Литература XVII века

Повесть о Ерше Ершовиче

В мори перед болшими рыбами сказание о Ерше о Ершове сыне, о щетине о ябеднике, о воре о разбойнике, о лихом человеке, как с ним тягалися рыбы Лещ да Головль, крестьяня Ростовского уезду[366]

Лета 7105 (1596) декабря в день было в болшом озере Ростовском сьеждялися судии всех городов, имена судиям: Белуга Ярославская, Семга Переславская, боярин и воевода Осетр Хвалынского моря, окольничей был Сом больших Волских предел, судные мужики[367] Судок да Щука-трепетуха.

Челом били Ростовского озера жильцы, Лещ да Головль, на Ерша на щетину по челобитной. А в челобитной их написано было: «Бьют челом и плачутца сироты Божии и ваши крестьянишька, Ростовскаго озера жильцы, Лещ да Головль. Жалоба, господа, нам на Ерша на Ершова сына, на щетинника на ябедника, на вора на разбойника, на ябедника на обманщика, на лихую, на раковые глаза, на вострые щетины, на худово недоброво человека. Как, господа, зачалось озеро Ростовское, дано в вотчину на век нам после отцев своих, а тот Ерш щетина, ябедник, лихой человек, пришел из вотчины своей, из Волги из Ветлужскаго поместья из Кузьмодемянскаго стану, Которостью-рекою к нам в Ростовское озеро з женою своею и з детишками своими, приволокся в зимную пору на ивовых санишках и загрязнился и зачернился, что он кормился по волостям по дальним и был он в Черной реке, что пала она в Оку-реку, против Дудина монастыря. И как пришел в Ростовское озеро и впросился у нас начевать на одну ночь, а назвался он крестиянином. И как он одну ночь переначевал, и он вопрошался у нас в озеро на малое время пожить и покормитися. И мы ему поверили и пустили ево на время пожить и покормитися и з женишком и з детишками. А пожив, итти было ему в Волгу, а жировать было ему в Оке-реке. И тот воришько Ершь обжился в наших вотчинах в Ростовском озере, да подале нас жил и з детьми расплодился, да и дочь свою выдал за Вандышева сына[368] и росплодился с племянем своим, а нас, крестиян ваших, перебили и переграбили, и из вотчины вон выбили, и озером завладели насильством з женишком своим и з детишьками, а нас хощет поморить голодною смертию. Смилуйтеся, господа, дайте нам на него суд и управу».

И судии послали пристава Окуня по Ерша по щетину, велели поставить. И ответчика Ерша поставили перед судиями на суде. И суд пошел, и на суде спрашивали Ерша:

«Ершь щетина, отвечай, бил ли ты тех людей и озером и вотчиною их завладел?»

И ответчик Ершь перед судиями говорил: «Господа мои судии, им яз отвечаю, а на них яз буду искать безчестия своего, и назвали меня худым человеком, а яз их не бивал и не грабливал и не знаю, ни ведаю. А то Ростовское озеро прямое мое, а не их, из старины дедушьку моему Ершу Ростовскому жильцу. А родом есьми аз истаринший человек, детишка боярские, мелких бояр по прозванию Вандышевы, Переславцы. А те люди, Лещ да Головль, были у отца моего в холопях. Да после, господа, яз батюшка своего, не хотя греха себе по батюшкове душе, отпустил их на волю и з женишками и з детишьками, а на воле им жить за мною во хрестиянстве, а иное их племя и ноне есть у меня в холопях во дворе. А как, господа, то озеро позасохло в прежние лета и стало в томь озере хлебная скудость и голод велик, и тот Лещь да Головль сами сволоклися на Волгу-реку и по затонам розлилися. А ныне меня, бедново, отнють продают напрасно. И коли оне жили в Ростовскомь озере, и оне мне никогда и свету не дали, ходят поверх воды. А я, Господа, Божиею милостию и отцовымь благословениемь и материною молитвою не чмуть[369], ни вор, ни тать и ни разбойник, а полишнаго у меня никакова не вынимывали, живу я своею силою и правдою отеческою, а следом ко мне не прихаживали и напраслины никакой не плачивал. Человек я доброй, знают меня на Москве князи и бояря и дети боярские, и головы стрелецкие, и дьяки и подьячие, и гости торговые, и земские люди, и весь мир во многих людях и городех, и едят меня в ухе с перцемь и шавфраномь, и с уксусомь, и во всяких узорочиях, а поставляють меня перед собою чесно на блюдах, и многие люди с похмеля мною оправдиваютца».

И судии спрашивали Леща с товарищи: «Что Ерша ещеуличаите ли чем?» И Лещь говорил: «Уличаем Божиею правдою да кресным целованием[370] и вами, праведными судиями». «Да сверх кресново целования есть ли у нево, Ерша, на то Ростовское озеро какое письмо или какие даные или крепости какие не буть?» И Лещь сказал: «Пути-де у нас и даные утерялися, а сверх тово и всем ведамо, что то озеро Ростовское наше, а не Ершево. И как он, Ершь, тем озером завладел сильно, и всем то ведамо, что тот Ершь лихой человек и ябедник и вотчиною нашею владеет своим насильством».

И Лещь с товарищем слалися: «Сшлемся, господа, из виноватых[371], на доброво человека, а живет он в Новгородском уезде в реке Волге, а зовут его рыба Лодуга, да на другово доброво человека, а живет он под Новым-городом к реке, зовут его Сигом. Шлемся, господа наши, что то Ростовское озеро изстарины наше, а не Ершово».

И судии спрошали Ерша щетинника: «Ершь щетинник, шлесьса ли ты на Лещеву общую правду?» И Ершь им говорил: «Господа праведные судии, Лещь с товарищи своими люди прожиточные, а я человек небогатой, а съезд у меня вашим посылочным людям и пожитку нет, по ково посылка[372] починать. А те люди в далнем разстоянии, шлюся на них в послушество, что оне люди богатые, а живут на дороге. И оне хлеб и соль с теми людми водят меж собою».

И Лещь с товарищем: «Шлемся, господа, из виноватых на доброво человека, а живет он в Переславском озере, а зовут его Селдь рыба».

И Ершь так говорил: «Господа мои судии, Лещь Сигу да Лодуге и Сельди во племяни, промеж собою ссужаютьца, и они по Леще покроют».

И судии спрашивали Ерша: «Ершь щетина, скажи нам, почему тебе те люди недруги, а живешь ты от них подалеку?» И Ершь говорил так: «Дружбы у нас и недружбы с Сигом и с Лодугою и з Сельдию не бывало, а слатся на них не смею, потому что путь дальней, а езду[373] платить нечем, а се Лещь он с ними во племяни».

И судии спрашивали и приговорили Окуню приставу сьездити по те третие, на коих слалися в послушество на общую правду, и поставите их перед судиями. И пристав Окунь поехал по правду и взял с собою понятых[374] Мня. И Мень ему отказал: «Что ты, братец, меня хощешь взять, а я тебе не пригожуся в понятые — брюхо у меня велико, ходити я не могу, а се у меня глаза малы, далеко не вижу, а се меня губы толсты, перед добрыми людьми говорить не умею».

И пристав Окунь отпустил Мня на волю да взял в понятые Язя да Саблю да мелкого Молю с пригоршни и поставил правду пред судиями.

И судии спрашивали Сельди да Лодуга и Сига: «Скажите, что ведаете промеж Леща да Ерша, чье изстарины то Ростовское озеро было?» И правду сказали третие: «То-де озеро изстарины Лещево да Головлево». И их оправили. «Господа, люди добрые, а крестияня они Божии, а кормятся своею силою, а тот Ершь щетина лихой человек, поклепщик бедо, обманщик, воришько, воришько-ябедник, а живет по рекам и по озерам на дне, а свету мало к нему бываеть, он таков, что змия ис-под куста глядить. И тот Ерш, выходя из реки на устье, да обманывает большую рыбу в неводы, а сам и вывернетца он, аки бес. А где он впроситца начевать, и он хочет и хозяина-то выжить. И как та беда разплодился, и он хочеть и вотчинника-то посесть, да многих людей ябедничеством своим изпродал и по дворам пустил, а иных людей пересморкал; а Ростовское озеро Лещево, а не Ершово».

И судии спрашивали у Ерша: «Скажи, Ершь, есть ли у тебя на то Ростовское озеро пути и даные и какие крепости?» И Ершь так говорил: «Господа, скажу я вам, были у меня пути и даные и всякие крепости на то Ростовское озеро. И грех ради моих в прошлых, господа мои, годех то Ростовское озеро горело с Ыльина дни да до Семеня дни летоначатьца[375], а гатить было в тое поры нечем, потому что старая солома придержалася, а новая солома в тое пору не поспела. Пути у меня и даные згорели».

И судии спрашивали: «Скажите вы про тово Ерша, назвался он добрым человеком, да знают-де ево князья и бояря, и дворяня и дети боярские, и дьяки и подьячие, и гости и служивые люди, и земские старосты, что он доброй человек, родом сын боярской Вандышевых, Переславцы». «А мы, господа, стороны, про нево скажем вправду. Знают Ерша на Москве бражники и голыши и всякие люди, которым не сойдетца купить добрые рыбы, и он купит ершев на полденьги, возмет много есть, а более того хлеба разплюеть, а досталь[376] собакам за окно вымечють или на кровлю выкинуть. А изстарины словут Вандышевы, Переславцы, а промыслу у них никаково нет, опричь плутовства и ябедничества, что у засельских холопей. Да, чаю, знает ево и воевода Осетр Хвалынскаго моря да Сом з большим усом, что он, Ершь, вековой обманщик и обаищик и ведомой воришко».

И судии спрашивали Осетра: «Осетр, скажи нам про тово Ерша, что ты про нево ведаешь?» И Осетр, стоячи, молвил: «Право, я вам ни послух, ни что, а скажу про Ерша правду. Знают Ерша на Москве князи и бояря и всяких чинов люди. Толко он — прямой вор, а меня он обманул, а хотел вам давно сказать, да, право, за сором не смел сказать, а ныне прилучилося сказать. И еще я вам скажу, как Ершь меня обманул, когда было яз пошел из вотчины своей реки Которости <к Ростовскому озеру, и тот Ерш встретил меня на устье, пустил до озера да назвал меня братом. И яз начался ево добрым человеком да назвал ево противу братом. И он меня спросил: „Брате Осетр, далеча ль ты идеш?“ И яз ему спроста сказал, что иду в Ростовское озеро жировать. И Ерш рече: „У меня перешиб, брате мои милый Осетр, жаль мне тебя, не погинь ты напрасно, а ныне ты мне стал не в чужих. Коли яз пошел из вотчины своей, из Волги-реки, Которостию-рекою к Ростовскому озеру, и тогда яз был здвоя тобя и толще и шире, и щоки мои были до передняго пера, а глава моя была что пивной котел, а очи — что пивные чаши, а нос мой был карабля заморскаго, вдол меня было сем сажен, а поперек три сажени, а хвост мой был что лодейной парус. И яз бока свои о берег отер и нос переломал, а ныне ты, брате, видиш и сам, каков яз стал: и менши тобя и дороства моего ничего нет“. И яз ему, вору, поверил и от него> б… с… назат воротился, а в озеро не пошел, а жену и детей з голоду поморил и племя свое розпустил, а сам одва чуть жив пришел, в Нижнее под Новгород не дошел, в реке и зимовал».

А Сом воевода, уставя свою непригожую рожу широкую и ус роздув, почал говорить: «Право, он прямой человек, ведомой вор мне он не одно зло учинил — брата моево, болшево Сома, затащил в невод, а сам, аки бес, в ячейку и вывернулся, а когда брат мой, болшей Сом, вверх по Волге-реке шел, и тот Ершь щетина, ябедник и бездушник, встретил ево, брата моево, и почал с ним говорить. А в тое время брата моего неводом обкидали и из детьми, а тот Ершь стал говорить: „Далече ли ты, дядюшка Сом, видишь?“ И брат мой спроста молвил: „Я-де вижу Волгу с вершины и до устия“. А тот Ершь насмеялся: „Далече ты, дядюшка Сом, видишь, а я недалеко вижу, толко вижу, что у тебя за хвостом“. А в те поры брата моево и з детми рыболовы поволокли на берег, а он, вор Ершь щетина, в малую ячейку из неводу и вывернулся, аки бес, а брата моево на берег выволокли да обухами и з детми прибили, и Ершь скачет да пляшет, а говорит: „А дак-де нашево Обросима околачивают“. Ершь — ведомой вор».

И судии в правду спрашивали и приговорили Лещу с товарищем правую грамоту дать. И выдали Лещу с товарищи Ерша щетину головою.

Беда от бед, а Ершь не ушел от Леща и повернулса к Лещу хвостом, а сам почал говорить: «Коли вам меня выдали головою, и ты меня, Лещь с товарищем, проглоти с хвоста».

И Лещь, видя Ершево лукавство, подумал Ерша з головы проглотить, ино костоват добре, а с хвоста уставил щетины, что лютые рогатины или стрелы, нельзе никак проглотить. И оне Ерша отпустили на волю, а Ростовским озером попрежнему стали владеть, а Ершу жить у них во крестиянех. Взяли оне, Лещь с товарищем, на Ерша правую грамоту, чтобы от нево впредь беды не было какой, а за воровство Ершево велели по всем бродом рыбным и по омутом рыбным бить ево кнутом нещадно.

А суд судили: боярин и воевода Осетр Хвалынскаго моря да Сом з болшим усом, да Щука-трепетуха, да тут же в суде судили рыба Нелма да Лосось, да пристав был Окунь, да Язев брат, а палач бил Ерша кнутом за ево вину — рыба Кострашь. Да судные избы был сторож Мен Чернышев да другой Терской, а понятых были староста Сазан Ильменской да Рак Болотов, да целовальник переписывал животы, и статки пять или шесть Подузов Красноперых, да Сорок з десеть, да с пригоршни мелково Молю, да над теми казенными целовальники, которые животы Ершевы переписывали в Розряде[377], имена целовальником — Треска Жеребцов, Конев брат. И грамоту правую на Ерша дали.

И судной список писал вину Ершову подьячей, а печатал грамоту дьяк Рак Глазунов, печатал левою клешнею, а печать подписал Стерлеть с носом, а подьячей у записки в печатной полате — Севрюга Кубенская, а тюремный сторож — Жук Дудин.

Повесть о Шемякином суде

[378]

В некоих местех живяше два брата земледельца: един богат, други убог; богаты же, ссужая много лет убогова, и не може исполнити скудости его. По николику времени прииде убоги к богатому просити лошеди, на чем ему себе дров привести; брат же не хотяше дати ему лошеди и глагола ему: «Много ти, брате, ссужал, а наполнити не мог». И егда даде ему лошадь, он же взем, нача у него хомута просити, и оскорбися на него брат, нача поносити убожество его, глаголя: «И того у тебя нет, что своего хомута», и не даде ему хомута. Поиде убогой от богатого, взя свои дровни, привяза за хвост лошади, поеде в лес и привезе ко двору своему, и забы выставить подворотню, и ударив лошадь кнутом; лошадь же изо всей мочи бросися через подворотню с возом и оторва у себя хвост. И убоги приведе к брату своему лошадь без хвоста, и виде брат его, что у лошади его хвоста нет, нача брата своего поносити, что лошадь у него отпрося испортил, и, не взяв лошади, поиде на него бить челом во град к Шемяке судии. Брат же убоги, видя, что брат ево пошел на него бити челом, поиде и он за братом своим, ведая то, что будет на него из города посылка, а не итти, ино будет езда приставом платить[379]. И приидоша оба до некого села, не доходя до города. Богатый приде начевати к попу того села, понеже ему знаем; убогий же прииде к тому же попу и, пришед, ляже у него на полати. А богатый нача погибель сказывать своей лошади, чего ради в город идет. И потом нача поп с богатым ужинати, убогова же не позовут к себе ясти. Убогий же нача с полатей смотрети, что поп с братом его ест, и урвася с полатей на зыпку и удави попова сына до смерти. Поп также поеде з братом в город бити челом на убогова о смерти сына своего, и приидоша ко граду, идеже живяше судия, убогий же за ними же иде. Поидоша через мост в город; града ж того некто житель везе рвом в баню отца своего мыти. Бедный же, веды себе, что погибель будет ему от брата и от попа, и умысли себе смерти предати, бросися прямо с мосту в ров, хотя ушибьтися до смерти. Бросяся, упаде на старого, удави отца у сына до смерти; его же поимаше, приведоша пред судию. Он же мысляше, как бы ему напастей избыти и судии чтоб дати, и ничего у себе не обрете, измысли: взя камень и заверне в плат и положи в шапку, ста пред судиею. Принесе же брат его челобитную на него исковую в лошеди и нача на него бити челом судии Шемяке.

Выслушав же Шемяка челобитную, глаголя убогому: «Отвещай». Убогий же, не веды, что глаголати, выняв из шапки тот заверчены камень, показа судии и поклонися. Судия же начаялся, что ему от дела убоги посулил, глаголя брату ево: «Коли он лошади твоей оторвал хвост, и ты у него лошади своей не замай до тех мест[380], у лошеди выростет хвост, а как выростет хвост, в то время у него и лошадь свою возми».

И потом нача другий суд быти: поп ста искати смерти сына своего, что у него сына удави; он же также выняв из шапки той же заверчен плат и показа судие. Судиа же виде и помысли, что от другова суда други узел сулит злата, глаголя попу судия: «Коли-де у тебя ушип сына, и ты де отдай ему свою жену попадию до тех мест, покамест у пападьи твоей он добудет ребенка тебе. В то время возми у него пападью и с ребенком».

И потом нача третий суд быти: что, бросясь с мосту, ушиб у сына отца. Убогий же, выняв заверчены из шапки той же камень в плате, показа третие судие. Судия ж, начался, яко от третьего суда трети ему узол сулити, глаголя ему, у кого убит отец: «Взыди ты на мост, а убивы отца твоего станеть под мостом, и ты с мосту вержися сам на него — такожде убий его, яко же он отца твоего».

После же суда изыдоша исцы со ответчиком ис приказу[381]. Нача богаты у убогова просити своей лошади, он же ему глаголя: «По судейскому казу, как-де у ней хвост выростеть, в ту де тебе пору и лошадь твою отдам». Брат же богаты даде ему за свою лошадь пять рублев, чтобы ему и без хвоста отдал. Он же взя у брата своего пять рублев и лошадь ему отда. Той же убогий нача у попа просити попадьи по судейскому указу, чтоб ему у нее ребенка добыть и, добыв, попадью назад отдать ему с ребенком. Поп же нача ему бити челом, чтоб у него попадьи не взял, он же взя у него десять рублев. Той же убогий нача и третиему говорить исцу: «По судейскому указу я стану под мостом, ты же взыди на мост и на меня також бросися, якож и аз на отца твоего». Он же размышляя себе: «Броситися мне и ево-де не ушибить, а себя разшибьти». Нача и той с ним миритися, даде ему мзду, что броситися на себя не веле.

И со всех троих себе взя. Судиа же высла человека ко ответчику и веле у него показанние три узлы взять; человек же судиин нача у него показанныя три узлы просить: «Дай-де то, что ты из шапки судие казал в узлах, велел у тебя то взяти». Он же выняв из шапки завязаны камень и показа. И человек ему нача говорить: «Что-де ты кажешь камень?» Ответчик же рече: «То судии и казал». Человек ему <нача его вопрошати: «Что то за камень кажешь?» Он же рече: «Я-де того ради сей камень судье казал, кабы он не по мне судил, и я тем камнем хотел его ушибти». И пришед человек и сказал судье. Судья же, слыша от человека своего, и рече: «Благодарю и хвалю Бога моего, что я по нем судил: ак бы я не по нем судил, и он бы меня ушиб». Потом убоги отыде в дом свой, радуяся и хваля Бога. Аминь>.

Аввакум Житие

[382]

Крест — всем воскресение. Крест — падшим исправление, страстем умерщвление и плоти пригвождение. Крест — душам слава и свет вечный. Аминь. Многострадальный юзник темничной, горемыка, нужетерпец, исповедник Христов священнопротопоп Аввакум понужен бысть житие свое написати отцем его духовным иноком Епифанием, да не забьвению предано будет дело Божие. Аминь.

Всесвятая Троице, Боже и Содетелю всего мира, поспеши и направи сердце мое начати с разумом и кончати делы благими, их же ныне хощу глаголати аз, недостойный. Разумея же свое невежество, припадая молю Ти ся, и еже от Тебя помощи прося: Господи, управи ум мой и утверди сердце мое не о глаголании устен стужатиси, но приготовитися на творение добрых дел, я же глаголю, да добрыми делы просвещен на судищи десныя Ти страны причастник буду со всеми избранными Твоими. И ныне, Владыко, благослови, да воздохнув от сердца, и языком возглаголю Дионисия Ареопагита «О Божественных именех», что есть Тебе, Богу, присносущные имена истинные, еже есть близостные, и что виновные, сиречь похвальные. Сия суть сущие: Сый[383], Свет, Истинна, Живот. Только свойственных четыре, а виновных много, сия суть: Господь, Вседержитель, Непостижим, Неприступен, Трисиянен, Триипостасен, Царь славы, Непостоянен, Огнь, Дух, Бог, и прочая.

По сему разумевай того ж Дионисия о истинне: «Себе бо отвержение — истинны испадение; истинна бо сущее есть; а ще бо истинна сущее есть, истинны испадение сущаго отвержение есть. От сущаго же Бог испасти не может и еже не быти — несть».

Мы же речем: потеряли новолюбцы[384] существо Божие испадением от истиннаго Господа Святаго и животворящаго Духа. По Дионисию, коли уж истинны испали, тут и сущаго отверглись. Бог же от существа Своего испасти не может, и еже не быти — несть того в Нем: присносущен истинный Бог наш. Лучше бы им в символе веры не глаголати «Господа», виновнаго имени, а нежели «истиннаго» отсекати[385], в нем же существо Божие содержится. Мы ж, правовернии, обоя имена исповедуем и в Духа Святаго, Господа истиннаго и животворящаго, света нашего, веруем, со Отцем и с Сыном поклоняемаго, за него же стражем и умираем помощию Его Владычнею.

Тешит нас той ж Дионисий Ареопагит, в книге ево писано: «Сей убо есть воистинну истинный християнин, зане[386] истинною разумев Христа и тем богоразумие стяжав, исступив убо себе, не сыи в мирском их нраве и прелести, себя же весть трезвящеся и изменена всякаго прелестнаго неверия, не токмо даже до смерти бедъствующе истинны ради, но и неведением скончевающеся всегда, разумом же живуще, и християне суть свидетельствуемы».

Сей Дионисий научен вере Христове от Павла-апостола, живыи во Афинех, прежде, даже не приити в веру Христову, хитрость имыи исчитати беги небесныя; егда ж верова Христови, вся сия вмених быти яко уметы. К Тимофею пишет в книге своей сице глаголя: «Дитя, али не разумеешь, яко вся сия внешняя блядь ничто ж суть, но токмо прелесть, и тля, и пагуба. Аз проидох делом и ничто ж обретох, токмо тщету».

Чтыи да разумееть. Ищитати беги небесныя любят погибающий, понеже любви истинныя не прията, во еже спастися им, и сего ради послеть им Бог действо льсти, во еже веровати им лжи, да суд приимут не веровавшии истинне, но благоволиша о неправде. Чти о сем Апостол, 275.

Сей Дионисий, еще не приидох в веру Христову, со учеником своим во время распятия Господня быв в Солнечней граде и виде: солнце во тьму преложися и луна в кровь, звезды в полудне на небеси явилися черным видом. Он же ко ученику глагола: «Или кончина веку прииде, или Бог Слово плотию стражет», — понеже не по обычаю тварь виде изменену. И сего ради бысть в недоумении. Той ж Дионисий пишет о солнечном знамении, когда затмится: «Есть на небеси пять звезд заблудных[387], еже именуются луны. Сии луны Бог положил не в пределех, якоже и прочии звезды, но обтекают по всему небу, знамение творя или во гнев, или в милость. Егда заблудница, еже есть луна, подтечет от запада под солнце и закроет свет солнечный, и то затмение солнцу за гнев Божий к людям бывает. Егда ж бывает от востока луна подтекает, и то, по обычаю шествие творяще, закрывает солнце».

А в нашей Росии бысть затмение солнцу в 162 году пред мором[388]. Плыл Волгою-рекою архиепископ Симеон Сибирской, и в полудне тма бысть перед Петровым днем недели за две; часа с три плачючи у берега стояли. Солнце померче, от запада луна подтекала, являя Бог гнев свой к людям. В то время Никон-отступник веру казил и законы церковныя, и сего ради Бог излиял фиял[389] гнева ярости Своея на Русскую землю: зело мор велик был, неколи еще забыть, вси помним. Паки потом, минув годов с четырнатцеть, вдругоряд затмение солнцу было: в Петров пост, в пяток, в час шестым тма бысть, солнце померче, луна от запада же подтекала, гнев Божий являя. Протопопа Аввакума, беднова горемыку, в то время с прочими в соборной церкви власти остригли и на Угреше в темницу, проклинав, бросили.

Верный да разумеет, что делается в земли нашей за нестроение церковное и разорение веры и закона. Говорить о том престанем, в день века познано будет всеми, потерпим до тех мест.

Той ж Дионисий пишет о знамении солнца, како бысть при Исусе Наввине во Израили. Егда Исус секии иноплеменники и бысть солнце противо Гаваона, еже есть на полднях, ста Исус крестообразно, сиречь разпростре руце свои, и ста солнечное течение, дондеже враги погуби. Возвратилося солнце к востоку, сиречь назад отбежало, и паки потече, и бысть во дни том и в нощи тритцеть четыре часа, понеже в десятый час назад отбежало, так в сутках десеть часов прибыло. И при Езекии-царе бысть знамение: оттече солнце назад во вторый на десеть час дня, и бысть во дни и в нощи тридесять шесть часов. Чти книгу Дионисиеву, там пространно уразумеешь.

Он же, Дионисий, пишет о небесных силах, возвещая, како хвалу приносят Богу, разделяяся деветь чинов на три троицы. Престоли, херувими и серафими, освящение от Бога приемля, сице восклицают: «Благословена слава от места Господня!» И чрез их преходит освящение на вторую троицу, еже есть господьства, начала, власти. Сия троица, славословя Бога, восклицают: «Аллилуия, аллилуия, аллилуия!» По Алфавиту[390], «аль» — Отцу, «иль» — Сыну, «уия» — Духу Святому. Григорий Низский толкует: «Аллилуия — хвала Богу», а Василий Великий пишет: «Аллилуия — ангельская речь, человечески рещи — слава Тебе, Боже». До Василия пояху во церкви ангельския речи: «Аллилуия, аллилуия, аллилуия!» Егда же бысть Василий, и повеле пети две ангельския речи, а третьюю — человеческую, сице: «Аллилуия, аллилуия, слава Тебе, Боже». У святых согласно — у Дионисия и у Василия: трижды воспевающе, со ангелы славим Бога, а не четыржи по римской бляди; мерско Богу четверичное поспевание сицевое: «Аллилуия, аллилуия, аллилуия, слава Тебе, Боже». Да будет проклят сице поюще с Никоном и с костелом римским! Паки на первое возвратимся. Третьяя троица: силы, архангели, ангели. Чрез среднюю троицу освящение приемля, поют: «Свят, свят, свят Господь Саваоф, исполнь небо и земля славы Его». Зри: тричислено и се воспевание. Пространно Пречистая Богородица протолковала о аллилуии, явилась Василию[391], ученику Ефросина Псковскаго. Велика во «аллилуии» хвала Богу, а от зломудрствующих досада велика: по-римски Троицу Святую в четверицу глаголют, Духу и от Сына исхождение являют. Зло и проклято се мудрование Богом и святыми! Правоверных избави, Боже, сего начинания злаго о Христе Исусе, Господе нашем, ему же слава ныне и присно и во веки веком. Аминь.

Афонасий Великий рече: «Иже хощет спастися, прежде всех подобает ему держати кафолическая вера, ея же аще кто целы и непорочны не соблюдают, кроме всякого недоумения, во веки погибнет. Вера же кафолическая сия есть, да единаго Бога в Троице и Троицу во единице почитаем, ниже сливающе составы, ниже существо разделяюще. Ин бо есть состав Отечь, ин — Сыновей, ин — Святаго Духа, но Отчее, и Сыновнее, и Святаго Духа едино Божество, равна слава, соприсносущно величество; яков Отец, таков Сын, таков и Дух Святой: вечен Отец, вечен Сын, вечен и Дух Святый; не создан Отец, не создан Сын, не создан и Дух Святый, Бог-Отец, Бог-Сын, Бог — и Дух Святый». Не три Бози, но един Бог, не три несозданнии, но един несозданный; равне: Вседержитель-Отец, Вседержитель-Сын, Вседержитель — и Дух Святый; подобне: непостижим Отец, непостижим Сын, непостижим и Дух Святый; не три Вседержители, но един Вседержитель, един непостижимый. И в сей Святей Троице ничто же первое или последнее, ничто ж более или мнее, но целы три составы и соприсносущны суть себе и равны. Особно бо есть Отцу нерождение, Сыну же рождение, а Духу Святому исхождение; обще же им Божество и царство.

Нужно бо есть побеседовати и о вочеловечении Бога-Слова к вашему спасению. За благость щедрот излия Себе от Отеческих недр Сын, Слово Божие, в Деву чисту Богоотроковицу, егда время наставало, и воплотився от Духа Свята и Марии-Девы вочеловечився, нас ради пострадал, и воскресе в третий день, и на небо вознесеся, и седе одесную величествия на высоких, и хощеть паки прийти судити и воздати комуждо по делом его, Его же царствию несть конца.

И сие смотрение в Бозе бысть прежде даже не создатися Адаму, прежде даже не вообразитися. Рече Отец Сынови: «Сотворим человека по образу Нашему и по подобию». И отвеща другий: «Сотворим, Отче, и преступит бо». И паки рече: «О единородный Мой! О свете Мой! О Сыне и Слове! О сияние славы Моея! Аще промышляеши созданием Своим, подобает Ти облещися в тлимаго человека, подобает ти по земли ходите, апостолы восприяти, пострадати и вся совершите». И отвеща другий: «Буди, Отче, воля Твоя!» Посем создася Адам, и прочая. Аще хощеши пространно разумети, чти «Маргарит»[392] «Слово о вочеловечении», тамо обрящеши. Аз кратко помянул, смотрение показуя. Сице всяк веруяи в Онь не постыдится, а не веруяи осужден будет и во веки погибнет, по вышереченному Афонасию. Сице аз, протопоп Аввакум, верую, сице исповедаю, с сим живу и умираю.

Рождение же мое в нижегороцких пределех, за Кудмою-рекою, в селе Григорове. Отец ми бысть священник Петр, мати Мария, инока Марфа. Отец мой прилежаше пития хмельнова, мати же моя постница и молитвеница бысть, всегда учаше мя страху Божию. Аз же, некогда видев у соседа скотину умершу, и в той нощи воставше, пред образом плакався довольно о душе своей, поминая смерть, яко и мне умереть; и с тех мест обыкох по вся нощи молитися.

Потом мати моя овдовела, а я осиротел молод и от своих соплеменник во изгнании быхом. Изволила мати меня женить. Аз же Пресвятей Богородице молихся, да даст ми жену — помощницу ко спасению. И в том же селе девица, сиротина же, безпрестанно во церковь ходила, имя ей Анастасия. Отец ея был кузнец, именем Марко, богат гораздо, а егда умре, после ево вся истощилося. Она же в скудости живяше и моляшесь Богу, да же сочетается за меня совокуплением брачным. И бысть по воли Божии тако.

Посем мати моя отъиде к Богу в подвизе велице. Аз же от изгнания преселихся во ино место. Рукоположен во дьяконы дватцети лет з годом; и по дву детех в попы поставлен; живыи в попех осм лет и потом совершен в протопопы православными епископы; тому дватцеть лет минуло, и всего тритцеть лет, как священство имею, а от рода на шестой десяток идет.

Егда аз в попех был, тогда имел у себя детей духовных много, по се время сот с пять или с шесть будет. Не почивая аз, грешный, прилежа во церквах, и в домех, и на распутиях, по градом и селам, еще же и во царствующем граде, и во стране Сибирской проповедуя и уча слову Божию, годов будет тому с полтретьятцеть.

А егда еще был в попех, прииде ко мне исповедатися девица, многими грехми обременена, блудному делу и малакии[393] всякой повинна; нача мне, плакавшеся, подробну возвещати во церкви, пред Евангелием стоя. Аз же, треокаянный врачь, слышавше от нея, сам разболевся, внутрь жгом огнем блудным. И горко мне бысть в той час. Зажег три свещи и прилепил к налою, и возложил правую руку на пламя, и держал, дондеже во мне угасло злое разжежение. И отпустя девицу, сложа с себя ризы, помолясь, пошел в дом свой зело скорбен. Время ж яко полнощи, и пришед в свою избу, плакався пред образом Господним, яко и очи опухли, и моляся прилежно, даже отлучит мя Бог от детей духовных, понеже бремя тяшко, не могу носити. И падох на землю на лицы своем, рыдаше горце, и забыхся лежа. Не вем, как плачю, а очи сердечнии при Реке Волге. Вижу: пловут стройно два корабля златы, и весла на них златы, и шесты златы, и все злато. По единому кормщику на них сидельцов. И я спросил: «Чье корабли?» И оне отвещали: «Лукин и Лаврентиев». Сии быша ми духовныя дети, меня и дом мой наставили на путь спасения и скончались богоугодне. А се потом вижу третей корабль, не златом украшен, но разными красотами испещрен — красно, и бело, и сине, и черно, и пепелесо, — его же ум человеч не вместит красоты его и доброты. Юноша светел, на корме сидя, правит, бежит ко мне из-за Волги, яко пожрати мя хощет. И я вскричал: «Чей корабль?» И сидяи на нем отвещал: «Твой корабль. На, плавай на нем, коли докучаешь, и з женою, и з детми». И я вострепетах и седше разсуждаю: «Что се видимое? И что будет плавание?»

А се, по мале времени, по писанному, обьяша мя болезни смертныя, беды адовы обыдоша мя, скорбь и болезнь обретох. У вдовы начальник отнял дочерь. И аз молих его, да же сиротину возвратит к матери. И он, презрев моление наше, воздвиг на меня бурю, и у церкви, пришед сонмом, до смерти меня задавили. И аз лежал в забыти полчаса и больши, паки оживе Божиим мановением. Он же устрашася отступился мне девицы. Потом научил ево дьявол: пришед во церковь, бил и волочил меня за ноги по земле в ризах, а я молитву говорю в то время.

Таже ин начальник во ино время на мя разсвирепел: прибежав ко мне в дом, бив меня, и у руки, яко пес, огрыз персты. И егда наполнилась гортань ево крови, тогда испустил из зубов своих мою руку и, меня покинув, пошел в дом свой. Аз же, поблагодаря Бога, завертев руку платом, пошел к вечерне. И на пути он же наскочил на меня паки со двема пистольми и запалил ис пистоли, и Божиим мановением на полке порох пыхнул, а пистоль не стрелила. Он же бросил ея на землю и из другия запалил паки. Божия же воля так же учинила: пистоль и та не стрелила. Аз же прилежно идучи молюсь Богу, осенил ево больною рукою и поклонился ему. Он меня лает, а я ему говорю: «Благодать во устнех твоих, Иван Родионович, да будет». Посем двор у меня отнял, а меня выбил, всево ограбя, и на дорогу хлеба не дал.

В то же время родился сын мой Прокопей, что ныне сидит с матерью и з братом в земле закопан[394]. Аз же, взяв клюку, а мать — некрещенова младенца, пошли з братьею и з домочадцы, амо же Бог наставит, а сами вошед запели божественныя песни, евангельскую стихеру большим роспевом: «На гору учеников идущим за земное вознесение предста Господь, и поклонишася Ему» вся до конца, а пред нами образы несли. Певцов в дому моем было много; поюще, со слезами на небо взираем, а провождающии жители того места, мужи, и жены, и отрочата, множество народа, с рыданием, плачюще и сокрушающе мое сердце, далече нас провожали в поле. Аз же, на обычном месте став и хвалу Богу воздав, поучение прочет и благословя, насилу в домы их возвратил, а з домашними впред побрели. И на пути Прокопья крестили, яко каженика[395] Филипп древле.

Егда же аз прибрел к Москве к духовнику цареву, протопопу Стефану, и к другому протопопу, к Неронову Иванну, они же обо мне царю известиша, и с тех мест государь меня знать почал.

Отцы же з грамотою паки послали меня на старое место, и я притащился; ано и стены разорены моих храмин. И я паки позавелся, а дьявол и паки воздвиг бурю. Приидоша в село мое плясовые медведи з бубнами и з домрами, и я, грешник, по Христе ревнуя, изгнал их, и хари и бубны изломал на поле един у многих, и медведей двух великих отнял: одново ушиб, и паки ожил, а другова отпустил в поле. И за сие меня боярин Василей Петрович Шереметев, едучи в Казань на воеводство в судне, браня много и велел благословить сына своего, бритобратца. Аз же не благословил, видя любодейный образ. И он меня велел в Волгу кинуть, и, ругав много, столкали с судна.

Таже ин начальник на мя разсвирепев, приехав с людми ко двору моему, стрелял из луков и ис пищалей с приступом. А я в то время запершися, молился ко Владыке: «Господи, укроти ево и примири, ими же веси судбами». Он же побежал от двора, гоним Святым Духом. Таже в нощь ту прибежали от него, зовут меня к нему со слезами: «Батюшко-государь, Евфимей Стефанович при кончине и кричит не удобно, бьет себя и охает, а сам говорит: „Дайте батька Аввакума, за него меня Бог наказует!“» И я чаял — обманывают меня, ужасеся дух мой во мне, а се помолил Бога сице: «Ты, Господи, изведыи мя из чрева матере моея, и от небытия в бытия мя устроил! Аще меня задушат, причти мя с митрополитом Филиппом Московским; аще ли зарежут, и Ты, Господи, причти мя з Захариею-пророком; аще ли посадят в воду, и Ты, Владыко, яко и Стефана Пермскаго, паки свободишь мя». И, молясь, поехал в дом к нему, Евфимию. Егда же привезоша мя на двор, выбежала жена ево Неонила, ухватила меня под руку, а сама говорит: «Поди-тко, государь наш батюшко, поди-тко, свет наш кормилец». И я сопротив: «Чюдно! Давеча был блядин сын, а топерва батюшко миленькой! Большо у Христа-тово остра шелепуга-та[396], скоро повинился муж твой!» Ввела меня в горницу. Вскочил с перины Евфимей, пал пред ногама моима, вопит неизреченное «Прости, государь, согрешил пред Богом и пред тобою», а сам дрожит весь. И я ему сопротиво: «Хощеши ли впредь цел быти?» Он же, лежа, отвещал: «Ей, честный отче!» И я рекл: «Востани! Бог простит тя». Он же наказан гораздо, не мог сам востати. И я поднял, и положил ево на постелю, и исповедал, и маслом священным помазал, и бысть здрав. Так Христос изволил. И з женою быша мне дети духовные, изрядныя раби Христовы. Так-то Господь гордым противится, смиренным же дает благодать.

Помале инии паки изгнаша мя от места того. Аз же сволокся к Москве, и Божиею волею государь меня велел поставить в Юрьевец-Повольской в протопопы. И тут пожил немного — только осм недель. Дьявол научил попов, и мужиков, и баб: пришли к патриархову приказу, где я духовныя дела делал, и вытаща меня ис приказу собранием, — человек с тысящу и с полторы их было, — среди улицы били батожьем и топтали. И бабы были с рычагами[397], грех ради моих убили замертва и бросили под избной угол! Воевода с пушкарями прибежал и, ухватя меня, на лошеди умчал в мое дворишко, и пушкарей около двора поставил. Людие же ко двору приступают, и по граду молва велика. Наипаче ж попы и бабы, которых унимал от блудни, вопят: «Убить вора, блядина сына, да и тело собакам в ров кинем!»

Аз же отдохня, по трех днях ночью, покиня жену и дети, по Волге сам-третей[398] ушел к Москве. На Кострому прибежал, ано и тут протопопа же Даниила изгнали. Ох, горе! Везде от дьявола житья нет!

Приехал к Москве, духовнику показался. И он на меня учинился печален: «На што-де церковь соборную покинул?» Опять мне другое горе! Таже царь пришел ночью к духовнику благословитца, меня увидял тут — опять кручина: «На што-де город покинул?» А жена и дети, и домочадцы, человек з дватцеть, в Юрьевце остались, неведомо — живы, неведомо — прибиты. Тут-паки горе!

Посем Никон, друг наш, привез из Соловков Филиппа-митрополита[399]. А прежде его приезду Стефан-духовник моля Бога и постяся седмицу з братьею — и я с ними тут же — о патриархе, да же даст Бог пастыря ко спасению душ наших, и с митрополитом Корнилием Казанским написав челобитную за руками, подали царю и царице — о духовнике Стефане, чтоб ему быть в патриархах. Он же не восхотел сам и указал на Никона-митрополита. Царь ево и послушал и пишет к нему послание навстречю: «Пресвященному Никону, митрополиту новгороцкому и великолуцкому и всеа Русии, радоватися», и прочая. Егда же приехал, с нами, яко лис: челом да здорово! Ведает, что быть ему и патриархах и чтоб откуля помешка какова по учинилась. Много о тех кознях говорить. Царь ево на патриаршество зовет, а он бытто не хочет, мрачил царя и людей, а со Анною по ночам укладывают как чему быть, и много пружався[400] со дьяволом, взошел на патриаршество Божиим попущением, укрепя царя своим кознованием и клятвою лукавою. Егда бысть патриархом, так нас и в крестовую не стал пускать[401], а се и яд отрыгнул. В пост Великой прислал память казанскому протопопу Иванну Неронову, а мне был отец духовной; я все у нево и жил и церкве; егда куды отлучится, ино я ведаю церковь. И к месту говорили — на дворец ко Спасу, да я не порадел или Бог не изволил. Народу много приходило х Казанской, так мне любо — поучение чол безпрестанно. Лишо о братьях родных духовнику поговорил, и он их в Верху[402], у царевны, а инова при себе, жить устроил попом в церкве. А я сам, идеже людие снемлются, там слово Божие проповедал, да при духовникове благословении и Неронова Иванна тешил над книгами свою грешную душу о Христе Исусе.

Таже Никон в намети пишет: «Год и число. По преданию-де святых отец и апостол, не подобает метания творити на колену, но в пояс бы вам класть поклоны, еще же и трема персты бы есте крестились». Мы, сошедшиеся со отцы, задумалися; видим, яко зима хощет быти: сердце озябло, и ноги задрожали. Неронов мне приказал церковь, а сам скрылся в Чюдов, седмицу един в полатке молился. И там ему от образа глас бысть во время молитвы: «Время приспе страдания, подобает вам неослабно страдати!» Он же мне плачючи сказал, таже епископу коломенскому Павлу, его же Никон напоследок к новогороцких пределех огнем зжег, потом Даниилу, костромскому протопопу, и всей сказал братье. Мы же з Данилом, ис книг написав выписки о сложении перст и о поклонех, и подали государю. Много писано было, он же не вем, где скрыл их, мнит ми ся — Никону отдал.

После тово вскоре схватав Никон Даниила, остриг при царе за Тверскими вороты и, содрав однорятку, ругав, отвел в Чюдов, в хлебню, и, муча много, сослал в Астрахань. Возложа на главу там ему венец тернов, в земляной тюрме и уморили. Таже другова, темниковскаго протопопа Даниила[403], посадил у Спаса на Новом. Таже Неронова Иванна, в церкве скуфью[404] снял и посадил в монастыре Симанове и после на Вологду сослал в Спасов Каменной монастырь, потом в Кольской острог.

Посем меня взяли от всенощнаго Борис Нелединской со стрельцами. Человек со мною с шестьдесят взяли; их в тюрму отвели, а меня на патриархове дворе на чеп посадили ночью. Егда же розсветало в день неделный, посадили меня на телегу, ростеня руки, и везли от патриархова двора до Андроньева монастыря. И тут на чепи кинули в темную полатку; ушла вся в землю. И сидел три дни, ни ел, ни пил; во тьме сидя, кланялся на чепи, не знаю — на восток, не знаю — на запад. Никто ко мне не приходил, токмо мыши, и тараканы, и сверчки кричат, и блох довольно. Таже во исходе третьих суток захотелося есть мне; после вечерни ста предо мною, не вем — человек, не вем — ангел, и по се время не знаю. Токмо в потемках сотворя молитву и взяв меня за плечо с чепью, к лавке привел и посадил, и лошку в руки дал, и хлебца немношко, и штец дал похлебать, — зело прикусны, хороши! — и рекл мне: «Полно, довлеет ти ко укреплению!» И не стало ево. Двери не отворялись, а ево не стало. Чюдно только — человек, а что ж ангелу — ино везде не загорожено.

Наутро архимарит з братьею вывели меня, журят мне: «Что патриарху не покорисся?» И я от Писания ево браню. Сняли большую чепь и малую наложили. Отдали чернцу под начал, велели в церковь волочить. У церкви за волосы дерут, и под бока толкают, и за чеп торгают, и в глаза плюют. Бог их простит в сий век и в будущий, не их то дело, но дьявольское.

Тут же в церкве у них был наш брат, подначалной ис Хамовников, пьянства ради предан бесом, и гораздо бесился, томим от бесов. Аз же зжалихся, грешной, об нем, в обедню стоя на чепи Христа-света и Пречистую Богородицу помолил, чтоб ево избавили от бесов. Господь же ево, беднова, и простил, бесов отогнал. Он же целоумен стал, заплакав и ко мне поклонился до земли; я ему заказал, чтоб про меня не сказал никому; людие же не догадалися о сем, учали звонить и молебен петь.

Сидел я тут четыре недели.

После меня взяли Логина, протопопа муромскаго. В соборной церкве при царе остриг ево овчеобразный волк в обедню, во время переноса. Егда снял у архидьякона со главы дискос[405] и поставил на престоле тело Христово, а с чашею архимарит чюдовской Ферапонт вне олтаря при дверех царских стоял. Увы разсечения телу и крови Владыки Христа! Пущи жидовскаго действа игрушка сия! Остригше, содрали с Логина однарятку и кафтан. Он же разжегся ревностию Божественнаго огня, Никона порицая, и чрез порог олтарной в глаза ему плевал, и распоясався, схватя с себя рубашку, в олтарь Никону в глаза бросил. Чюдно! Растопоряся рубашка покрыла дискос с телом Христовым и престол. А в то время и царица в церкве была. На Логина ж возложа чепь и потаща ис церкви, били метлами и шелепами до Богоявленскаго монастыря. И тут кинули нагова в полатку, и стрельцов на карауле накрепко учинили. Ему же Бог в ту ночь дал новую шубу да шапку. И наутро Никону сказали. Он же, разсмеявся, говорит: «Знаю су я пустосвятов тех!» И шапку у него отнял, а шубу ему оставил.

Посем паки меня из монастыря водили пешева на патриархов двор, по-прежнему ростяня руки. И стязався много со мною, паки отвели так же. Таже в Никитин день со кресты ход, а меня паки против крестов везли на телеге и привезли к соборной церкви стричь меня так же. И держали на пороге в обедню долго. Государь сошел с места и, приступя к патриарху, упросил у нево, и не стригше отвели в приказ Сибирской, и отдали дьяку Третьяку Башмаку[406], что ныне с нами стражет же за православную веру, — Саватей-старец, сидит в земляной тюрме у Спаса на Новом. Спаси ево, Господи, и тогда мне добро делал.

Таже послали меня в Сибирь в ссылку з женою и детми. И колико дорогою было нужды, тово всево говорить много, разве малое помянуть. Протопопица родила младенца, больную в телеге и потащили. До Тобольска три тысячи верст, недель с тринатцеть волокли телегами и водою, и санми половину пути.

Архиепископ Симеон Сибирской, — тогда добр был, а ныне учинился отступник, — устроил меня в Тобольске к месту. Тут живучи у церкви великия беды постигоша мя. Пятья слова государевы сказывали на меня в полтара годы. И един некто, двора архиепископля дьяк, Иван Струна, тот и душею моею потряс сице. Владыка съехал к Москве, а он без нево научением бесовским и кознями напал на меня. Церкви моея дьяка Антония захотел мучить напрасно. Он же, Антон, утече у него и прибежал ко мне во церковь. Иван же Струна собрався с людми во ин день, прииде ко мне во церковь, а я пою вечерню, и, вскоча во церковь, ухватил Антона на крылосе за бороду. А я в то время затворил двери и замкнул, никово не пустил к церковь. Один он, Струна, вертится, что бес, во церкве. И я, покиня вечерню со Антоном посадя ево на полу, и за мятеж церковной постегал ременем нарочито-таки; а прочим, человек з дватцеть, вси побегоша, гоними Духом. И покаяние приняв от Струны, к себе отпустил ево паки. Сродницы же ево, попы и чернцы, весь град возмутили, како бы меня погубить. И в полнощи привезли сани ко двору моему, ломилися в ызбу, хотя меня взяв в воду свести. И Божиим страхом отгнани быша и вспять побегоша. Мучился я, от них бегаючи, с месяц. Тайно иное в церкве начюю, иное уйду к воеводе. Княиня меня в сундук посылала: «Я-де, батюшко, нат тобою сяду, как-де придут тебя искать к нам». И воевода от них, мятежников, боялся, лишо плачет, на меня глядя. Я уже и в тюрму просился — ино не пустят. Таково то время было. Провожал меня много Матфей Ломков, иже и Митрофан в чернцах именуем, — на Москве у Павла-митрополита ризничим был, как стриг меня з дьяком Афонасьем. Тогда в Сибири при мне добр был, а опосле проглотил ево дьявол, отступил же от веры. Таже приехал с Москвы архиепископ, и мне мало-мало лехче стало. Правильною виною посадил ево, Струну, на чепь за сие: человек некий з дочерью кровосмешение сотворил, а он, Струна, взяв с мужика полтину, не наказав отпустил. И владыка ево за сие сковать приказал и мое дело тут же помянул. Он же, Струна, ушел к воеводам в приказ и сказал слово и дело государево на меня. Отдали ево сыну боярскому лутчему Петру Бекетову[407] за пристав. Увы, Петру погибель пришла! Подумав, архиепископ по правилам за вину кровосмешения стал Струну проклинать в церкве. Петр же Бекетов, в то время браня архиепископа и меня, изшед ис церкви, взбесился, идучи ко двору, и пад, издше, горкою смертию умре. Мы же со владыкою приказали ево среди улицы вергнути псом на снедение, да же гражданя оплачют ево согрешение. И сами три дни прилежне Божеству стужали об нем, да же отпустится ему в день века от Господа: жалея Струны, таковую пагубу приял. И по трех днех тело его сами честне погребли. Полно тово говорить плачевнова дела.

Посем указ пришел: велено меня ис Тобольска на Лену вести за сие, что браню от Писания и укаряю Никона, еретика. В то же время пришла с Москвы грамотка ко мне. Два брата, жили кои у царя в Верху, умерли з женами и детми. И многим друзья и сродники померли жо в мор. Излиял Бог фиял гнева ярости своея на всю Русскую землю за раскол церковный, да не захотели образумитца. Говорил прежде мора Неронов царю и прорицал три пагубы: мор, мечь, разделение. Вся сия збылось во дни наша, а опосле и сам, милой, принужден трема персты креститца. Таково-то попущено действовать антихристову духу, по Господню речению: «Аще возможно ему прельстити и избранныя, и всяк мняися стояти да блюдется, да ся не падет». Што тово много и говорить! Того ради неослабно ища правды, всяк молися Христу, а не дряхлою душею о вере прилежи, так не покинет Бог. Писанное внимай: «Се полагаю в Сионе камень претыканию и камень соблазну; вси бо не сходящийся с нами о нем претыкаются или соблажняются». Разумеешь ли сие? Камень — Христос, а Сион — церковь, а блазнящиися — похотолюбцы и вси отступницы, временных ради о вечном не брегут. Просто молыть; дьяволю волю творят, а о Христове повелении не радят. Но аще кто преткнется — о камень сей сокрушится, а на нем же камень падет — сотрыет его. Внимай-ко гораздо и слушай, что пророк говорит со апостолом: что жорнов дурака в муку перемелет; тогда узнает всяк высокосердечный, как скакать по холмам, — перестанет, сиречь от всех сих упразнится. Полно тово. Паки стану говорить, как меня по грамоте ис Тобольска повезли на Лену.

А егда в Енисейск привезли, другой указ пришел: велено в Дауры вести, тысящ з дватцеть от Москвы и больши будет. Отдали меня Афонасью Пáшкову: он туды воеводою послан, и грех ради моих суров и безчеловечен человек, бьет безпрестанно людей, и мучит, и жжет. И я много разговаривал ему, да и сам в руки попал. А с Москвы от Никона ему приказано мучить меня.

Поехали из Енисейска. Егда будем в Тунгуске-реке, бурею дощеник[408] мой в воду загрузило; налился среди реки полон воды, и парус изорвало, одны полубы наверху, а то все в воду ушло. Жена моя робят кое-как вытаскала наверх, а сама ходит простоволоса, в забытии ума, а я, на небо глядя, кричю: «Господи, спаси! Господи, помози!» И Божиею волею прибило к берегу нас. Много о том говорить. На другом дощенике двух человек сорвало, и утонули в воде. Оправяся, мы паки поехали впред.

Егда приехали на Шаманской порог, навстречю нам приплыли люди, а с ними две вдовы — одна лет в 60, а другая и болши. Пловут пострищися в монастырь. А он, Пашков, стал их ворочать и хощет замуж отдать. И я ему стал говорить: «По правилам не подобает таковых замуж давать». Он же, осердясь на меня, на другом пороге стал меня из дощеника выбивать: «Еретик-де ты; для-де тебя дощеник худо идет! Поди-де по горам, а с казаками не ходи!» Горе стало! Горы высокие, дебри непроходимые; утес каменной яко стена стоит, и поглядеть — заломя голову. В горах-тех обретаются змеи великие, в них же витают гуси и утицы — перие красное; тамо же вороны черные, а галки серые, — изменено при руских птицах имеют перие. Тамо же орлы, и соколы, и кречата, и курята индейские, и бабы, и лебеди, и иные дикие, — многое множество, птицы разные. На тех же горах гуляют звери дикие: козы, и олени, и зубри, и лоси, и кабаны, волки и бараны дикие; во очию нашу, а взять нельзя. На те же горы Пашков выбивал меня со зверми витать. И аз ему малое писанейце послал. Сице начало: «Человече, убойся Бога, седящаго на херувимех и призирающаго в безны, его же трепещут небо и земля со человеки и вся тварь, токмо ты, ты един презираешь и неудобство к нему показуешь», и прочая там многонько писано. А се бегут человек с пятьдесят, взяли мой дощеник и помчали к нему, — версты с три от него стоял. Я казакам каши с маслом наварил да кормлю их, и оне, бедные, и едят, и дрожат, а иные плачют, глядя на меня, жалея по мне. Егда дощеник привели, взяли меня палачи, привели перед него. Он же и стоит, и дрожит, шпагою потпершись. Начал мне говорить: «Поп ли ты или роспоп?» И я отвещал: «Аз сем Аввакум, протопоп; что тебе дело до меня?» Он же, рыкнув яко дивий зверь, и ударил меня по щоке и паки по другой, и в голову еще; и збил меня с ног, ухватил у слуги своего чекан[409] и трижды по спине лежачева зашиб, и, разболокши, по той же спине семьдесят два удара кнутом. Палач бьет, а я говорю: «Господи Исусе Христе, Сыне Божий, помогай мне!» Да тож да тож говорю. Так ему горько, что не говорю: «Пощади!» Ко всякому удару: «Господи Исусе Христе, Сыне Божий, помогай мне!» Да о середине-той вскричал я: «Полно бить-тово!» Так он велел перестать. И я промолыл ему: «За что ты меня бьешь? Ведаешь ли?» И он паки велел бить по бокам. Спустили. Я задрожал да и упал. И он велел в казенной дощеник оттащить. Сковали руки и ноги и кинули на беть[410]. Осень была: дождь на меня шел и в побои, и в нощ. Как били, так не больно было с молитвою-тою, а лежа на ум взбрело: «За что ты, Сыне Божий, попустил таково больно убить-тово меня? Я веть за вдовы Твои стал! Кто даст судию между мною и Тобою? Когда воровал, и Ты меня так не оскорблял, а ныне не вем, что согрешил!» Бытто доброй человек, другой фарисей, погибельный сын, з говенною рожею, праведником себя наменил, да со Владыкою, что Иев непорочной, на суд. Да Иев хотя бы и грешен, ино нельзя на него подивить: вне закона живыи, писания не разумел, в варварской земле живя; аще и того же рода Авраамля, но поганова колена. Внимай: Исаак Авраамович роди сквернова Исава, Исав роди Рагуила, Рагуил роди Зара, Зара же — праведнаго Иева. Вот смотри, у ково Иеву добра научитца? Все прадеды идолопоклонники и блудники были, но от твари Бога уразумев, живыи праведный непорочно. И в язве лежа, изнесе глагол от недоразумения и простоты сердца: «Изведыи мя ис чрева матери моея, кто даст судию между мною и Тобою, яко тако наказуеши мя; ни аз презрех сироты и вдовицы, от острига овец моих плещи нищих одевахуся». И сниде Бог к нему, и прочая. А я таковая же дерзнух от коего разума? Родихся во церкве, на законе почиваю, писанием Ветхаго и Новаго Закона огражден, вожда себя помышляю быти слепым, а сам ослеп извнутр; как дощеник-от не погряз со мною? Стало у меня в те поры кости-те щемить и жилы-те тянуть, и сердце зашлось, да и умирать стал. Воды мне в рот плеснули: так вздохнул, да покаялся пред Владыкою, да и опять перестало все болеть.

Наутро кинули меня в лотку и напред повезли. Егда приехали к порогу Падуну Большому — река о том месте шириною с версту; три залавка гораздо круты: аще не воратами што попловет, ино в щепы изломает. Меня привезли под порог. Сверху дождь и снег, на плечах одно кафтанишко накинуто просто, — льет по спине и по брюху вода. Нужно было гораздо. Из лотки вытащили, по каменью скована около порога-тово тащили. Да уж к тому не пеняю на Спасителя своего, но пророком и апостолом утешаются, в себе говоря: «Сыне, не пренемогай наказанием Господним, ниже ослабей, от него обличаем. Его же любит Бог, того и наказует. Биет же всякаго сына, его ж приемлет. Аще наказание терпите, тогда яко сыном обретается вам Бог. Аще ли без наказания приобщаетеся ему, то выблядки, а не сынове есте».

Таж привезли в Брацкой острог и кинули в студеную тюрму, соломки дали немношко. Сидел до Филипова посту в студеной башне. Там зима в те поры живет, да Бог грел и без платья всяко. Что собачка, в соломе лежу на брюхе: на спине-той нельзя было. Коли покормят, коли нет. Есть-тово после побой-тех хочется, да веть су неволя то есть: как пожалуют — дадут. Да безчинники ругались надо мною: иногда одново хлебца дадут, а иногда ветчинки одное, не вареной, иногда масла коровья без хлеба же. Я-таки, что собака, так и ем. Не умывался веть, да и кланятися не смог, лише на крест Христов погляжу да помолитвую. Караулщики по пяти человек одаль стоят. Щелка на стене была, — собачка ко мне по вся дни приходила, да поглядит на меня. Яко Лазаря во гною у вратех богатаго, ней облизаху гной его, отраду ему чинили, тако и я со своею собачкою поговаривал; а человецы далече окрест меня ходят и поглядеть на тюрму не смеют. Мышей много у меня было, я их скуфьею бил, и батюшка не дали; блох да вшей было много. Хотел на Пашкова кричать: «Прости!», да сила Божия возбранила, велено терпеть. В шестую неделю после побой перевел меня в теплую избу, и я тут с аманатами и с собаками зимовал скован, а жена з детми верст з дватцеть была сослана от меня. Баба ея Ксенья мучи, браня зиму-ту, там, в месте пустом. Сын Иван еще не велик был, прибрел ко мне побывать после Христова Рождества, и Пашков велел кинуть в студеную тюрму, где я преже сидел. Робячье дело, — замерз было тут, сутки сидел, — да и опять велел к матере протолкать; я ево и не видал. Приволокся — руки и ноги ознобил.

На весну паки поехали впред. Все разорено: и запас, и одежда, и книги — все растащено. На Байкалове море паки тонул. По реке по Хилку заставил меня лямку тянуть; зело нужен ход ею был: и поесть неколи было, нежели спать; целое лето бились против воды. От тяготы водяныя в осень у людей стали и у меня ноги пухнуть и живот посинял, а на другое лето и умирать стали от воды. Два лета бродил в воде, а зимами волочился за волоки, чрез хрепты. На том же Хилке в третье тонул: барку от берегу отторвало; людские стоят, а меня понесло; жена и дети остались на берегу, а меня сам-друг с кормщиком понесло. Вода быстрая, переворачивает барку вверх дном и паки полубами, а я на ней ползаю и кричю: «Владычице, помози, упование, не погрузи!» Иное ноги в воде, а иное выползу наверх. Несло с версту и больши, да переняли; все розмыло до крохи. Из воды вышед, смеюсь, а люди-те охают, глядя на меня; платье-то по кустам вешают; шубы шелковые и кое-какие безделицы той было много еще в чемоданах да в сумах — с тех мест все перегнило, наги стали. А Пашков меня же хотел бить: «Ты-де над собою делаешь на смех». И я су в куст зашед, ко Богородице припал: «Владычице моя, Пресвятая Богородице, уйми дурака тово, и так спина болит!» Так Богородица-свет и уняла — стал по мне тужить.

Доехали до Иргеня-озера — волок тут, стали волочитца. А у меня работников отнял: иным нанятца не велит, а дети были маленьки, таскать не с кем. Один бедной протопоп зделал нарту и зиму всю за волок бродил. У людей и собаки в подпряшках, а у меня не было, одинова лито двух сынов, маленьки еще были, Иван и Прокопей, тащили со мною, что кобельки, за волок нарту. Волок — верст со сто: насилу, бедные, и перебрели. А протопопица муку и младенца за плечами на себе тащила; а дочь Огрофена брела, брела, да на нарту и взвалилась, и братья ея со мною помаленку тащили. И смех и горе, как помянутся дние оны: робята — те изнемогут и на снег повалятся, а мать по кусочку пряничка им даст, и оне, съедши, опять лямку потянут.

И кое-как перебилися волок, да под сосною и жить стали, что Аврааму дуба Мамврийска. Не пустил нас и в засеку Пашков сперва, дондеже натешился, и мы неделю-другую мерзли и под сосною с робяты одны, кроме людей, на бору, и потом в засеку пустил и указал мне место. Так мы с робяты огородились, балаганец зделав, огонь курили, и как до воды домаялись, весною на плотах поплыли на них по Ингоде-реке; от Тобольска четвертое лето.

Лес гнали городовой и хоромной, есть стало нечева, люди стали мереть з голоду и от водяныя бродни. Река песчаная, засыпная, плоты тяжелые, приставы немилостивые, палки большие, батоги суковатые, кнуты острые, пытки жестокие, огонь да встряска. Люди голодные, лишо станут бить, ано и умереть, и без битья насилу человек дышит. С весны по одному мешку солоду дано на десеть человек на все лето, да петь работай, никуды на промысл не ходи. И вербы, бедной, в кашу ущипать збродит — и за то палкою по лбу: «Не ходи, мужик, умри на работе». Шесть сот человек было, всех так-то перестроил. Ох времени тому, не знаю, как ум у него изступил! Однарятка московская жены моея не згнила, по рускому рублев в полтретьятцеть, а по тамошнему и больши. Дал нам четыре мешка ржи за нея, и мы с травою перебивались. На Нерче-реке все люди з голоду померли, осталось небольшое место. По степям скитаяся и по лесу, траву и корение копали, а мы с ними же, а зимой сосну. Иное кобылятины Бог даст, а иное от волков пораженных зверей кости находили. И что у волка осталось, то мы глодали, а иные и самых озяблых волков и лисиц ели. Два у меня сына в тех умерли нуждах. Не велики были, да, однако, детки. Пускай их не где ся денуть, а с прочими скитающеся, наги и боси по горам и по острому камению, травою и корением перебивались. И сам я, грешной, причастен мясам кобыльим и мертвечьим по нужде. Но помогала нам по Христе боляроня, воеводская сноха, Евдокея Кириловна[411], да жена ево, Афонасьева, Фекла Симеоновна. Оне нам от смерти Христа ради отраду давали тайно, чтоб он не сведал. Иногда пришлют кусок мясца, иногда колобок, иногда мучки и овсеца, колько сойдется, — четверть пудика и гривенку-другую, а иногда и полпудика, и пудик передает наконя, а иногда у куров корму нагребет. И тое великие нужды было голов с шесть и больши. А во иные годы Бог отрадил.

А он, Афонасей, наветуя, мне безпрестанно смерти ищет. В той же нужде прислал ко мне две вдовы — сенныя любимыя ево были — Мария да Софья, одержимы духом нечистым. Ворожа и колдуя много над ними, и видит, яко ничто же успевает, но паче молва бывает — зело жестоко их беси мучат, кричат и бьются. Призвав меня и говорит, поклоняся: «Пожалуй, возми их ты и попекися об них, Бога моля; послушает тебя Бог». И я ему отвещал: «Выше, реку, государь, меры прошение; но за молитв святых отец наших вся возможна суть Богу». Взял их, бедных.

Простите, Господа ради! Во искусе то на Руси бывало, — человека три-четыре бешаных в дому моем бывало приведших, и за молитв святых отец исхождаху от них беси действом и повелением Бога живаго и Господа нашего Исуса Христа, Сына Божия, Света. Слезами и водою покроплю, и маслом помажу, во имя Христово молебная певше. И сила Божия отгоняше от человек бесы, и здрави бываху, не по моему достоинству, но по вере приходящих. Древле благодать действоваше ослом при Валааме, и при Улияне-мученике — рысью, и при Сисинии — оленем: говорили человеческим гласом. Бог идеже хощет, побеждается естества чин. Чти житие Феодора Едесскаго, там обрящеши: и блудница мертваго воскресила. В Кормчей[412] писано: «Не всех Дух Святый рукополагает, но всеми действует, кроме еретика».

Таже привели ко мне баб бешаных. Я по обычаю сам постился и им не давал есть, молебствовал и маслом мазал, и как знаю действовал. И бабы о Христе целоумны стали. Христос избавил их, бедных, от бесов. Я их исповедал и причастил. Живут у меня и молятся Богу, любят меня и домой не идут. Сведал он, что мне учинилися дочери духовные, осердился на меня опять пущи и старова, хотел меня в огне жжечь: «Ты-де выведываешь мое тайны». А их домой взял. Он чаял — Христос просто покинет, ано и старова пущи стали беситца. Запер их в пустую избу, ино никому приступу нет к ним. Призвал к ним чернова попа, и оне в него полением бросают. Я дома плачю, а делать не ведаю что. И приступить ко двору не смею: больно сердит на меня. Тайно послал к ним воды святыя, велел их умыть и напоить, и им, бедным, дал Бог, лехче от бесов стало. Прибрели ко мне сами тайно. И я их помазал во имя Христово маслом, так опять стали, дал Бог, по-старому здоровы и опять домой сошли, да по ночам ко мне прибегали Богу молитца.

Ну, су, всяк правоверный, разсуди, прежде Христова суда, как было мне их причастить, не исповедав? А не причастив, ино бесов совершенно не отгонишь. Я инова оружия на бесов не имею, токмо крест Христов, и священное масло, и вода святая, да коли сойдется, слез каплю-другую тут же прибавлю. А совершенно исцеление бесному — исповедаю и причащющу тела Христова. Так, дает Бог, и здрав бывает. За што было за то гневатися? Явно в нем бес действовал, наветуя ево спасению да уж Бог ево простит. Постриг я ево и поскимил[413], к Москве приехав: царь мне ево головою выдал, Бог так изволил. Много о том Христу докуки было, да слава о нем Богу. Давал мне на Москве и денег много, да я не взял: «Мне, реку, спасение твое тощно[414] надобно, а не деньги; постригись, реку, так и Бог простит». Видит беду неминучюю, прислал ко мне со слезами. Я к нему на двор пришел, и он пал предо мною, говорит: «Волен Бог да ты и со мною». Я, простя ево, с чернцами с чюдовскими постриг ево и поскимил, а Бог ему же еще трудов прибавил, потому докуки моей об нем ко Христу было, чтоб ево к себе присвоил. Рука и нога у него же отсохли, в Чюдове ис кельи не исходит, да любо мне сильно, чтоб ево Бог Царствию Небесному сподобил. Докучаю и ныне об нем, да и надеюся на Христову милость, чаю, помилует нас с ним, бедных! Полно тово, стану паки говорить про даурское бытие.

Таже с Нерчи-реки назад возвратилися к Русе. Пять недель по льду голому ехали на нартах. Мне под робят и под рухлишко дал две клячки, а сам и протопопица брели пеши, убивающеся о лед. Страна варварская, иноземцы немирные; отстать от лошедей не смеем, а за лошадьми итти не поспеем, голодные и томные люди. В ыную пору протопопица, бедная, брела, брела, да и повалилась, и встать не сможет. А иной томной же тут же взвалился: оба карамкаются, а встать не смогут. Опосле на меня, бедная, пеняет: «Долго ль-де, протопоп, сего мучения будет?» И я ей сказал: «Марковна, до самыя до смерти». Она же против тово: «Добро, Петрович. И мы еще побредем впред».

Курочка у нас была черненька, по два яичка на всяк день приносила. Бог так строил робяти на пищу. По грехом в то время везучи на нарте удавили. Ни курочка, ништо чюдо была, по два яичка на день давала. А не просто нам и досталась. У боярони куры все занемогли и переслепли, пропадать стали. Она же, собрав их в короб, прислала ко мне, велела об них молитца. И я, грешной, молебен пел, и воду святил, и куры кропил, и, в лес сходя, корыто им зделал, и отслал паки. Бог же, по вере ея, и исцелил их. От тово-то племяни и наша курочка была.

Паки приволоклись на Иргень-озера. Бояроня прислала — пожаловала сковородку пшеницы, и мы кутьи наелись. Кормилица моя была бояроня та, Евдокея Кириловна, а и с нею дьявол ссорил сице: сын у нея был, Симеон, там родился; я молитву давал и крестил. На всяк день присылала ко благословению ко мне. Я крестом благословя и водою покроплю, поцеловав ево, и паки отпущу. Дитя наше здраво и хорошо! Не прилучилося меня дома: занемог младенец. Смалодушничав она, осердясь на меня, послала робенка к шептуну-мужику. И я, сведав, осердился же на нея, и меж нами пря велика стала быть. Младенец пущи занемог: рука и нога засохли, что батошки. В Зазарь пришла: не знает, делать что, а Бог пущи угнетает, робеночек на кончину пришел. Пестуны, приходя, плачют ко мне, а я говорю: «Коли баба лиха, живи же себе одна!» А ожидаю покаяния ея. Вижу, яко ожесточил диявол сердце ея; припал ко Владыке, чтоб образумил ея. Господь же, премилостивый Бог, умягчил ниву серца ея: прислала наутро Ивана, сына своего, со слезами прошения просить. Он же кланяется, ходя около печи моея. А я на печи наг под берестом лежу, а протопопица в печи, а дети кое-где перебиваются: прилучилось в дождь, одежды не стало, а зимовье каплет, — всяко мотаемся. И я, смиряя, приказываю ей: «Вели матери прощения просить у Орефы-колдуна». Потом и больнова принесли и положили пред меня, плача и кланяяся. Аз же, востав, добыл в грязи патрахель[415] и масло священное нашол. Помоля Бога и покадя, помазал маслом во имя Христово и крестом благословил. Младенец же и здрав паки по-старому стал — с рукою и с ногою, манием Божественным. Я, напоя водою, и к матери послал. Наутро прислала бояроня пирогов да рыбы, и с тех мест помирилися. Выехав из Даур, умерла, миленькая, на Москве: я и погребал ея в Вознесенском манастыре. Сведал про младенца Пашков и сам — она сказала ему. Я к нему пришел. И он поклонился низенько мне, а сам говорит: «Господь тебе воздаст. Спаси Бог, что отечески творишь, не помнишь нашева зла». И в тот день пищи довольно прислал.

А после тово вскоре маленько не стал меня пытать. Послушай-ко, за что. Отпускал он сына своего Еремея в Мунгальское царство воевать, — казаков с ним 72 человека да тунгусов 20 человек. И заставил иноземца шаманить, сиречь гадать, удастся ли им поход и з добычаю ли будут домой. Волхвов же той мужик близ моево зимовья привел живова барана ввечеру и учал над ним волхвовать, отвертя голову прочь, и начал скакать и плясать, и бесов призывать, крича много; о землю ударился, и пена изо рта пошла. Беси ево давили, а он спрашивал их, удастся ли поход. И беси сказали: «С победою великою и з богатством большим будете назад». Ох душе моей! От горести погубил овцы своя, забыл во Евангелии писанное, егда з Зеведеевичи на поселян жестоких советовали: «Господи, а ще хощеши, речеве, да огнь снидег с небесе и потребит их, якоже и Илия сотвори». Обращь же ся Исус и рече им: «Не веста, коего духа еста вы. Сын бо человеческий не прииде душ человеческих погубите, но спасти». И идоша во ину весь. А я, окаянной, зделал не так. Во хлевине своей с воплем Бога молил, да не возвратится вспять ни един, да же не збудется пророчество дьявольское. И много молился о том. Сказали ему, что я молюся так, — и он лише излаял в те поры меня. Отпустил сына с войским. Поехали ночью по звездам. Жаль мне их. Видит душа моя, что им побитым быть, а сам-таки молю погибели на них. Иные, приходя ко мне, прощаются, а я говорю им: «Погибнете там!» Как поехали, так лошади под ними взоржали вдруг, и коровы ту взревели, и овцы и козы заблеяли, и собаки взвыли, и сами иноземцы, что собаки, завыли: ужас напал на всех. Еремей прислал ко мне весть, чтоб «батюшко-государь помолился за меня». И мне ево сильно жаль: друг мне тайной был и страдал за меня. Как меня отец ево кнутом бил, стал разговаривать отцу, так кинулся со шпагою за ним. И как на другой порог приехали на Падун, 40 дощеников — все в ворота прошли без вреда, а ево, Афонасьев дощеник, — снасть добрая была и казаки все шесть сот промышляли о нем, а не мохли взвести, — взяла силу вода, паче же рещи, Бог наказал. Стащило всех в воду людей, а дощеник на камень бросила вода и чрез ево льется, а в нево не идет. Чюдо, как Бог безумных тех учит! Бояроня в дощенике, а он сам на берегу. И Еремей стал ему говорить: «За грех, батюшко, наказует Бог! Напрасно ты протопопа-тово кнутом тем избил. Пора покаятца, государь!» Он же рыкнул на него, яко зверь. И Еремей, отклонясь к сосне, прижав руки, стоя — «Господни, помилуй!» — говорит. Пашков, ухватя у малова колешчатую пищаль, — николи не лжет, — приложась на Еремея, спустил курок: осеклася и не стрелила пищаль. Он же, поправя порох, приложася опять, спустил, и паки осеклася. Он и в третьий сотворил — так же не стрелила. И он и бросил на землю ея. Малой, подняв на сторону спустил пищаль — и выстрелила! А дощеник единаче на камени под водою лежит. Потом Пашков сел на стул и шпагою подперся, задумался. А сам плакать стал и плакав, говорил: «Согрешил, окаянной, пролил неповинную кровь! Напрасно протопопа бил, за то меня наказует Бог!» Чюдно! По Писанию: «Яко косен Бог во гнев и скор на послушание». Дощеник сам покаяния ради с камени сплыл и стал носом против воды. Потянули — и он взбежал на тихое место. Тогда Пашков, сына своего призвав, промолыл ему: «Прости, барте, Еремей, правду ты говоришь». Он же приступя и поклонился отцу. А мне сказывал дощеника ево кормщик, Григорей Тельной, тут был.

Зри, не страдал ли Еремей ради меня, паче же ради Христа? Внимай, паки на первое возвратимся. Поехали на войну[416]. Жаль мне стало Еремея! Стал Владыке докучать, чтоб ево пощадил. Ждали их, и не бывали на срок. А в те поры Пашков меня к себе и на глаза не пускал. Бо един от дней учредил застенок и огонь росклал — хочет меня пытать. Я, сведав, ко исходу души и молитвы проговорил: ведаю стряпанье ево: после огня-тово мало у него живут. А сам жду по себя и сидя жене плачющеи и детям говорю: «Воля Господня да будет! А ще живем — Господеви живем, аще умираем — Господеви умираем». А се и бегут по меня два палача. Чюдно! Еремей сам-друг дорошкою едет мимо избы моея, и их вскликал и воротил. Пашков же, оставя застенок, к сыну своему с кручины яко пьяной пришел. Таже Еремей, со отцем своим поклоняся, вся подробну росказал: как без остатку войско побили у него, и как ево увел иноземец пустым местом раненова от мунгальских людей, и как по каменным горам в лесу седм дней блудил, не ядше, — одну белку сьел, — и как моим образом человек ему явился во сне, и благословил, и путь указал, в которую сторону итти. Он же вскоча обрадовался и выбрел на путь. Егда отцу разсказывает, а я в то время пришел поклонитися им. Пашков же, возвед очи свои на меня, вздохня, говорит: «Так-то ты делаешь! Людей-тех столько погубил!» А Еремей мне говорит: «Батюшко, поди, государь, домой! Молчи для Христа!» Я и пошел.

Десеть лет он меня мучил или я ево, — не знаю, Бог розберет.

Перемена ему пришла, и мне грамота пришла: велено ехать на Русь. Он поехал, а меня не взял с собою, умышлял во уме, чаял, меня без него и не вынесет Бог. А се и сам я убоялся с ним плыть, на поезде говорил: «Здесь-де земля не взяла, на дороге-де вода у меня приберет». Среди моря бы велел с судна пехнуть, а сказал бы, бытто сам ввалился; того ради и сам я с ним не порадел. Он в дощениках поплыл с людьми и с ружьем, а я, месяц спустя после ево, набрав старых, и раненых, и больных, кои там негодны, человек з десяток, да я с семьею — семнатцеть человек, — в лотку седше, уповая на Христа и крест поставя на носу, поехали, ничево не боясь. А во иную су пору и боялись, человецы бо есмы, да где жо стало детца, однако смерть! Бывало то и на Павла-апостола, сам о себе свидетельствует сице: «Внутрь убо страх, а вне убо боязнь»; а в ином месте: «Уже бо-де не надеяхомся и живи быти, но Господь избавил мя есть и избавляет». Так то и наша бедность: аще не Господь помогал бы, вмале вселися бы во ад душа моя. И Давид глаголет, яко аще не бы Господь в нас, внегда востати человеком на ны, убо живы пожерли быша нас, но Господь всяко избавил мя есть и до ныне избавляет, мотаюсь, яко плевел посреде пшеницы, посреде добрых людей, а инде су посреде волков, яко овечка, или посреде псов, яко заяц, всяко перебиваесся о Христе Исусе. Но грызутся еретики, что собаки, а без Божьи воли проглотить не могут. Да воля Господня — что Бог даст, то и будет. Без смерти и мы не будем; надобно бы что доброе-то зделать и с чем бы появиться пред Владыку, а то умрем всяко. Полно о сем.

Егда поехали из Даур, Кормию книгу прикащику дал, и он мне мужика-кормщика дал. Прикащик же дал мучки гривенок с тритцеть да коровку, да овечок. Мясцо иссуша, и пловучи тем лето питались. Стало пищи скудать, и мы з братьею Бога помолили, и Христос нам дал изубря, большова зверя, тем и до Байкалова моря доплыли. У моря русских людей наехали, — рыбу промышляют и соболи. Ради нам, миленькие. Терентьюшко з братьею; упокоя нас, всево надавали много. Лотку починя и парус скропав, пошли чрез море. Окинула нас на море погода, и мы гребми перегреблися (не больно широко о том месте: или со сто, или с восмдесят верст), чем к берегу пристали. Востала буря ветренная, насилу и на берегу место обрели от волн восходящих. Около его горы высокия, утесы каменныя, и зело высоки, — дватцеть тысящ верст и больши волочился, а не видал нигде таких гор. На верху их полатки и повалуши, врата и столпы, и ограда — все богоделанное. Чеснок на них и лук ростет больши романовскаго и слаток добре. Там же ростут и конопли богорасленные, а во дворах травы красны и цветны, и благовонны зело. Птиц зело много — гусей и лебедей, — по морю, яко снег, плавает. Рыба в нем — осетры и таймени, стерледи, омули и сиги, и прочих родов много. И зело жирна гораздо, на сковороде жарить нельзя осетрины: все жир будет. Вода пресная, а нерпы и зайцы великие в нем, — во акиане, на Мезени живучи, таких не видал. А все то у Христа наделано человека ради, чтоб упокояся хвалу Богу воздавал. А человек, суете которой уподобится, дние его, яко сень, преходят; скачет, яко козел, раздувается, яко пузырь, гревается, яко рысь, съесть хощет, яко змия, ржет зря на чюжую красоту, яко жребя, лукавует, яко бес; насыщался невоздержно, без правила спит, Бога не молит; покаяние отлагает на старость, и потом исчезает, и не вем, камо отходит: или во свет, или во тьму, — день судный явит коегождо. Простите мя, аз согрешил паче всех человек.

Таже в русские грады приплыли. В Енисейске зимовал и, плывше лето, в Тобольске зимовал. Грех ради наших война в то время в Сибири была: на Оби-реке предо мною наших человек з дватцеть иноземцы побили. А и я у них был в руках. Подержав у берега, да и отпустили, Бог изволил. Паки на Иртише скопом стоят иноземцы: ждут березовских наших побита. А я к ним и привалил к берегу. Оне меня и опступили. И я, ис судна вышед, с ними кланяясь, говорю: «Христос с нами уставися». Варвары же Христа ради умягчилися и ничево мне зла не сотворили, Бог тако изволил. Торговали со мною и отпустили меня мирно. Я, в Тоболеск приехав, сказываю, — и люди все дивятся.

Потом и к Москве приехал. Три года из Даур ехал, а туды пять лет волокся, против воды на восток все ехал, промежду орд и жилищ иноземских. И взад и вперед едучи, по градом и по селам, и в пустых местех слово Божие проповедал и, не обинуяся, обличал никониянскую ересь, свидетельствуя истинну и правую веру о Христе Исусе. Егда же к Москве приехал, государь велел поставить меня к руке и слова милостивыя были. Казалося, что и в правду говорено было: «Здорово ли-де, протопоп, живеш? Еще-де велел Бог видатца». И я сопротив тово рек: «Молитвами святых отец наших еще жив, грешник. Дай Господи, ты, царь-государь, здрав был на многа лета». И, поцеловав руку, пожал в руках своих, да же бы и впредь меня помнил. Он же вздохнул и иное говорил кое-што. И велел меня поставить в Кремле, на монастырском подворье. В походы ходя мимо двора моево, благословлялся и кланялся со мною, сам о здоровье меня спрашивал часто. В ыную пору, миленькой, и шапку уронил, поклоняся со мною. И давали мне место, где бы я захотел, и в духовники звали, чтоб я с ними в вере соединился. Аз же вся сия Христа ради вмених, яко уметы, поминая смерть, яко вся сия мимо идет. А се мне в Тобольске в тонце сне страшно возвещено было. Ходил в церковь большую и смотрил в олтаре у них действа, как просвиры вынимают, — что тараканы просвиру исщиплют. И я им говорил от Писания и ругался их безделью. А егда привык ходить, так и говорить перестал: что жалом ужалило, молчать было захотел. В царевнины имянины, от завтрени пришед, взвалился. Так мне сказано: «Аль-де и ты по толиких бедах и напастех соединяесся с ними? Блюдися, да не полма растесан будешь». Я вскочил во ужасе велице и пал пред иконою, говорю: «Господи, не стану ходить, где по новому поют». Да и не пошел к обедне к той церкве. Ко иным ходил церквам, где православное пение, и народы учил, обличая их злобесовное и прелестное мудрование.

Да я ж еще, егда был в Даурах, на рыбной промысл к детям шел по льду, зимою по озеру бежал на базлуках[417]: там снегу не живет, так морозы велики и льды толсты — близко человека намерзают. А мне пить зело захотелось. Среди озера стало. Воды не знаю где взять; от жажды итти не могу; озеро верст с восм; до людей далеко. Бреду потихоньку, а сам, взирая на небо, говорю: «Господи, источивыи Израилю, в пустыни жаждущему, воду тогда и днесь! Ты же напои меня, ими же веси судбами». Простите, Бога ради! Затрещал лед, яко гром, предо мною, на высоту стало кидать, и, яко река, разступился сюду и сюду, и паки снидеся вместо, и бысть гора льду велика. А мне оставил Бог пролубку. И дондеже строение Божие бысть, аз на восток кланялся Богу, и со слезами припал к пролубке, и напился воды досыта. Потом и пролубка содвинулась. И я, возставше и поклоняся Господеви, паки побежал по льду, куды мне надобе, к детям. И мне столько забывать много для прелести сего века!

На первое возвратимся. Видят оне, что я не соединяюся с ними. Приказал государь уговаривать меня Стрешневу Родиону, окольничему. И я потешил ево: царь то есть, от Бога учинен. Помолчал маленко, — так меня поманивают: денег мне десеть рублев от царя милостыни, от царицы — десеть же рублев, от Лукъяна-духовника — десеть же рублев, а старой друг — Феодором зовут Михайловичь Ртищев — тот и 60 рублев, горькая сиротина, дал. Родион Стрешнев — 10 же рублев, Прокопей Кузьмич Елизаров — 10 же рублев. Все гладят, все добры, всякой боярин в гости зовет. Тако же и власти, пестрые и черные, корм ко мне везут да тащат, полну клеть наволокли. Да мне же сказано было — с Симеонова дни на Печатной двор хотели посадить[418]. Тут было моя душа возжелала, да дьявол не пустил. Помолчал я немного, да вижу, что неладно колесница течет, одержал ея, сице написав, подал царю: «Царь-государь, — и прочая, как ведется, — подобает ти пастыря смиренномудра матери нашей общей святей церкви взыскать, а не просто смиренна и потаковника ересям; таковых же надобно избирати во епископство и прочих властей; бодрствуй, государь, а не дремли, понеж супостат дьявол хощет царство твое проглотить». Да там и многонько написано было. Спина у меня в то время заболела, не смог сам выбресть и подать, выслал на переезде с Феодором юродивым. Он же дерзо х корете приступил и, кроме царя, письма не дал никому; сам у него, протяня руку ис кореты, доставал, да в тесноте людской не достал. Осердясь, велел Федора взять и совсем под Красное крыльце[419] посадить. Потом, к обедне пришед, велел Феодора к церкве привести и, взяв у него письмо, велел ево отпустить. Он же, покойник, побывав у меня, сказал: «Царь-де тебя зовет», — да и меня в церковь потащил. Пришед пред царя, стал пред ним юродством шаловать; так ево велел в Чюдов отвести. Я пред царем стою, поклонясь, на него гляжу, ничего не говорю. А царь, мне поклонясь, на меня стоя глядит ничего ж не говорит. Да так и розошлись; с тех мест и дружбы только: он на меня за письмо кручинен стал, а я осердился же за то, что Феодора моего под начал послал. Да и комнатные на меня ж: «Ты-де не слушаешь царя», да и власти на меня ж: «Ты-де нас оглашаеш царю, и в писме своем бранишь, и людей-де учиш ко церквам, к пению нашему не ходить». Да и опять стали думать в ссылку меня послать. Феодора сковали в Чюдове монастыре; Божиею волею и железа разсыпалися на ногах. Он же влез после хлебов в жаркую печь, на голом гузне ползая на поду, крохи побирал. Чернцы же видев, бегше архимариту сказали, что ныне Павел-митрополит; он же и царю известил. Царь, пришед в монастырь, честно Феодора приказал отпустить: где-де хочет, там и живет. Он ко мне и пришел. Я ево отвел к дочери своей духовной, к бояроне к Федосье Морозове жить. Таже меня в ссылку сослали на Мезень. Надавали было добрые люди кое-чево, все осталося тут, токмо з женою и детьми повезли; а я по городом паки их, пестрообразных зверей, обличал; привезли на Мезень и, полтара года держав, паки одново к Москве поволокли. Токмо два сына со мною съехали, а прочии на Мезене осталися вси.

И привезше к Москве, подержав, отвезли в Пафнутьев монастырь. И туды присылка была, тож да тож говорят: «Долго ли тебе мучить нас? Соединись с нами!» Я отрицаюся, что от бесов, а они лезут в глаза. Скаску им тут написал з большою укоризною и бранью и послал с посланником их — Козьма, дьякон ярославской, приежал с подьячим патриарша двора. Козьма-та, не знаю, коего духа человек: вьяве уговаривает меня, а втай подкрепляет, сице говоря: «Протопоп, не отступай, ты старова тово благочестия! Велик ты будешь у Христа человек, как до конца претерпишь! Не гляди ты на нас, что погибаем мы!» И я ему говорил, чтоб он паки приступил ко Христу. И он говорит: «Нельзя, Никон опутал меня!» Просто молыть, отрекся пред Никоном Христа, так уже, бедной, не сможет встать. Я, заплакав, благословил ево, горюна: больши тово нечево мне делать; то ведает с ним Бог. Таже держав меня в Пафнутьеве на чепи десеть недель, опять к Москве свезли томнова человека, посадя на старую лошедь. Пристав созади — побивай, да побивай. Иное вверх ногами лошедь в грязи упадет, а я через голову. И днем одным перемчали девяносто верст, еле жив дотащился до Москвы.

Наутро ввели меня в крестовую, и связався власти со мною много. Потом ввели в соборную церковь, по «Херувимской», в обедню, стригли и проклинали меня, а я сопротиво их, врагов Божиих, проклинал. После меня в ту же обедню и дьякона Феодора стригли и проклинали, — мятежно сильно в обедню ту было! И, подержав на патриархове дворе, вывели меня ночью к спальному крыльцу; голова досмотрил и послал в Тайнишные водяные ворота. Я чаял, в реку посадят, ано от тайных дел шиш антихристов стоит, Дементей Башмаков, дожидается меня, учал мне говорить: «Протопоп, велел тебе государь сказать — не бось-де ты никово, надейся на меня». И я ему поклонясь, а сам говорю: «Челом, реку, бью на ево жалованье; какая он надежа мне! Надежа моя Христос!» Да и повели меня по месту за реку. Я, идучи, говорю: «Не надейтеся на князя, на сыны человеческия, в них же несть спасения», и прочая. Таже полуголова Осип Салов со стрельцами повез меня к Николе на Угрешу в монастырь. Посмотрю — ано предо мною и дьякона тащат. Везли болотами, а не дорогою до монастыря, и, привезше, в полатку студеную над ледником посадили, и прочих — дьякона и попа Никиту-суздальскаго в полатках во иных посадили, и стрельцов человек з дватцеть с полуголовою стояли. Я сидел семнатцеть недель, а оне, бедные, изнемогли и повинились, сидя пятнацеть недель. Так их в Москву взяли опять, а меня паки в Пафнутьев перевезли и там в полатке, сковав, держали близко з год. А как на Угреше был, тамо и царь приходил и посмотря, около полатки вздыхая, а ко мне не вошел; и дорогу было приготовили, насыпали песку, да подумал-подумал, да и не вошел; полуголову взял, и с ним кое-што говоря про меня, да и поехал домой. Кажется, и жаль ему меня, да видит, Богу уш-то надобно так. Опосле и Воротынской князь-Иван в монастырь приезжал и просился ко мне, так не смели пустить; денег, бедной, громаду в листу подавал, и денег не приняли. После в другое лето на Пафнутьеве подворье в Москве я скован сидел, так он ехал в корете нароком мимо меня, и благословил, я ево, миленькова. И все бояре-те добры до меня, да дьявол лих. Хованскова князь-Ивана и батогами за благочестие били в Верху, а дочь ту мою духовную, Феодосью Морозову, и совсем разорили, и сына ея, Ивана Глебовича, уморили, и сестру ея, княгиню Евдокею Прокопьевну, дочь же мою духовную, с мужем и з детьми бивше розвели, и ныне мучат всех, не велят веровать в старова Сына Божия, Спаса-Христа, но к новому богу, антихристу, зовут. Послушай их, кому охота жупела и огня, соединись с ними в преисподний ад! Полно тово.

В Никольском же монастыре мне было в полатке в Вознесениев день Божие присещение; в Цареве послании писано о том, тамо обрящеши.

А егда меня свезли в Пафнутьев монастырь, тут келарь Никодим сперва до меня был добр в первом году, а в другой привоз ожесточал, горюн, задушил было меня, завалял и окошка и дверь, и дыму негде было итти. Тошнее мне было земляные тюрмы: где сижу и ем, тут и ветхая вся — срание и сцанье; прокурить откутают, да и опять задушат. Доброй человек, дворянин, друг, Иваном зовут Богдановичь Камынин[420], вкладчик в монастыре и ко мне зашел да на келаря покричал, и лубье, и все без указу розломал, так мне с тех мест окошко стало и отдух. Да что на него, келаря, дивить! Все перепилися табаку тово, что у газскаго митрополита[421] 60 пуд выняли напоследок, да домру, да иные монастырские тайные вещи, что игравше творят. Согрешил, простите, не мое то дело, то ведают оне, своему владыке стоят или падают. То у них были законоучителие и любимые риторы[422]. У сего же я Никодима-келаря[423] на велик день попросился для празника отдохнуть, чтоб велел двери отворя посидеть. И он, меня наругав, отказал жестоко, как захотелось ему. Таже пришед в келью, разболелся; и маслом соборовали, и причащали: тогда-сегда дохнет. То было в понедельник светлой. В нощь же ту против вторника пришел ко мне с Тимофеем, келейником[424] своим, он, келарь; идучи в темницу, говорит: «Блаженна обитель, блаженна и темница, таковых иметь в себе страдальцев! Блаженны и юзы!» И пал предо мною, ухватился за чепь, говорит: «Прости, Господа ради, прости! Согрешил пред Богом и пред тобою, оскорбил тебя, и за сие наказал меня Бог». И я говорю: «Как наказал, повежд ми». И он паки: «А ты-де сам, приходя и покадя, меня пожаловал, поднял; что-де запираесся! Ризы-де на тебе светлоблещащияся и зело красны были!» А келейник ево, тут же стоя, говорит: «Я, батюшко-государь, тебя под руку вел, ис кельи проводя, и поклонился тебе». И я, уразумев, стал ему говорить, чтоб он иным людям не сказывал про сие. Он же со мною спрашивался, как ему жить впредь по Христе: «Или-де мне велишь покинуть все и в пустыню поити?» И я его понаказал и не велел ему келарства покидать, токмо бы хотя втайне старое благочестие держал. Он же, поклоняся, отиде к себе, а наутро, за трапезою всей братье сказал, людие же безстрашно и дерзновенно ко мне побрели, благословения просяще и молитвы от меня; а я их словом Божиим пользую и учю. В то время и враги, кои были, и те тут примирилися. Увы мне! Коли оставлю суетный сей век! Писано: «Горе, ему же рекут добре вси человецы». Воистинно, не знаю, как до краю доживать. Добрых дел нет, а прославил Бог, да то ведает Он — воля Ево!

Тут же приежал и Феодор-покойник з детми ко мне побывать и спрашивался со мною, как ему жить: «В рубашкель-де ходить али платье вздеть? Еретики-де ищут меня. Был-де я на Резани у архиепископа Лариона, скован сидел, и зело-де жестоко мучили меня. Реткой день плетьми не бивше пройдет, и нудили-де к причастью своему; и я-де уже изнемог и не ведаю, что сотворю. В нощи з горестию великою молихся Христу, да же бы меня избавил от них, и всяко много стужал. А се-де чепь вдрут грянула с меня, и двери-де отворились. Я-де, Богу поклонясь, и побрел ис полаты вон, к воротам пришел, ано и ворота отворены! Я-де и управился путем. К свету-де уж далеконько дорогою бреду, а се двое на лошадях погонею за мною бегут. Я-де-таки подле стороны дороги бреду: оне-де и пробежали меня. А се-де розсветало. Едут против меня назад, а сами меня бранят: „Ушел-де, блядин сын! Где-де ево возьмешь?“ Да и опять-де проехали, не видали меня. Я-де помаленку и к Москве прибрел. Как ныне мне велишь: туды ль-де паки мучитца итти или-де здесь таитца от них? Как бы-де Бога не прогневить?» Я, подумав, велел ему платье носить и посреде людей таяся жить. А, однако, не утаил: нашел дьявол и в платье и велел задавить. Миленькой мой, храбрый воин Христов был. Зело вера и ревность тепла ко Христу была; не видал инова подвижника и слезоточца такова. Поклонов тысящу откладет да сядет на полу и плачет часа два или три. Жил со мною лето в одной избе. Бывало, покою не даст. Мне еще не моглось в то время, в комнатке двое нас. И много часа три полежит, да и встанет на правило. Я лежу или сплю, а он, молясь и плачючи, приступит ко мне и станет говорить: «Как тебе сорома нет? Веть ты протопоп. Чем было тебе нас понуждать, а ты и сам ленив!» Да и роскачает меня. Он кланяется за меня, а я сидя молитвы говорю: спина у меня болела гораздо. Он и сам, миленькой, скорбен был: черев из него вышло три аршина, а вдругоряд пять аршин — от тяготы зимныя и от побой. Бродил в одной рубашке и босиком на Устюге годов с пять, зело велику нужду терпел от мраза и от побои. Сказывал мне: «Ногами-теми, что кочением мерзлым, но каменью-тому-де бью, а как-де в тепло войду, зело-де рвет и болит, как-де сперва учал странствовати, а се-де лехче да лехче, да не стало и болеть». Отец у него в Новегороде богат гораздо, сказывал мне, мытоимец-де, Феодором же зовут, а он уроженец мезенской, и баба у него, и дядя, и вся родня на Мезени. Бог изволил, и удавили его на виселице отступники у родни на Мезени. А уродствовать-тово как обещался Богу, да солгал, так-де морем ездил на ладье к городу с Мезени, и погодою било нас, и, не ведаю-де как упал в море, а ногами зацепился за петлю и долго висел: голова в воде, а ноги вверху; и на ум-де взбрело обещание, яко не солгу, аще от потопления мя Бог избавит. И не вем-де, кто силен, выпехнул меня из воды на полубы; в тех-де мест стал странствовать. Домой приехав, житие свое девством прошел, Бог изволил. Многие борьбы блудныя бывали, да всяко сохранил Владыко; слава Богу о нем, и умер за християнскую веру! Добро, он уже скончал свой подвиг, как то еще мы до пристанища доедем? Во глубине еще пловем, берегу не видеть, грести надобе прилежно, чтоб здорово за дружиною в пристанище достигнуть. Старец, не станем много спать: дьявол около темниц наших бодро зело ходит, хочется ему нас гораздо, да силен Христос и нас не покинуть. Я дьявола не боюсь, боюсь Господа своего, Творца и Содетеля и Владыки; а дьявол — какая диковина, чево ево боятца! Боятца подобает Бога и заповеди Его соблюдати, так и мы со Христом ладно до пристанища доедем.

И Афонасей уродивый крепко же житье проходил, покойник, сын же мне был духовной, во иноцех Авраамий, ревнив же о Христе и сей был гораздо, но нравом Феодора смирнее. Слез река же от очию истекала, так же бос и в одной рубашке ходил зиму и лето и много же терпел дождя и мраза, постригшися, и в пустыни пожил, да отступники и тово муча много и сожгли в огне на Москве, на Болоте. Пускай его испекли — хлеб сладок святей Троице. Павел Крутицкой за бороду ево драл и по щокам бил своими руками, а он истиха писанием обличал их отступление. Таж и плетьми били и, муча всяко, кончали во огне за старую нашу християнскую веру. Он же скончался о Христе Исусе после Феодорова удавления два года спустя.

И Лука Лаврентиевич, сын же мне был духовной, что на Мезени вместе с Феодором удавили те же отступники, на висилице повеся; смирен нрав имел, покойник; говорил, яко плакал, москвитин родом, у матери вдовы сын был единочаден, сапожник чином, молод леты — годов в полтретьятцеть — да ум столетен. Егда вопроси его Пилат[425]: «Как ты, мужик, крестисся?» — он же отвеща: «Как батюшко мой, протопоп Аввакум, так и я крещуся». И много говоря, предаде его в темницу, потом с Москвы указали удавить, так же, что и Феодора, на висилице повеся; он же и скончался о Христе Исусе.

Милые мои, сердечные други, помогайте и нам, бедным, молитвами своими, да же бы и нам о Христе подвиг сей мирно скончати. Полно мне про детей-тех говорить, стану паки про себя сказывать.

Как ис Пафнутьева монастыря привезли меня к Москве и, на подворье поставя, многажды водили в Чюдов, грызлися, что собаки, со мною власти. Таж перед вселенских привели меня патриархов[426], и наши все тут же сидят, что лисы. Много от Писания говорил с патриархами: Бог отверз уста мое грешные, и посрамил их Христос устами моими. Последнее слово со мною говорили: «Что-де ты упрям, Аввакум? Вся-де наша Палестина — и серби, и албанасы, и волохи, и римляня, и ляхи, — все-де трема персты крестятся, один-де ты стоишь во своем упорстве и крестисся пятью персты! Так-де не подобает». И я им отвещал о Христе сице: «Вселенстии учителие! Рим давно упал и лежит невсклонно, а ляхи с ним же погибли, до конца враги быша християном. А и у вас православие пестро стало от насилия турскаго Магмета, да и дивить на вас нельзя: немощни есте стали. И впредь приезжайте к нам учитца: у нас Божиею благодатию самодержство. До Никона-отступника у наших князей и царей все было православие чисто и непорочно и церковь была немятежна. Никон, волк, со дьяволом предали трема персты креститца. А первые наши пастыри, якоже сами пятию персты крестились, тако же пятию персты и благословляли по преданию святых отец наших: Мелетия Антиохийскаго и Феодорита Блаженнаго, Петра Дамаскина и Максима Грека. Еще же и московский поместный бывыи собор при царе Иванне[427] так же слагати персты, и креститися, и благословляти повелевает, якоже и прежнии святии отцы — Мелетий и прочии — научиша. Тогда при царе Иване на соборе быша знаменоносцы: Гурий, смоленский епископ, и Варсонофий тверский, иже и быша казанские чюдотворцы, и Филипп, соловецкий игумен, иже и митрополит московской, и иные от святых русских». И патриарси, выслушав, задумалися; а наши, что волчонки, вскоча завыли и блевать стали на отцов своих, говоря: «Глупы-де были и не смыслили наши святые; неучоные люди были и грамоте не умели, — чему-де им верить?» О Боже святый! Како претерпе святых своих толикая досаждения! Мне, бедному, горько, а делать нечева стало. Побранил их колко мог, и последнее рек слово: «Чист есм аз и прах прилепший от ног своих оттрясаю пред вами, по писанному: „Лутче един, творяи волю Божию, нежели тмы беззаконных!“» Так на меня и пуще закричали: «Возьми, возьми его! Всех нас обезчестил!» Да толкать и бить меня стали; и патриархи сами на меня бросились грудою, человек их с сорок, чаю, было. Все кричат, что татаровя. Ухватил дьяк Иван Уаров, да и потащил меня. И я закричал: «Постой, не бейте!» Так оне все отскочили. И я толмачю архимариту Денису[428] стал говорить: «Говори, Денис, патриархам, — апостол Павел пишет: „Таков нам подобаше архиерей: преподобен, незлобив“, и прочая; а вы, убивше человека неповинна, как литоргисать станете?» Так оне сели. И я отшед ко дверям да на бок повалился, а сам говорю: «Посидите вы, а я полежу». Так оне смеются: «Дурак-де протопоп-от: и патриархов не почитает». И я говорю: «Мы уроди Христа ради! Вы славни, мы же безчестни! Вы сильни, мы же немощни». Потом паки ко мне пришли власти и про «аллилуия» стали говорить со мною. И мне Христос подал — Дионисием Ареопагитом римскую ту блядь посрамил в них. И Евфимей, чюдовской келарь, молыл: «Прав-де ты, нечева-де нам больши тово говорить с тобою». И повели меня на чепь.

Потом полуголову-царь прислал со стрельцами. И повезли меня на Воробьевы горы. Тут же священника Лазаря и старца Епифания, обруганы и острижены, как и я был прежде; поставили нас по розным дворам, неотступно 20 человек стрельцов, да полуголова, да сотник над нами стояли: берегли, жаловали, и по ночам с огнем сидели, и на двор срать провожали. Помилуй их Христос! Прямые добрые стрельцы-те люди, и дети таковы не будут, мучатся туды жо, с нами возяся. Нужица-та какова прилучится, и они всяко, миленькие, радеют. Да што много разсуждать, У Спаса оне лутче чернцов-тех, которые клабуки-те[429] рогатые ставцами-теми[430] носят. Полно, оне, горюны, испивают допъяна да матерны бранятся, а то бы оне и с мучениками равны были. Да што же делать, и так их не покинеть Бог.

Таже нас перевезли на Ондреевское подворье. Тут приезжал ко мне шпынять от тайных дел Дементей Башмаков, бытто без царева ведома был, а опосле бывше у меня сказал — по цареву велению был. Всяко, бедные, умышляют, как бы им меня прельстить, да Бог не выдаст за молитв Пречистые Богородицы, она меня, Помощница, обороняет от них. А на Воробьевых горах дьяк, конюшей, Тимофей Марков от царя присылан и у всех был. Много кое-чево говоря, с криком розошлись и со стыром[431] болшим. Я после ево написал послание и с сотником Иваном Лобковым к царю послал: кое о чем многонко поговоря, и благословение ему, и царице, и детям приписал.

Потом, держав на Воробьевых горах, и на Ондреевском подворье, и в Савине слободке, к Николе на Угрешу перевезли. Тут голову Юрья Лутохина ко мне опять царь присылал и за послание «спаси Бог» с поклоном болшое сказал, и, благословения себе, и царице, и детям прося, молитца о себе приказал.

Таже опять нас в Москву ввезли на Никольское подворье и взяли о правоверии еще скаски у нас. Потом многажды ко мне присыланы были Артемон и Дементей, ближние ево, и говорили царевым глаголом: «Протопоп, ведаю-де я твое чистое, и непорочное, и богоподражателное житие. Прошу-де благословения твоего с царицею и детми, — помолися о нас», — кланяючися посланник говорит. «Я су и ныне по нем тужу силно, мне ево жаль». И паки он же: «Пожалуй-де, послушай меня: соединись со вселенскими теми, хотя чем небольшим!» И я говорю: «Аще мне и умереть — со отступниками не соединюсь! Ты, реку, царь мой, а им какое дело до тебя? Потеряли, рекл: „Где ты ни будешь, не забывай нас в молитвах своих!“ Я и ныне, грешной, елико могу, молюся о нем. Аще даст тебя мне Бог». И много тех присылок было. Говорено кое о чем не мало, день судный явит. Последнее слово рекл: «Где ты ни будешь, не забывай нас в молитвах своих!» Я и ныне, грешной, елико могу, молюся о нем. Аще и мучит мя, но царь бо то есть: бывало время, и впрямь добр до нас бывал. До Никона-злодея, прежде мору х Казанской пришед, у руки мы были, яйцами нас делил: и сын мой Иван маленек еще был и не прилучился подле меня, а он, государь, знает гораздо ево, послал брата моево роднова сыскивать робенка, а сам долго стоя ждал, докамест брат на улице робенка сыскал. Руку ему дает целовать, и робенок глуп, не смыслит; видит, что не поп, — так не хочет целовать; и государь сам руку к губам робенку принес, два яйца ему дал и погладил по голове. Ино су и сие нам надобе не забывать, не от царя нам мука сия, но грех ради наших, от Бога дьяволу попущено озлобити нас, да же искусяся ныне вечнаго искушения уйдем. Слава Богу о всем.

Таже братию — Лазаря и старца — казня, вырезав языки, а меня и Никифора-протопопа[432] не казня, сослали нас в Пустозерье, а двоих сынов моих — Ивана и Прокопья — оставили на Москве за поруками, и оне, бедные, мучились годы с три, уклоняяся от смерти властелинскова навета: где день, где ночь, никто держать не смеет, и кое-как на Мезень к матери прибрели — не пожили и з год, ано и в землю попали. Да пускай, лутче пустые бродни, чем по улицам бродить. Я безпрестанно Бога о том молю: «Господи, аще хотим, аще и не хотим, спаси нас!» И Господь и промышляет о нашем спасении помаленку; пуская потерпим токо, а то пригодится не в кую пору; тогда слюбится, как время будет.

Аз же ис Пустозерья послал к царю два посланья, — одно не велико, а другое больше; говорил кое о чем ему много. В послании ему сказал и богознамения, показанная мне не в одно время, тамо чтыи, да разумеет. Еще же от меня и от братьи дьяконово снискание послано в Москву правоверным гостинца — книга «Ответ православных»[433], и от Лазаря-священника два послания: царю и патриарху. И за вся сия присланы к нам гостинцы: повесили в дому моем на Мезени на виселице двух человек, детей моих духовных, — Феодора, преждереченнаго юродиваго, да Луку Лаврентьевича — рабы Христовы, светы мои, были; и сынов моих двоих, Ивана и Прокопья, велено ж повесить. И оне, бедные, испужався смерти, повинились: «Виноваты пред Богом и пред великим государем», а неведомо, что своровали. Так их и с матерью троих закопали в землю, да по правилам так оне зделали, спаси Бог. Того ради, робята, не бойтеся смерти, держите старое благочестие крепко и непоползновенно! А мать за то сидит с ними, чтоб впредь детей подкрепляла Христа ради умирати, и жила бы, не розвешав уши, а то баба, бывало, нищих кормит, сторонних наущает, как слагать персты, и креститца, и творить молитва, а детей своих и забыла подкрепить, чтоб на висилицу пошли и з доброю дружиною умерли заодно Христа ради. Ну, да Бог вас простит, не дивно, что так зделали, — и Петр-апостол некогда убоялся смерти и Христа отрекся, и о сем плакася горько, даже помилован и прощен бысть. А и о вас некогда моляшу ми ся тощно, и видев вашу пред собою темницу и вас троих на молитве стоящих в вашей темнице, а от вас три столпа огнены к небесем стоят простерты. Аз с тех мест обрадовался, и лехче мне стало, яко покаяние ваше приял Бог. Слава о сем Богу!

Таже тот же Пилат — полуголова Иван Елагин — был у нас в Пустозерье и взял у нас скаску, сице реченно. «Год и месяц», и паки: «Мы святых отец предание держим неизменно, а Паисея Александрскаго патриарха с товарищи еретическое соборище проклинаем», и иное там говорено многонько, и Никону-еретику досталось. Посем привели нас к плахе и прочитали наказ: «Изволил-де государь и бояре приговорили, тебя, Аввакума, вместо смертные казни учинить струб в землю и, зделав окошко, давать хлеба и воду, а прочим товарищам резать без милости языки и сечь руки». И я, плюнув на землю, говорил: «Я, реку, плюю на ево кормлю; не едше умру, а не предам благоверия». И потом поведи меня в темницу, и не ел дней з десяток, да братья велели.

Таже священника Лазаря взяли и вырезали язык из горла, кровь попошла, да и перестала; он в то время без языка и паки говорить стал. Таже положа правую руку на плаху, по запястье отсекли, и рука отсеченая, лежа на земле, сложила сама по преданию персты и долго лежала пред народы, исповедала, бедная, и по смерти знамение Спасителево неизменно. Мне су и самому сие чюдно: бездушная одушевленных обличает, Я на третей день у Лазаря во рте рукою моею гладил, ино гладко, языка нет, а не болит, дал Бог, а говорит, яко и прежде. Играет надо мною: «Щупай, протопоп, забей руку в горло-то, небось, не откушу!» И смех с ним, и горе! Я говорю: «Чево щупать, на улице язык бросили». Он же сопротив: «Собаки оне, вражьи дети! Пускай мои едят языки». Первой у него лехче и у старца на Москве резаны были, а ныне жестоко гораздо. А по дву годах и опять иной язык вырос, чюдно, с первой жо величиною, лито маленько тупенек.

Таже взяли соловецкаго пустынника, старца Епифания; он же молив Пилата тощне и зело умильне, да же повелит отсещи главу его по плеча веры ради и правости закона. Пилат же отвеща ему, глагола: «Батюшко, тебя упокоить, а самому мне где детца? Не смею, государь, так зделать». И не послушав полуголова старцова моления, не отсече главы его, но повеле язык его вырезать весь же. Старец же прекрестя лице свое и рече, на небо взирая: «Господи, не остави мя, грешнаго», и вытяня своима рукама язык свой, спекулатару[434] на нож налагая, да же, не милуя его, режет. Палач же, дрожа и трясыися, насилу выколупал ножем язык из горла: ужас бо обдержаше ево и трепетен бяше. Палач же, пожалея старца, хотя ево руку по составам резать, да же бы зажило впредь скорее; старец же, ища себе смерти, поперег костей велел отсещи, и отсекоша четыре перста. И сперва говорил гугниво. Таже молил Пречистую Богоматерь, и показаны ему оба языки, московской и пустозерской, на воздухе; он же, един взяв, положил в рот свой и с тех мест стал говорить чисто и ясно, а язык совершен обретеся во рте.

Посем взяли дьякона Феодора и язык вырезали весь же, остался кусочик в горле маленек, накось резан: не милость показуя, но руки не послужили — от дрожи и трепета нож из рук валился. Тогда не той мере и зажил, а опосле и паки с прежней вырос лише маленко тупенек.

Во знамение Бог так устроил, да же разумно неверному, яко резан. Мы верни суть и без знамения веруем старому Христу Исусу, Сыну Божию, свету, и преданное от святых отец старобытное в церкви держим неизменно; а иже кому недоразумно, тот смотри на знамение и подкрепляйся.

У него же, дьякона, отсекли руку поперег ладони, и все, дал Бог, здорово стало; по-прежнему говорит ясно и чисто, и у него вдругоряд же язык резан. На Москве менши нынешняго резано было. Пуская никонияня, бедные, кровию нашею питаются, яко мед испивая!

Таже осыпали нас землею. Струб в земле, и паки около земли другой струб, и паки около всех общая ограда за четырьми замками стражие же десятеро с человеком стрежаху темницу.

Мы же здесь, и на Мезени, и повсюду сидящии в темницах поем пред Владыкою Христом, Сыном Божиим, Песни Песням, их же Соломан воспет, зря на матерь Вирсавию: «Се еси добра, прекрасная моя! Се еси добра, любимая! Очи твои горят, яко пламень огня; зубы твои белы паче млека; зрак лица твоего паче солнечных лучь, и вся в красоте сияешь, яко день, в силе своей. Аминь». Хвала о церкве.

Посем у всякаго правоверна прощения прошу. Иное было, кажется, и не надобно говорить, да прочтох Деяния Апостольская и Послания Павлова — апостоли о себе возвещали жо, егда Бог соделает в них. Не нам, Богу нашему слава!

А я ничтоже есм. Рекох и паки реку: аз есм грешник, блудник и хищник, тать и убийца, друг мытарем[435] и грешникам и всякому человеку окаянной лицемерен. Простите же и молитеся о мне, а я о вас, чтущих сие и послушающих. Неука я человек и несмыслен гораздо, больши тово жить не умею; а что зделаю я, то людям и сказываю: пускай Богу молятся о мне. В день века вси же познают соделанная мною — или добрая, или злая. Но аще и неучен словом, но не разумом; не учен диалектика, и риторики, и философии, а разум Христов в себе имам, якоже и апостол глаголет: «Аще и невежда словом, но не разумом».

Еще вам про невежество свое скажу: зглупал, отца своего заповедь преступил, и сего ради дом мой наказан бысть. Внимай Бога ради и молися о мне.

Егда еще я был попом, духовник царев Стефан Внифаньтиевичь благословил меня образом Филиппа-митрополита да книгою Ефрема Сирина[436], себя пользовать, прочитая, и людей. А я, окаянной, презрев благословение отеческое и приказ, ту книгу брату двоюродному по докуке ево на лошедь променял. У меня же в дому был брат мой родной, именем Евфимей, зело грамоте был горазд и о церкве велико прилежание имел, напоследок взят был к большой царевне в Верх, а в мор и з женою преставился. Сей Евфимей лошедь сию поил, и кормил, и гораздо об ней прилежал, презирая и правило многажды. И виде Бог неправду з братом в нас, яко неправо ходим по истинне, — я книгу променял, отцову заповедь преступил, а брат, правило презирая, о скотине прилежал, — изволил нас Владыка сице наказать: лошедь ту по ночам и в день в конюшне стали беси мучить — всегда заезжена, мокра и еле стала жива. Я недоумеюся, коея ради вины бес озлобляет нас так. И в день недельный после ужины, в келейном правиле, на полунощнице, брат мой Евфимей говорил кафизму[437] «Непорочную» и завопил высоким гласом: «Призри на мя и помилуй мя!» И, испустя книгу из рук, ударился о землю, от бесов бысть поражен, начал неудобно кричать и вопить, понеже беси жестоко мучиша его. В дому же моем иные родные два брата, — Козьма и Герасим, — больши ево, а не смогли ево держать; и всех домашних, человек с тритцеть, держа ево, плачют пред Христом и моляся кричат: «Господи, помилуй! Согрешили пред Тобою, прогневали благость Твою! За молитв святых отец наших помилуй юношу сего!» А он пущи бесится, и бьется, и кричит, и дрожит. Аз же помощию Божиею в то время не смутился от голки[438] бесовския тоя. Кончавше правило обычное, паки начах Христу и Богородице молитися, со слезами глаголя: «Всегосподованная Госпоже, Владычице моя, Пресвятая Богородице! Покажи ми, за которое мое согрешение таковое быст ми наказание, да уразумев, каяся пред Сыном Твоим и пред Тобою, впредь тово не стану делать!» И, плачючи, послал во церковь по Потребник и по святую воду сына моего духовнаго Симеона, юношу лет в четырнатцеть, — таков же, что и Евфимей: дружно меж себя живуще Симеон со Евфимием, книгами и правилом друг друга подкрепляюще и веселящеся, оба в подвиге живуще крепко, в посте и молитве. Той же Симеон, по друге своем плакав, сходил во церковь и принес книгу и святую воду. И начах аз действовать над обуреваемым молитвы Великаго Василия. Он мне, Симеон, кадило и свещи подносил и воду святую, а прочий беснующагося держали. И егда в молитве дошла речь: «Аз ти о имени Господни повелеваю, душе немый и глухий, изыди от создания сего и к тому не вниди в него, но иди на пустое место, идеже человек не живет, но токмо Бог призирает», — бес же не слушает, не идет из брата. И я паки ту же речь, вдругоряд, и бес еще не слушает, пущи мучит брата. Ох, горе, как молыть? И сором, и не смею. Но по повелению старца Епифания говорю, коли уж о сем он приказал написать. Сице было.

Взял я кадило, и покадил образы и беснова, и потом ударился о лавку, рыдав на мног час. Возставше в третьие ту же Василиеву речь закричал к бесу: «Изыди от создания сего!» Бес же скорчил в кольцо брата и пружався, изыде и сел на окошке. Брат же быв яко мертв. Аз же покропил ево святою водою, он же, очхнясь, перстом мне на окошко, на беса сидящаго, указует, а сам не говорит: связавшуся языку его. Аз же покропил водою окошко — и бес сошел в жерновый угол. Брат же паки за ним перстом указует. Аз же и там покропил водою — бес же оттоля пошел на печь. Брат же и там ево указует — аз же и там тою же водою. Брат же указал под печь, а сам прекрестился. И я не пошел за бесом, но напоил брата во имя Господне святою водою. Он же, вздохня из глубины сердца, ко мне проглагола сице: «Спаси Бог тебя, батюшко, что ты меня отнял у царевича и у двух князей бесовских! Будет тебе бить челом брат мой Аввакум за твою доброту. Да и мальчику тому спаси Бог, которой ходил во церковь по книгу и по воду ту святую, пособлял тебе с ними битца. Подобием он, что и Симеон, друг мой. Подле реки Сундовика меня водили и били, а сами говорят: „Нам-де ты отдан за то, что брат твой на лошедь променял книгу, а ты ея любишь, так-де мне надобе поговорить Аввакуму, брату, чтоб книгу ту назад взял, а за нея бы дал деньги двоюродному брату“». И я ему говорю: «Я, реку, свет, брат твой Аввакум!» И он отвещал: «Какой ты мне брат? Ты мне батько! Отнял ты меня у царевича и у князей; а брат мой на Лопатищах живет, будет тебе бить челом». Вот, в избе с нами же, на Лопатищах, а кажется ему — подле реки Сундовика. А Сундовик верст с пятнатцеть от нас под Мурашкиным да под Лысковым течет. Аз же паки ему дал святыя воды. Он же и судно у меня отнимает и съесть хочет: сладка ему бысть вода! Изошла вода, и я пополоскал и давать стал; он и не стал пить. Ночь всю зимнюю с ним простряпал. Маленько полежав с ним, пошел во церковь заутреню петь. И без меня паки беси на него напали, но лехче прежнева. Аз же, пришед от церкви, освятил его маслом, и паки беси отидоша, и ум цел стал. Но дряхл бысть: от бесов изломан. На печь поглядывает и оттоле боится. Егда куды отлучюся, а беси и наветовать станут. Бился я з бесами, что с собаками, недели с три за грех мой, дондеже книгу взял и деньги за нея дал. И ездил ко другу своему, Илариону-игумну, он просвиру вынял за брата[439]. Тогда добро жил, — что ныне архиепископ резанской, мучитель стал християнской. И иным друзьям духовным бил челом о брате. И умолили о нас Бога.

Таково-то зло преступление заповеди отеческой! Что же будет за преступление заповеди Господни? Ох, да только огонь, да мука! Не знаю, как коротать дни. Слабоумием обьят и лицемерием, и лжею покрыт есм, братоненавидением и самолюбием одеян, во осуждении всех человек погибаю. И мняся нечто быти, а кал и гной есм, окаянной, — прямое говно. Отвсюду воняю — и душею, и телом. Хорошо мне жить с собаками и со свиниями в конурах, так же и оне воняют. Да псы и свиньи по естеству, а я чрез естество от грех воняю, яко пес мертвой, повержен на улице града. Спаси Бог властей тех, что землею меня закрыли! Себе уже воняю, злая дела творяще, да иных не соблажняю. Ей, добро так!

Да и в темницу ко мне бешаной зашел, Кирилушком звали, московской стрелец, караульщик мой. Остриг ево аз и платье переменил: зело вшей было много. Замкнуты, двое нас с ним, живем, да Христос с нами и Пречистая Богородица. Он, миленькой, бывало, сцыт под себя и серет, а я ево очищаю. Есть и пить просит, а без благословения взять не смеет. У правила стоять не захочет, — диявол сон ему наводит, — и я чотками постегаю, так и молитву творить станет и кланяется, за мною стоя. И егда правило скончаю, он и паки бесноватися станет. При мне беснуется и шалует, а егда пойду к старцу посидеть в ево темницу, а Кирила положу на лавке, и не велю вставать ему, и благословлю его. И докамест у старца сижу, лежит и не встанет, за молитв старцовых, Богом привязан, — лежа беснуется. А в головах у него образы, и книги, и хлеб, и квас, и прочая, а ничево без меня не тронет. Как прииду, так встанет, и дьявол, мне досаждая, блудить заставливает. Я закричю, так и сядет. Егда стряпаю, в то время есть просит и украсть тщится до времени обеда; а егда пред обедом «Отче наш» проговорю и ястие благословлю, так тово брашна и не ест — неблагословеннова просит. И я ему напехаю силою в рот, так и плачет, и глотает. И как рыбою покормлю, так бес в нем вздивиячится, а сам из него говорит: «Ты же-де меня ослабил!» И я, плакав пред Владыкою, опять стягну постом и окрочю ево Христом. Таже маслом ево освятил, и от беса отрадило ему. Жил со мною с месяц и больши. Перед смертью образумился. Я исповедал ево и причастил, он же и преставися потом. Я, гроб и саван купя, велел у церкви погребсти и сорокоуст[440] по нем дал. Лежал у меня мертвой сутки в тюрьме. И я, ночью встав, Бога помоля и ево, мертвова, благословя, поцеловався с ним, опять лягу подле нево спать. Товарищ мой миленькой был. Слава Богу о сем! Ныне он, а завтра я так же умру.

Да у меня ж был на Москве бешаной, Филиппом звали, как я ис Сибири выехал. В углу в ызбе прикован к стене, понеже в нем был бес суров и жесток, бился и дрался, и не смогли домашние ладить с ним. Егда ж аз, грешный, со крестом и с водою прииду, повинен бывает, и яко мертв падает пред крестом, и ничево не смеет делать надо мною. И молитвами святых отец сила Божия отгнала беса от него; но токмо ум еще был не совершен. Феодор юродивой был приставлен над ним, что на Мезени отступники удавили веры ради старыя, еже во Христа, — Псалтырь над Филиппом говорил и учил молитву говорить. А я сам во дни отлучашеся дому своего, токмо в нощи действовал над ним. По некоем времени пришел я от Федора Ртищева зело печален, понеже сь еретиками бранился и шумел в дому ево, о вере и о законе. А в моем дому в то время учинилося нестройство: протопопица з домочадицею Фетиньею побранились, — дьявол ссорил ни за што. И я пришед, не утерпя бил их обеих и оскорбил гораздо в печали своей. Да и всегда таки я, окаянной, сердит, дратца лихой. Горе мне за сие: согрешил пред Богом и пред ними. Таже бес в Филиппе вздивьял и начал кричать, и вопить, и цепь ломать, бесясь. На всех домашних ужас нападе, и голка бысть велика зело. Аз же без исправления приступил к нему, хотя ево укротить, но бысть не по-прежнему. Ухватил меня и учал бить, и драть, и всяко, яко паучину, терзает меня, а сам говорит: «Попал ты в руки мне!» Я токмо молитву говорю, да без дел и молитва не пользует, ничто. Домашние не могут отнять, а я и сам ему отдался: вижу, что согрешил, пускай меня бьет. Но чюден Господь! Бьет, а ничто не болит. Потом бросил меня от себя, а сам говорит: «Не боюсь я тебя!» Так мне стало горько зело, — бес, реку, надо мною волю взял. Полежал маленько, собрался с совестию, вставше, жену свою сыскал и пред нею прощатца стал. А сам ей, кланяяся в землю, говорю: «Согрешил, Настасья Марковна, прости мя, грешнаго». Она мне также кланяется. Посем и с Фетиньею тем же подобием прощался. Таже среди горницы лег и велел всякому человеку себя бить по пяти ударов плетью по окаянной спине; человек было десяток-другой, и жена и дети стегали за епитимию[441]. И плачют, бедные, и бьют, а я говорю: «Аще меня кто не биет, да не имат со мною части и жребия в будущем веце». И оне и не хотя бьют, а я ко всякому удару по молитве Исусовой говорю. Егда ж отбили все, и я, возстав, прощение пред ними ж сотворил. Бес же, видев неминучюю, опять ис Филиппа вышел вон. Я крестом Филиппа благословил, и он по-старому хорош стал, и потом Божиею благодатию и исцелел о Христе Исусе, Господе нашем, Ему же слава со Отцем и со Святым Духом ныне и присно и во веки веком.

А егда я в Сибири, в Тобольске, был — туды еще везли, — привели ко мне бешанова, Феодором звали. Жесток же был бес в нем. Соблудил в велик день, праздник наругая, да и взбесился, — жена ево сказывала. И я в дому своем держал месяцы з два, стужал об нем Божеству, в церковь водил и маслом освятил, — и помиловал Бог: здрав бысть и ум исцеле. И стал со мною на крылосе петь, а грамоте не учен, и досадил мне в литоргию во время переноса. Аз же ево в то время на крылосе побив и в притворе пономарю[442] велел к стене приковать. Он же, вышатав пробой, взбесился и старова больши. И ушед к большому воеводе на двор, людей разгоняв и сундук разломав, платье княинино на себя вздел, в верху у них празнует, бытто доброй человек. Князь же, от церкви пришед и осердясь, велел многими людми в тюрму ево оттащить. Он же в тюрме юзников бедных перебил и печь розломал. Князь же велел в село ко своим ево отслать, где он живал. Он же, ходя в деревнях, пакости многия творил. Всяк бегает от него, а мне не дадут воеводы, осердясь. Я по нем пред Владыкою на всяк день плакал: Бог, было, исцелил, да я сам погубил. Посем пришла грамота с Москвы, велено меня на Лену ис Тобольска сослать. Егда я на реку в Петров день в дощеник собрался, пришел ко мне бешаной мой, Феодор, целоумен. На дощенике при народе кланяется на ноги мои, а сам говорит: «Спаси Бог, батюшко, за милость твою, что пожаловал — помиловал мя. Бежал-де я по пустини третьева дни, а ты-де мне явился и благословил меня крестом; беси-де и отбежали от меня. И я-де и ныне пришед, паки от тебя молитвы и благословения прошу». Аз же, окаянный, поплакал, глядя на него, и возрадовахся о величии Бога моего, понеже о всех печется и промышляет Господь: ево исцелил, а меня возвеселил. И науча ево и благословя, отпустил к жене ево в дом. А сам поплыл в ссылку, моля о нем света-Христа, да сохранит ево от неприязни впредь. Богу нашему слава!

Простите меня, старец с рабом-тем Христовым: вы мя понудисте сие говорить. Однако уж розвякался, — еще вам повесть скажу.

Еще в попах был, — там же, где брата беси мучили, — была у меня в дому молодая вдова, — давно уж, и имя ей забыл, помнится, кабы Евфимьею звали, — ходит и стряпает, все делает хорошо. Как станем в вечер правило начинать, так ея бес ударит о землю, омертвеет вся и яко камень станет, кажется, и не дышит. Ростянет ея на полу, — и руки, и ноги, — лежит яко мертва. Я, «О всепетую» проговоря, кадилом покажу, потом крест положу ей на голову и молитвы Великаго Василия в то время говорю, так голова под крестом свободна станет, баба и заговорит. А руки, и ноги, и тело еще каменно. Я по руке поглажу крестом — так и рука свободна станет, я так же по другой — и другая освободится так же, я и по животу — так баба и сядет. Ноги еще каменны. Не смею туды гладить крестом. Думаю, думаю, дай ноги поглажу — баба и вся свободна станет. Воставше, Богу помолясь да и мне челом. Покуда-таки ни бес, ништо в ней был, много време так в ней играл. Маслом ея освятил, так вовсе отшел, исцелела, дал Бог.

А иноге два Василия бешаные бывали у меня прикованы, — странно и говорить про них.

А еще сказать ли, старец, повесть тебе? Блазновато кажется, да уже сказать — не пособить. В Тобольске была девица у меня, Анною звали, как вперед еще ехал. Маленька ис полону, ис кумык, привезена. Девство свое непорочно соблюла, в совершенстве возраста отпустил ея хозяин ко мне. Зело правильне и богоугодне жила. Позавиде диявол добродетели ея, наведе ей печаль о Елизаре, о первом хозяине ея. И стала плакать по нем, таже и правило презирать, и мне учинилась противна во всем, а дочь мне духовная. Многажды в правило и не молясь простоит, дремлет, прижав руки. Благохитрый же Бог, наказуя ея, попустил беса на нея: стоя леностию в правило, да и взбесится. Аз же, грешный, жалея по ней, крестом благословлю и водою покроплю, и бес отступит от нея. И тово было многажды. Таже в правило задремав и повалилася на лавку, и уснула, и не пробудилась три дни и три нощи: тогда-сегда дохнет. Аз же по временам кажу ея, чаю, умрет. В четвертый же день встала и, седши, плачет, есть дают — не ест и не говорит. Того ж дня в вечер, проговоря правило и распустя всех, во тме начал я правило поклонное, по обычаю моему. Она же, приступи ко мне, пад, поклонилась до земли. Аз же от нея отшел за стол, бояся искусу дьявольскова, и сел на лавке, молитвы говоря. Она ж, к столу приступи, говорит: «Послушай, государь, велено тебе сказать». Я и слушать стал. Она же, плачючи, говорит: «Егда-де я, батюшко, на лавку повалилась, приступили два ангела, и взяли меня, и вели зело тесным путем. На левой стране слышала плачь с рыданием и гласы умильны. Таж-де, привели меня во светлое место: жилища и полаты стоят, и едина полата всех болши и паче всех сияет красно. Ввели-де меня в нея, а в ней-де стоят столы, а на них послано бело. И блюда з брашнами стоят. По конец-де, стола древо многоветвенно повевает и гораздо красно, а в нем гласы птичьи умильны зело — не могу про них ныне сказать. Потом-де меня вывели из нея. Идучи спрашивают: „Знаешь ли, чья полата сия?“ И я-де отвещала: „Не знаю, пустите меня в нея“. И оне мне отвещали сопротив: „Отца твоего Аввакума полата сия. Слушай ево, так-де и ты будешь с ним. Крестися, слагая персты так, и кланяйся Богу, как тебе он наказывает. А не станешь слушать, так будешь в давешнем месте, где слышала плакание то. Скажи жо отцу своему. Мы не беси, мы ангели; смотри — у нас и папарты[443]“. И я-де, батюшко, смотрила: бело у ушей-тех[444] их». Потом, испрося прощения, исправилася благочинно по-прежнему жить. Таже ис Тобольска сослали меня в Дауры. Аз же у сына духовнаго оставил ея тут. А дьявол опять зделал по-своему: пошла за Елизара замуж и деток прижила. Егда услышала, что я еду назад, отпросясь у мужа, постриглась за месяц до меня. А егда замужем была, по временам бес мучил ея. Егда ж аз в Тоболеск приехал, пришла ко мне и робятишек двоих положила пред меня. Кающеся, плачет и рыдает. Аз же пред человеки кричю на нея. Потом к обедне за мною в церковь пришла, и во время переноса напал на нея бес: учала кричать кокушкою и собакою и козою блекотать. Аз же зжалихся, покиня «Херувимскую» петь, взяв крест от олтаря и на беса закричал: «Запрещаю ти именем Господним! Изыди из нея и к тому не вниди в нея!» Бес и покинул ея. Она же припаде ко мне за нюже вину. Аз же простил и крестом ея благословил, и бысть здрава душею и телом. Потом и на Русь я вывез ея, имя ей по иноцех Агафья. Страдала много веры ради, з детми моими на Москве, с Ываном и Прокопьем. За поруками их всех вместе Павел-митрополит волочил.

Ко мне же, отче, в дом принашивали матери деток своих маленьких, скорбию одержимы грыжною. И мои детки, егда скорбели во младенчестве грыжною ж болезнию, и я маслом помажу священным с молитвою презвитерскою чювства вся и, на руку масла положа, вытру скорбящему спину и шулнятка. И Божиею благодатию грыжная болезнь и минуется. И аще у коего младенца та же отрыгнет скорбь, и я так же сотворю, и Бог совершенно исцеляет по своему человеколюбию.

А егда еще я попом был, с первых времен, егда к подвигу стал касатися, тогда бес меня пуживал сице. Изнемогла у меня жена гораздо, и приехал к ней отец духовной; аз же из двора пошел во церковь по книгу с вечера глубоко нощи, по чему исповедывать больную. И егда пришел на паперть, столик маленький тут поставлен, поскакивает и дрожит бесовским действом. И я, не устрашася, помолясь пред образом, осенил ево рукою и, пришед, поставил ево на место. Так и перестал скакать. И егда я вошел в трапезу, тут иная бесовская игрушка. Мертвец на лавке стоял в трапезе, непогребеной; и бесовским действом верхняя доска роскрылась и саван стал шевелитца на мертвом, меня устрашая. Аз же, помолясь Богу, осенил мертваго рукою, и бысть по-прежнему паки. Егда же вошел в олтарь, ано ризы и стихари[445] шумят и летают с места на место: дьявол действует, меня устрашая. Аз же, помоляся и престол поцеловав, благословил ризы рукою и, приступив, их пощупал, а оне висят по-старому на месте. Аз же, взяв книгу, и вышел ис церкви с миром. Таково то бесовское ухищрение к человеком.

Еще скажу вам о жертве никониянской. Сидящу ми в темнице принесоша ми просвиру, вынятую со крестом Христовым. Аз же, облазняся, взял ея и хотел потребить наутро, чаял, чистая, православная над нею была служба, понеже поп старопоставленой служил над нею, а до тово он, поп, по новым служил книгам и паки стал служить по-старому не покаявся о своей блудне. Положа я просвиру в углу на месте и кадил в правило в вечер. Егда же возлег в нощь-ту и умолкоша уста моя от молитвы, прискочиша ко мне бесов полк, и един щербать, чермен взял меня за голову и говорит: «Сем-ко ты сюды, попал ты в мои руки», — и завернул мою голову. Аз же, томяся, еле-еле назнаменовал Исусову молитву, и отскочиша, и исчезоша беси. Аз же, стоня и охая, недоумеюся: за что меня бес мучил? Помоля Бога, опять повалился. Егда же забыхся, вижу на некоем месте церковь и образ Спасов, и крест по латыне написан, и латынники, иным образом приклякивая, молятся по-латынски. Мне же некто от предстоящих велел крест той поцеловати. Аз же егда поцеловах, нападоша на мя паки беси и зело мя утрудиша; аз же после их всталщился зело разслаблен и разломан, не могу и сидеть. Уразумел, яко просвиры ради от бесов обруган, выложил ея за окошко, и нощ ту и день препроводил в труде и немощьствуя, разсуждая, что сотворю над просвирою. Егда же прииде нощ другая, по правиле возлегшу ми, и, не спя, молитвы говорю. Вскочиша бесов полк в келью мою з домрами и з гутками, и один сел на месте, идеже просвира лежала, и начаша играти в гутки и в домры; а я у них слушаю лежа; меня уж не тронули и исчезоша. Аз, после их возстав, моля Бога со слезами, обещался жжечь просвиру-ту, и прииде на мя благодать Духа Святаго, яко искры во очию моею блещахуся огня невещественнаго, и сам я в той час оздравел — благодатию духовною сердце мое наполнилося радости. Затопя печь и жжегше просвиру, выкинул и пепел за окошко, рекох: «Вот, бес, твоя от твоих тебе в глаза бросаю!» И на ину пощ един бес в хижу мою вошед, походя и ничего не обрете, токмо чотки из рук моих вышиб и исчезе. Аз же, подняв чотки, паки начал молитвы говорити. И во ино время, среди дня, на полу в поддыменье лежа, опечалихся креста ради, что на просвире жжег, и от печали запел стих на глас третей: «И печаль мою пред Ним возвещу», а бес в то время на меня вскричал зело жестоко больно. Аз же ужасся и паки начах молитвы говорити. Таже во ину нощ забытием ума о кресте том паки опечалихся и уснух, и нападоша на мя беси, и паки умучиша мя, яко и прежде. Аз же разслаблен и изломан, насилу жив, с доски сваляся на пол, моля Бога и каяся о своем безумии, проклял отступника Никона с никонияны, и книги их еретическия, и жертву их, и всю службу их, и благодать Божия паки прииде на мя, и здрав бысть.

Виждь, человече, каково лепко бесовское действо християном! А егда бы съел просвиру-ту, так бы меня, чаю, и задавили беси. От малаго их никониянскаго священия таковая беда, а от большаго агнца причастяся, что получишь? Разве вечную муку. Лутче умереть не причастяся, нежели причастяся осуждену быти.

О причастии святых Христовых непорочных тайн. Всякому убо в нынешнее время подобает опасно жити и не без разсмотрения причащатися тайнам. Аще ли гонения ради не получит священика православна, и ты имей у себя священное служение от православных — запасный агнец[446], и обретите духовна брата, аще и не священника, исповеждься ему пред Богом, каяся. И по правиле утреннем на коробочку постели платочик, пред образом зажги свечку, и на ложечку водицы устрой на коробке, и в нея положи часть тайны, покадя кадилом, приступя со слезами, глаголя: «Се приступаю к Божественному причащению, Владыко, да не опалиши мя приобщением, но очисти мя от всякия скверны, огнь бо, рекл еси, недостойных опаляя, — се предлежит Христос на пищу всем, мне же прилеплятися Богови благо есть и полагати на Господа упование спасения моего, аминь». И потом причастися с сокрушенным сердцем, и паки воспой благодарная к Богу, и поклонцы по силе, прощение ко брату. Аще един, и ты ко образу, пад на землю, глаголи: «Прости мя, Владыко, Христе-Боже, елико согреших», — весь до конца говори. И потом образ целуй и крест на себе. А прежде причастия надобе ж образ целовать. Ну, прости же и меня, а тебя Бог простит и благословит. Вот хорош и умереть готов, сице видал в правилех указано: твори так, не блюдись.

Еще тебе скажу, старец, повесть, как я был в Даурах с Пашковым с Афонасьем на озере Иргене: гладны гораздо, а рыбы никто добыть не может, а инова и ничево нет, от глада исчезаем. Помоля я Бога, взяв две сети, в протоке перекидал, наутро пришел, ано мне Бог дал шесть язей да две щуки. Ино во всех людях дивно, потому никто ничево не может добыть. На другие сутки рыб з десять мне Бог дал. Тут же сведав Пашков и исполняся зависти збил меня с тово места и свои ловушки на том месте велел поставить, а мне, насмех и ругаясь, указал место на броду, где коровы и козы бродят. Человеку воды по лодышку, какая рыба! — и лягушек нет! Тут мне зело было горько, а се подумав, рече: «Владыко человеколюбче, не вода дает рыбу, — ты вся промыслом своим, Спасе наш, строишь на пользу нашу. Дай мне рыбки той на безводном том месте, посрами дурака-тово, прослави имя Твое святое, да не рекуть невернии, где есть Бог их». И помоляся, взяв сети, в воде з детьми бродя, положили сети. Дети на меня, бедные, кручиняся, говорят: «Батюшко, к чему гноить сети-те? Видиш ли, и воды нету, какой быть рыбе?» Аз же, не послушав их совету, на Христа уповая, зделал так, как захотелось. И наутро посылаю детей к сетям. Оне же отвещали: «Батюшко-государь, пошто итти, какая в сетях рыба? Благослови нас, и мы по дрова лутче збродим». Меня ж дух подвизает, чаю в сетях рыбу. Огорчась на большова сына Ивана, послал ево одново по дрова, а с меньшим потащился к сетям сам, гораздо о том Христу докучаю. Егда пришли, ино и чюдно, и радошно обрели: полны сети напехал Бог рыбы, свившися клубом и лежат с рыбою о середке. И сын мой Прокопей закричал: «Батюшко-государь, рыба, рыба!» И аз ему отвещал: «Постой, чадо, не тако подобает, но прежде поклонимся Господу-Богу, и тогда пойдем в воду». И помолясь, вытащили на берег рыбу, хвалу возсылая Христу-Богу, и, паки построя сети на том же месте, рыбу насилу домой оттащили. Наутро пришли — опять столько же рыбы, на третей день — паки столько же рыбы. И слезно, и чюдно то было время, а на прежнем нашем месте ничево Пашкову не дает Бог рыбы. Он же, исполняся зависти, паки послал ночью и велел сети мои в клочки изорвати. Что петь з дураком делаешь! Мы, собрав рваные сети, починя втай, на ином месте промышляв рыбку, кормились, от нево таяся, и зделали ез[447]. Бог же и там стал рыбы давати, а дьявол ево научил, и ез велел втай раскопать. Мы, терпя Христа ради, опять починили, и много тово было. Богу нашему слава ныне и присно и во веки веком.

Терпение убогих не погибнет до конца.

Слушай-ко, старец, еще. Ходил я на Шакму-озеро, к детям по рыбу, — от двора верст с пятнатцеть, там с людми промышляли, — в то время как лед треснул, и меня напоил Бог. И у детей накладше рыбы нарту большую, и домой потащил маленким детям, после Рождества Христова. И егда буду насреди дороги, изнемог, таща по земле рыбу, понеже снегу там не бывает, токмо морозы велики. Ни огня, ничево нет, ночь постигла, выбился из силы, вспотел, и ноги не служат. Верст с восм до двора; рыба покинуть и так побрести — ино лисицы розъедят, а домашние гладны; все стало горе, а тащить не могу. Потаща гоны места, ноги задрожат, да и паду в лямке среди пути ниц лицем, что пьяной, и озябше, встав, еще попойду столько ж — и паки упаду. Бился так много блиско полуночи. Скиня с себя мокрое платье, вздел на мокрую рубаху сухую, тонкую тафтяную белыю шубу и взлез на вершину древа, уснул. Поваляся, пробудился, — ано все замерзло: и базлуки на ногах замерзли, шубенко тонко, и живот озяб весь. Увы, Аввакум, бедная сиротина, яко искра огня угасает и яко неплодное древо посекаемо бывает, только смерть пришла. Взираю на небо и на сияющия звезды, тамо помышляю Владыку, а сам и прекреститися не смогу: весь замерз. Помышляю лежа: «Христе, свете истинный, аще не ты меня от безгоднаго сего и нечаемаго времени избавишь, нечева мне стало делать, яко червь исчезаю». А се согреяся сердце мое во мне, ринулся с места паки к нарте и на шею, не помню как, взложил лямку, опять потащил. Ино нет силки, еще версты с четыре до двора, покинул и нехотя все побрел один, тащился с версту да и повалился, только не смогу; полежав, еще хощу побрести, ино ноги обмерзли: не смогу подымать, ножа нет, базлуков отрезать от ног нечем. На коленях и на руках полз с версту. Колени озябли, не могу владеть, опять лег. Уже двор и не само далеко, да не могу попасть, на гузне помаленьку ползу, кое-как и дополз до своея конуры. У дверей лежу, промолыть не могу, а отворить дверей не могу же. К утру уже встали; уразумев, протопопица втащила меня бытто мертвова в ызбу; жажда мне велика — напоила меня водою, разболокши. Два ей горя, бедной, в ызбе стало: я да корова немощная, — только у нас и животов было, — упала на воде под лед, изломався, умирает, в ызбе лежа; в двацети в пяти рублях сия нам пришла корова, робяткам молочка давала. Царевна Ирина Михайловна ризы мне с Москвы и всю службу в Тоболеск прислала, и Пашков, на церковной обиход взяв, мне в то число коровку-ту было дал, кормила с робяты год-другой; бывало, и с сосною, и с травою молочка тово хлебнешь, так лехче на брюхе. Плакав, жена бедная с робяты зарезала корову и истекшую кровь ис коровы дала найму-казаку, и он приволок мою с рыбою нарту.

На обеде я едше, грех ради моих подавился — другая мне смерть! С полчаса не дышал, наклонясь, прижав руки, сидя; а не кусом подавился, но крошечку рыбки положа в рот: вздохнул, воспомянув смерть, яко ничтоже человек в житии сем, а крошка в горло и бросилась, да и задавила. Колотили много в спину, да и покинули; не вижу уж и людей, и памяти не стало, зело горько-горько в то время было. Ей, горька смерть грешному человеку! Дочь моя Агрепена была не велика, плакав, на меня глядя много, и никто ея не учил, — робенок розбежався, локтишками своими ударилась в мою спину, и крови печенье из горла рыгнуло, и дышать стал. Большие промышляли надо мною много и без воли Божии не могли ничево зделать, а приказал Бог робенку, и он, Богом подвизаем, пророка от смерти избавил — гораздо не велика была, промышляет около меня, бытто большая, яко древняя Июдифь о Израили, или яко Есвирь о Мардохее, своем дяде, или Девора мужеумная о Вараце. Чюдно гораздо сие, старец, промысл Божий робенка наставил пророка от смерти избавить. Дни с три у меня зелень горькая из горла текла, не мог ни есть, ни говорить: сие мне наказание за то, чтоб я не величался пред Богом совестию своею, что напоил меня среди озера водою, а то смотри, Аввакум, и робенка ты хуже. И дорогою, было, идучи исчезнул, — не величайся, дурак, тем, что Бог сотворит во славу свою чрез тебя какое дело, прославляя свое пресвятое имя. Ему слава подобает, Господу нашему Богу, а не тебе, бедному, худому человеку.

Есть писано во пророцех, тако глаголет Господь: «Славы Своея иному не дам». Сие реченно о лжехристах, нарицающихся богом, и на жиды, не исповедающих Христа Сыном Божиим. А инде писано: «Славящия мя — прославлю». Сие реченно о святых Божиих; его же хощет Бог, того прославляет. Вот смотри, безумне, не сам себя величай, но от Бога ожидай; как Бог хощет, так и строит. А ты су какой святой? Из моря напился, а крошкою подавился! Только б Божиим повелением не робенок от смерчи избавил, и ты бы что червь: был, да и нет! А величаесся, грязь худая: я су бесов изгонял, то-се делал, а себе не мог помощи, только бы не робенок! Ну, помни же себя, что нет тебя ни со што, аще не Господь что сотворит по милости Своей. Ему ж слава.

О сложении перст

Всякому убо правоверну подобает крепко персты в руке слагая держати и креститися, а не дряхлою рукою знаменатися с нерадением и бесов тешить, но подобает на главу, и на брюхо, и на плеча класть рука с молитвою, еже бы тело слышало, и умом внимая о сих тайнах крестися; тайны тайнам в руке персты образуют. Сице разумей. По преданию святых отец подобает сложити три перста: великий и мизинец и третий подле мизинаго, — всех трех концы вкупе; се являет триипостасное божество — Отца и Сына и Святаго Духа. Таже указателный и великосредний: два сия сложити и един от двух — великосредний — мало наклонити; се являет Христово смотрение Божества и человечества; таже вознести на главу — являет ум нерожденный: Отец роди Сына, превечнаго Бога, прежде век вечных; таже на пуп положити — являет воплощение Христа, Сына Божия, от святыя Богоотроковицы Марии; таже вознести на правое плечо — являет Христово Вознесение и одесную Отца седение и праведных стояние; таж на левое плечо положити — являет грешных от праведных отлучение, и в муки прогнание, и вечное осуждение. Тако научиша нас персты слагати святии отцы: Мелетий, архиепископ антиохийский, и Феодорит блаженый, епископ киринейский, и Петр Дамаскин, и Максим Грек. Писано о сем во многих книгах: во псалтырях и в Кирилове, и о вере в Книге, и в Максимове книге и Петра Дамаскина в книге, и в житье Мелетиеве; везде единако святии о тайне сей по вышереченному толкуют. И ты, правоверне, назидая себя страхом Господним, прекрестяся и, пад, поклонися главою в землю — се являет Адамово падение; егда же восклонисся — се являет Христовым смотрением всех нас востание. Глаголи молитву, сокрушая свое сердце: «Господи Исусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешнаго». Таже твори по уставу и метание на колену, как церковь прежде держала: опирайся руками и коленми, а главу до земли не доводи — так Никон, Черныя Горы игумен, повелевает в своей книге творити метания; всякому своя плоть пометати пред Богом подобает без лености и без гордыни во церкви, и в дому, и на всяком месте. Изряднее же в Великий пост томить плоть своя по уставу, да не воюет на дух; в празники же, и в суботы, и в недели просто молимся стояще, поклоны по уставу творим поясные и в церкве и в келье, изравняюще главу против пояса, понеже празника ради не томим плоти метанием, а главу наклоняем в пояс без лености и без гордыни Господу Богу и Творцу нашему. Субота бо есть упокоения день, в он же Господь почи от всех дел Своих, а неделя — всех нас востание воскресения ради. Тако же и празники, радосно и духовно веселящеся, торжествуем.

Видишь ли, боголюбче, как у святых тех положено розводно, и спасительно, и покойно, не как у нынешних антихристова духа: и в Великой пост метания на колену класть, окаянные, не захотели, гордыни и лености ради. Да что сему конец будет! Разве умерши станут кланятца прилежно. Да мертвые уже на ногах не стоят и не кланяются, лежать все и ожидают общаго востания и противо дел воздания. А мне видятся равны уже оне мертвецам тем; аще и живи суть, но исполу живи, но дела мертвечия творят, срамно и глаголати о них. Оне жо, бедные, мудрствуют трема персты креститца, большой, и указательный, и великосредний слагая в троицу, а не ведомо в какую, больше в ту, что во Апоколепсисе пишет Иван Богослов — змий, зверь, лживый пророк. Толкование: змий глаголется диявол, а лживый пророк — учитель ложной, папа или патриарх, а зверь — царь лукавой, любяи лесть и неправду. Сия три перста предал Фарнос, папа римской, благословлял и крестился ими, и по нем бывый Стефан, седмый папа, выкопав, поругал ево, перст отсекше бросил на землю, и разступилася земля, и пожре перст. Таже отсекше другий бросил, и бысть пропасть велика; потом и третий отсекши бросил, и изыде из земли смрад лют, и начата люди от смрада издыхати. Стефан же велел и тело Фармосово в Тиверь-реку кинуть и, сложа персты своя по преданию, благословил пропасть, и снидеся земля по-прежнему паки. О сем писано в летописце латынском, о вере Книга указует летописец которой[448]. Но аще ревнитель Стефан и обличил сию триперсную ересь, а однако римляне и доныне трема персты крестятся, потом и Польшу прельстили, и вси окресныя реши — немец, и серби, албанасы, и волохи, и греки — вси обольстились, а ныне и наша Русь ту же три перста возлюбила, предание Никона-отступника со дьяволом и с Фармосом. Еще же и новой адов пес выскочил из безны — в греках Дамаскин иподдьякон-безъимянник, и предал безумным грекам те же три перста, толкует за троицу, отсекая вочеловечение Христово. Чему быть! Выблядок того же римскаго костела, брат Никону-патриарху! Да там же в греках какой-то, сказывают, протопоп Малакса архиереом и ереом благословлять рукою повелевает, некако и странно сложа персты, — Исус Христом. Все дико: у давешняго врага вочеловечения нет, а у сего Малаксы Святыя Троицы нет. Чему быть? Время то пришло, некем им играть, аже не Богом. Да что на них и сердитовать? Писаное время пришло. Ипполит святый и Ефрем Сирии, издалеча уразумев о сем времени, написали сице: «И даст им скверный печать свою за знамение Спасителево. Се о трех перстах реченно: егда сам себя волею своею печатает трема персты, таковаго ум темен бывает и не разумевает правая, всегда помрачен, печати ради сея скверныя». Еще же и другое писание: «И возложит им скверный и мерский образ на чело». Се писано о архиерейском благословении, еже Малакса предал; от разумеющих толкуется: идол в руке слагая, на чело возлагают, еже есть мерский образ. Да будут оне прокляти со своим мудрованием развращенным, тот — так, другой — инак, сами в себе несогласны, враги креста Христова!

Мы же держим святых отец предание — Мелетия и прочих — неизменно. Якоже знаменуемся пятью персты, тако же и благословляем пятью персты во Христа и во Святую Троицу, слагая по вышереченному, как святии предаша. И при царе Иване бывыи в Москве поместный собор так же персты повелевает слагати, якоже Феодорит, и Мелетий, и Петр, и Максим Грек научиша пятью персты креститися и благословляти. Тамо на соборе быша знаменосцы[449] Гурий и Варсонофий, и Филипп — русския чюдотворцы. И ты, правоверие, без сомнения держи предание святых отец, Бог тебя благословит, умри за сие, и я с тобою же должен. Станем добре, не предадим благоверия, не по што нам ходить и Персиду мучитца, а то дома Вавилон нажили. Слава о сем Христу, Сыну Божию, со Отцем и со Святым Духом, ныне и присно и во веки веком. Аминь.

Ну, старец, моево вякання много веть ты слышал! О имени Господни повелеваю ти, напиши и ты рабу-тому Христову, как Богородица беса-тово в руках-тех мяла и тебе отдала, и как муравьи-те тебя за тайно-ет уд ели, и как бес-от дрова-те сожег, и как келья-та обгорела, а в ней все цело, и как ты кричал на небо то, да и иное, что помнишь. Слушай ж, что говорю! Не станешь писать, так я осержусь: у меня любил слушать, чево соромитца! Скажи жо хотя немношко. Апостоли Павел и Варнава на соборе сказывали ж во Еросалиме пред всеми, елика сотвори Бог знамения и чюдеса во языцех с нима. В Деяниих зачало 36 и 42 зачало. И величашеся имя Господа Исуса. Мпози же от веровавших прихождаху, исповедующе и сказующе дела своя. Да и много тово найдется во Апостоле и в Деянии. Сказывай, небось, лише совесть крепку держи; не себе славы ища говори, но Христу и Богородице. Пускай раб-от Христов веселится чтучи, а мы за чтущих и послушающих станем Бога молить. Как умрем, так оне помянут нас, а мы их там помянем. Наши оне люди будут там, у Христа, а мы их во веки веком. Аминь.

Симеон Полоцкий СТИХОТВОРЕНИЯ

[450]

Казнь за сожжение нищих

Епископ Могунтийский нищих не любяше,

туне[451] ядущы мышы оны нарицаше.

Егда же глад во стране велий сотворися,

тогда число убогих велми[452] умножися.

Он[453] нищененавистник скупством держим бяше,

от демона лукавый совет восприяше;

Собра нищих множество в житницу пространну,

милостину сказуя им уготованну.

Егда же собраннии от глада стеняху,

от него хлеба, в пищу умилно прошаху,

Рече ко рабом своим: «Се воплствуют мыши, —

восхити[454] кождо[455] пламень, тыя[456] да палиши».

Раби житницу с теми нищими спалиша,

веление безбожна мужа исполниша.

Но злому делу зла казнь Богом сотворися:

нечестивый епископ червми расточися[457];

И где либо на стенах имя его бяше,

дивне род мышей того писмо истребляше, —

В знамение известно, яко бяше тое

из книг жизни истренно[458] имя проклятое

И душа примерзкая яко в ад вержеся,

червием неусыпным ко снеди дадеся; —

От праведна судии прав суд сотворися.

Сия слышай, ко нищым милостив творися,

Да Господь нищых милость свою явит тебе

и питает тя хлебом жизни зде и в небе.

Купецтво

Чин купецкий[459] без греха едва может быти,

на многи бо я[460] злобы враг обыче лстити;

Изряднее лакомство[461] в купцех обитает,

еже[462] в многия грехи оны[463] убеждает.

Во-первых, всякий купец усердно желает,

малоценно да купит, драго да продает.

Грех же есть велий драгость велию творити,

малый прибыток лет есть без греха строити.

Вторый грех в купцех часто есть лживое слово,

еже ближняго в вещех прелстити готово.

Третий есть клятва во лжу, а та умноженна,

паче песка на брезе морсем положенна.

Четвертый грех татбою излише бывает,

таже в мире в мерилех[464] часто ся свершает, —

Ибо они купуют во меру велику,

а внегда продаяти, ставят не толику.

Инии аще меру и праву имеют,

но не право мерити вся вещы умеют.

Инии хитростию вещы отягчают,

мочаще я, неции худыя мешают.

А вся сия без греха немощна суть быти,

яко Бог возбраняет сих лукавств творити.

Пятый есть грех: неции лихоимства деют,

егда цену болшити за время умеют;

Елма[465] бо мзды чрез время неко ожидают,

тогда цену вящшую в куплях поставляют.

Шестый грех, егда куплю являют благую,

потом лестно ставляют ину вещь худую.

Седмый грех, яко порок вещы сокрывают,

вещь худую за добру купующым дают.

Осмый, — яко темные места устрояют,

да худыми куплями ближния прелщают,

Да во темности порок купли не узрится,

и тако давый сребро в купли да прелстится.

О сынове тмы люты! Что сия творите?

Лстяще ближния вашы, сами ся морите.

В тму кромешную за тму будете ввержени,

от света присносущна вечно отлучени!

Отложите дела тмы, во свете ходите,

да взидете на небо, небесно живите.

Повесть о Савве Грудцыне

Повесть зело предивна и истинна, яже бысть во дни сия, како человеколюбивый Бог являет человеколюбие свое над народом христианским[466]

Хощу убо вам, братие, поведати повесть сию предивную, страха и ужаса исполнену и неизреченнаго удивления достойну, како человеколюбивый Бог долготерпелив, ожидая обращения нашего, и неизреченными своими судбами приводит ко спасению.

Бысть убо во дни наша в лето 7114, егда за умножение грехов наших попусти Бог на Московское государство богомерскаго отступника и еретика Гришку Растригу Отрепьева[467], иже похити престол Российскаго государства разбойнически, а не царски. Тогда по всему Российскому государству умножися злочестивая литва и многия пакости и разорения народом российским на Москве и по градом творяху. И от того литовского разорения многия домы своя оставляху и из града во град бегаху.

В то же время во граде Велицем Устюге бысть некто житель града того именем Фома, прозванием же нарицаемый Грудцын Усов, их же род и доднесь во граде том влечется. Той убо Фома Грудцын, видя в России великое нестроение и нестерпимыя пакости от нечестивых ляхов и не восхоте жити, оставляет великий град Устюг и дом свой и преселяется з женою своею в понизовой царственный град Казань, зане не бысть в понизовых градех злочестивыя литвы. И живяше той Фома с женою своею во граде Казани даже до лет благочестиваго и великаго государя царя и великаго князя Михаила Феодоровича всея России самодержца.

Имея же у себя той купец единороднаго сына своего именем Савву двоенадесятолетна возрастом. Обычай же имеяше той Фома куплю деяти, отъезжая вниз Волгою рекою овогда к Соли Камской, овогда во град Астрахань, а иногда за Хвалынское море в Шахову область[468] отъезжая, куплю творяше. Тому же и сына своего Савву поучаше и неленостно таковому делу прилежати повелеваше, дабы по смерти его наследник был имению его.

По некоем же времени восхоте той Фома отплыти на куплю в Шахову область и обычные струги с товары к плаванию устроиша. Тако ж и сыну своему, устроив суды со обычными товары, к Соли Камской повелевает плыти и тамо купеческому делу со всяким опасением прилежати повелеваше. И абие обычное целование подаде жене и сыну своему, пути касается. Малые же дни помедлив, и сын его Савва на устроенных судах по повелению отца своего к Соли Камской плавание творити начинает.

Достигшу же ему Усолскаго града Орла, абие пристает ко брегу и по повелению отца своего у некоего нарочитаго человека в гостиннице обитати пристал. Гостинник же той и жена его, помня любовь и милость отца его, немалое прилежание и всякое благодеяние творяху ему и, яко о сыне своем, всякое попечение имеяше о нем. Он же пребысть в гостиннице оной немалое время.

В том же граде Орле некто бысть мещанин града того именем и прослытием Бажен Вторый, уже престаревся в летех и знаем бяше во многих градех благонравнаго ради жития его, понеже и богат бе зело и по премногу знаем и дружен бе саввину отцу Фоме Грудцыну. Уведав же Бажен Вторый, яко ис Казани Фомы Грудцына сын его во граде их обретается, и помыслил в себе, яко «отец его со мною многую любовь и дружбу имеяше, аз же ныне презрех сына его, но убо возму его в дом мой, да обитает у мене и питается со мною от трапезы моея».

И сия помыслив, усмотри некогда того Савву путем идуща и, призвав его, начат глаголати: «Друже мой Савво, или не веси, яко отец твой со мною многую любовь и дружбу имать? Ты же почто презрел еси мене и не пристал еси в дому моем обитати? Ныне убо не преслушай мене, прииди и обитай в дому моем, да питаемся от общия трапезы моея. Аз убо за любовь отца твоего вселюбезно, яко сына, приемлю тя». Савва же, слышав таковые от мужа глаголы, велми рад бысть, яко от таковаго славнаго мужа прият хощет быти, и ниско поклонение творит пред ним. И немедленно от гостинника онаго отходит в дом мужа того Бажена Второго и живяше у него во всяком благоденствии, радуяся.

Той же Бажен Вторый стар сый, и имея у себя жену, третиим браком новоприведенну, девою пояту сущу. Ненавидя же добра роду человечу супостат диавол, виде мужа того добродетельное житие и хотя возмутити дом его, абие уязвляет жену его на юношу онаго к скверному смешению блуда и непрестанно уловляше юношу онаго лстивыми словесы к падению блудному. Весть бо женское естество уловляти умы младых к любодеянию. И тако той Савва лестию жены тоя, паче же рещи от зависти диаволи, запят бысть, падеся в сеть любодеяния с женою оною и ненасытно творяше блуд и безвременно во оном скверном деле пребывая с нею. И ниже бо воскресения день, ниже праздники помняше, но забывши страх Божий и час смертный, всегда бо в кале блуда яко свиния валяюшеся. И в таковом ненасытном блужении многое время яко скот пребывая.

Некогда же приспевшу празднику Вознесения Господа Бога нашего Иисуса Христа. В навечерии же праздника онаго Бажен Вторый поим с собою юношу онаго Савву и поидоша до святыя церкви к вечернему пению, и по отпущении вечерни паки приидоша в дом свой, и по обычной вечери возлегоша кийждо на ложи своем, благодаряща Бога. Внегда же он боголюбивый муж Бажен Вторый заспав крепко, жена же его диаволом подстрекаема, востав тайно с ложа своего и пришел к постели юноши онаго и возбуди его, понуждаше к скверному смешению блудному. Он же, аще и млад сый, но яко некоею стрелою страха Божия уязвлен бысть, убояся суда Божия, помышляше в себе: «Како в таковый господственный праздник таковое скаредное дело сотворите имам». И сия помыслив, начат с клятвою отрицатися от нея, глаголя, яко «не хощу всеконечно погубити душу мою и в таковый превеликий праздник освернити тело мое». Она же, ненасытно распаляема похотию блуда, неослабно нудяше его, ово ласканием, ово же и прещением[469] некиим угрожая ему, дабы исполнил желание ея. И много труждашеся, увещевая его, но никако не возможе приклоните его к воли своей, божественная бо некая сила помогаше ему. Видев же то лукавая жена, яко не возможе привлещи юношу онаго и воли своей, абие зелною яростию на юношу распалися и, яко лютая змия восстенав, отъиде от ложа его, помышляше, како бы волшебными зелии опоити его и неотложное злое свое намерение совершите хотя. И елико замысли, сия и сотвори.

Внегда же начата клепати ко утреннему пению, боголюбивый же оный муж Бажен Вторый, скоро возстав от ложа своего, возбудив же и юношу онаго Савву и поидоша на славословие Божие ко утренни. И отслушавше со вниманием и страхом Божиим и приидоша в дом свой. Егда же приспе время божественней литургии, поидоша паки с радостию до святыя церкви на славословие Божие. Проклятая же оная жена тщательно устроиша на юношу волшебное зелие и, яки змия, хотяше яд свой изблевати на него. По отпущении же божественный литургии Бажен Вторый и Савва изыдоша из церкви, хотяше итти в дом свой. Воевода же града того пригласи онаго мужа Бажена Втораго да обедает с ним, вопроси же и о юноши оном: «Чей есть сын и откуду?» Он же поведа ему, яко из Казани Фомы Грудцына сын есть. Воевода же приглашает и юношу онаго в дом свой, зане добре знаяше отца его. Они же бывше в дому воеводском и, по обычаю общия трапезы причастишася, с радостию возвратишася в дом свой.

И пришед в дом, Бажен Вторый повеле принести от вина мало, да испиют в доме своем, чести ради господственнаго онаго праздника: ничто же бо сведый лукаваго умышления жены своея. Она же яко ехидна злая, скрывает злобу в сердцы своем и подпадает лестию к юноши оному. Принесенну же бывшу вину, абие наливает чашу и подносит мужу своему. Он же испив, благодаря Бога. И потом наливает, сама испив. И абие наливает отравнаго оного уготованнаго зелия и подносит юноше оному Савве. Он же, ни мало помыслив, ниже убояся лукавства жены оныя, чаяше яко никоего же зла мыслит на него, и без всякаго размышления выпивает лютое оное зелие. И се начат яко некий огнь горети в сердцы его. Он же помышляше, глагола в себе, яко «много различных питей в дому отца моего, и никогда же таковаго пития не пивал, яко же ныне». Егда же испив пития оного, начат сердцем тужити и скорбети по жене оной. Она же, яко лютая лвица, яростно поглядаше на него и ни мало приветство являше к нему. Он же, сокрушаяся, тужаше по ней сердцем. Она же начат мужу своему на юношу онаго клеветати и нелепая словеса глаголати и повелеваше изтнати его из дому своего. Богобоязливый же оный муж, аще и жалея в сердце своем по юноши, обаче уловлен бысть женскою лестию, повелевает юноше изыти из дому своего, сказуя ему вины некия. Юноша же с великою жалостию и тугою сердца отходит от дому его, тужа и сетуя о лукавой жене оной.

И прииде в дом гостинника онаго, идеже первее обиташе. Он же вопрошает его, каковыя ради вины изыде из дому Баженова. Он же, сказуя, яко «сам не восхоте жити у него, зане гладно ми бысть».

Сердцем же скорбя и неутешно тужаше по жене оной. И нача от великия туги красота лица его увядати и плоть его истончеватися. Видев же гостинник юношу сетующа и скорбяща зело, и недоумевающеся, что убо ему бысть.

Бысть же во граде том некий волхв, чарованием своим сказуя, кому какова скорбь приключится. Он же узнавая, кому жити или умрети. Гостинник же той и жена его, благоразумии суще, не мало попечение о юноше имеяху, и призва тайно волхва онаго, хотяще уведати от него какова скорбь приключися юноше оному. Волхв же, егда пришед и посмотрев в волшебный своя книги, сказа им истину, яко «никоторыя скорби юноша не имать в себе, токмо тужит по жене Бажена Втораго, яко в блудное смешение падеся с нею, ныне же отстужен бысть от нея и, по ней тужа, сокрушается». Гостинник же и жена его, таковая слышавше от волхва, не яша веры ему, зане Бажен муж благочестив бяше и бояся Бога, и ни во что же дело сие вмениша. Савва же непрестанно тужа и скорбя о проклятой жене оной и день от дне от тоя туги истончи плоть свою, яко бы некоею великою скорбию болел.

Некогда же той Савва изыде един за град на поле от великаго уныния и скорби прогулятися и идяше един по полю и никого же пред собою или за собою видяше и ничто же ино помышляше, токмо сетуя и скорбя о разлучении своем от жены оныя. И, помыслив таковую мысль злую во уме своем, глаголя: «И егда бы кто от человек или сам диавол сотворил ми сие, еже бы паки совокупитися мне с женою оною, аз бы послужил диаволу». И такову мысль помыслив, аки бы ума иступив, и идяше един по полю и, мало пошед, слышит за собою глас, зовущ его на имя. Он же, обращся, зрит за собою юношу, борзо текуща, в нарочитом одеянии, помавающе рукою ему, пождати себе повелеваше. Он же стоя, ожидая юношу онаго к себе.

Пришед к Савве юноша той, паче же рещи супостат диавол, иже непрестанно рыщет, ища погибели человеческия; пришедшу же ему к Савве и по обычаю поклонишася межу собою. Рече же пришедый отрок к Савве, глаголя: «Брате Савво, что убо яко чуждь бегаеши от мене? Аз бо давно ожидах тя, да како бы пришел еси ко мне и родственную любовь имел со мною. Аз бо вем тя давно, яко ты от рода Грудцыных Усовых из града Казани, а о мне аще хощеши уведати, и аз того же рода от града Велика то Устюга, зде давно обитаю ради конския покупки. И убо по плотскому рождению братия мы с тобою, а ныне убо буди брат и друг и не отлучайся от мене, аз бо вспоможение во всем рад чинити тебе». Савва же, слышав от мнимаго онаго брата, паче же реши от беса, таковые глаголы, велми возрадовася, яко в таковой далной незнаемой стране сродника себе обрете, и любезно целовастася и поидоша оба вкупе по пустыни оной.

Рече же бес к Савве: «Брате Савво! Какую скорбь имаши в себе, яко велми изчезе юношеская красота твоя?» Он же, всяко лукавнуя, сказываше ему некую быти великую скорбь в себе. Бес же осклабився рече ему: «Что убо скрываеши от мене? аз бо вем скорбь твою. Но что ми даси, аз помогу скорби твоей?» Савва же рече: «Аще убо ведаеши истинную скорбь, юже имам в себе, то поиму веру тебе, яко можеши помощи ми». Бес же рече ему: «Ты убо, скорбя, сокрушаешися сердцем своим по жене Бажена Втораго, зане отлучен еси от любви ея. Но что ми даси, аз учиню тя с нею по прежнему в любви ея». Савва же рече: «Аз убо, елико имам зде товаров и богатства отца моего и с прибытками, все отдаю тебе, токмо сотвори по прежнему любовь имети с женою оною». Бес же ту рассмеявся, рече ему: «Что убо искушаеши мя? Аз бо вем, яко отец твой много богатства имать; ты же не веси ли, яко отец мой седмерицею богатее отца твоего. И что ми будет в товарех твоих? Но даждь ми на ся рукописание мало некое, и аз исполню желание твое». Юноша же рад бысть, помышляя в себе, яко «богатство отца моего цело будет: аз же дам ему писание, что ми велит написати». А неведый в какову пагубу хощет впасти, еще же и писати совершенно ниже слагати что умея. Оле, безумия юноши онаго! Како уловлен бысть лестию женскою, и тоя ради в какову погибель снисходит! Егда же изрече бес к юноше словеса сия, он же с радостию обещася дати ему писание. Мнимый же брат, паче же рещи бес, вскоре изъем из опчага чернила и хартию, дает юноши и повелевает ему немедленно написати писание. Той же юноша Савва, еще несовершенно умеяше писати и, елико бес сказываше ему, то же и писаше, не слагая, и таковым писанием отречеся Христа истиннаго Бога и предадеся в служение диаволу. Написав же таковое богоотметное писание отдает диаволу, мнимому своему брату, и тако поидоша оба во град Орел.

Вопросив же Савва беса, глаголя: «Повеждь ми, брате мой, где обитаеши, да увем дом твой». Бес же возсмеяся, рече ему: «Аз убо особаго дому не имею, но где прилучится, тамо и ночую. Аще ли хощеши видетися со мною часто, то ищи мя всегда на конной площади. Аз убо, яко же рех ти, зде живу ради конских покупок. Но аз и сам не обленюся посещяти тя. Ныне же иди к лавке Бажена Втораго, вем бо, яко с радостию призовет тя паки в дом свой жити».

Савва же по глаголу брата своего диавола радостно течаше к лавке Бажена Втораго. Егда же Бажен видев Савву, усердно приглашает его к себе, глаголя: «Господине Савво, кую злобу сотворих аз тебе, и почто изшел еси из дому моего? Протчее убо, молю тя, прииди обитати в дому моем, аз убо за любовь отца твоего, яко присному своему сыну рад бых тебе всеусердно». Савва же, егда услышав от Бажена таковыя глаголы, неизреченною радостию возрадовася и скоро потече в дом Бажена Втораго. И, егда пришед юноша, жена его видев и диаволом подстрекаема, радостно сретает его и всяким ласканием приветствоваше его и лобызаше. Юноша же уловлен бысть лестию женскою, паче же диаволом, паки запинается в сети блуда с проклятою оною женою и ниже праздников, ниже воскресения день помняще, ни страха Божия имеюще, пожене ненасытно безпрестанно с нею в кале блуда, аки свиния, валяяся.

По мнозем же времени, абие входит в слухи в пресловущий град Казань к матери саввиной, яко сын ея живет неисправно и непорядочно, и, елико было с ним отеческих товаров, все изнурил к блуде и пьянстве. Мати же его, таковая о сыне своем слыша, зело огорчися и пишет к нему писание, дабы он оттуду возвратился ко граду Казани в дом отца своего. Егда же прииде к нему писание, он же прочтет, посмеявся и ни во что же вменив. Она же паки посылает к нему второе и третие писание, ово молением молит, ово же и клятвами заклинает его, дабы немедленно ехал оттуду во град Казань. Савва же ни мало внят матерню молению и клятве, но ни во что же вменяше, токмо в страсти блуда упраждняшася.

По некоем же времени поемлет бес Савву и поидоша оба за град Орел на поле. Изшедшим же им из града, глаголет бес к Савве: «Брате, Савво, веси ли кто есмь аз? Ты убо мниши мя совершенно быти от рода Грудцыных, но несть тако. Ныне убо за любовь твою повем ти всю истину, ты же не убойся, ниже устыдися звати мя братом себе, аз убо всесовершенно улюбих тя в братство себе. Но аще хощеши уведати о мне, аз убо сын царев. Поидем протчее и да покажу ти славу и богатство отца моего». И, сия глаголя, приведе его в пусто место на некий холм и показа ему в некоем раздоле град велми славен — стен и покровы и помосты все от злата чиста блистаяся. И рече ему: «Сей есть град творение отца моего! Но идем убо и поклонимся купно отцу моему; а еже дал ми еси писание, ныне взем его, сам вручи отцу моему и великою честию почтен будеши от него». И, сия изглаголав, бес отдает Савве богоотметное оное писание. Оле безумие отрока! ведый бо яко никоторое царство прилежит в близости к Московскому государству, но все обладаемо бе царем московским. Аще бы тогда вообразил на себе образ честнаго креста, вся бы сия мечты диавольския яко сень погибли!

Егда же поидоша оба к приведенному оному граду и, приближившимся им ко вратам града, сретают их юноши темнообразнии, ризами и поясы златыми украшены, поклоняющеся, честь воздающе сыну цареву, паче же рещи бесу, такожде и Савве поклоняющеся. Вшедшим же им во двор царев, паки сретают их инии юноши, ризами блистающеся, паче первых, такожде поклоняющеся им. Егда же внидоша в полаты царевы, абие друзии юноши сретают их, друг друга честию и одеянием превосходяще, воздающе достойную честь сыну цареву и Савве. Вшед же бес в полату, глаголя: «Брате Савво, пожди мя зде мало. Аз убо шед возвещу о тебе отцу моему и введу тя к нему. Егда же будеши пред ним, ничто же размышляя или бояся, подаждь ему писание свое». И сия рек, поиде во внутренния полаты, оставль Савву единаго; и помедлив тамо мало, приходит к Савве и, поем, вводит его пред лице князя тмы.

Той же, седя на престоле высоце, камением драгим и златом преукрашенном; сам же той славою великою и одеянием блистаяся. Окрест же престола его зрит Савва множество юношей крылатых стоящих; лица же их овых сини, овых багряны, иных же яко смола черны. Пришед же Савва пред царя оного, пад на землю, поклонися ему. Вопроси же его царь, глаголя: «Откуду пришел еси семо, и что есть дело твое?» Безумный же он юноша подносит ему богоотметное свое писание, глаголя, яко «приидох, великий царю, послужити тебе». Древний же змий сатана прием писание и, прочет его, обозревся к темнообразным своим воином рече: «Аще ли и прииму отрока сего, но не вем, крепок ли будет мне, или ни». И призывав сына своего, саввина мнимаго брата, глаголя ему: «Иди протчее и обедуй с братом своим». И тако оба поклонишася царю и изыдоша в переднюю полату и начата обедати, и неизреченныя благовонныя яди приношаху им, такожде и питие, яко дивитися Савве, и глагола, яко «никогда же в дому отца моего таковых ядей вкушах или пития испих».

По ядении же поемлет бес Савву и поидоша с двора царева, и изшедшим же им из града, вопрошает Савва брата своего беса, глаголя: «Что убо, брате, яко видех у отца твоего окрест престола его много юношей крылатых стоящих?» Бес же, улыбаяся, рече ему: «Или не веси, яко мнози языцы служат отцу моему: индеи, персы и инии мнози? Ты же не дивися сему и не сумневайся братом звати мя себе: аз бо да буду тебе меньший брат; токмо, елико реку ти, во всем буди послушен мне; аз же всякаго добродейства рад чинити тебе». Савва же во всем обещался послушен быти ему; и, тако уверившися, приидоша паки во град Орел, и оставль бес Савву, отходит. Савва же паки прииде в дом Баженов и пребываше в прежнем своем скаредном деле.

В то же время прииде во град Казань из Персиды со многими прибытками отец саввин Фома Грудцын и, яко же лепо, обычное целование подав жене своей, и вопрошает ея о сыне своем: жив ли есть. Она же поведает ему, глаголя, яко «от многих слышу о нем: по отшествии твоем в Персиду отъиде он к Соли Камской и оттуду во град Орел, тамо и до ныне живет житие неудобное: все богатство наше, якоже глаголют, изнурил в пиянстве и блуде. Аз же много писах к нему о сем, дабы оттуду возвратился в дом наш; он же ни единыя отповеди подаде мне, но и доныне тамо пребывает: жив ли или нет, о сем не вем». Фома же, таковыя глаголы слышав от жены своея, зело смутися умом; и скоро сед, написав епистолию к Савве со многим молением, дабы безо всякаго замедления оттуду ехал во град Казань: «Да вижу, рече, чадо, красоту лица твоего, понеже давно не видах тя». Савва же таковое писание приим и прочет, и ни во что же вменив, ниже помысли ехати ко отцу своему, но токмо упраждняяся в ненасытоюм блужении. Видев же Фома, яко ничто не успевает писание его, абие повелевает готовити подобные струги с товаром и пути касается к Соли Камской: «Сам, рече, сыскав, поиму сына своего в дом свой».

Бес же егда уведав, яко отец саввин путешествие творит к Соли Камской, хотя пояти Савву в Казань, и абие глаголет Савве: «Брате Савво, доколе зде во едином малом граде жити будем? Но идем убо во иные грады и погуляем и паки семи возвратимся». Савва же ни мало отречеся, но глагола ему: «Добре, брате, глаголеши, идем; но пожди мало: аз убо возму от богатства моего неколико пенязей на путь». Бес же возбраняет ему о сем, глаголя: «Или не видел еси славы отца моего и не веси ли, яко везде села его есть. Да идеже приидем, тамо и денег у нас будет, елико потребно». И тако поидоша от града Орла, никим же ведомы, ниже той сам Бажен Вторый, ни жена его уведавше о отшествии саввином.

Бес же и Савва об едину нощ от Соли Камской объявишася на реке Волге во граде, нарицаемом Кузмодемьянском, разстояние имеюще от Соли Камской более двутысящ поприщ[470]. И глаголет бес Савве: «Аще кто тя знаемый узрит зде и вопросит, откуду пришел еси, ты же глаголи: „От Соли Камской в третию неделю приидохом до зде“». Савва же, елико заповеда ему бес тако и сказываше.

И пребывше же в Кузмодсмьянском неколико дней, и абие бес паки поемлет Савву и об едину нощ из Кузмодемьянска приидоша на реку Оку, в село, нарицаемое Павлов Перевоз. И бывшим им тамо в день четвертка, в той же день в селе оном торг бывает. Ходящим же им по торгу узрев Савва некоего престарела нища мужа стояща, рубищами гнусными одеянна и зряща на Савву прилежно и велми плачуща. Савва же отлучися мало от беса и притече ко старцу оному, хотя уведати вины плача его. И пришед ко старцу и рече: «Кая ти, отче, печаль есть, яко тако неутешно плачеши?» Нищий же он святый старец глаголет ему: «Плачу, чадо, о погибели души твоея: не веси бо, яко погубил еси душу твою и волею предался еси диаволу. Веси ли, чадо, с кем ныне ходиши и его же братом себе нарицаеши? Но сей не человек, но диавол ходяй с тобою и доводит тя до пропасти адския». Егда же изрече старец ко юноши глаголы сия, обозревся Савва на мнимаго брата своего, наче же рещи на беса. Он же издалеча стоя и грозя на Савву, зубы своими скрежеташе на него. Юноша же, вскоре оставль святаго онаго старца, прииде паки к бесу. Диавол же велми начат поносити его и глаголати; «Чесо ради с таковым злым душегубцем сообщился еси? Не знаеши ли сего лукаваго старца, яко многих погубляет. На тебе же видит одеяние нарочито и, глаголы лестныя происпустив к тебе, хотя отлучити тя от людей и удавом удавити тя и обрати с тебе одеяние твое. Ныне убо аще оставляю тя единаго, то вскоре погибнеши без мене». И сия изрече, со гневом поемлет Савву оттуду и приходит с ним во град, нарицаемый Шую, и тамо пребываху неколико время.

Фома же Грудцын Усов, пришед во град Орел, вопрошает о сыне своем и никто же можаше поведати ему о нем. Вси бо видяху, яко пред его приездом сын его во храде хождаше всеми видим, а идеже внезапу скрыся, никто же весть. Овии глаголаху, яко «убояся пришествия твоего, зане зде изнурил все богатство твое, и сего ради скрыся». Паче же всех Бажен Вторый и жена его дивящеся, глаголаху, яко «об нощь спаше с нами, заутра же пошед некуды; мы же ожидахом его обедати, он же от того часа никако где явися во граде нашем; а идеже скрыся, ни аз, ни жена моя о сем не ведомы». Фома же многими слезами обливаяся, живя, ожидая сына своего, и, не мало пождав тщею надеждою, возвратися в дом свой. И возвещает нерадостный случай жене своей и оба вкупе сетуя и скорбяще о лишении единороднаго сына своего. И в таковом сетовании Фома Грудцын, поживе неколико время, ко Господу отъиде; жена же его оставшися вдовою сущи.

Бес же и Савва живяше во граде Шуе. Во время же то благочестивый великий государь, царь и великий князь Михаил Феодорович всея России изволил послать воинство свое противу короля полскаго под град Смоленск[471], и по его царскому указу по всей России набираху новобранных тамошних солдат. Во град же Шую ради солдацкаго набору прислан с Москвы столник Тимофей Воронцов и новобранных солдат по вся дни воинскому артикулу учаше. Савва же и бес, приходяще, смотряху учения их. Рече же бес к Савве: «Брате Савво! хощеши ли послужити царю, да напишемся и мы в солдаты?» Савва же рече: «Добре, брате, глаголеши; послужим убо». И тако написавшеся в солдаты и наченши купно ходити на учения. Бес же в воинском учении такову премудрость Савве дарова, яко и старых воинов и началников во учении превосходит. Сам же бес яко бе слугою Савве, хождаше за ним и оружие его ношаше.

Егда же из Шуи новобранных солдат приведоша к Москве и отдаша их в научение некоему немецкому полковнику; той же полковник, егда прииде видети новобранных солдат на учении, и абие видит юношу млада суща, во учении же воинском зело благочинно и урядно поступающа и ни малаго порока во всем артикуле имеюща и многих старых воинов и начальников во учении превосходяща, и велми удивися остроумию его и, призвав его к себе, вопрошает рода его. Он же сказует ему всю истинну. Полковник же, велми возлюби Савву и назвав его сыном себе, даде же ему с главы своея шляпу с драгоценным камением устроену сущу. И вручает ему три роты новобранных солдат, да вместо его устрояет и учит той Савва. Бес же тайно припаде к Савве и рече ему: «Брате Савво! Егда ти недостаток будет денег, чим ратных людей жаловать, повеждь ми, аз ти принесу, елико потребно будет, дабы в команде твоей роптания и жалобы на тебя не было». И тако у того Саввы вси солдаты во всякой тишине и покое пребываху; в протчих же ротах молва и мятеж непрестанно, яко от глада и наготы, непожалованны, помираху; у Саввы же во всякой тишине и благоустроении солдаты пребываху, и вси дивляхуся остроумию его.

По некоему же случаю явственно учинися о нем и самому царю. В то же время на Москве не малу область имея шурин царев, боярин Семен Лукьянович Стрешнев. Уведав про онаго Савву, повелевает его привести пред себя.

И, егда же прииде, рече ему: «Хощеши ли, юноше, да прииму тя в дом мой и чести немалыя сподоблю тя». Он же поклонися и рече ему: «Есть бо, господине мой, брат у мене: вопрошу его. Аще ли повелит ми, то с радостию послужу ти». Боярин же ни мало возбранив ему о сем и отпустив его, да вопросит брата своего. Савва же пришед, поведа сие мнимому брату своему бесу. Бес же с яростию рече ему: «Почто убо хощеши презрети царскую милость и служити холопу его? Ты убо и сам ныне в том же порядке устроен, ужо бо и самому царю знатен учинился еси. Ни убо, не буди тако; но да послужим царю. Егда убо царь увесть верную службу твою, тогда и чином возвышен будеши от него». По повелению же цареву вси новобранные солдаты розданы по стрелецким полкам в дополику[472]. Той же Савва поставлен бе на Устретенке в Земляном городе и Зимине приказе[473] в дому срелецкаго сотника Именем Якова Шилова. Сотник же той и жена его, благочестиви и благонравни суще, видяще саввино остроумие, зело почитаху его.

Полки же на Москве во всякой готовности к шествию бяху. Во един же от дний прииде бес к Савве и рече ему: «Брате Савво! Пойдем прежде полков в Смоленск и видим, что творят поляки и како град укрепляют и бранные сосуды устрояют». И об едину нощь с Москвы в Смоленску ставше и пребывше в нем три дни и три нощи и никим же видимы. Они же все видевше и созирающе, како поляки град укрепляют и на приступных местах всякия гранаты поставляют. В четвертый же день бес объяви себя и Савву в Смоленску поляком. Поляки же, егда узревше их, велми возмятошася и начата гнати по них, хотяще уловити их. Бес же и Савва скоро избегите из града и прибегоша к реке Днепру, и абие разступися им вода. Они же преидоша реку оную, яко по суху. Поляки же много стреляюще по них, и никако же вредиша их, удивляхуся, глаголающе, яко «бесове суть во образе человеческом, приидоша и бывше во граде нашем». Савва же и бес паки приидоша к Москве и ставше у того же сотника Якова Шилова.

Егда же по указу государеву поидоша полки с Москвы под Смоленск, тогда и той Савва с братом своим в полках поидоша; надо всеми же полками тогда боярин бысть Федор Иванович Шеин[474]. На пути же бес рече к Савве: «Брате Савво! егда убо будем под Смоленским, тогда от поляков из града выедет един исполин на поединок и станет звати противника себе, ты же не убойся ничего, изыди противу его, за убо ведаю, и глаголю ти, яко ты поразиши его. На другий же день паки от поляков выедет другий исполин на поединок, ты же изыди паки и противу того; вем бо, яко и того поразиши. В третий же день выедет из Смоленска третий поединщик, ты же ничего не бойся и противу того изыди и того поразиши. Но и сам уязвлен будеши от него, аз же язву твою вскоре уврачую». И тако увещав его, приидоша под град Смоленск и ставше в подобном месте.

По глаголу же бесовскому выслан бысть из града некий воин страшен зело, на коне ездя и искаше из московских полков противника себе, но никто же смеяше изыти противу его. Савва же объявляя себя в полках, глаголя: «Аще бы мне был воинский добрый конь и аз бы изшел на брань противу сего неприятеля царскаго». Друзи же его, слышавше сия, скоро возвестиша боярину о нем. Боярин же повеле Савву привести пред себя и повеле ему коня доброго дати и оружие, мнев, яко вскоре погибнути имать юноша от таковаго страшиаго исполина.

Савва же, по глаголу брата своего беса, ничто же размышляя или бояся, выезжает противу полскаго онаго богатыря и абие поразив его вскоре и приводит его с конем в полки московские, и от всех похваляем бе Савва. Бес же ездя по нем, служа ему и оружие его нося за ним. Во вторый же день паки из Смоленска выезжает славный некий воин, ища из войска московскаго противника себе. И паки выезжает противу его той же Савва и того вскоре поражает. И вси удивляхуся храбрости его. Боярин же разгневася на Савву, но скрываше злобу в сердцы своем. В третий же день еще выезжает из града Смоленска некий славный воин паче первых, такожде ища и позывая противника себе. Савва же, аще и убояся ехати противу таковаго страшнаго воина, обаче по словеси бесовскому немедленно выезжает и противу того. И абие поляк той яростно напусти на Савву и уязви его копием в левое стегно. Савва же исправися, нападает на поляка онаго и убивает его и с конем в таборы своя привлече и не мал зазор смоляном наведе, все же российское воинство во удивление приведе. Потом же начаша из града вылоски выходити и, войско с войском сошедшеся, свальным боем битися. А идеже Савва с братом своим с котораго крыла воеваху, тамо поляки от них невозвратно бежаху, тыл показующе; безчисленно бо много поляков побивающе, сами же ни от кого вредими бяху.

Слышав же боярин о храбрости юноши онаго и уже не могий скрыти тайнаго гнева в сердце своем, абие призывает Савву к шатру и глаголет ему: «Повеждь ми, юноше, какова еси рода и чий еси сын?» Он же поведа ему, яко из Казани Фомы Грудцына Усова сын.

Боярин же начат всякими нелепыми словесы поносити его[475] и глаголя: «Кая ти нужда в таковый смертный случай призва? Аз убо знаю отца и сродников твоих, яко безчисленно богатство имут; ты же от какова гонения или скудости, оставя родителей своих, семо пришел еси. Обаче глаголю ти: ни мало зде медли, но иди в дом родителей твоих и тамо во благоденствии с родители своими пребывай. Аще ли преслушаеши мене и услышу о тебе, яко зде имаши пребывати, то без всякаго милосердия зде имаши погибнути; главу бо твою вскоре повелю отъяти от тебе». Сия же боярин к юноши изрече и яростен отъиде от него. Юноша же со многою печалию отходит от шатра.

Отшедшим же им, рече бес к Савве: «Что убо тако печалуешися о сем? Аще неугодна служба наша явися зде, то идем протчее паки к Москве и тамо да пребываем». И тако вскоре отъидоша от Смоленска к Москве и присташа обитати в доме того сотника Иакова Шилова. Бес же днем пребываше с Саввою, к нощи же отхождаше от него во своя адская жилища, идеже искони обычай окаянным пребывати.

Не малу же времени минувшу, абие разболевся Савва, и бе болезнь его тяжка зело, яко быти ему близ смерти. Жена же сотника онаго, благоразумна сущи и боящися Бога, всяко попечение и прилежание о Савве имущи, и глаголаше ему многажды, дабы повелел призвати иерея и исповедати грехи своя и причаститися святых тайн. «Да некако, рече, в таковой тяжкой скорби внезапну без покаяная умрет». Савва же о сем отрицался, яко «аще и тяжко болю, но несть сия болезнь моя к смерти». И день от дне болезнь его тяжчае бяше. Жена же оная неотступно притужаше Савву, да покается убо. «Оттого, рече, не имаши умрети».

И едва принужден бо Савва боголюбивою оною женою, повелевает призвати к себе иерея. Жена же оная вскоре посылает ко храму святаго Николая, нарицаемаго в Грачах, и повелевает призвати иерея тоя церкви. Иерей же, ни мало замедлив, притече к болящему; бе бо иерей той леты совершен сый, муж искусен и богобоязлив зело. Пришед же к болящему, начат молитвы покаянныя глаголати, яко же бе обычно.

Егда же всем людем из храма нашедшим, иерей же начат болнаго исповедывати, и се внезапу зрит болный во храм той вшедшу толпу велию бесов. Мнимый же его брат, паче же рещи бес, прииде с ними же, уже не в человеческом образе, но в существенном своем зверовидном. И, став созади бесовския оныя толпы, велми на Савву яряся и зубы скрежеташе, показуя ему богоотметное оное писание, еже даде ему Савва у Соли Камския. И глаголя бес к болящему: «Зриши ли, клятвопреступниче, что есть сие? не ты ли писал еси? Или мниши, яко покаянием сим избудеши от нас? Ни, убо; не мни того; аз убо всею силою моею подвигнуся на тя!» Сия же и иная многая неподобная бесом глаголющим. Болный же зря очевидно их, и ово ужасался, ово же надеяся на силу Божию и до конца все подробну исповеда иерею оному. Иерей же, аще и муж свят бе, обаче убояся страха онаго, зане людей никого же во храме, кроме болнаго, виде, голку же велику слыша от бесовския оныя силы. И с великою нуждою исповеда болнаго и отъиде в дом свой, никому же сия поведав.

По исповеди же оной нападе на Савву дух нечистый и начат немилостивно мучити его, ово о стену бия, ово о помост с одра его пометая, ово же храплением и пеною давляше и всякими различными томленми мучаше его. Боголюбивый же той муж, вышеименованный сотник, с благонравною женою своею видяще на юноши таковое от диавола внезапное нападение и несносное мучение, велми жалеюще и стенаху сердцы своими по юноше, но никако же помощи ему могуще дати. Бес же день от дне на болнаго люте нападая, мучаше его, и всем предстоящим ту от мучения его не мал ужас творяше.

Господин же дому того, яко видев на юноши таковую необычную вещь, паче же и ведый, яко юноша той ведом бе и самому царю храбрости ради своея, и помышляше с женою своею како бы возвестити о сем царю: бе же и сродница некая у них в доме царстем. И, сия помысливши, посылает немедленно жену свою ко оной сроднице своей, повелевая ей, да вся подробну известит ей, и дабы немедленно о сем возвестила цареви: да не како, рече, юноша оный в таковом злом случае умрет, а они истязани будут от царя за неизвещение.

Жена же его, ни мало помедлив, скоро тече к сроднице своей и вся повеленная ей от мужа по ряду сказа. Сродница же оная, слыша таковыя глаголы, умилися душою, ово поболев по юноше, паче же скорбяще по сродницех своих, да не како и вправду от таковаго случая беду приимут. И, ни мало помедлив, скоро тече от дому своего до палат царевых и возвещает о сем ближним сигклитом[476] царевым. И не в долзе часе внушается и самому царю о сем.

Царь же, яко слыша о юноши таковая, милосердие свое изливает нань, глаголя предстоящим пред ним сигклитом, да егда бывает повседневное изменение караулов, повелевает посылати в дом сотника онаго, иде же болный той юноша лежит, по два караулщика. «Да надзирают, рече, опасно юношу онаго, да не како, от онаго бесовскаго мучения обезумев, во огнь или в воду ввержется». Сам же он, благочестивый царь, посылаше к болящему повседневную пищу, и елико здрав болный той явится, повелевает возвестити себе. И сему тако бывшу. Болный же не мало время в таковом бесовском томлении пребысть.

Бысть же месяца июля в первый день юноша оный необычно от беса умучен бысть. Абие заспав мало и во сне, яко бы на яве, начат глаголати, изливая слезы из омженных очей своих, сице рече: «О, всемилостивая госпоже царице Богородице, помилуй, Владычице, не солжу, всецарице, не солжу, но исполню, елико обещахся ти!» Домашнии же и снабдевающии его воины, таковыя от болнаго глаголы слышавше и удивишася, глаголюще, яко «некое видение видит»!

Егда же болный от сна возбнув, приступив к нему сотник и рече: «Повеждь ми, господине Савво, что таковыя глаголы со слезами во сне и к кому рекл еси?» Он же паки начат омывати лице свое слезами, глаголя: «Видех, рече, ко одру моему пришедшу жену светолепну зело и неизреченною светлостию сияющу, носящу ризу багряну; с нею же и два мужа некая, сединами украшенны; един убо во одежде архиерейстей, другий же апостолское нося одеяние. И не мню иных быти, токмо помышляю жену Пресвятую Богородицу, мужей же: единаго наперстника Господня апостола Ионна Богослова, втораго же неусыпнаго стража града нашего Москвы, преславнаго во иерарсех архиерея Божия Петра митрополита, их же подобия образ добре знаю. И рече ми святолепная оная жена: „Что ти есть, Савво, и что тако скорбиши?“ Аз же рех ей: „Скорблю, владычице, яко прогневах Сына твоего и Бога моего и тебе, заступницу рода христианскаго, и за сие люте мучит мя бес!“ Она же, осклабився, рече ми: „Что убо ныне мыслиши, како ти избыти от скорби сея; и како ти выручити рукописание свое из ада?“ Аз же рех ей: „Не могу, Владычице, аще не помощию сына твоего и твоею всесилною милостию!“ Она же рече ми: „Аз убо умолю о тебе сына своего и Бога, токмо един глагол мой исполни. Аще избавлю тя от беды сея, хощеши ли инок быти?“ Аз же тыя молебныя глаголы со слезами глаголах ей во сне, яже и вы слышасте. Она же паки рече ми: „Слыши, Савво, егда убо приспеет праздник явления образа моего, яже в Казани, ты же прииди во храм мой, иже на площади у Ветошнаго ряду; и аз пред всем народом чюдо явлю на тебе“. И сия рече ми, невидима бысть».

Сия же слышав сотник и приставленные воины от Саввы изглаголанная видения, велми почудишася.

Сотник же и жена его начата помышляти, да како бы о сем видении возвестити цареви, и умыслиша послати по сродницу свою, дабы она возвестила царевы полаты сигклитом, и дабы внушено было о сем царю. Егда же прииде в дом сотника онаго помянутая сродница их, они же поведаша ей видение юноши онаго Саввы. Она же уразумев и немедленно отходит до царевы полаты, абие возвещает о сем ближним сигклитом царевы полаты и немедленно внушают царю о видении саввином. Царь же, егда услышав о сем, велми почудися.

Егда же бысть праздник Казанская Богородицы июля осмаго дня, тогда бо бысть крестное хождение до церкви тоя Казанский Богородицы[477] со святыми иконами и честными кресты, из соборныя и апостольския церкви честнаго Успения Пресвятыя Богородицы. И том же крестном хождении бысть великий Государь царь и великий князь Михаил Феодорович, и святейший патриарх со всем освященным собором и множество велмож. И абие повелевает царь принести болящаго Савву до церкви тоя. Тогда же, по повелению цареву, принесоша болящаго онаго до церкви Казанския Богородицы, скоро на ковре, и положиша его вне церкви в преддверии.

И егда же начаша литоргисати, тогда нападе на болнаго Савву дух нечистый, и нача зле мучити его диавол. Он же велиим гласом вопия: «Помози ми, госпоже Дево, помози ми, всецарице Богородице!» И егда же начата херувимскую песнь воспевати, тогда возгреме яко гром и бысть глас глаголющ: «Савво, востани и гряди семо во храм мой!» Он же воспрянув с принесеннаго ковра, якобы никогда скорбел, и скоро притече во храм той, паде ниц пред образом Пресвятыя Богородицы Казанския, моляся со слезами. Тогда же низпаде от верху округа церковнаго богоотменное оное писание, яже даде Савва у Соли Камския диаволу, все бо заглаждено, яко же бы никогда писано. Еще же повторяя глас бысть: «Савво, се твое рукописание, яже ты писал еси, и исполни заповеди моя и к тому не согрешай!» Он же воспрянув и прием хартию оную и начат велегласно глаголати со слезами пред образом: «О преблагословенная Мати Господня, заступнице рода христианскаго и молебница к Сыну своему и Богу нашему! Прости ми содеянная, и избави мя от адския пропасти; аз бо исполню обещанное мною!» Тогда же слышав царь и патриарх и вси предстоящии велможи, и видевше таковое преславно чюдо, благодариша Бога и Пречистую его Матерь, и велми подивишася таковому Божию милосердию, яко избави его от адския пропасти. По совершении же божественныя литургии, начата хвалу Господеви воздавати и молебствовати всем освященным собором о явшемся чудеси пред всеми.

Потом, проводиша святыя иконы и честные кресты до соборныя церкви, поиде царь во своя царския полаты, радуяся о неизреченном чудеси и благодаряще Бога. Такожде и той Савва поиде в дом свой помянутаго сотника Иакова Шилова здрав, яко же бы никогда скорбел. И се видев сотник и жена его, велми подивишася и благодариша Бога за таковое его милосердие над родом христианским.

Савва же мало пожив ту у сотника онаго, и елико имея сокровища, вся раздаде по церквам и нищим, абие отходит в монастырь чюдо Архистратига Михаила, яже зовется Чюдов монастырь, близ соборныя и апостольския церкви честнаго и славна Успения Пресвятыя Богородицы. И пострижеся тамо во иноческий чин, и нача жити в том монастыре, в трудех пребывая, в посте и молитвах неусыпных, угождая Господеви; и тако поживе лета доволна, ко Господу отъиде с миром; и погребен бысть в том монастыре.

Повесть о Фроле Скобееве

История о российском новгородском дворянине Фроле Скобееве, столничей дочери Нардина-Нащокина Аннушки[478]

В Новгородском уезде имелся дворянин Фрол Скобеев. В том же Новгородском уезде имелись вотчины столника Нардина-Нащокина[479], имелась дочь Аннушка, которая жила в тех новгородских вотчинах.

И проведал Фрол Скобеев о той столничей дочери, взял себе намерение возыметь любовь с тою Аннушкой. И <не> видит ее, однако ж умыслил спознатся той вотчины с прикащиком, и всегда ездил в дом того прикащика. И по некотором времени случилос быть Фролу Скобееву у того прикащика в доме. И в то время пришла к тому прикащику мамка дочери столника Нардина-Нащокина. И усмотрел Фрол Скобеев, что та мамка живет всегда при Аннушки. И как пошла та мамка от того прикащика к госпоже своей Аннушке, Фрол Скобеев вышел за нею и подарил тое мамку двумя рублями. И та мамка сказала ему: «Господин Скобеев, не по заслугам моим ко мне милость казать изволишь, для того что моей услуги к вам никакой не находится». И Фрол Скобеев отдал оные денги и сказал: «То мне сие ни во что», — и пошел от нее прочь, и вскоре ей не объявил. И мамка та пришла к госпоже своей Аннушке, ничего о том не объявила. И Фрол Скобеев посидел у того прикащика и поехал в дом свой. И во время увеселителных вечеров, которые бывают в веселости де и <в чести>, называемый по их девичеству званию Святки. И та столника Нардина-Нащокина дочь Аннушка приказала мамке своей, чтоб она ехала ко всем дворянам, которые во близости той вотчины столника Нардина-Нащокина имеют жителство и у которых, дворян, имеютца дочери девицы, чтоб тех дочерей просить к той столнической дочери Аннушке для веселости на вечеринку. И та мамка поехала и просила всех дворянских дочерей к госпоже своей Аннушке, и по тому ее прошению все обещались быть. И та мамка ведает, что у Фрола Скобеева есть сестра, девица. И приехала та мамка в дом Фрола Скобеева и просила сестру ево, чтоб она пожаловала в дом столника Нардина-Нащокина к Аннушке. Та сестра Фрола Скобеева объявила той мамке: «Пообожди малое время, я схожу к братцу своему; ежели прикажит мне ехать, то и вам с тем и объявим». И как пришла сестра Фрола Скобеева к брату свому и объявила ему, что приехала к ней мамка от столничей дочери Нардина-Нащокина Аннушки и просит меня, чтоб я приехала в дом к ним. И Фрол Скобеев сказал сестре своей: «Поди, скажи той мамке, что ты будешь не одна, некоторого дворянина з дочерью, девицею». И та сестра Фрола Скобеева о том весма стала думать, что брат ея повелел сказать, однакож не смела преслушать воли брата своего, что она будет к госпоже ея сей вечер с некоторою дворянскою дочерью, девицею. И мамка поехала в дом к госпоже своей Аннушке. И Фрол Скобеев стал говорить сестре своей: «Ну, сестрица, пора тебе убираться и ехать в гости». И сестра ево как стала убираться в девичей убор, и Фрол Скобеев сказал сестре своей: «Принеси, сестрица, и мне девичей убор, уберуся и я, и поедем вместе с тобою к Аннушке, столничей дочери». И та сестра ево весма о том сокрушалась, понеже что ежели признает ево, то конечно быть великой беде брату моему, понеже тот столник Нардин-Нащокин весма великой милости при царе находится; однакож не прислушала воли брата своего, принесла ему девичей убор. И Фрол Скобеев убрался в девичей убор и поехал с сестрой своей в дом столника Нардина-Нащокина к дочери его Аннушки. Собралось много дворянских дочерей у Аннушки, и Фрол Скобеев тут же в девичьем уборе, и никто его не может признать. И стали все девицы веселитца разными играми, и веселились долгое время, а Фрол Скобеев с ними же и веселился, и признать ево никто не может. И потом Фрол Скобеев в нужнике один, а мамка стояла в сенях со свечою. И как вышел Фрол Скобеев из нужника и стал говорить мамке: «Как, мамушка, много наших сестер дворянских дочерей, а и твоей к нам услуги много, а никто не может подарить ничем за услугу твою». И мамка не может признать, что он Фрол Скобеев. И Фрол Скобеев вынес денег пять рублев, подарил тое мамку. С великим принуждением и те денги мамка взяла. И Фрол Скобеев видит, что признать она ево не может, то Фрол Скобеев пал перед ногами той мамки и объявил ей об себе, что он дворянин Фрол Скобеев и приехал в девическом платье для Аннушки, чтоб с нею иметь обязателную любовь. И как усмотрела мамка, что подлинно Фрол Скобеев, и стала в великом сумнени и не знает, с ним что делать. Однакожь помяну <в> ево к себе два многия подарки: «Добро, господин Скобеев, за твою ко мне милость готова чинить все по воли твоей». И пришла в покои, где девицы веселятца, и никому о том не объявила.

И стала та мамка говорить госпоже своей Аннушке: «Полноте, девицы, веселится! Я вам объявлю игру, как бы прежде сего от децкой игры были». И та Аннушка не преслушала воли мамки своей и стала ей говорить: «Ну, мамушка, изволь, как твоя воля на все наши девичьи игры». И объявила им та мамка игру: «Изволь, госпожа Аннушка, быть ты невестою, — а на Фрола Скобеева, показала: — Сия девица будет женихом». И повели их в особливу светлицу для почиву, как водится в свадьбе, и все девицы пошли их провожать до тех покоев и обратно пришли в те покои, в которых прежде веселилис. И та мамка велела тем девицам петь грамогласныя песни, чтоб им крику от них не слыхать быти. А сестра Фрола Скобеева весма в печали великой пребывала, сожелея брата своего и надеется, что, конечно, будет причина. А Фрол Скобеев, лежа с Аннушкой, и объявил ей себя, что он Фрол Скобеев, а не девица. И Аннушка стала в великом страхе. И Фрол Скобеев, не взирая ни на какой себе страх, и ростлил ея девство. Потом просила та Аннушка того Фрола Скобеева, чтоб он не обнес ея другим. Потом мамка и все девицы пришли в тот покой, где она лежала, и Аннушка стала быть в лице переменна. И девицы никто не могут признать Фрола Скобеева, для того что в девическом уборе. И та Аннушка никому о том не объявила, только мамку взяла за руку и отвела от тех девиц и стала ей говорить искусно: «Что ты надо мною зделала! Ета не девица со мною была; он мужественной человек, дворянин Фрол Скобеев!» И та мамка на то ей объявила: «Истинно, госпожа моя, что не могла признать ево, думала, что она такая же девица как и протчии, а когда он такую безделицу учинил, ведаеш, что у нас людей доволно, можем ево скрыть в смертное место». И та Аннушка, сожалея того Фрола Скобеева: «Ну, мамушка, уже быть так, того мне не возвратить!» И пошли все девицы в пировой покой и Аннушка с ними же. И Фрол Скобеев в том же девическом уборе, и веселились долгое время ночи. Потом все девицы стали иметь покои. Аннушка легла со Фролом Скобеевым. И на утри встали все девицы, стали разъезжатся по домам своим, також и Фрол Скобеев и с сестрою своею. Аннушка отпустила всех девиц, а Фрола Скобеева и с сестрою оставила. И Фрол Скобеев был у Аннушки три дни в девичьем уборе, чтоб не признали ево служители дому того, и веселилис все со Аннушкою. И по прошествии трех дней Фрол Скобеев поехал в дом свой и с сестрою своею, и Аннушка подарила Фрола Скобеева денгами 300 рублев. И Фрол Скобеев приехал в дом свой, весма рад бысть и делал банкеты, и веселился с протчею своею братию дворян<ами>.

И пишет из Москвы отец ея столник Нардин-Нащокин в вотчину к дочери своей Аннушке, чтоб она ехала в Москву, для того, что сватаются к ней женихи, столничьи дети. И Аннушка не преслушала воли родителя своего, собрався вскоре, и поехала в Москву. Потом проведал Фрол Скобеев, что Аннушка уехала в Москву, и стал в великом сумнени, не ведает, что делать, для того он дворянин небогатой, а имел себе более пропитание всегда ходить в Москве поверенным з делами. И взял себе намерение как можно Аннушку достать себе в жену. Потом Фрол Скобеев стал отправлятся в Москву, а сестра ево весма о том соболезнует, об отлучени ево. Фрол Скобеев сказал сестре своей: «Ну, сестрица, не тужи ни о чем, хотя живот свой утрачу, а от Аннушки не отстану, либо буду полковник или покойник; ежели что зделается по намерению моему, то и тебя не отставлю, а буде зделается несчастие, то поминай брата своего». Убрався и поехал в Москву.

И приехал Фрол Скобеев в Москву и стал на квартире близ двора столника Нардина-Нащокина. И на другой день Фрол Скобеев пошел к обедни и увидел в церкви мамку, которая была при Аннушки. И по отшестви литурги вышел Фрол Скобеев ис церкви и стал ждать мамку. И как вышла мамка ис церкви, и Фрол Скобеев подошел к мамке, и отдал ей поклон, и просил ея, чтоб она объявила, об нем Аннушке. И как мамка пришла в дом, то объявила Аннушке о приезде Фрола Скобеева. И Аннушка на то стала в радости великой и просила мамку свою, чтоб она завтрешней день пошла к обедни и взела б с собою денег 200 ру<блев> и отдала Фролу Скобееву, то учинила по воли ея. И у того столника Нардина-Нащокина имелас сестра, пострижена в Девичьем манастыре. И тот столник приехал к сестре своей в манастыре. И сестра ево стретила по чести брата своего. И столник Нардин-Нащокин у сестры своея был долгое время и много имели разговоров. Потом сестра ево просила брата своего покорно, чтоб он отпустил к ней в манастырь для свидания дочь свою Аннушку, а ея племянницу, для чего она с нею многое время не видалась. И столник Нардин-Нащокин обещал к ней отпустить. И просила ево, когда и в небытность твою дома пришлю я по ея карету и возников, чтоб ты приказал ей ехать ко мне и бес себя.

И случится по некоторому времени тому столнику Нардину-Нащокину ехать в гости з женою своею, и приказывает дочери своей, ежели пришлет по тебя из Москвы сестра корету и с возниками, то ты поезжай к ней. А сам поехал в гости. И Аннушка просила мамки своей, как можно, пошла к Фролу Скобееву и сказала ему, чтоб он, как можно, выпросил карету и с возниками, и приехал сам к ней, и сказался бутто от сестры столника Нардина-Нащокина приехал по Аннушку из Девичьева манастыря. И та мамка пошла ко Фролу Скобееву и сказала ему все по приказу ея.

И как услышел Фрол Скобеев от мамки и не ведает, что делать, и не знает, как кого обмануть, для того что ево многия знатныя персены знали, что он Скобеев дворянин небогатой, только великой ябида[480], ходатайствует за приказными делами.

И пришло в память Фролу Скобееву, что весма к нему добр столник Ловчиков. И пошел х тому столнику Ловчикову. И тот столник имел с ним разъговоров много. Потом Фрол Скобеев стал просить того столника, чтоб он ему пожаловал корету и с возниками. И приехал Фрол Скобеев к себе на фатеру, и того кучера поил весма пьяна. А сам, убрався в лакейское платье, и сел на козлы, и поехал ко столнику Нардину-Нащокину, по Аннушку. И усмотрела та <мамка>, что приехал Фрол Скобеев, сказала Аннушке, под видом других того дому служителей, якобы прислала тетка по нея из манастыря. И та Аннушка убралас и села в корету, и поехала на квартеру Фрола Скобеева. И тот кучер Ловчикова пробудился. И усмотрел Фрол Скобеев, что тот кучер Ловчикова не в таком силном пьянстве, и, напоя ево весма жестока пьяна, и положил ево в карету. А сам сел в козлы и поехал к Ловчикову на двор. И приехал ко двору, отворил ворота и пустил возныков и с коретою на двор. Люди Ловчиковы видят, что стоят возныки, а кучер лежит в корете жесто<ко> пьян.

Пошли и объявили Ловчикову, что лежит кучер пьян в корете, а кто их на двор привел, не знаем. И Ловчиков корету и возников велел убрать, и сказал: «То хорошо, что и всего не уходил, и с Фрола Скобеева взять нечево». И на утре стал спрашивать Ловчиков того кучера, где он был со Фролом Скобеевым. И кучер сказал ему толко: «Помню, как приехал к нему на квартиру, а куды он поехал, Скобеев, и что делал, не знаю». И столник Нардин-Нащокин приехал из гостей и спрашивал дочери своей Аннушки. Та мамка сказала, что по приказу вашему отпущена к сестрице вашей в манастырь, для того что она прислала корету и возников. И столник Нардин-Нащокин сказал: «Изрядно!»

И столник Нардин-Нащокин долгое время не бывал у сестры своей и надеется, что дочь ево в манастыре у сестры ево. А уже Фрол Скобеев на Аннушке и женился. Потом столник Нардин-Нащокин поехал в манастырь к сестре своей. Долгое время не видит дочери своей и спросил сестры своей: «Сестрица, что я не вижу Аннушки?» И сестра ему ответствовала: «Полно, братец, издиватся! Что мне делать, когда я бесчастна моим прошением, к себе, просила ея прислать ко мне; знатно, что ты мне не извольши верить, а мне время таково, нет чтоб послать по нея». И столник Нардин-Нащокин сказал сестре своей: «Как, государыня сестрица, что ты изволишь говорить? Я о том не могу разсудить, для того что она отпущена к тебе уже тому месяц, для того что ты присылала по нея корету и с возниками, а я в то время был в гостях и з женою, и по приказу нашему отпущена к тебе». И сестра ему сказала: «Никак, я, братец, возников и кореты не посылала никогда, Аннушка у меня не бывала». И столник Нардин-Нащокин весма сожелел о дочери своей, горко плакал, что безвестно пропала дочь ево. И приехал в дом, сказал жене своей, что Аннушка прапала, и сказал, что у сестры в манастыре нет. И стал мамку спрашивать: кто приезжал, и куда она поехала. И мамка сказала: «Приезжал с возниками и с коретою кучер, и сказал, что из Девичьева манастыря от сестры вашей приехал по Аннушку, то по приказу вашему, и поехала Аннушка». И о том столник и з женою весма соболезновали и плакали горко. И на утре столник Нащокин поехал к государю и объявил, что у него безвестно пропала дочь. И государь велел учинить публику столничей дочери: ежели ея кто содержит тайно, чтоб объявили, ежели кто не объявит, а после обыщется, то смертию казнен будет. И Фрол Скобеев, слышав публикацию, не ведает, что делать.

И умыслил Фрол Скобеев, чтоб иттить к столнику Ловчикову и объявить ему о том, для того что тот Ловчиков весма к нему добр. И пришел Фрол Скобеев к Ловчикову, имел с ним много разговоров. И столник Ловчиков спрашивал Фрола Скобеева: «Что, господин Скобеев, женился ль?» И Скобеев сказал: «Женился, государь». «Богату ли взял?» И Скобеев сказал: «Ныне еще богатства не вижу, что вдаль время покажет». И Ловчиков говорит Скобееву: «Ну, господин Скобеев, живи уже постоянно: отстань за ябидою ходить, живи вотчине своей, лутче здравию!»

Потом Фрол Скобеев стал просить того столника Ловчика<ова>, чтоб он был предстателем ево беде. И Ловчиков ему объявил: «Скажи, что ежели сносно — буду предстателствовать, ажели что несносно — не гневайся». И Фрол Скобеев ему объявил, что «столника Нардина-Нащокина дочь Аннушка у меня, и я женился на ней». И столник Ловчиков сказал: «Как ты зделал, так сам и ответствуй». И Фрол Скобеев сказал: «Ежели ты предстателствовать не будешь обо мне, то и тебе будет не без чево; мне уже пришло показать на тебя, для того что ты возников и корету довал, ежели б ты не давал, и мне б того не учинить». И Ловчиков стал в великом сумнени и сказал ему: «Настоящей ты плут! Что ты надо мною зделал? Добро, как могу буду предстателствовать». И сказал ему, чтоб завтрашней день пришел в Успенской собор и столник Нардин-Нащокин будет у обедни, и «я с ним буду, будем стоять все мы в собрани на Ивановской плошеди. И в то время приди и пади пред ним, и объяви ему о дочери, а я уже как могу о том буду предстателствовать».

И пришел Фрол Скобеев в Успенской собор к обедни. И столник Нардин-Нащокин, и Ловчиков, и другая столники, все были. И по отшестви литурги в то время в собрани на Ивановской площеди, против Ивана Великого[481] и Нащокин тут же, имели столники между собою разговоры, что им надобно. И столник Нардин-Нащокин, болше соболезнуя и разсуждая о дочери своей, и столник Ловчиков, разсуждая о том же с ним к склонению милости. И на те их разговоры пришел Фрол Скобеев и отдал всем столникам как по обычаю поклон. И все столники Фрола Скобеева знают, и кроме всех столников пал пред ногами Скобеев столнику Нардину-Нащокину и просит прощения: «Милостивой государь столник первы, отпусти виновнаго яко раба, которой возымел пред вами дерзновение!» И столник летами древен, однакож еще усмотреть мог, натуралною клюшкою подымает Фрола Скобеева и спрашивает ево: «Кто ты таков, скажи о себе, что твоя нужда к нам?» И Фрол Скобеев толко говорит: «Отпусти!» И столник Ловчиков подошел к Нардину-Нащокину и сказал ему: «Лежит пред вами и просит отпущения вины своей дворенин Фрол Скобеев!» И столник Нардин-Нащокин закричал: «Встань, плут! Знаю тебя давно плута, ябедника, знатно, что наябедничил себе несносно, скажи, плут, буде сносно, стану старатся о тебе, а когда не сносно, как хочешь. Я тебе, плуту, давно говорил: живи постоянно, встань, скажи, что твоя вина?» И Фрол Скобеев встал от ног ево и объявил ему, что дочь ево Аннушка у него и женился на ней. И как Нащокин услышал от него о дочери своей, и залился слезами, и стал в беспаметстве. И мало опаметовался и стал ему говорить: «Что ты, плут, зделал? Ведаешь ты о себе. Кто ты таков? Нет тебе отпущения от меня вины твоей! Тебе ли, плуту, владеть дочерью моею? Пойду к государю и стану на тебя просить о твоей плутской ко мне обиде!» И вторително пришел к нему столник Ловчиков и стал ево разгаваривать, чтоб он вскоре не возымел докладу к государю: «Изволиш съездить домой и объявить о сем сожителнице своей, и посоветуй обще, как к лутшему уже быть, так того времяни не возвратить, а он Скобеев от гневу вашего никуды не может скрытца». И столник Нардин-Нащокин <послушал> совету столника Ловчикова, и не пошел к государю, и сел в корету и поехал в дом свой. А Фрол Скобеев пошел на квартиру свою и сказал Аннушке: «Ну, Аннушка, что будет нам с тобою, не ведаю! Я объявил о тебе отцу твоему!»

И столник Нардин-Нащокин приехал в дом свой и пошел в покои, жесто<ко> плачит и кричит: «Жена, жена! Что ты ведаешь, я нашел Аннушку!» И жена ево спрашивает: «Где она, батюшка?» И Нащокин сказал жене своей: «Вор-от, плут и ябедник Фрол Скобеев женился на ней!» Жена ево услышела те от него речи и не ведает, что говорить, соболезнует о дочери своей. И стали оба горко плакать и в серцах своих бранят дочь свою, и проклинают, и не ведают, что чинить над нею. И пришли в память и, сожалея дочери своей, и стали разсуждать з женою: «Надобно послать человека, и сказать, где он, плут, живет, и проведал о дочери своей: жива ли она». И призвали человека своего и послали сыскать квартиру Фрола Скобеева, и приказывали проведать про Аннушку, что жива ли она, имеет ли пропитание какое.

И пошел человек искать квартиру Фрола Скобеева на двор. И усмотрил Скобеев, что от тестя ево пришел человек, и велел жене своей лечи на постелю и притворить себя, якобы жестоко болна. И Аннушка учинила по воли мужа своего. И присланной человек вошел в покои и отдал как по обычаю поклон. И Скобеев спросил: «Что за человек и каку нужду имееш ко мне?» И человек тот сказал, что он прислан от столника Нардина-Нащокина, проведать про Аннушку, здравствует ли она. И Фрол Скобеев сказал тому человеку: «Видишь ты, мой друг, какое здравье! Таков ти родителской гнев: видишь, они заочно бранят и кленут, и оттого она при смерти лежит. Донеси их милости, хотя б они заочно бранят, благословение ей дали». И человек тот отдал им поклон и пошел от них и пришел к господину своему столнику Нащокину. И спросил ево: «Что, нашел ли квартиру и видел ли Аннушку? Жива ли она или нет?» И человек тот объявил, что Аннушка жестоко болна и едва будет ли жива, и требует от вас хотя словесно заочно благословение. И столник и з женою своею соболезновали о ней, токмо разсуждали, что с вором и плутом делать. И мать ея стала говорить: «Ну, мой друг, уже быть так, что владеть дочерью нашею плуту такому, уже так Бог судил. Надобно, друг мой, послать к ним образ и благословить их, хотя заочно, а когда сердце наше умилостивитца к ним, то можем и сами видится». Сняли стены образ, которой обложен был златом и другим камением, как прикладу всего на 500 ру<блев>, и послали с тем человеком. И приказали сказать, чтоб она сему образу молилас, а плуту и вору Фролке Скобееву скажи, чтоб он ево не проматал.

И человек, приняв образ, и пошел на двор Фрола Скобеева. И усмотрил Фрол Скобеев, что пришед тот же человек, сказал жене своей: «Встань, Аннушка!» И она встала, и села вместе со Фролом Скобеевым. И человек тот вошел в покои и отдает образ Фролу Скобееву. Приняв образ, поставил где надлежит и сказал тому человеку: «Таково-то родителское благословение! И заочно намерены благословить, и Бог дал Аннушке лехче. Слава Богу, здрава!» И сказал Фрол Скобеев: «Тако ж и Аннушка благодарит батюшку и матушку за их родителскую милость». И человек пришел к господину своему и объявил об отдани образа, и о здрави Аннушки, и о благодарении их, и пошел в показанное свое место.

И столник Нардин-Нащокин стал разсуждать и сожелеть о дочери, и говорил жене своей: «Как, друг, быть? Конечно, плут заморит Аннушку: чем ея кормить, и сам, как собака, голоден. Надобно послать какова запасу на 6 лошедях». И послали запас и притом запасе реэстр. И Фрол Скобеев, не смотря по реэстру, и приказал положить в показанное место. И приказал тем людем за их родителския милости благодарить. Уже Фрол Скобеев живет роскочно и ездит везде по знатным персонам. И весма Скобееву удивлялис, что он зделал такую притчину так смело.

И уже чрез долгое время обратилис сердцем и соболезновали о дочери своей, також и о Фроле Скобееве. И приказали послать человека к ним, и просил их, чтоб Фрол Скобеев и з женою своею, а сь их дочерью, приехал к столнику Нардину-Нащокину кушать.

И пришел присланной человек и стал просить Фрола Скобеева, чтоб он изволил приехать сей день з женою своею кушать И Фрол Скобеев сказал человеку: «Донеси батюшку: готов быть сей день к их милости!»

И Фрол Скобеев убрался з женою своею Аннушкою и поехал в дом тестя своего столника Нащокина. И как приехал в дом тестю, и Аннушка пришла к отцу своему; и пала пред ногами родителей своих. И усмотрил Нащокин дочь свою и з женою своею, и стали ея бранить, наказывать гневом своим родителским: и, смотря на нея, жестоко плакали, как она так учинила без воли родителей своих. Однакож, оставя весь свой гнев родительской, отпустя ей вину, и приказал сесть с собою. А Фролу Скобееву сказал: «А ты, плут, что стоиш? Садись тут же! Тебе ли, плуту, владеть моею дочерью!» И Фрол Скобеев сказал: «Ну, государь батюшка, уже тому так Бог судил!» И сели все вмести кушать. И столник Нардин-Нащокин приказал людем своим, чтоб никого в дом посторонних не пущали. Ежели кто придет и станет спрашивать, что дома ли столник Нащокин, сказывайте, что время такого нет, чтоб видить столника нашего, для того з зятем своим, с вором и плутом Фролкою, кушает. И по окончании стола столник Нардин-Нащокин спрашивал: «Ну, плут, чем станешь жить?» — «Изволишь ты ведать обо мне, — более нечим, что ходить за приказным делам», — «Перестань, плут, ходить за ябедою! Имения имеется, вотчина моя в Синбирском уезде, которая по переписи состоит в 300-х дворех. Справь плут за собою и живи постоянно». И Фрол Скобеев отдал поклон и з женою своею Аннушкой и, пренося пред ним благодарение: «Ну, плут, не кланейся; поди сам справляй за себя!» И, сидев не много время, и поехал Фрол Скобеев и з женою своею на квартиру. Потом столник Нардин-Нащокин приказал ево воротить и стал ему говорить: «Ну, плут, чем ты справишь? Ест ли у тебя денги?» — «Известен государь, батюшка, какия у меня денги; разви продать ис тех же мужиков!» — «Ну, плут, не продавай! Возми денег — я дам». И приказал дать 300 ру<блев>. И Фрол Скобеев взял денги и поехал на квартиру. И со временем справил тое вотчину за себя и, пожив столник Нардин-Нащокин немного время, и учинил при жизни своей Фрола Скобеева наследником во всем своем движимом и недвижимом имени. И стал жить Фрол Скобеев в великом богатстве. И столник Нардин-Нащокин умре и з женою своею. А Фрол Скобеев после смерти отца своего сестру свою родную отдал за некоторого столничьева сына, а которая при них имелас мамка, которая была при Аннушке, содержали ея в великой милости и в чести до смерти ея.

Загрузка...