вывести его из равновесия, испугать, унизить. Я его ненавижу! Это я устроила это дурацкое похищение и увезла Машу после концерта. Мы спрятали ее на одной квартире, где собирались подержать несколько дней, чтобы насладиться той паникой, которая начнется в доме. И, представьте, все действительно сходили с ума, волновались, все, кроме Руфинова. Мне кажется, он все понял. А я подставила Мишу Хорна. Если бы вы знали, сколько совершенно нелогичных и бессмысленных поступков я совершила за последнее время! Я не знаю, что со мной творится, и мне снова страшно. Если раньше я хотела выйти замуж за Бориса, то теперь не хочу. Я поняла, что не люблю его, но ведь я не люблю даже свою дочь! И Вика я не люблю, просто жалею его. Я вообще, значит, не умею любить. Я бы хотела вернуть то время, до рождения Маши. Я тогда была такой сильной.

Шубин прокашлялся и спокойно, монотонно, словно мягко ударяя по одной и той же фортепьянной клавише где-то в малой октаве, произнес:

– Любить – это дар, Анечка. Теперь, когда вы поняли, что Руфинов вас не любит, вам надо уйти от него. Но уйти не в пустоту, не в пустую квартиру, где вас ждет только тишина да ваши собственные грустные мысли. Вам нужен мужчина, который бы жил с вами, заботился о вас, как прежде о вас заботился Исаак. Ведь именно после того, как вы расстались с ним, у вас началась депрессия и прочее, согласитесь? Вы вот ничего не знаете, а ведь это именно Исаак поручил мне вас. – Анна сделала движение, словно хотела прервать его, но он властным жестом остановил ее и продолжил: – Он до сих пор в письмах спрашивает меня о вас.

– Так это он устроил меня в вашу клинику?

– Конечно. Он всегда беспокоился о вашем здоровье. Но вы, молодые женщины, не цените этого, вы променяли его, Анечка, на человека, который украл у вас все: и Хорна, и дочь, и надежду. Неужели вы не понимаете, что он всегда любил только Ольгу? Не спешите перебивать меня, лучше ответьте на вопрос: почему это я сегодня, вместо того чтобы говорить вам приятные вещи и успокаивать вас, говорю правду? Не знаете? Так вот. У вас, Анна, никогда – слышите, никогда! – не было никакой душевной болезни. Это я вам ее внушил. Представьте, я был долго влюблен в вас, и вдруг у меня появилась возможность видеть вас каждый день. Мне привезли вас, почти подарили. Я бы мог выпустить вас уже через месяц, вы к тому времени были уже вполне здоровы и физически и душевно. Но я поселил вас в отдельном флигеле для врачей и большую часть времени старался проводить с вами. Вы помните, как мы гуляли по больничному саду, взявшись за руки, как вы рассказывали мне о своих страхах, сомнениях. Так вот, уже тогда, после нескольких сеансов гипноза, мне стало ясно, что не о ребенке вы тоскуете, больше того, материнский инстинкт у вас полностью отсутствует или еще не проснулся. Все дело в том, что вы не смогли смириться с мыслью, что вами пренебрегли, что спасали Ольгу, а не вас. Посудите сами, какая мать смирилась бы с тем, что у нее украли дочь. Здесь Руфинову надо отдать должное, он превосходный психолог, еще в санатории, проводя с вами длинные зимние вечера, он уже тогда понял, что ребенок вам не нужен, что ваша беременность случайна, но может сблизить вас, и у вас появилась надежда на брак, ведь так? Для Ольги же ребенок с каждым годом все больше становился смыслом жизни, вы сами рассказывали мне о том письме, которое она приготовила на тот случай, если снова не сможет стать матерью. И не обольщайтесь тем, что этот ваш блеф помог раскрыть Руфинова, конечно, он догадывался о ваших сомнениях и только ждал случая. Мне известно, что он разыскивал вас, ему было необходимо видеть вас и контролировать каждый ваш шаг, поэтому целый год, пока вы находились в клинике, он не находил себе места и даже, я полагаю, допускал мысль о вашей смерти. Однако обращаться в милицию опасался, оставалось только ждать. Поэтому ваша встреча в кафе, когда вы потребовали квартиру и денег, все расставила по своим местам: он расплатился с вами. Но не стану отрицать, Руфинов, безусловно, питает к вам страсть. Поэтому-то я и посоветовал вам переехать к ним, чтобы вы всегда были рядом и имели возможность встречаться и, конечно, воспитывать свою дочь.

– Зачем вы мне все это рассказали? Вы хотите, чтобы я себя пожалела? Или вы хотите шантажировать меня или Руфинова?

– Боже упаси! Это вы меня вызвали, а не я вас. А разговариваю я с вами так потому, что вы никакая не больная и что все ваши поступки объяснимы и для них есть вполне нормальные, здоровые причины. Ваше поведение более чем естественно, если к тому же учесть ваш характер. Месть – это не болезнь, особенно в той форме, какую я вижу перед собой. Знаете, Аня, я давно собирался сказать вам. Словом, я предлагаю вам стать моей женой.

Шубин достал носовой платок и медленным движением промокнул лоб, затем встал и, подойдя к Анне, обнял ее:

– Вы достойны лучшей жизни. А пока примите от меня вот этот скромный подарок. – И Шубин, волнуясь, достал из кармана футляр, в котором сверкало маленькое кольцо с бриллиантом.

Она сидела не шелохнувшись и была похожа на куклу. Руфинов, которого от услышанного бросало то в жар, то в холод, подумал, что если этот рыхлый, розовый и потный психиатр прикоснется к Анне – которая, кстати, так безвольно и почти механически отдалась сегодня самому Руфинову в Кукушкине, – то он выйдет и ударит его. Анна была внесена в его список собственности и должна была принадлежать только ему.

– Обдумайте мое предложение, но поверьте, вы не пожалеете ни о чем. Я, конечно, старше вас, но зато на шесть лет моложе Исаака.

Когда Шубин ушел, Руфинов вышел из своего укрытия.

– Правду говорят, что психиатры – сдвинутые. – Анна от неожиданности разлила кофе. – Поедем домой. – Борис решительно подошел к ней и схватил за руку. – Еще не хватало, чтобы ты вышла замуж за этого поросенка.

– Знаешь, о чем я жалею больше всего на свете?

– Знаю. О том, что встретила меня, об этом нетрудно догадаться.


Митя так давил на кнопку звонка, что казалось, будто он хочет вдавить его в стену. Но Вик не открывал. Тогда Митин палец стал играть на всех кнопках, как на баяне, пока дверь не открылась и целый рой возмущенных жильцов не обрушил на Митю поток дежурных ругательств. В этом доме обитали уродливые и откровенные в своих мыслях персонажи, словно сошедшие с полотен Босха, это Мите стало ясно очень скоро, и пока он разглядывал их оплывшие беззубые физиономии, отмеченные печатью вырождения, в воздухе, как хрущ посреди навозной кучи, стоял вопрос, который Митя зримо ощущал и, казалось, мог даже потрогать руками: вы к кому?

– Я к Дорошеву.

И все сразу куда-то подевались, спрятались в свои вонючие норы. Митя, постояв немного перед открытой дверью, перешагнул через порог и постучался в синюю дверь.

– Вик, это Дождев. Открой, иначе я снесу эту дверь, ты слышишь меня?

Послышалась какая-то возня, шаркающие звуки, потом дверь приоткрылась, и он увидел опухшего, заспанного Вика со спутанными волосами, напоминающими сказочный лес, в котором водятся лешие и русалки. Да и сам Вик смахивал на какого-нибудь монстра из фильма ужасов.

– Старик, – Вик поднял голову, и Митя почувствовал запах водки, – я не один, понимаешь?

– Да мне плевать! Ты всегда не один, пусти меня, мне надо с тобой поговорить! Скажи ей, чтобы она оделась, спрячь ее, наконец, в шкаф, но не заставляй меня стоять в этом коридоре и ощущать спиной взгляды твоих бомжей и пьянчуг.

– Нет, ко мне нельзя, нас тут много.

– Слушай, не валяй дурака, а! Какая же ты все-таки скотина! Ты превратил мою квартиру в притон, водишь туда вокзальных девок и сдаешь ее наверняка какому-нибудь мусору. Верни ключи и ответь мне, где Маша. Она была в моей квартире, это я знаю точно, и ты мне все сейчас расскажешь. Как она там оказалась?

И Митя, который никогда в жизни никого не бил, с силой, выбросив вперед руку, ударил кулаком Вику в лицо. Брызнула кровь, Вик осел, кто-то в коридоре закричал, что вызовет милицию. Но Митя бил Вика, уже не в силах себя сдержать. Он видел перед собой Машу и тут же – для контраста – противную рожу Вика. Неужели это он заманил ее туда? И что он собирался с ней сделать? Он сгреб Вика за воротник рубашки, поставил его, стукнув головой о стену.

– Неужели ты не понимаешь, что я могу тебя сейчас убить?

– Я ничего с ней не сделал. Она сбежала, – окровавленными губами проговорил Вик. – Ее там нет.

– Это я и без тебя знаю, свинья! – И Митя, отшвырнув Вика в угол коридора, вышел на лестницу. Его трясло, с руки капала кровь, очевидно, он поранил ее о зубы Вика.

Он вернулся домой. Дымов встретил его улыбкой. Какой он все-таки приятный и интеллигентный человек. Он познакомил его с женщиной, которую звали Ольга, положил ему на тарелку отбивную и жареную картошку, налил водки и, к счастью, не задал ни одного вопроса по поводу его окровавленной рубашки, красных от крови рук и нездорового блеска в глазах. Митя смотрел на себя как бы со стороны и не верил сам в то, что он час тому назад избивал Вика. Он жевал хрустящие кусочки свинины, пил водку, и ему хотелось плакать. Он не слышал, о чем говорили эти милые и добрые люди. И только когда он услышал имя Маша, вилка выпала из его рук.

– Вы о какой Маше говорите?

Ольга, увлеченная разговором с Дымовым, улыбнулась, но улыбка была уже другой, немного пьяненькой, как и сама женщина. Ее взгляд излучал покой, Митя почему-то решил про себя, что именно эта женщина сейчас скажет ему, где находится Маша.

– Я говорю про свою дочь, Машеньку. Вы знакомы с ней?

– Маш много, – насторожился Митя, – а какая именно?

– Какой смешной, правда, Евгений Иванович?! Маша Руфинова. Она, представьте, сбежала из дома с любимым человеком.

Митя настолько ошалел от такого известия, что, глядя на кусок жареного мяса на тарелке, увидел почему-то поросший рыжим мхом овраг, который то увеличивался, то уменьшался в размерах.

– Мы, конечно, чуть с ума не сошли. Но теперь уже никуда не денешься, хотя можно было это сделать более цивилизованно. Но она у меня девушка романтичная, воспитанная нетрадиционно, что верно, то верно, мы с Евгением Ивановичем об этом как раз говорили. Так вы знакомы с ней?

– Знаком, – сказал Митя и сразу протрезвел. – Я люблю ее.

Ольга расхохоталась.

– Мне нравится этот молодой человек, честное слово, вас как зовут?

Она счастливо улыбалась, не придавая значения Митиным словам, и то и дело отпивала от рюмки.

– Митя. Дождев. Мой отец настраивал ваш рояль, может, помните?

– Конечно, я прекрасно знаю Сергея Петровича. Так вы его сын?

– Где Маша?

– Как где, ясное дело, дома. Отлеживается, приходит в себя. Вид у нее, прямо скажем, мрачноватый. Может, волнуется, замужество – это такая, знаете, вещь.

Наконец подал голос Дымов:

– Ольга, а что ее жених, он, собственно, кто?

– Хороший парень. Борис его знает. Из хорошей семьи, воспитанный, умница, физик по образованию, но занимается недвижимостью. У него все хорошо. Только бы не уехал к отцу, в Израиль.

– Вы о ком говорите?

Митю не слышали, и тогда он повторил свой вопрос. Комната раскачивалась, каким-то невидимым, но очень сильным ветром сдуло со стен все его картины. Митя почувствовал себя несчастным.

– Евгений Иванович, его необходимо уложить спать, да и мне уже пора.

– Маша любит меня, – по слогам произнес Митя, – но я не физик, понимаете? А потом она сбежала. Она очень красивая, у нее рыжие волосы и черные глаза. Я написал ее портрет по памяти. У нее тогда было двое маленьких детей-ангелочков. Она сбежала сначала от вас, а потом и от меня, она не выходит замуж, потому что я здесь, а она там, понятно?

Но его никто не слушал. Дымов провожал Ольгу – за ней приехал Матвей и уже ждал ее в подъезде. Когда Дымов возвратился, Митя спросил его:

– Послушайте, а где мои картины? Вы не видели мои картины?

– Тебе пора спать, пойдем, дорогой, я уложу тебя вот здесь.

На кухне, убирая посуду, Дымов вслух рассмеялся тому, как мечтал оставить здесь Ольгу. Нет, это действительно смешно, даже если бы этот мальчик и не пришел, все равно вряд ли бы это получилось, хотя Ольга – женщина что надо, особенно хороша, когда смеется. Он вспомнил Анну и то, каким предстал перед ней первый раз. Почему в этом городе женщины такие ускользающие? А как необыкновенна и оригинальна была красота той девушки, которая передала письмо Руфиновым! Если бы красоту оценивали в каратах, то эту брюнетку с зелеными глазами можно сравнить с самым крупным алмазом. Тут Дымов понял, что он окончательно пьян, постелил себе постель и сразу же уснул.


Гера дремала в кресле, когда услышала шаги на лестнице. А когда послышался звон ключей и дверь открылась, она затаила дыхание, боясь даже представить себе реакцию Миши на ее появление в доме. Она многое обдумала, находясь в этой тихой квартире, и поняла, что слишком слаба, чтобы сопротивляться Вику, а оставаться с ним она не собиралась. В случае, если Хорн прогонит ее, она совершит головокружительный полет. Это решено.

Первое, что удивило Хорна, как только он вошел к себе, был едва уловимый запах духов, настолько знакомый, что он даже остановился на пороге, чтобы понять, не ошибся ли он. Картина, открывшаяся ему в комнате, – Гера, свернувшаяся калачиком в кресле, – явилась как бы продолжением его ассоциаций, он был уже готов увидеть ее здесь.

– Гера, откуда ты?

Хорн был так счастлив, что хотел видеть счастливыми всех людей. Она поднялась ему навстречу, подошла совсем близко, и он почувствовал на щеке прикосновение ее волос, он вдруг ощутил ее всю, дрожащую, испуганную, но упругую, теплую, живую; она плакала, и слезы обжигали его шею.

– Гера, почему ты плачешь, что случилось?

Он гладил ее по голове быстрыми движениями, словно боясь, что, не успокой он ее сейчас, будет поздно.

– Миша, я хочу к тебе, возьми меня обратно. Я не могу без тебя, мне было так плохо. Я не такая, как ты думаешь, хотя и виновата страшно. Ты должен мне ответить немедленно, я все решила, если ты прогонишь меня, я умру. Я не хочу жить с Виком, он зверь, он унижает меня, бьет, я ненавижу его. Я знаю, что ты живешь один, давай начнем все сначала.

Хорн подумал, что нельзя сейчас Гере говорить про Машу, она слишком взволнована, он потом скажет. Но когда Гера немного успокоилась, вернулась в кресло – она была в Мишиной черной рубашке, доходящей ей до колена, такая нежная, с порозовевшим лицом, блестящими от слез бирюзовыми глазами, – он вдруг на какое-то время вновь ощутил себя ее мужем. Это длилось всего несколько минут, и все это время Хорн почти любил Геру. Такое странное чувство нереальности, вседозволенности и безнаказанности охватило его, что он, забыв про Машу, принялся нежно целовать Геру, ее густые душистые кудри, соленые от слез губы, мягкие сухие подушечки пальцев.

– Миша, я ведь открыла окно. Если бы ты прогнал меня, я бы забралась на подоконник, и все… Я уже пробовала, там свежий ветер, пахнет дождем и листьями, но только очень страшно. Скажи, что ты простил меня, мне это очень важно.

– Я простил, конечно, но давай не будем об этом, я не хочу сейчас ничего вспоминать и тем более упрекать. Я так соскучился по тебе. Кстати, а как ты попала сюда?

Гера сдунула со лба волосы, откинулась в кресло и блаженно вздохнула.

– У меня оставались ключи, ты забыл?

– Ты, наверное, удивилась, когда увидела здесь такой погром? Это одна сумасшедшая приходила, шантажистка. Сама себе пыталась руки порезать, глупая. Но у нее ничего не вышло. – И Хорн счастливо улыбнулся своим мыслям, до дрожи восторгаясь тем, что сулило ему будущее с Машей. Он еще никак не мог привыкнуть к этому своему новому обретению – или приобретению – и поэтому каждый раз, вспоминая Машину голову на своем плече и солнце, сверкающее в глянцевой рыжине ее волос, по-новому переживал и осознавал свое теперешнее положение.

А сейчас рядом была Гера, которая ждала от него какого-то действия, поступка, она с щенячьей открытостью и преданностью – как это было не похоже на нее – смотрела ему в глаза и, словно мощным магнитом, спрятанным где-то у нее внутри, притягивала его к себе. Он едва оторвался от нее и сказал, что ему срочно надо в ванную, что он два дня «ночевал у чужих», а это, она знала, для Хорна было настоящей пыткой. В приоткрытую дверь Гера видела моющегося Мишу, покрытого хлопьями пены, слышала шум воды – сценка из их прошлой жизни, – но не могла, как раньше, позволить себе раздеться и присоединиться к нему, забраться в зеленоватую воду, чтобы понырять «на время» или поиграть «в утопленника». Все это осталось в прошлом.

Гера подошла к ванне, присела на край и спросила:

– А что Маша?

Хорн, застыв с бритвой в руке, посмотрел на Геру, словно пытаясь определить, что именно она знает о Маше.

– Я про фотографию, которую нашла здесь, на ковре. Это случайно не Маша тебя шантажировала? Чем, интересно?

Хорн облегченно вздохнул:

– Нет, это случайный снимок, не бери в голову. Побрей мне лучше шею, у тебя это всегда хорошо получалось.

Он не хотел сегодня ничего менять: раз уж пришла Гера, то пусть останется. Он знал себя, знал, как будет страдать утром от своей же слабости, но сейчас Гера просто сводила его с ума, он пьянел в ее присутствии и ничего не мог с собой поделать.

Утром Гера принесла ему в постель яичницу.

– Нам надо прикупить сковородку и ситечко для чая.

Это «нам» окончательно разбудило Хорна. Гера стояла около кровати в его купальном халате, торжественно держа в руках поднос, глаза ее сияли.

Будет вам и белка, будет и свисток.

Хорн сел, прикрывшись простыней, принял поднос и, не глядя на Геру, сказал:

– Знаешь, а ведь я женюсь на Маше Руфиновой.


После того как Митя узнал о предстоящей свадьбе Маши и Хорна, он уехал в Кукушкино. Всю неделю шли дожди, теплые, обильные, как женские слезы. Он запирался на втором этаже и работал. Иногда, когда ему казалось, что он в комнате не один, он начинал разговаривать с Машей. Он ругался с ней, упрекал, но потом всегда мирился и просил слегка повернуть голову, чтобы видна была родинка над губой, или просил убрать со лба прядь волос. Ему нравилась эта игра, она вдохновляла его. Когда же было написано пять ее портретов и двенадцать небольших акварелей под общим названием «Теплые дожди», Митя достал большой подрамник, натянул холст – комната была залита солнечным светом – и вдруг как живую увидел обнаженную Машу. Она полулежала на большой белой подушке, волосы рассыпались и сверкали, как расплавленное золото, а слегка загорелое тело казалось таким нежным; одна рука закинута за голову, другая слегка придерживает тонкую оборку простыни, прикрывающую бедро, ее тело, роскошное, гладкое, покоится в свободной, расслабленной позе, какая может быть только у спящей.

Предчувствие большой работы опьянило его, он понял, что созрел для того, чтобы написать обнаженную Машу, и, уже смешивая краски, словно причащался ее тела. Забыв про еду, он работал три дня, открывая дверь только отцу, который приносил молоко. А когда закончил работу, утомленный, словно все это время он был в постели с Машей, решился выйти наконец в сад, зашел на кухню, где съел все, что предложила ему Марта, и, успокоенный и немного сонный, отправился бродить по серым пасмурным переулкам дачного поселка, то и дело оглядываясь на розовое пятно руфиновской дачи. Ему казалось, что войди он сейчас в этот дом, как ему тут же навстречу выбежит Маша, она. А вот того, что будет потом, он себе уже представить не мог, потому что теперь там, в городе, жила совсем другая Маша, которая с такой легкостью предала его, что даже сама мысль о том, что они могли бы встретиться, казалась абсурдной. А иногда ему казалось, что Маши и вовсе не было, что она ему приснилась. Тот факт, что ее женихом стал Миша Хорн, лишь подтвердил известную формулу компромиссных браков богатых людей. Спрашивается, почему Гера разошлась с Хорном? Помнится, она говорила ему что-то о Вике, но Вик, скорее всего, был просто предлогом. Вряд ли Миша развелся бы с ней, будь у нее отец управляющим банка. И все же, как было бы чудесно, появись Маша здесь, сейчас, в Кукушкине! Но она не приедет, потому что Хорн возит ее по магазинам, где они покупают все к свадьбе: фату, белые перчатки, белье, духи.

Митя остановился возле дуба. Он не замечал дождя, который усилился и теперь теплой крупной дробью шумел по кронам деревьев. У Мити намокли волосы и свитер, но уходить не хотелось. Вдруг его кто-то позвал, но не по имени, а как-то непонятно, но он почему-то понял, что зовут именно его. Он повернулся, уверенный, что это Марта, которая, по своему обыкновению, принесла ему зонт или плащ – она, словно чувствуя свою вину, теперь проявляла просто патологическую заботу о нем, – но увидел приближающуюся к нему старуху в черном прорезиненном плаще с капюшоном в окружении белых коз. Старуха, поравнявшись с ним, сунула ему что-то в руку и ушла, дождь заслонил ее. Митя разжал пальцы и увидел сложенный вчетверо листок. Он развернул его и прочитал: «Буду ждать на станции каждую субботу в шесть. М.Р.». На какой станции, здесь или в городе? Наверное, в городе.

И Митя уехал в город.

Он вошел в свою квартиру, в которой не был с тех пор, как разговаривал там с Дымовым. Благодаря стараниям Марты, которая теперь время от времени ездила в город по своим театральным делам, квартира содержалась в чистоте. Было выстирано постельное белье, вычищены все пледы и одеяла, блестели вымытые полы, на узких высоких окнах появились белые кружевные занавески. Дымова не было. В холодильнике Митя нашел консервированное молоко, яйца и масло. Он обошел всю квартиру в поисках своих картин, недоумевая, зачем их-то Марта спрятала, и, не найдя ни одной своей работы, остановился в растерянности. Может, их взял Дымов? Но почему же тогда он ничего не сказал об этом? Неужели картины украли? Митя забрался на стул и достал с антресолей пачку рисунков – слава богу, эти не заметили. Он разложил их на полу и задумался. Пожалуй, это все же страсть, а не любовь. Он снова сложил рисунки и убрал их на прежнее место. Была пятница, и ему казалось, что он не доживет до субботы. Он в который уже раз вспомнил про Машин портрет, который оставил у Геры, и, забыв про голод и усталость, решил поехать к ней. Но Геры дома не оказалось. Неужели она у Вика? Множество кнопочек на стене возле двери вызвали неприятные воспоминания, но он все же позвонил. Вик был пьян, но весел.

– Гера у тебя?

– Нет, а в чем, собственно, дело?

– У тебя нет ключей от ее квартиры?

– Нет, а что?

– Мне надо забрать одну вещь, если ты мне не доверяешь, поедем со мной.

– Никуда я не поеду. Ты что, забыл, как избивал меня здесь?

Настроение Вика менялось, а драться на этот раз Митя не собирался.

– Значит, ты не знаешь, где Гера? Ты что, порвал с ней?

– Не твое дело.

Тут в коридор вышла девица в желтом кимоно, с ярко накрашенными губами. Она, шатаясь, обняла Вика и прохныкала:

– Ну ты скоро, что ли? Вы кто? Нечего вам здесь делать. – И вдруг она, присмотревшись, дотронулась рукой до Мити. – Митя, ты?

И Митя узнал в этой размалеванной пьяной девице Соню Сливкину, натурщицу, с которой он работал прошлой зимой. Совершенно безвольное, добрейшее существо, которое природа одарила роскошным рубенсовским телом и чудесной кожей. Соня по дурости своей недоучилась в хореографическом училище, связалась с женатым мужчиной, а после того, как он ее бросил, пошла по рукам. Она в отличие от Геры не писала Мите любовных писем, но часто приходила к нему и иногда позировала бесплатно, за бутерброд и чашку кофе.

– Митя, лапушка, прости меня. Вик, чудовище, ты почему не приглашаешь его? Знаешь, Митенька, а ведь мы не просто так гудим, у Вика выставка скоро, и даже не одна… Такое, сам понимаешь, надо отметить.

Вик грубо оттолкнул ее, обозвав дурой. Но Соня была не из обидчивых, она только пожала плечами, подмигнула Мите и скрылась за дверью, в образовавшейся оранжевой светящейся щели Митя успел увидеть танцующих в дыму людей.

Он вышел на свежий воздух, не зная, где убить время, которое тянулось так неимоверно медленно, что казалось вконец остановившимся. И лишь когда он вернулся домой и посмотрел на часы, то понял, что уже глубокая ночь и что если он сейчас уснет, то так и время пролетит быстрее. Но сна не было. Он хотел позвонить матери, но вспомнил, что она третьего дня уехала с Бобровым в Москву. Это через Лизу он узнал адрес Руфиновых, когда хотел во что бы то ни стало отыскать Машу, но квартира их охранялась, и увидеть ее не было никакой возможности. Встречаться с Хорном, чтобы посмотреть вблизи на человека, с которым собирается жить Маша, тоже не имело смысла. Он вспомнил, что забыл спросить у Вика, кому он еще давал ключи от квартиры и где его картины. От всего этого разболелась голова. Он упал на кровать и долго лежал с открытыми глазами, пока не пришла совершенно невероятная мысль позвонить Маше. Он нашел листок с адресом и телефоном и, волнуясь, набрал номер. Трубку сняли сразу, мужской голос недовольно произнес «да?», и Митя спросил Машу.

– Кто это, ты, Миша?

– Да.

– Минутку, Ма-а-ша!

Мите стало не по себе: а что, если старуха в капюшоне что-то напутала и записка вовсе не от Маши? Он услышал ее голос и сказал:

– Это я. Я не мог дождаться субботы. Приезжай ко мне прямо сейчас. – Он сказал адрес и, боясь, что Маша откажет, бросил трубку.


Однажды в полдень, когда Маша с Хорном, уставшие от утренних хлопот, вернулись наконец из утомительного похода по магазинам домой и без сил рухнули на диван, Ольга, забежавшая перекусить и посмотреть, какое постельное белье Маша выбрала и подошло ли ей платье, которое они вместе присмотрели накануне, посоветовала им отдохнуть и на пару дней съездить в Кукушкино. Она, конечно, и представить себе не могла, какое облегчение вызовет у молодых людей такое предложение. Маша хотела побывать в Кукушкине, потому что все это время думала только о Мите. Ее яростный протест против его предательства, который вылился в скоропалительное решение выйти замуж за Хорна, очень быстро сменило чувство отчаяния и непоправимости. У нее кружилась голова только при одной мысли о том, что она по-настоящему выходит замуж за Хорна, что ей придется жить с ним в одном доме, видеть и слышать его постоянно и что если она пошла на это лишь для того, чтобы наказать себя за слабость, глупость и страсть, которая, как болезнь, охватила ее, то уж Миша-то точно женится затем, чтобы сделать ее своей женщиной, женой, с которой он будет спать и которая по закону будет принадлежать ему. Образ мужа у Маши ассоциировался с насилием, возможно, это было связано с тем, что она не понимала, зачем брак между людьми регистрируется документально и прилюдно, ведь для того, чтобы жить с любимым человеком, вовсе не обязательно трубить об этом на весь свет и уж тем более записывать это на бумаге и скреплять печатью. Очевидно, брак – это такая вещь, от которой потом так просто не отделаешься, он подразумевает под собой какие-то конкретные обязательства обоих супругов, которые должны неукоснительно – какое властное, почти военное слово – выполняться! Значит, Маша просто обязана будет всякий раз отдаваться Хорну, когда и где он этого захочет, значит, он будет ее насиловать каждый день, а то и по нескольку раз в день, и никакого спасения, кроме развода, от этого нет? Милое дело – их любовные игры с Митей. Ни тебе обязательств, ничего, все держится на обоюдном притяжении и больше ни на чем. Она была даже согласна с тем, что это иногда может быть больно, но ведь это Митя, значит, и боль будет приятной.

Вспоминая все, что было связано с Митей, Маша хотела только одного – вернуться хотя бы на один день в Кукушкино, увидеть Митю, еще раз, уже окончательно, убедиться в том, что у него с этой женщиной действительно роман, разочароваться в нем, а уж тогда отдаться Хорну. Какая, в сущности, разница, с Хорном ей жить или с кем еще, замуж все равно выходить надо, как надо жить, дышать, говорить. Она плакала по ночам, и не было ни одного человека, которому она могла бы довериться. Поэтому, услышав от мамы волшебное слово «Кукушкино», она сладко обмерла от одной только мысли о возможной встрече с Митей и, стараясь не выдавать волнение, осторожно взглянула на Хорна.

Миша же, в свою очередь, не зная, где и как остаться с Машей наедине – не приглашая ее к себе, поскольку в его квартире до сих пор обитала Гера, – нашел, что поездка в Кукушкино – единственный выход, способный ускорить их сближение, и, как бы случайно окинув взглядом – не похотливым, но страстным – Машину фигурку, мечтательно и очень тихо вздохнул и сказал, что готов ехать хоть сейчас.


Это был солнечный, теплый, рыжий и зеленый день. Солнце щедро раскрасило дома и улицы в светлые, теплые тона, нагрело воду в реке, покрыло абрикосовым загаром утомленных бездельем и негой людей.

Маша не без волнения вошла в дом, забралась на высокий табурет, где не так давно Митя кормил ее консервированными персиками, и заявила Хорну, что хочет вишни и козьего молока.

– Если ты знаешь, где здесь можно раздобыть козье молоко, скажи мне, и я куплю тебе целую козу.

Его явно умилило ее желание, которое к тому же еще было высказано таким детским капризным тоном, что не могло не вызвать восхищения.

– Я очень прожорлива, забыла тебе сказать, – продолжала Маша куражиться, катая по столу зеленое яблоко; она сидела, задрав колено к подбородку, благо это позволяли короткие белые шорты, и раскачивала другой ногой, обутой в голубые теннисные туфли. – Ты меня не прокормишь.

И Хорн сразу вспомнил Геру, которой обещал вернуться к вечеру. Она все знала про Машу, но сказала Мише, что, как только они поженятся, она сразу же покончит с собой. Ситуация была одновременно и сложной и восхитительной, она только возбуждала его.

Маша сказала, что, уж так и быть, за молоком она сходит сама, а Мише поручила принести продукты из машины и приготовить что-нибудь к ужину.

Стоило ей выйти из дома, как она побежала к дубу. Записка, которую она написала еще дома, была в кармане шортов. Мити под дубом, конечно же, не оказалось. Не было его и в его саду, который Маша, насколько это возможно, обошла, рассматривая каждое дерево, каждый куст. Это означало, что он либо внутри дома, либо уехал в город. В саду на грядках возилась та самая женщина, которая целовала Митю. В траве белела ее забинтованная нога. Митин отец чистил рыбу на крыльце летней кухни. В воздухе пахло вареньем и еще чем-то необыкновенно вкусным. А вдруг это был чисто материнский поцелуй, который Маша приняла за другой?

Маша вернулась к тропинке, ведущей к дубу, и на поляне увидела старуху в капюшоне, которая пасла своих коз. Она подошла к ней, заглянула в ее загорелое до черноты морщинистое лицо с умными темными глазами и спросила, не даст ли ей она молока. Старуха привычным движением притянула к себе козу, достала из кармана черного балахона банку с жиром, смазала розовые сосцы и, взяв у Маши кувшин с широким горлом, начала доить. Белые тонкие струйки били то в кувшин, то мимо, но Маша, зачарованная этим необычным для нее зрелищем, незаметно для себя стала даже раскачиваться в такт движению старухиных рук.

– А где же тот, что все рисовал? – вдруг услышала Маша низкий слабый голос.

– Бабушка, а вы что, видели его?

– Нет, не видела.

– А вы не сможете передать ему записку, если увидите его? Это очень важно.

Старуха молча взяла записку и спрятала в карман. Маша дала ей денег и, отпив почти половину молока из кувшина, пошла назад. «Нет, он не придет. Не вспомнит».

Ее ждал накрытый стол и почти голый Миша. Он суетился вокруг блюда с осетриной, укладывая на тонкие ломтики рыбы листья петрушки.

– Зачем вам, мужчинам, такая буйная растительность на теле?

– Для тепла, – ответил Миша и, осмелев, подошел к Маше и обнял ее. Пока ее не было, он так размечтался о том, что они будут с ней делать наверху, в спальне, что возбудился и теперь страшно смущался внешнего проявления своего желания, тем более что спортивные трусы из белого шелка не скрывали ничего. – А ты долго еще будешь бояться меня? Ведь все равно это рано или поздно случится.

– Может, обойдемся платонической любовью?

– Ведь ты же сама этого хочешь.

– С чего ты взял?

Получался совершенно идиотский диалог.

– Предлагаю тебе раздеться, снять хотя бы часть одежды: майку и шорты. Для начала. Мы же должны привыкать друг к другу. Поверь, тебе будет приятно самой, ты просто не знаешь, что на подсознательном уровне ты ждешь от меня первого шага.

На подсознательном уровне Маша хотела Митю и, бросая взгляды на дверь кладовки, возбуждалась не меньше Хорна.

– …мы поужинаем и поднимемся наверх, да?

Маша покраснела и отодвинула от себя тарелку с салатом. «Начинается», – подумала она, потеряв аппетит и понимая, что эта поездка может дорого ей обойтись.

– А если я скажу «нет», тогда что ты будешь делать? Насиловать меня?

– Будем играть с тобой в карты или шахматы, если хочешь. Но что особенного в том, что мы просто полежим рядом и поласкаем друг друга. Ты же можешь представить, что я твой кот или собака, которой позволено спать в твоей постели?

И Маша, не выдержав, улыбнулась и тогда впервые подумала о том, что Хорн, в сущности, ни в чем не виноват и что он очень даже милый.

– С такой шерстью ты и вправду можешь сойти за собаку. Ладно, посмотрим, – сказала она и уже более спокойно взяла бутерброд. Она вспомнила, какая гладкая и нежная кожа у Мити была, и ей захотелось плакать.


Ольга все видела и понимала. Ненормальность в ее отношении к мужу – и она это осознавала – заключалась в том спокойствии, с которым она воспринимала их любовную связь с Анной. Несомненно, они были любовниками и уже давно потеряли всякую осторожность. И если первый год пребывания Анны в их доме Ольга ждала, что вот сейчас придет Борис и скажет ей, что они должны расстаться, то потом ее страх перед разводом сменило ожидание того облегчения, которое она почувствует, когда они расстанутся. Кроме того, тот факт, что Борис не уходил, наводил на мысль, что его что-то удерживает от решающего шага. Но в чем заключалось это «что-то», Ольга не знала. Причин, разумеется, могло быть много, одна из основных, по ее мнению, – привычка к подобному образу жизни, где есть место обману, который вносит, очевидно, в жизнь Руфинова особую прелесть. И вряд ли это можно назвать патологией, скорее это для него норма. Ольга не раз представляла себе жизнь с Машей без Бориса – практически ничего не изменится, поскольку Борис будет постоянно их навещать, а то и оставаться на ночь. Их супружеское ложе было, пожалуй, единственным местом для них обоих, где они, встречаясь после долгого и утомительного дня, могли поговорить друг с другом, обсудить какие-то общие дела, просто полежать рядом, соприкасаясь телами, словно близкие люди. Самое удивительное, что Борис ее как женщину тоже любил – она это чувствовала, – но, очевидно, как-то иначе, нежели Анну. Борис никогда не был хорошим любовником в том смысле, который вкладывают в это понятие пресыщенные и опытные женщины, требующие от мужчин изысканности или извращений, неутомимости или чрезмерной сексуальной энергии. Борис был обычным мужчиной, который никогда не делал из физической любви культа, он воспринимал половой акт скорее как одну из форм человеческой близости вообще, как утренний поцелуй или объятие при встрече с женой вечером, не более. Возможно, что и с Анной у него были приблизительно такие же интимные отношения и что он воспринимал ее как вторую жену. Он словно раздваивался. Но могло быть и иначе – и об этом Ольга старалась не думать, – Борис относится к Анне по-другому, и именно с ней он превращается в страстного и необузданного мужчину, способного на безрассудства и самые дикие фантазии. Одно успокаивало Ольгу – ему явно было недостаточно одной Анны, иначе они бы давно были вместе. Ему, судя по всему, нужны они обе и если Ольга чем-нибудь себя выдаст, а он поймет, что она все знает, то ему придется делать выбор, к которому он не готов. Это означало одно: все должно идти по-прежнему, так будет лучше для всех.

У Ольги было сложное отношение к Анне: она то ненавидела ее, то жалела. Ей хотелось подсмотреть за ними, чтобы понять, в чем же Анна превосходит ее, но потом она стыдилась собственных мыслей и убеждала себя в том, что Борису необходимо – как и каждому мужчине – разнообразие и контраст.

Об этом Ольга задумалась, оставшись одна в пустой галерее. Рабочие ушли, стало тихо. Казалось, даже ее дыхание в этом огромном гулком зале отзывается эхом где-то под потолком. Белые, шероховатые на ощупь стены, желтый паркет с жирным блеском, белоснежные решетчатые рамы на окнах, сборчатые прозрачные занавеси и роскошные хрустальные люстры под потолком – все это ожидало того дня, когда раскроются двери и люди, вошедшие сюда впервые, смогут насладиться свежими красками не выставлявшихся прежде картин, когда их взгляду, привыкшему к серым тонам будней, предстанут живые доказательства существования другой жизни, другого мироощущения, более праздничного и жизнерадостного. Ведь многие в городе считают Ольгу Руфинову сумасшедшей. Они не могут понять, почему она тратит столько денег на эту безделицу – выставку молодых художников. Конечно, большинство думает по-другому, но все-таки – и это Ольга отлично понимала – выставки сегодня, когда улицы полнятся нищими, а молодые люди, разочаровавшись в окружающем мире, впадают в наркотический транс, – роскошь. Но элемент роскоши должен непременно присутствовать в духовной жизни, ведь красота существует, ее надо просто увидеть и почувствовать, тогда и жить станет легче, тогда захочется стать сопричастным этой самой красоте и даже ощутить себя частью прекрасного.

Она подумала о Дымове. Работает себе человек, ничего, кроме картин, вокруг себя не видит и воспринимает Ольгу как единомышленника, и пусть. Они понимают друг друга, видятся каждый день, иногда обедают или ужинают вместе, ходят к художникам, отбирая лучшие работы, и им хорошо вместе. Сегодня утром, к примеру, они подготовили большую часть картин, их осталось только повесить на стены. Ольга вспомнила тот густой яркий луч солнца, который, попав на озабоченное лицо Дымова, заставил ее по-новому увидеть его глаза, и она даже нашла, что они очень выразительные и добрые. Стоп. Вот тут как раз что-то произошло, что заставило Ольгу вздрогнуть, был какой-то неуловимый момент, от которого ей стало не по себе, и дело не в Дымове. Она закрыла глаза и попыталась вспомнить, как он, перекладывая картины с одного места на другое, что-то сказал. Точно, он что-то сказал, но что?

Ольга встала и подошла к расставленным на полу и прислоненным к стене работам Дорошева. Она шла медленно, рассматривая уже знакомые ей натюрморты и пейзажи, пока не увидела уголок белой рамы, спрятанной за «Гранатами», она присела и достала маленький портрет девушки. «Маша». Работа показалась ей незаконченной, но сходство поразило ее. Дорошев не был знаком с Машей, значит, это просто совпадение.

Немного успокоенная, она вернулась к окну, возле которого стояло единственное, обитое белой кожей кресло, села в него и достала апельсин. Ей вдруг захотелось плакать, она даже достала из кармана носовой платок и стала представлять себе, как одиноко ей будет, когда уедет Дымов, но слез почему-то не было. Возможно, она бы и заплакала, если бы он умер, но ведь он был жив, пусть даже он уедет в Москву, Нант или Дижон, Канны, это его дело, но она всегда сможет позвонить ему, написать, этого же у нее никто не отнимет.

Она услышала звук шагов и увидела на пороге объятую теплой оранжевостью заката Машу. Она казалась взрослее и выше, и Ольга подумала, что ведь совсем скоро она станет настоящей женщиной и, возможно, родит ей внука. В самом деле, нет ничего быстрее мысли. Маша смотрела на нее и молчала.

– Заходи, хочешь апельсин? Ты вся в солнце, такая красивая. Машенька, что-нибудь случилось? Ты почему молчишь?

Ольга почувствовала какую-то неестественность в поведении дочери, а так как зал был большой, то, может, Маша что-то и сказала, да она не услышала. Ольга пошла ей навстречу. Волосы Маши сверкающим золотом растеклись по плечам, в ушах сверкали маленькие бриллианты, подаренные ей Хорном, ее хрупкую фигурку охватывало узкое белое атласное платье, незнакомое Ольге. В двух шагах, когда солнце уже запуталось в клетчатых тенях решеток на окнах, она вдруг остановилась и почувствовала головокружение: перед ней стояла не Маша, а Анна. Только волосы у Анны были не черного, а ярко-рыжего цвета, как у Маши. Но это было одно лицо. Это была Маша лет через пятнадцать-двадцать.

– Ты меня спутала с Машей? – Анна казалась умиротворенной, спокойной, даже сонной.

– Ты пришла ко мне или к Евгению Ивановичу?

– К тебе. Я пришла, чтобы сказать тебе…

И Ольга вся сжалась, она не хотела, чтобы Анна что-либо говорила, ей было так хорошо, неужели сейчас произойдет что-то такое, что изменит ее жизнь?.. Она вся напряглась.

– Я выхожу замуж.

Вот оно, случилось, целых пять лет это тянулось. Ольга нашла в себе силы и посмотрела Анне прямо в глаза. Ей продолжало казаться, что она смотрит на Машу. Может, здесь просто душно?

– Я ухожу от вас. Борис знает, я ему звонила. – Еще бы ему не знать. – Ты, наверное, хочешь спросить, кто мой жених? – Анна говорила без издевки, она все больше и больше удивляла Ольгу.

– Скажешь сама, если сочтешь нужным.

– Ты его все равно не знаешь, он врач, психиатр. Добрый, любит меня, хотя с ним смертельно скучно. Двадцать восьмого приходите ко мне, соберется узкий круг.

И она ушла. Неожиданно, словно ее и не было. На ее месте возник Дымов. Он был в легкой светлой рубашке и потертых, как у мальчишки, джинсах, лицо его загорело, волосы посветлели.

– Встретил вашу дочь, Ольга, сколько в ней женственности, грации. Мне кажется, я ее раньше где-то видел, и не единожды. Я, собственно, пришел за вами. Как отнесется ваш муж к тому, что мы с вами посидим в кафе на Набережной? Там готовят жареную рыбу, варят раков и подают ледяное пиво. Пойдемте, это недалеко. А то вы что-то бледная, вам надо отдохнуть. – И Дымов совершенно неожиданным движением привлек Ольгу к себе и поцеловал ее в губы. – Как хотите, так и воспринимайте, можете даже ударить меня, как полагается в таких случаях.

– Евгений Иванович, я хочу выпить.

Они прошли несколько кварталов, спустились к Набережной, наблюдая за тем, как закат, еще недавно такой оранжевый, малиновым блеском заиграл в стеклах домов и зажег золотую луковицу церковного купола.

– Анна выходит замуж. – Ольга присела на стул в летнем кафе и с наслаждением закурила. – Представляете, Евгений Иванович! Вам это, конечно, ни о чем не говорит, но она выходит замуж за человека, которого не любит. По-моему, это не случайно, это признак зрелости и утраты вкуса к жизни, вы не согласны со мной?

Дымов, царапая вилкой поджаренную корочку огромного дымящегося карпа, которого им только что принесли, усмехнулся:

– Очевидно. У человека с годами меняется отношение к определенным жизненным ценностям. Но я исключение. Я бы никогда не поцеловал женщину, которую не люблю, просто не смог бы. Я сейчас там, в галерее, хотел предложить вам пойти не в кафе, кафе – это так, от трусости, я хотел, чтобы вы… – Он поднял на нее глаза и смущенно улыбнулся. – Поедемте со мной в Москву, Оля. Маша выходит замуж, Руфинов будет вам звонить и писать письма. Он не нужен вам, а без меня вы тоже вскоре потеряете вкус к жизни и станете такой же, как Анна.

Ольга, превратив карпа во что-то бесформенное, полила его пивом и опустила голову, скрывая слезы.

– Закажите мне, пожалуйста, раков.


– Мама не звонила? – Руфинов заглянул в комнату Маши, где она, ничего не соображая, дрожащими руками надевала на себя платье, а увидев входящего отца, просто рухнула на постель.

– Нет, не звонила, а что?

– А то, что она ночевать скоро начнет в своей галерее. А ты куда собираешься? – Маша покраснела и пожала плечами. – Уж не к Мише ли на ночь глядя? – Маша все так же механически кивала. – Ну давай, давай, он заедет за тобой? – Маша снова кивнула. Руфинов, уходя, повернулся: – Слушай, раз вы на машине, не заедете за матерью? Привезите ее домой, хорошо?

– Заедем.

Маша, стараясь больше не встречаться с отцом, почти выбежала из дома и, оказавшись на улице, бросилась в сторону бульвара, где было удобнее ловить такси.

Когда она на машине уже подъезжала к дому, ей стало не по себе, ее словно отрезвил какой-то неясный страх – ведь это был именно тот дом, откуда она сбежала в Кукушкино. Она поднялась и позвонила, надеясь, что Митя живет хотя бы на другом этаже – на каком этаже она была в прошлый раз, Маша не помнила, но когда открылась дверь и она увидела Митю, то забыла обо всем.

Они что-то говорили друг другу, но слова не имели никакого значения. Митя обнимал ее, а она все теснее и теснее прижималась к нему, словно хотела войти в него, чтобы они превратились в сиамских близнецов. В ту ночь, когда они ночевали с Хорном на даче и когда он, озадаченный и расстроенный, ходил вокруг нее, уговаривая позволить ему хотя бы дотронуться до нее, Маша поняла, что не сможет принадлежать никому, кроме Мити, и еще поняла, что пропала, что готова на унижения, обман и, может быть, даже подлость – имелся в виду Миша, – чтобы только побыть с Митей. В темной спальне на даче, видя силуэт обнаженного Хорна на темно-синем фоне, она, представляя, что это Митя, испытывала сильнейшие чувства, доводящие ее до исступления, почти до обморока. Она горела изнутри, и пьянящее волнение теплыми волнами растекалось по всему телу и доводило ее до такого возбужденного состояния, что она была почти готова отдаться Хорну.

Конечно, конечно, это случайность, Марта никакая ему не любовница, это просто Машина нездоровая ревность, он не мог бы позволить поцеловать себя женщине, с которой спит, на глазах у Маши, не мог. Но память-предательница подсовывала ей картинку сада с Мартой и Митей, и Маша была на грани отчаяния. Собственные волнения и переживания затмили другую сценку, с отцом и Анной, которые, оказывается, любовники и обманывают маму совершенно хладнокровным образом, прямо на даче, хотя, спрашивается, какая разница, на даче они целуются или дома, главное, что они – любовники.

Они целовались, когда в дверь позвонили.

– Прячься, это Дымов. Он хороший, но так хочется иногда побыть одному. Нет, лучше спрячемся вместе, а потом, когда он запрется в ванной – он всегда подолгу моется, – мы выйдем и поедем в Кукушкино.

Они едва успели спрятаться за портьеру, прикрывавшую вешалку со старыми пальто и плащами, как послышался звук вставляемого в замок ключа и в квартиру кто-то вошел.


Это была Лиза. Она душистым порывистым ветром ворвалась в квартиру и стала звать Митю.

– Мама приехала, – прошептал Митя и почувствовал, как Машина рука отпустила его и даже словно подтолкнула к матери. – Она скоро уйдет. Ма, я здесь. – Он вышел и своим неожиданным появлением заставил Лизу вздрогнуть.

В те редкие минуты, когда мать и сын оставались одни, они, не скрывая своих чувств, бывали необычайно ласковы и нежны друг с другом.

– Митя, я тут привезла тебе кое-что поесть. Я уже была на даче, и мне папа сказал, что ты здесь. Вот тут помидоры, колбаса, пирог, я сама сегодня их пекла специально для тебя. Знаешь, малыш, я так скучаю по тебе.

Они сели на кухне и некоторое время рассматривали друг друга, как люди, которые редко видятся.

– Ты сейчас удивишься, – говорила Лиза, гладя его по волосам, – но в моей жизни произошли кое-какие события. Пока могу сказать лишь одно: тот человек, который живет здесь у нас, в этой самой квартире, – друг Планшара, и я простить себе не могу, что вовремя не представила тебя ему и что мы до сих пор не показали ему твои картины. Он приехал к нам, чтобы отобрать лучшие работы наших художников на аукцион в Нант, который состоится уже скоро, в начале сентября. Кроме того, они вместе с Руфиновой и теперь уже и Хорном – ну тем самым, который женится на руфиновской дочери, ты знаешь, о ком я говорю, – через несколько дней открывают галерею на Набережной, где и ты мог бы выставиться. Митя, я приехала для того, чтобы помочь тебе собрать твои работы и показать Дымову. Ты, пожалуйста, не ругай меня, но там, внизу, Бобров на машине, словом, мы привезли из Кукушкина все твои картины. Понимаешь, времени в обрез, в случае, если Дымову твои работы понравятся, придется заниматься рамами, а это тоже время. Пойдем, ты покажешь, что у тебя тут. – И Лиза стремительно направилась в комнату. – Я помню.

Митя, который шел следом, вздохнул и сказал, что картин нет.

– Как это нет?

Он объяснил, что и сам ничего не понимает.

– Слушай, а что, если это сам Дымов взял их, сам, понимаешь, как художник, который не мог пройти мимо?

– Странно все это, ни одной картины нет, я сначала думал, что это дело рук Марты.

– Марта? Так она приехала с нами. Митя, кстати о Марте, ты, конечно, знаешь мое отношение к ней, но все же этой женщине надо отдать должное. У нее есть воля. Ты как-нибудь обрати внимание на ее походку, она ведь почти не хромает, ей сделали небольшую и очень несложную операцию – больше того, скажу тебе по секрету, Ядов, мой приятель, который оперировал ее, практически ничего не изменил, лишь нарастил немного ткани на пятку, и Марта, преодолев свои комплексы, стала нормальной! Но и это еще не все, завтра у нее репетиция с Масловым, с Валерием Масловым, режиссером из драмтеатра, он пригласил ее на роль Норы в «Кукольном доме», представляешь? Дождев мой места себе не находит, боится, дурачок, что она его бросит. Но, по-моему, Марта любит его, поэтому я за него относительно спокойна. А картины твои надо искать, вот придет Дымов, ты его и расспроси. Ну все, Митенька, мне некогда, пойдем, сейчас вместе с Глебом перенесем все, что мы привезли с дачи. Если за это время Дымов не объявится, то я приеду сюда рано утром. Я же была в Москве. – И тут Лиза, словно боясь сказать лишнего, замолкла, засуетилась и потащила Митю за собой. Перед тем как уйти, Митя успел шепнуть Маше, что скоро вернется и что она может, пока их не будет, спрятаться в дальнюю комнату, где ей будет удобнее ждать.

Еще не вполне осознавая, что происходит, и не веря в свое участие в выставке, думая только о Маше, которая ждет его дома, Митя поднимался по лестнице, держа в руках тяжелый сверток упакованных холстов – Лиза, пообещав приехать утром, уехала, – как вдруг услышал, как его окликнули по имени. Он повернулся и увидел Марту, которая, цокая каблучками, быстро поднималась по лестнице следом за ним. Но это была не та Марта, которую он оставил вчера в Кукушкине в душной кухне возле плиты. Это была красивая молодая женщина в голубом строгом костюме и розовых замшевых туфлях. Она кинулась к нему и обняла его.

– Там никого? – спросила она, заговорщически щуря глаза, в которых плескалось счастье и безрассудство. Она одной рукой расстегивала жакет, а другой уже тянула Митю в комнату. – Подожди, давай запремся. – Она вернулась к двери и заперла ее. – Я видела, как твои уехали, стояла за углом. Ты не обращай внимания, что я такая громкая, я выпила, вместе с Масловым. Я теперь хочу выпить с тобой. Митя, дорогой, ты не представляешь, ведь я буду играть Нору, понимаешь?

– Марта, успокойтесь.

– С каких это пор мы на «вы»? Ты что, смеешься надо мной? Я тебя уже не интересую? Да ты только посмотри на меня, гляди, как я сейчас пройдусь! – И Марта, приподняв юбку насколько это возможно, скинула туфли и грациозно, покачивая бедрами, прошлась по комнате. – Ну как, видал? Ядов – волшебник. А сколько я там, на даче, тренировалась!.. Чего стоишь, раздевайся, пока твой Дымов не вернулся. Я так соскучилась по тебе.

Митя, у которого словно язык отнялся, замотал головой, чувствуя свое бессилие перед напористостью Марты, он настолько растерялся, что, с трудом преодолев оцепенение, выговорил:

– Остановись, там Маша.

Марта, уже в одном белье, швырнула костюм на кресло и подбежала к двери, ведущей в другую комнату, из которой, ничего не видя перед собой, как раненый зверек, вырвалась Маша и кинулась в переднюю. Все произошло быстро, хлопнула дверь, Марта опустилась в кресло и моментально протрезвела.

– Ты прости меня, Митя.

Не сказав ей ни слова, Митя бросился за Машей и догнал ее уже у перекрестка.

– Подожди, я тебе сейчас все объясню. – Он схватил девушку за руку и больно сжал ее, словно приводя в чувства. – Да, она была моей любовницей, но это все в прошлом. Я не должен говорить о ней плохо, но ты обязана понять меня, понимаешь, в последнее время она перестала себя контролировать, так случилось, что она сама поцеловала меня, ведь ты поэтому убежала? Глупая, мне никто, кроме тебя, не нужен! Забудь все, что ты сейчас видела, это было частью моей жизни, я же не ребенок, ты же понимаешь, что я мужчина, а Марта всегда была рядом. Она заботилась обо мне, была нежной, она любила меня. Ты должна верить мне. Успокойся, я тебя прошу.

Маша, оглушенная всем, что услышала от Марты и Мити, хотела одного – вернуться домой. И вдруг она вспомнила, что должна была заехать с Хорном за матерью в галерею. Она взглянула на часы – половина двенадцатого.

– Мне надо срочно позвонить, – сказала она, – я обещала маме.

Но тут неподалеку от них, напротив Митиного дома, остановилось такси, из него вышел Дымов, который осторожно, почти не дыша, словно исполняя фрагмент старинного менуэта, помог выйти Ольге.

– Это моя мама. Я ничего не понимаю.

– А это Дымов, ты слышала, что говорила о нем моя мама?

– Слышала. Это значит, что нам сегодня нельзя уезжать из города. У тебя есть шанс выставиться, и тебе нельзя его упускать. Возвращайся домой, Митя.

– Скажи мне, что ты не сердишься на меня и все понимаешь.

– Я успокоилась. А теперь мне надо возвращаться домой, встретимся завтра, позвони мне в одиннадцать, когда будет что-то известно, после разговора с Дымовым. Обещаешь?

– Конечно, обещаю.

– Ты знаешь, а ведь я сказала отцу, что поехала ночевать к Хорну. Представляешь, если Миша вздумает позвонить или – еще хуже – прийти, а меня нет?

Они отыскали в глубине двора телефон-автомат, и Маша позвонила.

– Ты где, снова сбежала? – Руфинов кричал в трубку, Маша даже слышала его громкое дыхание. – Здесь только что был Миша и сказал, что ни о чем таком вы не договаривались. В чем дело, Маша?

– Я у мамы, у нас много работы, не переживай. Потом все объясним, не переживай. Целую. – И повесила трубку. – В жизни столько не врала.

– Но ты спасла свою маму. По-моему, ей нравится Дымов.

– По-моему, тоже. Мне непонятно одно: почему я так спокойно воспринимаю измену отца, а теперь и матери? Что это, черствость или беспринципность?

– Ну при чем здесь ты? У них своя жизнь, и они сами решат, с кем им оставаться.

– Знаешь, а ведь Анна у нас больше не работает, возможно, что они выяснили отношения с отцом и мамой.

– Думаю, нам лучше подняться ко мне, ты встретишься с мамой и все ей объяснишь.

– Ты хочешь сказать, что мне придется рассказать ей о тебе? Ты плохо знаешь мою маму, она мечтает, чтобы я вышла замуж за Хорна. Если ты хочешь участвовать в выставке, то нам лучше не спешить со своими откровениями. Она не глупая и все поймет. Давай перехитрим их и войдем к тебе по отдельности. Сначала ты, а потом я.

И Митя, нежно поцеловав Машу, первый зашел в подъезд.


Гере не хотелось умирать. Она еще никогда не была так счастлива, как теперь. Но это было странное счастье, так чувствуют себя приговоренные к смерти, когда обрывается петля или не срабатывает гильотина, – временное счастье. Она не могла понять, как Хорн может, проводя долгие ночи с ней, с Герой, в постели, наутро мчаться к Руфиновым, чтобы как ни в чем не бывало готовиться к свадьбе с Машей.

Хорн раздваивался, не решаясь порвать с первой женой и готовясь снова жениться. Он, конечно, не верил в то, что Гера способна покончить с собой, больше того – он надеялся снять ей квартиру и заботиться о ней. Они вели откровенные, болезненные беседы на эту тему, вызывая в Гере смутные надежды на неопределенное будущее, в котором был Хорн, а это было для нее самым главным. Она нередко пыталась выведать у Миши, действительно ли он хочет жениться на Маше, или этот брак принесет ему нечто большее, чем семейное счастье, но он всякий раз уходил от ответа, поскольку тот же вопрос он хотел задать себе, да чего-то боялся. В Кукушкине, где он мог взять Машу силой, он вдруг понял, что она никогда не будет ему так близка, как Гера, и что он будет всегда перед ней робеть. Такого странного чувства он не испытывал ни к Гере, ни к Анне, которая совсем не походила на Геру. Невидимый барьер разделял их души и тела, доказательством тому служила та знаменательная ночь, когда они пролежали до утра в одной постели и Маша так и не дала себя поцеловать. Она не хотела его, тогда непонятно, зачем она собирается за него замуж. Здесь крылась какая-то загадка. Как-то, рассуждая вслух, он высказал свое сомнение, и Гера, кроша в руке кекс, равнодушно сказала:

– Может быть, она беременна от другого?

Хорн в тот день не мог работать и думал только об этом. Анализируя Машино поведение, он пришел к мысли, что хоть это и невероятно, но вполне может быть – ведь она где-то отсутствовала пару дней, пока он не нашел ее на дороге. Быть может, отцом ребенка и был тот парень, с которым она ехала в машине? Но тогда зачем же ей было разыгрывать весь этот спектакль?

Оставляя Геру в квартире, Хорн всегда наказывал ей никому не открывать, боясь неожиданного появления Маши. Но однажды пришел Вик собственной персоной. Гера на цыпочках подошла к двери и заглянула в глазок.

– Я знаю, что ты здесь, – услышала она его голос и испугалась так, как если бы за ней пришла сама смерть. – Открой или я снесу дверь!

Гера задрожала, продолжая наблюдать за Виком. Она знала, что дверь более чем надежна, но уже само его присутствие действовало ей на нервы.

– Уходи, Вик, я не открою.

– Дура ты, твой Хорн женится на Руфиновой, а тебя водит за нос! Свадьба через пару недель, он выкинет тебя, как котенка, понимаешь? Возвращайся ко мне.

– Я никогда не вернусь, а остальное тебя не касается.

– Я скоро буду богат, – Вик перешел на шепот, – мои картины поедут во Францию, я буду очень богат.

– Ты не поедешь во Францию, у тебя ничего не получится, и ты прекрасно знаешь почему. Ты не художник, Вик.

– Ха! Я украл у Дождева все картины.

– Подожди! – Гера бросилась в спальню и принесла оттуда диктофон. – Извини, меня чуть не стошнило, я, кажется, беременна. Так что ты говоришь про Митины картины, я не слышу?

– Я говорю, – Вик выпрямился и качнулся так, что его лицо приблизилось к глазку. Гера поняла, что он мертвецки пьян. – Я украл у Дождева все картины и прихватил, между прочим, и тот портрет, который ты спрятала на подоконнике, понятно? Если ты думаешь, что я боюсь тебя, то ты глубоко ошибаешься: если обман раскроется, то я скажу, что мы действовали сообща, ясненько? И никуда ты от меня не денешься. Дождев твой в облаках витает, ему и так хорошо живется, а я остаюсь совсем один.

– Почему?

– Потому что Анна выходит замуж.

– Вик, а ты не помнишь, какие картины Дождева ты украл, может, они и не его, откуда такая уверенность?

Гера слизнула пот, который катился по ее лицу и капал на грудь, ее начинало знобить.

– Как же! Еще как его! Через два дня выставка в галерее, которую открывает будущая теща твоего любимого муженька, картины уже там, у меня и список есть. – Он достал из кармана листок бумаги и принялся читать: – «Гранаты», «Фиалки», «Белый кувшин с ирисами», «Солнце в бокале», «Дождь в Кукушкине».

Кассета кончилась, Гера быстро перевернула ее и снова включила запись.

– Что ты будешь делать с деньгами?

– Жить буду нормально, может, уеду куда-нибудь, в Африку или Австралию, не решил еще.

– Сейчас вернется Миша, тебе пора уходить.

– А я никуда не уйду, я пришел за тобой.

– Я хочу сказать тебе, Вик, – Гера охрипла от волнения, – я очень жалею, что потратила на тебя столько чувств и времени. Ты – урод, Вик, слышишь, урод!

Гера плакала, сидя на полу в прихожей, повторяя слово «урод», и не могла остановиться. Ей было жаль себя, и невеселые мысли вновь закружились в ее маленькой красивой голове. Вик прав. Хорн не сдержит своего обещания и бросит ее. Зачем ему Гера, если он будет женат на Маше?

Когда она, успокоившись, поднялась и посмотрела в глазок, Вика уже не было. Она добралась до кухни, отдохнула немного, глядя в окно, и принялась не спеша, как тяжелобольная, готовить ужин.

А вечером позвонил Хорн и сказал, что задержится. Он приучал ее к мысли, что скоро не будет ночевать с ней, готовил ее к новой роли содержанки. Она хотела поужинать одна, но вид пищи вызывал тошноту. Около десяти часов, когда уже не было сил ждать, да и слез не осталось, чтобы поплакать до прихода Хорна, Гера оделась, взяла деньги и вышла из дома. Она остановила машину и доехала до Семиреченской. Взглянув наверх и убедившись, что у Дождевых горит свет, подошла к подъезду и на лестнице столкнулась с девушкой.

– Кажется, мы знакомы, – волнуясь, сказала Гера, пытаясь вспомнить, где она видела это лицо. И вдруг ахнула: – Да вы же Маша!

Маша, которая сама волновалась не меньше, тоже испугалась:

– Я вас не знаю.

– А что вы здесь делаете?

– Как что, поднимаюсь по лестнице, живу я здесь.

– Неправда, здесь живет Митя Дождев. Мне очень хорошо знакома эта квартира. Меня зовут Гера, я бывшая жена вашего теперешнего жениха, Миши Хорна.

Маша остановилась, стало очень тихо.

– Так вы Гера?

– Хорн не нужен вам, отдайте его мне.

Но Гера не успела договорить, Маша побледнела, кровь отхлынула от ее лица, и она начала медленно оседать на пол. «Господи, ей плохо. Скорей на свежий воздух». Взвалив на себя бесчувственную Машу, Гера с трудом вынесла ее на улицу и посадила на скамейку. Поймала такси, усадила Машу на сиденье и, пробормотав: «Перебрала немножко», назвала водителю адрес своей квартиры.


Митя, оказавшись дома, решил разговор с Дымовым отложить до завтра, до приезда матери, и, прикрыв сложенные в прихожей работы пледом так, чтобы Дымов не успел ничего до утра увидеть, пошел на кухню.

– Евгений Иванович, добрый вечер. – Он делал вид, что не знает, что, кроме Дымова, в квартире находится Ольга Руфинова. – У меня есть отличная колбаса, пирог, помидоры, предлагаю поужинать вместе.

Дымов, явившись на зов, состроил уморительную иронично-виноватую мину, посмотрел на Митю и, собравшись с духом, выдохнул:

– Я не один.

Митя лишь развел руками и понимающе кивнул головой. Он ждал звонка, но время шло, а Маши все не было. Не появилась она и через четверть часа. Дымов с Ольгой заперлись в дальней комнате и включили громкую музыку. Митя вышел из квартиры и бросился вниз – Маши нигде не было. «Она не простила меня, глупая». Домой возвращаться было неудобно, к Марте, как всегда, нельзя, к маме – тем более, ведь они расстались с ней до утра. К Гере разве что?


Маша пришла в себя, когда раздался звонок.

– Не обращай внимания, это Вик, – прошептала Гера. – Он увидел, что в окнах горит свет, и теперь не успокоится, пока я не открою.

– Так открой, у меня в случае чего есть газовый пистолет.

– Он стал много пить. – Гера посмотрела на Машу в упор. – Ответь мне, ты действительно любишь Мишу?

Звонок нервировал, мешал сосредоточиться. Маша с трудом вспомнила, что это Гера, бывшая жена Хорна, постепенно ее сознание прояснилось.

– Открой, открой немедленно, я так больше не могу. Если хочешь, открою я и скажу, что тебя нет дома.

Она подошла к двери и заглянула в глазок. Лицо ее изменилось, она закрыла его руками:

– Ну уж нет, голубушка, лучше ты мне ответь, как ты оказалась на лестнице и к кому шла. Признайся, к Мите? Да? – Она, плача, сжала кулаки и без сил опустилась на стул. – Почему ты молчишь?

– Конечно, к Мите, к кому же еще? Не к Сергею Петровичу же!

– Тогда получай своего Митю, он вон там, за дверью.

Гера, услышав, что пришел Митя, радостно кинулась к двери.

– Митя, это ты? Надо же: на ловца и зверь бежит! – Она обняла его и расцеловала. – Митя, мне необходимо тебе все рассказать. Я, конечно, свинья, но ты должен понять меня. Проходи, хочешь выпить?

Митя, тоже обрадованный, что Гера наконец нашлась и что она жива-здорова, поцеловал ее в щеку и прижал к себе.

– Как поживаешь, Герочка? Вик не одолевает?

– Он спивается.

Гера проводила Митю в комнату и, вернувшись в прихожую, заглянула в кладовку, где пряталась Маша.

– Не понимаю, зачем ты прячешься? Ты что, тоже с ним знакома?

– Как оказалось, с ним знакомо полгорода. Будь другом, позвони Хорну и скажи, чтобы он увез меня отсюда.

Она не могла увидеть выражения лица Геры, как не могла предположить, какое чувство вызовут в ней ее слова:

– Мы не успели с тобой поговорить, а мне бы очень хотелось.

Раздался голос Мити:

– Гера, а где тот портрет, который я тебе оставлял? Я готов выкупить его.

– Здесь, на окне, посмотри. – Но тут Гера вспомнила, что сказал ей по поводу этого портрета Вик, и вздохнула. – Митя, я должна тебе рассказать что-то очень важное.

Маша, у которой голова шла кругом, вышла из кладовки и встала в дверном проеме.

– Митя, почему ты не предупредил меня, что у тебя целый гарем? Почему бы тебе не собрать всех своих женщин и не поселить в той большой квартире на Семиреченской? Не беспокойся, я не буду вам мешать, но предупреждаю: если кто-нибудь из вас выйдет из этой квартиры вслед за мной, застрелю. Я такого количества лжи никогда в своей жизни не слышала, да и не говорила. Я потеряла голову, а ты и рад стараться. Ненавижу! А что касается твоего бывшего мужа, Гера, то его я действительно не люблю, но заставлю себя полюбить, он лучше всех вас. – И Маша, ничего не видя перед собой от слез, выбежала из квартиры.


Ольга вернулась к Дымову и нырнула к нему под одеяло.

– Представляешь, я сказала ему, что не смогу приехать домой, чтоб он не волновался. Это впервые! Что будет дальше, Женя?

Дымов привлек ее к себе:

– Смотри не поцарапайся о мои кости, правда, я худой? Еще говорят, что я похож на обиженного пса.

– А на кого похожа я?

– На белую пушистую кошечку.

Первые полчаса они еще прислушивались к тому, что происходит в квартире, но потом, когда Дымов сходил в разведку и выяснил, что они остались одни, радости их не было предела.

– Митя говорил что-то про пирог, пойдем поищем. Я хоть и худой, но прожорливый, и еще гурман.

Завернувшись в простыни, они пришли на кухню, устроились на табуретах, и Дымов принялся кормить Ольгу. Разрезая крупные аппетитные помидоры и густо посыпая их солью, Дымов, вздохнув, сказал:

– Оля, я должен признаться тебе в одном страшном преступлении, которое я совершил, находясь здесь, в этой квартире. Понимаешь, я, словно гончая, почуяв дичь, что-то вынюхивал здесь и нашел на антресолях пачку совершенно великолепных рисунков. Это тоже Дорошев, хотя я, кстати, так и не понял, почему все его работы находятся именно в этой квартире. Ну да бог с ним. Непонятно одно: почему он не хочет мне их показать? Я бы и сам купил. Уверен, что и Планшар одобрил бы мою покупку. И еще: из Виктора, если он не сопьется, можно сделать настоящего художника, но… даже не знаю, говорить тебе или нет. Понимаешь, я постоянно чувствую какое-то несоответствие между самим Виком и его работами, поэтому боюсь, что эта его работоспособность – временная, случайная. А ведь я бы мог устроить с Планшаром аукцион и в Каннах, и в Дижоне, я мог бы сделать Вику великолепную рекламу. Ему бы уехать отсюда, он безалаберный человек, это сразу бросается в глаза, любит выпить, я не доверяю ему и не могу на него поставить, что ли… ты понимаешь меня?

– А где те рисунки, можно посмотреть?

Дымов прошел в прихожую, включил там свет, и вдруг Ольга услышала:

– Оля, а это чье, ты не знаешь? Поди-ка сюда, скорее, вот здесь, под пледом?.. Ничего не понимаю.

Ольга опустилась на колени перед аккуратно сложенными одна на другую работами и пожала плечами:

– Это Дорошев. Какой он все-таки странный, значит, он не все показал нам. Я тоже ничего не понимаю.

Между тем на свет выплыли портреты Маши, и Ольга выразительно взглянула на Дымова:

– Узнаете?

Дымов, развернув самый большой холст, обратил его к свету, и глаза его заблестели.

– Узнаю. «Обнаженная М.», да это же твоя Машенька! Ну и дела!

Ольга встала и побежала в комнату.

– Едем, едем немедленно, я сейчас ему такую выставку устрою! Это он, понимаешь, это он, Дорошев, украл у нас Машеньку, он развратный и бездарный мужлан. Посмотри, он раздел мою дочь, наверняка переспал с ней, и теперь она уцепилась за Хорна, как за соломинку. Бедная девочка. А я-то все смотрю на нее и не понимаю, почему у нее такие грустные глаза и почему они с Мишей ни разу не обнялись и не поцеловались. А может, она беременна от него? Ужас! Едем быстрее!

Дымов, который как завороженный смотрел на холст, неожиданно сказал:

– Я никуда не поеду. Его нельзя беспокоить, потом все выясним. Проще поговорить с Машей. Но как она здесь хороша, прямо как живая, ты только посмотри! Да у вас здесь, сударыня, Клондайк. Пойми, ему нельзя сейчас трепать нервы, он художник, он ценит красоту, а Маша… она как цветок.

– Значит, тебе этот пропойца дороже моей Маши? Но ведь Маша – это почти что я, понимаешь? Значит, ты не любишь меня!

– Оля, успокойся, нельзя так нервничать, подождем до завтра. Давай лучше посмотрим, что тут у нас еще есть. Нет, ты только посмотри: «Река вечером», «Девушка под дубом» – сдается мне, это тоже Маша. «Белые козы» – это чудо что такое! «Голубая тропинка, ведущая в деревню».

– Значит, ты не поедешь со мной?

– Нет, и ты никуда не поедешь. Пойдем съедим по куску пирога, он с вишней, еще теплый. Хороший мальчик Митя, добрый.


Хорн возвратился домой, так ничего и не узнав у Руфинова. Маша снова пропала. Он позвал Геру, но ему никто не ответил. Обычно она встречала его на пороге, и по всему ее виду было видно, что она скучала без него. Острая и холодная, как лезвие, мысль привела его в комнату – окно было распахнуто, на полу – домашние бархатные тапочки Геры. Он бросился к окну и выглянул вниз – на асфальте в свете фонаря мерцала большая лужа, хотя дождя уже не было три дня. Лужа на его глазах стала приобретать зловещий красноватый оттенок, и тогда Хорн понял, что случилось что-то страшное. «Вот и все, Миша, – подумал он, – ты убил Геру». Она не могла остаться в живых после такого страшного полета, значит, она сейчас в морге, где пытаются установить ее личность. Он не мог допустить мысли, что Гера могла попросту выйти из дома. Хорн достал сигарету и сел за телефон.

– Девушка, скажите мне, пожалуйста, телефоны всех моргов.

Он звонил и спрашивал адреса. Перед тем как выйти из дома, он зашел в спальню, включил свет и с тоской посмотрел на аккуратно заправленную постель. Он заплакал. И не было никого, кто бы смог утешить его так, как это умела делать Гера.

Услышав какой-то шорох, он оглянулся, смутно надеясь увидеть ее, он мгновенно представил, как она войдет сейчас и скажет, что ужин готов и что она подогревала его уже три раза, но никто не вышел, зато раздался пронзительный и неотвратимый звонок в дверь. «Началось».

Но, уже подходя к двери, он подумал, что смерть Геры – плод его разыгравшейся фантазии, вызванный страхом потерять ее. Мысль эта оказалась настолько ясной и отрезвляющей, что Миша, облегченно вздохнув, пошел открывать. Он даже не посмотрел в глазок, настолько был уверен, что вернулась именно Гера. Кому же еще звонить в такое время?! Но когда он увидел Машу, ему стало нехорошо.

– Можно я переночую у тебя? – Маша уверенно вошла, разулась и вопросительно взглянула в глаза своему жениху, который почему-то выглядел растерянным и бледным. – Только, пожалуйста, ничего не спрашивай, меня снова начнут разыскивать. Позвони папе и скажи, что я все это время была у тебя.

– Но я уже был у вас. Хорошо, не переживай, сейчас что-нибудь придумаем.

Он позвонил Руфинову и сказал, что Маша нашлась, что она сейчас у него и потом все объяснит. Маша тем временем села в кресло, где не так давно сидела Анна и шантажировала Мишу, достала как ни в чем не бывало из сумочки пистолет и положила его на стол. Хорн не спускал с нее глаз.

– Ты очень изменилась, Маша.

Он сел напротив нее, и ему почему-то показалось, что перед ним сидит Анна, что вот сейчас она швырнет пепельницу в шкаф.

– Изменишься тут, – возмущенно, словно очнувшись, произнесла Маша, и слезы заблестели в ее глазах. – Все кругом врут. Меня окружают одни обманщики. Я ничего не понимаю. У меня такое чувство, будто я всю свою небольшую жизнь спала и поэтому совершенно не разбираюсь в людях. Может, хоть ты окажешься тем единственным человеком, который будет до конца честен со мной. – Она подняла на него свое нежное, заплаканное лицо. – Не могу понять, зачем меня обманывать, ведь я никому не сделала зла. Вот, к примеру, ответь, кому понадобилось увозить меня тогда на белой машине? Ведь это был не ты? Но мне же все это не приснилось, я же не сумасшедшая? Представь, сегодня я совершенно случайно оказалась в том самом доме, где меня держали, но проворонили. Митя, оказывается, живет именно в этой квартире. Или нет, давай все по порядку. Я виновата перед тобой. Я сейчас расскажу тебе кое-что, после чего ты ни за что не захочешь на мне жениться. Миша, я полюбила одного человека, мне показалось, что и он тоже любит меня, но он… у него роман с мачехой, а еще он встречается… с кем бы ты думал? С Герой!

– Что? Что ты сказала?

– Митя сейчас у нее. То она к нему приходила, а теперь он к ней, они словно голубки, а меня вроде и не существует. – И Маша заплакала, упав грудью на пистолет.

Хорн взял ее за плечи.

– Так, значит, она жива?

– Больше чем жива. Если бы ты видел, как они ворковали! Он, как вошел, сразу поцеловал ее, я видела, потому что пряталась в кладовке – я постоянно куда-то прячусь, как воровка или преступница, – но Гера…

– Успокойся, главное, что она жива. Я ведь тоже не чист перед тобой. Понимаешь, Гера – моя бывшая жена, она глубоко несчастный человек, совершенно запутавшийся в жизни. В свое время я застал ее с неким Дождевым.

– Как? Не может быть! Значит, вы развелись из-за Мити? Но тогда непонятно, почему ты считаешь, что она несчастна?

Но Хорн, вместо того чтобы ответить, сам задал вопрос:

– А ты, значит, тоже любишь Дождева? Художника?

– Художника.

– Нет, этого не может быть. И Гера, и ты – вы все влюблены в этого Дождева? За что ты его полюбила, что в нем такого особенного?

– Не знаю, я случайно познакомилась с ним в Кукушкине, под дубом, а потом мы провели ночь на моей даче. Миша, умоляю, не рассказывай никому. Я сейчас не в себе и могу наговорить о Мите все, что угодно, но мне нельзя верить. Я все равно люблю его. – Она достала платочек и вытерла слезы. – А ты по-прежнему любишь Геру? (Он кивнул.) Понимаю, она очень красивая, ее нельзя не любить. Что же делать, Миша?

Вместо ответа Хорн отвел ее в ванную, посоветовал умыться и успокоиться, а сам пошел на кухню, где разогрел приготовленное Герой мясо.

– Ты будешь шампанское? – спросил он Машу из кухни, радуясь, что Гера жива.

– Не слышу!

Маша вышла из ванной в черно-красном, до пят, халате Хорна и сказала, что раз уж она встала на скользкую тропу и ей теперь нечего терять, то она, конечно же, будет шампанское. После третьего бокала Хорн рассказал ей о Гере.

– Значит, это она так вкусно готовит? Послушай, если бы она тебя не любила, то готовила бы Мите. Собственно, что им мешало жить вместе? У него такая огромная квартира.

Хорн, вспоминая тот день, когда застал Геру в дождевской квартире, попытался угадать, который из мужчин был Митей.

– Он такой высокий, черноволосый и волосатый?

– Нет, что ты, у него светлые волосы, и он совсем не волосатый, он еще мальчик.

– Странно, ну да ладно, Машенька, давай выпьем за нас, я рад, что признался тебе во всем.

– Значит, ты меня не любил? – Маша горько усмехнулась. – Да?

– Почему же, любил по-своему, я бы мог с тобой жить. Может, это была бы и не страсть, а что-то другое, но я всегда волновался при встрече с тобой, ты казалась мне такой недоступной, загадочной, несегодняшней, что ли. И не скрою, ты же все-таки дочка Руфинова, а это тоже заставляло относиться к тебе как-то особенно.

– Так, может, и не надо любить? Любить – это, Миша, очень тяжело и хлопотно. С тех пор как я встретила Митю, я постоянно нахожусь в напряжении, думаю о нем, вспоминаю каждую минуту, проведенную с ним. И еще – ревность. Ревность лишает всякого покоя. Я вот сейчас выпила, и мне стало немного лучше, но только плакать почему-то хочется. Уложи меня, пожалуйста, в постель, может, я усну?..

Миша проводил ее в спальню, где еще недавно мысленно прощался с Герой, постелил ей постель, укрыл одеялом, а когда убедился в том, что Маша уснула, оделся и вышел из дома.

Он поехал к Гере. Она была одна.

– Где Дождев?

Гера села на диван, прикрыла ноги пледом и очень спокойно ответила, что Дождев только что ушел.

– Я пришел, а тебя нет, как это понимать?

Хорн сел рядом, едва сдерживаясь, чтобы не обнять ее. Что-то случилось с ним за этот вечер, он словно увидел другую Геру, быть может, несколько отдалившуюся от него, но переполненную тайной, делавшей ее еще более притягательной.

– Я должна тебе что-то сказать, Миша, – она подняла на него блестящие зеленые глаза с чернильными каплями расширенных зрачков, и губы ее задрожали, – ты должен выбрать: я или Маша. Я не буду выбрасываться из окна, я еще молода и полна сил, но ведь ты ведешь себя по отношению ко мне еще хуже, чем Вик. Сегодня у меня необычный день, я решилась рассказать Мите правду и расстаться с тобой. Вик – негодяй, и у меня есть доказательства, а что касается тебя, то мне тебя просто жаль. Маша любит Дождева, а он любит ее. Понимаешь, они не такие, как все, но они созданы друг для друга. Ты же сам мне рассказывал, что Маша долгое время жила в изоляции, ей трудно во всем разобраться, а Митя… Митя – художник, и этим все сказано. Не надо им мешать. Я сегодня ждала тебя, приготовила ужин, но потом ты позвонил, и мне стало так плохо, так плохо. Если ты меня простил, то зачем же так мучить, а если нет, то непонятно, зачем было оставлять меня у себя, я же не вещь какая.

Гера замолчала. Она вдруг по взгляду Хорна поняла, что он вернулся к ней навсегда и находится в том блаженном оцепенении, когда в одночасье решается все и начинаешь воспринимать окружающее в ярком теплом свете. Она сейчас купалась в этом тепле до головокружения, до сладостных спазмов в горле. Хорн молча лег рядом с ней и зарылся лицом в пушистый плед, под которым угадывались очертания ее гибкого тела, горячего, упругого и такого родного. Она запустила пальцы в его черные вьющиеся волосы и, нежно поглаживая их, выслушала рассказ о том, как к нему пришла Маша, о его страхах и ревности к Дождеву.

– Надо позвонить Мите и сказать ему, где Маша, а то он совсем потерял голову.


– Доктор Ранк, садитесь тут. Я вам кое-что покажу.

– Что такое?

– Вот! Глядите! Шелковые чулки. Телесного цвета. Разве не прелесть? Да, теперь темно, но завтра. Нет-нет-нет, вы увидите только подъем. Впрочем, вам можно показать и повыше.

– Гм!..

– Что вы так критично смотрите? По-вашему, они не впору?

– Об этом судить не берусь, у меня нет в этом вопросе никакого опыта.

– Фу, как вам не стыдно! Вот вам за это!

Лиза, выслушав, вернее, подслушав этот странный диалог под дверьми квартиры Марты, решила положить ему конец и резко позвонила.

– Мне срочно нужен Митя, он случайно не у вас?

Марта, раскрасневшаяся, в пестром шелковом халатике, ловко сидящем на ее стройной фигурке, пожала плечами, всем своим видом показывая, как ей некогда, и, в нетерпении постукивая каблучком, дала гостье знать, что ей сейчас не до нее. Но Лиза была настойчива.

– Понимаете, его нигде нет, значит, он поехал к вам. Я не слепая, я все знала и знаю, впустите меня. Я только что слышала его голос, вы говорили с ним что-то о шелковых чулках телесного цвета.

Марта покраснела еще больше.

– Лиза, я репетирую Нору.

– Так вы с Масловым, что ли? Господи, простите, я не хотела мешать. Но, Марта, у нас такое случилось!..

– Что-нибудь с Митей?

– Да, он пропал. Мы договорились встретиться с ним в его мастерской, там его ждут Дымов с Руфиновой, уже послали в Салон за рамами, а его нигде нет. Это все Дорошев. Ну да ладно, раз у вас его нет, побегу дальше. Удачи вам, Марта. Вы только про Сережу не забывайте, хорошо? Чтобы я спокойна за него была.

Утром, приехав к Мите, Лиза узнала от Дымова, что он не ночевал дома, а под утро явился с диктофоном, сказал, что Дорошев украл все его картины и теперь будет выставляться в галерее. И ушел. Выслушав магнитофонную запись, Дымов с Ольгой некоторое время были в шоке, но потом срочно вызвали такси и поехали на квартиру к Дорошеву. Они боялись, что опоздают и что Митя что-нибудь с ним сделает. Но Дорошев был один. Мертвецки пьяный, он спал в своей комнате, дверь была распахнута настежь.

– Я чувствовала, что здесь что-то не так. – Ольга, потрясенная известием, хотела одного – как можно скорее найти Дождева и все ему объяснить, а если потребуется – то и извиниться. Было у нее и еще одно желание, но Дорошев был невменяем, поэтому разговор с ним она отложила до следующего раза.

– Вот Анна узнает! – сказала она Дымову.

– А ты думаешь, она ничего не знала?

– Теперь уже не знаю, что и думать. Но где же бедный мальчик?

– Женя, ты помнишь, он тогда, когда мы вернулись из кафе, говорил про Машу, а мы не придавали значения его словам. Он любит ее. Столько портретов написать, и каких! Бедный Митя – картины украли, квартиру превратили в гостиницу, Маша выходит замуж за Хорна. Если он впечатлительный и сентиментальный, то мы можем его потерять. Мы обязаны его найти, пока с ним что-нибудь не случилось.

– Может, есть смысл спросить у Маши?

Но когда, позвонив домой, Ольга узнала, что Маша провела ночь у Хорна, снова все запуталось. Становилось очевидным, что раз Маша приняла такое решение, то в ее жизни нет места Дождеву. Тогда Ольга позвонила Хорну, трубку долго не брали, но потом подняли и положили.

– Я поеду к ним и поговорю с Машей. А ты поезжай в галерею, поручи моим людям подготовить Митины работы и подумай над тем, как можно зачистить или закрасить дорошевскую подпись. Вот ведь мерзавец!

Ей долго не открывали, пока она не догадалась позвать Машу. Услышав знакомый голос, Маша открыла дверь и бросилась к матери.

– Мама, я теперь никому не нужна, меня все бросили, забери меня.

Ольга, решив не откладывать разговор, поставила чайник на плиту и спросила прямо:

– Ты позировала Дождеву?

Маша широко раскрытыми глазами смотрела на мать, пытаясь понять, что той известно.

– Нет, а что?

– А то, что он написал пять твоих портретов, а один – в обнаженном виде, он так и назвал его – «Обнаженная М.». Ты что, ничего об этом не знаешь?

– Нет. С Дождевым все кончено, у него и без меня натурщиц хватает. Я все рассказала Мише, а он взял и уехал куда-то, бросил меня.

– Твоему Дождеву надо помочь. Вот, послушай. – Ольга достала диктофон и включила запись. Пока звучал приглушенный голос Вика, она наблюдала за Машей, которая не сводила взгляда с крутящейся пленки. – Ты что-нибудь поняла?

– Да, это диктофон Хорна, это я точно знаю, он брал его с собой в Кукушкино, где пытался записать мой голос. Женский голос принадлежит Гере, я узнала, а вот другой, мужской…

– А это и есть тот самый Дорошев, ради которого приехал Дымов. Это его работы он собирался готовить к аукциону в Нанте, понимаешь? А картины, оказывается, Дорошев украл у Дождева, такие вот дела. А Гера, уж не первая ли это жена Хорна? Если так, то она сделала эту запись не случайно, она хотела помочь Мите, но когда и как ей удалось передать ему диктофон?

– Они встретились при мне, представляешь? Но только я не знала, зачем он приехал к ней, я ничего не знала и устроила жуткую сцену ревности, даже пригрозила пистолетом.

– Успокойся. Хотя я приехала к тебе, чтобы спросить, не знаешь ли ты, где он может быть. Он пропал, его все ищут, приезжала его мать, Лиза, она сказала нам, что картины, которые мы нашли вчера ночью в прихожей под пледом, принадлежат Мите. Мы ей, в свою очередь, прокрутили эту пленку, и все встало на свои места. Только Митя исчез. Лиза с Бобровым где только не были, мы с Дымовым ездили к Дорошеву, но тот всю ночь пил и теперь спит как свинья.

– Он у Геры, я там его оставила.

Маша оделась, и они поехали к Гере. Там был Хорн, он сказал, что Гера в ванной, и пригласил их войти.

– Ольга Владимировна, я должен вам все объяснить.

– Нет, Миша, не надо. – Ольга достала сигареты и села на предложенный стул. – Еще неизвестно, кто перед кем должен извиняться, я правильно говорю, Маша?

Маша молча кивнула и спросила, не видел ли Хорн Митю.

– Он ушел ночью, незадолго до моего прихода, так мне сказала Гера.

– Его нигде нет.

Вышла Гера, увидев гостей, смутилась и внимательно посмотрела на Машу, словно спрашивая, неужели снова что-то произошло и они приехали за Хорном. Словно успокаивая ее, Миша взял ее руку в свою.

– Они ищут Дождева.

– Гера, это вы передали Мите пленку? – Ольга показала на диктофон.

Гера утвердительно кивнула.

– Я виновата перед ним. Понимаете, когда я была еще замужем за Мишей, я покупала Митины работы по дешевке, но они мне действительно нравились. Миша был совершенно равнодушен к таким вещам, и я привозила их сюда. У меня все стены были увешаны Митиными пейзажами и натюрмортами, мне казалось, что таким образом я ему помогаю. Последний портрет, кажется, твой, Маша, он продал мне около двух недель назад, ему срочно были нужны деньги, кажется, на такси, чтобы добраться до Кукушкина, но он сказал, что оставляет портрет в залог, с тем чтобы потом выкупить. Я предложила ему просто взять у меня денег в долг, но нужно знать Митю. Маша, ты не должна ревновать меня к Мите, у нас никогда ничего не было. Я говорю это при всех. Но дело не в этом. Когда я развелась, Вик – мне трудно говорить об этом, – словом, я подарила ему все Митины работы, а он продавал их иностранцам. И я это знала, но я боялась его. А он, представьте, выкрал у меня и этот последний портрет – кстати, это за ним Митя вчера и приходил, – думаю, что все это они делали в паре с Анной, с его сестрой. Поэтому вчера, когда Вик пришел за мной к Мише и в пьяном угаре стал хвастаться, что у него скоро выставка в галерее и что там будут выставляться Митины работы – он, как вы все уже слышали, и не думал скрывать от меня, что работы краденые, – я, вспомнив про диктофон, записала весь наш разговор. Удивляюсь, как это раньше никто ни о чем не догадался. Ольга Владимировна, разве вы не видели, в какой манере пишет Дорошев? Об этом знает весь город. Как получилось, что его не разоблачили раньше?

– Так ведь Митину руку никто не знал. Пишет себе мальчик дома или на даче, много пишет, но никто практически, кроме близких, не видит. Хотя я с самого начала выражала сомнение в том, что работы принадлежат Вику, слишком уж не похожи они на его прежние. Я лично думаю, что если бы Анна знала, что работы не Вика, она вряд ли стала бы ему помогать, я знаю ее. Другое дело, если он признался ей в этом, когда Дымов был уже в городе. У ее брата появился шанс выбиться в люди… кто ее знает. Ведь Дорошев пьяница и совершенно беспринципный человек. Художник, который ведет такой образ жизни, не может так много работать, кроме того, как он мог, не покидая своей берлоги, писать такие прекрасные пейзажи? Так что я понимаю вас, Гера, и упреки ваши вполне обоснованны. Но мы с вами сейчас тратим время впустую, нам необходимо как можно скорее найти Митю и все ему объяснить.

Ближе к вечеру в квартире Дождевых собрались: Лиза с Глебом, Марта, Ольга Руфинова с Дымовым, Хорн с Герой, Маша, совершенно неожиданно для всех приехал из Кукушкина Сергей Дождев, который сообщил, что Митя не появлялся на даче уже два дня.


Руфинов впервые за долгие годы ночевал дома один. Он отпустил Викторию и Матвея, поужинал в одиночестве на кухне и почти всю ночь просидел за столом, вспоминая события последнего месяца. Он никак не мог смириться с мыслью, что Анна покинула его ради Шубина, а Ольга ушла к Дымову. Больше того, из дома уже во второй раз ушла Маша. Дочь отдалялась от него с каждым днем все дальше и дальше. Она, словно сорвавшись с цепи, теперь с невиданной скоростью наверстывала упущенное не по ее вине время, приобретая опыт. Маша сильно изменилась, но счастливой назвать ее было нельзя. Достаточно было посмотреть ей в глаза, чтобы понять, что она не любит Хорна. Тогда для чего же было затевать этот брачный марафон? Куда она так спешила?

Поздно ночью к нему пожаловал гость. Когда Руфинов увидел перед собой Шубина, он испугался:

– Что-нибудь с Анной?

– Как, разве она не у вас? – Шубин стоял в прихожей, щурясь от яркого света, веки его покраснели, было похоже, что он сильно взволнован. – Она ушла от меня. Пожила несколько дней, поплакала, сказала, что очень благодарна мне за все, вчера примеряли свадебное платье, а сегодня как вышла из дома, так больше и не вернулась. Я заезжал к ней домой – там никого нет. Вот я и подумал, что она у вас.

– А что она сказала вам утром, когда уходила? Может, ей кто-то позвонил?

– Да, она с кем-то разговаривала по телефону, но я не расслышал.

– А вы не обратили внимания, какое у нее было лицо, когда она собиралась уходить, и почему вы сами у нее ничего не спросили?

– Ну как же, спросил, она ответила, что хочет пройтись по магазинам. Я дал ей денег.

– А у брата ее вы были?

– Был, конечно. Виктор… с ним в последнее время что-то происходит. Казалось бы, у человека выставка не сегодня-завтра, с чего бы ему так пить? Он опустился, выглядит ужасно. Анны у него нет и, как он говорит, не было давно.

– Так, может, она уже вернулась к вам? Знаете, как это бывает у женщин, задержалась у подруги.

Шубин как-то недоверчиво, с иронией взглянул на Руфинова и качнул головой:

– Вы же сами прекрасно знаете, что у Анны никогда не было никаких подруг.

– Знаю. Потому что у нее был я.

– Лучше бы и вас не было. Это вы испортили ей жизнь, сделали ее такой. Я все знаю, она рассказала мне, как вы подслушивали в тот вечер – в этом вся ваша сущность, это ваши методы, ваши. Но чего вы добились? Вы сделали одинаково несчастными двух прекрасных женщин: вашу жену и Анну. Вам надо было хотя бы Ольге дать возможность как-то иначе устроить свою жизнь. Возможно, она встретила бы другого человека, с которым была бы счастлива. Или оставили бы в покое Анну. Так нет же, вам были нужны они обе, такие разные, несовместимые. Вы страшный человек, Руфинов. Я понимаю, что сейчас бесполезно вас шантажировать, дело сделано. Даже если Ольга и узнает, что не она является матерью Маши, девочка все равно любит больше Ольгу, она не любит Анну и никогда не сможет испытать к ней дочерних чувств. Вас же она всегда будет любить как отца. Вы все правильно рассчитали, но нисколько не подумали об Анне. А она все это время любила вас и ждала, что вы сделаете выбор.

– Успокойтесь, Шубин, теперь у меня нет ни Ольги, ни Анны. От меня ушла даже моя дочь, Маша. Так что вы совершенно напрасно сотрясаете воздух, все и так ясно. Только не понимаю, зачем вы внушили ей в свое время, что она больна? Разве это не жестоко?

– Нет, я хотел оградить ее ото всех, и от вас в первую очередь.

– Человека нельзя ограждать от жизни, от людей, мы сами чуть было не испортили жизнь своей дочери.

– Вы, Руфинов, разрушитель, и я желаю вам одиночества, глубокого и беспросветного.

С этими словами Шубин, тяжело дыша, повернулся и вышел из квартиры. Руфинов долго прислушивался к его шагам на лестнице и думал о том, что Анна, которую он знал, ни за что на свете не смогла бы выйти замуж за такого человека, как Шубин. Он к тому же всю жизнь напоминал бы ей о ее, пусть и мнимой, болезни. Все равно в этом городе у нее никого, кроме Вика и его, Бориса, нет, а это означало одно – она скоро объявится здесь, в этой квартире, и уже больше никогда ее не покинет.


Сергей Дождев, Ольга и Дымов ужинали, когда позвонил Руфинов и сказал, что Ольге из Москвы только что звонил Планшар и просил передать ей, что он прилетит завтра восьмичасовым рейсом, чтобы принять участие в подготовке выставки.

– Представляю его реакцию, когда он узнает, кто такой на самом деле Дорошев. Но главное, что мы хотя бы во всем разобрались, – сказала Ольга. – Только вот Митю еще не нашли.

– Может, позвонить все-таки в больницы или еще куда? – проговорил Сергей, его голос звучал так нерешительно, словно он сам испугался своих слов.

– Сергей Петрович, мы с Евгением Ивановичем уже обзвонили все, что только можно было обзвонить. К счастью, никого, похожего на Митю, не привозили. Так что он скоро объявится. А где, кстати, Маша?

– Матвей повез ее в Кукушкино, пусть отдохнет. Она знает, что делает, ведь там и у вас, Сергей Петрович, дача. Вполне возможно, что он уже там. В случае, если она найдет его, позвонит сюда от Трушиных.

Понимая, что он здесь лишний, Дождев поехал ночевать к Марте. Но по дороге передумал и решил заехать к Лизе, чтобы справиться, не узнала ли она чего-нибудь нового о Мите. Это был, конечно, самообман, ведь если бы она узнала, тотчас позвонила бы Дымову, но он старался не думать об этом. Поднялся и нажал на кнопку звонка.

Бобров был пьян, он держал в руках смятый лист. В смешных белых трусах, со взъерошенными седыми волосами и слезящимися голубыми глазами, он никак не тянул на первую скрипку и напоминал своим видом опустившегося вдовца.

– Дождев, старина, рад тебе, чертовски рад. Случилось страшное! Охо-хо-хо! Случилось то, что должно было случиться. Он приезжает! Он! Она обманщица, твоя жена, она сказала мне еще тогда, что у них все кончено. Она сама не ведает, что творит. Лиза – непостижимая женщина, мне не стоило связываться с ней. Ее проще убить, чем понять.

– Что случилось?

– Она ушла от меня. Даже вещи не взяла. Сказала, что переночует в гостинице. Я не знаю, говорила она тебе или нет, но у нее есть маленькая дочь, она родила ее в Австрии. Надо знать Лизу, чтобы спокойно отнестись к тому, что она могла оставить девочку с ее отцом и, скажем, с няней, чтобы потом, когда ей надоест очередной мужчина – на этот раз я, будем знакомы! – вернуться к ним. Но я, представь себе, не знал, что того мужчину зовут Франсуа Планшар, тот самый Планшар, с которым работает Дымов. Теперь-то мне хотя бы понятно, каким образом Лиза смогла неожиданно покинуть вас с Митей и укатить за границу – Планшар увез ее шесть лет назад. Но, как видишь, ни деньги, ни дочь не смогли остановить Лизу, и она вернулась сюда, чтобы выйти замуж за меня. Да она просто бесчувственное чудовище! В ней напрочь отсутствует материнский инстинкт.

Дождев повернулся и пошел к двери.

– Ошибаешься, у нее все в порядке с инстинктами, просто она такой человек. Люби ее молча, как я, и радуйся, что она вообще существует. Ну, будь здоров.

Еще в подъезде он почувствовал запах печеного, так вкусно могло пахнуть только у Марты. Она встретила его улыбкой и спросила:

– Угадай, кто у меня?

– Митя или Маслов, кто ж еще?

– А вот и не угадал. Лиза. Ты не поверишь, но она сама ко мне приехала и знаешь зачем? Чтобы я испекла пирог с клубникой и вишнями, завтра приезжает ее маленькая дочка, Габриэль. Лиза – не железная, она перенервничала, прощаясь с Бобровым, мне пришлось напоить ее успокоительным и уложить спать. Пойдем на кухню, и тебе пирога хватит.

Сергей слушал ее щебетание и не мог понять, чему он так радуется. Уж не тому ли, что Лиза попросила Марту об одолжении и снизошла до нее, или тому, что Лиза скорее всего уедет с Планшаром, только теперь во Францию, и будет очень далеко отсюда, а может, тому, что Марта теперь репетирует Нору и эта милая ибсеновская женщина поселилась в ней на некоторое время?

Когда Марта скрылась в ванной, Сергей тихо вышел из кухни и остановился в дверях комнаты, чтобы взглянуть на Лизу. Она спала, свернувшись на диванчике, в юбке и блузке, светлые волосы блестящими волнами – свет падал из окна, а в комнате было темно – мерцали на подушке. Она видела сон, который заселила на этот раз, наверное, Планшаром и дочерью, она улыбалась и дышала ровно и очень трогательно. Она действительно всегда принадлежала только себе и никому больше, и вся ее энергия была направлена на то, чтобы постоянно разнообразить и обновлять свою жизнь, нисколько не заботясь о тех людях, которые любили ее и которых она бросала безжалостно, не оставляя никаких надежд. Если сравнить ее, скажем, с Мартой, которая очень скоро добьется успеха на сцене, или с Ольгой Руфиновой, на которую молятся все пенсионеры и художники города, то Лиза ничего такого не умеет, она даже пирог поручила испечь Марте, а сама в это время спокойно спит. И где спит? У женщины, которую заставила так сильно страдать!

Услышав, как прекратила шуметь вода в ванной, Сергей поспешил вернуться на кухню и налил себе чаю.

– Скажи, Марта, почему она пришла к тебе, она что, печь не умеет?

– Умеет, конечно, но говорит, что у нее все валится из рук. А еще она плакала и говорила, что Планшар давно бы приехал за ней, если бы она этого захотела. Да и по дочери соскучилась.

– А почему же теперь захотела?

– Из-за Мити, по-моему, она и его хочет взять с собой. Представляешь, она не знала, чем занимается Планшар, она и не думала, что его бизнес как-то связан с художественными выставками. Это она случайно от Глеба узнала. А когда они с Планшаром только познакомились, думала, что он просто коллекционер-любитель и покупает картины просто так, для души. Представь, как она засуетилась, узнав, что Планшар приезжает сюда для того, чтобы принять участие в открытии галереи. Конечно, она бы сделала все, чтобы ее сын выставился, но кто бы мог подумать, что Митины работы будут иметь такой успех.

С мокрых волос Марты вода капала прямо на стол, от чего образовалась небольшая лужица, по форме напоминающая сердце. Дождев подумал, что ему никогда не удастся постичь женское сердце и женскую логику и что он обречен на одиночество даже рядом с самой любимой женщиной. Он смотрел на Марту, но видел другую женщину, он страстно хотел ее, но она спала за стеной и в мыслях уже принадлежала другому. Он знал одно: отлучись сейчас Марта куда-нибудь, хоть к соседке, он бы разбудил Лизу своими поцелуями и хотя бы на час, пока она еще не уехала, вернул бы ее себе. Но Марта тоже знала об этом и никуда не уходила. Она все знала и знает и еще находит в себе силы смеяться и делать вид, что радуется жизни. И Дождев, обозвав себя скотиной, нежно привлек Марту к себе и усадил на колени.

– Еще по кусочку пирога и спать.


Как ни уговаривала Маша Матвея вернуться в город без нее, он упрямо отвечал, что у него приказ Руфинова и что он обязан ее охранять. И только после того как она позвонила от Трушиных домой и Матвей сам услышал голос хозяина, ее оставили наконец в покое. Едва стих шум мотора, она, облегченно вздохнув, поднялась на второй этаж. Митя сидел на постели с закрытыми глазами.

– Обещай мне, что, если я сейчас открою глаза, ты не исчезнешь.

– Исчезну, потому что ты меня не любишь. Если бы любил, то не заставлял бы так переживать.

Митя открыл глаза, и Маша бросилась к нему на шею.

– Какая же ты глупая, Маша! Ты же должна была чувствовать, все чувствовать. Ты хочешь меня сейчас почувствовать? – Он раздел ее и уложил в постель. – Ну как? Чувствуешь? Тебе хорошо? Отвечай немедленно, а то остановлюсь.

– А ты не можешь целиком в меня войти и там остаться жить? Мы бы рассказывали друг другу на ночь страшные истории и постоянно лежали, иногда вставали, чтобы поесть.

– Как мне хорошо с тобой! Я чуть с ума не сошел, когда ты сбежала от меня тогда, у Геры. Но я бы все равно тебя нашел, обязательно. Что, что с тобой?

Маша всхлипнула и замерла, прислушиваясь к тому, что происходило где-то внутри ее, потом содрогнулась всем телом, и из горла ее вырвался громкий стон.

– Можешь не отвечать, отдохни немного, и продолжим снова.

– Послушай, Дождев, ты хоть знаешь, что от этого бывают дети?

– Догадываюсь, а для чего же я столько тружусь?

– У нас уже обе подушки на полу, а матрац наполовину съехал.

– Ты же видишь, как я стараюсь.

Спустя час Маша рассказала ему, как его ищет Дымов, как все беспокоятся, что он сотворил с собой что-нибудь.

– А ты видела «Обнаженную М.»?

– Видела. Это ужасно. Неужели я такая на самом деле?

– Ты лучше, но я так по тебе скучал и томился, что и сам не знаю, как написал. Мне кажется, я мог бы писать тебя бесконечно, ты же постоянно меняешься, ты хорошеешь с каждым днем.

Над Кукушкином пылал закат, когда они вышли из дома и отправились звонить к Трушиным. Маша сказала Дымову, который взял трубку, что Митя нашелся и что первой же электричкой они вернутся в город. А потом они пошли бродить по дачному поселку. Отыскав в условленном месте ключ, зашли в Митин сад, открыли домик, летнюю кухню, нашли там немного грибного супа и мороженые сосиски. Митя принес с огорода помидоры и зелень.

– Мне постоянно хочется есть, – говорила Маша, аппетитно жуя наскоро приготовленный салат, – но только почему-то не дома. Вика вкусно готовит, но у тебя или с тобой все вкуснее.

В саду Митя залез на самую верхушку вишневого дерева и насобирал целую миску теплой от жары, сладкой и почти черной вишни. Потом они забрались в малиновые кусты и в темноте, на ощупь, собирали нежные, душистые, немного подвяленные и приторные ягоды.


На открытии галереи Руфиновы вели себя так, словно ничего существенного в их жизни не произошло. Борис не отходил от жены ни на шаг и всем своим видом показывал, как он горд и счастлив быть рядом с ней. Но Ольга в отличие от него, прогуливаясь по гулким светлым залам, не видела никого, кроме Дымова.

С утра, после торжественной церемонии открытия, на которой присутствовал Планшар, высокий лысоватый человек в светлом костюме – возле которого, держа его за руку, неотлучно находилась светловолосая девочка в красном бархатном платьице и белых лаковых туфельках, – в галерее было много посетителей. В основном это были знакомые Руфиновых и местная интеллигенция. Постепенно, к обеду, стали подходить художники. Митя всякий раз, когда видел знакомое лицо, не мог сдержать улыбки.

На небольших столиках появились подносы с шампанским и шоколадом. Все разговаривали вполголоса, и только в третьем зале, где была выставлена «Обнаженная М.», говорили громче обычного и посетителей толпилось намного больше. Посмотреть на обнаженную Машеньку Руфинову – а о том, что на картине изображена именно она, уже ходило много слухов, – пришли преподаватели ее училища, однокурсницы и просто люди, которые знали Руфинова и хотели удостовериться, что это действительно Маша. Сама же Маша, в черном вечернем платье с небольшой бриллиантовой брошью на груди, как ни в чем не бывало встречала гостей и была счастлива как никогда. Она время от времени выискивала глазами Митю и взглядом подбадривала его. В новом костюме он чувствовал себя неловко и несколько раз подходил к Лизе с просьбой отвезти его домой, переодеться. Лиза тоже была в черном, выглядела очень взволнованной, но была настолько хороша, что проходившие мимо мужчины невольно оборачивались.

– Габи, – обратилась она к девочке в красном платьице, – хочешь шоколаду? Франсуа, девочка устала, давай отвезем ее в гостиницу.

Но Планшар подвел дочь к столику, на котором уже появились закуски, и сказал, что ни в какую гостиницу они не поедут и Габи останется на ужин. Митя ждал, когда же Лиза подойдет к нему и что-то скажет, но Лиза словно избегала его. И тогда он решил подойти сам.

– Ты кто? – спросил он у девочки, уверенный в том, что она не знает русский язык.

– Меня зовут Габриэль Планшар, – с сильным акцентом, но уверенно отвечала она. – А вы кто?

Лиза, стоявшая неподалеку, подошла к ним.

– Габи, это твой брат Митя. Видишь картины, это он их нарисовал.

– Написал, а не нарисовал, так меня учит говорить папа.

Подошла Марта, которая взяла на себя организацию праздничного ужина, и предложила покормить Габриэль. Лиза с радостью отправила их в самый дальний зал, который в проекте должен был стать небольшим кафе и где уже накрывали столы для банкета.

– Скажи, как ты могла оставить ее на полтора года? – Митя единственный осмелился задать матери этот вопрос и теперь ждал ответа.

– Не думаю, чтобы она скучала без меня. У нее прекрасная бонна, русская, из эмигранток. Планшар буквально носит Габи в зубах. Как ты не понимаешь, я соскучилась по тебе и приехала.

– А то, что ты меня бросила на четыре года? Ты сама тогда решила, что я не буду по тебе скучать? Да я только и мечтал о том, что вот раздастся звонок и приедешь ты. Мы с отцом чуть с ума не сошли, когда получили твое первое письмо из Австрии. А сейчас ты опять собираешься уехать, теперь уже в Париж?

– Нет, в Нант, вместе с тобой.

– Это чудо, что мои картины поедут на аукцион, а если бы я был бездарен, то ты бы уехала одна?

Лиза в слезах убежала от него и наткнулась на Боброва. Она так шарахнулась от него, что ее едва успел подхватить Планшар, который шел в это время к столику с пустым бокалом. Она что-то сказала ему на ухо, и он увел ее из зала.

– Митя, поздравляю. Я рад, что в наше тяжелое время еще кто-то что-то творит, да еще в таких ярких и светлых тонах! А мать ты не расстраивай, не первый же год ее знаешь, она неисправима.

Митя только сейчас понял, что Бобров сильно пьян.

Ближе к вечеру залы опустели, все, кто остался – в основном это были приглашенные, многие из которых выразили согласие принять участие в финансировании аукциона, – ждали ужина. К Мите постоянно подходили, поздравляли и спрашивали, нельзя ли купить ту или иную картину.

– У Дымова список, если они не аукционные, то можно.

Дождев-старший почти ни с кем не разговаривал, хотя его многие знали и как настройщика, и как бывшего мужа Лизы. Он, казалось, изо всех сил старался выглядеть незаметным, он даже рубашку надел серую, чтобы не привлекать к себе внимания. Сергей был возбужден успехом сына, переживал за него и издали наблюдал за ним, понимая, как непривычна Мите роль новоиспеченной знаменитости. Но еще больше он разволновался, когда увидел слезы на глазах Лизы. Он видел, как Планшар вывел ее из зала, и теперь с нетерпением ждал ее возвращения. Ее французский любовник оказался приятным и очень интеллигентным человеком с хорошими манерами и добрыми карими глазами. В такого можно было влюбиться. Но девочка произвела на Сергея еще большее впечатление. Она удивительным образом походила на Лизу, только была несколько угрюмее и серьезнее. Он в душе считал ее почему-то своей дочерью, поскольку Лиза вполне могла забеременеть и от него.

Мысль о том, что они все вместе уедут в Нант и заберут с собой Митю, угнетала Дождева. Утешало одно – Митя непременно вернется к Маше, а стало быть, и к нему.

За четверть часа до ужина пришел Миша Хорн. Рядом с ним была похудевшая и от этого еще более красивая Гера, которая, казалось, мертвой хваткой вцепилась в его локоть. На ней было изумрудного цвета полупрозрачное платье с большим вырезом, на шее нитка розового жемчуга. Волосы уложены в высокую прическу. Увидев Машу, Гера улыбнулась ей, как старой знакомой. Они подошли к Мите, который в задумчивой позе стоял возле окна, и Гера представила его своему бывшему, а теперь уже и настоящему мужу.

– Знакомься, это Дмитрий Дождев. – Хорн, еще недавно вздрагивающий от этой фамилии, кивнул и отметил про себя, что Митя с Машей действительно подходят друг другу. – Мне кажется, – продолжала Гера, показывая Хорну работы, которые и сама видела впервые, – что все пришли только ради тебя, Митя. Нет, я вовсе не шучу, в том зале, где выставлены работы других художников, почти никого нет.

– Утром было много людей, а сейчас уже вечер, остались только избранные, так сказать. А поскольку художники почти все разъехались, вот меня все и поздравляют, делать-то пока нечего.

– Не скромничай. А что за белые листочки прикреплены к картинам?

– По-моему, так Дымов отмечает для себя проданные работы. Так что, Гера, это тебя надо поздравить, с твоей легкой руки все и началось. Хочешь, я подарю тебе что-нибудь?

Гера смутилась и, покраснев, посмотрела на Хорна.

– Я не ревную, – скороговоркой, словно очнувшись, проговорил Хорн. – Подарите, конечно.

Подошла Маша и увела Геру.

Хорн остался наедине с Митей и, стараясь не смотреть на него, спросил как бы между прочим:

– Послушайте, вы не помните меня?

– Нет, не припоминаю. – Митя и не подозревал, насколько важный вопрос ему задает Хорн, и потому воспринял его как вынужденное завязывание беседы.

– А кто же тогда был в вашей квартире, когда я застал там свою жену?

– А когда это было, в каком месяце?

– В начале мая.

– Там жил Дорошев, Виктор, или, как его все зовут, Вик.

– Так Гера приходила не к вам?

– Гера приходила ко мне еще до замужества, она позировала мне, но между нами ничего не было.

– Понимаете, – Хорн разволновался, вспоминая события тех дней, – мне позвонили и сказали, что она в мастерской Дождева. Теперь вы понимаете, почему я здесь и задаю эти дурацкие вопросы? Я же считал вас причиной всех моих несчастий.

– А могу теперь я вам задать вопрос: вы собирались жениться на Маше по любви?

– Ее невозможно не любить, но если честно, то меня всегда тянуло к Гере.

– Я так и думал.

Так, разговаривая, они дошли до зала, где висел портрет обнаженной Маши, и Хорн, увидев его, остановился и невольно даже присвистнул.

– Вот это да! Это Маша, я угадал? – Он некоторое время молчал, с восхищением разглядывая картину, потом неожиданно спросил: – Митя, а вы не работаете на заказ? Вы бы не смогли написать мою Геру в таком виде?

– Мог бы, – улыбнулся Митя, – еще год назад, но, как видите, не сделал этого. Иначе мне пришлось бы иметь дело с вами. Я не пишу «обнаженок» с замужних женщин.

Им не дали договорить, так как всех пригласили за стол. К Мите подошла Марта и, извинившись, сказала, что пришла Анна.

– Так пусть заходит.


Анну он увидел у двери, она стояла в нерешительности, опустив голову. Услышав шаги, она вздрогнула и подняла на него полные слез глаза. В красном платье, с перекинутыми на одно плечо блестящими золотистыми волосами, она действительно напоминала Машу, и только взгляд потерянного в этой жизни человека выдавал ее возраст и состояние души.

– Митя, только не перебивайте меня. Я виновата перед вами. Я потом-то все узнала, но думала только о брате. Это глупо и подло, но на меня словно нашло что-то. Я так запуталась, вы себе и представить не можете, как мне сейчас тяжело. Я задыхаюсь, я не могу больше оставаться в этом городе, не имею права и поэтому завтра уезжаю. А Вик останется здесь. Бог видит, я все, что могла, сделала для него, и даже больше. Я, собственно, пришла извиниться перед вами и кое-что рассказать. Об этом знают Шубин и Руфинов. Дело в том, что Маша – моя дочь. Но она этого не должна знать. Она не любит меня. У Ольги Руфиновой девочка умерла, и Борис записал ее на мое имя, а Машеньку у меня забрали. Ольга тоже ничего не знает, но я живу с этим всю жизнь. Понимаете, ненависть и чувство неудовлетворенной мести убили во мне все материнские чувства. Я – совершенный урод. Но знайте, я все равно всегда любила Машу, по-своему, как могла. А сейчас я осталась одна.

Митя слушал ее, не в силах осознать услышанное и поверить. Конечно, они были похожи, и лишь слепой не заметил бы этого сходства.

– Неужели никто не догадывался? Особенно теперь, когда вы покрасили волосы в рыжий цвет?

– Не знаю. Хотя Ольга совсем недавно спутала меня с Машей. Но теперь это уже не имеет никакого значения. Я уеду, и обо мне скоро забудут.

– Но куда же вы едете? Надеюсь, вы поедете с Шубиным, не одна же?

– Одна, именно. Я ушла от него. Я не люблю его.

– А вы не хотите пройти и посмотреть на Машин портрет?

– Хочу, но не хочу, чтобы меня кто-то видел.

В это время раздался стук в дверь, и в ту же минуту послышались легкие быстрые детские шаги, и в коридор влетела раскрасневшаяся, веселая Габриэль, в руке она держала яблоко. Остановившись рядом со взрослыми, она подняла голову и расхохоталась:

– За мной папа бегает! Но он не догнал меня, не догнал!

Появился Планшар, он тяжело дышал, галстук его развязался и съехал набок, на лбу выступили бисеринки пота, он посмотрел на часы.

– Семь ноль-ноль, я слышу, стучат в дверь, это, должно быть, приехал мой друг. Откройте ему, пожалуйста.

Анна, не зная, куда деться, чтобы ее никто не увидел, такую заплаканную и взволнованную, отошла к окну и достала пудреницу. Митя долго возился с замком, но когда открыл, Габи, расталкивая всех, бросилась к появившемуся на пороге высокому солидному господину в черном костюме и обняла его, затем, повернув свое сияющее личико к не менее радостному Планшару, воскликнула:

– Исаак приехал!

Анна, услышав ее возглас, повернулась и, встретившись взглядом с Хорном-старшим, стала оседать на пол, пока ее не подхватил Митя. Все засуетились, позвали Марту, появился нашатырь, Анне побрызгали в лицо холодной водой и усадили в кресло в большом зале, где было безлюдно.

Все, что происходило в последующие полчаса, Анна помнила смутно. Когда ей стало лучше, все, кроме Исаака, вернулись за стол.

– Ты видел Мишу, он знает, что ты здесь?

– Знает, я звонил ему. Ну как, девочка, тебе лучше?

Она гладила его черные с проседью волосы, целовала душистые теплые щеки, губы, по которым она так стосковалась, и боялась, что не выдержит и умрет от счастья.

– Я приехал за тобой, Аня. Шубин написал мне, что ты выходишь за него замуж, и тогда я понял, что случилось что-то непоправимое. Я много лет знаю его, знаю тебя – скажи, ведь он вынудил тебя? Поэтому я как только прилетел, так сразу из аэропорта и поехал к нему. Аня, ты не поверишь, но он плачет, как мальчик, у которого отобрали любимую игрушку, но этого и следовало ожидать.

Анна взяла его руку в свою и спросила, боясь услышать правду, без которой в то же время она больше не могла жить:

– Скажи, почему ты не забрал меня еще тогда?

– Я не мог, мне нужно было время, чтобы обосноваться там, а это все не так просто и не так быстро, как хотелось бы. Но мне помогли мои родственники, друзья, которые уехали туда намного раньше. Я не мог обнадеживать тебя, к тому же ты была не одна.

– Но ты ведь знал, что я бы все бросила и поехала к тебе, скажи, знал?

– Конечно, знал, потому и приехал за тобой. У меня сейчас свой кабинет, клиентура, я купил большой дом.

Анна попросила сигарету, немного успокоилась.

– А у меня тоже есть кое-что для тебя, вернее, кое-кто. Пойдем, я тебе покажу.

Из глубины галереи зазвучала музыка, некоторые гости уже прогуливались по залам, среди них продолжала бегать неутомимая маленькая девочка, только теперь платьице ее было вымазано в креме, а в руках она держала пирожное.

– Откуда ты знаешь Планшара, Исаак?

– Я знаю его еще с тех пор, как он приехал к нам сюда первый раз. Я тебе рассказывал, только ты не помнишь. Он в то время был комиссаром Каннского аукциона, и мы с ним тогда недурно заработали. А ты была влюблена в своего Руфинова.

Они остановились перед «Обнаженной М.», и Хорн удивленно вскинул брови:

– Аня, да это никак ты? Этот Дорошев, на котором помешан Планшар, действительно талантлив. Неужели ты ему позировала?

– Это не Дорошев, а Дождев, я тебе потом все объясню. А на картине – не я, а Маша Руфинова – твоя дочь.

– Моя дочь? Как это понимать, Аня? Что ты такое говоришь?

– Ты же знал, что у меня будет ребенок, Исаак?

– Конечно, знал, но ведь девочка умерла!

– Она жива… Это все Руфинов, я тебе потом объясню. Главное, что наша с тобой дочь жива и находится здесь, в соседнем зале. Мне многое предстоит тебе рассказать. Смотри, вот и она.

Маша подошла и молча обняла Анну.

– Представить себе не могу, что была так груба с вами, Анна Владимировна. – Хорн от изумления потерял дар речи. – Но сейчас я так счастлива, что мне хочется говорить вам только самое хорошее. Сегодня очень важный день для Мити, а стало быть, и для меня. Знаете, что он едет в Нант? Я так рада за него! – Она повернулась к Хорну и протянула ему руку. – Вот уж кому не надо представляться, знаю-знаю, вы – отец Миши. Он у вас славный, добрый, и я очень рада, что он вернулся к Гере. Вы видели сегодня Геру? Она так хороша, что мужчины не сводят с нее глаз. Я немного выпила шампанского, поэтому так много говорю.

В зал почти вбежали Ольга с Руфиновым. Казалось, она убегает от него. Следом показался Дымов. Увидев Хорна, Руфинов взялся за сердце.

– Исаак, рад видеть!

Маша, поцеловав Анну, пошла навстречу Мите, который делал ей знаки и звал потанцевать, а Дымов пригласил Ольгу. Оставшись с Хорном и Руфиновым, Анна вздохнула и, проследив за взглядом Хорна, сказала:

– И для тебя, господин Руфинов, у меня что-то есть, вернее, тоже кто-то. Ты видишь перед собой не просто Исаака Хорна, ты видишь перед собой отца твоей дочери.

Руфинов быстро пришел в себя:

– Исаак, я должен вам сказать, что ваша бывшая любовница сошла с ума. Не слушайте ее, еще недавно она пыталась украсть Машу и вела себя совершенно по-идиотски. Зато теперь я понял, что с женщинами лучше не связываться, они все предательницы и предают изощренно, в самую тяжелую минуту. Меня, к примеру, бросила не только Аня, но и Ольга, я остался один. А теперь, чтобы добить меня, она придумала, что вы – отец Маши. Это же бред, вы-то хоть, Исаак, это понимаете?

– Мне не надо ничего объяснять. Она, Маша, похожа на мою первую дочь, Иду, и родинка моя, вот тут, над губой. Кроме того, Борис, кто, как не мать, лучше знает, кто отец ее ребенка? Вы хотите, чтобы мы молчали? Это другой разговор. Хорошо. Вы дарите нам вот этот портрет и возможность приглашать Машу в Нант и Израиль, а мы обещаем молчать. По рукам?

– Да я все отдам, лишь бы она ничего не знала. Но это все? Анну-то вы хотя бы не увезете?

– А зачем, спрашивается, я сюда приехал?

Руфинов развернулся на каблуках и быстро вышел из зала.

– Всем – танцевать! – услышали они его громкий и немного истеричный голос.


Обнимая Машу, Митя, покачиваясь в танце, представлял себе, как бы он изобразил на холсте этот янтарный блеск, играющий на лицах танцующих, эти бирюзовые с сиреневым отливом стекла окон, за которыми клубится туман или дым.

– Я не живу, я постоянно пишу, – зашептал он Маше на ухо. – Представляешь, можно положить немного охры, а сверху белил, совсем чуть-чуть. Слушай, давай сбежим отсюда?

– Давай. – Маша обдала его горячим дыханием и поцеловала. – Смотри, как Дымов вьется возле мамы, а твой Сергей Петрович словно снова влюбился в Марту. А Исаак, как он смотрит на Анну, просто так не смотрят. Только твоя мама грустная, ей бы радоваться.

– Она папу любит, а живет почему-то с другими мужчинами.

– Габи уснула на коленях Планшара.

– Ну так что, бежим? Сейчас возьмем машину и поедем в Кукушкино.

Они незаметно выскользнули на улицу и, уже стоя на крыльце и целуясь, вдруг явственно ощутили чье-то невидимое присутствие. В воздухе чувствовался сильный запах гари и дыма. Маша, переведя дух, оглянулась и увидела чуть поодаль от здания большой пылающий костер, возле которого стоял человек и смотрел на огонь.

– Господи, да это же Вик! – И Митя бросился к Дорошеву.

В огне трещали и погибали все картины, которые еще недавно отражали его, Вика, мироощущение. Теперь оранжево-алый огонь пожирал их.

– Скоро будет дождь, – сказал Вик. Он был трезв и спокоен, сжигал свои работы, словно мусор. – Думаю, это догорит без меня.

– Ты ничего не хочешь мне сказать? – спросил Митя.

– Время упущено, что еще? И сестру жалко.

И он ушел, а они еще некоторое время стояли и смотрели на серо-розовые остатки полотен и обугленные рамы. Начало накрапывать.

– И правда, дождь.

– Ты помнишь, мы с тобой познакомились, вернее, впервые увидели друг друга, когда шел дождь. Странное дело, в Кукушкине этим летом так часто шли дожди, но они не такие, как в городе, они какие-то солнечные, розовые и голубые, желтые и оранжевые и еще… теплые.

– Поедем, пока нас не заметили. Уже через час мы будем с тобой на втором этаже нашей розовой дачи, раскроем окно и будем слушать, как дождь шумит в саду, как стучит по крыше, как умывает яблоки и сливы.

– Да ты никак проголодалась?

– Я теперь всегда буду хотеть есть. По-моему, ты действительно хорошо постарался. – Маша прижалась к Мите. – Я так думаю, что это случилось еще тогда, в кладовке. Ты помнишь, Дождев, в тот день тоже шел дождь.

Загрузка...