Антон Уткин Дорога в снегопад

Два обстоятельства – долгое пребывание за границей и усиленные занятия наукой – несколько заслонили для доктора биологии Алексея Фроянова смысл событий, происходящих дома. Вопреки расхожему утверждению, что самые меткие наблюдения – заслуженная награда сторонних наблюдателей, Алексей не мог ими похвастаться, и какая-то новая реальность стала возникать в его сознании только тогда, когда он ступил на землю отечества. Такая возможность появилась у него в мае 2007 года. Отработав шесть лет в должности reader, или тем, кого в Соединенных Штатах называют ассоциированным профессором, по издавна заведенной в западной науке традиции он получил право на subbatical – свободный год с сохранением содержания, дающийся ученым либо для написания работы, либо просто для отдыха и расширения кругозора, – и он давно решил провести его в России. Раз в год на несколько дней ему удавалось прилетать в Москву, эти наезды имели вполне конкретный повод – день рождения матери, но, конечно, не давали возможности как следует оглядеться. В начале двухтысячных годов в обиход вошли интернет-дневники, связав незримыми нитями государства и континенты, и участие в Живом Журнале, хотя и довольно отрывочное, несколько скрашивало Алексею длительное пребывание в чужой стране.

Учеба его на биологическом факультете МГУ подошла к концу в 1998 году. Около того времени всемирно известный Ян Вильмут, клонировавший овечку Долли, организовал при Эдинбургском университете международный центр по изучению стволовых клеток, и Алексей, только что успешно защитивший диссертацию и опубликовавший в «Nature» статью, обратившую на себя внимание, получил приглашение принять участие в коллективе.

За советом Алексей отправился к своему научному руководителю профессору Простакову. «Что ж, – сказал тот, – поезжайте, иначе вы потеряете квалификацию. Поезжайте. А там, глядишь, и тут что-то наладится».

Недавно был избран новый президент страны, и многие, в том числе и профессор Простаков, возлагали на это свежее лицо надежды на перемены к лучшему. Встреча происходила в квартире профессора на улице Коперника; профессор смотрел в окно, поверх шеренги тополей, за которыми колонны школьников, как роты, двигались по направлению к зданию цирка. Алексею показалось, что известие, которое он принес, расстроило его наставника, но у него, Алексея, была своя правда, и он долго еще пытался понять истинную стоимость этой индульгенции.

В Эдинбурге он поселился в старом доме XVI века, где, по словам хозяйки, жили привидения. Дом, ровесник Марии Стюарт, серо-черный от копоти, от потеков дождевой воды, глухо вздыхал ненастными ночами, источал чужие, но довольно уютные запахи, и в общем, несмотря на привидения, оказался гостеприимен.

Когда Алексей впервые вошел в лабораторию и увидел клеточный сортер, амплификатор, микроинъектор, ледовую машину, заглянул в конвертируемый микроскоп, подержал в руках и перетрогал еще множество вещей, отсутствие которых в России превращало научную работу из творческого процесса в какую-то изнуряющую возню, а потом шагал к своему новому жилищу по незнакомым серым улицам, к чувству несколько растерянной удовлетворенности примешивалось легкое разочарование. То, что в Москве казалось мечтой, здесь было буднично и просто, и где, каким образом проходила граница между желанием всей жизни и его исполнением, дознаться оказалось совсем непросто.

Одно из окон его квартиры смотрело в провалы улиц, где серый залив ходил пенными бурунами, а в ясную погоду в мутноватом воздухе сдержанно мрел противоположный зеленый берег, как бы прикрытый легкой кисеей неистребимого тумана. Иногда Алексей отправлялся гулять на взморье, но чаще ездил в городок Рослин, отстоящий от шотландской столицы на десяток миль. С тех пор как автор «Кода да Винчи» поместил в местный чаппель Святой Грааль, тихое сонное местечко превратилось в туристическую Мекку. Церквушку тут же предусмотрительно взяли в реставрационные леса, огородили колючей проволокой и грозными запретительными надписями, чтобы хоть как-то защитить памятник от слишком доверчивых читателей Дэна Брауна. Здесь же, неподалеку от церкви, находилась и лаборатория, в которой путем клонирования Ян Вильмут получил первое сельскохозяйственное животное – упомянутую овечку. Увы, Долли уже оставила этот мир, однако было вполне очевидно, что слава ее и ее создателя переживут века.

Первое время – около года – он почти не думал о доме. Работа и новые ощущения полностью поглотили его, но мало-помалу в картину мыслимого мира стали вплетаться образы далеко отстоящих времен. Несколько раз в течение полугода ему снилась умершая бабушка и беззвучно говорила что-то. Смысл ее немых слов оставался неясен, но общее настроение сновидения было таково, что она словно бы предостерегала от чего-то, что было очевидно ей там, откуда она приходила в его сознание.

О смерти профессора Простакова Алексей узнал из Живого Журнала одного из своих сокурсников, причем уже задним числом. Вернувшись из лаборатории, он сел к окну, из которого было видно море, и, не зажигая света, смотрел, как вечер закрашивает противоположный берег залива Ферт-оф-Форт, словно кто-то грубо и широко водил по нему кистью, обмакивая ее в сумерки.

Когда стемнело, Алексей спустился вниз и половину ночи провел в пабе со своим единственным здесь другом – немногословным улыбчивым индусом-эмбриологом по прозвищу Химический Али. Звякало толстое стекло, за соседним столом барды бренчали на гитаре. На столешнице цвел букет пивных кружек. Белые душистые хлопья пены ползли вниз, как опадающие лепестки тропической флоры. Алексей рассказывал Химическому Али, кем был Простаков, что еще в 1971 году первым в мире он описал механизм защиты хромосом ферментами группы теломераз, а вот теперь, в прошедшем ноябре, Нобелевскую премию за то же самое получили другие, что эпоха подлинной науки проходит, что она свелась к так называемым проектам, целью которых давно уже не является познание истины в том высшем смысле, который когда-то привнесли в науку Роберт Гук и Паскаль. Научно-техническая революция остановилась, наука деградировала, потеряла способность к глубоким и широким обобщениям, а поэтому результаты ее не способны ответить ни на один действительно важный вопрос современности, ученые по большей части превратились в каких-то чиновников, зависимых от больших денег, – вот, примерно, то, что высказал он той ночью Химическому Али. В опьянении ему казалось, что, приняв предложение Вильмута и приехав сюда, он совершил ошибку, и теперь же ему казалось еще возможным ее исправить. Химический Али, коричневая кожа которого в отрывочном барном освещении переливалась ультрафиолетом, спрятал сахарные зубы и вдумчиво, с участием внимал его откровениям.

Алексей уже ждал встречи с домом, возвращение его уже началось, и мысли его все чаще и на все большее время перелетали континент и надолго задерживались очарованием знакомых образов. С каким-то благоговением он вспоминал сейчас те несколько лет, когда регулярно приходилось собирать и сдавать пустые бутылки, чтобы хоть как-то прожить, ибо ни стипендия, ни крошечная зарплата матери такой возможности не давали. Нынешняя сытость, успокоенность вызывали в нем отвращение и презрение к самому себе. Все это, впрочем, плохо и отрывочно вязалось у него в голове, и невозмутимый Али своими комментариями легко разрушал эти связи, готовые, казалось, повести к озарению, ради которого стоило жить почти тридцать восемь лет.

Простившись, наконец, с Али, он постоял у входа в кафе «Черное зелье», под сенью которого домохозяйка Роулинг некогда начала своего «Гарри Поттера», бездумно поглазел на мемориальную доску, посвященную этому событию, и побрел вверх по узкой улице к своему дому с привидениями, щурясь на фонари, которые тут же выпускали в разбавленную тьму десятки острых, как иглы, лучей.

Вернувшись к себе, он надолго уселся за компьютер, написал о своем решении всем, кому мог, хотел написать и Кире, но, подумав, решил, что для нее его появление должно стать неожиданностью. Сборы его, даже с помехой трещавшей после вчерашнего головы, оказались недолги.

В последний раз Алексей поехал в загадочный Рослин. Над Шотландией сгущались сумерки. Вечерняя сырость поднималась из низин. Остов обглоданного ветром римского виадука четко рисовался на темнеющем небе. Из недр осыпающейся церкви то и дело, как сильфиды, выносились летучие мыши. Старые вязы призрачно шевелили молодой листвой, словно жили в каком-то ином измерении. Где-то в холмах ухал филин.

Алексей медленно обошел церковь, слушая, как кремнистая тропинка скрипит под подошвами ботинок. Было тихо, и снизу не приходило никаких звуков. Налетал ветерок, и под его порывами какой-то висящий металлический предмет, невидный в темноте, тихонько ударялся об опору реставрационных лесов. Близость таинственного храма, одиночество и еле различимая тишина родили в нем странные чувства. На мгновение ему показалось, что он неслучайно находится сейчас здесь, что стоит подойти ближе, и запоры падут, и благодатная чаша, куда две тысячи лет назад Иосиф Аримафейский собрал кровь Богочеловека, откроется ему. Это ощущение было настолько реально, что он испытал растерянность и в тревоге посмотрел на небо, словно в медленно клубящихся облаках ожидал увидеть очертания Персеваля, который по праву избавил бы его от такого непосильного бремени.

* * *

Майские праздники 2007 года для Киры Чернецовой выдались непростыми. Эту первую декаду третьего месяца весны Кира любила больше всех прочих праздников – больше Нового года и даже больше собственного дня рождения, который выпадал на одно из последних чисел марта. По недавно заведенной традиции сразу после этого знаменательного для нее дня Кира перебиралась в загородный дом, расположенный в поселке по Новорижскому шоссе, и летом по большей части жила здесь, наведываясь в Москву только дважды в неделю для занятий в Marina Club или для встреч с подругами. Пока Гоша, ее сын, был еще мал, в загородный дом переезжали с наступлением летних каникул, но вот уже два года как Гоша был предоставлен самому себе, и это имело следствием совершенно неожиданные события.

Две первые недели мая Кира провела на Крите, где проходила курс талассотерапии. Комбинация хитроумных процедур, главная из которых заключалась в самом тесном контакте с морскими водорослями, имела целью снять неблагоприятные для организма последствия долгой и муторной московской зимы.

Четырнадцать дней Кира принимала морские ванны, окруженная заботой персонала, голова ее была пуста, и пустота эта не пугала, а тоже в своем роде была целебна. По мере того как омолаживалось тело, душа также приходила как бы в состояние spa, обретая способность осязать мир как воспоминание. Более того, в один из вечеров за ужином в ресторане она неожиданно испытала знакомое, однако же давно забытое состояние. То было безотчетное предчувствие непременной радости – одно из тех волшебных ощущений, на которые так щедра юность. Удивленная, Кира потеряла чувство времени: забыв о бокале, она наблюдала за тем, как над морем меркнет день, стекая в расплавленную воронку солнца, но и павшая темнота, забрав небо синим бархатом, принесла не меньше очарования, и Кира наслаждалась ею вместо вина, оказавшегося ненужным. Очнувшись, она обнаружила, что терраса ресторана пуста и что она – единственная оставшаяся здесь посетительница, а молодой брюнет за стойкой, который не ленился оделять ее приветливыми взглядами, в десятый раз принимается перетирать и без того сверкающие бокалы.

Пораженная этим внезапно налетевшим счастьем, Кира долго еще вглядывалась в темное море, сходившееся с небом в безбрежном поцелуе. Тем более было это странно, что она чувствовала, что между нею и Митей, с которым она прожила шестнадцать лет, что-то разладилось, и в этом разладе как будто уже проглядывала необратимость. «Если скрывает, значит, дорожит», – так рассуждала Кира еще совсем недавно и ради семьи не позволяла своим подозрениям никакого выхода в окружающий мир. Своим женским чутьем она не раз уже отмечала, что Митя был ей неверен. Что она ощутила тогда, когда случилось это в первый раз? Брезгливость, растерянность, гнев? Точно определить это чувство, или смешение их, не представлялось ей первостепенной задачей. Не важно, она не придавала этому значения по той причине, что считала себя выше предрассудков и так называемого бабства в какой бы то ни было форме. В такие минуты перед мысленным ее взором вставала мать в твидовом костюме с указкой в твердой, умелой руке, и она чувствовала себя наследницей этой указки, этих грозных, но неизъяснимо притягательных очков, этого костюма, столь элегантно подчеркивающего формы, и понимала, что по-настоящему изменить ей невозможно. Что значило «по-настоящему», она тоже не смогла бы пояснить себе внятно, но дело обстояло именно так. И лицо ее посредством приличествующих размышлений трогала чуть презрительная, снисходительная, царственно надменная ухмылка победительницы, – улыбка Геры, супруг которой хоть и любвеобилен, но ложе которой все равно пребывает на недосягаемой высоте.

Но той удивительной ночью такая усмешка не касалась ее лица. Оно имело выражение какой-то детской наивности, – Кира смотрела на мир беспомощно и доверчиво одновременно, – и даже с ним пробудилась. День был солнечным, но ветреным, Кира вспоминала свой романтический ужин, как чарующую тайну, и совсем уже не думала о Мите, и когда позвонила мама, Кире только что закончили наносить шеллак, и руки ее находились в ультрафиолетовой лампе, и телефон у ее уха держала девушка, делавшая маникюр. Огромное окно, у которого она сидела, наполовину было налито морской синевой, а другую половину столь же абсолютно занимала бирюза неба, и то, что сообщила мама, показалось сначала какой-то несусветицей, неуместной в этих обстоятельствах, в этом пейзаже.

* * *

Митя, надо отдать ему должное, умел устроить жизнь таким образом, что удары от ухабов, на которых подскакивала российская телега с начала девяностых годов, доходили до его жены исключительно в виде почти потусторонних новостей. Однажды заведенные привычки, подаренные благополучием, понемногу превращались в традиции, и последние только крепли. Впрочем, это имело и обратную сторону – время для Киры словно остановилось, и она иногда с трудом могла сказать, когда именно в ее жизни произошло то или иное событие, но, во-первых, не густо было самих событий, а во-вторых, один год был похож на другой примерно так, как были похожи друг на друга дома в коттеджном поселке, где она провела несколько последних лет. Иногда, впрочем, она останавливала свой взгляд на обтекающей ее жизни, и какое-то подобие страха вползало тогда в ее герметичный, ламинированный мирок. Кира считала прожитые годы довольно честно, и в этой честности тоже проглядывала своего рода смелость, однако смелость эта была сродни залихватской бесстрашности хмельного существа. Что может случиться, если ее мир, в котором мысли доселе были только приятные, изменится до неузнаваемости, она, несмотря на всю свою напускную браваду и показное безразличие, старалась не думать и мела их такой метлой, после которой воистину не оставалось ни единой соринки.

На обратном пути в самолете те тревоги, которые на солнечной родине мифического чудовища показались пустяками и недоразумениями, овладели ее сознанием, и по мере того как лайнер пожирал расстояние, разрастались до своих подлинных размеров. Ее попутчиками оказались двое молодых людей, по-видимому, муж и жена, – странная пара, обратившая на себя ее внимание еще в отеле. Вместе с ними путешествовали ребенок и прихрамывающий пожилой мужчина, – очевидно, отец одного из супругов. В отеле пара занимала бунгало с бассейном – точно в таком жила и Кира, – а пожилой мужчина с ребенком довольствовались номером в общем корпусе, и это оставляло неприятный осадок. Вот и теперь молодые люди разместились в просторных кожаных креслах бизнес-класса, тогда как пожилой мужчина и ребенок летели экономическим. Во время перелета ребенок – непоседливый мальчик лет пяти – то и дело забегал к родителям за занавеску, что несколько нервировало вышколенных стюардесс, скрывавших свои чувства под вымученными, неподвижными улыбками.

Кира невольно отвлекалась на реплики, которыми обменивались ее соседи, но мысли ее с упрямством магнита возвращались к последним новостям, которые буквально свели на нет все ухищрения талассотерапии: в один из тех прекрасных дней, когда Кира пробовала на вкус критский отдых, сын объявил отцу, что не считает для себя возможным пользоваться его деньгами, да и вообще считает свое родство с ним досадным недоразумением природы, после чего переехал к бабушке – Кириной маме. К возмущению Киры, Митя принял новость с беспечным спокойствием, которого Кира совершенно не могла уложить у себя в голове. Переезду пятнадцатилетнего сына, в сущности, еще совсем ребенка, он никак не препятствовал и продолжал вести свою обычную деловую жизнь, словно ничего и не случилось, и даже не удосужился позвонить, чтобы рассказать об этом. Самым поразительным в муже казалось ей то, что у него не было относительно собственного сына ни малейших планов, и все, наверное, по той причине, что у него их не было и относительно себя самого. Митя, конечно, не знал, зачем он живет, однако лелеял мечту, и мечту вполне ему доступную и сбыточную: его скромным вожделением было обогнуть земной шар на яхте океанского класса. Спроси его, что он думает о своем собственном сыне, он пожал бы плечами и улыбнулся бы одной из тех своих улыбок, которая имела свойство обезоруживать.

Как стало известно впоследствии, странное стечение обстоятельств привело к демаршу Гоши: в марте на сайте «Компромат. ru» появилась статья, направленная против некоей высокопоставленной особы, и имя Мити фигурировало там в самом неприглядном контексте. Отношения с отцом у Гоши и без того были напряженными, но статья, с которой он познакомился по подсказке одного из своих друзей, и вовсе поставила на них крест.

Непонятно было, откуда Гоша набрался этих своих идей. С детства он был под присмотром; школа, куда отдали его учиться, была из самых лучших, под патронажем одной из первых дам государства. И Кира поэтому винила во всем случившемся Интернет: все эти «ВКонтакте», «Одноклассники» и прочие самодовольные стада, единицей которых, впрочем, она и сама с удовольствием состояла. И сейчас, поглядывая на хорошенького пятилетнего сына своих соседей, Кира с грустью думала: как-то совсем быстро пролетело время, и мальчик ее превратился в строгого юношу, а, казалось, еще совсем вчера был беспомощный, близкий и родной. С неуместным теперь умилением она вспоминала, как он коверкал слова и как это заставляло сердце сжиматься от нежности, а теперь это было упрямое, злобное существо, пышущее гневом и враждой.

В Москве картина происшедшего предстала еще более ясной и более грозной. Выяснилось, что Гоша не ограничил свой протест уходом из семьи. Он примкнул к анархистам, о существовании которых в современном мире Кира даже не подозревала и последнее упоминание о которых попадалось ей еще в студенческие годы при чтении какой-то книги о гражданской войне в Испании. Однако и это было еще не все. Совсем недавно та компания, с которой связался Гоша, провела акцию социального устрашения: 9 мая в самом центре Москвы среди бела дня при помощи украденного со стройки сварочного аппарата они заварили вход в вызывающе дорогой ресторан, наполненный посетителями. Охране удалось задержать двоих из этой группы горе-сварщиков, но Гоше от правосудия посчастливилось ускользнуть. На этот раз, когда над сыном сгустилась нешуточная угроза, Митя встряхнулся: через своих многочисленных и влиятельных знакомых он добился встречи с хозяином ресторана и во время ее изыскал способы заключить с пострадавшим мировое соглашение, убедив его не доводить дело до суда. Пока решалась эта неприятность, Кира провела несколько поистине чудовищных дней и ночей. Только это, хотя, как она чувствовала, и временно, примирило ее с мужем.

* * *

В шереметьевском аэропорту Алексея встречал хмурый Антон. Антон жил тремя этажами выше и относился к категории друзей детства, – категории, схожей с категорией кровных родственников. Все детство они с Антоном были неразлучны. Весной на ручьях талого снега строили плотины, выпиливали из фанеры целые армии безответных солдат, из полых лыжных палок мастерили духовые ружья, стрелявшие бумажными колпачками, устраивая настоящие сражения с такими же сопливыми бойцами из соседних домов, с отцом Антона в Крылатских холмах искали зуб динозавра, вместе посещали хоккейную секцию «Крылья Советов» на Сетуни.

Тот район столицы, где они с Антоном провели детские годы и где прожили большую часть жизни, мало кому известен, и, несмотря на то что в Москве на первый взгляд немало таких районов, именно этот вполне мог бы считаться одной из достопримечательностей. Возник он на западе лет сорок тому назад, сразу соединив в себе удобства города и тихую прелесть дачной местности. Долгое время станция метро была конечной, и всего один автобусный маршрут уходил за кольцевую дорогу в сонный поселок Рублево, отгороженный от нее чудесным сосновым бором. Остальные были ограничены кварталами, разбросанными между остатками больших и некогда сплошных лесных массивов. Пятиэтажные и двенадцатиэтажные дома были обнесены кленами, липами и тополями и обрамляли дивную березовую рощу с подлеском из плодоносящего орешника, так что некоторые дома буквально утопали в зелени. Суровой нитью, которая как бы пришивала этот зеленый клочок к остальному городу, было правительственное шоссе, тогда еще двухполосное, а за ним, на том месте, где сегодня вздымаются бетонные глыбы Крылатского, рядами стояли яблони бескрайних садов. Трактор, как неутомимая букашка, ходил туда-сюда по необъятным полям, из синевы которых, прямо как будто из самого зеленого овса, вырастало островерхое голубоватое здание университета. Во время больших праздников жители района собирались на холмах смотреть салют, и с холмов этих видели почти то же самое, что видел солнечным сентябрьским вечером семнадцать десятков лет до того Наполеон Бонапарт, только теперь сама Поклонная гора входила составной частью в развернувшийся перед ними пейзаж.

Случалось, на площадку у продовольственного магазина выходили лоси, и Алексей хорошо помнил, как под возбужденными взглядами небольшой толпы прохожих и зевак ветеринары, вызванные из цирка, делали им снотворную инъекцию, а растерявшиеся милиционеры, побросав фуражки в салон патрульного УАЗа, помогали грузить обмякшие туши в фургон наподобие хлебного.

Подобные маленькие происшествия, а именно запланированные салюты, незапланированное появление лосей и смешанные по своему целепологанию драки алкоголиков у винного отдела, наверное, были единственными, способными как-то нарушить плавное течение жизни этого уголка, подчинявшейся скорее не ритмам большого города, а естественным природным циклам. Лосей увозили за МКАД в их родные дебри, и на площадке у магазина воцарялось обычное спокойствие, как если б сонно текучая вода сомкнулась над плеснувшей рыбой. В час дня магазин закрывался на обеденный перерыв, прохожие совсем исчезали с улицы, и только в тени распускающихся лип любители спиртного пережидали полуденный зной, наслаждаясь портвейном, добытым в утренней очереди. Любой, попадавший сюда, не мог не поддаться ощущению мира и спокойной безмятежности, прочно царящих здесь в любое время года и во всякий час суток. Алексей думал о том, что за исключением поселка художников на Соколе, Лианозова и чего-то такого в Сокольниках и Лосинке, подобных мест в Москве практически нет и ценятся они по особому счету, но, главным образом, самими их обитателями, ибо широкие круги горожан пребывают относительно них в полной неизвестности.

* * *

Антон увидел свет в один год с Алексеем, но только весной, и был поэтому на полгода старше. Отец его был кинооператором, довольно известным в 70-е, и в этом смысле Антон пошел по его стопам. Творческий путь он начал вторым оператором на фильме «Антиподы», но когда в середине 90-х игровые картины снимать почти перестали, переключился на рекламу, а потом вошел во вкус документалистики, сделал несколько приличных работ, и за одну из них даже получил специальный приз кинофестиваля в Мадриде. К женщинам он относился с глубоким недоверием, хотя все его родные были именно женщины. Свой рано распавшийся брак он вспоминал с содроганием, но с бывшей женой, которая жила неподалеку, сохранил отношения довольно непосредственной дружественности. Время от времени какие-то девушки появлялись в его жизни, и он, по его собственному выражению, «заморачивался», но быстро остывал, «брался за ум» и отдыхал у себя на кухне, используя для этого самые непритязательные мужские способы.

Летом 78-го года родители Антона отдыхали в Прибалтике, в Пярну. Винт прогулочного баркаса, на котором они вышли в море, замотало в рыбацкие сети, баркас перевернулся; родители, хотя и отличные пловцы, тоже запутались в сетях и захлебнулись. После этого Антона забрала к себе тетка, но, достигнув совершеннолетия, он снова переехал в родительскую квартиру. Образ жизни, веденный им тут, всегда казался Алескею сомнительным. Трезвый или пьяный – Антон ругался всегда. Если находились слушатели, он свирепо матерился, проклиная Лужкова, гастарбайтеров, дорожные пробки, по старой памяти демократов и Ельцина, Бакатина, Шумейко, Шохина, Шушкевича, Станкевича, Собчака, Сосковца, Гаврилу Попова, – он помнил их всех поименно, – порядок распределения средств в Госкино, продажность чиновников этого хорошо знакомого ему ведомства и их сексуальную ориентацию, и сложно было тогда узнать в нем автора тонких метафизических картин, которыми он снискал себе известность и заработал имя в кинематографической среде. Впрочем, этим только и ограничивался его протест против мира, погрязшего во лжи. В карманах у него было то пусто, то густо, но он, по счастливому свойству характера, в уныние никогда не впадал. Себя он называл «типичным московским мещанином», «посадским человеком», и о дворянстве не мечтал ни в каком из его современных изводов. Какими могли бы стать Антон и его нынешний мир, если бы не вторглось в его детскую жизнь такое страшное несчастье, так и осталось одной из давно упущенных возможностей. Как бы то ни было, об этом они с Алексеем никогда не сказали ни полслова.

Каждый день Антону звонила дочка – девочка с таким живым выражением лица, что, казалось, в любой момент готова была рассмеяться, словно все ее существо составляло исключительно доброе лукавство, – а раз или два в неделю она, возвращаясь с урока в изостудии или музыкальной школе, располагавшихся у метро «Филевский парк», выходила на их станции, Антон встречал ее у выхода, они поднимались на третий этаж недавно выстроенного торгового центра, усаживались в детском кафе, она ела тирамису и пересказывала отцу школьные новости. Однажды, уже впоследствии, Алексей стал свидетелем одной из таких встреч.

– Ну, что, – бормотал Антон рассеянно, – значит, мобильный телефон опять потерян?

– Он не потерян, – решительно протестовала она, переводя свои возмущенные зеленоватые глаза с отца на Алексея, – я просто забыла его в буфете в музыкальной школе. Я повесила объявление.

– Объявление? – тупо переспрашивал Антон.

– Ну да, объявление, – поясняла она, – что тот, кто нашел, пусть вернет по такому-то адресу.

У Алексея тогда на глаза навернулись слезы – так растрогала его эта незыблемая убежденность ребенка, что мир – прибежище добродетели.

– Ох, Настя, – не то грозно, не то сокрушенно выдыхал Антон.

– Ничего, – вздохнула она как мудрая старушка, – мы же перетерпим это сокрушение?

Алексей как-то упустил спросить, где она училась таким оборотам речи, но это давало надежду.

* * *

Пробок еще не было, и Антон летел в левом ряду, привычно включившись в ритм города, который Алексей уже успел забыть. Он смотрел из окна машины на несущиеся в разные стороны кварталы, раскрашенные рекламой, и город довольно внятно что-то говорил ему, но понять это тотчас, немедленно было ему мудрено. Так бывает, когда основательно забываешь родной язык и полное совмещение звука и изображения достигается не сразу.

Антон передавал другу новости столичной жизни, которые, в его редакции, сводились, главным образом, к автомобильным пробкам да к наступлению точечной застройки, образцы которой там и сям мелькали среди привычных очертаний первой линии домов. Один из них так поразил Алексея, что он даже круто повернул голову, чтобы получше разглядеть нагромождение эркеров, пилястров и балконов, созданных как будто неким нетрезвым внеземным разумом.

– Жесть, короче, – заключил Антон, проследив его взгляд. – У нас еще ничего, но тоже, блин… В общем, увидишь.

Алексею стало казаться, что кое-что он уже понимает, какие-то обрывки знакомых слов, которые залетали в приоткрытое окно автомобиля, уже начинают прилегать друг к другу и слагаться в подобия смыслов; ему захотелось продлить эти ощущения, и он сказал:

– Может быть, проедем через центр?

Антону было все равно: он был из той породы наездников, которые даже стояние в пробке не считают даром потерянным временем, если в этот момент они пребывают за рулем своего автомобиля. На пересечении Тверской и Тверского бульвара машины уже собирались в затор. В Пушкинском сквере, огороженные серым частоколом милиционеров, стояли несколько человек с флагами на длинных древках.

– Кто это? – Алексей снова вывернул шею.

– Да это «несогласные», наверное, – равнодушно сказал Антон. – Не знаю. Надо будет в Интернете глянуть.

Алексей, как ни старался, так и не смог прочитать ни одного лозунга, которые митингующие держали в руках, так как положение его тела в автомобиле не позволяло этого, а знаменная символика была ему неизвестна. Машины отталкивали солнце глянцевыми блестящими крышами, дорогие модели деликатно исходили газами, водители и пассажиры нервно ждали начала движения и с тем же выражением безразличия, которое Алексей отметил у Антона, скользили взглядами по горстке чем-то недовольных, с чем-то несогласных людей. Алексей еще раз повернул голову в их сторону и столкнулся взглядом с высоким полным милицейским капитаном. Тот смотрел на Алексея веселыми светлыми заговорщицкими глазами, как будто хотел сказать: «Ну не чудилы, а, братка? Чего хотят – сами не знают. Что дома не сидится? А ты стой тут, дыши выхлопными».

В майской тени бульваров было многолюдно, бульвары были ухожены и пестрели тяжелыми бутонами тюльпанов, стоявших на длинных налитых стеблях, как морские пехотинцы на своих высоких крепких ногах. Все скамейки были заняты, на подстриженной траве покатых газонов сидели молодые люди с бутылками пива и лениво следили, как пожилой представительный мужчина не спеша шагал за породистой собакой; она отбегала от хозяина, делала круг и возвращалась, всем своим видом выражая восторг жизни и разделенной любви, и пожилой господин наклонялся к ней, брал ее морду в ладони и снисходительно, ласково трепал за вислые породистые щеки. Но образ жалкой кучки людей с флагами, которые еще оставались в поле зрения, не отпускал Алексея.

– Может, выйдем все-таки, – неуверенно предложил Алексей, – посмотрим, кто это такие?

– Да нет, Леха, – скривился Антон, – я здесь машину не поставлю. Вон эвакуаторы стоят. Я же говорю, посмотрим в Интернете.

И не успели еще смолкнуть его слова, как нагретая солнцем змея дорогих автомобилей тронулась с места и тихонько поползла в тень бульвара.

* * *

Первые недели две по приезде Алексей провел дома и в общении с внешним миром, который на разные голоса требовал его немедленного и непременного участия, ограничивал себя телефоном. Мысли его были в Эдинбурге, и по нескольку раз в день, когда в квартире установили Интернет, он разговаривал со своим постдоком Джонатаном Рисли, который в его отсутствие взял на себя управление лабораторией. Однако реальность медленно, но все же властно разворачивала его к себе лицом.

Все эти дни Алексей чувствовал и вел себя примерно так, как человек, который долго болел и вот теперь, поднявшись с кровати после длительного лежания, делает первые неуверенные шаги, словно бы открывая мир заново. Самого беглого взгляда было достаточно, чтобы обнаружить – район претерпел сильные изменения. Как будто все оставалось на своих местах, но одряхлело и приобрело неопрятный вид. Хоккейная площадка, которую они когда-то с Антоном заливали, протянув шланг из подвала ближайшего дома, а летом использовали для футбола, оказалась уже без бортов и была уставлена серыми металлическими гаражами-ракушками; казалось, детей не было больше в окрестных домах.

Иногда он выходил в магазин, привыкая к подробностям хорошенько подзабытой жизни, и чувствовал себя вполне счастливым от участия в известных бытовых операциях с их известными особенностями, которые то и дело напоминали ему о его возвращении. На месте их старого продовольственного магазина, где в 90-е трудились какие-то крепостные продавщицы-молдаванки, теперь размещался супермаркет сети «Пятерочка». В березовой роще, отделявшей жилые дома от станции метро, появились безобразные кучи мусора, остатки пикников, бесцельно порезанные стволы деревьев, и Алексей, с некоторым недоумением оглядывая в магазине и его окрестностях сонмы незнакомых лиц, задавал себе вопрос, а где, собственно, помещаются здесь все эти таджики, узбеки и киргизы?

Каждый вечер они с Антоном с бесцельной блаженностью бродили по району, как это вошло у них в привычку с той еще осени много лет назад, когда Алексей вернулся из армии и впереди была пустая зима. Татьяна Владимировна, его мама, ни в чем ему не перечила, но, говоря по правде, он и не позволял себе ничего такого, что могло бы угрожать ее спокойствию и мировоззрению. Мама Алексея была тихая, безответная мама-пенсионерка, дни свои, главным образом, проводила в походах по близлежащим продовольственным магазинам. В пенсионном мире – в мелочном мире поликлиник, райсобесов и магазинов, – она была своей. Она знала, где обвешивают, на какой кассе обсчитывают, где поставили новую овощную палатку, всюду у нее были такие же всезнающие приятельницы, – и этим, в основном, исчерпывались разговоры, которые она вела с сыном, – а вечера скрашивала просмотром телевизионных передач. Получив в свое время диплом Института культуры, Татьяна Владимировна всю жизнь проработала в крупной библиотечной организации; когда до пенсии ей оставался год с небольшим, общественные перемены упразднили организацию, и только милость коллег, устроивших ее на это время в Историческую библиотеку, позволила ей оформить пенсию. Алексей регулярно высылал ей деньги, но когда несколько лет назад ненадолго оказался в Москве, убедился, что его вспомоществования большей частью идут в копилку. Деньги он нашел в старом хлопчатобумажном чулке, а сам чулок – на кухне между другими такими же с луком.

Татьяна Владимировна навестила Алексея лишь однажды, летом 2002 года, но перелет до Лондона и переезд до Эдинбурга показались ей тогда утомительными, а процедура оформления визы еще и унизительной, и она предпочла, хотя и мало на это надеялась, чтобы сын чаще бывал дома.

И вот неожиданно он был здесь.

По вечерам вместе они смотрели телевизор, и Татьяна Владимировна, искушенная в сетке вещания, подробно представляла ему ее глянцевых героев. Впрочем, многих из них он припоминал и без комментариев: с той же неуемной страстностью, что и шесть лет назад, они неутомимо витийствовали, задорно спорили, обгладывали злобу дня, повергали в прах оппонентов, обличали врагов, насылали проклятия на заокеанских чудовищ, благородно негодовали, оплакивали Россию, ругались, мирились, ходили колесом, протягивали друг другу руки, – словом, все пребывали хотя и в новых должностях, однако ж на своих местах, разве что чуть-чуть постарели. Телевизор напоминал нескончаемую комедию дель арте, в которой роли раз и навсегда определены, где Пьеро будет всегда безутешен, Коломбина всегда весела, а зритель неизменно доволен, ибо ему показывали именно то, что он желал увидеть.

Однажды только пятничным вечером Антон вывез его в центр. Носил Антон свободные штаны с накладными карманами, полуспортивную обувь, широкие толстовки с капюшонами, и вообще, при взгляде на него создавалось очень верное впечатление, что этот человек от мира сего – не то программист, не то дизайнер, не то кинооператор, что и было недалеко от истины.

Когда автомобиль Антона выскочил на Можайское шоссе, безоблачно-ясный день уже догорел, засинели первые сумерки; и асфальт, и раскаленные крыши остывали тяжело, неохотно отдавая накопленный жар, и самый темнеющий воздух был еще душен и горяч. Поток машин двигался медленно, но упрямо, поневоле притормаживая только в сужении дороги у Триумфальной арки. Рекламы уже зажглись и свет их придавал еще большую достоверность чистым краскам вечера. И этот майский вечер, проведенный с Антоном по разным кафе, до которых тот был большой любитель, сказал Алексею о его родном городе больше, чем десятки часов телевизионных новостей и сотни рассказов в Живом Журнале. Его поразила какая-то эротичная избыточность всего, и плотское кружило голову со всей своей могучей силой, какая отведена ей над человеком. Но не было во всем этом спокойного достоинства, присущего известным ему западным городам, а сквозила нервозная торопливость, и от этого голова кружилась еще сильнее.

И он, наслаждаясь отдыхом, озирая посетителей, думал о Кире, представлял, где она сейчас, что могла сейчас делать, как, наверное, комфортно она чувствует себя во всем этом пряном изобилии.

* * *

В клуб Кира вошла с гордо поднятой головой, готовая защитить свою честь и честь своей семьи каждой клеточкой своего тела. Marina Club, принадлежащий Гута-банку, существовал на базе старого спортивного общества ЦСКА ВМФ и располагался в парке Покровское-Стрешнево, и занятия здесь тоже были для Киры своего рода традицией, только гораздо более прочной, чем переезд в летний дом после дня рождения.

Вопреки клубному уставу, строго запрещающему разглашение сведений о клиентах, клиенты, стоит ли говорить, знали друг о друге многое, если не все. Первое время после появления компрометирующей Митю статьи Кира всерьез опасалась каких-то косых взглядов, может быть, даже злорадства, но ее соклубники, прекрасно обо всем осведомленные, в то же самое время были до такой степени заняты сами собой и своими собственными проблемами, что ни одного неприязненного взгляда Кира так и не заметила. Все так же приветливо улыбались и здоровались персонал и знакомые, и когда женщина по имени Аделаида, своего рода клубная знаменитость, начала упражнения на гиперэкстензии, сопровождая их своими обычными эротическими стонами, Кира по-прежнему как ни в чем не бывало обменивалась понимающими взглядами и с аудитором, о котором она знала, что тот иногда пьет запоем и для прекращения этого состояния прибегает к помощи профессионального нарколога, и с главным редактором известного экономического журнала, который почему-то маниакально скрывал место своего нестоличного рождения, и с главным бухгалтером крупной сети супермаркетов, о котором – поистине редчайший случай – сказать было просто нечего.

Кира прокрутила карточку, получила полотенце и поднялась к беговой дорожке, где ее уже поджидала инструктор Лена Сайкина. Прямо напротив дорожки висел телевизор, и когда Кира разминалась, передавали сюжет о готовящемся объединении церквей. Что-то, сменяя друг друга на экране, говорили патриарх Алексий и зарубежный митрополит Лавр, но что именно они говорили, Кира как-то пропускала мимо ушей. Пробежав положенные шесть километров, она не спеша поднялась на верхнюю площадку с тренажерами.

С того места, где находился первый тренажер ее сегодняшней круговой тренировки, Кире была видна верхушка скалодрома. Высота его была пятнадцать с половиной метров, и то, что творилось внизу у подножий и на середине маршрута, от глаз посетителей тренажерного зала было скрыто, зато отлично был виден огромный плакат, на котором мускулистый парень в бандане отважно полз по скале, а его движение сопровождали ободряющие надписи: «Забудь свой страх! Почувствуй свободу!»

Глядя на плакат, Кира думала о том, что едва ли когда-нибудь в жизни попадет в настоящие горы и поползет по отвесной стене на пару с парнем в бандане, но призыв почувствовать свободу придавал ей сил и движения ее бедер не теряли ни напора, ни ритма. Думала она и о Мите, и о Гоше, и мысли о них тоже придавали ей физкультурной злости. Преодолевая силу пружин, Кира продолжала упрямо сводить и разводить ноги, удерживая в поле зрения доступный взору участок скалодрома, словно ждала чего-то.

Сначала из-за синей пластиковой перегородки показалась макушка, потом вверх протянулась рука и крепкие пальцы нащупали упор. Перецепляя страховки, скалолаз медленно, но верно двигался к цели, ограниченной потолком. Теперь он был виден Кире весь целиком, в синем трико, в цветастой бандане – точь-в-точь как тот, другой, с рекламного портрета. Внезапно скалолаз развернулся, буквально столкнувшись с Кирой глазами и, едва это случилось, на тросе скользнул вниз.

Приятно размышляя, какие искры порой высекают подобные столкновения и куда они иной раз заводят, Кира, бросив несколько тоскливый взгляд на опустевшую верхушку скалодрома, отправилась в раздевалку и здесь на своей левой голени вдруг обнаружила синюю прожилку длиною примерно в три сантиметра. И опять страх, посетивший ее в самолете, дал о себе знать. Это неприятное открытие отвлекло ее мысли и от Мити, и от скалолаза, и даже от Гоши, однако реальность почти тут же вновь расставила все по своим местам. Приняв душ и приведя себя в порядок, Кира ненадолго зашла в ресторан «Субмарина», располагавшийся здесь же в клубе, чтобы отдать Лене привезенный с Крита яблочный скраб и упаковку морской соли. И как раз в тот самый момент, когда они с Леной пили кофе и обсуждали особенности критского скраба, и пришло телефонное известие о том, что Гоша, как колобок, на этот раз ушел и от бабушки.

Наскоро простившись с Леной, Кира помчалась к матери на Барклая и по дороге даже дважды выезжала на встречную. Ворвавшись в квартиру, она убедилась, что отсутствует не только сам Гоша, но и многие вещи, необходимые для его путешествия. Мать ее Надежда Сергеевна, в облике которой действительно угадывалось что-то властное, сидела перед ней на стуле с совершенно беспомощным выражением лица.

– Ну не в милицию же было мне звонить, – растерянно сказала она.

– Да хотя бы и так, мама! – раздраженно ответила Кира, скользнув взглядом по фотографии деда в военной форме, висевшей над старым буфетом.

Методично она обзвонила всех мальчиков, с которыми водился Гоша, и от одного из них наконец узнала, что он уехал в Воронежскую область в какой-то лагерь экологического протеста. Ничего больше, кроме такой скудной информации, добиться ей не удалось.

Этот последний подвиг Гоши буквально отнял у нее последние силы. Если до этого с положением дел ее примиряло хотя бы то, что старая квартира, в которой жила Надежда Сергеевна и где нашел прибежище блудный сын, находилась по московским меркам совсем рядом с той, откуда он ушел, и она жила надеждой, как философски предполагал Митя, что дурацкая оппозиция скоро надоест Гоше, некоторые подробности жизни образумят его и он, набив шишек, вернется к родителям, то теперь разрыв приобретал какие-то поистине катастрофические формы. Ведь еще две недели назад они спланировали летний отдых в Хорватии, где ее институтская подруга имела собственный дом, и Гоша не шутя собирался, и Кира уже даже выкупила билеты.

* * *

Только в середине июля Алексей дал наконец слово своему однокурснику Косте Ренникову провести выходные у него на даче. А до этого состоялся его первый настоящий выход в лето. За какой-то надобностью около полудня он вышел из дома и окунулся в душистую смесь цветущих трав и вошедшей в полную силу листвы деревьев, которую солнце помешивало на своем медленном пока еще огне. Он прошел рощей, пересек противотанковый ров, которому было уже под шестьдесят, и незаметно для себя оказался на той стороне района, которую называли Крылатскими холмами. Здесь на месте бывших деревень дремали последние многоэтажки, доцветала сирень и старые яблони рассыпали напоказ по своим узловатым веткам будущий урожай. На одном из холмов, который некогда горнолыжники надсыпали для своих нужд, загорали люди, носились собаки. Склоны поросли высокими травами, и тропинки терялись в них бежевыми нитями. В стороне Мневников висел над рекой автомобильный мост, две блестящие, точно ледяные, полосы Гребного канала уходили в сторону садового поселка «Речник», а за ними широко лежала речная пойма, уставленная купами крупных ракит. С вершины холма, на котором, словно маленькая крепость, криво стояла будка подъемника, мир был виден весь, как на картинах старых голландских художников. Вернее, то был не весь мир, а только его образ, доступный сферическому зрению наблюдателя. И наблюдатель, если, конечно, обладал этим даром, видел в одно и то же время множество вещей: как машины едут через мост, как по воде Гребного легко скользят двойки и четверки, как у церковной ограды остановилась богомолка и, мелко крестясь, кладет поклоны, как по террасам склона к роднику, белея канистрами, спускаются люди, как мчится велосипедист под уклон велотрассы, как птицы кружат над кронами гигантских тополей и как садятся на блещущие под солнцем золотые кресты куполов церкви Рождества Богородицы. Все здесь было окутано негой погожего летнего дня, как и десять, как и двадцать и тридцать лет назад, когда они с мамой выходили сюда на прогулку: он с сачком, она с раскладным стульчиком. И самое удивительное во всем этом было то, что все эти люди, птицы, насекомые совершали свои действия независимо друг от друга и даже ничего друг о друге не зная, но вместе их движения, которые отсюда, с высоты, казались плохо понятным копошением, и создавали тот образ обитаемого, живущего мира. Только сейчас на этом холме у него возникло чувство дома, он осознал, что вернулся, и вернулся надолго, на целый год, и что-то – слежавшаяся толща насыпной земли – подсказывало ему, что пребывание его здесь будет приятным.

Уже спала жара, но уходить не хотелось. Он постелил на траву куртку и замер на обрыве в положении врубелевского Демона, только без его слез. На западе за его спиной солнце встало, как на лыжню, на Рублевское шоссе, и покорно, но медленно пошло по нему к горизонту, протягивая по городу парчовый шлейф.

Лишь когда сумерки окончательно насытили сиреневый воздух, Алексей, с наслаждением вдыхая запах цветущих трав и проникшую в воздух прохладу, нехотя побрел к дому. Татьяна Владимировна еще не ложилась.

– Надо бы съездить к бабушке на кладбище, – сказала она, – и к тете Наташе. В конце концов, это даже неприлично. На Антона вон время у тебя находится.

– На Антона тоже скоро не останется, – загадочно ответил он.

Лег он рано, но не спал, а умиротворенно прислушивался к звукам затихающего района. Мимо дома по обводной дорожке, сбрасывая скорость, изредка прокатывались поздние машины. Ночь был тиха и безмятежна, все пьяницы спали, все мотоциклисты утомились, помойные баки, разворошенные сборщиками металлов еще прошлой ночью, тоже вкушали отдохновение. Широкие листья кленов прикрывали полуоткрытое окно своими лапами. И это была одна из лучших ночей, что он провел в Москве после своего приезда.

* * *

Дача Кости Ренникова, точнее, его жены Кати, находилась в десяти километрах от Волоколамска. Строго говоря, дача принадлежала ее отцу, и ему самому перешла от жены, Катиной мамы, которую болезнь унесла из этого мира много лет назад. Не раз бывал здесь Алексей у своего друга Кости, но теперь дачу было и не узнать: на месте старого дома под мятой листовой крышей стоял сруб из цилиндрованных бревен с затемненными стеклами, а вместо грядок и плодовых кустов от забора до забора стлался идеально ровный газон с травой преувеличенно яркого оттенка. Все эти новшества, устроенные как бы в тон времени, были оплачены Костей Ренниковым, но задуманы Катей, которая держала руку на пульсе моды и немного управляла как своим мужем, так и вдовым отцом. Вадим Михайлович, отец, вот уже лет тридцать преподавал на биологическом факультете МГУ, и во время оно Алексею приходилось сдавать ему два зачета, а сдать зачет Вадиму Михайловичу считалось высшим подвигом студенчества.

Когда Алексей вышел из электрички на станции Чисмена, день уже клонился ко второй половине. Облака то набегали на станцию, то уносились куда-то в просторы неба, но были они белые, словно взбитые, и никакой угрозы не предвещали. Костя Ренников встречал Алексея на машине. Дачный поселок накрепко сцепился с опушкой смешанного леса, а дальше шло необъятное выпуклое поле, давно непаханое и оттого богатое на все оттенки вольно разросшихся трав. И только на другом его окоеме, где пастельными цветами проступали перелески в дымке отгорающего жаркого летнего дня, некая белая глыба, словно восставая из самой земли, ослепительно отражала солнечные лучи свежепобеленными плоскостями.

– Это наша главная здесь теперь достопримечательность, – пояснил Костя, – Иосифо-Волоцкий монастырь!

– Неужели восстановили? – подивился Алексей, на что Костя загадочно улыбнулся.

Монастырь отстоял от дачного поселка всего-то километра на четыре и отлично был виден все то время, пока машина, переваливаясь в колеях, пересекала поле.

Вадим Михайлович встречал гостя у калитки. Это был рослый, крепкокостный человек, с немного вислыми уже плечами, и одного взгляда было достаточно на его старый спортивный костюм, чтобы признать в нем певца Терскола и Домбая эпохи их расцвета.

– Ты один или с женой? – зарокотал он, и стало ясно, что за завтраком упущено не было.

– Я ж не женат, Вадим Михайлович, – ответил Алексей, широко улыбаясь.

Катя, появившаяся следом, остановила на отце несколько недовольный взгляд и подмигнула Алексею.

– Надо, надо жениться, – рокотал Вадим Михайлович, заключая Алексея в довольно крепкие при его сношенной внешности объятия.

– Да зачем? – смеялся Алексей.

– Э, зачем да зачем? Ты оглянись вокруг! Хорошо? Хорошо дома-то? Во-от! Это вам не Шотландия. «Я не читал романов Оссиана, – продекламировал он, – не пробовал старинного вина. Зачем же мне мерещится поляна, Шотландии кровавая луна?» Так, что ли?.. Умели, умели сказать!

– Мы и сейчас умеем, – почему-то обиженно отозвался Костя, хотя никаким боком к миру изящной словесности не принадлежал.

* * *

Как ни саботировали Катя с Костей поход к монастырю, Вадим Михайлович, особенно после обеда с водкой, настоял и, как Паганель, укрывши голову носовым платком, вывел свою команду за ворота поселка и бодро зашагал через поле. Вскоре они вошли на дорожку, отгороженную от крепостной стены рядом тополей с корявыми стволами. Мягкий полусвет процеженного листвой солнца ложился им под ноги.

Главные ворота были распахнуты, но сам собор сейчас был закрыт, и можно было только попытаться разглядеть его внутренность через большие окна с крытой обводной галереи. Но всюду вокруг него ощущалась как бы проснувшаяся жизнь: молодые яблоньки весело белели на солнце покрытыми известкой основаниями стволов, тут и там высились горки песка, лежали столбики мостильной плитки, и в монастырском дворе попадались молодые монахи, сосредоточенные какой-то хозяйственной думой.

Экскурсанты не спеша прошлись по периметру и вышли за монастырскую стену. Им навстречу по дорожке вдоль пруда брел, бормоча что-то невнятное, голый по пояс и абсолютно пьяный мужик. Они проводили его долгими заинтересованными взглядами.

– Вот, пожалуйста, – сказал Вадим Михайлович. – Это какой-то архетип. Ни церковь, ни кабак…

– Видишь ли, Алеша, – с вызовом сказала Катя, – папа считает своим долгом всех наших гостей просветить своей теорией иосифлянской России.

– Да я не прочь, – улыбнулся Алексей.

– Мы с какого года здесь? – спросил Вадим Михайлович то ли Катю, то ли сам себя. – С шестьдесят девятого, так что своим глазам я верю. И до самого недавнего времени цвела здесь мерзость запустения. Но вот год назад все меняется, как по щучьему велению. Навезли среднеазиатских рабочих и в полгода, в полгода, – повторил Вадим Михайлович, чуть придержав Алексея за локоть, – подняли тут все из руин и тлена. Такой был муравейник, что вы!.. Во-от. И лавка церковная появилась. И купил я в той лавке книжку, попросту говоря, брошюру, про «иосифлян» и «нестяжателей», домой вернемся – покажу. А там написано, доходчиво так, в простых выражениях, что, оказывается, никакой принципиальной разницы между Иосифом и Нилом вовсе и не было, это нас так учили неправильно, а разницу эту придумала якобы либеральная историография в девятнадцатом веке. И вот когда я это прочел, тут-то мне и стало все ясно, и понял я, куда снова идет Россия, – со вздохом закончил он.

Им еще был виден пьяный; теперь он стоял под монастырской стеной и, покачиваясь, мочился прямо на нее, и было даже видно, как известка в этом месте становится серой.

– Помнится, в начале столетия, нынешнего, я имею в виду, власть искала национальную идею. – Вадим Михайлович отвернулся от мужика. – Найти не нашла, но зато взяла из прошлого то, что ей показалось. Но так ведь нельзя. Историческая истина истинна только один раз. А похожесть – это всего лишь похожесть. Если у нас с вами схожие черты лица, следует ли отсюда, что и взгляды наши тоже будут похожи? Ну вот. Похожесть не есть тождество, и каждое историческое время требует своего и только своего, единственного ответа на его вызовы. И то, что, может быть, было хорошо и нужно для пятнадцатого века, сейчас уже выглядит нелепо.

– Нелепо-то нелепо, а плоды приносит, – заметил Костя. – Достаточно телевизор посмотреть.

– Выброси свой телевизор, – сказал Вадим Михайлович. – Плоды там червивые.

– Можно подумать, – обратилась Катя к отцу, – что ты не биофизик, а обществовед.

– Политический обозреватель, – буркнул Костя, уточнив понятие.

– Это потому, дочка, – не без внутренней гордости заявил Вадим Михайлович, – что мы, физики, очень часто бываем еще и лириками. А вот наоборот встречается гораздо реже.

* * *

Вернувшись на дачу, Вадим Михайлович облачился в домашнее: латаные-перелатаные тренировочные штаны еще советского производства, неизвестно как дожившие до настоящего времени, в дырявую и довольно нечистую футболку, обвисавшую уже дряблый его торс. На голове у него красовалась белая панама, а поскольку дело шло к вечеру и воздух посвежел, то поясницу он обвязал шерстяным платком, оставшимся, вероятно, еще от супруги. «Это мой офицерский шарф», – шутливо пояснил он Алексею под ироничный взгляд дочери.

Костя без разговоров занялся устройством мангала. Вадим Михайлович и Алексей сели неподалеку в плетеные кресла у такого же столика и тешили себя чаем. Алексей рассказывал, как жилось ему в Шотландии, кое-что о своей работе, но Вадим Михайлович действительно был настроен политически и мысли его скакали с пятого на десятое.

– Как-то задешево нас всех купили, – покачал он своей благородной головой, – и в девяностые, и сейчас вот. Хотя на монастыри деньги вот находятся. Ну, справедливости ради, еще на диабет. А в общем, все очень грустно. Вся эта нефтедолларовая благодать. Что, позвольте спросить, народ наш обрел свободу? Народ создал гражданское общество? Оказалось-то, что мечта народа – это взятый в кредит плазменный телевизор, а остальное – все одно, что при монархистах, что при коммунистах.

Костя, по своей привычке, помалкивал, считая, что если его и купили, то отнюдь не за ту цену, которую тут обсуждают. Воцарилась пауза, некоторое время все молча наблюдали за спорыми движениями Костиных рук.

Сидя в удобном лонгшезе, Алексей вкушал воздух отчизны. Ему нравился наступивший вечер, нравился праведный, однако немножко забавный гнев Катиного отца, и, в общем, только сейчас он наконец понял, насколько утомительными оказались шесть лет, проведенные за границей. В таком расслабленном состоянии он был готов поддержать любую тему и каждое замечание Вадима Николаевича встречал с благожелательным добродушием.

– Для чего же тогда все это затеяли? – спросил Алексей. – Стоило ли разваливать страну из-за жвачки да женских сапог? Нашили бы джинсов, купили бы в каждую семью по плазменному телевизору, и дальше в коммунизм.

– Ну, затеяли, – усмехнулся Вадим Михайлович. – Это ж лучшие умы работали, чтоб развалить.

– Перехитрили, значит, нас? – с едва заметной иронией вмешался Костя.

Но Вадим Михайлович был вовсе не прост.

– Нас-то, брат, не спросили с тобой, – в тон Косте парировал он, – вот всех и облапошили.

– Нет, а все-таки, – заинтересованный Алексей постарался вернуть Вадима Михайловича в лоно его собственной мысли.

– А ты не понимаешь? – искренне изумился Вадим Михайлович. – Ну, изволь. – И он встал с кресла и зашагал перед оставшимся сидеть Алексеем.

– Сейчас вот чего только не говорят, не пишут! – начал он, как будто дирижер перед замершим оркестром взмахнул своей палочкой. – И, дескать, нефть у нас кончилась, вот, мол, Советский Союз и распался. Так я вам так скажу: чушь на постном масле. Что, при Сталине нефтью жили? Как страну-то подняли полуголодные? – Поставив эти вопросы, Вадим Михайлович снова уселся, поудобнее устроившись в своем плетеном кресле. – Вот спрошу вас: какими научными силами располагала Советская власть в начальный период существования? В тысяча девятьсот семнадцатом году в России было около двенадцати тысяч научных работников. Первые советские НИИ создавались буквально одиночками или совсем ничтожными по численности группами. К началу шестидесятых можно было говорить уже о сотнях тысяч собственно ученых. Но помимо них наука обладала уже и достаточно развитой материальной базой, в научных организациях работали еще и сотни тысяч инженеров, лаборантов, техников, рабочих опытных производств и институтских мастерских. – Вадим Михайлович загнул палец. – Наука к началу шестидесятых стала уже не просто надстроечным элементом, наука стала непосредственной производительной силой. А ученые и обслуживающий науку персонал рабочих и служащих превратились в довольно влиятельный общественный слой. Причем влияние этого слоя стало существенно выходить за его профессиональные рамки. Во-вторых, – Вадим Михайлович загнул второй палец, – у этого общественного слоя стала формироваться собственная этика и мораль, получавшая распространение прежде всего в родственных науке интеллигентских слоях. Бога-то отняли. Можно даже сказать, что через систему образования наука стала самым активным участником формирования мировоззрения всего советского народа. Не художественная, не творческая интеллигенция, а главная производительная сила страны – научно-техническая в шестидесятых дала новые смыслы. Вспомним самодеятельную песню – уникальное же явление. Идеологической цензуре оно не поддавалось, контролю тоже, и оно произвело в обществе настоящий гуманитарный переворот. Многочисленный общественный слой начал осмысливать свое «я» и «я» своей страны в сложнейших нравственных категориях. А ведь величайшее испытание, через которое прошел народ, – я имею в виду Великую Отечественную, конечно, – в сущности до шестидесятых годов не получило достойного нравственного осмысления. Советскому и партийному аппарату на это попросту не хватило ума, да, пожалуй, и честности. Подвиг советского народа превратился в русскую национальную святыню тогда, когда он обрел гуманитарную оценку, когда сделанное обрело космические смыслы. Помните же: «Нынче по небу солнце нормально идет, потому что мы рвемся на запад». Фактически перед советской политической элитой встал призрак исчезновения, падения с высоты весьма комфортного положения. Падения в никуда. То есть низведения до роли клерков. В индустриально развитой стране они не могли управлять ни научно-промышленной политикой, ни теперь уже и гуманитарными нормами общества. Да что говорить, когда сам образ жизни политической элиты страны стал предметом порицания: карьеризм и мещанство. Образованный слой, состоявший главным образом из научно-технической интеллигенции, искал для себя новые смыслы существования, отвергая ровно то, что было записано в Программе КПСС – удовлетворение все возрастающих материальных и духовных потребностей. «И нет тут ничего, ни золота, ни руд, а только-то всего, что гребень слишком крут. С утра подъем, с утра и до вершины бой. Отыщешь ты в горах победу над собой!» Или еще так: «А презренным Бог дает корыто сытости, а любимым Бог скитания дает». Так что Советский Союз стоял на пороге революционного обновления. Но при этом передовой по всем меркам общественный слой не осознавал самое себя как нечто специфичное, нуждающееся в обновленной идеологии, этике, в собственном политическом ядре, проще говоря, не осознавал необходимости превращения самое себя в политический субъект. Зато уж номенклатурное сословие опасность учуяло!

Вадим Михайлович неожиданно закашлялся и ненадолго прервался, чтобы освежить гортань несколькими глотками воды. Алексей с возрастающим интересом слушал его речь, даже Костя отложил шашлыки и тихонько сидел в стороне, и только Катя, хотя и не мешала отцу высказываться, то и дело бросала на него хмурые взгляды.

– Но ведь не только у нас такое происходило, – поставив стакан с водой на стол, продолжил Вадим Михайлович. – Нечто аналогичное должно было по столь же объективной причине происходить и в другой стране, находившейся на таком же или даже более высоком научно-техническом уровне. – Он согласно кивнул Алексею, заметив на его лице движение мысли. – Правильно, в США. Оно и происходило. Началось несколько раньше, имело несколько иные формы. Но тем не менее… К рубежу восьмидесятых в Америке совершенно четко увидели, что помимо традиционных офисных клерков, традиционного индустриального рабочего класса в стране существует новая массовая категория наемных работников, так называемых «золотых воротничков». В эту категорию входил младший научно-инженерный персонал и представители интеллектуальных рабочих профессий: слесаря по контрольно-измерительным приборам, наладчики, инструментальщики и так дальше. Этот практически класс резко отличался от традиционных «белых» и «синих воротничков» психологически. И, между прочим, в числе основных особенностей этого класса американские исследователи социальных процессов выделяли широкое видение мира и, соответственно, наличие собственного мнения по любым вопросам, независимость во мнении от работодателя, отсутствие боязни потерять рабочее место, осознание своей широчайшей мобильности в промышленности, политическую активность. Уоджера не читал? – спросил он у Алексея и, получив отрицательный ответ, продолжил: – Именно этот слой обеспечил США начала восьмидесятых скачок, который вывел Америку из стагнации и приостановил сдачу американской промышленностью собственного внутреннего рынка. Научный прогресс, таким образом, объективно двигался в направлении устранения условий «избранности» – в одной стране слуг народа, в другой – владельцев заводов, газет, пароходов. Народы Советского Союза и США поставили под угрозу существование аристократии в ее современных формах. Аристократия же не нашла другого способа спасения себя от неминуемого устранения с политической и экономической сцены, кроме поворота в сторону мракобесия. И тем самым поставила под угрозу само существование этих двух великих народов и как бы, я боюсь, не всего человечества. А почему так? Некрасивые и неталантливые да чтоб отдали что-то талантливым и красивым? Да ну! Да ну! Некрасивые и неталантливые, – уточнил Вадим Михайлович, – а еще и жадные до жизни, до денег жадные, не могли смириться с тем, что кто-то может делать нечто бескорыстно, за идею, просто так. Именно моральный облик тех, кто разрушал советскую науку, с легкостью менял свое научное будущее на перспективу стать президентом будущего собственного банка, – совершенно четко указывает на безошибочность моей оценки целей научной контрреволюции. Не во благо она происходила. Если бы во благо, то это делалось бы другими руками – чистыми. А прикрытие – вот оно, – Вадим Михайлович кивнул в сторону монастыря. – Веры мало там. Впрочем, не мне судить. А вот, что на поверхности, то вижу: мы будем богатеть за ваш счет, но ведь Россия у нас, да, не Берег Слоновой Кости, не Суринам какой-то, а вокруг супостаты, поэтому терпите ваши нищенские зарплаты и пенсии, как раньше крепостное право терпели. Власть-то от Бога, она знает, как родину сохранить, от заморских-то стервятников уберечь. Вот вам, пожалуйста, иосифлянство в новом изводе.

Вадим Михайлович ненадолго замолчал, поглядел на монастырь, прошелся по двору и заговорил снова, когда поравнялся со своими слушателями:

– Так что разрушение науки, разрушение наукоемких отраслей, разрушение самой Советской страны делалось низкими людьми с низменными, эгоистическими целями. И у этих людей в союзниках оказались и горбачевское Политбюро, и часть партийного и государственного аппарата. И вот тут, – Вадим Михайлович обратился к Косте, – спасибо вашим Центрам научно-технического творчества молодежи. – Последние слова он проговорил кривляясь.

– Почему это нашим? – обиделся Костя.

– Ну, прости, Костя, я заговорился. Помните, как Платонов сказал в «Чевенгуре»?

– А как он сказал? – спросил Алексей.

– А вот как: «Пора жить и над чем-нибудь задумываться: в степях много красноармейцев умерло от войны, они согласились умереть затем, чтобы будущие люди стали лучше их, а мы – будущие, а плохие – уже хотим жен, скучаем» и так дальше…

– Папа, – недовольно вмешалась Катя, – может, сменим тему? Невозможно это слушать постоянно.

– Ну, не в женах, конечно, дело, – продолжал Вадим Михайлович, не обратив внимания на замечание дочери.

– Я читал, что рождаемость пошла вверх, – неуверенно заметил Алексей.

Вадим Николаевич махнул рукой.

– Просто девочки, рожденные в середине восьмидесятых, вступили в репродуктивный возраст. Они сейчас и рожают. А дальше опять яма. Вымираем, что ж поделать, – вздохнул он и надолго уставил взгляд в сахарницу, где копошилась угодившая туда муха.

– Папа, – вспылила Катя, поворачивая лицо от салата, и, дунув из-под нижней губы, отбросила непослушную прядь волос, закрывшую ее чудесный голубоватый глаз, – спаси Россию! Стань отцом. Вон сколько женщин мается несчастных. А ты у нас еще… – она воздела разделочный нож, как скифский акинак, – ого-го!

– Нечего спасать, – вторично махнул рукой Вадим Михайлович и выразил своим лицом, обращенным к Алексею, комично-отчаянную безнадежность, – если, голубчик, собственные дети позволяют себе такое.

Алексей сдержанно улыбался, не желая сказать что-либо такое, что противопоставило бы его одной из сторон. Глядя на этого безмятежно одетого дачника, одетого, как наполеоновский солдат перед Березиной, ему как-то не верилось, что России еще угрожают какие-то беды; наоборот, хотелось верить, что все страшное, что могло случиться, уже и случилось, и сейчас, пусть и в иосифлянском виде, Россия пребывает в одном из блаженнейших этапов своего пути, к тому же и путь конкурирующих нестяжателей тоже как будто никуда не делся, так живописно олицетворенный самим хозяином. Было похоже, что тема, хотя, может быть, и временно, исчерпана, и Алексей решил воспользоваться сменой регистров.

– Кстати, – как бы между прочим произнес он, полуобернувшись к Кате, – как Кира?

Едва он открыл рот, чтобы сказать это, Катя уже потупила глаза, точно каким-то наитием угадала, какой будет вопрос и к кому он будет обращен. Дружба Киры и Кати Ренниковой взяла начало в те уже почти забытые годы, когда Костя, ее муж, учился на одном факультете с Алексеем. Потом Кира ушла из его жизни, а вот Катя умудрилась остаться, да так прочно, так надолго, что уже было даже совсем непонятно, кто кого с кем когда-то познакомил – Алексей Киру с ней или это она, будучи девушкой Кости, познакомила Алексея с Кирой.

– Не все у нее в порядке, – сказала она, посмотрев уже на Алексея прямым открытым взглядом.

– А что такое?

– С сыном у них проблемы.

– Ну это же естественно, – возразил жене Костя. – Когда им по пятнадцать лет, с ними со всеми проблемы.

– Да нет, – хохотнула Катя. – Он у них в анархисты ушел. Проклял неправедно нажитые капиталы своего папочки и ушел в анархисты.

– Да ну! – присвистнул Алексей.

– Сейчас поведаю вам, – между тем сказала Катя, – что они вытворяют. Вот последний случай довольно забавен. – Она отвела в сторону свои веселые глаза, как бы задумавшись, и палочка от барбекю на секунду застыла в ее руке. – Или нет, не случай – акция. Это у них акциями называется. Выбрали они ресторан что покруче, – принадлежит, кстати, одному известному телеведущему, – притащили сварку, металлические листы да и заварили вход.

– Зачем? – спросил Костя.

– Затем, что там лосятину подают и бобров. Ну и вообще – вызов такой капиталу.

Алексей расхохотался.

– С посетителями? – весело спросил он.

Катя только вздохнула и возвела глаза горе.

– Нда-а, – протянул ее муж и вопросительно посмотрел на Алексея, – ведь это круто.

Алексей слушал Катю и испытывал какой-то прилив сил и воодушевления. Семь лет назад он уезжал отсюда, как побежденный. Как солдат армии, проигравшей гражданскую войну, он медленно и тупо, почти без воли к сопротивлению брел в редкой колонне по липкой осенней грязи, он был раздавлен в самом начале жизни, а потом эмигрировал на переполненном корабле, а потом мирный труд и мирные нужды захватили его и он стал забывать, что он воевал на какой-то там войне, и вот это известие, – то, что произошло с Кириным Гошей, – внезапно дало ему понять, что война эта продолжается, что она никогда не кончалась да и не кончится никогда, просто одни поколения передают свои знамена следующим, и это известие о Гоше было знамением, что военное счастье изменчиво.

Все эти мысли и чувства мгновенно пронеслись в нем, но он не решился высказать их своим друзьям. Однако он был застигнут боевым сигналом настолько врасплох, что и одному со всем этим ему тоже оставаться не хотелось.

Костя с Катей ушли спать в понимании Алексея неприлично рано, и это как-то неприятно поразило его. В беспомощности он глянул на Вадима Михайловича, но тот только развел руками и пригласил гостя в небольшую беседку, затянутую вьюном, перенеся туда чайные принадлежности. Вокруг лампы, стилизованной под керосинку, кружили бежевые мотыльки, стучали в колбу, оставляя на стекле нежную бархатистую пыльцу. Вадим Михайлович скорбел и сокрушался, поминал многолюдные перестроечные митинги, привольно растекавшиеся по московским площадям, недолгое опьянение свободой, и Алексею невольно пришла на память крохотная демонстрация, которую он видел из машины Антона, когда они стояли в пробке на пересечении Тверской с бульваром.

– И зачем все это было, – пыхтел Вадим Михайлович, – к чему? Взяли сдуру отказались от своей национальной самоидентичности. Ну, хорошо, отняли ее от нас злобные враги. Стали вроде как бороться за ее возвращение. Вернули, кажись. В зеркало глянули, а там такое мурло вывалилось. Куда там Гоголю!

Алексей помешал ложечкой в своем стакане. Стаканы здесь водились настоящие чайные, в железнодорожных подстаканниках.

– Я тут много сегодня наговорил, – сказал Вадим Михайлович, – ты уж прости старика. Но еще скажу. Если б не был атеистом, все происходящее назвал бы пришествием сам знаешь кого. И если человек действительно будет проклят и наказан Богом, так только за его отказ от разумного, бескорыстного труда, за отказ от дерзаний. Ведь то, что предложили нам сейчас – это животное потребление. И готов, не смейся, назвать ту единственную в мире силу, которая в принципе способна переломить ситуацию. Это сама наука. Но ей для этого надо породить из своей среды настоящих святых. Способных выдерживать насмешки и издевательства коллег, а может, даже и родных, потерю социального статуса, готовых, вероятно, жертвовать самой жизнью во имя истины. Способных не только формулы писать, но и зарабатывать на хлеб и на научное развитие, независимое от бюджетов и богатых спонсоров. Способных видеть перед собой не только узко-специальную научную задачку, а смотреть на мир философски, связывать между собой гуманитарное и естественно-научное знание, связывать совесть с высшей рациональностью математического и физического исследования. Связывать биологию человека с вопросами теософии. Не думаю, что этим людям удастся уйти от хотя бы внутренней, идущей из сердца, апелляции к самому Богу. И потому восстающая во имя себя самой, во имя истины и даже уже во имя существования человечества наука должна будет превратиться в новую редакцию Церкви. И не надо бояться об этом говорить. Это надо проповедовать. Я уже мало могу, а в твоих силах еще побороться. Ну, да это ладно, опять лирика. А вот что главное. – И Вадим Михайлович тихонько напел: «Видно, прожитое – прожито зря, но не в этом, видишь ли, соль, видишь, падают дожди октября, видишь, старый дом стоит средь лесов».

– Мне кажется, – закончив петь, сказал Вадим Михайлович, – люди этого поколения и вправду полагают, что в их настоящей жизни никогда не может ничего случиться из того, что они видят в своих фильмах и о чем читают, если, конечно, читают. Умереть им не суждено, войны бывают только понарошку, они не смогут влюбиться, любовь к ним просто не придет… Они разве что будут стремиться одеваться так, как одеваются их герои. Но так раздеваться… – Вадим Михайлович усмехнулся и покачал головой, – так раздеваться они уже не будут. Целое десятилетие их уверяли, что они хозяева мира и обстоятельств не существует… Знаешь, в той или иной степени каждое поколение побывало в плену у этой иллюзии, но то, что происходит на наших глазах, эти нынешние… Это, знаете ли…

Алексей слушал Вадима Михайловича и думал о Кире.

– А что там еще за кризис прочат нам какой-то глобальный? – спохватился Вадим Михайлович. – Что там у вас слышно?

– Да ходят слухи разные, читал я там кое-что, – неопределенно ответил Алексей, так как сказать чего-то конкретного у него не было.

– Кризис, – ответил сам себе Вадим Михайлович, тяжело поднимаясь со стула, – это когда картошка не родится…

Алексей проводил его от беседки до темного крыльца.

– Ну, ты знаешь где лечь, – сказал Вадим Михайлович и скрылся в недрах дома не ожидая ответа.

Алексей кивнул, пошагал по двору, вышел за ворота, прошел немного по светлеющим в темноте колеям проселочной дороги и остановился. Воздух наполнял запах чертополоха, пижмы, цикория, а вдалеке подсвеченный монастырь, как ярко иллюминированный броненосец, словно бы плыл в полях, попирая волны отцветающих трав.

* * *

С дачи от Кости Ренникова Алексей вернулся со смятенной душой. То, что уже не один год казалось ему потерянным, навсегда оконченным, вдруг снова оказалось рядом, и какое-то чувство подсказывало ему, что это не просто так. Потребность поговорить об этом с кем-нибудь никуда не пропала, и лучше всего, наверное, сделать это было с самой Кирой, и он бы так и поступил, если б знал наверное, что и она испытывает что-то похожее.

Квартира Алексея находилась в одной из двенадцатиэтажных башен, стоящих на самой кромке березовой рощи, и выходила окнами на гаражный кооператив, когда-то обыкновенную огороженную площадку асфальта, а сейчас разбитую на боксы под аккуратными шиферными кровлями. Из окна ему была видна часть рощи с тропинками в ней, и были видны люди, которые проходили по этим тропинкам. Ближе к полудню роща пустела и только мамы с колясками и книжками сидели, как грибы, под сенью раскидистого орешника.

Он лежал на диване спиной к приоткрытому окну, за которым шел первый весенний дождь, и думал о Кире. Что значит думать о каком-то человеке? Само по себе это уже состояние. Это не значит думать что-то конкретное, а как бы вбирать в себя этого человека, где он живет в виде бесформенного облака, или, напротив, самому жить в его облаке, которое окутывает тебя как пелена. Это значит жить в прошлом, в настоящем и в будущем одновременно, потому что таково свойство любого человеческого размышления.

Общение с ней посредством «Одноклассников» сделалось важной частью его нынешней неопределенной жизни. Алексей увлекся этой новой игрушкой еще в Эдинбурге, и, пожалуй, не без тайной надежды встретиться с ней там. Так и случилось. И сейчас, слушая спиной, как едва обросшая травой земля жадно принимает мерно изливающиеся на нее струи, он снова думал о том же самом.

Кое-что он знал о ее жизни: главным образом из фотографий, которые она на своей страничке меняла довольно часто. Но далеко не обо всем можно было узнать, разглядывая фотографии. О страшных неприятностях, которые в последнее время обрушились на ее семью, она умолчала, а общие подруги, обычно услужливые в таких вещах, на этот раз отчего-то пожелали сохранить чужие секреты.

Одно дело было рассматривать на страничке «Одноклассников», да еще в чужой стране, это такое далекое, не имеющее уже к нему никакого отношения существование, другое дело – оказаться с ней в одном городе, почти в одном районе. И в груди у него разрасталась сжимающая сердце надежда, и страх, что все окажется так, как вроде бы обещали «Одноклассники».

В Британии многое отвлекало от неподходящих мыслей: язык, обычаи, среда, британские ребята. Британские ребята – это совсем не то, что пишут и думают о них в той же России. Британские ребята – это опасный, жестокий сброд, всякую минуту готовый решать любой вопрос кулаками, и из них, а не из изящных джентльменов, в значительной мере состоит население Королевства.

В окрестностях его эдинбургского дома самой громкой славой пользовался старинный паб «Вереск». Несколько раз в свободные от работы дни он напивался там до бесчувствия темным элем, который, по преданию, пивали еще герои «Черной стрелы». Здесь же, в пабе «Вереск», он познакомился с Бетси. Бетси занималась живописью и работала в манере, отдаленно напоминавшей манеру Чурлениса, хотя, как уверяла она сама, о таком художнике впервые услышала от Алексея. Одна из ее работ – утопающее в цветах жилище гнома, – украшала апартамент Алексея в доме с привидениями. В пабе «Старожил» играл на гитаре родной брат Бетси – Брент. Брент с товарищами исполняли кельтские баллады собственного сочинения, от которых веяло прохладой морских просторов и в которых звенели порой медные звезды, указующие мореходам путь.

Он не любил Бетси и не думал, что она любит его. В этом печальном мире было принято жалеть друг друга, из приличий чуть-чуть усугубляя страсти. Он привык к Бетси, привык к ее телу, к ее манере жизни, то есть к тем особенностям, при помощи которых человеческое существо как-то в силах переносить абсурдность буден. Да она и появилась в его жизни как-то уж совсем буднично: одним прекрасным утром после очередной пьянки с британскими ребятами в старинном пабе «Вереск» он обнаружил в квартире присутствие Бэтси, которая, как в дешевой мелодраме, пыталась сварить кофе. Бэтси была настолько нелюбопытна, что и ее саму принимать должно было как некую не вполне одушевленную субстанцию. Изображения Москвы она, конечно, смотрела, но для ее западного сознания между частями мира не существовало большой разницы. Мама Алексея для нее была просто mother и она ни разу не поинтересовалась, каково сочетание звуков, образующее ее имя. Сам Алексей был для нее кем-то вроде парня из паба; он полагал, – да это так и обстояло, – что приехал сюда за тридевять земель, а ей казалось, что он зашел из соседнего квартала. Когда он сказал ей, что уезжает надолго, она не выразила ни эмоции, ни желания разделить с ним это путешествие.

И все же он вспоминал Бетси и ее манеру накрывать себя крест-накрест руками, кладя ладони себе на плечи, отчего она становилась похожа на нежную большую птицу, которой все время зябко. Бетси не была партнером – она именно отдавалась, немного грустно, немного царственно, немного снисходя, немного играя в меланхоличную фею, которая ради одной ей понятной высшей правды терпит над собой не то что бы надругательство, но некое смешное, неловкое, однако ж не лишенное приятности насилие.

Теперь же, думая о Кире, Алексею совершенно нечего было подумать о ней в категориях любовницы. Она для него была облаком, и он в нем жил. Некогда сама мысль о том, что она физически, плотски принадлежит другому мужчине, вызывала в нем отвращение. Причем это отвращение было самого чистого свойства, не допускающее никаких затаенных игр с мазохистской эстетикой, – этим сладким бичом отвергнутых самцов.

Но теперь он думал о Мите спокойно, без давнишней брезгливости.

* * *

Митя, чье имя вызывало смутные, архетипические представления о чем-то мягком, чеховском и от которого веяло чем-то русским, земским, интеллигентским, по натуре своей был довольно резкой всему этому противоположностью. Но, – что поделать – данное во время младенчества любящими родителями, имя это, точнее, не имя, а его вариация, навсегда закрепилась за ним среди близких, первыми из которых были родители и друзья, а потом стала жена Кира.

Несмотря на некоторую разницу в общественном положении, ибо Кира происходила из семьи инженера и простой учительницы, ставшей однажды заведующей учебной частью, а Митин отец был крупным юристом, известным теоретиком международного права, преподавателем МГИМО, за Кирой Митя ухаживал долго и красиво. Митя умел добиваться поставленных целей. Время, средства и терпение, которые приложил он для удовлетворения своего желания, окупились сторицей. Любовь Мити к Кире, – а именно этим словом, следуя традиции, Митя обозначал свое желание обладать этой женщиной, – пестрела мелкими, не отличавшимися какой-то особенной фантазией деталями, однако именно их настойчивое сложение и выстроили ту линию, которую принято называть генеральной. И мы здесь, вслед за Митей, оступимся, потупим очи и поскорбим в душе своей, ибо слово это и с нами сыграло множество забавных, злых, а порой и трагичных шуток.

В период Митиных ухаживаний Кира еще была студенткой Института иностранных языков имени увековеченного французского коммуниста, поневоле известного русской интеллигентной публике, а Митя уже блестяще закончил юридический факультет МГУ и с не меньшим успехом работал в одной из полугосударственных структур, на которые в начале 90-х развалился «Рособоронэкспорт». В своих белых кроссовках без шнурков шел 1992 год. За Алексеем не было ничего, кроме него самого, за Митей блистали все краски народившегося российского капитализма. При этом он был хорош собой, воспитан, умен, образован, но главное, он уже выглядел мужчиной. И Кира в свои двадцать три года была уже готова стать женой. К этому времени она уже прочитала все, что положено было знать в ее кругу, знала все, что, как считалось, должна была знать супруга солидного человека, и почти любой недостаток какого-либо знания могла легко восполнить благодаря знаниям уже имеющимся. Родители не поощряли разбрасывание временем и стояли за твердые, определенные отношения, на которые Алексей, по их мнению, способен не был. Алексея, впрочем, не формулируя это ни мыслями, ни тем более словами, Кира воспринимала как милого доброго друга, но все-таки еще мальчика; в Мите она увидела мужчину, почувствовала его, как самка чувствует самца, и уступила. Когда Алексей понял, что дело это неисправимо, он тихо отошел в сторону, чтобы не мешать ей делать то, что он, конечно же, не мог не считать ошибкой и даже предательством с ее стороны.

Кира же вкушала от этой ошибки полными чашами. Медовый месяц они провели на Луаре. Запомнились гобелены, подгоревшие десерты, неудобные подушки-валики, салатовый запах речной воды, безвольные ветви ив, которые меланхолично расчесывали зеленые струи знаменитой реки. Почти сразу же она родила Гошу, и заботы о ребенке наложились на расцветшее чувство. Однако рутина жизни исподволь гасила еще, может быть, не вполне утоленные страсти. Митина работа требовала постоянных встреч с деловыми партнерами, требовала просто семейной дружбы с людьми нужными, а с точки зрения Киры, совсем не нужными; словом, это было подобие светской жизни, до которой у нее совсем не было никакой охоты, хотя была она общительна и умела показать себя отличной хозяйкой. Большинство людей, среди которых приходилось по долгу службы вращаться Мите, казались ей невыразительными и некоторые даже пошлыми, и она удивлялась, как Митя, сталкиваясь с ними ежедневно, умудряется оставаться собой, то есть тем, кого она любила и кому она безоговорочно верила. Понемногу Кира стала отдаляться от мужниного круга, замыкаться в семейных делах, и все реже, все неохотней сопровождала Митю в его бесконечных вечерних странствиях.

* * *

Случались в жизни Мити некоторые женщины, но то были совершенно незапланированные, летучие связи, которые на утро оставляют желание унять головную боль и столь же необходимое желание тут же все забыть и как-нибудь очиститься. Но не так давно от описываемых здесь событий у него появилась постоянная любовница. Более того, он взял ее из полулегального борделя в Гагаринском переулке, где в советское время размещалось общежитие Трехгорной мануфактуры. Попал он туда случайно, после застолья с заместителем министра экономического развития, который считался там завсегдатаем, и вместо секса проговорил с той девушкой, которую выбрал, все положенное и оплаченное время. Он был пленен чистотой линий ее тела, упругостью ее кожи, какой-то легкостью суждения обо всем, но отнюдь не легковесной, а такой, которая не обещала больших забот и заражала собеседника таким же спокойным философским взглядом на вещи, которая, ничуть не умаляя их стоимости, каким-то чудесным образом снижала их значение. И Митя с удивлением обнаружил, что он, оказывается, эстет.

После нескольких визитов к Валерии Митя вступил в переговоры с хозяином заведения, выкупил ее за приличную сумму и снял небольшую, но уютную квартиру в Малом Тишинском переулке с видом на особняк какого-то маститого скульптора, двор которого был заставлен разного размера и различной степени отделки каменными изваяниями. Лера была по-настоящему благодарна и, коль скоро жизнь ее свершила такой крутой зигзаг, решила соответствовать и даже устроилась на курсы английского языка. Обстоятельства ее жизни тоже скоро перестали быть для него секретом: родилась она в Херсоне, училась в Одессе, некоторые перипетии привели ее в Москву.

Конечно, он сравнивал их с Кирой: Кира была идеальная жена, Кира была почти совершенство. И все-таки, глядя иногда в окно на мокнущие под дождем скульптуры, он ловил себя на мысли, что по-настоящему, или, как говорил замминистра экономического развития и как никогда не говорил сам Митя, – реально отдыхает именно здесь. С Валерией было ему легко, и в чем состояла эта легкость, ему сложно было объяснить себе. В сравнении с ней Кира казалась ему тяжеловатой, ее образ мыслей отдавал занудством, как и полагалось образу мыслей прилежной девочки-отличницы, и вообще, довольно честно говорил он сам себе, лучшие годы их миновали. И в последнее время, если близость между ними все-таки случалась, обоим им было непонятно, для чего это делается, а разговоров на эту тему не желала вести ни та, ни другая сторона. Они до такой степени были умны и настолько знали друг друга, что существовали как бы сами по себе во всех ипостасях своего супружеского взаимодействия, не теряя, однако, своей главной и легитимной связи даже в своих собственных глазах. И если бы не история с Гошей, которая так больно и поровну ранила их, прежнее существование их текло бы невозмутимо, как воды Ганга, не прекращающие движения от неимоверного количества нечистых стоков. О втором ребенке они никогда не думали всерьез, и это могло бы поправить дело, но теперь это было невозможно по целому комплексу самых разнообразных причин.

От природы Митя был здоров и силен, разве что немножко увалень. Несколько раз в неделю перед работой он ходил на фитнес и честно, не без удовольствия изнурял себя на хитрых приспособлениях бодибилдинга. Когда на телевизионном канале «Discovery» ему случалось наблюдать тренировки каких-нибудь заморских рейнджеров, его большое сильное тело отзывалось на те движения, которые он видел на экране. Тогда он с каким-то даже испугом чувствовал родство с этими туповатыми парнями, ощущал в себе сладостную готовность слушать корявые, но интонационно энергичные слова ставящего задачу старшего с той же серьезностью, с какой он слушал директивы президента компании на совете директоров, но все это было настолько смутно, что на самом деле имело возможность реализоваться лишь в самых крайних условиях, которые-то и вообразить было сложно.

Иногда он испытывал озорное желание выйти из своей шикарной машины, запросто подойти к человеку, вызвавшему почему-либо его неприязнь, и вместо долгих разговоров просто сказать: «Ну ты че, придурок?», после чего сунуть ему в лицо свой тяжелый кулак, и это, принимая в расчет знание им некоторых изящных, позелененных патиной времени римских юридических максим, заставляло его искренне, хотя и мимолетно недоумевать. Иногда он всерьез гадал, что бы из него вышло в этой жизни, если бы не отец-юрист и не право рождения.

* * *

Катя Ренникова трудилась в пиар-отделе крупного медиа-холдинга, молодого и агрессивного, избравшего местом своего жительства комплекс зданий старинного завода, примыкающего к метро «Курская». Прочные, на века построенные корпуса из кровавого дореволюционного кирпича, в гулких утробах которых некогда пели станки, переоборудывались со всем размахом гламурного капитализма, и молчаливые таджики в мешковатых синих комбинезонах, украшенных красными галунами, покорными вереницами таскали в модные внутренности голубые бутыли офисной воды, как будто это крепость готовилась к изнурительной осаде, или опять строили пирамиду Хеопса.

В одном из кафе «Винзавода», находящегося в двух шагах от «пирамиды», Кира поджидала Катю, которая уже успела в подробностях живописать ей посещение их дачи Алексеем. И хотя предполагалось, что встреча, помимо обычных девичьих радостей, в большей степени нужна была Кире, Кате на этот раз тоже было чем поделиться и чем удивить. Она явилась легкая, летняя, вся какая-то светящаяся, как бы сошедшая с пестрого полотна города, но Кира, погруженная в свои печали, поначалу не обратила на это особенного внимания.

– Как ты думаешь, – казалось бы, ни с того ни с сего спросила ее Катя, – можно любить двух мужчин?

Говоря это, Катя имела все основания опасаться, что вызвала по крайней мере громы небесные, и была как-то, сама не зная, как именно, готова к их отражению, но то ли Кира была рассеянна в эту минуту, то ли в голосе Кати не услышала она личной заинтересованности, – как бы то ни было, отреагировала она на это с легкостью попсовой мелодии, и Катя поняла, что того разговора, ради которого она пришла, сегодня не получится.

У стола мелькнул официант – заменил пепельницу – молодой, субтильный, но не лишенный все же некой трудно уловимой привлекательности субъект. Кира проводила его долгим взглядом.

– Как он на тебя посмотрел, – удивленно сказала она Кате. – За такое увольнять надо.

Катя воззрилась на нее с неким торжеством, но почти тотчас обратила наконец внимание на некоторую возбужденность своей подруги и мужественно решила несколько повременить со своими собственными восторгами.

– Да что с тобой? – спросила она и тоже попыталась найти официанта взглядом, но успела заметить только мелькнувшую спину с какой-то трудночитаемой английской надписью на футболке.

Кира махнула рукой, давая понять, что она и сама уже не знает, кто она, где и зачем. Второй «Мохито» сделал свое дело, и когда официант снова возник перед их столиком, Кира, нехорошо прищурившись, решила про себя, что такому она не дала бы и сама. Не отдалась, а «не дала» – именно так она подумала и ужаснулась тому, как, откуда вышло из нее это нечистое слово. И сама эта мысль, и те слова, в которые она облеклась, на секунду привели ее в замешательство. «Да в кого я превращаюсь?» – подумала она с негодованием и завистливо смотрела, как Катя, достав косметичку, бодро подкрашивает губы.

Катя была невысокая гибкая шатенка с тем редким лицом, которое считается эталоном русской красоты. Поведения она была если не вызывающего, то во всяком случае существа, отлично знающего себе цену и при возможности не упускающего шанс еще ее набить. Подперев щеку кулачком, Кира наблюдала за Катиной жизнью, которая без особенных секретов разворачивалась перед ней: вот Катя делает последний молниеносный смотр своей внешности, мельком взглядывая на загоревшееся табло телефона, а вот следующий звонок застает ее врасплох. Она хватает трубку и выходит из-за стола. «Влюбилась она, что ли?» – с недоумением подумала Кира, но не стала останавливаться на этой догадке.

Пока Катя пестовала свои ванильные тайны, Кира с брезгливым недоумением оглядывала людей и, купаясь в плеске их голосов, обсыпаемая осколками их смеха, спрашивала себя, отчего они так веселы, беззаботны, беспечны? Неужели все вокруг так уж благополучно, так прочно? Впервые разодетая, бодрая толпа вызвала у нее такие чувства, и мысль о сбитом с толку, наивном, но честном сыне уколола особенно больно. И, пожалуй, впервые за шестнадцать лет подумала она об этом как-то подробно, с каким-то садистским удовольствием. А вдруг Гоша прав и все это закончится – вот прямо сейчас; случится ураган, пойдет все сметающий ливень, последний какой-нибудь день Помпеи? Что станут делать все эти люди? Куда побегут? Кто им поможет? Конечно, такие мысли не могли обходить ее стороной, однако никогда прежде они не задерживались у нее в голове сколько-нибудь надолго, как скоростные экспрессы игнорируют маленькие полустанки. Точнее, это ее жизнь представлялась ей всегда скоростным экспрессом, несущим ее в какое-то необыкновенно привлекательное будущее, а эти нехорошие мысли уместней было уподобить маленьким степным платформам. И вот теперь – неслыханно – сверкающий поезд причалил к убогому перрону и подозрительно медлил с отбытием в дальнейший путь. Но думать на эту тему дальше значило еще больше изводить себя.

– Он спрашивал о тебе, – первым делом сказала вернувшаяся за столик Катя. – И, по-моему, с известными целями. По-моему, все с ним ясно.

Кира напустила на себя равнодушия, в то время как в душе ликовала. В этот момент она призналась себе, что пришла сюда именно ради этих слов.

– Очень изменился, – продолжила Катя, поддерживая начатую игру. – То есть выглядит отлично, но какую они с папашкой моим хрень несут – это просто жесть. Да, кстати, – вдруг вспомнила она, – Стильный Ленок собирался тебе звонить. Грит, что-то важное.

Стильный Ленок была яркой блондинкой за тридцать и отвечала в упомянутом медиа-холдинге за освещение светской жизни. Впрочем, тем же самым она занималась и во всех других медиа-холдингах, картелях, синдикатах и просто печатных изданиях, куда забрасывала ее трудовая биография. Странное ее имя доставила ей болезненная щепетильность в вопросах моды, дизайна и даже полусветского новояза. Разговаривая с человеком, который, на ее взгляд, был одет или обут неправильно, она испытывала почти физическое страдание, и это отображалось на ее симпатичной, немного лисьей мордочке.

– Пусть звонит, – пожала плечами Кира. Последний раз Кира виделась с Ленком чуть ли не прошлым летом, когда обе они – Ленок согласно своей журналистской службе, а Кира – просто так, за компанию, угодили на Николину гору, на состязания по конному поло.

* * *

Простившись с Катей, Кира медленно ехала по Волоколамскому шоссе. Когда она осталась наедине с собой, беспокойство ее, казалось бы отступившее, снова было тут как тут. Поравнявшись с Покровским-Стрешневым, она призналась себе, что разговор с Катей обострил те неприятные ощущения, которые преследовали ее уже довольно долгое время. Конечно, они мало напоминали набат греха, а скорее зудение кровососущей мошкары, но и этого было достаточно, чтобы не ощущать душевного покоя. Она никогда не чувствовала себя виноватой перед Алексеем, точнее, когда-то чувствовала, но это было так давно, такой длительный отрезок жизни лежал между этим солнечным июньским днем и тем, когда она сообщила ему, что выходит замуж, но вот сегодня встреча с Катей неожиданно для нее самой пробудила в ней что-то, отдаленно напоминающее раскаяние.

Когда Кира наткнулась на Алексея в «Одноклассниках», она испытала целый комплекс разнообразных и даже взаимоисключающих чувств. Все эти годы, то есть годы с того дня, когда она вышла замуж, до нее доходили слухи, что устроиться он не смог, что он попивает и т. д. Мало-помалу, поскольку крепла ее жизнь без него, он исчезал из ее жизни, и все нити в ее душе, которые связывали ее с этим человеком, как-то истончались, и все шло к тому, что они разорвутся окончательно. Но это была иллюзия: нити истончались как бы понарошку, а прочности своей не теряли, но она пока об этом не догадывалась. Когда же она увидела, что этот по рассказам павший, спившийся, опустившийся человек работает в одной из самых уважаемых лабораторий мира биологии, ей стало немножко не по себе. «Позвольте, но это же мое!» – словно бы хотела сказать она взглядом своих чудесных, светло-карих глаз, где коричневое переходило в зеленое нежными взаимопроникающими золотистыми пятнами, устремленными одновременно и в глубь себя, и на каких-то условных собеседников, и даже на экран компьютера, который доставил ей эту информацию. Кстати сказать, именно этот ее как бы рассеянный взгляд, эта его поволока, нежная неопределенность и составляла немалую часть ее женского обаяния.

Узнав Алексея сегодняшнего, она почувствовала себя как бы несправедливо обобранной жестокой жизнью. Она написала ему, ответа не было, написала вторично, и тогда он ответил. А когда из его ЖЖ она узнала, что скоро он надолго собирается в Москву, то решила для себя, что, пожалуй, встреча их неизбежна.

Облака, в первой половине дня барражировавшие в ясном голубом небе на почтительном друг от друга расстоянии, вдруг сошлись вместе, сгустились, и стало пасмурно и хмуро. Машины двигались короткими рывками. Дождь полил сильнее, и быстрее забегали дворники по лобовому стеклу. Телефон ее лежал в сумочке, и сигнал его не сразу прорвался в ее сознание. Еще не разглядев толком надпись на экране, она поняла, что звонит Денис Марушев, с которым пару лет назад сделала попытку устроить фронду отбившемуся от рук Мите и с которым все давно и накрепко было уже покончено.

* * *

Было лето и неожиданно был Кубок по конкуру на приз губернатора Московской области. В обществе Стильного Ленка – девушки тогда уже бескомпромиссной, неустанно работающей на свое доброе имя, – они собрались было к губернатору, но Ленок умудрилась приглашения потерять, и сделала это, конечно же, стильно – по ошибке выбросила в мусоропровод. Кира, поглядывая на туфли Salvatore Ferragamo, специально привезенные Митей из Милана, со стоическим терпением выслушала в трубке покаянные слезы Ленка и даже великодушно согласилась с тем, что Ленок – не только Стильный, но еще и Несчастный, но до такой степени нечем было заняться и так сильно хотелось прогулять наряд, что необходима была замена, и она не замедлила явиться.

В этот же день свои собственные аналогичные мероприятия (в пику ли губернатору, нет ли) проводили сразу две группы любителей конного спорта. Ленок реабилитировалась мгновенно, предложив на выбор международные соревнования по конкуру в конно-спортивном комплексе «Отрада» и на Николиной горе, где Deutsche Bank сам с собой соревновался в поло. В приглашениях банкиров значилось: «Приносим извинения за позднее уведомление, но порой неожиданные решения дарят лучшие впечатления». И эти слова, стоявшие на приглашении и так всех рассмешившие, сбылись буквально во всех отношениях.

У поля гости обнаружили шатер и три скромных мангала. Случилось так, что накануне сломалась одна из косилок, и теперь, пока таджикские гастарбайтеры готовили поле к турниру, председатель правления «Deutsche Bank-Москва» Алексис Родзянко лично руководил ее ремонтом. Часа за два таджики выкосили всю траву, но убирать ее, похоже, не собирались. Гости стали уставать, и тогда Алексис, вооружившись микрофоном, предложил убрать траву самим. А когда стало известно, что на состязаниях у губернатора дамы почему-то были без шляпок, то на душе у Киры и особенно Ленка, красовавшейся в чудной шляпке от Сhanel по эскизу Филиппа Трейси, стало совсем легко. В шатре угощали наспех приготовленной рыбой дорадо, и тут-то Денис, на которого Кира, впрочем, уже обратила внимание, когда он с другими мужчинами убирал траву, заметил, что угощение на этот раз куда приятней зимнего. Как дама воспитанная и светская, Кира похвалила рыбу дорадо и в свою очередь из вежливости поинтересовалась, какое именно место в жизни ее собеседника занимает конный спорт. Собеседник рассмеялся и пояснил, что в армии служил в кавалерийском полку и наскакался на всю оставшуюся жизнь.

Денис был не низок, не высок, не светел, не темен, то и дело шутил, и в самом деле был остроумным, и шутки его как-то попадали, и иногда казалось, что из них только и состоят иные их разговоры. Одно время он занимал пост вице-губернатора какой-то очень дальневосточной области – то ли Сахалинской, то ли Камчатской, – Кира все никак не могла запомнить, – во время их знакомства работал начальником отдела очень крупного банка, жил здесь же, на Николиной Горе, но в гости звать на спешил. Кстати, выяснилось, что он является хозяином одной милой лошадки, полученной в подарок в свое то ли сахалинское, то ли камчатское вице-губернаторство из далекого кавказского региона, и ненавязчиво предложил проведать своего Лучика, а Кира в тот день была склонна принимать ненавязчивые предложения, благо конюшня, где содержался его питомец, находилась не так уж далеко от того места, где прозвучало его имя.

Довольные, что не имеют в этот чудный летний день к конному спорту больше никакого отношения, Кира с Денисом решили доехать до Подушкинского шоссе, а по дороге остановились купить яблок угощать Лучика, и Денис очень забавно рассказывал, как сначала Лучик очутился то ли в Петропавловске-Камчатском, то ли в Южно-Сахалинске, а потом уже вместе с хозяином перебрался в подмосковную Швейцарию, и чего стоило грамотно переправить такой подарок практически через всю страну. Что с ним делать, наскакавшийся Денис ума не мог приложить и просто содержал его рядом с собой, оплачивая работу конюхов и берейтера. Эта подробность так тронула Киру, что Денис в ее глазах заработал сразу не одно очко.

Лучик оказался четырехлетним красивым жеребцом кабардинской породы ровной темно-гнедой масти, с крепкой боевой грудью и горбоносой мордой, а задняя левая его нога была забрана небольшим белым чулком. Сквозь решетку денника Кира протягивала ему яблоки, и он принимал их с деликатностью горского аристократа.

Лучик, сам того не зная, вызвал у гостьи доверие к своему хозяину, и Кира почувствовала желание выпить из чаши этого дня все до последней капли. В укромной загородной гостинице, где состоялась близость, Кира все же, как это обычно случается в первый раз, почувствовала себя несколько разочарованной, однако уже впоследствии не один раз испытала неподдельную радость. С Денисом и вправду было весело, а, следовательно, легко, что в такого рода отношениях составляет одну из главных прелестей, и некоторое время Кире казалось, что она, подобно виндсерфингисту, свободно скользит по поверхности ласкового моря, подернутой несильной волной и усыпанной дружелюбными солнечными бликами. В иные часы Москва принадлежала им безраздельно и сама казалась всего лишь удачной декорацией их романа. На Митю Кира стала поглядывать свысока, но в то же время было что-то от игры наблюдать его, такого всезнающего и самоуверенного, не видящим дальше собственного носа.

Но мало-помалу страсти стали укладываться в свой ящик Пандоры. Как-то раз осенью, поужинав, они не спеша шли по Рождественскому бульвару. Денис умел дарить цветы. То были не огромные безвкусные глыбы, составленные гордыми собой флористами, а настоящие цветы – бутон к бутону, и Денис не скрывал секрет своего таланта: чтобы букет имел право по-настоящему называться букетом, цветов в нем должно быть не очень мало, но и не очень много, и они непременно должны быть свежи, как утро апрельского дня. В тот раз она несла, уложив в перекрестье рук и грустно на них поглядывая, охапку превосходных роз-талея, цветы которых покоились на прочных стеблях и утопали в плотных, густого зеленого цвета глянцевых листьях. Бутоны, напоминающие формой изысканные бокалы, только-только начали распускаться, обещая сохранить и изящество внешних форм и поразить бесстыжей роскошью внутреннего содержания. Кира не могла прийти домой с таким букетом, букет был прекрасен – на этот раз ее веселый экс-вице-губернатор превзошел сам себя, – но и расставаться, выпускать из рук такую красоту тоже не было сил. И вот она несла их, будто прощаясь с ними, будто прощаясь с самим их дарителем, никологорские обстоятельства которого сильно ограничивали их отношения. Поравнявшись со скамьей, на которой сидела парочка – на беглый взгляд какие-то студенты, – Кира не удержалась и, мило улыбнувшись растерявшемуся мальчику, передала ему букет. «Подарите своей девушке, – попросила она и, переведя взгляд на девушку, пояснила: – Просто я не могу прийти домой с таким букетом». Кажется, они поняли. Понял и Денис, который тоже вдруг на некоторое время примолк и задумался.

В такси она плакала и почему-то думала о Лучике, и судьба его, вначале так тронувшая ее, теперь показалась совсем незавидной. Она стала представлять, как Лучик коротает бесконечные дни в унылом стойле, как мечтает о вольном просторе, о подруге, и мысли о бедном жеребце, который не нужен ни Денису, ни конюху, который ходит за ним, ни берейтеру, который его работает, а был-то по-настоящему нужен когда-то давно только своей маме-лошади, за которой бегал он нескладным жеребенком, только усугубили ее плаксивое настроение…

Кира, хотя и раздумывала, все-таки ответила на вызов Дениса, но по ее интонации он тут же сообразил, что предложение его, с которым он осмелился снова попытать счастья, будет отвергнуто, и, щадя себя, соблюдя несколько приличий, быстро попрощался.

Этот голос, так некстати возникший из прошлого, привел Кирины и без того смятенные чувства уже в полную чехарду, и некоторое время она испытывала и легкую досаду, и желание какого-то теплого, по-настоящему человеческого участия. Ей было жалко себя, она ощущала себя маленькой соринкой, заброшенной в этот поток мокрых автомобилей, из которого не было никакого исхода, и больше всего на свете в эти мгновения ей хотелось съехать на обочину, отпустить руль и положить голову на плечо кому-то сильному, кто сможет утишить ее печали. Не отрывая взгляд от дороги, большим пальцем левой руки она листала телефонную книжку, и на каждое ее движение аппарат отзывался бодрым писком. И вот получалось как-то так, что во всем огромном мире, наполненном друзьями, знакомыми, поклонниками и просто нужными и полезными людьми, только один человек – это ей подсказывал инстинкт – мог помочь ее горю. А в том, что ее постигло самое настоящее, беспросветное горе, она была так же свято уверена, как в том, что мужчина рожден служить женщине.

И того номера, который хотелось набрать, здесь не было, а был он дома у мамы в старинной, заведенной еще, наверное, в начале семидесятых записной книжке в обложке из синего дерматина, да еще, пожалуй, навсегда в ее собственной голове. Уже пошла седьмая неделя, что Алексей был в Москве, но до сих пор он так и не позвонил. И при мысли о том, что придется звонить ему самой, Кира испытывала легкое, изумлявшее ее волнение. И эта мысль, казавшаяся прямо-таки безумной, настолько захватила ее, что она никак не хотела ее отпускать, обдумывая ее снова и так и эдак, как будто это была некая чудодейственная таблетка от сумасшествия.

И вдруг неожиданный звонок Дениса предстал перед ней в новом значении, которое не сразу пришло ей в голову. «Они всегда все чувствуют, – подумала она. – Это же такой закон». И тут же, словно в подтверждение ее догадки, позвонил Митя, и разговаривал долго и участливо, и спрашивал, где она и что делает, и даже назвал ее котенком, чего не случалось уже весьма долгое время.

И то волшебное чувство обещания чего-то радостного, свежего, посетившее ее на Крите, снова как бы овеяло ее легким мановением.

* * *

Когда Алексей думал о Кире, вообще о том, что и как случилось с ними когда-то, он предполагал, что, возможно, ему предстоит еще ее увидеть, как, впрочем, допускал и обратное. Встречи с Кирой он и боялся, и желал ее. Когда она позвонила, они поговорили так, словно бы последний раз общались только накануне. Он ждал сердцебиения, каких-то значительных знаков, – ведь почти девять лет они не слыхали голосов друг друга, а тут все получилось очень и очень просто, без трагикомических затей. В том месте и тогда, где и когда она предлагала встретиться, по ряду причин ему было неудобно, и она предложила заехать за ним, забрать его, а там положиться на настроение, и это тоже вышло просто и хорошо. Очень кстати Татьяна Владимировна именно в этот день надумала навестить свою подругу, а подруга жила аж в Выхино.

С утра он брился и вообще надо было как-то привести себя в порядок, но он будто оцепенел, просто сел на стул на кухне у телефона и стал ждать звонка. Потом ему пришло в голову, что она не знает кода на подъезде, – он набрал номер, который высветился у него, когда она звонила ему, и сообщил ей этот набор цифр.

– Я уже скоро, – довольно веселым голосом сообщила она, – уже свернула на Рублевку.

Когда он открывал ей дверь, то происходящее представлялось ему если и не собственно сном, то легкой седативной дремой.

– Я там машину оставила, – неуверенно сказала она, – у подъезда. Как бы не заперли.

– Не волнуйся за машину, – каким-то деревянным голосом успокоил он. – Сейчас пусто, все на работе.

– Ничего не изменилось, да? – то ли констатировала, то ли спросила она, оглядев внутренность квартиры.

Алексей предоставил ей самой ответить на этот вопрос.

– Аристократка в жилище бедняков, – не удержался и хмыкнул он. – Но Туржанский, как видишь, на месте.

Загрузка...