Глава 1. Древнекитайский источник (тексты и их изучение)


История Китая уходит корнями далеко в глубь веков. Длительность и непрерывность ее на протяжении ряда тысячелетий, весьма заметные на фоне истории многих других современных народов, во многом объясняются как мощью историко-культурной традиции, так и спецификой последней, прежде всего гипертрофированным почтением китайцев к своему прошлому Китай в этом смысле — явление уникальное» разительно отличающееся, скажем, от соседней с ним Индии. Он — страна истории, страна высокопочитаемых предков и тщательно изучавшихся преданий старины. Заботливо фиксировавшиеся в многочисленных письменных памятниках деяния древних и события прошлого, особенно далекого прошлого, — вот первое, с чем обстоятельно знакомилось каждое новое, входившее в жизнь поколение, чему прежде всего и главным образом учили в школе. Больше того, именно знание истории, преданий старины, мудрости почти обожествленных древних правителей и мыслителей было не только критерием образованности, но и залогом успеха в продвижении по службе, в обретении способными и амбициозными престижа, авторитета, власти.


Культ прошлого, воспевание древних мудрецов и преклонение перед искусственно возвеличенными добродетелями славных правителей обусловили формирование в Китае исторического сознания небывалой мощности. Историческая память в этой стране исключительна: зафиксированы мелкие и мельчайшие детали как важных, так и весьма второстепенных событий, вписаны в историю сотни тысяч имен и названий, веками заботливо хранятся и накапливаются раритеты, вещественные памятники и тексты, вплоть до очень древних. Так повелось с глубокой старины, причем это было тесно связано со всем строем китайской цивилизации, спецификой мировоззрения и менталитета китайцев.


В чем глубинный смысл подобного отношения к истории, к собственным древностям? Почему Индия, древность цивилизации которой сопоставима с китайской, а интеллектуальный потенциал поистине неизмерим, так разительно отлична от Китая в рассматриваемом плане? Почему великие культуры Ближнего Востока, от египетской до иранской, в интересующем нас смысле ближе к индийской традиции, нежели к китайской, — при всем том, что история их насчитывает ряд тысячелетий? В самом общем виде ответ очевиден: и индийская и ближневосточные культуры издревле были сконцентрированы на высших ценностях внефеноменального мира, потустороннего существования. И чем последовательнее была эта религиозная, даже религиозно-философская ориентация (как, например, в Индии), тем меньшее значение придавалось профаническому бытию в мире феноменов, т.е. нашей грешной земной жизни.


В то же время для Китая, где очень рано, задолго до Конфуция, начала складываться конфуцианская (воспетая Конфуцием, возведенная им до уровня нормативной традиции) система нерелигиозной по духу социально-этической ориентации с ее требованием постоянного самоусовершенствования нашего мира и населяющих его людей, земная история оказалась очень важной, жизненно необходимой. История здесь стала учителем жизни.


Отношение к истории как к учителю жизни было характерным и для античного мира с его рационалистически-философским восприятием бытия, с его в чем-то близким к китайскому воспеванию земной жизни как высшей ценности. Отсюда и большое число исторических сочинений, по объему занимающих почетное второе место после китайских. Но в той же степени, в какой рационалистическая античность отличается от конфуцианского Китая, несхожи античное и китайское отношение к истории. Античный рационализм был практически беспредельным: признавая религию и почитаемых богов, он как бы отстранял их, коль скоро речь заходила о серьезных проблемах, требовавших раскованного интеллектуального напряжения.


Это относится, в частности, и к истории, причем не столько к изложению исторических событий как таковых, сколько к их анализу, к выводам из уроков прошлого. Разумеется, греки и римляне не были наивными доктринерами и не полагали, что уроки истории легко усваиваются. Однако они отнюдь не стремились форсировать дидактическим нажимом усвоение таких уроков. Напротив, конечной целью всей античной историографии было правдивое описание событий с элементами анализа, дабы при желании из них можно было сделать логически вытекающие выводы и тем предостеречь читателей от ошибок в будущем.


Рационалистически мыслившие китайцы с их похожим на античное отношением к религии делали в своих историографических сочинениях прямо противоположный акцент. Их тексты были насыщены дидактикой настолько, что порой превращались в нечто вроде учебника, рассчитанного на нерадивого ученика, которому надлежит вызубрить отрывок из хрестоматии. Спецификой китайских текстов, в том числе и исторических сочинений, была их нарочитая заданность. Утилитарные выводы из средства (анализ с назидательным уклоном) в них обычно превращались в цель, т.е. история становилась надежным инструментом для воспевания всего достойного подражания и осуждения всего недостойного.


Другими словами, в рамках конфуцианской нормативной традиции этическая дидактика подминала под себя все остальное. И если история была учителем жизни, то в конфуцианском Китае она превращалась в Учителя с большой буквы, в некий идеальный (точнее - идеализированный) эталон для подражания. А чтобы объекты подражания были безукоризненно явственными и доступными для понимания любого (все та же ориентация на среднего, а то и нерадивого ученика), соответствующим образом препарировалась и сама история.


Речь не о том, чтобы поставить под сомнение достоверность китайской историографической традиции, истинность сообщений текстов и тем более честность и профессиональную пригодность многочисленной армии китайских историков. Как раз напротив, субъективно уже самые ранние китайские историки-профессионалы были людьми долга, готовыми ради истины пожертвовать всем, включая и свою жизнь (см. [21, с. 284]). Но будучи честными и искренними профессионалами, китайские историки, т.е. чиновники, сообщавшие о деяниях в своих царствах и о речах окружавших трон высокопоставленных лиц, именно в силу своего высокого профессионализма, важнейшим элементом которого было соответствие нормативной традиции, обязаны были записывать так и то, как и что вписывалось в рамки традиции и соответствовало ее постулатам. Для того чтобы прояснить эту мысль, сделаем небольшой экскурс в область философии истории.


История, что всем специалистам хорошо известно, наука не точная, а описательная. Исторические труды опираются на определенную сумму фактов, которая в известном смысле является константой (при всем том, что спорадически она изменяется за счет пополнения тезауруса фактов новыми, вновь добытыми или открытыми, сделавшимися доступными и т.п.). Задача историка в том, чтобы интерпретировать имеющиеся в его распоряжении факты и сделать на данной основе соответствующие выводы. История как наука становится тем более достоверной, соответствующей реалиям и уважаемой в обществе, чем большее число имеющихся в исторической памяти фактов зафиксировано и включено в оборот. Но этого мало. Достоверность истории как науки зависит также (а в определенном смысле — даже в большей степени) от того, сколь много различных версий и аналитических исследований, сделанных специалистами, каждый из которых по-своему взглянул на факты и оценил их, предложено читателям.


Но чем определяется позиция историка-профессионала? В свободном обществе — его способностями, эрудицией, степенью профессиональной подготовленности, а также его взглядами, жизненными позициями, философскими убеждениями, представлениями о долге, чести, порядочности, его личностью, индивидуальностью, наконец. В обществах тоталитарных все эти качества практически не имеют значения, а на передний план выходят требования официальной доктрины и жестких идеологических норм, что отечественные историки хорошо знают на собственном опыте.


В обществах же, как бы стоящих посредине в интересующем нас смысле, к которым и относятся те, где абсолютно господствовала нормативная традиция, ситуация была промежуточной. Идеологическая доктрина там не принуждала специалиста «наступать на горло собственной песне». Но она и не давала полной свободы, ибо всей своей тяжестью впитываемые с рождения нормативы — при отсутствии признаваемых обществом и потому имеющих право на существование альтернатив — воздействовали на всех, в том числе и едва ли не в первую очередь на тех, кто пишет историю, т.е. ставит своей целью обобщить и осмыслить события прошлого. Конечно, и в этих случаях играли немалую роль способности, эрудиция, внутренние убеждения, стойкость в отстаивании своих позиций, понимание своего долга и т.п., но все это было как бы окрашено в один только тон. Заранее заданная тональность нормативной традиции всегда не только преобладала, но и соответствующим образом ориентировала специалиста-историка.


Вот об этом-то и идет речь. В свободном обществе факты священны и широко доступны для анализа с любых позиций. В тоталитарном факты тщательно отбираются (те, что по каким-то соображениям не нужны или вредны для доктрины, просто отбрасываются, считаются как бы несуществующими), а порой и фальсифицируются, т.е. осознанно искажаются. На смену им создаются новые псевдофакты, которые окрашиваются в цвета настоящих (заимствуя при этом для правдоподобности кое-что из их колорита).


Традиционное общество тоже не безразлично к фактам истории. Правда, оно не игнорирует и тем более не отбрасывает, не запрещает их использовать. Но нормативная традиция может побудить историка не только исказить смысл того или иного факта, препарировав его соответствующим образом, но даже и создать в случае нужды (если нечего препарировать) псевдофакт, призванный своим существованием уважаемую традицию подкрепить. Нельзя сказать, чтобы китайская историографическая традиция злоупотребляла такой практикой. Фактов в ее распоряжении обычно было столь много, что один только умелый их отбор всегда мог подтвердить то, что кто-либо хотел сказать (как известнее аргументация фактами из истории в Китае всегда служила методом политической борьбы, что буквально обязывало спорящие и тем более отстаивавшие свои позиции при дворе правителя стороны апеллировать к историческим событиям или деяниям авторитетных личностей прошлого). Но на ранних этапах китайской истории случалась и откровенная фабрикация псевдофактов, включая и шитые белыми нитками интерполяции в почитаемые каноны (см. [21, с. 250—253]).


Конечно, препарирование исторических фактов (или даже фабрикация их, включая интерполяции) в угоду нормативной традиции было характерным отнюдь не только для Китая. Но именно в Китае с его культом истории и обширнейшей историографией это едва ли не наиболее заметно, начиная с первого из наиболее почитаемых в стране канонов — с «Книги истории» («Шуцзин»), в которой был воспет идеализированный «золотой век» прошлого. По-своему подобная практика коснулась и второй древнейшей книги канона — «Книги песен» («Шицзин»), в отборе стихов и песен которой явственно ощущается жесткая рука редактора (по традиции им считается сам Конфуций). Более свободными и как бы «чистыми» в указанном смысле могут считаться памятники древнекитайской эпиграфики, надписи на костях, бронзе и иных предметах. Но все они обычно крайне лапидарны и фиксируют информацию о строго конкретном событии, что, впрочем, никак не уменьшает их ценности как исторического свидетельства, как сообщения об определенном событии.


Древнекитайские тексты


Понятие «исторический источник» много шире понятия «текст», в том числе и применительно к древнему Китаю (подробнее см. [82]). Однако из всех источников для понимания сути китайской цивилизации и для знакомства с историей древнего Китая наиболее важны именно тексты. Конечно, данные археологии тоже весьма существенны, но исключительно важны они лишь для дописьменной истории, для отдаленной предыстории Китая и китайцев. Для периода письменной истории (в Китае — с эпохи Шан-Инь, вторая половина II тысячелетия до н.э.) источником прежде всего и чем позже, тем в большей степени, является текст.


В отличие от того, что можно сказать о древнейших письменных памятниках Индии, Ирана, да и многих других стран древнекитайский письменный текст по преимуществу нерелигиозен и, как следствие, весьма равнодушен к мифу. В нем абсолютно преобладает информация светского характера (подчас окрашенная в ритуальные тона), дается весьма рационалистическое описание людских дел, исторических событий. Это в значительной мере касается и текстов, связанных с гаданиями, т.е. с апелляцией к сверхъестественным силам, к его величеству случаю, который обычно считался тоже подверженным определенной закономерности, что наиболее наглядно видно на примере канона «Ицзин» («Книга перемен»). Вплоть до рубежа IV—III вв. до н.э. в китайских текстах почти не было ни мистики, ни метафизики, ни сколько- нибудь разработанной мифологии, да и после указанного рубежа доля всего такого была, при всей ее значимости, весьма незначительной — во всяком случае, на внешнем уровне текста[1].


Теперь о самих текстах. Их полный корпус весьма объемист, а вместе с комментариями составляет многие десятки томов современного типа, целую библиотеку. Это только древние сочинения, чья аутентичность вне сомнений. Если же прибавить к ним многочисленные труды обобщающего характера (хрестоматии, энциклопедии, исторические сводки и т.п.) более позднего времени, то их объем еще больше возрастет. При всем том, однако, основной набор сведений — легендарные предания, исторические эпизоды, хроника событий, описание деяний правителей, мудрецов и их современников, поучения и рассуждения философского характера, пособия для гаданий и ритуалов, сборники практических рекомендаций по различным отраслям деятельности, от прикладной математики до военного дела, пособия по календарному счислению или словари и т.д. и т.п. — не только стандартен, но и в основе своей ограничен, конечен.


Кое-что в разных текстах повторяется с вариантами, трактуется несколько иначе в зависимости от времени, позиций автора, характера самого сочинения. Кое-что второ- и третьестепенно и нужно лишь узкому кругу специалистов (для всех остальных более или менее существенно лишь самое основное). Иными словами, знать все или почти все, что хранили древнекитайские тексты и что открывалось каждому новому поколению китайцев, было практически под силу образованному — по-китайски, т.е. прежде всего гуманитарно, этически, социально-исторически ориентированному — человеку, тем более умному и способному, схватывающему, что называется, на лету. Более того, знание этого корпуса текстов было обязательным для каждого получившего образование, тем более претендующего на престиж и карьеру. В этом, можно сказать, заключается специфика Китая, его культуры и аккумулировавших основную ее часть текстов.


Специфика в том, что среди текстов не было эзотерических, т.е. доступных лишь для посвященных, для адептов той или иной религии. Практически все тексты были открытыми и даже более того — предназначенными для знакомства с ними как можно более широкого круга людей. Позже, с развитием в средневековом Китае идей религиозного даосизма и проникновением туда индийского буддизма, ситуация в рассматриваемом смысле несколько изменилась: сугубо религиозные даосские и буддийские тексты изучали преимущественно сами даосы или буддисты, да и среди них прежде всего монахи, т.е. люди как бы отличные от остальных. Но и при этом специализированные тексты «Дао-цзана» или «Трипитаки» не имели, как правило, характера эзотерических. Просто они были специализированными текстами для своих и соответственно не имели общественно значимого характера для всех китайцев.


Но что касается древности, о которой сейчас идет речь, то тоща такого еще не было. Специальные трактаты узкого предназначения имелись — но все они были открыты для любого и в принципе были предназначены для всех. Во многом указанное положение обусловливалось самим характером, содержанием текстов, среди которых практически не было сочинений мифологического характера и тем более кастово-жреческого (что вполне соответствовало месту мифологии и типу жрецов-чиновников в древнем Китае). В конечном же счете все это отражало и формировало тот облик китайской культуры, строя жизни и характера взаимоотношений, который сложился в Китае очень рано, на рубеже II—I тысячелетий до н.э., задолго до появления даже самых ранних текстов, о которых идет речь (кроме разве что упоминавшихся лаконичных надписей на костях и бронзе).


Корпус древнекитайских памятников, письменных текстов издревле любовно и тщательно изучался. Целенаправленное изучение древнекитайских текстов шло — помимо комментирования — начиная с рубежа нашей эры, по нескольким основным направлениям. Древние сочинения тщательно собирались по всей стране, ще они обычно хранились в царских архивах, и переправлялись в центр, в императорские хранилища и библиотеки (это, впрочем, не мешало тому, что немалое их число хранилось и накапливалось в частных хранилищах у высокопоставленных специалистов-любителей). Собирались бамбуковые планки с начертанными на них знаками (несколько планок соединялись вместе, образуя часть книги, которая обычно и измерялась количеством подобных частей). Собирались шелковые свитки с начертанными на них письменными текстами. Особым вниманием пользовались и изделия из древних бронз или камни с надписями. Тексты любовно изучались, хранились, восстанавливались, переписывались. Если случались разночтения — сопоставлялись варианты, убирались повторы. Предпринимались усилия по восстановлению утраченных частей и глав, что оказалось особенно актуальным после экзекуции над древними книгами, произведенной по приказу Цинь Ши-хуанди.


Работа такого рода, ведшаяся столетиями, привела уже во II—I вв. до н.э. к определенному качественному скачку, выразившемуся в создании сводно-систематических и энциклопедических по характеру сочинений, призванных как бы аккумулировать в себе всю сумму накопленных древними знаний, разобраться в них, систематизировать их. Именно в это время заметно усилилась хорошо известная и ранее практика не только препарирования истории, но и фальсификации древних текстов, что традицией обычно связывается с именами двух известных историографов отца и сына Лю, Лю Сяна и Лю Синя, живших на рубеже нашей эры (впрочем, эта версия не бесспорна).


Несомненно, однако, что упомянутая практика вела к появлению различных вариантов одного и того же текста. Подобные расхождения привели в конечном счете к формированию двух школ, цзинь-вэнь и гу-вэнь. Тексты гу-вэнь основывались на реконструкции и потому претендовали на большую древность (гу — древний) и тем самым на истинность. Современные исследователи, однако, скептически относятся к реконструкциям конфуцианской школы с ее нарочитым морализаторским и дидактическим подходом к прошлому и считают аутентичными тексты, восстановленные после сожжения книг при Цинь Ши-хуане (цзинь-вэнь).


В заключение — необходимая оговорка в связи с описанием конкретных древнекитайских книг, о которых пойдет речь ниже. Дело в том, что обычно принимается за основу стандартная традиционная рубрикация древних китайских памятников, прежде всего памятников канона. И хотя не существует строго однозначной схемы этих канонов — то это девять книг, «Четырехкнижие» и «Пятикнижие», то тринадцать, — не говоря уже о не вполне ясном принципе формирования самих канонов (два из них, входящие в «Четырехкнижие», «Дасюэ» и «Чжуныон», одновременно являются главами канона «Лицзи», целиком включенного в «Пятикнижие»), она все же тщательно соблюдается. Ею руководствуются обычно при характеристике китайских канонов, при публикации их переизданий. Не отвергая ее вовсе, я тем не менее предпочитаю более удобный для читателя хронологический принцип. Смысл его в том, чтобы при перечислении и краткой характеристике древнекитайских сочинений и их переводов вкупе с посвященными им исследованиями было без дополнительных пояснений ясно, какие из них наиболее ранние, а какие составлены позже. В то же время материал сгруппирован таким образом, чтобы параллельно с главным — хронологической характеристикой — были очевидными и особенности различных групп текстов, изменение самого облика и внутреннего содержания их в зависимости от того, когда, кем и для чего (или для кого) они составлялись.


Древние надписи


Эта группа текстов стоит особо и представлена в основном надписями на гадательных костях и панцирях черепах шанского времени и на бронзе времен Шан и Чжоу. Практически это древнейшие китайские тексты, написанные иероглифами, явственно сохранившими черты пиктографии, рисуночного письма, а то и являющимися не более чем пиктограммами. Имевшие, как правило, ритуальное предназначение, эпиграфические тексты, о которых идет речь, касаются тем не менее самых различных сторон жизни и деятельности общества и в совокупности дают весьма репрезентативную подборку материалов. Наряду с археологическими находками надписи — особенно гадательные надписи шанского времени — являются важнейшим историческим источником, благодаря изучению данных которого мы весьма немало знаем об обществе Шан-Инь.


Всего за счет случайных находок и — с 1929 г. — целенаправленных раскопок обнаружено и в значительной степени изучено и введено в научный оборот несколько более 100 тыс. фрагментов [245, с. 165] надписей на шанских костях (бычьи и чаще всего бараньи лопатки) и панцирях черепах. За долгие десятилетия с ними была проделана огромная исследовательская работа. Обломки тщательно изучались, сопоставлялись друг с другом, соединялись — после испробования многочисленных вариантов — в цельные первоначальные лопаточные кости.


Еще более тщательно изучались знаки. Вырабатывалась методика палеографического анализа, составлялись словари. И наконец, тексты записей начали говорить. Их публикация стала событием не только в китайской палеографии, но и в научном изучении ранних страниц истории страны — той самой истории, которая традиционно занимала столь высокое и престижное место в китайской культуре.


На сегодняшний день только капитальных публикаций шанских надписей насчитывается около семи десятков (см. [245, с. 229—231]). Число же отдельных небольших работ и статей аналогичного жанра практически не поддается учету, как и почти неисчерпаема библиография трудов, посвященных различным сторонам и проблемам изучения гадательных надписей. И хотя число уже введенных в оборот и вообще известных надписей составляет — по ориентировочным подсчетам — лишь 5—10% от возможного их общего объема за те два-три века, когда в Шан практиковались регулярные ритуальные обряды, сопровождавшиеся записями на костях и панцирях, репрезентативность накопленного эпиграфического материала вне сомнений. О чем же говорится в надписях?


В первую очередь о жертвах, приносимых в честь высокочтимых предков, как близких, только что умерших, но уже обожествленных предшественников живущего правителя, так и более отдаленных боготворимых предков-правителей ди (иногда шанди — «верхние ди»). В жертву приносили прежде всего пленных иноплеменников, причем число их обычно измерялось сотнями. Подробно сообщалось о военных кампаниях и соответствующих намерениях, с упоминанием возможных союзников, численности войска, конкретных планов действий и т.п. В том же стиле говорилось об охотничьих экспедициях или об инспекционных поездках правителя: предки должны заранее знать о намерениях их потомка и позаботиться о том, чтобы с ним не случилось неприятностей в пути. Немало надписей о календаре и погоде, о дожде и урожае, о болезнях правителя и его окружения, о том, чтобы никто из них не подвергся неприятным случайностям. Есть надписи с просьбой облегчить роды и обеспечить рождение желанного сына, с сообщением о виденном правителем сне и т.п.


В ряде надписей сообщается об организации работ на поле, о строительстве различных сооружений, о получении от соседних правителей подарков или дани (лошади, собаки, бычьи и бараньи лопатки или панцири черепах и др.). Есть записи о приказах различного рода чиновникам выполнить то или иное задание, апелляции к небесным силам, ведающим дождями, урожаем и обеспечивающим плодоношение, прямые просьбы к ним и к ди о помощи. Несколько слов о технике гадания. На предварительно подготовленную поверхность наносились знаки. Если это был вопрос, он ставился альтернативно («Будет дождь? Не будет дождя?»). Каждая часть текста сопровождалась специально выдолбленными выбоинами (обычно не более пяти). Затем, после нагревания и появления трещин на тексте, правитель-ван или действовавший по его поручению специалист-гадатель делал — изучив характер трещин — свой прогноз, который фиксировался здесь же. Не всегда, но иногда была и верификация, начертанная некоторое время спустя: «Да, дождь был тогда-то». Словом, все говорит о том, что обряд был основательно разработан (гадания нередко повторялись, дублировались) и что правители, да и все шанцы относились к нему очень серьезно.


Видимо, в их ритуальной практике гадание было наиболее сакральным моментом общения с потусторонними силами. Естественно поэтому сделать вывод, что сюжеты и темы надписей соответствовали тому, что сами шанцы считали наиболее важным для их жизнедеятельности, стабильного существования, душевного комфорта.


Надписи на бронзе — иной тип источника. Что касается шанских, то их по сравнению с надписями на костях много меньше, и если исключить те, что содержат по одному-два знака (обозначение имени), то их число окажется и вовсе скромным, не многим превышающим сотню. Эти надписи сравнительно поздние, причем есть основания полагать, что многие из них — как и редкие надписи на иных материалах той же эпохи, в частности на изделиях из керамики или камня, — периферийны по отношению к правителю Шан и его местопребыванию. Видимо, такие изделия с надписями следует считать результатом культурной диффузии и дальнейшего распространения политического влияния Шан. Это не значит, что надписи на шанской бронзе менее значимы. Но иной характер текста (нередко это запись об инвеституре) делает их в некотором смысле менее информативными. Главное же, что отличает рассматриваемые надписи от гадательных, — их предназначение. Это не сакральные тексты, обращенные к умершим обожествленным предкам, а потому не касаются всего широкого и социально значимого спектра жизни социума. Потому как исторический источник они — по сравнению с данными археологии и гадательных надписей — более чем второстепенны. Иное дело бронзовые надписи эпохи Чжоу, когда практика гадания с письменными обращениями к обожествленным предкам прекратилась.


Исчезновение этой практики с гибелью протогосударства шанцев изменило ситуацию с историческими источниками. Надписи на бронзе стали для раннечжоуского Китая на несколько веков главным, а то и почти единственным аутентичным источником. Видимо, это сыграло свою роль и в том, что с начала эпохи Чжоу изменился и характер записей на изделиях из бронзы. Они стали и объемнее и информативнее, хотя и не все. Всего известно несколько тысяч надписей, датируемых в основном периодом Западного Чжоу (XI—VIII вв. до н.э.). Но большинство из них кратки и малоинформативны. Больших и содержательных надписей сравнительно немного. Г.Крил, автор наиболее солидной специальной монографии о периоде Западного Чжоу, использовал в своем труде 184 таких надписи, исчерпав, по его словам, все наиболее важное и достоверное из всего корпуса западночжоуских надписей на бронзе [194, с. 475].


Проблематика, связанная с изучением надписей на западночжоуских изделиях из бронзы, в принципе во многом иная, чем в случае с гадательными надписями. Палеографических проблем здесь нет или почти нет, хотя это еще и не означает, что прочитать и тем более правильно понять текст легко. Как раз напротив, несмотря на то, что изучение надписей на бронзе имеет в Китае уже тысячелетнюю историю, вплоть до сегодняшнего дня даже самые квалифицированные и признанные специалисты не могут с уверенностью считать свое прочтение текста верным; нередко они весьма существенно расходятся друг с другом в его понимании и истолковании.


Одной из важнейших проблем является также вопрос о подлинности изделия и соответственно надписи. Дело в том, что раритеты, и в частности древние бронзовые изделия, в Китае всегда высоко ценились и очень дорого стоили, составляя украшение императорских и богатых частных коллекций. Естественно, что это рождало индустрию подделок. Подделки могли быть весьма искусными, по отношению к сегодняшнему дню очень древними, так что факт нахождения того или иного изделия в почтенной коллекции на протяжении веков и даже факт находки изделия при современных раскопках ни в коей мере сам по себе не является гарантией его подлинности. Впрочем, специалисты на протяжении долгого времени вырабатывали свою методику определения подлинности изделия и текста, так что сегодня это уже почти не проблема.


Есть и еще один заслуживающий внимания аспект вопроса о подлинности: по меньшей мере часть подделок могла быть точной копией реально существовавшего, но исчезнувшего или погибшего по той либо иной причине древнего изделия и соответственно надписи, что в конечном счете тоже должно быть принято во внимание.


Тематика надписей на западночжоуских изделиях из бронзы весьма разнообразна и — как и в случае с шанскими бронзами — не имеет, как правило, ничего общего с государственными ритуалами типа шанских. Это не значит, что надписи на бронзе чжоуского времени вовсе лишены ритуально-сакрального содержания. Напротив, многие из них, будучи чем-то вроде инвеституры либо, как полагает В.М.Крюков, имея характер ритуального дара (см. [52]), отражали именно ритуально-сакральные связи между правителем и его вассалами, приближенными, слугами.


Но повествовательный характер заложенной в тексте информации, даже если речь идет о служении владельца изделия с надписью правителю и об успешном выполнении поручения, весьма отличен хотя бы тем, что подается текст не от имени правителя-вана, не во имя интересов коллектива в целом и олицетворяющего его вана в частности, а как бы снизу, от имени награжденного заслуженного слуги, даже если сама запись идет в форме порой прямой цитаты («Дать такому-то то-то, тех-то и там-то»). Поэтому в надписях на чжоуской бронзе не встретишь рассуждений об охоте или о благосостоянии родни правителя, о снах или об урожае. Зато в них много перечислений заслуг и различного рода даров и пожалований, немало упоминаний о воинских успехах в том или ином походе, о назначениях и перемещениях по службе владельца сосуда с надписью, о спорах и тяжбах и т.п. Собственно, именно в этом и ценность чжоуских надписей, отражающих уже несколько иную эпоху, иное время, иное общество — по сравнению с Шан-Инь.


Разумеется, при всем том надпись на бронзовом изделии остается историческим документом особого рода. Из круга связанной с ним тематики выпадает все то, что было на уровне высшей политики. Мы не узнаем из надписей о событиях в доме вана или о различных связях вана, о его текущей политике — только косвенно, по упоминаниям о походах, заслугах, пожалованиях и перемещениях по службе кое-что становится известным. В надписях не нашло отражение и все то, что связано с низшим уровнем бытия, включая текущее производство, сельское хозяйство, организацию труда и быта людей и т.п. В этом отношении шанские гадательные надписи много полнее: там ван и его отношения с усопшими обожествленными предками-ди являют собой как бы фокус всей жизнедеятельности еще весьма простого социального организма. В Чжоу последний уже не тот, не то и государство.


Но зато об эпохе Чжоу мы можем судить не только по данным надписей, хотя это и наиболее достоверный, ценный, бесспорно аутентичный и никогда никем не искажавшийся первоисточник. О политике и о жизни общества мы можем судить по данным «Книги истории» и «Книги песен», где собраны ценные сведения, характеризующие жизнь правящей знати и простого народа. Но обе эти канонические книги, как и иные древнекитайские письменные памятники, принадлежат уже к иной категории источников, о которой следует вести речь особо.


Ранние сочинения канона («Шуцзин», «Шицзин», «Ицзин»)


Навыки составления небольших текстов — будь то гадательные надписи с краткой информацией высших сил, покойных предков и с апелляцией к ним, с просьбами о содействии или достаточно пространные надписи на раннечжоуских бронзах — сыграли свою роль в том, что с первых веков правления сменившей Шан династии Чжоу в древнем Китае стало уделяться большое внимание регулярной письменной фиксации событий, деяний и речей, т.е. приказов вана и советов либо рассуждений его приближенных. Шанские мастера записи текстов после крушения Шан передали свои навыки чжоусцам[2], а все возраставшие в начале эпохи Чжоу потребности текущей административной деятельности вызвали к жизни рутинную практику составления текущей документации, которая реализовалась усилиями перешедших на службу к чжоускому вану шанских грамотеев-чиновников и их преемников, чжоуских историографов-ши. Последние были чиновниками весьма высокого ранга и в буквальном смысле слова стояли рядом с ваном (слева и справа от него, как сказано в текстах). В их задачу входило строго фиксировать все наиболее значимое из сказанного, сделанного и вообще свершившегося в стране и при дворе. После развала централизованной администрации и возникновения полуавтономных уделов, а затем и практически независимых от центра самостоятельных царств и княжеств в каждом из них появились свои историографы- ши, отвечавшие за составление письменной документации, за хранение фиксированной в текстах информации о важнейших событиях и высказываниях.


Вот эти-то историографы- ши, которые со временем расширили круг своих обязанностей, включив в их число осмысление веками накопленной информации и интерпретацию ее, сбор по стране фольклорного материала - опять-таки с соответствующей его обработкой и трактовкой, - и являются подлинными авторами или авторами-составителями, первыми редакторами, даже редакторами-цензорами тех сборников, которые позже вошли в состав конфуцианских сочинений и были канонизированы. Первым из них по праву считается сборник документов «Шуцзин», книга исторических преданий (ее именуют также «Шаншу», что можно перевести как «Древние записи», т.е. документы из архивов, а также просто «Шу»).


История этого текста достаточно непроста. О том, в каком виде он существовал до уничтожения конфуцианских книг при Цинь Ши-хуанди, практически ничего не известно — существуют лишь отдельные цитаты из него в других древних книгах, прежде всего в трактатах философов. После уничтожения текст был восстановлен в версии цзинь-вэнь, а спустя несколько веков была предпринята его реконструкция и возникла версия гу-вэнь, претендовавшая, как упоминалось, на более глубокую древность и подлинность. Китайские ученые уже на протяжении ряда веков ставили эту вторую версию под сомнение, а методами современной науки в нашем столетии было убедительно доказано, что это подделка (см., в частности, [152, с. 114 - 135; 194, с. 447-449; 237, с. 49-53; 239; 240]).


Однако реально существуют обе версии, а версия гу-вэнь как более полная, состоящая из 50 глав, даже считается — из-за своей полноты — предпочтительной и включается в переиздания (см., в частности, текст «Шуцзина», изданный в полном «Тринадцатикнижии» — «Шисань цзин», 1957, т. 3—4). Следует отметить, что разница между версиями не столько в содержании глав, сколько в их числе. Аутентичными считаются 28 глав, которые и составляют ныне признанную подлинной версию цзинь-вэнь, тогда как в остальных главах практически невозможно отличить подлинную фактическую первооснову от ее более поздней конфуцианской идеализации и переинтерпретации, а порой — и прямой фальсификации. Но поскольку даже в фальсифицированном виде текст заслуживает внимания — не говоря уже о том, что он вошел в традиционную историографию и в его полном виде на протяжении многих веков буквально выучивался наизусть миллионами китайцев, — неудивительно, что он издается целиком, т.е. практически в версии гу-вэнь (см. [155]). Этому способствует и тот немаловажный факт, что именно в таком, полном виде текст известен и вне Китая: его первый и до сих пор остающийся классическим перевод на английский был сделан Д. Леггом свыше века назад [255, т. 3] (см. также [186]).


Словом, версия гу-вэнь является фактом, от которого не уйти. В некотором смысле она служит наиболее убедительным подтверждением высказанного уже тезиса об идеализации и нарочитом препарировании китайской истории самими китайцами еще в древности. Но научно выверенным и надежным источником остается при всем том лишь текст цзинь-вэнь из 28 глав. Впрочем, он, в свою очередь, весьма неоднозначен. В нем можно выделить по меньшей мере три разных слоя, различающихся хронологически, тематически и даже стилистически, структурно.


Первый, наиболее ранний слой можно условно датировать — имеется в виду текст в том виде, в каком он дошел до нас, — второй половиной периода Западное Чжоу, IX—VIII вв. до н.э. 11—13 глав этого слоя тематически связаны между собой и посвящены изложению событий рубежа Шан — Чжоу. Благодаря содержащемуся в них материалу в памяти потомков сохранились события, связанные с падением Шан и воцарением династии Чжоу, рассказы о деяниях первых чжоуских правителей, особенно мудрого Чжоу-гуна, бывшего регентом при малолетнем Чэн-ване, сыне победителя шанцев У-вана, старшего брата Чжоу-гуна.


Разумеется, эти главы густо окрашены в этические цвета конфуцианства и весьма старательно, даже нарочито выдвигают на передний план мудрость и добродетели чжоуских правителей. Но при всем том ни элементов фальсификации, ни даже руки редактора более поздней эпохи в них не чувствуется. Да и конфуцианская этика присутствует лишь в том виде и настолько, в каком и насколько она существовала до Конфуция, о чем уже упоминалось. Слотом, главы первого слоя «Шуцзина» — аутентичный, достоверный и уникальный по своей значимости источник, основанный на тех самых документах, что составлялись историографами-ши или собирались и обрабатывались ими еще в первые века правления чжоуских ванов.


Второй слой — несколько глав, включая едва ли не наиболее известные и популярные в китайской историографической традиции, которые тематически связаны между собой и повествуют о событиях далекого дочжоуского исторического прошлого, от легендарных Яо и Шуня до шанских правителей Чэн Тана и Пань Гэна. Главы эти, написанные примерно в VIII—VI вв. до н.э., тоже еще до Конфуция, не просто густо насыщены конфуцианской этикой и дидактикой, но и явно вторичны по стилю, т.е. как бы искусственно созданы на некоем первоначальном материале по заданной идеологической схеме. Составляли их такие же историографы-ши (других в древнем Китае не было), но уже представители нового поколения, пронизанные выработанной в западночжоуском Китае протоконфуцианской по сути своей идеей и видевшие свой долг в том, чтобы интерпретировать отдаленное прошлое, о котором они мало что знали, в соответствии с ее духом и буквой (подробней см. [21, с. 40—49]). Вторичность и идеологическая заданность глав этого слоя «Шуцзина» явственно просматриваются в подаче материала, из которого явствует, какими добродетелями были наделены идеализированные древние правители, чем руководствовались они в своей благородной деятельности, как льнули к ним все подданные и т.д. и т.п. Однако при всем том сам текст строго аутентичен и вполне пригоден для анализа — анализа той эпохи, когда он был написан, когда формировалась вся историографическая традиция Китая с ее воспеванием идеализированного «золотого века», мудрости древних и всего комплекса этических достоинств и добродетелей, которые позже были детально разработаны и обоснованы в учении Конфуция, стали нормативом для десятков поколений китайцев.


Особая группа глав третьего слоя — наиболее поздние сочинения типа трактатов («Хун фань», «Люй син», «Юй гун»). Форма подачи материала в этих хорошо известных главах, особенно в первой из них, может ввести в заблуждение и побудить датировать их гораздо более древним временем, нежели то, когда они реально созданы. Написаны же они были примерно в IV—III вв. до н.э., о чем убедительно свидетельствуют их усложненная структура, стилистика, терминология, да и тематика. Будучи достаточно абстрактными по характеру рассуждениями, главы, о которых идет речь, сродни трактатам древнекитайских философов, да к тому же далеко не самым ранним из них. Только включение в «Шуцзин» придает им, как искусственная патина, оттенок глубокой древности. На деле же многое в них (метафизические поиски и построения, детали правовых норм, тонкости географических описаний) несомненно свидетельствует о сравнительно позднем времени их появления на свет.


Еще раз стоит напомнить, что главы, не вошедшие в версию цзинь-вэнь, все же остаются документом древности, хотя и поздней, когда практика фальсификации, даже фабрикации текстов была делом отнюдь не новым. Но и учитывая, что многое в них сфабриковано, вполне можно принимать во внимание содержащийся в них материал, особенно если иметь в виду концептуальный аспект «Шуцзина» как первого и главного памятника конфуцианской нормативной историографии.


Дело в том, что метаконцепция всех слоев и обеих версий памятника в конечном счете легко сводится к одной нехитрой и понимаемой всеми идее: мудрость древних велика. Именно они сформулировали основы социального порядка и высшей гармонии в Поднебесной. Следуя указаниям Неба (идея «мандата Неба» детально изложена в главах первого слоя) и руководствуясь своей достигшей высочайшего уровня и обладавшей огромным потенциалом благодатью-добродетелью дэ, они заботились о благосостоянии людей, выдвигая для управления народом способных и достойных. Этому освященному веками и осененному мудростью древних эталону поведения должны следовать все и всегда — тогда Поднебесная будет процветать. Именно такая метаконцепция легла в основу понимания истории в конфуцианстве.


Книга песен «Шицзин» — памятник древней поэзии, ритмичной и рифмованной. Специальный анализ Б.Карлгрена доказал это применительно к древнему чтению включенных в текст памятника и ныне звучащих несколько иначе, не рифмующихся иероглифических знаков. Именно это открытие позволило ему создать свой знаменитый словарь «Grammata Serica» [238; 241], издание которого составило эпоху в синологии, в частности в китайской лингвистике и филологии. Текст «Шицзина» состоит из 305 песен, стихов и гимнов. По преданию, их отобрал из общего числа 3000 в свое время сам Конфуций, одновременно отредактировавший всю книгу.


Как и «Шуцзин», «Книга песен» имеет несколько слоев. Наиболее ранним считаются ритуальные гимны рубрики «Чжоу сун» в последнем разделе памятника — «Гимны» («сун»), датируемые примерно XI—X вв. до н.э. Тематика их весьма обширна: от восхваления древних предводителей чжоусцев и первых чжоуских ванов до воспеваний работы на поле и благодарений за щедрый урожай. Ко второму, несколько более позднему слою (IX—VII вв. до н.э.) относятся стихи и песни разделов «Да я» и «Сяо я» («Большие» и «Малые оды»), составляющие около половины всего корпуса книги. Тематика песен и стихов в них необозрима; здесь представлено все, что обычно составляет смысл и суть поэтических сборников. Бытовые сценки, лирические обращения, описание походов, жалобы, приветствия, пиры, оды — чего только нет! Энциклопедия быта народа, как верхних его слоев, так и нижних. Наиболее поздний, третий слой канона — стихи и песни раздела «Го фэн» («Нравы царств»), где в 15 рубриках собраны по преимуществу фольклорные миниатюры различных регионов, составлявших чжоуский Китай в VII—VI вв. до н.э. (см. [154]; см. также [96]).


Неясно, имел ли Конфуций в действительности отношение к тексту «Шицзина». Высказываются сомнения на этот счет. Но несомненно, что стихи и песни обработаны и отобраны в соответствии все с той же метаконцепцией конфуцианства, о которой упоминалось применительно к «Шуцзину». По содержанию многие песни и гимны — апологетика мудрости древних и критика пороков, распущенности недобродетельных современных правителей и вообще власть имущих. Явственно ощущаются в тексте социально-критические мотивы, апелляция к социальной справедливости, к этической норме. Как и «Шуцзин», текст канона неоднократно переводился на европейские языки [189; 255, т. 4; 302]. Есть и удачный перевод его на русский, сделанный А.А.Штукиным [96].


«Книга перемен» («Ицзин», «Чжоу-и»), в отличие от первых двух канонов с их до предела явным и содержательным, порой даже нарочито примитивизированным и насыщенным дидактикой материалом, являет собой своего рода сборник мантических формул. Это книга гаданий — но не таких, какие лежали в основе гадательной практики Шан. Разумеется, кое-что от той практики было воспринято чжоусцами. Но изменен был статус ритуала, иначе стали интерпретироваться результаты гаданий, а главное, наряду со старой шанской школой гадания по трещинам появилась новая — гадание по палочкам тысячелистника (практика ши). Именно этот более поздний чжоуский гадательный прием и лег в основу мантики «Ицзина» (см. [114]).


Связываемая с именами легендарного Фуси, чжоуских правителей Вэнь-вана и Чжоу-гуна, практика гаданий при посредстве триграмм (восемь сочетаний двух линий, цельной и прерывистой, по три линии в знаке) и гексаграмм (64 сочетания таких же линий по шесть), что и лежит в основе «Ицзина», была, видимо, результатом медленного процесса трансформации искусства гадания в чжоуском Китае. Текст «Ицзина» в том виде, как он ныне известен и зафиксирован в виде канона, появился на свет едва ли ранее IV в. до н.э., хотя составляющие его слои (первый — названия гексаграмм и четыре мантические формулы; второй, более поздний, — краткие афоризмы к гексаграммам; третий, еще более поздний, — афоризмы к отдельным чертам каждой гексаграммы) отражают реалии разных эпох, примерно от IX до VI в. до н.э. (см. [97]).


Мантическая основа текста неотделима от комментариев к ней. Это «десять крыльев» «Ицзина», т.е. десять наиболее важных и признаваемых традицией комментариев к основному тексту, действительно позволяющих ему достаточно высоко «взлететь». К числу комментариев, носящих разный характер, относятся и философские трактаты IV—III вв. до н.э., как «Да-чжу-ань» («Сицы-чжуань»), в которых элементарные мантические символы — в первую очередь сочетание двух линий, цельной и прерывистой, — анализируются с позиций весьма развитой метафизики. К слову, именно в этом комментарии едва ли не впервые в древнем Китае формулируется идея о существовании мужского и женского начала, ян и инь.


«Ицзин» — особый памятник в истории китайской культуры. Хотя возник он на базе практики гадания, развитой в Китае как, пожалуй, нигде в мире, во всяком случае в древности, высший смысл его не в мантических манипуляциях самих по себе и даже не в поисках удачных предсказаний, не в обретении уверенности в случае благоприятного расклада знаков. Все это в «Ицзине» есть и играет свою роль. Но главное в манипуляциях с триграммами и гексаграммами все же не в статике (как в картах или при игре в кости: выпало так-то — и все), а, напротив, в динамике, в постоянных взаимопереходах и взаимопреодолениях, в переменах (откуда и название книги). Жизнь идет вперед. Постоянно что-то меняется. Вам выпало так-то — афоризм поясняет, что может за этим последовать, дает сдержанного характера рекомендации (опасайтесь того-то, старайтесь действовать так-то). Вы недовольны, гадаете снова, выпадает иной расклад — и новая рекомендация. Чему следовать? Думайте, слушайте знающего человека, ведущего процесс гадания. И т.д. и т.п.


Популярность гаданий и самого «Ицзина» колоссальна и в наши дни. Более того, многие серьезные знатоки «Ицзина» полагают, что в нем в сконцентрированной форме заложена вся мудрость человечества, включая и важнейшие открытия и достижения современной науки. И трудно спорить — ведь в конечном счете все зависит от того, как понять выпавшую тебе обтекаемую формулу, как уяснить смысл афоризма и пояснений. А здесь — широкий простор для любых интерпретаций.


Переводов «Ицзина» много, исследований и посвященных ему работ — еще больше. Из переводов кроме классического перевода Д.Легга в прошлом веке [255а] необходимо назвать наиболее известный перевод немецкого синолога Р.Вильгельма [317], переложенный позже на английский [169]. Есть и русский перевод Ю.К.Щуцкого [97].


Как и «Шицзин», «Ицзин» — типично древнекитайский конфуцианский канон, созданный по стандартам, выработанным при рождении «Шуцзина». Если в поэтике «Шицзина» почти нет места мифу и мифологии (она либо была отброшена при отборе и редактуре либо переработана, историзована в соответствии с конфуцианским стандартом), то в «Ицзине» до предела мало мистики и иррационального, столь характерных для ман-тических пособий у любого народа, в любой стране мира. Поэтика «Шицзина», мантика «Ицзина», равно как и информация документов «Шуцзина», трезво-практичны, рационалистичны, дидактичны. Правда, в формулах «Ицзина» можно уловить элементы мистической символики, окутанной ассоциативно-коррелятивными связями и усиленной противостоянием двух полярных начал в комбинаторике. В этом смысле он мог бы считаться предтечей оппозиционного конфуцианству даосизма. Но «Ицзин» справедливо включен в конфуцианский канон, ибо, несмотря на мантическую символику и элементы мистики, он действительно является сочинением конфуцианского толка.



Трактаты древнекитайских мыслителей


В отличие от ранних канонических сочинений с их неопределенным авторством, многослойностью текста и явно длительным временем формирования и комплектования трактаты — совершенно иной тип письменного памятника. Они представляют собой прежде всего авторский текст, т.е. сочинение, написанное тем или иным известным мыслителем либо политическим деятелем, реформатором — вне зависимости от того, сам автор придал сочинению известную нам ныне форму или это сделали за него его ученики и последователи. Трактаты — сочинения достаточно абстрактного содержания, философского характера. В них обычно отражены основные идеи той или иной школы мысли. А так как эти школы формировались в древнем Китае достаточно поздно, преимущественно во второй половине I тысячелетия до н.э., то соответственно датируются и тексты.


При историографическом и историко-философском анализе сочинения, о которых идет речь, чаще всего группируют, как упоминалось, по школам. Но в нашем случае удобнее применить уже использованный хронологическо-тематический подход. Трактатов достаточно много, и не все из них заслуживают подробного рассмотрения. Но о важнейших необходимо сказать достаточно полно. Собраны они в академическом издании «Чжуцзы цзичэн» («Собрание сочинений мыслителей»), изданном в восьми томах в Пекине в 1956 г. и снабженном необходимыми комментариями. Почти каждый из текстов переведен на европейские языки, многие неоднократно. Существует огромное число посвященных им специальных исследований.


«Луньюй», сборник изречений и бесед Конфуция, справедливо считается первым из трактатов — и по времени составления, и по значению (см. [121]). Записан текст был после смерти философа, примерно в конце V в. до н.э., причем скорей даже не близкими учениками, а учениками его учеников, как то предположил еще в прошлом веке переводивший «Луньюй» на английский ДЛегг [255, т. 1, с. 15]. Другой очень авторитетный переводчик и исследователь текста этого трактата, А.Уэйли, полагал даже, что считать идеи и изречения «Луньюя» принадлежащими самому Конфуцию можно лишь условно [303, с. 25]. Видимо, подобное мнение чересчур категорично. Но стоит напомнить, что даже во времена Мэн-цзы, полтора века спустя после Конфуция, еще не было строго устоявшейся версии текста: цитаты Конфуция в устах Мэн-цзы не всеща совпадают с тем, что зафиксировано в «Луньюе». Однако при всех необходимых оговорках важно заметить, что если древние тексты сохранили что-то реальное о Конфуции (позже его фигура была идеализирована и появилась масса апокрифов, не говоря уже о интерполяциях в серьезных, полемизирующих с идеями Конфуция текстах, о сфабрикованных псевдофактах), то эту реальность можно найти только и именно в «Луньюе».


Его текст состоит из 20 глав, но не все они аутентичны. 10-я и 20-я главы считаются не имеющими отношения к Конфуцию, а 18-я даже содержащей завуалированные антиконфуцианские выпады. Гл. 19 написана от имени учеников. Есть некоторые сомнения по поводу аутентичности 16-й и 17-й глав, отдельных параграфов гл. 14. По гиперкритическому мнению А.Уэйли, только гл. 3—9 трактата являют собой ранний и бесспорно аутентичный его пласт [303, с. 21, 25]. Однако стоит принять во внимание, что и утверждения учеников Конфуция вписываются в учение Учителя, так что в целом — с учетом призывов к осторожности по отношению к некоторым главам — трактат как таковой, содержащий изложение доктрины конфуцианства с ее апелляцией к благородству достойного человека, прежде всего грамотного и образованного, честного и справедливого, с ее верой в человеческий разум и в принципиальную возможность построить на земле общество социальной гармонии, может быть воспринят как нечто единое и цельное. «Луньюй» переведен на многие языки, включая и русский. Посвященных этому тексту и в тесной с ним связи самому Конфуцию и его учению исследований неизмеримое количество (см., в частности, [80; 156; 193; 206]). .


«Мо-цзы» — второй по времени известный трактат — назван по имени философа, бывшего первым авторитетным идейным оппонентом Конфуция и конфуцианства. Мо-цзы родился в год смерти Конфуция (479 г. до н.э.) и учился у одного из его учеников, что не могло не сыграть свою роль. Философ Мо многое взял из конфуцианства, но это, однако, не помешало ему создать собственную систему взглядов, суть которой сводилась к тому, что вместо привычного культа предков и традиций семейно-клановых связей, которые высоко почитались конфуцианцами, он предложил принцип равновеликой любви всех ко всем с вытекающими из этого эгалитарными и утилитарными тенденциями. Конечная идея предложенного им утопического плана переустройства общества сводилась к созданию мощной тоталитарной структуры с хорошо оплаченной иерархией администраторов и безликой массой искусственно атомизированных и во всем равных один другому подданных[3]. И хотя сам Мо был движим искренними стремлениями помочь людям и сделать как лучше (великий пример для современных социальных экстремистов!), смысл всех его высказываний однозначен: народ своей выгоды не понимает и понять не может (аналогичный тезис был и у Конфуция), следовательно, он должен вести себя так, как прикажет начальство (а вот тут Мо противостоит Конфуцию, который признавал право на руководство людьми не за должностью, но единственно за добродетельными, достойными, благородными цзюнь-цзы — которым, впрочем, за это и только за это и следовало бы давать должности).


Текст «Мо-цзы», написанный последователями философа где-то в IV в. до н.э., первоначально делился на 15 глав и 71 параграф, из которых 18 ныне утеряны (см. [126]). Известны переводы его на немецкий и английский [208; 269; 305]. Есть и другие переводы — неполные — и многочисленные специальные исследования.


«Шан-цзюнь ту» — трактат легиста Шан Яна, знаменитого реформатора IV в. до н.э. Написанная скорей всего его последователями в конце IV или в III в. до н.э., эта книга из 26 глав (две из них утеряны) являет уникальный в своем роде документ тоталитаристской мысли. Идейно восходящая к некоторым позициям Мо-цзы (хотя сам этот философ в качестве предшественника легизма Шан Яном не упоминается), книга являет собой уже не диалоги или афоризмы, не многословные рассуждения на тему о том, что было бы хорошо для людей и государства, но своего рода служебную записку, деловую инструкцию для правителей, заинтересованных в укреплении своей власти. С предельной откровенностью и цинизмом перечислены в трактате методы и средства, необходимые для сознательного оглупления и ослабления народа и для накопления в руках центра невиданной власти и политического могущества [153]. Как известно, Шан Ян был не только и даже не столько теоретиком, сколько практиком своей доктрины. Его реформы помогли усилить царство Цинь и в конечном счете обеспечили объединение Китая разделявшим легистские убеждения и практиковавшим соответствующие методы императором Цинь Ши-хуанди — тем самым, что приказал сжечь идейно оппозиционные ему, его политике и его власти конфуцианские, да и иные сочинения. Известно несколько переводов трактата, в том числе и на русский язык [44; 202; 257].


«Шэнь-цзы» — другой аналогичный легистский трактат, содержащий рекомендации и идеи еще одного реформатора той же эпохи, Шэнь Бу-хая. Составленный примерно в то же время, что и «Шан-цзюнь шу», этот трактат, однако, до наших дней не дошел, хотя еще в XVII в. числился в одном из китайских каталогов. Но так как в произведениях многих авторов и в иных различных текстах средневековья сохранилось немало фрагментов из этого весьма оригинального и во многом очень интересного сочинения, сопоставимого с произведениями Н.Макиавелли, оказалось возможным восстановить его, пусть даже не в первоначальном виде. Эту нелегкую работу проделал Г.Крил, монографическое исследование которого и содержит текст с комментариями и исследованием [196][4]. Стоит заметить, что по характеру это тоже нечто вроде инструкции, должностной записки. Но в отличие от цинизма Шан Яна в ней преобладает холодная и рассудочно-аналитическая мысль. Что есть правитель? Как ему следует управлять? Чего опасаться? Что знать? С кем работать? Кому и насколько доверять? Как подбирать помощников и контролировать их? Все эти вопросы в конечном счете сводятся к технике управления, даже к искусству управления, высшей формой которого Шэнь-цзы считал принцип увэй (недеяния), т.е. умение все построить таким образом, чтобы все функционировало почти автоматически, тогда как на долю правителя приходился бы лишь высший контроль, постоянный строгий надзор и вмешательство лишь в крайних случаях и в ограниченной форме.


«Мэн-цзы» — второй по значимости конфуцианский трактат, названный по имени его автора, величайшего после Конфуция конфуцианского философа древности. Составлен текст был, видимо, уже в III в. до н.э., после смерти самого мыслителя. Он состоит из 7 глав, каждая из которых делится на две части, затем на статьи и параграфы (см. [127]). Входивший в число сочинений канона («Четырехкнижие» — «Сы-шу», состояло из «Луньюя», «Мэн-цзы» и упоминавшихся уже глав «Лицзи» — «Да-сюэ» и «Чжун-юн» — см. [188]), трактат на протяжении тысячелетий, как и «Луньюй», выучивался наизусть изучавшими грамоту и стремившимися получить хорошее конфуцианское образование китайцами. Переведенный на многие языки, включая и русский [76; 199; 253; 255, т. 2], он хорошо известен и вполне доступен как специалистам, так и всем, интересующимся Китаем.


Текст его сравнительно прост, что облегчает понимание идей философа, во многом весьма радикальных. С открытым забралом бросался он в бой с оппонентами конфуцианства в тот нелегкий для истории страны IV в. до н.э., когда Китай стоял как бы на перепутье, выбирая дорогу в будущее. Конфуцианство в то время, хотя и оставалось учением номер один, было уже в обороне. Все большее влияние набирали легисты, даосы, даже монеты (хотя время последних тоже уходило в прошлое). Нужно было спасать положение — и именно в этом смысл трактата. Мэн-цзы в нем проявил себя бескомпромиссным борцом за чистоту и величие идей Конфуция. В его устах привычные максимы конфуцианства зазвучали с новой силой. Кое-что к ним было и добавлено — в частности, тезис о том, что суверенитет народа выше воли правителя. Радикализм Мэн-цзы сыграл свою роль. Конфуцианство отстояло свои позиции на рубеже IV—III вв. до н.э. Но усилили позиции и другие школы. О легистах уже было сказано. Теперь о даосских трактатах.


«Дао-дэ цзин», приписываемый традицией легендарному Лao-цзы, будто бы жившему в VI в. до н.э. и бывшему старшим современником и даже собеседником Конфуция, — текст, датируемый ориентировочно серединой III в. до н.э. и принадлежащий кисти неизвестного автора (см. [301, с. 86]). Это очень краткий и один из самых трудных, любопытных и глубоко содержательных памятников древнекитайской мысли. Именно он — всего 5 тыс. знаков-слов — обессмертил имя великого Лao-цзы, считающегося родоначальником и символом даосизма. Емкий и лаконичный текст из 81 параграфа, в каждом из которых всего несколько афористических фраз, загадочен и многозначен (см. [107а]). Мало того, он совсем не похож на остальные трактаты и иные древнекитайские тексты. Иероглифы вроде бы китайские, фразы составлены по-китайски, а содержание иное, нередко прямо-таки непереводимое и уж во всяком случае не вполне понятное и заведомо допускающее различные интерпретации. Непонятное прежде всего потому, что тематика трактата капитально отличается от привычной, столь характерной для канонов и трактатов конфуцианского, легистского, моистского и любого иного направления.


«Дао-дэ цзин» насыщен мистикой, метафизическими конструкциями — начиная с понимания Дао как Высшего Абсолюта и дэ как его эманации. Впрочем, в отдельных параграфах Дао и дэ употреблены и в обычном, близком к конфуцианскому понимании. Да и вообще, по мнению Г.Крила [195], в тексте отчетливо видно как бы два слоя — созерцательный, насыщенный мистикой, метафизикой, онтологическими построениями, и приближенный к реалиям жизни целеустремленный, наполненный полезными советами и учащий людей, как им жить (лучше всего — уйти подальше от цивилизации и государственности в глушь, к природе, к первозданному существованию). Если второй пласт — при всей необычности упомянутых советов — все же привычен для китайской мысли, издревле озабоченной социально-этическими и политическими проблемами, то первый чужд ей. И есть весомые основания полагать, что насыщающие его идеи пришли на китайскую землю извне, о чем, в частности, свидетельствуют многочисленные параллели с древнеиндийской мыслью (подробнее см. [19; 21, с. 155—165]).


Переводов текста великое множество, есть и русский (см. [100]). Трудно судить, насколько удачен каждый из них, ибо, как упоминалось, чуть ли не любая фраза трактата допускает самые разные интерпретации. Мало помогает и специальное исследование текста, сопровождаемое тщательным изучением всех его комментариев (см., в частности, [301; 318]). Словом, загадка остается во многом неразгаданной до наших дней. Это, однако, никак не мешает тому, что «Дао-дэ цзин» считается классическим для всей мировой мысли и уж во всяком случае для китайского даосизма, как философского, так и развившегося позже, уже во времена империи, религиозного.


«Чжуан-цзы» — второй широко известный и почитаемый древний даосский текст, тоже являющийся классическим для даосов, да и для Китая и его культуры в целом. Он — своего рода жемчужина художественной культуры страны, образец древнекитайского литературного стиля. Великолепный образный язык, глубокая и порой парадоксальная мысль, специфика стиля (от философских рассуждений до легких притч с несвойственными более ранним чжоуским текстам многочисленными элементами мифологии) — все это всегда привлекало специалистов и любителей к «Чжуан-цзы». Написанный в III в. до н.э. последователями и почитателями философа Чжуан-цзы (Чжуан Чжоу), трактат состоит из 33 глав, делящихся на «внутреннюю» и «внешнюю» части (7 и 15 глав соответственно) и на поздний слой, главы которого считаются уже мало связанными с учением самого Чжуан-цзы. Наиболее важной, интересной и аутентичной считается «внутренняя» часть.


Содержание текста — если говорить о генеральных идеях — во многом совпадает с тем, о чем идет речь в «Дао-дэ цзине» (проблемы мистики, метафизики, онтологии). Однако по форме это нечто совсем иное. Трактат являет собой интересное литературное произведение, содержащее множество афоризмов, диалогов, небольших эссе ([148а], см. также [3]). Кое-что из включенных в текст мифологических конструкций необычно и уникально в своем роде, т.е. не дублируется ни в одном из иных китайских текстов, ни более ранних, ни поздних. Отсюда и колоссальный интерес к книге, переводившейся не раз на многие языки и специально изучавшейся огромным числом исследователей, в том числе и отечественными специалистами (см. [3; 215; 218]).


«Ле-цзы» — третий из известных древнекитайских даосских трактатов, схожий по содержанию с «Чжуан-цзы», хотя и много более скромный по форме [117]. Но в отличие от других классических трактатов, «Ле-цзы» большинством специалистов считается неаутентичным. Согласно принятой версии, до II в. до н.э. существовал его подлинный текст, который потом был утерян. Восстановлен текст был, по современным данным, лишь в III—IV вв. н.э. (см. [217]). Сложность истории трактата означает, что пользоваться его данными следует с осторожностью, хотя обращаться к ним не только можно, но и необходимо, прежде всего потому, что, например, гл. 7 трактата, посвященная изложению философии Ян Чжу, — единственный текст, который позволяет судить об эпатирующем общество эгоизме и гедонизме этого мыслителя, чьи взгляды Мэн-цзы считал едва ли не наиболее опасными для общества наряду с учением Мо-цзы (современный ему легизм Мэн-цзы, видимо, воспринимал как развитие моизма). Другими словами, янчжуизм (если можно так выразиться) был реальным фактором древнекитайской идеологической борьбы еще в IV в. до н.э., а без «Ле-цзы», пусть даже и записанного спустя ряд веков в неаутентичном варианте первоначально существовавшего, но затем утерянного текста, мы о нем практически ничего сказать не можем. Стоит также заметить, что многое в «Ле-цзы», как упоминалось, близко по содержанию и даже по форме к «Чжуан-цзы». Это может служить косвенным свидетельством того, что в существующем ныне варианте текст «Ле-цзы» не слишком далек от первоначального. Немецкий перевод трактата выполнен Р.Вильгельмом [315], английский — А.Грэхемом [217], русский — Л.Д.Позднеевой [3].


«Хуайнань-цзы» — последний из древнекитайских даосских текстов и едва ли не вообще последний из сколько-нибудь оригинальных текстов древнего философского даосизма. Написанный на рубеже нашей эры, он вобрал в себя немало мифов и представляет собой весьма серьезный шаг в трансформации философского даосизма в религиозный. В то же время заслуживают внимания те главы текста, в которых разрабатывается философская тематика, в общих чертах намеченная в более ранних даосских сочинениях, в первую очередь в «Дао-дэ цзине» и в «Чжуан-цзы» (см. [75]).


Все только что охарактеризованные черты трактата даосской мысли по времени (включая и первоначальный вариант «Ле-цзы») близки друг другу, они в целом явились как бы завершающим мощным аккордом длительного процесса складывания даосизма в древнем Китае (см. [3; 195; 313]). Даосизм, как и моизм и перенявший от него эстафету легизм, оказался серьезным соперником до того практически господствовавшего в чжоуской мысли конфуцианства. После Мэн-цзы, первым из крупных конфуцианских мыслителей понявшего это и принявшего бой, следующим борцом за реабилитацию и возвеличение учения Конфуция выступил Сюнь-цзы.


«Сюнь-цзы» — конфуцианское сочинение принципиально нового содержания. Это уже не сборник изречений, афоризмов, диалогов или эссе, какими были «Луньюй» или «Мэн-цзы». Он представляет собой философский трактат в полном и подлинном смысле слова. По преданию, 23 из 32 глав книги написаны самим Сюнь-цзы, остальное — его учениками. Появился на свет трактат в конце III в. до н.э., если даже не во II в. В число канонических книг конфуцианства он не был включен — и для того были веские причины: содержание трактата вполне определенно свидетельствует об отходе его автора от конфуцианской ортодоксии (см. [135]). Отходе вынужденном, более того — необходимом для спасения самого конфуцианства. Но тем не менее позже, когда конфуцианцы взяли реванш, они не могли простить Сюнь-цзы его отход от ортодоксии. При всем том, однако, он пользовался немалым уважением в Китае. Он изучался, комментировался, а уже в наши дни оказался переведенным на европейские языки [200; 306], частично, во фрагментах, и на русский [90].


Ведущий мотив «Сюнь-цзы» — отчаянный призыв к рационалистическому синтезу важнейших идей конфуцианства с приемлемыми для него идеями легистов и даосов. Ради такого синтеза Сюнь-цзы шел на все, включая и явный подлог. Характерна вымышленная им история о шао-чжэне Мао, будто бы казненном Конфуцием за свободомыслие, — факт чудовищно несправедливый по отношению к великому Учителю, славившемуся именно гуманностью и, главное, никогда не обладавшему реальной административной властью, о которой он лишь мечтал (подробнее см. [21, с. 206—207, 253]). В то же время основы конфуцианства в «Сюнь-цзы» были не только сохранены, но и сильно развиты, дополнительно аргументированы. Это относится к идеям этического усовершенствования и самоусовершенствования людей (натура человека, по Сюнь-цзы, скверна — только воспитание делает его подлинно человеком), важности ритуала-ли, значимости эмоций в жизни людей и т.п. Но одновременно был сделан вполне очевидный шаг в сторону легизма с его идеями жесткого управления. Неудивительно, что первый и наиболее способный из учеников Сюнь-цзы, Хань Фэй-цзы, оказался крупнейшим из теоретиков китайского легизма, своего рода духовным отцом казнившего его (по оговору завистливого соученика Ли Сы) Цинь Ши-хуанди, у которого тоже ставший легистом Ли Сы был первым министром.


«Хань Фэй-цзы» — трактат, по внутреннему замыслу и генеральной идее аналогичный «Сюнь-цзы» [139]. Это тоже попытка рационалистического синтеза (знамение времени!), но уже не с конфуцианских, а с легистских позиций. Судя по единству стиля сочинения, автор едва ли не целиком написал его сам. Трактат объемист и очень интересен, полностью переведен на английский и русский (см. [37; 261]). В самом общем виде смысл текста — в поисках оптимальных методов администрирования. Использованы разработки Шан Яна и Шэнь Бу-хая, многое предложено самим Хань Фэем, но сохранено уважение к конфуцианству и в еще большей мере — к даосизму. Объемистая гл. 20 текста (всего их в трактате 55) целиком посвящена подробному изложению смысла учения Лао-цзы, т.е. основ философского даосизма, с рационалистических позиций.


Рационализм и практицизм мысли стал знамением времени на рубеже IV—III вв. до н.э., причем он уживался с расцветом даосизма, классические тексты которого не отличались ни тем, ни другим. И тем не менее, как это ни покажется парадоксальным, именно даосские идеи во многом вдохновляли авторов весьма рационалистических трактатов, что хорошо видно на примере классических военных текстов древних китайцев, «Сунь-цзы» и «У-цзы».


«Сунь-цзы» и «У-цзы» — первые в истории человечества сочинения такого рода, до сегодняшнего дня высоко ценимые в мировой военной мысли. В них с поражающей неспециалиста тщательностью разработаны в деталях средства и методы достижения успеха в войне. Характерно, что упор сделан не на силу, а на хитрость, уловки, маневр, обман противника, на добычу и умелое использование информации (включая засылку шпионов), на психологическое воздействие на противника и т.п. [130; 138]. Влияние даосской мысли, причем в ее уже развитой форме, отраженной в «Дао-дэ цзине», здесь очевидно. Видимо, оба трактата следует датировать примерно III в. до н.э., хотя описанные в них реалии могут относиться и к более раннему времени. Существуют многочисленные переводы обоих текстов, в том числе на русский (см. [49]).


Предложенный выше перечень далеко не исчерпал всех древнекитайских сочинений в жанре трактата. Но важнейшие из них все же выделены и охарактеризованы. Стоит теперь перейти к следующей категории текстов — работам историописательного характера.


Тексты исторического содержания


Это достаточно большая группа текстов, генетически являющихся как бы наследниками «Шуцзина», но в жанровом отношении достаточно разных. Среди них — хроники, исторические заметки и комментарии, историографическая беллетристика и сводно-обобщающие сочинения исторического плана. Общим для всех этих сочинений является их конфуцианская окраска, что заметно даже в тех из них, чьи авторы, по мнению специалистов, сами были более склонными к иным направлениям мысли. Сыма Цянь, в частности, иногда считается больше даосом, чем конфуцианцем (см. [51]). Иными словами, в историописании со времен «Шуцзина» заняла раз и навсегда прочное место именно конфуцианская традиция со всеми ее особенностями, включая очень заметный элемент дидактики в интерпретации исторического процесса, а также практики препарирования, а то и фальсификации, даже фабрикации фактов. И хотя значимость искажений не следует преувеличивать, ибо придерживаться точности в отражении фактов было тоже нормой китайской историографии[5], помнить о них всегда стоит, дабы не обмануться и не принять за чистую монету фальшивую ее подделку.


Хроникальная летопись «Чуньцю» входит в конфуцианский канон и, более того, считается написанной самим Конфуцием. Согласно «Мэн-цзы», он будто бы более всего гордился именно ею: «Благодаря „Чуньцю" люди узнают обо мне; основываясь на „Чуньцю", они будут судить меня» [127, 36, 9]. Между тем сам текст хроники никак не соответствует столь высокой аттестации: он лаконичен и невыразителен, являя собой разбитый на месяцы и сезоны года перечень сообщений о важнейших событиях в царстве Лу за 722—481 гг. до н.э. (см. [150]). Даже если принять во внимание, что, работая с архивами, Конфуций лишь тщательно отбирал необходимые и важные, по его мнению, записи историографов-ши, избегая произвола и отсебятины и стремясь создать образец высоконравственного историописания, результат не очень впечатляет. Но факт остается фактом: «Чуньцю» входит в конфуцианское «Пятикнижие» («Уцзин») и на протяжении тысячелетий в качестве такового заучивалось наизусть прилежными китайскими учащимися. Престиж этого текста огромен, он неоднократно переводился, в том числе и на русский (см. [68; 191; 255, т. 5]). Однако для истории он ценен все же не столько сам по себе — хотя это первая погодовая хроника, позволяющая ориентироваться в событиях в чжоуском Китае на протяжении довольно длительного промежутка времени, — сколько в качестве основы для составления комментариев.


Комментарии к «Чуньцю», составленные несколькими веками после основного текста (если принять, что текст «Чуньцю» в готовом виде все же вышел из-под кисти Конфуция, т.е. должен быть датированным не позже, чем началом V в. до н.э.), различны по значению. Два из них, «Ту-лян» и «Гун-ян», второстепенны и используются сравнительно редко. Зато третий, наиболее ранний и полный, «Цзо-чжуань», составленный, видимо, в III в. до н.э., принадлежит к числу наиболее важных древнекитайских сочинений и является главным из исторических текстов после «Шуцзина».


«Цзо-чжуань» — одно из наиболее ярких и интересных сочинений древнего Китая. Если же принять во внимание его объем и характер материала, учесть насыщенное яркими красками и точными зарисовками изложение событий, то окажется, что перед нами единственное в своем роде эпическое полотно древнего Китая. Не будь этот комментарий столь тесно привязан к «Чуньцю», его по праву можно было бы считать самостоятельным произведением. Не вполне эпос (эпоса в собственном смысле слова Китай не знал), но весьма достойный его эквивалент, некоторое приближение к нему, комментарий «Цзо-чжуань» как бы наполнил жизнью сухие, бесстрастно-скудные строчки маловыразительной летописи. В нем отражена, даже в некоторых эпизодах буквально бьет ключом история — причем живая история, с интригами и борьбой, со страстями и подвигами, заговорами и войнами, победами и поражениями, с описаниями семейных неурядиц (разумеется, в высокопоставленных семьях), любовных приключений, с рассказами о благородстве рыцарей, о доблестях верных вассалов, о коварстве подлых царедворцев, наконец, о налогах, повинностях и прочей прозе жизни. Есть в «Цзо-чжуань» и дидактивные поучения, и спекулятивные конструкции, и непременно осуществляющиеся (т.е. вставленные в текст задним числом) предсказания и предостережения, да и многое-многое другое [141а].


Текст «Цзо-чжуань» по всем показателям достаточно поздний. Зрелый повествовательный стиль, длинная фраза, подробное изложение и иные моменты свидетельствуют об этом. Но сложность ситуации в том, что конкретный материал комментария, привязанный к той или иной фразе «Чуньцю», относится соответственно к тому веку, о котором в ней повествуется. Значит, материал составители «Цзо-чжуань» должны были черпать из архивов, имевших отношение к событиям давних времен, начиная с VIII в. до н.э. Такие материалы, безусловно, существовали — их накапливали чжоуские историографы- ши при дворах вана и правителей царств.


Данные историографов перерабатывались составителями «Цзо-чжуань», причем не только для того, чтобы лучше пояснить ту или иную фразу хроникальной летописи, но также и с тем, дабы читатель понял и справедливо оценил ход истории. А так как эта история уже была известна составлявшим комментарий историографам IV—III вв. до н.э. (можно предположить, что процесс написания и редактирования комментария, а также сведения различных версий, если они были, воедино занял ряд десятилетий), то неудивительно, что в окончательный текст вошли и сбывшиеся предсказания, и некоторые необходимые, с точки зрения составителей, оценки и акценты.


Ситуация достаточно сложная для современных исследователей. С одной стороны, практически нет сомнений в том, что перед нами в виде объемистых комментариев «Цзо-чжуань» уникальный материал конкретной истории, в таком виде нище более не имеющийся. С другой стороны, столь же очевидно, что материал не нейтрален и не аутентичен (если иметь в виду дату, к которой он привязан). Это переинтерпретированная история предшествующих веков и хорошо, если не фальсифицированная. Как правило, о фальсификациях применительно к «Цзо-чжуань» исследователи не говорят — эпизоды со сбывшимися задним числом предсказаниями просто не принимаются всерьез. Но работая с «Цзо-чжуань», специалист обязан быть все время как бы настороже. Впрочем, со временем — а текст комментария огромен (два пухлых тома в переводе на английский, три — в переводе на французский [255, т. 5; 191]) — вырабатывается некоторая интуиция, позволяющая трезво оценивать реалии. Впрочем, здесь играют свою роль и косвенные данные, в частности материалы «Го юя».


«Го юй» формально не считается комментарием к «Чуньцю», что вполне справедливо, ибо повествования этого сочинения (его заголовок трудно перевести; букв. — «Речи царств», по содержанию — «Речи в царствах») не связаны с хроникальными заметками летописи и тем более с какими-либо датами. Но по существу, скомпонованные в выступления либо поучения эпизоды, включенные в «Го юй», не только связаны с общей канвой повествования в «Чуньцю» и «Цзо-чжуань», но и кое в чем почти целиком соответствуют ему, являя собой чуть видоизмененную версию тех же событий (см. [105а]). Неудивительно, что порой «Го юй» называют «внешним» (т.е. не связанным с датами летописания) комментарием к «Чуньцю».


Впрочем, «Го юй» принципиально отличен от «Цзо-чжуань» не только потому, что его текст не увязан с хроникой, но также и по стилю. Написанное практически одновременно с «Цзо-чжуань», это сочинение именно в силу своей автономности от хроники стало обрастать многочисленными самостоятельными эпизодами и повествованиями, рассуждениями и притчами, назидательными поучениями и т.п. Разумеется, немало такого материала есть и в «Цзо-чжуань». Но там он все же ограничен в объеме и, будучи привязанным к конкретной дате, является как бы служебным. В тексте же «Го юя» материал обрел самостоятельное звучание и значение, о чем нам легко судить потому, что единственный пока полный перевод книги издан именно на русском [28], хотя частичные переводы есть также на французском и английском [234; 225; 226]. Хорошее знакомство с текстом дает основание заключить, что повествование «Го юя» сродни исторической беллетристике. Канва вроде бы достоверна, реально существовали описанные в тексте исторические деятели, происходили упомянутые в книге события, но вот насколько точно передается то, что происходило, и тем более то, что люди думали и о чем говорили, — большой вопрос. А именно мысли и речи разного рода исторических деятелей в книге преобладают.


Снова сложность ситуации для исследователя очевидна. С одной стороны, в ряде случаев — уникальный материал, так что его нельзя не использовать, особенно тоща, когда ничего подобного нет в других источниках. С другой — совершенно очевидна во многих случаях заданность текста, его искусственная назидательность и дидактическая беллетризация.


Логическим следствием интенций, заложенных в сочинениях жанра «Го юй», можно считать появление позже, спустя век-два, на рубеже нашей эры, сочинения в жанре политической публицистики «Чжаньго-цэ» [145а]. Его переводчик и исследователь Д.Крамп [197] считает, что это даже не историческая беллетристика — просто некий исторический фон, использованный в качестве материала для составления полемически заостренных речей, иногда даже для оттачивания искусства дипломатической риторики. И хотя эта точка зрения оспаривается другими исследователями этого текста [12, с. 163], не считающими историческую канву лишь безразличным фоном (можно добавить, что и сами по себе рассказанные в книге эпизоды ценны как важный для историка материал), факт остается фактом: в книгах типа «Го юй» и еще более типа «Чжаньго-цэ» история, исторический факт, исторический документ не были основным. Главным было умение препарировать исторический материал для тех либо иных нужд, что, естественно, всегда оставляет открытым вопрос, насколько приведенный в соответствующих текстах факт — к слову, то же относится к трактатам, где нередки апелляции к историческим событиям и деятелям, — соответствует исторической реальности.


Завершая обзор текстов исторического содержания, обратимся в заключение к самому известному и в некотором смысле наиболее значительному из них — к «Шицзи» («Записям историка», «Историческим запискам») Сыма Цяня. «Шицзи» — колоссальный по объему и значимости исторический источник сводно-обобщающего и во многом аналитического характера, его создание — своего рода подвиг автора, предки которого из поколения в поколение служили придворными историографами. Текст этого многотомного памятника переведен на европейские языки, включая и русский [85; 86; 179; 304а], а посвященная ему историография богата и в общем хорошо известна специалистам.


Составлялось сочинение Сыма Цяня в конце II и начале I в. до н.э. в период, когда в ханьском Китае протекал непростой процесс интеллектуального синтеза, ознаменованный, в частности, появлением сочинений Сюнь-цзы, Хань Фэй-цзы и ряда текстов сводно-систематизированного характера, о которых речь пойдет ниже. Идея синтеза витала в воздухе, ибо, хотя уже со времен ханьского императора Вэнь-ди конфуцианство очевидно лидировало, а в произведениях современника Сыма Цяня Дун Чжун-шу его преобладание было идеологически оформлено, оно еще не стало декретированной нормой (хотя дело шло именно к этому). Сыма Цянь — хотя он, как историограф, был буквально пропитан конфуцианским отношением к истории и историческому процессу, формально был свободен от слепого почтения ко всему конфуцианскому, а субъективно, по некоторым данным, был, как упоминалось, даже склонен к даосизму — учению, расцветшему именно в III—II вв. до н.э. Отсюда и некоторая идеологическая раскованность, независимость Сыма Цяня — фактор, сыгравший важную и позитивную роль при написании его труда. Но значимость такого фактора тем не менее преувеличивать не стоит, ибо никакие идеологические «вольности» не могли кардинально изменить веками накопленные методы и приемы ремесла историографа. Это относится, в частности, к проблеме интерпретации исторического факта.


Нельзя сказать, что Сыма Цянь не считался с фактом. Напротив, он тщательно собирал все факты и относился к ним с величайшим пиететом. Да без этого он и не смог бы написать сочинения, достойного уважения. Однако при всем том нельзя не заметить, что в отборе фактов он без колебаний следовал уже сложившейся традиции, суть которой сводилась не столько к стремлению точно рассказать, как все было, сколько к тому, чтобы дать понять читателю, как все должно было бы быть. Конечно, здесь нельзя возлагать вину на самого Сыма Цяня — в конечном счете основные источники, на которые он опирался («Шуцзин», «Цзо-чжуань», «Го юй»), составлялись в свое время именно таким образом. Да и не вина это вовсе — скорей норма для историка, стремящегося всеща извлечь из древности некий урок для современников, и это всегда следует иметь в виду, беря в руки тома сочинения Сыма Цяня. Вот конкретный пример. Конфуций из «Луньюя» совсем не похож на Конфуция у Сыма Цяня. В трактате он интеллектуал высокого толка, мягкий, хотя и бескомпромиссный в своих убеждениях и идеалах человек, эталон чести, добродетели, справедливости, порядочности. У Сыма Цяня (гл. 47) Конфуций предстает, помимо прочего, коварным царедворцем, казнящим упоминавшегося уже шао-чжэна Мао за вольнодумство. Эпизод с казнью, как и версию о том, что Конфуций обладал необходимой для принятия такого властного решения высокой должностью, придумал не Сыма Цянь. Но он воспроизвел все это и тем как бы скрепил своим авторитетом.


Словом, Сыма Цянь добросовестно воспроизвел все или почти все, что было в анналах китайского историописания и в иных древнекитайских текстах до него, в основном практически без критики текста (единственным элементом критики был отбор: то, что не хотел взять, не брал). И в этом его величайшая заслуга перед историей, перед всей китайской культурой. Но отдавая ему должное, следует помнить, что не все, изложенное в его сочинении, заслуживает доверия.


Сводно-систематизированные произведения


Эта группа текстов, как упоминалось, по структуре, замыслу и широте охвата материалов близка к сочинению Сыма Цяня. Но принципиально отлична от него тем, что в произведениях, о которых теперь пойдет речь, нет претензий на историописание. Это скорей труды философского или мировоззренческого энциклопедического характера. Кстати, тем они отличаются и от трактатов, к которым, по крайней мере некоторые из текстов данной группы, тематически и структурно близки: в отличие от трактатов в сводных текстах либо нет единой авторской концепции (на то энциклопедия), либо эта концепция является своего рода опять-таки энциклопедической, синкретической по типу, сводной метаконцепцией, вырабатывавшейся на протяжении длительного времени.


Одним из ранних сочинений энциклопедического типа следует считать «Гуань-цзы» — гигантскую для своего времени сводку, состоявшую вначале, по некоторым данным, из 564 глав, около 480 из которых на рубеже нашей эры были отброшены редактором текста Лю Сяном. Трудно судить о подлинных мотивах сокращения. Но стоит иметь в виду, что сочинение формировалось в царстве Ци, которое в IV—III вв. до н.э. было в некотором смысле центром интеллектуальной жизни чжоуского Китая. Именно там, в столице Ци, была основана — по преданию, знаменитым Цзоу Янем — Академия Цзися (см. [284, с. 12]). Ученых, стекавшихся в эту Академию, было немало: по данным Сыма Цяня, их насчитывается 76 [132, гл. 46, с. 640; 179, т. 5, с. 258]. Похоже на то, что именно эти семь-восемь десятков различных авторов и объединили со временем свои сочинения в рамках «Гуань-цзы», назвав свой энциклопедический труд именем знаменитого циского реформатора VII в. до н.э. Впрочем, не исключено, что свой полный вид текст получил уже после окончания существования Академии, во II в. до н.э. — именно этим временем некоторые современные исследователи датируют ряд глав сводки. В этом случае, естественно, текст в его полном виде создавался уже после периода активного существования Академии и на базе ранее написанных ее членами сочинений.


Как бы то ни было, однако, из 564 глав первоначального текста на рубеже нашей эры осталось 86 — видимо, то, что не вошло в дословном виде в другие древнекитайские сочинения. Главы «Гуань-цзы» группируются в 24 книги, в свою очередь сведенные в восемь разделов, первый из которых считается наиболее ранним (см. [107; 284, с. 1—5]). Следует заметить, что и в своем сокращенном виде это весьма объемистое произведение, в котором широко представлены разработки различных философских школ на весьма разные темы, от метафизики до политэкономии. Полностью рассматриваемое сочинение не переведено ни на один язык, но значительные его части неоднократно переводились и обстоятельно изучались. На русский язык политэкономические главы перевел В.М.Штейн [94].


Аналогична по характеру вторая широко известная древнекитайская энциклопедическая сводка примерно того же времени — «Люй-ши чуньцю». Она с самого начала создавалась как коллективный труд выдающихся ученых, своего рода компендиум всей накопившейся в чжоуском Китае к III в. до н.э. мудрости. В качестве мецената по отношению к ученым на сей раз выступил разбогатевший на торговых операциях знаменитый сановник царства Цинь Люй Бу-вэй. Именно собравшимся при его доме ученым (на сей раз традиция говорит чуть ли не о тысячах авторов, хотя реально их было явно во много раз меньше) и было поручено создать такую энциклопедию, которая призвана была затмить собой все существовавшее до того и соответственно на века прославить имя Люя. Если первая задача выполнена так и не была, то вторую нахлебники богатого торговца выполнили с честью, хотя и пожертвовали при этом собственными именами, оставшись безымянными составителями действительно очень известной древнекитайской энциклопедии.


Рассматриваемый текст состоит из трех разделов. В первом, разделяющемся на 12 глав по числу месяцев в году, речь идет о разных сюжетах, порой весьма искусственно привязанных к тому или иному месяцу и времени года. В каждой главе, как правило, представлено по нескольку тем, каждая из которых рассматривается в отдельных параграфах. Первый из них обычно посвящен характеристике календарно-астрономических примет месяца и соответствующим рекомендациям, включая напоминание об отдельных обрядах и работах. Тематика остальных параграфов, как упоминалось, достаточно широка. Второй раздел книги состоит из восьми глав, а третий — из шести. Все эти главы посвящены различным сюжетам. Сочинение в целом было переведено на немецкий еще более полувека назад [320]; на остальных языках оно представлено лишь фрагментами, отдельными главами. Более подробно о помещенных в нем материалах см. [87].


Кроме двух только что упомянутых сочинений сводно-энциклопедического плана к группе текстов, о которой идет речь, относятся и три так называемых систематизированных текста. Это хорошо известные конфуцианские книги, написанные с целью создать некую систему, упорядоченную структуру идей, идеологизированных функций и идеализированных представлений о прошлом. К сочинениям систематизированного характера следует относиться особо. Это не исторические тексты, так что применительно к ним нельзя ставить вопрос об интерпретации, фальсификации и фабрикации фактов — при всем том, что едва ли не вся сумма фактов, собранных в систематизированных текстах, не может считаться исторически достоверной, т.е. не подвергнутой искажениям. Как раз напротив, факты нарочито искажались и насильственно втискивались в заданную, порой искусственно специально для них сконструированную схему. Видимо, если нужных фактов не хватало, они смело фабриковались. Но в том-то и особенность систематизированных текстов, что они создавались именно для этого, т.е. для конструирования некоей генеральной схемы, определенной метаструктуры идей, по отношению к которым факты были лишь чем-то вторичным, привлекаемым для иллюстрации. Конечно, у читателя не должно сложиться впечатление, что фактам, в обилии представленным в этих объемистых сочинениях, вовсе нельзя доверять. Просто все время нужно иметь в виду, откуда и для чего в таких сочинениях появляются интересующие читателя факты — может быть, абсолютно достоверные, а может быть, и сфабрикованные для иллюстрации заданной идеи. Впрочем, обратимся к характеристике самих систематизированных текстов.


Текст «Или» («Правила и церемониал») являет собой развернутую инструкцию о правилах хорошего тона и аристократического чжоуского этикета. Автором трактата традиционно считается Чжоу-гун, и, видимо, его деятельность, позиция и политика по отношению к зарождавшимся в его время феодальным чжоуским родам (кланам) действительно сыграли определенную роль в формировании аристократической традиции. Но разумеется, всерьез об авторстве Чжоу-гуна говорить не приходится. Текст появился на свет едва ли ранее IV в. до н.э., а содержание описанных в нем норм, обрядов и ритуалов может быть соотнесено примерно с периодом Чуньцю, т.е. с VIII—VI вв. до н.э., коща в чжоуском Китае феодальные нормы и кодекс аристократической чести находились в расцвете. Появление текста в его нынешнем виде было вызвано к жизни — это совершенно очевидно — печальными реминисценциями, связанными с тем, что стройный феодально-иерархический порядок, а вместе с ним и весь комплекс аристократизма безвозвратно уходили в прошлое. И «Или» в целом можно считать своего рода искусственно воссозданным в дидактических целях напоминанием о мудрых установлениях далекого прошлого, которые ныне незаслуженно забыты, но тем не менее заслуживают внимания и уважения, если даже не достойны подражания и возрождения.


Книга состоит из 17 глав и 50 параграфов, написанных в общем не слишком сложным языком [113]. Со временем она была включена в число 13 конфуцианских канонов. Есть полный ее перевод на английский [292] и французский языки [187].


Текст «Чжоули» («Установления Чжоу») создан примерно в то же время, что и «Или», даже с той же генеральной целью. Но это совершенно иной памятник, хотя и тоже принадлежащий к числу систематизированных. Если в «Или» описываются в практически мало измененном виде реалии далекого прошлого, а сверх того едва ли много добавлено (незачем было добавлять — важно было не упустить, собрать и систематизировать сведения о прошлом, дабы ни один ритуал или церемониал не канул в Лету), то при составлении «Чжоули» был использован иной метод. Ведь несмотря на общность генеральной цели (не дать будущим поколениям забыть о славном прошлом), у авторов-составителей «Чжоули» были иные конкретные задачи — не столько рассказать о славном прошлом, сколько всеми силами возвеличить его, продемонстрировать совершенство будто бы существовавшей в чжоуском Китае величественной и до предела продуманной, почти идеально функционировавшей централизованной империи.


Текст «Чжоули» — гигантская схема-конструкция из шести частей (по числу основных ведомств аппарата Сына Неба), каждая из которых делится на главы, описывающие те либо иные функции соответствующих подразделений ведомств с их впечатляющим штатом чиновников. Всего 44 главы, не считая параграфов и пунктов в каждой из них, — объем немалый [148]. Что же касается фактического наполнения структуры-схемы материалом, то именно в этом — загадка «Чжоули».


Нет сомнения, что в нем присутствуют реалии — по некоторым данным, около 38% упомянутых в тексте чиновников различных рангов и должностей встречается в иных чжоуских письменных памятниках [173, с. 66—67]. Однако это не означает, что в упомянутых памятниках чиновники выступали в той же роли и выполняли те же функции, что и в «Чжоули». Поэтому вывод о соответствии схемы «Чжоули» реалиям прошлого следует, как то сделал, в частности, Г.Крил, решительно отвергнуть [194, с. 478—479].


Все объясняется проще: составители текста в IV—III вв. до н.э. в буквальном смысле слова выудили из более ранних памятников все должностные звания и ранги и, не мудрствуя лукаво, из получившейся у них мешанины из обрывков разноречивых и несводимых воедино сведений (должности относились к разным временам и различным царствам чжоуского Китая) попытались создать сводную номенклатуру, т.е. нечто единое, цельное, непротиворечивое и призванное воздействовать на читателя. Так и появился на свет «Чжоули», ценный именно тем, что являет собой своего рода великолепный образец работы социально-политической и исторической мысли в чжоуском Китае.


Это именно памятник мысли — подобно тому, как ими справедливо считаются сводные генеральные схемы Аристотеля или Гегеля. Памятник эпохи, ее менталитета, интеллектуального потенциала и, если угодно, образа мысли и мышления. Схема «Чжоули» в этом смысле — непревзойденный образец. И дело не только в том, что она универсальна в смысле охвата всего того, что считалось важным (этика, политика, административная деятельность, организация семьи и общества, упорядочение взаимоотношений с внешним миром, в том числе с окружающей средой, природой и т.п.). Много существенней то, что схема не просто создана как таковая (аналогичные энциклопедии мысли существовали и помимо «Чжоули»), но придумана и вписана в историю как некая реальность, как будто бы некогда существовавший имперский строй жизни, охватывавший всю Поднебесную. Иными словами, веками отрабатывавшийся эталон идеальной социополитической и административно-этической нормы — создававшийся, конечно, не на пустом месте, но не имевший все же отношения к реальности, — в тексте как бы становился именно образцовой реальностью.


Текст «Чжоули», как и «Или», включен в число 13 конфуцианских канонов. Он был едва ли не первым, во всяком случае одним из первых древнекитайских сочинений, целиком переведенных на европейские языки — имеется в виду французский перевод Э.Био [171].


Третий и важнейший из систематизированных текстов -«Лицзи», нечто вроде энциклопедии конфуцианства. Включенный в «Пятикнижие» («Уцзин»), он был составлен сравнительно поздно, примерно в I в. до н.э., и являет собой одно из основных произведений конфуцианства. Это не свод правил и этикета аристократов, как «Или», и не некая абстрактная схема организации общества, как «Чжоули». От иных сводных и тем более энциклопедических текстов «Лицзи» отличается прежде всего своей доктринальной цельностью. Будучи фундаментальным изложением основ конфуцианства — позднего, ханьского, многое заимствовавшего из соперничающих доктрин, но все же именно и только конфуцианства, — это сочинение закрепило веками выработанные и высоко возвеличенные его ценности.


Текст «Лицзи» многослоен; в 49 главах сочинения собран огромный объем полезных сведений и теоретических рассуждений, указаний и предостережений, нормативных предписаний и конкретных рекомендаций. В нем содержатся в сжатом виде основные принципы духовной культуры древнего Китая, нормы поведения человека, условия процветания общества и государства [120а] (см. также [98, с. 173—201]). Существуют полные переводы «Лицзи» на английском [256] и французском [190]; на других языках, включая русский, книга представлена в отрывках и изложениях.



Древнекитайский письменный текст как социокультурный феномен


Весь вкратце охарактеризованный корпус письменных памятников древнего Китая (подробнее см. [21]) — стоит еще раз оговориться, что упомянуты далеко не все, лишь важнейшие, — дает определенные основания для выводов о взаимоотношениях между текстом и культурой, между культурой текста и создавшим эту культуру обществом. Начнем с того, что древнекитайский текст необычен прежде всего внешне, по форме. Речь идет о его иероглифической форме, об идеограммах-изображениях и их более поздней упрощенной форме условных знаков, составляющих иероглиф.


Следует подчеркнуть, что в принципе иероглиф как таковой не уникален, им пользовались многие народы, от шумеров и египтян до майя. Однако именно в китайском варианте он оказался наиболее небезразличным к языку, мысли и тексту, на что обращали внимание многие исследователи (см., в частности, [274, с. 180 и сл.]). Видимо, здесь сыграло свою роль само количество текстов, способствовавшее выработке соответствующих стандартов. Но речь идет не только о форме записи, придающей словам, их устойчивым сочетаниям-биномам и даже служебно-грамматическим знакам и оборотам некую пиктографическую символику, порой вызывающую строго определенные ассоциации. В наше время активного поиска новых средств и методов анализа и прежде всего расцвета структурализма многие древнекитайские тексты, и в первую очередь наиболее известные и почитаемые из них, каноны, стали исследоваться под весьма специфичным углом зрения, особенно отечественными синологами. Одни из них, как В. С. Спирин, видят в древних канонах некую сумму строго упорядоченных искусственно сконструированных знаковых блоков [83]; другие, как А.И.Кобзев, обращают внимание на их логико-нумерологическую основу [45; 46]; третьи пытаются вскрыть религиозно-ритуальную первооснову некоторых кажущихся десакрализованными древних текстов, как, например, хроники «Чуныцо» [41]; четвертые увлечены нумероло-гическо-геометрическими схемами, позволяющими структурировать текст, например «Шицзин», в целом [30].


Все такого рода структурологические поиски достаточно серьезны, как и структурология в целом. Они заслуживают внимания и понимания прежде всего потому, что открывают внутренний слой-уровень текста, что позволяет по-иному отнестись как к этому тексту, так и ко всей письменной культуре. Другое дело — проблема естественного предела поисков, чувства меры. Структурологические схемы полезны и перспективны тем, что могут пролить свет на логико-гносеологические принципы, определявшие построение текста (если схема убедительно свидетельствует об искусственности его конструкции), и тем самым на некоторую специфику мышления его авторов. Но совершенно очевидно, что это имеет мало отношения к проблеме перевода и ясности смысла текста. Здесь, однако, есть свои сложности.


Перевод и интерпретация большинства древнекитайских текстов, особенно канонических, — дело трудное и порой неблагодарное. Семантическое поле иероглифа несравнимо с начертанным буквами алфавита значением обычного слова, даже если оно — весьма обширный по кругу понятий термин. Найти при переводе точный эквивалент, выбрать правильное, подходящее слово (не только в европейских, но и в современном китайском языке), адекватно передать смысл древнекитайского знака, а затем и фразы, мысли в целом весьма непросто. Еще сложнее выдержать, казалось бы, естественный для алфавитного текста принцип однозначного перевода того или иного знака на протяжении всего сочинения, где, как то нормально для иероглифики, тот же знак в разных контекстах имеет различный смысл. Конечно, помогает комментарий, оговаривающий значение иероглифа и поясняющий смысл фразы. Без комментария переводить вообще было бы почти невозможно, так что далеко не случайно все тексты еще в древности обросли комментариями, иногда многими. Но даже и при этом условии переводить сложно, не говоря уже о том, что не всегда можно довериться комментаторам.


Едва ли стоит дальше углубляться в тонкости искусства перевода — гораздо важнее сказать, что этим важным и нужным делом на протяжении ряда веков занимались многие поколения наиболее квалифицированных синологов разных стран, включая и самих китайцев. И именно их совокупные усилия привели к тому, что практически все значимые древнекитайские тексты ныне тщательно изучены, переведены и в большинстве своем также исследованы и откомментированы. Почти все из них переведены на тот или иной европейский язык, а то и на несколько. Есть, в частности, и немало русских переводов. Разумеется, отнюдь не все переводы удовлетворительны, хотя большинство их снабжено глоссами и комментариями, призванными аргументировать перевод неясных мест. Но так или иначе, тексты изучены, переведены, снабжены научным аппаратом, а в большинстве случаев и обстоятельными исследованиями, ставящими и предлагающими решение проблем достоверности и аутентичности, авторства и более или менее точной даты составления того или иного текста в известной сегодня его редакции. Естественно, что, опираясь на эту основу, каждый специалист волен дальше действовать самостоятельно, соглашаясь с переводом либо учитывая его при попытках сделать свой собственный.


В этом тоже специфика китайского текста. Люди во всем мире свободно пользуются переводами с древнегреческого, латинского, санскрита, и ни одному специалисту не приходит в голову не доверять переводу — при всем том, что сам он нередко работает с оригиналом. Перевод с иероглифического текста в этом смысле, независимо от квалификации переводчика, много менее безукоризнен, и, как правило, при работе с ним специалист всегда должен держать перед собой текст оригинала, постоянно с ним сверяться, а то и переводить (с помощью уже сделанного варианта перевода, что многократно облегчает работу) заново. Причина все та же — необъятное семантическое поле иероглифа, да к тому же в сочетании с весьма отличной от европейской грамматикой, что всегда дает объективную возможность воспринять и перетолковать тот или иной фрагмент заново. Особенно если это не очень ясный текст, и тем более если текст заведомо труден и сложен для понимания, как, например, «Ицзин» или «Дао-дэ цзин». В таких случаях подчас легче создать новый вариант перевода, чем скорректировать уже сделанный: слишком большой простор для разночтений, для различного понимания смысла текста. Но почему? Неужели не существует объективного стандарта, посредством которого можно определить, кто перевел верно, а кто ошибся и в чем именно?


Конечно, все далеко не так удручающе безвыходно, как может показаться. Подавляющее большинство письменных памятников и наполняющих их устойчивых понятий с соответствующими принятыми в науке терминами вполне адекватно понимаются и переводятся на любой язык. Но для этого нужно соблюсти несколько обязательных условий. Во-первых, текст в целом должен быть понят исследователем, взявшимся за его перевод. Понят именно как целостный текст, как определенная система взглядов, принципов и позиций. Если единой системы нет, значит, памятник неоднороден, и тоща нужно отдельно анализировать его части или главы как нечто самостоятельное. Этот принцип перевода вообще-то бесспорен, и им неизменно руководствовались все, кто брался за перевод китайского иероглифического текста. Во-вторых (а это необходимое условие для «во-первых»), для понимания своего памятника переводчик должен предварительно быть хорошо знакомым не только с другими аналогичными и современными переводимому тексту источниками, но и с эпохой в целом, и даже более того, со свойственной Китаю генеральной системой ценностных ориентаций, привычных норм бытия, стереотипов поведения и мышления. Исключение может быть сделано лишь для некоторых литературных поэтических произведений, да и то при наличии квалифицированного консультанта-синолога с его подстрочником. Но, как правило, обходятся без такого рода исключений: китайские стихотворные тексты переводятся такими переводчиками-синологами, которые владеют поэтической строфой. Так что в целом условие обязательно для всех, что опять-таки считается элементарной нормой. Наконец, в-третьих, исключительно важно найти систему наиболее адекватных эквивалентов в научном инструментарии, да и в бытовой или специальной лексике того языка, на который переводится текст.


Последний пункт являет собой едва ли не наиболее уязвимое место переводов, особенно при работе с трудными текстами. Сложность в том, что переводчик должен сам определить, какие из выработанных, скажем, европейской наукой и философией понятий и терминов годятся для отражения при переводе китайских реалий и слов, воплощенных иероглифами-символами, а какие не годятся. Или ще годятся и ще не годятся приведенные в словарях эквиваленты того или иного иероглифического знака-понятия. И как следствие — какие из китайских терминов-понятий следует переводить (учитывая все время неполную адекватность перевода и необходимость гибко на это реагировать, порой меняя европейские эквиваленты китайского знака), а какие оставлять без перевода, сопровождая их описательными пояснениями или вводя в чужой язык в виде иностранных слов. Практика показывает, что наименее удачны те переводы, ще максимально возможное число терминов, сложных понятий и основанных на игре слов имен либо названий почти насильно втискивается в искусственно подобранные для них эквиваленты на другом языке. В результате такого рода крайне усложненных манипуляций текст становится не только трудно читаемым и практически невоспринимаемым без дополнительных серьезных усилий, а то и искаженным (см., например, [3]). Искажения состоят прежде всего в том, что система чуждых оригиналу эквивалентов не нейтральна, ибо несет в себе заряд собственного активного восприятия мира.


Означает ли это, что при анализе древнекитайских реалий вообще нельзя пользоваться повседневной лексикой или философско-научной терминологией, выработанными, скажем, европейцами? Разумеется, нет. Привычный для нас научный инструментарий давно и успешно применяется при переводах, причем едва ли не во всех его параметрах, включая и категории практически неразвитых в Китае дисциплин, таких, как формальная логика, гносеология, дедукция и т.п. Однако очень важно при этом соблюсти меру, ибо любой нажим может исказить оригинал, поскольку европейская система понятий и категорий годится для изложения основ европейской философии (для чего она и создавалась), но не может целиком и даже в основной своей части быть автоматически пригодной для адекватного отражения системы китайского мировоззрения и ценностных ориентаций.


Прежде всего это касается некоторых наиболее важных, кардинальных понятий и категорий древнекитайской культуры — таких, как конфуцианское жэнь (гуманность, человечность, высокодобродетельное отношение к людям и ко всему в мире и т.п. — на европейских языках точного эквивалента данному термину нет, а перевод его русским «человеколюбие» явно обедняет палитру этого краеугольного конфуцианского понятия) или как Дао (истина и высший стандарт должного у конфуцианцев, высший Абсолют у даосов), а также дэ (благодать-добродетель у конфуцианцев, эманация Дао-Абсолюта у даосов). Переводы указанных терминов вполне возможны, но всегда чем-то существенным они ограничивают оригинал, обедняют его. Характеризуя лишь часть семантического поля понятия (например, при использовании бинома «благая сила» для обозначения дэ), они не воспроизводят его мощь на другом языке, но лишь описывают часть его потенций. Особенно очевидно это при переводах понятий с очень широким семантическим полем, как, например, ли (ритуал, этическая норма), инь и ян (женское и мужское начало), ци (духовно-энергетическая субстанция,нечто вроде индийской праны или греческой пневмы — сходство, оказавшееся в некотором смысле роковым, ибо в отечественной синологии за последнее время все чаще используется термин «пневма», что значительно упрощает и искажает семантическое поле исходного иероглифического знака).


Резюмируя, стоит сказать, что речь идет не о полном отказе от отождествлений, поиска эквивалентов, а только об их строгом отборе, о соблюдении меры. Можно сформулировать примерно такой принцип: лучше отказаться от поисков эквивалента и ввести в перевод китайский термин, ограничившись его описанием, развернутой характеристикой, чем рисковать существенно обеднить, а то и исказить соответствующее китайское понятие недостаточно адекватным, но зато хорошо известным европейцу его эквивалентом. Естественно, что последовательное использование этого принципа приведет не столько даже к усложнению переводной лексики, сколько к необходимости введения соответствующих китайских слов в исторические и иные специальные исследования и в обобщающие труды. Однако едва ли стоит опасаться такого подхода: самобытная китайская лексика, особенно терминологическая, имеет право на то, чтобы с ней постепенно все шире знакомились в мире. Тем более это относится к работам, рассчитанным на специалистов или на определенный интерес к Китаю.


Теперь обратим внимание на иную сторону проблемы оценки древнекитайского текста как социокультурного феномена: каковы роль и место письменных текстов в сложении мировоззрения и менталитета. Или, иными словами, как создававшиеся в определенных исторических и социокультурных обстоятельствах древнекитайские тексты воздействовали на общество, на культуру, на систему духовных и иных ценностей поколений китайцев, в конечном счете — на классическую китайскую традицию, отличавшуюся завидным долголетием, стабильностью и способностью к регенерации даже после катастрофических и длительных социальных катаклизмов, т.е. в условиях, когда другие народы во множестве исчезали с исторической сцены.


Без преувеличения можно сказать, что вся мудрость Китая — в его древних письменных памятниках. В них собрана квинтэссенция бесценного опыта поколений, достижений культуры, норм человеческого общения, принципов оптимальной организации социума. Но значит ли это, что без их письменной фиксации нельзя было обойтись? Разве история соседнего с Китаем субконтинента, Индии, не свидетельствует именно об обратном? В древней Индии ведь почти не было текстов, тем более нерелигиозного содержания. Вся жизнь общества регулировалась неписаными нормами, что отнюдь не сказалось на уровне цивилизационного развития ее народов. Да и во многих других культурных странах традиция отнюдь не обязательно опиралась на писаный текст. Действительно ли он сыграл очень большую роль в судьбах Китая и его культуры или он важен больше для историков, которые благодаря ему в состоянии в деталях знать о событиях прошлых веков в этой стране — чего не скажешь, к слову, о событиях в древней Индии?


Конечно, роль письменных памятников для историка неоценима. Но будем справедливы и разумны: тексты писались не для исследователей грядущих отдаленных эпох. Они были нужны, жизненно необходимы для десятков поколений самих китайцев, сверявших свою жизнь, свои нормы, представления, ценности, свое поведение и образ существования с тем, что считалось разумным и правильным, что было возведено в нормативный эталон их мудрыми, как то всегда было принято в Китае считать, предками. Но почему для этого нужны были именно писаные тексты, почему было недостаточно устной традиции?


Устная традиция веками и тысячелетиями неизменно существует, порой даже стагнируя, лишь в примитивных обществах, которые по определению невелики, достаточно быстро возникают и распадаются, сменяя друг друга и сохраняя лишь те элементы традиции, которые необходимы для выживания, в лучшем случае накапливая и медленно совершенствуя их. Хранителем традиции при этом всегда выступает религия, что составляет одну из важнейших ее функций. С возникновением цивилизации и трансформацией примитивных социальных структур в политические, т.е. с появлением протогосударства и тем более государства, религия в подавляющем большинстве случаев не только сохраняет свою роль, но и выходит на авансцену социо-политической жизни, быстро совершенствуется, обретая формы развитой системы, пригодной для обеспечения духовных нужд социума. Собственно, с появления великих богов и храмов в их честь нередко рождались первичные протогосударства, как о том свидетельствует история Шумера или древнейшего Египта. Служитель бога, первосвященник и становился в этих случаях правителем социума, его вождем, царьком. И хотя так бывало не всегда и не везде, сам факт бесспорен: развитая религиозная система формировалась бок о бок с государством и была жизненно необходимой для социума. Именно религиозные и санкционированные религией социальные, этические и иные догматы и нормативы становились непреложной основой бытия, причем эти основы вполне могли довольствоваться формой устной традиции — письменная фиксация важна была только для самого религиозного канона, т.е. для высшей первоосновы бытия.


В Китае было иначе. Там развитая религиозная система в силу ряда причин, о которых будет сказано, не заняла того места в жизни социума, которого она достигала в остальных странах. Альтернативой стала идеологическая суперсистема социо-этико-политического характера. Она складывалась на основе конфуцианства и иных, соперничавших с ним учений на протяжении ряда веков и была в конечном счете уже в начале нашей эры канонизирована, став доктринальной основой двухтысячелетней китайской империи. Вот этот-то канон, равно как и внесшие свой вклад в его создание неканонические древние сочинения, и играл на протяжении всей длительной истории страны ту роль, которую в иных странах выполняли религиозные сочинения. А для нерелигиозного канона имеет особую важность прецедент, т.е. сочиненные в древности тексты, прежде всего вошедшие в конфуцианские «Четырех-», «Пяти-» и «Тринадцатикнижие».


Сказанное позволяет уяснить, почему для китайского социума и его культурной традиции столь важным делом было именно создание, фиксация письменного текста и почему он, казалось бы, столь светский по характеру, почти осознанно очищенный рукой чаще всего конфуцианского по духу его составителя и редактора от наслоений божественного, мистического, сверхъестественного, в то же время порой не более достоверен, чем, скажем, исторические очерки Библии с их постоянным упоминанием о вмешательстве Господа в деяния людей. Пусть в древнекитайских источниках нет или почти нет места божествам и чудесам, функционально они вполне могут и даже должны быть приравнены к тем же библейским повествованиям: основная их цель в дидактическом вразумлении читателя. Даже если речь идет о вторичном по характеру авторском сочинении, каким можно считать многотомный труд Сыма Цяня, нет гарантий от того, что историческая правда не принесена в жертву господствовавшим представлениям о должном, этической норме, социальном долге, идеологическом догмате. В обществе, где место религии функционально занимает официально господствующая идеология с ее жесткими презумпциями, такое весьма обычно, что мы хорошо знаем на собственном нашем недавнем опыте.


Естественно, вопрос в том, насколько господствующая идеология искажала реальность. Здесь сходства с нашим недавним прошлым мало: составители древнекитайских текстов в общем и целом очень уважали и ценили факты, о чем уже было сказано. Если не говорить о сводно-систематических сочинениях и оставить в стороне сочинения типа исторической беллетристики (хотя и в этих текстах немало реальных фактов и их в общем-то несложно вычленить), то там, где речь идет о событиях прошлого, факты преобладают, хотя они нередко соответствующим образом приукрашены. Прямых извращений или псевдофактов (артефактов) на их общем обильном фоне сравнительно немного. Сложнее дело с сочинениями, включающими в себя разного рода историзованные мифы (это прежде всего касается исторических повествований из «Шуцзина»), а также с трактатами, где эпизоды из истории нередко используются для иллюстрации заданной идеи и потому искажены, т.е. поданы в пристрастной авторской интерпретации. Однако такого рода случаи в общем-то очевидны при внимательном чтении и в принципе известны специалистам, хотя и продолжают считаться неясными и спорными.


Теперь о самих идеях, об официальной и оттеняющей ее оппозиционной идеологии, заместившей в истории, культуре и мысли Китая господствующую религию. Или, иначе, что содержали и чему учили древнекитайские тексты, прежде всего конфуцианские каноны?


Собственно говоря, в них собрано все то, что нужно было знать о древнем Китае. Да иначе и быть не могло бы. Поэтому нет смысла говорить о содержании текстов в подробностях — о том речь пойдет в последующих главах, в ходе развития темы и изложения конкретного материала. Здесь же стоит остановиться на некоем сгустке идей, определявших социальные ориентиры, духовно-мировоззренческие параметры и генеральный принцип менталитета поколений китайцев.


Наивысшая социальная ценность — гуманная и гармоничная социально-политическая структура: строго упорядоченная и постоянно самоусовершенствующаяся личность; хорошо организованная и тесно сплоченная вокруг ее главы, патриарха, семья; уважающий традиции и высоко ценящий мудрость древних и старших социум; основанная на принципе меритократии и использующая мудрость талантливых административно-политическая система. Это и есть те базовые опоры, на которых генеральная структура должна была зиждиться. Строго говоря, общество в представлении древних китайцев всегда должно отчетливо распадаться на две несходные по функциям социальные группы. Одна из них — народ — работает и содержит своим трудом себя и государство в целом, другая — администраторы, управляющие народом и государством и за свой квалифицированный и необходимый обществу труд содержащиеся за счет народа, производителей материальных благ.


Группа администраторов не являет собой потомственное сословие, тем более касту; напротив, она открыта для постоянного пополнения снизу за счет наиболее способных, мудрых и умелых, знатоков канонов и генеральных принципов, прежде всего конфуцианских, которые и составляли основу, квинтэссенцию китайской мудрости и китайского знания. То и другое — мудрость и знание — как раз и было сосредоточено в охарактеризованных выше текстах, особенно в канонах. Поэтому знатоки и мудрецы — прежде всего люди грамотные и хорошо образованные в китайском смысле этого слова, т.е. люди, знающие тексты и собранную в них мудрость. Квалификация и компетентность такого рода людей, кандидатов в администраторы, выявлялась методами строгого и беспристрастного конкурсного отбора, серьезно производился и отбор поручителей, ответственных за тех, кого они выдвигали.


Складывавшаяся и совершенствовавшаяся веками на такого рода первооснове структура не нуждалась, как легко заметить, в освящении ее принципов религией, церковью, богами или жрецами. Но ей зато была необходима развитая официальная идеология, каковой и стало конфуцианство с его культом старших и мудрых, культом предков в каждой семье, преклонением перед талантом, добродетелью, гуманностью — т.е. прежде всего готовностью служить людям в сочетании с обостренным чувством социального долга и глубоким внутренним достоинством того, кто претендовал на власть, на право управления людьми и государством. Именно к этому призывали конфуцианские тексты, в таком направлении они ориентировали постигающих их знатоков, способных и честолюбивых.


Разумеется, рядом с конфуцианскими были и иные школы мысли и практических действий. Легисты призывали заменить гуманную администрацию жесткой и даже циничной властью презирающих народ чиновников, даосы приложили немало усилий для того, чтобы убедить людей в преимуществе безгосударственных форм существования (назад, к природе!), толкнуть их мышление в сторону мистики, метафизики, суеверий. Да и сами конфуцианские администраторы, получив хорошее образование в духе гуманности и уважения к людям, отнюдь не всегда оказывались достойными и порядочными. Но, что крайне важно, система в целом была в достаточной мере саморегулирующейся: оппозиционные доктрины ею оттеснялись в сторону при одновременном заимствовании из них всего того, что могло послужить на благо существующему строю; отклонения, связанные с несовершенством человеческой натуры, в рядах самих конфуцианцев гасились за счет хорошо продуманной системы контроля и различного рода ограничений.


Но, что, пожалуй, наиболее существенно, так это формирование определенного менталитета, социопсихологических стереотипов, нормативов и ориентиров, нравственности и внутренней культуры — политической, правовой, социальной, внутрисемейных отношений, контактов между людьми и т.д. и т.п. В формировании всего этого конфуцианство сыграло решающую роль и с успехом, быть может даже с лихвой, заменило собой религию. Отсюда и благоговение перед Конфуцием и его учением, связанными с его именем классическими канонами, даже вообще перед книгой, письменностью, знаком-иероглифом.


Не следует думать, что такое почтение возникло сразу и легко. Напротив. С самого раннего периода истории китайского государства в стране использовались ритуал и церемониал, аналогичные религиозно-церковным, а в части церемониала и намного превосходящие все, что было известно в других странах («китайские церемонии»). Именно строгие ритуалы и многочисленные обрядовые действа, со временем все очевидней утрачивавшие свою религиозную первооснову и обретавшие характер церемоний, играли ни с чем не сравнимую роль социального воспитателя подрастающего поколения (см. [98]). Не умом — точнее, не только и даже не столько умом-разумом, — но душой, сердцем, чувством, всей натурой своей каждый китаец с рождения впитывал всю необходимую для его существования сумму знаний и норм поведения, которыми он должен был руководствоваться в жизни. И хотя это не китайская специфика, ибо так же социализировались подрастающие поколения во всем остальном мире, отличием Китая было то, что не религия с ее пусть основанными на мудрости опыта, но все же не допускающими рассуждений и рационального осмысления догматами и повелениями стояла за санкционированными ею традициями, нравами и всем образом жизни, а вполне светская идеология, ориентировавшая людей на высокий моральный стандарт, гуманизм, чувство долга и практику постоянного самоусовершенствования в сочетании с уважением к старшим и способным.


И еще. Древнекитайские тексты — в некотором смысле главное и основное, что создано своего, оригинального в истории китайской культуры. После того как их корпус возник, он практически мало изменялся. Принципиально новых, оригинальных сочинений на протяжении двух тысячелетий истории китайской империи было сравнительно немного. Более того, само стремление их создать считалось как бы делом неприличным, непристойным для порядочного образованного конфуцианца, каковыми были, по существу, все те, кто мог думать и писать (речь не идет об ученых даосах или буддийских монахах, которые создавали тексты религиозного характера, порой заслуживавшие серьезного внимания, но всегда бывшие периферийными в общем потоке китайской культуры).


Соответственно — как то, впрочем, характерно и для культурной традиции в обществах с развитыми религиозными системами, христианской или мусульманской, — дальнейшее развитие канонов и спорадическое обновление их, приспособление к меняющимся временам шло в классической форме экзегезы — в виде комментариев к священным текстам древности, реже в форме оригинальных сочинений, отталкивающихся от того или иного канонического текста, толкующих ту или иную позицию в каноне. Нередко комментарии или сочинения такого рода были насыщены новыми и интересными идеями, оригинальными интерпретациями, но все они глубоко упрятывались в старые одежды классических канонов, генеральные позиции которых никто ни в коей мере не смел объявить устаревшими. Консервативная стабильность, характерная для любого традиционного общества, в сфере идеологии, наиболее важной для его устойчивости (как то было и по отношению к господствовавшей религии в иных обществах), веками царила абсолютно. Священный догмат, великий авторитет, столетиями признанный культ были ценностями неколебимыми. Можно добавить, что, как уже отмечалось, наиболее важные из древних текстов, и прежде всего каноны, заучивались подрастающими поколениями наизусть — в этом, собственно, и заключалась основа классического китайского образования.


Как известно, на протяжении двух с лишним тысячелетий существования китайской империи именно знание древнекитайского текста было обязательным, причем не только для того, чтобы успешно окончить школу и считаться образованным человеком, но и для того, чтобы сделать административную карьеру. Все высшие должности в бюрократическом аппарате власти, особенно в центре, предоставлялись имевшим конфуцианское образование, включая блестящее знание канонов, и лучше других оперировавших им.


С эпохи Тан именно это знание стало тщательнейшим образом проверяться в форме трехступенчатых и весьма сложных экзаменов на ученую степень. Через густое сито такого рода экзаменов проходили лишь очень немногие, зато именно они — мудрые и способные — занимали высшие должности в империи. Тем самым система гарантировала свою стабильность, фундаментом которой были освященные веками каноны конфуцианства.


Загрузка...