ЧАСТЬ I Лондон, май 1583

Глава 1

Утром двадцатого мая тысяча пятьсот восемьдесят третьего года на лошади, любезно одолженной мне французским послом при дворе английской королевы Елизаветы, я пересек Лондонский мост. Солнце уже светило вовсю, хотя до полудня было еще далеко, и лучи его бриллиантами сверкали на широкой поверхности Темзы. Теплый ветерок, припахивавший сброшенными в воду нечистотами, шевелил мне волосы. Грудь ширилась от радостного предчувствия, когда я, достигнув южного берега реки, свернул налево, к Винчестер-Хаусу: там я должен был встретиться с королевским кортежем и совместно продолжать путь к прославленному Оксфордскому университету.

Дворец епископа Винчестерского был выстроен из красного кирпича в английском стиле — внутренний двор, высокие окна огромного дворцового зала, смотрящие на реку, узорчатые каминные трубы на крыше. Приблизившись к дворцу, я увидел травянистый склон, полого спускавшийся к просторной гавани; на нем крестьяне в пестрых одеждах ворошили скошенную траву. Здесь же музыканты настраивали свои инструменты и слышались обрывки мелодий. Слуги уже готовили большую лодку: устилали ее богатыми шелковыми тканями, обкладывали красными и золотыми подушками. На носу устроилось восемь гребцов, пассажирские места в центре лодки укрыли богато расшитым пологом. Под легким ветерком трепетали знамена, сверкали на солнце золотые и серебряные нити.

Я спешился, и слуга отвел моего коня в сторону. Подозрительные взгляды провожали меня, чужака, пока я проходил мимо изысканно одетых джентльменов. Мне казалось, вся лондонская аристократия явилась сюда в лучших своих нарядах, чтобы полюбоваться праздником на теплом весеннем солнышке. Вдруг кто-то кулаком врезал мне между лопаток, да так крепко, что чуть не сбил меня с ног.

— Джордано Бруно, черт эдакий! Тебя еще не сожгли?

Опешив от такого оригинального приветствия, я обернулся и увидел перед собой Филипа Сидни: стоит, распахнув объятия, и ухмыляется во весь рот. Я отметил, что прическа у него по-прежнему странная — как у школьника, только что поднявшегося с постели. С Филипом Сидни, аристократом, воином и поэтом, я познакомился в Падуе в пору моих скитаний, а вернее, бегства из Италии.

— Они не поймали меня, Филип, — со столь же широкой ухмылкой ответил я.

— «Сэр Филип», мужлан! Меня же в рыцари посвятили, забыл?

— Замечательно! Теперь научишься прилично себя вести.

Он обхватил меня обеими руками и снова от души врезал мне по спине. Не часто дружба связывает двух настолько несхожих людей, подумал я, в свою очередь обняв Филипа. Взять хотя бы происхождение: Филип, как он не устает напоминать мне, принадлежит к одной из знатнейших английских фамилий, но в Падуе нам было весело вместе, — а в том чересчур серьезном, порой даже мрачном городе смех — драгоценный дар. И сейчас, шесть лет спустя, я не чувствовал в присутствии Филипа ни малейшей неловкости: едва встретившись, мы уже радостно и дружески подначивали друг друга.

— Пошли, Бруно. — Филип обхватил меня за плечи и повел по травянистому склону к реке. — Как я тебе рад! Без тебя я бы умер от скуки во время этой королевской поездки в Оксфорд! Про польского графа слыхал?

Я покачал головой. Сидни в притворном ужасе закатил глаза.

— Скоро познакомишься. Альберт Лаский — польский вельможа, бездельник с кучей денег. Болтается при лучших дворах Европы и всем уже надоел. От нас он собирался в Париж, но Генрих Французский его к себе не пускает, так что ее величеству еще долго предстоит его развлекать. Да и праздник затеяли, чтобы он хоть из Лондона на какое-то время убрался. — Филип указал рукой на большую лодку, а затем, оглянувшись и убедившись, что нас не подслушивают, продолжал: — Неудивительно, что французский король запретил ему въезд: зануда жуткий. Но все же надо отдать ему должное: лично я могу припомнить только два-три кабака, куда мне запрещен вход, но чтобы для тебя закрыли целую страну — это надо заслужить. Таланта злить людей у Лаского в избытке, сам убедишься. Впрочем, он не помешает нам с толком провести время в Оксфорде: ты будешь шокировать тамошних тупиц своими идеями, я буду купаться в лучах твоей славы, а заодно покажу тебе лучшие местечки моей юности. — И он снова от души врезал мне по плечу. — Но к сожалению, это не единственная наша цель, — добавил он, понизив голос.

Мы как раз подошли к берегу реки; мимо нас по сверкающей под солнцем реке проплывали ялики и шлюпки, сновали парусники. Далеко на север простиралась величественная панорама, над которой высился шпиль собора Святого Петра. Лондон — славнейшая из столиц, подумал я, и до чего же мне повезло, что я попал в этот город, да еще и друга нашел. Однако любопытно, о чем это хотел предупредить меня Сидни?

— Мой будущий тесть сэр Фрэнсис Уолсингем поручил мне кое-что передать тебе, — тихо проговорил Филип, не отводя глаз от реки. — Видишь, Бруно, чем обернулось для меня рыцарское звание: теперь я при тебе мальчик на побегушках. — Он выпрямился, огляделся по сторонам, особенно внимательно изучил причал, где стояла предназначенная для нас лодка, и только потом извлек из мешка плотно набитый кожаный кошелек и передал его мне.

— Эти деньги передал для тебя Уолсингем. Они могут тебе понадобиться в расследовании. Будем считать, это пока аванс.

Сэр Фрэнсис Уолсингем. Могущественный министр, член Тайного совета королевы Елизаветы. Именно благодаря ему меня включили в королевский кортеж на время поездки в Оксфорд. Стоило мне услышать его имя, и мурашки побежали по спине.

Мы прошли вперед по берегу, подальше от толпы, глазевшей на королевское судно, которое теперь украшали цветами.

— Скажи мне по-честному, Бруно, ты же не затем едешь в Оксфорд, чтобы спорить со стариками-академиками об учении Коперника, — негромко продолжал Сидни. — Как только я прослышал о твоем приезде в Англию, я сразу понял, что дело действительно важное.

Теперь и я оглянулся по сторонам.

— Я приехал, чтобы найти книгу, — сказал я. — Я давно ее ищу и теперь почти уверен, что она в Англии.

— Так я и думал. — Сидни притянул меня поближе к себе. — А что за книга? Опять какая-нибудь магия, помогающая овладевать силами природы? Помнится, этим ты увлекался в Падуе.

Смеялся ли он надо мной по старой привычке или всерьез пытался что-то выведать? Я не мог этого понять, но доверился нашей дружбе.

— Что бы ты мне ответил, Филип, если б я сказал тебе, что Вселенная безгранична?

Сомнение выразилось на его лице.

— Я бы сказал, что это почище Коперниковой ереси, так что говори шепотом.

— И все же это так, — продолжал я, понизив голос. — Коперник открыл лишь часть истины. Аристотелево представление о космосе, где твердая звездная сфера и семь планет вращаются вокруг Земли, было совершенно ложным. Коперник вместо Солнца поместил в центр Вселенной Землю. Но я пошел дальше Коперника: существует бесчисленное множество солнц, утверждаю я, бесчисленное множество миров, каждое со своим центром. Их столько, сколько звезд на небе. Вселенная бесконечна, а если так, отчего бы не быть в ней иным обитаемым мирам, подобным нашему, и разумным существам, таким, как мы? Я готов посвятить жизнь доказательству этой теории.

— Как же это доказать?

— Я увижу их, — сказал я, не отводя взгляда от реки, — боялся взглянуть Филипу в лицо и увидеть его смущение. — Я проникну в дальние уголки Вселенной, за пределами восьмой сферы.

— Но как ты это сделаешь? Разве ты умеешь летать? — В голосе его звучал скепсис, но я не мог его за это упрекнуть.

— Я докажу это с помощью книги египетского мудреца Гермеса Трисмегиста, который первый открыл многие тайны мироздания. Сейчас она считается утраченной, но, если мне удастся найти ее, я познаю то, что позволит мне проникнуть в тайны Вселенной и войти в Божественный разум.

— В разум Господа, Бруно?

— Нет. Слушай! С тех пор как мы расстались, я много преуспел в изучении древней магии, герметических писаний и еврейской Каббалы и познал такие вещи, какие тебе показались бы невероятными. — Я замолчал: стоило ли продолжать? Но все же я не удержался: — Если понять, как совершается описанное Гермесом восхождение, я увижу все по ту сторону известного нам космоса — бесконечную Вселенную и ту универсальную душу, к которой принадлежим все мы.

Сейчас он засмеется надо мной, подумал я, но лицо Филипа оставалось серьезным, даже мрачным.

— Смахивает на колдовство и черную магию, Бруно. Но что ты этим докажешь? Что Бога нет?

— Что все мы — Бог, — негромко возразил я. — Частица Божества заключена в каждом из нас и во Вселенной. Истинное знание поможет нам черпать из неиссякаемого источника энергию космоса, и, осознав это, мы приблизимся к Богу и станем как Бог.

Сидни в ужасе уставился на меня:

— Кровь Христова! Возможно ли разгуливать по улицам, провозглашая себя равным Богу! Инквизиции у нас нет, но добрые христиане, к какой бы конфессии они ни принадлежали, никогда не потерпят подобного — костер для тебя разложат и здесь.

— Все оттого, что христианская Церковь прогнила, и я буду вопить об этом во всеуслышание. Остались лишь мертвые догматы, лишь тень той истины, что существовала еще до Христа. Если бы люди осознали это, началась бы подлинная реформа. Мы бы забыли о тех разногласиях, из-за которых уже было пролито столько крови и прольется еще больше, прежде чем человечество сделается единым.

Лицо Сидни омрачилось.

— Мой учитель, доктор Ди, рассуждает в том же духе. Но будь осторожен, мой друг: когда закрывали монастыри, Ди собрал множество рукописей по старинной магии, и теперь его считают некромантом, если не хуже. И не только простолюдины — все это говорят. А ведь доктор Ди — коренной англичанин и придворный астролог. Тебе же, католику и чужестранцу, недостает только славы колдуна. — Сидни чуть отодвинулся и с любопытством заглянул мне в глаза: — Так ты думаешь, что эта книга в Оксфорде?

— В Париже я выяснил: в конце прошлого столетия ее вывезли из Флоренции. Если мне не солгали, английский собиратель древних рукописей привез ее сюда и оставил в одной из крупнейших библиотек. Там она и находится, всеми забытая, потому что никто не понимает ее истинного значения. В Италии бывало много англичан, а англичане часто завещают свои книги университетам. Вывод: имеет смысл начать с Оксфорда.

— Имеет смысл для начала спросить доктора Ди, — возразил Сидни. — У него самая большая библиотека в нашей стране.

Я покачал головой.

— Если бы эта книга попала к доктору Ди, он бы понял, что за сокровище у него в руках, и нашел бы способ донести это знание до людей. Нет, книгу придется искать, в этом я уверен.

— Ну, хорошо. Только не забывай о поручении Уолсингема. — Сидни похлопал меня по спине и добавил: — И бога ради, не бросай меня, Бруно, не торчи целыми днями в библиотеке. Я рассчитываю повеселиться с тобой на пару, пока мы вместе. Довольно с меня того, что я должен нянчиться с этим надутым поляком Ласким, и не требуй, чтобы вечерами я заседал с тупыми старыми богословами. Нет, мы с тобой пройдемся по Оксфорду, и тамошние девки долго будут охать, вспоминая нас.

— Ты же вроде бы женишься на дочери Уолсингема? — Я прикинулся моралистом.

Сидни мученически закатил глаза.

— До тех пор пока королева не соизволит дать согласие, я не связан брачными узами. А ты, Бруно? Успел наверстать потерянные в монастыре годы, пока болтался по Европе? — Он игриво заехал локтем мне под ребра.

Я усмехнулся и потер ушибленный бок.

— Три года назад в Тулузе я встретил Моргану, дочь дворянина-гугенота. Я наставлял ее брата в метафизике, но стоило их отцу отлучиться, как Моргана попросила меня почитать вместе с ней. Она жаждала знаний — редкое свойство у женщины, тем более у богатой.

— Богатой и красивой? — блестя глазами, подхватил Сидни.

— О, прекрасной! — Я прикусил губу, вспоминая голубые глаза Морганы и то, как она, бывало, старалась развеселить меня, когда ей казалось, будто я предался меланхолии. — Я добился ее любви, хотя с самого начала знал, что любовь эта будет недолговечна. Отец предназначал ее одному аристократу из гугенотов, а не беглому итальянскому католику. Даже когда я получил должность профессора в университете Тулузы и мог бы содержать семью, он и слышать не хотел о нашем браке и пригрозил пустить в ход все свои связи в городе, чтобы уничтожить меня.

— И что же дальше? — История, похоже, не на шутку заинтересовала Сидни.

— Она хотела бежать со мной и даже просила меня об этом, — вздохнул я. — Я чуть было не согласился. Но в глубине души-то я знал, что это не для нее. Поэтому однажды ночью я сбежал один, в Париж, и там окунулся в свою работу и в придворную жизнь. Но я часто вспоминал, от чего отказался в ту ночь. — Голос мой дрогнул, я опустил глаза.

— Ты был прав, друг мой. Иначе мы не дождались бы тебя. Да и она давно уже замужем за каким-нибудь дряхлым герцогом, — подбодрил меня Сидни.

— Так бы оно и вышло, — кивнул я. — Но она умерла. Отец уже готовил ее брак с одним из своих друзей, но перед самой свадьбой она утонула. Ее брат написал мне.

— Ты думаешь, это самоубийство? — Склонный к мелодраматическим эффектам Сидни широко раскрыл глаза.

— Правды я никогда не узнаю.

Я смолк и уставился на дальний берег реки.

— Очень жаль, — пробормотал Сидни и снова похлопал меня по спине; до чего же эти англичане верят, что их похлопывание бодрит и утешает! — И все же, признайся, дамы при дворе короля Генриха рассеяли твою печаль, а?

Интересно, английские аристократы и впрямь такие бесчувственные болваны, какими прикидываются, или это просто способ скрывать свои мысли?

— Конечно, женщины при французском дворе красивы, и многие были не прочь оказать мне внимание, только вот поговорить с ними было не о чем, — усмехнулся я в ответ. — А они, со своей стороны, обнаружили у меня фатальный недостаток: титулов и денег.

— Эх, Бруно, видишь ли, если выбирать женщин по их уму и способности поддерживать разговор, только разочарований и жди. — Сидни покачал головой. Сама идея беседовать с женщиной казалась ему абсурдной. — Последуй моему совету: ум оттачивай в компании мужчин, а от женщин не требуй ничего, кроме ласки да нежностей. — И он, широко ухмыляясь, подмигнул мне. — Пора проследить за сборами, или мы никогда не отправимся в путь, а к обеду нас ждут в Виндзорском замке. Надо поторопиться, погода испортится. Разумеется, королева не едет, — добавил он, заметив изумление на моем лице. — Боюсь, честь развлекать польского графа целиком ляжет на наши с тобой плечи, Бруно, покуда мы не избавимся от него в Оксфорде. Помолись этой твоей мировой душе, пусть она укрепит нас.


— Не хвастаясь скажу, сэр Филип, друзья ценят мой поэтический дар. — Тонкий, пронзительный голос пфальцграфа Лаского всегда звучал так, словно польский аристократ был чем-то недоволен. Мы подплывали к Хэмптон-Корту. — Я подумал, если нам наскучат ученые дискуссии в университете, — тут он бросил не слишком приветливый взгляд на меня, — мы с вами можем скрасить пребывание в Оксфорде, читая свои сочинения и помогая друг другу советами, как два признанных мастера сонета. Вы согласны со мной?

— Нам следует включить в наш поэтический кружок Бруно, — ответил Сидни, улыбаясь мне заговорщицкой улыбкой. — Он ведь пишет не только ученые книги, он сочинил и комическую драму, правда, Бруно? Как бишь ты ее озаглавил?

— «Факельщики», — пробормотал я и повернулся к ним спиной, притворяясь, будто любуюсь пейзажем.

— Не слыхал, — отмахнулся пфальцграф.

Мы не добрались еще и до Ричмонда, а я уже убедился в совершенной правоте моего покровителя, французского короля Генриха III: пфальцграф Лаский был невыносим. Жирный, краснорожий, исполненный сознания своей значительности, он обожал слушать звук собственного голоса. Одевался он изысканно, но мытьем явно пренебрегал, а потому на солнце от него исходила такая вонь (к тому же смешанная с испарениями Темзы), что путешествие с самого начала было испорчено.

Под звуки труб мы вышли из гавани. Рядом с нами шла лодка с музыкантами, так что нескончаемому монологу пфальцграфа вторили рулады флейтистов. Мало того, от цветов, которыми так щедро украсили наше судно, я вовсю расчихался.

Откинувшись на шелковые подушки, я постарался сосредоточиться на ритмичных взмахах весел. Мы неторопливо, величественно проплывали через город, встречные лодочки уступали нам дорогу, сидевшие в них люди почтительно снимали головные уборы и смотрели вслед нашему — королевскому — судну.

Погрузившись в созерцание пейзажа, я не обращал внимания на польского вельможу, его болтовня превратилась в монотонное жужжание, не мешавшее мне наслаждаться красотой природы. Но тут Сидни решил поразвлечься и подразнить поляка, а для этого ему потребовалось привлечь к разговору и меня.

— А вот дворец Хэмптон-Корт, когда-то он принадлежал фавориту отца ее величества, Генриха Восьмого, кардиналу Вулси. — Филип широким жестом указал на внушительные стены из красного кирпича. — Но недолго тот радовался своей резиденции — королевская милость переменчива. Впрочем, вас, Лаский, королева, похоже, и впрямь ценит, судя по тому, с каким почетом она вас принимает.

Аристократ надулся и сделался еще противнее.

— Полагаю, при английском дворе все уже поняли, что пфальцграфа Лаского ее величество принимает с величайшим почетом и отменным гостеприимством.

— А поскольку она отвергла герцога Анжуйского, ее подданным стоит поинтересоваться возможным союзом с Польшей? — намекнул Сидни.

Пфальцграф молитвенно сложил ладони, крохотные поросячьи глазки засияли самодовольством.

— Не хочу быть нескромным, но не могу не отметить, что королева оказывает мне, скажем так, особое внимание. Разумеется, она ведет себя сдержанно, как и подобает, но мы-то с вами, сэр Филип, провели молодость не в монастыре, и уж мы-то понимаем, что нужно женщине, если она смотрит на вас женским взглядом.

Я чуть было не расхохотался, но, к счастью, на меня снова напал чих. Музыканты довели до конца какую-то тоскливую народную песенку и завели нечто еще более унылое. Мимо проплывали поля и леса; река здесь стала менее зловонной. Над головой собирались облака, по воде скользили их тени, и я чувствовал, что воздух становится все более густым и жарким. Сидни был прав: надвигалась гроза.

— Я дерзнул сочинить сонет и восславить красоту королевы, — врезался в мои размышления голос пфальцграфа. — Я бы хотел прочесть это стихотворение вам, прежде чем усладить им нежный слух ее величества. Готов выслушать совет собрата-поэта.

— Вы бы лучше Бруно спросили, — небрежно отвечал Сидни. — Это его соотечественники изобрели сонет. Ведь правда, Бруно?

Если бы взглядом можно было убить, я прикончил бы друга на месте. А впрочем, пусть себе жужжит этот жук, он не сможет помешать полету моей мысли.


Кто бы предсказал в те дни, когда я скитался от города к городу, пробираясь на север Апеннинского полуострова, хватаясь за работу домашнего учителя, если я ее находил, и ютясь в придорожных трактирах или дешевых комнатах для паломников, бродячих торговцев и шулеров, когда работы не было, что я сделаюсь поверенным королей и вельмож? Этого прорицателя сочли бы безумным все, кроме меня самого. Я всегда верил, что смогу не только выжить, но и преуспеть благодаря моим собственным усилиям. Ум выше случайности рождения и знатности; любознательность, жажда знаний заслуживают большего уважения, чем звания и родословная, и оттого во мне жила неколебимая вера: однажды люди признают мою правоту. Вот откуда черпал я силы для преодоления трудностей, которые отпугнули бы не столь убежденного человека.

И так вышло, что к тридцати пяти годам я, беглый еретик и странствующий учитель, вознесся на редкую для философа высоту: стал фаворитом французского короля Генриха III, жил при дворе в Париже, давал монарху уроки мнемоники и преподавал философию в преславной Сорбонне. Но Франция так же была раздираема религиозными противоречиями, как и все города и страны, через которые я прошел за семь лет со времени бегства из Неаполя. Постепенно католическая партия Гизов взяла в Париже верх над гугенотами, пронесся слух, будто и во Францию собираются призвать инквизицию. А моя близость к королю и популярность моих лекций стяжали мне предостаточно врагов среди докторов Сорбонны, и по улицам Парижа ползли подлые сплетни, проникавшие в уши придворных: дескать, разработанная мной система укрепления памяти — есть не что иное, как черная магия, а сам я что ни день общаюсь с демонами. В Венеции, Падуе, Генуе, Лионе, Тулузе и Женеве я получал такие же предупреждения и понимал, что прошлое вот-вот настигнет меня и пора сниматься с места. Наконец, как многие другие люди, гонимые за веру и убеждения, я решил искать прибежище под властью снисходительной Елизаветы, не допускавшей в свою страну сыск Святого Престола. В Англии я к тому же надеялся отыскать затерянные книги египетского первосвященника Гермеса Трисмегиста.

Ближе к вечеру королевское судно бросило якорь в Виндзоре. Облаченные в ливреи слуги проводили нас в покои королевского дворца, где нам предстояло поужинать и отдохнуть, чтобы на следующее утро продолжить путь в Оксфорд. Ужин вышел довольно мрачный, отчасти из-за погоды: небеса потемнели, в столовой пришлось зажечь свечи, и мы ужинали под неистовство грозы. За высокими окнами зала дождь лил как из ведра.

— Если так пойдет дело, завтра мы плыть не сможем, — заметил Сидни, когда слуги убирали посуду. — Придется завершать путь верхом. Надо раздобыть лошадей.

Пфальцграф надулся: ему больше по душе было валяться на подушках в лодке.

— Терпеть не могу ездить верхом, — заворчал он. — Нужна карета. А всего лучше подождать, пока прояснится. — Последнюю фразу он произнес уже более веселым голосом, откинувшись на спинку высокого стула и с удовольствием оглядывая богатое убранство зала.

— Времени нет, — отвечал Сидни. — Диспут состоится послезавтра, и нашему оратору нужно время, чтобы отдохнуть и подготовить сокрушительные аргументы. Да, Бруно?

— Верно, — отозвался я, с улыбкой отворачиваясь от окна. — А потому сейчас я вынужден просить у вас прощения и удалиться.

Сидни опечалился.

— Посиди еще, перекинемся в картишки, — взмолился он. В голосе его явственно звучала тревога: ему совсем не улыбалось остаться наедине с пфальцграфом.

— Полагаю, остаток вечера мне следует посвятить книгам, — ответил я, поднимаясь. — В противном случае наш диспут, боюсь, будет неинтересен.

— Я немало их выслушал, вытерплю и этот, — вмешался пфальцграф. — Бог с ним, сэр Филип, мы с вами и так неплохо проведем вечер. Почитаем друг другу стихи, если вы не против. И пусть подадут еще вина.

Сидни смотрел на меня, как утопающий на последнюю свою надежду, но я лишь подмигнул ему, выходя за дверь. Кто из нас профессиональный дипломат? То-то: вот пусть и возится с пфальцграфом, для Сидни это дело привычное. Звучные раскаты грома разносились над крышей, пока я пробирался по замысловато украшенной лестнице в отведенную мне спальню.

Я не сразу принялся за бумаги, прилег на кровать. Гроза приближалась к Виндзору, раскаты грома и вспышки молний участились, небо полыхало всеми оттенками зеленого. Дождь барабанил по стеклу окна и по черепице крыши, а я пытался понять, почему утреннее предощущение открытий сменилось каким-то дурным предчувствием. Мое пребывание в Англии, в особенности же будущность моего великого труда, зависели от успеха этой поездки в Оксфорд, но что-то меня тревожило, не давало покоя. За годы скитаний без связей и без прочного положения я привык полагаться только на самого себя и на свой инстинкт, а потому не мог пренебречь столь внезапной сменой настроения. Я привык доверять своей интуиции, и она, как правило, меня не обманывала. Или на этот раз интуиция меня все же подвела, и дело в том, что я в очередной раз готовлюсь сменить личину, предстать не тем, кто я есть?

В Лондоне я был гостем французского посла. Так распорядился мой покровитель король Генрих, нехотя отпустивший меня из Парижа. Я прожил у посла меньше недели, как вдруг меня вызвал к себе сэр Фрэнсис Уолсингем, государственный секретарь королевы Елизаветы. Подобное приглашение отклонить было невозможно. Гонец, вручивший мне послание министра, не мог объяснить, каким образом столь могущественный вельможа узнал о прибытии в Англию моей ничтожной персоны и что ему от этой персоны нужно.

На следующее утро я отправился верхом в особняк на Сизинг-Лейн — оживленной и богатой улице к востоку от Сити. Слуга провел меня через дом в аккуратный внутренний двор. Там ровными рядами рос самшит, дальше ряды его расступались, и открывался ровный газон, а за ним — фруктовый сад. Невысокие деревья были сплошь усыпаны белыми и розовыми цветами, а посреди всего этого великолепия, словно под роскошным пологом, стоял высокий человек в черном и смотрел вверх, на переплетенные ветви.

Слуга кивком направил меня к этому человеку, и тот обернулся ко мне. Предзакатное солнце стояло у него за спиной, и я не видел выражения его лица; лишь силуэт, узкий, черный, подсвеченный золотистым закатным светом. Остановившись в нескольких шагах от министра, я низко поклонился, постаравшись, как мог, выразить ему свое почтение:

— Джордано Бруно из Нолы к вашим услугам.

— Buonasera, Signor Bruno, е benvenuto, benvenuto,[6] — приветливо отозвался он и двинулся навстречу, протягивая мне правую руку. По английскому обычаю, мы обменялись рукопожатиями, как равные. Итальянское приветствие из его уст прозвучало почти без жесткого британского акцента, и, когда министр приблизился вплотную, я наконец-то смог рассмотреть его лицо — длинное, вытянутое, казавшееся суровым под плотно прилегавшей к редеющим волосам шапочкой. На вид ему было лет пятьдесят. Глаза сэра Уолсингема светились умом, так что и без слов было ясно: этот человек время на пустяки не тратит и глупцов не терпит. Но на его лице были и следы тяжкой усталости: по-видимому, этот человек нес тяжкое бремя и знавал бессонные ночи.

— Две недели тому назад, доктор Бруно, я получил от нашего посла в Париже письмо с известием о вашем прибытии в Лондон, — без предисловий начал он. — Вы хорошо известны при французском дворе. Посол сообщает также, что «не может одобрить» вашу религию. Что бы это значило?

— Он намекает либо на то обстоятельство, что я некогда принадлежал к монашескому ордену, либо на то, что я больше к нему не принадлежу, — ровным голосом отвечал я.

— А может быть, речь идет совсем о другом? — Уолсингем пристально посмотрел на меня. — Но об этом мы еще поговорим. Сначала скажите мне, что вам известно обо мне, мессир Филиппо Бруно?

До тех пор я не смотрел ему в глаза — теперь резко поднял голову, озадаченный и несколько сбитый с толку. Несомненно, этого он и добивался. От имени, данного мне при крещении, я отказался, когда принял постриг в монастыре Сан-Доменико Маджоре. Вместо него я получил имя Джордано и лишь ненадолго в пору своих скитаний вернул себе имя Филиппо. Так изящно Уолсингем продемонстрировал мне, насколько велики его возможности и обширны сведения. Конечно же он был доволен произведенным эффектом, но я быстро оправился и сказал:

— Я вижу одно: лишь глупец попытался бы утаить что-то от человека, который при первой же встрече называет меня тем именем, что дали мне родители, — именем, о котором я позабыл на двадцать лет.

Уолсингем улыбнулся:

— Пока этого достаточно, вы же не глупец. Вам присуща опрометчивость, но отнюдь не глупость. А теперь, если желаете, я скажу вам, что мне еще известно о вас, доктор Джордано Бруно из Нолы.

— Разумеется, но, надеюсь, вы позволите мне отделить истину, пусть даже не слишком приятную, от пустых слухов.

— Превосходно. — Он снисходительно улыбнулся. — Вы родились в Ноле близ Неаполя, вы сын солдата и в отрочестве поступили в монастырь Сан-Доменико Маджоре. Примерно через тринадцать лет вы покинули монастырь и три года скитались по Италии, спасаясь от инквизиции, объявившей вас еретиком. Затем вы преподавали в Женеве и во Франции, добрались до Парижа и пользовались там покровительством короля Генриха. Вы преподаете искусство памяти, которое многие считают чернокнижничеством, и страстно защищаете учение Коперника, объявившего Солнце, а не Землю центром Вселенной, хотя это учение и католики, и лютеране единодушно считают ересью.

Он глянул на меня, ожидая подтверждения, и я кивнул.

— Вам многое известно, — признал я.

Уолсингем снова улыбнулся.

— Вот уж это вовсе не магия, Бруно. В Падуе вы пробыли недолго, но там вы свели знакомство с английским придворным Филипом Сидни. Ну так вот — в скором времени он женится на моей дочери Фрэнсис.

— Более достойного зятя вы не могли бы найти. Буду счастлив встретиться с ним, — искренне ответил я.

Уолсингем кивнул.

— Любопытно все же, почему вы ушли из монастыря?

— Меня застукали, когда я читал Эразма в нужнике.

С минуту он молча взирал на меня, потом закинул голову и расхохотался. Такой густой, с хрипом, хохот мог бы быть у медведя, если бы медведь умел смеяться.

— У меня имелись и другие сочинения из списка запрещенных книг. Настоятель вызвал инквизитора, но я успел сбежать. За это меня отлучили. — Я прошелся взад и вперед, сложив руки за спиной и сам себе удивляясь: вот уж не думал, что буду вспоминать эти события в зеленом английском саду.

С каким-то непонятным выражением лица министр присмотрелся ко мне и покачал головой, словно я его озадачил.

— Интересный вы человек, Бруно. Вам пришлось бежать из Италии от обвинений в ереси, но в Женеве кальвинисты схватили вас и тоже отдали под суд за вашу веру.

Я поклонился, то ли соглашаясь, то ли не соглашаясь.

— В Женеве вышло недоразумение. Я убедился в том, что кальвинисты всего лишь подменили один набор тупых догм другим.

Вновь этот взгляд — как будто министр проникся восхищением к моей скромной персоне — и вновь медвежий смех.

— Вы, кажется, единственный, кто ухитрился восстановить против себя и папу, и кальвинистов. Исключительное достижение, доктор Бруно. Вот почему и я задаю вопрос: какой же вы веры?

Пауза. Он смотрит на меня с ожиданием, ободрением.

— Вам известно, что Риму я не друг. И готов заверить вас, что во всем буду предан ее величеству и рад буду оказать ей любые услуги, пока нахожусь на ее земле.

— Да-да, Бруно, это я знаю, но это не ответ на мой вопрос. Я спрашивал о вере. Кто вы в глубине души: папист или протестант?

Я медлил в смущении.

— Вы сами напомнили мне, что обе стороны нашли во мне изъян.

— Означает ли это, что вы не принадлежите ни к той ни к другой стороне? Следовательно, вы — атеист?

— Прежде чем ответить на такой вопрос, я хотел бы знать, каковы будут последствия.

Министр улыбнулся.

— Это не допрос, Бруно. Мне хотелось бы понять вашу философию, только и всего. Будьте со мной откровенны, и я буду откровенен с вами. Затем мы и удалились в сад, чтобы никто не мог нас подслушать.

— В таком случае заверяю вашу милость, что слово «атеист» в обычном его смысле неприменимо ко мне, — заговорил я, всей душой надеясь, что не причиню себе этими словами вреда. — Во Франции, и здесь, в посольстве, я именую себя католиком, потому что так проще и безопаснее, однако поистине я бы не назвал себя ни католиком, ни протестантом — слишком узки оба этих понятия. Я верю во всеобъемлющую истину.

Он приподнял бровь.

— В более всеобъемлющую, чем христианская вера?

— Христианская вера — лишь одно из позднейших истолкований древней истины. Если бы в наш отуманенный век та истина была правильно понята, люди пришли бы к просветлению и покончили с кровавыми раздорами.

Повисло напряженное молчание. Солнце опустилось низко, под деревьями воздух был прохладен и влажен. С наступлением сумерек все назойливее и громче кричали птицы, но Уолсингем, не обращая внимания, расхаживал взад-вперед по траве, и на его черный камзол сыпались белые и розовые лепестки с ветвей плодовых деревьев.

— Вера и политика ныне совпадают, — заговорил он наконец. — Возможно, так было всегда, но в наш тревожный век это дошло до крайности. Политические убеждения человека теперь гораздо больше зависят от его религии, нежели от места рождения или от языка. В нашем государстве найдется немало исконных англичан, которые питают к Риму куда большую любовь, чем вы, Бруно. И куда большую любовь, чем к своей законной королеве. И все же вера не сводится к политике. Прежде всего речь идет о совести человека, о его отношениях с Богом. Я совершал такие поступки во имя Бога, о которых мне придется давать ответ на Страшном Суде. — Он посмотрел мне прямо в глаза, и в выражении его лица была скорбь. Он продолжил тихим и каким-то тусклым голосом: — Я стоял и смотрел, как из груди человека вырывали еще живое и бьющееся сердце — по моему приказу. Я допрашивал людей, и им выворачивали суставы на дыбе. Одного звука этого было бы достаточно, чтоб тошнота подступила к горлу. Я сам поворачивал колесо дыбы, если тайна, которую я должен был вырвать из уст допрашиваемого, была чересчур опасна и ее нельзя было доверить ушам палачей. Я видел, как крушится человеческое тело, созданное по образу Божьему. Я сам творил эти ужасы над своими собратьями, ибо верил, что такой ценой предотвращу более страшное кровопролитие.

Он провел рукой по влажному лбу и вновь принялся мерить шагами газон.

— Наша страна только недавно приняла новую веру, и немало найдется во Франции и Испании тех, кто, при поддержке Рима, стремится убить ее величество и посадить на трон это дьяволово отродье, Марию Шотландскую. — Уолсингем покачал головой. — Бруно, я не жесток и не получаю ни малейшего удовольствия, причиняя людям боль. Хотя кое-кто из моих подручных… — Дрожь пробежала по его лицу; я верил каждому его слову. — В отличие от инквизиции я не беру на себя ответственность за души людей. Пусть этим занимаются священники. Я пекусь только о безопасности государства и королевы. Лучше уж выпустить кишки католическому попу в Тайберне, перед толпой, чем позволить ему соблазнить двадцать человек, которые соединятся с другими и восстанут против королевы.

Я снова поклонился, соглашаясь, впрочем, мне не предлагалось высказывать свое мнение. Под самым старым деревом в саду была скамейка, кольцом опоясывающая его ствол. Уолсингем пригласил меня присесть рядом с ним.

— На собственном опыте вы узнали, Бруно, как беспощадно Рим преследует своих врагов. Улицы английских городов потекут кровью, если Мария Шотландская взойдет на престол. Вы понимаете, Бруно? Но эти католические заговоры — словно головы гидры: мы отрубаем одну, а на ее месте вырастает дюжина новых. Мы казнили в восемьдесят первом году коварного иезуита Эдмунда Кэмпиона, а теперь в Англию десятками засылают миссионеров, и каждый из этих глупцов завидует его мученичеству. — Уолсингем утомленно покачал головой.

— Ваша милость несет тяжкое бремя. Не хотел бы я оказаться на вашем месте.

— Это бремя возложил на меня Господь, и я ищу себе помощников, — откровенно ответил он. — Скажите, Бруно, французский король предоставил вам содержание или только жилье в посольстве?

— Он более поддерживает меня добрым советом, нежели деньгами из своего кошелька, — признался я. — Я надеюсь прибавить к этому скромному вспомоществованию заработок преподавателя и с этой целью собираюсь наведаться в прославленный Оксфордский университет — быть может, там найдется для меня занятие.

— Оксфорд? Вот как? — В глазах его блеснул интерес. — Вот уж папистское болото. Университетское начальство демонстративно изгнало всех, кто исповедовал старую веру, а на самом деле добрая половина профессоров — тайные паписты. Граф Лестер, канцлер, то и дело наведывается в университет и назначает расследования, но их так просто не возьмешь — прячутся, как пауки под камни, стоит лишь направить на них свет. А как только отвернешься, глядь — они уже отравляют молодые души. Опутывают тех самых юношей, которым предстоит стать судьями, священниками, заседать в парламенте. Наше будущее правительство и наше священство может обратиться к Риму, а мы этого и не заметим! Королева гневается, и я уже сказал Лестеру, что действовать надо с большим усердием. — Министр сжал губы, давая понять: будь он во главе университета, жесткие меры были бы уже приняты. — Университет превратился в убежище для тех, кто читает и пишет мятежные книги. Большинство миссионеров, которых засылают к нам французские семинарии, прежде училось в Оксфорде. — Уолсингем чуть призадумался и заговорил мягче: — Да, Бруно, поезжайте в Оксфорд. Буду рад предоставить вам рекомендацию. Вы там увидите много интересного.

Он примолк, что-то обдумывая; кажется, его мысли приняли иное направление.

— Вы сказали, что готовы любым способом служить ее величеству. Вы говорили искренне?

— Подобные предложения не делают ради шутки, ваша милость.

— В казне ее величества имеются средства для оплаты людей, которые работают на меня, помогают защищать от врагов королеву и государство. Ее величество умеет быть благодарной, и способов для этого много: мы понимаем, насколько ценны для писателей покровительство и доброе мнение властей. Вы могли бы оказать королеве существенную услугу, Бруно, ведь, живя во французском посольстве, вы причастны множеству секретов. Все, что коснется вашего слуха относительно заговоров против ее величества или ее министров, любая мелочь о шотландской королеве и ее французских друзьях, письма, в которые вы могли бы заглянуть, все, что покажется вам относящимся к делу, любая малость, — все это было бы для нас бесценно.

Он смотрел мне прямо в лицо, вопросительно приподняв брови. Я колебался.

— Благодарю вашу милость за такое доверие…

— Конечно, у вас есть совесть и сомнения, — перебил он нетерпеливо. — Я бы потерял к вам уважение, если б вы сразу ответили согласием. Да, я прошу вас следить за теми, кто принял вас под свой кров, и любой честный человек призадумался бы, прежде чем согласиться на такую роль. Но помните, Бруно: всякий раз, когда совесть и долг тянут нас в разные стороны, следует выбирать то, что сулит большее благо. Вам нечего бояться, душе это не повредит.

— Не в том дело, ваша милость.

— А в чем? — удивился он. — Филип Сидни говорил мне, что вы — закоренелый враг Рима и с готовностью поможете тем, кто препятствует появлению инквизиции на нашем острове.

— Ваша милость, я враг Рима, но я враг всех тех, кто принуждает людей к своей вере и казнит их, едва они посмеют хоть в чем-то усомниться.

Я сказал и умолк; всесильный министр мерил меня взглядом.

— У нас здесь людей за веру не наказывают. Королева весьма красноречиво сказала об этом: она, мол, не желает прорубать окна, чтобы заглядывать в души людей. Нет такого намерения и у меня, Бруно. В нашей стране убеждения не приведут человека на эшафот, но его могут казнить за то, что он собирается сделать во имя этих убеждений.

— За то, что он собирается сделать или за то, что мог бы сделать? — уточнил я.

— Намерение — уже измена, Бруно, — бесстрастно возразил королевский министр. — Пропаганда — измена. В наше время даже распространение запретных книг — измена, потому что каждый, кто распространяет такие книги, делает это с намерением соблазнить подданных королевы, сделать их подданными Рима, с тем чтобы они встали на сторону католиков, когда те вторгнутся в Англию.

Мы сидели рядом, и я почувствовал, как рука английского министра коснулась моего локтя.

— Здесь, в Англии, — продолжал он, — человек с прогрессивными взглядами — человек вроде вас, Бруно, — может жить и писать свободно, не страшась наказания. Полагаю, именно поэтому вы приехали в нашу страну. Разве хотели бы вы, чтобы сюда пришла инквизиция и положила конец этим свободам?

— Нет, ваша милость, этого я бы никак не хотел.

— Значит, вы согласитесь служить ее величеству так, как я предложил вам?

Я молчал, прикидывая, как мой ответ может изменить мою судьбу.

— Я буду служить ей всеми силами, — обещал я.

Уолсингем широко улыбнулся — даже зубы сверкнули в сумраке — и обеими руками сжал мою ладонь.

Кожа на его руках была сухой и тонкой, словно бумага.

— Я очень рад, Бруно. Ее величество наградит вашу верность, как только убедится в ней. — Глаза министра блестели. Сад вокруг нас погружался в темноту, лишь тонкие полосы золотого света еще окаймляли вставшую за деревьями лиловую тучу. Стало прохладно, воздух наполнился сладкими ароматами цветов.

— Что же мы не идем в дом? Скверный я хозяин, даже выпить не предложил.

Он с заметным усилием поднялся и повел меня по дорожке к дому. По обе ее стороны слуги зажгли маленькие фонарики. Сад казался волшебным, и я, глубоко вдыхая вечерний воздух, чувствовал приближение нового будущего, которое было уже близко и сулило новые возможности.

Далеко в прошлом остались странствия по горам Северной Италии, грязные, пропахшие крысами придорожные гостиницы, где я ночи напролет бодрствовал с кинжалом под подушкой, опасаясь бродяг, которые могли убить меня за несколько медных монет. Все в прошлом: отныне я поступаю на секретную службу ее величества. Еще один непредсказуемый, но вместе с тем, похоже, и вполне закономерный поворот судьбы.

Уолсингем остановился под фонарем и повернулся ко мне.

— Вам нужно будет встретиться с моим помощником, Томасом Фелипсом, — предупредил он. — Томас держит в руках все нити — шифры, почтовые ящики и тому подобное. Полагаю, вас не нужно предостерегать: о нашей встрече никому ни слова, за исключением Сидни, — добавил он, понижая голос.

— Ваша милость, я был священником. Лгать я умею.

Он усмехнулся.

— Полагаюсь на вашу ловкость. Вы бы не смогли так долго водить за нос инквизицию, не будь у вас этого таланта.

Так я сделался частью обширной и сложной сети, простиравшейся от колоний Нового Света на западе до турецких земель на востоке…


Внезапный раскат грома перебил воспоминания и вернул меня в комнату королевского дворца. За окном хлестал дождь и вспышки молний освещали просторный двор. Я надеялся обрести в Англии мирную жизнь и написать наконец-то книгу, которая должна была потрясти Европу до самых основ. Честолюбие было и оставалось моим проклятием. Мучительное честолюбие зависимого человека, человека без средств, без положения в обществе, нуждающегося в покровительстве других людей — в моем случае в покровительстве женщины. Завтра мне предстояло увидеть университет Оксфорда и добыть там два золотых самородка: тайны оксфордских папистов для Уолсингема и книгу, которая — в этом я был убежден — скрывалась в одной из библиотек университета.

Загрузка...