Явление Екклесиаста




Вдруг!.. — из-за медлительных, ухоженных, напевных строк Чехова — выкатилось: косматое, скорбное: опалило... Не помню (был мальчишкой), в каком рассказе... вроде бы — в «Тоске», сейчас заглянул, там другое: «Кому повем печаль мою». (И тоже: «Ко-му по-вем пе-чаль мою-ю...» Красо-та-то!) И у Толстого не помню где. Не в «Воскресении» же, там из Матфея. Благословенный, однако, обычай: цитации, эпиграфы: кой-чего нам перепадало через них из этой Книги, правда которой оборвалась с пришествием эры разума... Юность невежественная, томительная, бедная, с послевоенными восторгами... Высшая истина, мнилось (и так — внушалось), в образах. В созданиях художественной литературы, кои надлежало с правильных позиций — истрактовать. Но чуяла, видно, душа-то, чураясь бранчливых поучений и подобострастно-злобных радений публицистов, чуяла, неопытная, присутствие в мире иной мудрости...

У Чехова вот что приводилось и ухвачено было, как забытое откровение: потому что во многия мудрости многия печали, и умножающий знания умножает скорбь.

Отчего так сжалось сердце мальчишки, потянувшееся ко многия мудрости. Откуда-то ведь было ему уже ведомо, что познание мудрости обременено печалью и добытая крупица истины приумножает беды в этом мире. Но отчего так неотвязно влечет она — Истина?

...дал Бог сынам человеческим, чтобы они упражнялись в том... (Еккл 1:13)

И опять пытал себя удивленно: откуда ведомо — до чтения? Разве память прошлого — не моего — во мне — есть? И: зачем дана людям к познанию мучительная тяга, от нее возрастает печаль? И: откуда было известно ему... тому... три тысячи лет назад? Тогда и знать-то еще ничего не знали. Тогда еще знаний не было.

...это тяжелое занятие дал Бог сынам человеческим...(Еккл 1:13)

Тяжелое!

А ведь и его это тяжелое занятие влекло три тысячи лет назад... влечет и меня... и вдруг ощутил человеческую к нему близость. Много лет спустя, читая в первый раз «Екклесиаст», почувствовал это снова: он признается, что, веселясь, не веселится, а познает веселие: не так ли и я, веселиться неспособный, не веселюсь, а предаюсь веселию, испытываю его, пропуская чувство сквозь решето наблюдения, чтобы извлечь — что? Мудрость? Зачем?

А у Хемингуэя помню где. Оглавком к «Фиесте» стояло — страшно и ясно:

Род проходит, и род приходит, а земля пребывает вовеки. (Еккл 1:4)

Восходит солнце, и заходит солнце, и спешит к месту своему, где оно восходит. (Еккл 1:5)

Идет ветер к югу, и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своем, и возвращается ветер на круги свои.(Еккл 1:6)

Все реки текут в море, но море не переполняется: к тому месту, откуда реки текут, они возвращаются, чтобы опять течь. (Еккл 1:7)

Тяжелые валы морские: стихии набегали, топили и с ревом отступали... Уж чего проще: восходит и заходит и вновь светает на востоке? И люди умирают, и дети вырастают, а земля, что ей деется, земля остается. Какая же в том мудрость? Про то каждый знает. А вот замлело в груди, будто хватила она горячего суховея...

Кружится...

Кружится...

И на круги свои...

На круги сво-я! По-древнерусски. Поправляю себя. (Следовательно, вычитал еще и раньше. У кого-нибудь из старых писателей). Ах, ну конечно же. И несравненное всеохватное, что и посейчас даже и про себя не могу произнести без волнения, суета сует — ведь изречение это помню с... до-рождения, чуть не сказал, всегда знал. И с добавлением: и сказал Екклесиаст.

Е-к-к-ле-си-аст!.. Имя колдуна из германской сказки. Как влекло оно, таинственное, единственное, уводящее в детские сны.

Суета сует, сказал Екклесиаст... (Еккл 1:2)

Наверняка и раньше попадалось в книжках. Или слышал.

И полюбилось, помню, бормотать:

Во многия мудрости многия печали, и умножающий знания... (Еккл 1:18)

Ну какая, подумаешь, мудрость: реки текут, а море из берегов не выходит? А вот приняло сердце сразу: мудрость.

И так у меня произошло, что были для меня три великих авторитета: Толстой, Чехов и Хемингуэй, и могучие их фигуры закрывали окоем, и вот нежданное из-за них выплывало солнце, и силуэты их тончали и прозрачнели: милый доктор в шляпе, и бесстрашный Хэм с винчестером, и Лев Николаевич в толстовке с развевающимся подолом.

А мальчик рос, и юность миновала, и стукнуло двадцать пять лет.

Памятный день! Мне подарили Библию.

Где уж ее только откопала подруга, в каких завалах, на каком чердаке отрыла, догадываясь и даже зная о томлении моем по иной мудрости, — измятую, с ошметками грязи между страницами и клоками свисающей бумаги. На полях малограмотные пометки тонким старушечьим почерком. Они сохранились по сию пору: крестики в кружочках, наведенные чернильным карандашом, слова «О смерти», «Избавление Израиля от скорби» (над псалмом 24) и другие.

Одна пометка меня поразила. И сейчас, когда попадается, взираю на нее с мистическим трепетом. Вот она: в 1 Паралипоменон 7:23 густо подчеркнуто:

И нарек ему имя: Берия, потому что несчастье постигло дом его. (/ Пар 7:23)

Всего-то года четыре прошло, как прервалось его, Бериево, сатанинское дыхание над Россией, а подчеркнуто-то заведомо было, когда оно еще смердило и огнепыхало, творя тлен, величать Берию нельзя было иначе как охранителем народа от врагов народа (и в юности моей мы его в своем идолопоклонском воображении таким и рисовали), но кто-то знал: несчастье постигло дом и чья-то рука подчеркнула; И нарек ему имя: Берия, потому что несчастье постигло дом его. Так кому-то в малой крупице, одной из бесчисленных, составляющих глыбу, открылась провидческая сила, заключенная в этой Книге.

Я отдал ее отцу — благословенна будь его память! — а он без промедления снес знакомому переплетчику. Незнакомому, пожалуй, было бы и небезопасно и, уж конечно, долго, — что у нас без блата сделают скоро? Добрый мастер (через несколько лет его посадили в тюрьму за изготовление фальшивых денег), листы Библии не купюры, склеил он их не везде ровно, зато одел в темно-коричневый переплет под старинную кожу. И очень я обрадовался, увидев! Взвесил на ладони тяжесть — да сразу и открыл и принялся листать: есть ли? Оглавление было вырвано, о расположении томов и понятия тогда не имел — ищу. «Числа»... «Царств»... «Ездры»...

Неужели нет?

Переворачиваю «Притчи Соломоновы», «Песнь Песней»... Песнь Песней! Глаз так и впился: что за чудо такое? Столько раз попадалось название в других книгах, и у Куприна запомнил и строчку эту повторял: «Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви». Какая поэзия, а чистота какая при всей эротичности!.. Но нет, читать не стану, после, после, вначале убедиться, что есть... Ага, вот.

Вот он.

«Екклесиаст».

И я погрузился в чтение, которое теперь никогда и не кончится и вновь и вновь повторяется, то кряду, то урывками, то с той страницы, на какой откроется, и в тяжкие дни, и в беспечные; бывает, что мрачность «Екклесиаста» пронзит, бывает, осклабишься, отвечая скупой улыбке его, или перешепнешь благое поучение: этот край не обойти никогда.

И я прочитал первую главу и наконец увидал доподлинно, на каком месте восходит солнце, и заходит солнце, и встретил знакомую печаль познания; и прочитал вторую главу — и осекся на чудовищном

...И возненавидел я жизнь! Еккл 2:17

— мучительном возгласе, исторгшемся из его груди, когда он закончил большие дела. Он-то возненавидел, он, кто сделался

великим и богатым больше всех, бывших прежде... в Иерусалиме Еккл 2:9,

он, строитель, мудрец, умевший доставить себе любую из человеческих радостей. И оглянулся на дела рук своих и на жизнь свою — и пустой, и безумной, и грешной представилась она ему, и отрекся он от мудрости!..

А в третьей главе меня ждали непонятные парные перечисления, жутковатые и таинственно-завораживающие, и я долго над ними недоумевал (так долго, что только теперь, кажется, начинаю кой-как проникать в смысл, в них заключенный), а в седьмой — афоризмы, и я залюбовался ими.

Притесняя других, мудрый делается глупым... Еккл 7:7

Не говори «прежние дни были лучше нынешних» Еккл 7:10

не от мудрости сие ты глаголешь.

...Бог сотворил человека правым, а люди пустились во многие помыслы... Еккл 7:29

— какая все это прелесть, какая правда!.. — а в двенадцатой... А в двенадцатой вновь перехватило дыхание, и я остановился и не мог дальше читать. Хотя до конца оставалось всего несколько строф.

Я остановился и не мог продолжать читать и не мог поверить, что такое возможно выразить словами, и эти слова найдены, и я им внимаю. Передо мной было описание Смерти Человека. И это было такое описание, что я и помыслить не мог, что так можно это описать, и по сей день убежден, что это невозможное описание и что человечество могло только однажды так почувствовать и промыслить смерть и это могло случиться только в древности. Это было описание смерти каждого человека, где бы он ни умирал, в муках, светло иль беспамятно. Этот рассыпавшийся каперс... Еккл 12:5 У меня комок в горле всегда, когда до него дохожу, и всегда останавливаюсь в этом месте.

И возвратится прах в землю, чем он и был; а дух возвратится к Богу, Который дал его Eккл. 12:7.

И закончилось мое первое чтение. Мне понадобилось время, чтобы прийти в себя.

Осталось впечатление хаоса и галактической разбросанности глав — и все же единства, каким обладала, быть может, Мировая Бездна, когда над ней витал Дух.

Раздерганная. Темная. Цельная... Тщился я найти слова, не зная еще, что определения, которое можно было бы подогнать к поэме, не существует — хотя бы потому, что поэтика ее вовсе для нас необычна. Она разномерна, как Вселенная. (Таким образом, как понимаю, я уже тогда начал пытать поэму, герой которой сам пытает все на свете — и себя.)

И занимаюсь этим без малого уже двадцать пять лет.

И, вглядываясь в черную дыру, поглотившую столько живого и мертвого, как не видеть воздействия этой книги на мою жизнь, тайного влияния ее — могучего и страшного слова Екклесиаста — на всю духовность человечества.

Кто ты есть, Екклесиаст? Что ты такое?

Все равно что вопрошать Солнце. Солнце, столь милое сердцу творца поэмы, оно пробивается сквозь мрак чуть не над каждой строфой.


Загрузка...