VIII

Конец 50-х годов — период активного литературного ученичества, поиска своего героя.

Поиски героя ведут к строителям на Братскую ГЭС, где строятся знаменитые ЛЭП-500 (1958), к шахтерам в Намингу (1961). По результатам поездок пишутся сценарии «Опора»[16] и «Своими руками»[17], очерк «Хозяева Медной горы»[18], множество рассказов, рождается замысел книги «Кто смотрит на облака».

«Из устных оценок нашего опуса (сценарий „Опора“ написан в соавторстве с Э. Шимом. — Т. А.) запомнилась одна партийно-номенклатурная: „У вас под каждой опорой по трупу“».

В 1962 году Виктор Конецкий дал интервью Жану Катала для «Леттер Франсез».

Я думаю, что власть возмутил сам факт этого интервью. Интервью было противокультовое. Меня вызвали к начальству и приказали покаяться прилюдно, с трибуны Таврического дворца. И я весьма невнятно, но каялся. На арену меня почему-то выпустили между Николаем Черкасовым и Георгием Товстоноговым. Молотил я что-то про то, что рабство в российский народ вбили еще, мать их так, татаро-монголы, которые во всем и виноваты. Самое интересное — перед Богом клянусь — я знать не знал, в чем и за какие грехи мне следовало каяться. Виктор Некрасов мне прислал открытку с двумя словами: «И ты Брут?».

Много лет спустя об этом «покаянии» вспоминал Алексей Герман:

А как собрали творческие силы Ленинграда по поводу выступления Хрущева? Как драли Товстоногова за то, что он написал на занавесе «Горя от ума» пушкинские слова: «Черт догадал меня родиться в России с умом и талантом»?.. Конецкий буровил тогда что-то несусветное — как тонул на каком-то пароходе, вспомнил, что он коммунист и это дало ему силы всплыть… В зале тут же возник вопрос: а что случилось с остальными?[19]

Литература начиналась для писателя моего поколения не с постановки проблемы, а с борьбы за написанное и сказанное. Пишется литература кровью и обязательно при риске. Если правду говорить безопасно, значит, это какая-то подозрительная правда. И пусть никто не обольщается, что положение изменится, ибо покой нам только снится.

Страшнее цензуры для писателя нет ничего. Мало я написал о службе на Севере — ни один Главпур не пропустил бы того, что знал и видел я, болтаясь на спасателях. И так во всем.

Какой все-таки противный Ваш Василий из «Конца недели» («Звезда», 1965 г. — Т. А.). Жаль, что медицина на этот раз не подкачала и его удалось выходить! — это мне читательница пишет. Не медицину надо благодарить, дура, а цензуру! Тема смерти была в нашей литературе как бы под запретом. Не прямым запретом, но все же… Финал требовался оптимистический, и баста. На этом псевдооптимизме мы и погорели…

В ПРЕЗИДИУМ IV ВСЕСОЮЗНОГО СЪЕЗДА СОВЕТСКИХ ПИСАТЕЛЕЙ

Я получил письмо А. И. Солженицына о цензурном произволе в нашей литературе и должен заявить, что полностью разделяю всю тревогу и боль, которыми переполнено это письмо.

Цензура наша есть вопиющее нарушение нашей Конституции. Она не подконтрольна обществу, конъюнктурна и не несет никакой ответственности за изуродованные художественные ценности. Писатель лишен даже такого элементарного права, как лично встретиться с цензором и в диалоге защитить свою точку зрения и истинность своих положений. Явным признаком цензурного произвола является зависимость от географии места. Чем дальше от Москвы, тем ужаснее условия литературной жизни.

С презрением к самому себе должен заявить, что эта «цензура», это угнетение ею художественного сознания уже оказали на меня, на мой разум и творчество, вероятно, необратимое влияние. Внутренний цензор говорит знаменитое «не пройдет» еще до того, как приступаешь к работе. Таким образом, цензура, имея беспредельную власть, нравственно развращает писателей с первого дня их появления на литературный свет. Потери от этого для общества невосполнимы и трагичны.

В юбилейный год советской власти цензурный произвол и самодурство достигли апогея, что является кощунственным.

Итак, я полностью присоединяю свой голос к выступлению А. И. Солженицына. Вопрос о цензуре должен быть включен в повестку дня Съезда и обсужден. Я не согласен только с тем, что вопрос этот возможно формулировать в такой максималистической форме, как это сделано А. И. Солженицыным: «упразднение всякой — явной или скрытой — цензуры на художественные произведения». Вероятно, формулировка должна быть выработана коллективно. Ибо во всех государствах, при всех режимах, во все века была и необходима еще будет и военная, и экономическая, и нравственная (порнография) цензура. Я предлагаю Съезду добиться запрещения уродливой формы негласной цензуры, дать право личной встречи с цензором и право апелляции в высшие цензурные инстанции и в конечном счете к Правительству. Я считаю также, что Союзу писателей должно быть гарантировано право вмешательства в цензурные тяжбы и он должен защищать произведения своих членов перед Правительством.

Я полностью согласен с каждым словом второго раздела письма-выступления А. И. Солженицына.

По третьему разделу я должен заявить, что только вчера, из письма А. И. Солженицына узнал о том, что он обращался в правление СП РСФСР с просьбой о защите от клеветы, хотя я должен был бы быть информирован о таком заявлении русского советского писателя, ибо являюсь членом ревизионной комиссии Правления.

Все вопросы, поднятые А. И. Солженицыным в его письме на имя IV Съезда советских писателей, есть корневые и главные вопросы нашей литературы, а значит, и нашего народа, нашей страны. Время их решения назрело с беспощадной исторической необходимостью. Никто никогда не простит делегатам Съезда, если они опять уйдут от сложности этих вопросов в кусты.

Член Ревизионной комиссии Правления СП РСФСР, член Правления Ленинградского отделения СП РСФСР В. Конецкий. 20 мая 1967 г.

В журнале «Знамя» (№ 11, 1967) были опубликованы ответы В. Конецкого на вопросы литературной анкеты «Художник и революция». Сразу же после отправки в журнал материала он ушел в море. А вернувшись, увидел, что его ответ на вопрос анкеты опубликован в сокращенном виде. Снято, в частности, было упоминание о А. И. Солженицыне.

Конецкий вернул журналу авторский гонорар в размере 21 рубля и отправил письмо на адрес главного редактора журнала В. М. Озерова, в котором требовал объяснить причину столь вольного обращения с его текстом.

Озеров откомандировал в Ленинград Е. А. Кацеву, сотрудницу журнала. Во время войны Евгения Александровна была военным переводчиком, старшиной 2-й статьи. Именно так она и представилась Виктору Конецкому, явившись в дом с предусмотрительно купленной бутылкой.

Инцидент был улажен. Ибо впервые в истории советской печати «толстый» журнал был вынужден извиниться на своих страницах перед автором. Правда, извинились весьма лукаво, сообщив, что редакции не удалось согласовать с автором необходимые поправки и сокращения «по техническим причинам» (Знамя. 1968, № 3). Разумеется, «купюры» приведены не были[20].

ИЗ ПЕРЕПИСКИ С А. М. БОРЩАГОВСКИМ [21]

Дорогой Виктор Викторович!

Ваше письмо пришло через несколько минут после того, как я закончил читать Ваш рассказ в «Знамени» («Еще о войне», 1962, № 11. — Т. А.). Мысль о трудностях (творческих, внутренних, неизбежных) очень точно подкрепляется этим рассказом. В чем он нов (для Вас) — его полнота, неторопливость, будничность даже, обыкновенность (ей не мешает роковая случайность, спрятанная в сюжете), и, прежде всего, та психологическая емкость и противоречивость, при которой не так-то просто сказать, кто прав и кто виноват, а, точнее всего, виновата война, создающая такие поля напряжения, такие испытания и такую крутость… не поверил я только одному эпизоду — это когда Мария «впадает в грех». М. б., я и не могу доказать своей мысли, это даже не мысль, а мое чувство — обычно точное, ощущение фальши, легкого пути, «чужого», а не Вашего решения…

В № 11 «Нового мира», как Вы уже, вероятно, знаете, будет напечатана повесть «Один день Ивана Денисовича», которая будет немаловажным этапом стремительного роста нашей литературы. После нее многое, попросту, нельзя будет принимать за литературу.

И все равно в декабре бездарность организует плотную круговую оборону, они ведь даже не понимают внутренней требовательности и степени зрелости многих молодых, которых они все еще готовы снисходительно похлопывать по плечу. Я только сейчас, после доклада познакомился с молодыми москвичами и жить мне стало интереснее и лучше.

Ченоуцан[22] говорил мне, что получил Ваше письмо. Он очень сочувственно отнесся к Вашей идее загранплавания. Вероятно, нужно напомнить ему о письме, дел у него сейчас по горло. Желаю Вам успехов и всяческого добра!

Дружите ли Вы с Пановой? Это редкостный человек и умница.

Жму руку. Ваш Александр Борщаговский. 8 ноября 1962 года.


Дорогой Александр Михайлович!

Получил Ваше письмо с разбором «Еще о войне». Я согласен с Вами в критике самой «встречи». Мне еще и самый конец не нравится. И еще одна слабость есть. Какой-то налет литературности. Особенно в частом повторении «медлительной воды реки». А по психологическому ходу рассказа — я доволен им. Мне трудно даются женщины, потому и тренирую себя сейчас в их писании.

Не попадалась ли Вам на глаза моя «Повесть о радисте Камушкине» в девятом номере «Невы»? Там есть несколько кусков прозы, которые получились, а во всем остальном оправдание у меня только в том, что писал я повесть до 22 съезда. Если прочтете и напишете мне пару строк, то буду весьма благодарен Вам.

«Новый мир» № 11 еще не приходил в Ленинград. Очень обидно читать рецензии на произведение, когда сам его не читал.

Как Вы относитесь к повести В. Максимова в «Октябре»? Второй раз читаю его произведения, и второй раз прекрасный материал и хороший язык портит открытая назидательность. Он строит сюжет на «подобрении» или «прозрении» героя. И делает это слишком открыто. Думаю, что это происходит от недостаточной еще опытности. А пойдет он, мне кажется, далеко, если, конечно, не сопьется.

Водка бушует вокруг двенадцатибалльным штормом. Вот еще трудное и страшное наследство прошедших лет. Оно унесет очень много талантов.

Сегодня получил приглашение на Совещание молодых писателей в Москву. Не знаете ли, когда оно точно начнется? Анкета, которую прилагают к приглашению, чрезвычайно глупая. Ее даже хочется пожевать и выплюнуть. Может, это просто моя особая нелюбовь к анкетам.

Желаю Вам всего славного!

Жму руку. Ваш Виктор Конецкий.

25 ноября 1962 года.


Дорогой Александр Михайлович!

Пишу вам из больницы. Прихватило недугом…

В воздухе опять запахло паленым. Ничего уже месяц целый не делаю. Погода все не устанавливается. Все поздняя осень, деревья черные, небо низкое. Из первого снега больные лепили баб, бабы быстро оплыли. Теперь вместо них лужи.

Порядочных мыслей в голове нет. Все, что Вы говорите о «Камушкине»[23], - правильно.

Знаете, у меня к критике странное отношение. Мне кажется, что сам я все знаю о слабых вещах в моем писании. Знаю больше, чем кто-либо другой в мире. Когда я заканчиваю писать, то мне так противно все сделанное, так видны все прорехи, так легко в них ткнуть пальцем, что кажется, весь мир это видит. Но сделать с этими недостатками я ничего не могу. Не хватает таланта и сил. Сложившийся материал уже не поддается исправлению. Понимаете?

Вероятно, надо копить опыт. Мало пишем. Ваши замечания о «Камушкине» равны моим. Сейчас я все читал письма Чехова и рядом с его способностью к работе — все знакомые мне писатели пишут очень мало и в очень узком диапазоне. Диапазон определенных типов и социальных явлений, которые повторяются из произведения в произведение.

Это, конечно, связано еще и с тем, что социального анализа мы боимся; классовых типов, которые сейчас очень взаимно проникли, мы тоже боимся. Т. о. типичность характеров весьма относительна и чаще всего связана только с очередным политическим моментом в жизни общества (внешним).

Отсюда, я думаю, и слабость романов. Рассказ, и главным образом — аморфная, короткая повесть — получается сейчас лучше. Очень заметно это на Тендрякове.

Солженицына я прочел[24]. Мне не очень люб сам герой. Есть в нем кое-что из того, что делало возможным на Руси во все века держаться несправедливости. Это хорошо, что такой герой написан. Но дурно, что истолковывают его шиворот-навыворот. Думаю, что духовный идеал Солженицына (в глубинах его души) уходит в религию. Не знаю, может ли она помочь в поисках истины сегодня. Несколько хотелось подчистить ткань повести от русопятства (не в смысле бранных выражений, конечно). Хуже всех написан капранг. Но он же и больше всех нравится мне.

Насчет плавания. Все опять сорвалось. Из ЦК письмо обычным порядком переслали в министерство. Зам. начальника отдела кадров написал, что ничем помочь не может и не хочет. Все дело в том, что меня не пускают за границу. В свое время писали на меня доносы в широком диапазоне — до того, что ночами я бью свою мать. И последствия этого аукаются до сих пор. А плавать надо. Явственно ощущаю необходимость потереться в обычной жизни. Надоели рестораны и всякая окололитературная болтовня, и Дом кино, и рожи Холоповых на собраниях.

С Максимовым я тоже с Вами совершенно согласен. Обозленность на все (закономерная и правильная, и причинно обусловленная его биографией) мешает. Шоры появляются из-за нее. Лучшее лекарство — успех, деньги, квартира, а за ними — заботы о своем здоровье, физическом здоровье, которое к тому моменту уже находится в необратимом состоянии. Но если успеть подлечиться, то появится и некоторый оптимизм. Таких людей, как Максимов, сейчас на Руси много, очень честных, неподкупных. И — в морях. Самая слабая черта в этих людях — удовлетворение, садистская приятность на душе от каждой новой неприятности, несправедливости, удара. А самая сильная черта — полное отсутствие страха. Страх атрофировался. Потому, кстати, такие люди просто кончают самоубийством. Они и смерти давно не боятся.

Простите, что «запсихотеоретизировал». И за орфографию простите (всегда даже перед машинистками стыдно).

Дай бог и Аксенову, и Солженицыну, и Максимову, и Казакову. И очень хорошо, что все они до чертиков разные.

Поздравляю Вас с наступающим. Будьте счастливы и пусть Ваши близкие тоже будут счастливы и радостны.

Виктор Конецкий

19.12.62


Дорогой Виктор, хотелось бы ответить на Ваше письмо подробно и даже «исчерпывающе», но боюсь, что не сумею. Я за последние дни издергался, а через день еду во Францию и нужно до отъезда переделать бездну важных и совсем неважных дел.

…Я обрадовался, что вы так написали о Солженицыне. Я внимательно наблюдал его, и Вы, вероятно, правы даже насчет «религиозности» (не в прямом и примитивном смысле) Ивана Денисовича, и не мой герой, но то, что вот так написан, это великий подвиг. Ибо — это правда, это огромная правда, правда о целом народе. Не только о политических, но и о тех, кто отсиживал за 10 кг зерна. Это о лагере, как о чем-то столь же нормальном и обыденном, как жизнь любого городского квартала. Одним словом, хочу сказать, что то, что Вы ставите в упрек, что делает Шухова не очень «любым» (для Вас) — во всем этом его широта и глубина. Думаю, что два рассказа Солженицына, которые Вы прочтете в «Новом мире» в № 1, произведут на Вас более сильное впечатление, особенно «Случай на станции Кречетовка». «Двор Матрены» («Не стоит село без праведника») это настоящая классика и потому кажется, что все это уже было (Толстой, Бунин), а «Кречетовка» с поразительным финалом и фигурами. Она более нервная, более современная. А вообще, откровенно социальный писатель и дай ему бог удачи. Но то, что Вы, человек другого времени, не прощаете Шухову его рабство, доброй скотинки в нем, — это очень хорошо. Иначе все это было бы бессмысленно, все должно было бы остановиться.

На днях прочел роман В. Максимова «Двор посреди неба» (рукопись, конечно). Это о 1937 годе и о более ранних временах, и вообще о всей нашей жизни. Очень мрачно, трагично, и в таком виде немыслимо, но как это сильно! Сколько боли, гнева, точных наблюдений и поразительных деталей. Мы читали втроем — Бондарев, Бакланов и я, спорили, разошлись в оценке самой возможности напечатать такое, но таланту порадовались все в равной мере. Будет страшно, если этот человек сломается внутри, а он какой-то неспокойный, сам как глава от этого романа.

Не хворайте в будущем году. Удачи Вам — максимально доброго состояния духа — чтоб писалось. Вы это хорошо делаете.

Ваш Александр Михайлович Борщаговский.

27 декабря 1962 г.


Дорогой Виктор Викторович!

Пробовал несколько раз дозвониться до Вас, но телефон упорно молчит. Я получил Ваше письмо. Искренне рад Вашим добрым словам о докладе. Дело здесь не в «авторском» самолюбии, все много смешнее, не мне Вам рассказывать. Я хотел в докладе заявить определенную позицию, которая одним кажется элементарной (с нормальной точки зрения так оно и есть!), у других вызывает бешенство, ярость. Хотя все выглядит сегодня благополучно, борьба еще вспыхнет в декабре или позднее. Чиновники от литературы попытаются взять реванш, все — до дома на Воровского. Они против нарушения равновесия, против литературы, которую нельзя «контролировать» по самой примитивной шкале. Им, в сущности, нужна одна книга о деревне, одна об интеллигенции и т. д. — литературы так называемого «частного случая», за которым стоит явление, литературы честно исследующей множественность характеров, «варианты» (как в науке) они не хотят. И, особенно, литературы… талантов.

Но их время ушло. Я в этом убежден, хотя и не являюсь розовым оптимистом. Просто ушло. Идущий процесс необратим. Вчера я писал для «Британики» (Ежегодник «Брит. Энц.») небольшую статью — «Советская литература». Пришлось мысленно обозреть 1962 год, год не очень богатый (в прозе), и суть процесса обнаружилась со всей очевидностью. Даже статья Трифоновой для «Британики» 1961 года не могла быть такой, все застилал дымок живых классиков. Классики это хорошо, они-то как раз и верят в молодость и радуются ее успехам, но могучая когорта «пластиковых» классиков (из синтетических материалов) — она не хочет такой быстрой смены поколений и такого движения.

Одним словом, будет еще весело. Это меня не смущает. Если дадут слово, я скажу все и резче и увереннее.

Мне давно хотелось написать Вам, особенно после «Завтрашних забот». Я Вашу работу в прозе не только понимаю, как новую и очень многообещающую, но еще и люблю читательским нутром, селезенкой, вообще всем, что в человеке живет и чем он жив. Я и в докладе постарался это выразить, правда бегло. Вы один из тех писателей, чье существование и чей труд делает для меня лично вполне осмысленной и обнадеживающей всю литературную нашу перспективу. И я был рад узнать, что К. Г. Паустовский точно так же высоко ценит Ваши книги, а это человек безошибочного чутья и прекрасного сердца.

Если будете в Москве — найдите меня.

Желаю Вам успеха и счастливого плавания.

Жму руку. Ваш Александр Борщаговский.

(Без даты)


Дорогой Виктор, я не ответил Вам сразу, а потом уже хотел дождаться хоть какого-то «завершения» сюжета и тогда написать[25]. Вашу просьбу выполнить буквально я не мог. Никто не собирался дать мне слово на съезде — его не дали очень многим делегатам съезда, из числа тех, кто мог бы отважиться на серьезный разговор о литературе и о нашей жизни, кто мог бы выступить вполне самостоятельно и независимо. Об этом Вы, конечно, теперь уже знаете и имеете представление об уровне и характере съезда.

Насколько мне стало известно, тот, кому Вы послали первый экземпляр своего письма, не передал его[26], потому мне пришлось передать в секретариат съезда, вполне официально, свой экземпляр. Я это сделал на следующий день после того, как получил письмо от Вас. В президиум съезда его передал член секретариата съезда — Сережа Крутилин. Демократический уровень съезда дошел до того, что просто попасть в президиум было невозможно, поскольку вход в помещение президиума… охранялся. Нужно было подолгу вертеться вблизи входа, дожидаясь кого-нибудь из членов президиума.

Вы уже знаете, что писем было очень много, писем такого характера, как Ваше. К чести писателей-москвичей нужно сказать, что очень многие из них нашли возможность выразить свое отношение и к письму Солженицына, и к его драматической судьбе, быть может, более драматической для литературы, чем для него самого. Некоторые заживо приписавшиеся к классике литераторы не понимают, что они останутся в литературной хронике века не как создатели худосочных произведений, а как гонители великого таланта.

Теперь сюжет, кажется, доигран. Все еще сохраняется в тайне, но известно, что был большой секретариат, с приглашением и Александра Исаевича, с заботливым ограждением его от… сквозняков, но без малейшего желания оградить его писательские, гражданские и человеческие права. Напротив, письмо его квалифицируется как враждебная вылазка, как клевета, вместо того чтобы увидеть в нем крик души и мужество, настоящее мужество, к которому мы, пожалуй, и не привыкли. Против осуждения письма голосовали только двое — Симонов и Салынский, да и Твардовского просто не было. Возможно, что мы вскоре прочитаем даже официальное, на манер министерских, уведомление обо всем этом трагическом деле. Тогда будет поставлена и бюрократическая точка.

Вот все, что я могу написать Вам по этому поводу, а еще поблагодарить Вас за то, что Вы написали свое письмо, за то, что Вы в нем написали, и за доверие ко мне.

Крепко жму руку. Ваш Александр Михайлович Борщаговский.

17 июня 1967 г.


Несколько лет Виктор Конецкий отдал сценарной работе и кинематографу. В 1961 году вышел фильм «Полосатый рейс» (реж. В. Фетин), затем — «Путь к причалу» (1962) и «Тридцать три» (1965) (режиссер Г. Данелия). Сценарии всех картин написаны в соавторстве.

Когда освободили столицу Кампучии от красных кхмеров, то во всех кинотеатрах Пномпеня четыре месяца подряд на всех сеансах шел единственный кинофильм «Полосатый рейс» — именно его предпочли зрители разрушенного города, чтобы научиться заново смеяться.

В моем варианте сценарий был лишен абсолютного смысла, но все-таки у каждого своя глупость, и каждая глупость неповторима и потому интересна.

Каплер (соавтор сценария. — Т. А.) объяснял мне, что эксцентрическая комедия без любви — ноль без палочки. Я считал, что любовь это великая и прекрасная тайна. И что максимум пленки надо тратить на уникальную тигровую эпопею, а не на шуры-муры. И что, вообще, шекспировские страсти сыграть способна только Мэрлин Монро. (Сегодня справилась бы Алла Пугачева.)

Каплер сказал, что в любви (как и в кинодраматургии) я ничего не понимаю, а вот он изучил этот вопрос со всеми тонкостями.

Помню, окончательно Алексей Яковлевич сразил меня, когда рассказал обстоятельства своего ареста. Ехал он, фронтовой корреспондент, с передовой в столицу на «эмке» — немцы тогда уже Химки без биноклей разглядывали. Голосует ему парочка красных командиров. Он, конечно, их берет в машину. Минут пять проехали, он их еще «Казбеком» угостил, а потом драматурга-ленинца хлопают по плечу и говорят: «А вот туда налево!» И въехал он на тюремный двор со всеми удобствами.

Итак, люди или звери? Странная дилемма, не правда ли? Отдавая должное искусству и смелости Маргариты Назаровой, создателям фильма ни на минуту нельзя было забывать о том, что настоящее творчество обязательно связано с людьми. Наверное, даже комедиографам следует помнить о горьковском определении литературы и искусства. Он понимал их как человековедение.

Я оказался прав. Почти в каждой рецензии фильм ругали «за любовь». «Роль Назаровой в фильме трудно назвать интересной даже с точки зрения комедийного жанра — слишком уж она трафаретна». «Лирико-романтическая линия фильма провалилась. Она начисто заглушена нарочито огрубленными происшествиями и трюками».

ИЗ ПЕРЕПИСКИ ГЕОРГИЯ ДАНЕЛИЯ И ВИКТОРА КОНЕЦКОГО

Здравствуй, дорогой Виктор!

Вот, приехал в Болшево и решил написать тебе. Вернее, это решение созрело у меня давно, но все как-то откладывал на следующий день. Потом у меня появилась как бы обязанность с утра думать, что я должен тебе написать…

За месяц кончили сценарий. Это пока еще первый вариант, естественно, но кое-чего там найти можно. Он безусловно смешной, с грустью, радостный и, что главное, правдивый. Жалко тебя нет рядом — ты мог бы сейчас здорово помочь, а посылать сценарий в таком состоянии мне не хочется, перепишу — потом пришлю.

Был на совещании в ЦК, видел там много твоих друзей. Они молодцы — выступали умно. Я никогда не думал, что у вас при литературе так много гадов, типа Фирсова, Котова и других. Эти суки выступали с мерзкими черносотенными речами, клялись в любви Кочетову и Грибачеву. Правда, зал по отношению к ним был единодушен, и мы не дали им говорить, но, когда они сходили с трибуны, к ним на шею кидались какие-то гаденыши, целовали, жали руки и поздравляли со смелостью.

Вечером того же дня Юрка Казаков затащил меня в ЦДЛ и там происходило все то же. На мое счастье они сидели в другом зале и я не смог затеять драку.

Лучше всех выступала Ахмадулина. Она стояла на трибуне красивая и трепетная и тоненьким голоском говорила мудрые вещи. Она сказала: «Не понятно, зачем с таким надрывом здесь поют о любви к Кочетовым. Я тоже люблю Пушкина и Блока. И это просто дело вкуса и образования, а не предмет спора…»

Я не выступал. С опухшей харей сидел в первом ряду и подкидывал реплики.

Как у тебя со сценарием? Почему ты ничего мне не говорил, не писал?… И вообще, я очень хочу видеть тебя, собаку.

Как твое здоровье? Напиши обязательно.

Целую, скучаю. Гия.

Это самое длинное письмо в моей биографии.

1968 г.


Здравствуй, друг.

Срок отбыл. Два месяца провалялся в больнице такой желтый, что по сравнению со мной великий кормчий Мао показался бы просто рядовым китайцем. Единственное утешение, что у меня там был свой персональный горшок. Правда, такие были у всех желтушников и пулеметчиков. Пулеметчики — это дизентерийники.

Сейчас на воле. На даче доделываю сценарий. Чувствую себя ничего. Только пока слаб.

Нельзя: ничего есть, ничего пить, находиться на солнце, ходить, трястись, поднимать тяжелое и т. д.

Капитана Афанасьева я знаю. Мы на нем катались с Ниточкиным вокруг Кильдина, снимали всякую дрянь. Один кадр вошел даже в картину. Кораблик неплохой. Мне только не нравится, что он подолгу околачивается около причала. Если так будет и при тебе, ничего в этом хорошего нет.

Вообще в том, что тебе не дали визу, нет ничего хорошего! Ну, ничего, ты немало ждал, подожди еще. Уверен, что это временно.

До десятого буду на даче. Приезжай.

После десятого буду в Тбилиси — приезжай. Я имею в виду июнь.

Я по тебе соскучился. Поцелуй маму и передай ей от меня самый горячий привет.

Гия Данелия.

18.05.68


Дорогой Виктор.

Письмо я тебе написал, это я хорошо помню. Точно так же, как заклеил конверт и надписал адрес. А вот что с ним стало дальше — не знаю. То ли я его отправил, то ли оно лежит у меня на столе в Москве…

Дела мои весьма паршивые. Работать трудновато, актера на главную роль нет, чувствую себя хреновато.

Главное, никак не могу понять, про что я снимаю фильм и как его надо делать. Меня все спрашивают, что я поведаю человечеству, какие мысли будут глаголить с экрана, а я загадочно улыбаюсь: не могу же я признаться, что никаких мыслей у меня и в помине давным-давно нет и что снимаю я не ради идеи, не ради славы, не ради даже денег, а просто так, потому что хочется нырнуть в этот мирок, какой я выдумал, и побарахтаться там, пока меня оттуда не извлекут за волосы!

Тебя я люблю и скучаю без тебя. Думаю, мы с тобой связаны на всю жизнь и еще не раз поработаем вместе. А что? Давай на будущий год махнем куда-нибудь и напишем чего-нибудь непонятное! Если я, конечно, не подохну за это время. Ну, ладно!

Передай самый горячий привет маме.

Целую. Гия.

1971 г.


Здравствуй, Виктор!

Очень скучаю по тебе. Если будет время — приезжай. Правда, я уже не собутыльник — вылечился… но с удовольствием сижу за столом и смотрю, как надираются другие. Если захочешь — черкни.

Дела идут медленно — никак не могу сообразить, как испоганить лучше «Хаджи Мурата» Толстого.

Приезжай.

Наказы:

1. Не поддавайся настроению окружающих еврейских музыкальных уклонистов, не пиши музыку! Ты — молод! Еще рано тебя убивать!

2. Нежно целую твою маму, всех твоих невест и тебя, гад паршивый.

3. Пить бросил недавно

4. Шпаликов напилил 6 страниц и, удивленный своей выдержкой, пьет третью неделю.

5. Привет. Гия.

1973 г.


Гия, я знаю, что грузины, абхазцы, татары, монголы и евреи есть источник всего зла на земле. Именно поэтому я и решил воскресить на страницах широкой прессы твое бериевское имя. Ты ведь никакой не грузин, а менгрелец или что-то еще более ужасное.

Сколько раз в день тебе ставят клизму с берием (прости, барием)? Два дня назад мне ставили пять раз. Половина берия продолжает сидеть в моих кишках и сегодня.

Гия, хочу поговорить с тобой о похоронах. Конечно в принципе, у тебя, как Почетного Гражданина Тбилиси, на этот счет все будет в порядке. На всякий случай хочу тебе напомнить, что у нас есть бивень мамонта[27]. Он уже надпилен. Только что по ТВ передали чрезвычайное сообщение о краже двух мамонтовых бивней из музея в Париже. Каждый оценивается в 1 000 000 долларов. Если учитывать инфляцию, то все равно нам с тобой хватит на такие поминки, которые войдут в историю не только России, но и привыкшей к безумным застольям Грузии.

Убежден, что даже Шеварднадзе так налакается, что поцелует абхазца Искандера, преодолев вашу патологическую ненависть к этому народу. Таким образом, наша с тобой смерть, наконец, принесет мир измученной земле Грузии и Абхазии. Министр иностранных дел будет кусать локти и сам подаст в отставку.

Гия, давай позовем Сашу Володина, Вальку Ежова и напишем еще одну бессмертную комедию. Название я уже придумал: «К Богу в рай!..» Спонсоров я уже нашел: Жириновский, Зюганов, Юра Черниченко, твой близкий друг Станислав Говорухин. Последний мне вчера звонил в четыре часа утра. Был совершенно трезв. И сказал, что хочет сбросить водородную бомбу не только на Шамиля и на чеченцев, но и на всех грузин, лезгин, гамзатовых и даже на Хаджи Мурата. При личной встрече передай этому величайшему засранцу всех времен и народов мой привет.

Я целую тебя, обнимаю и вспоминаю каждый день. Это я уже не шучу. Это, Гия, та правда, которая есть. Держись, вспоминай ледяной прибой у берегов острова лейтенанта Жохова. Пускай всегда будут с тобой собаки и мишки Земли Бунге.

Виктор Конецкий.

1996 г.

Загрузка...