Анатолий Малышев Загадка идола

Есть некоторые основагия предполагать,

что все эти солнца, сияющие нам с небес,

освещают и согревают вокруг себя чью-то

жизнь и чью-то мысль.

А. Франс. Современная история.


Много тысячелетий назад горная страна Киргизия была равниной. Высокогорные сырты Терскей-Алатоо, Акшийрака, где сейчас чабаны выпасают скот, — это древние поверхности, сохранившиеся от былой равнины, разрушенной горообразовательными процессами.

Между Фрунзе и Рыбачьим,[5] южнее Боомского ущелья, любознательный человек невольно обратит внимание на контрастную картину гор: красно-бурые суглинки и конгломераты, перекрытые сверху белыми суглинками. Какая тайна заключена в этих двух-трехметровых пластах пород, возможно, хранящих секрет возникновения разумной жизни на Земле? Именно на этот промежуток времени, перед отложением белых суглинков, три-четыре миллиона лет назад, приходится появление человека.

На Тянь-Шане первые следы деятельности человека сохранились на территории, расположенной между озером Иссык-Куль и городом Нарыном, в галечниках реки Он-Арча. Здесь найдено примитивное каменное орудие, изготовленное почти триста тысяч лет назад.

Загадка появления разумной жизни на Земле остается до сих пор тайной. Поэтому не случайно появление гипотез о привносе жизни и разума из Космоса. Создатели этих гипотез приводят множество косвенных доказательств пребывания космических пришельцев в Африке и Америке.

А если космические путешественники побывали когда-то в Средней Азии, на Тянь-Шане? Какие знаки оставили они?

И где именно?


Письмо

Счистив снег с калош, Никифор Антонович Преображенский, профессор археологии, вошел в свой подъезд.

— Никифор Антоныч! — окликнула его лифтерша Сима Арнольдовна. — К вам пришел какой-то товарищ. Спит на ходу! Устал бедняга. Студент ваш, наверное. — Сима Арнольдовна всех приходивших к профессору, называла студентами и на девяносто процентов была права. — Я отвела его к вам и уложила на диван. Как всегда.

— Благодарю, Сима Арнольдовна!

За пятнадцать лет преподавания у Никифора Антоновича появилось много друзей, с большинством он переписывался, а приезжающие в Москву считали своим долгом навестить его.

Впрочем, десять лет назад его жена и ушла из-за этого: «Проходной двор — твоя квартира, милый супруг! Всегда накурено, везде окурки дрянных папирос, вечный шум, споры. Уж эти твои выпускники! Когда же мы будем жить для себя?»

Преображенский отомкнул дверь и, не раздеваясь, заглянул в большую комнату: из какого выпуска?

Человек, вскочивший с дивана, был ему незнаком.

— Доломатенко Виктор. Геолог, — улыбаясь, представился он и добавил на вопрос профессора: — Георгиевич. Но зовите меня просто Виктор.

— Сейчас мы закажем Симе Арнольдовне крепкого чаю, а потом я к вашим услугам.

— Ваш выпускник, Введенский Павел Игнатьевич… — начал гость.

— Введенский! — вырвалось у Преображенского. — Давно же он не давал о себе знать!

— Павел Игнатьевич настоятельно просил меня передать лично вам в руки это письмо. Он не отправил его почтой: слишком долго. В письме, по словам Павла Игнатьевича, есть кое-какие нюансы, поэтому он хотел, чтобы вы прочли его в моем присутствии и сразу же ответили. И устно и письменно, если, конечно, это вас не затруднит.

Преображенский вскрыл конверт.

— Я в Москве еще три дня буду: служебные дела, поручения сотрудников…

— Жить будете у меня.

— С радостью! Павел Игнатьевич так мне и сказал, что вы непременно у себя заставите жить.

— Вот что, Виктор Георгиевич, — сказал Никифор Антонович, прочтя письмо, — устного ответа пока не будет. Письменный дам перед вашим отъездом. Но сразу скажу о своих сомнениях. Павел Игнатьевич датирует возраст обнаруженных им захоронений в пределах двадцатого- пятнадцатого веков до нашей эры. Я не специалист по этой эпохе. Моя сфера- первое тысячелетие нашей эры. Это первое. Теперь второе. — Никифор Антонович покраснел. Повысив голос, он продолжил: — Нет ни одного факта в истории Средней Азии, заметьте, ни одного, который позволил бы даже предположить о возможности культурных поселений в такие древние времена. Надгробные каменные изваяния — это уже высокая культура. Сочетание полуоседлого и кочевого образов жизни! Этим может похвастаться Древний Египет, но отнюдь не Средняя Азия. Ах, Введенский, Введенский!

Никифор Антонович сел, задумался. Его давно манила Средняя Азия, но он хранил эту мечту в себе. И вот письмо Введенского: «Доставка в Каракол[6] гарантирована». Доломатенко должен еще раз появиться в Москве весной. Соблазнительно! Уральские находки палеолита можно пока отложить. Но возраст этих раскопок! Никифор Антонович глянул в бегущие строки письма: в это невозможно поверить.

— Каменные идолы двадцатого века до нашей эры! В Средней Азии! — вдруг взорвался он. — Абракадабра!

Доломатенко радостно ухмыльнулся, вытащил папиросы.

— Чему вы улыбаетесь? Этим вымыслам гражданина Введенского? Этой абракадабре?

Геолог улыбался, вспоминая наставления Павла Введенского: «Слушай профессора внимательно. Дождись, когда он начнет говорить „абракадабра“, назовет меня гражданином, — только после этого начинай разговор».

— В этот возраст и сам Пашка, то есть Павел Игнатьевич, не верит. Только, говорит, против геологических данных не попрешь. Ведь по уступам речных террас, как по кольцам дерева, можно определить их возраст, время образования. Так вот, надгробные идолы как раз и перекрываются такими речными наносами, которым меньше пятнадцати веков не дашь. Да вы сами увидите!

Никифор Антонович колебался: помимо намеченной поездки на Урал, его ждала незаконченная рукопись об уральском палеолите.

— И еще Введенский просил, чтобы вы геолога нашли, знающего четвертичную геологию. Я ведь занимаюсь поисками руды. А тут нужен специалист-четвертичник. По-моему, сомневается Павел Игнатьевич в возрасте этих террас. Вы, говорит, поможете обязательно.

И профессор вдруг согласился поехать весной.


Наваждение

Первая ночь в Караколе была холодной — рядом Терскей-Алатоо.

Утром Никифор Антонович вместе с Доломатенко был в транспортной конторе. Молодой директор сказал, что лошадей нет, но через несколько дней пригонят табун из Покровки. Они вернулись ни с чем.

Никифор Антонович стоял в коридоре у окна, смотрел на двор с маленькими березками, сторожившими глинобитные дувалы. Из-за полуоткрытой двери доносился женский смех. В коридоре раздался голос Доломатенко:

— Не беспокойтесь, Никифор Антонович, мы обо всем договорились, лошадей найдем… Вы еще не были у своих? Идемте в камералку[7] Введенского.

В камералке — близко составленные столы, с разложенными на них образцами. Две девушки, смеясь, рассматривали каменного трилобита.[8]

— Знакомьтесь: Никифор Антонович…

— Преображенский?! — удивленно воскликнула, обернувшись к нему, девушка в синем платье. — Во-от обрадуется Павел Игнатьевич!

Никифор Антонович поразился огненному всплеску ее глаз.

— Уж это верно! Обрадуется! — нажимая на «о», подтвердила вторая девушка, видимо, волжанка, и дружелюбно пожала ему руку.

Это были лаборантки Введенского: пожаловались Никифору Антоновичу на то, что Павел Игнатьевич не взял их на раскопки, хотя в Москве все было оговорено твердо.

— Вечером у нас танцы. Приходите! — пригласила волжанка. — Тут в Караколе даже оркестр есть!..

Осматривая городок, притулившийся у подножия Терскей-Алатоо, он остановился возле небольшого домика с наглухо заколоченной парадной дверью и наспех прибитой фанеркой: «Здесь жил русский путешественник Н. М. Пржевальский». От этого домика Никифор Антонович пошел вверх по улице к роще с высокими кленами, серебристыми тополями и развесистыми вязами. В этой роще, быть может, бывал и Пржевальский.

Синели северные склоны Терскей-Алатоо, с которых почти сошел снег, и только небольшие останцы белели а темных распадках.

Внезапное чувство радости и причастности к совершающемуся в природе весеннему преображению ощутил Никифор Антонович. Так бывало в детстве — беспричинная радость, потребность бурного движения, восторженная приподнятость. Странное чувство, которое можно выразить словами: я живу!

Река Караколка пенилась среди валунов и подмывала в своем весеннем рвении берега. Холодные брызги сверкали в вечерних лучах солнца.

Где-то рядом с рощей звучал оркестр, старательно выводил старинную мелодию, и плавный ритм вальса настойчиво манил к себе.

Никифор Антонович зябко потер руки. Наваждение! Впереди такие серьезные дела, а он поддался ребяческим эмоциям! Вдруг послышался шепот: «Ой, Вера, может, мы с тобой помешаем ему!»

Никифор Антонович обернулся и, приняв профессорскую солидность, спросил:

— Кто здесь?

И смутился фальшивостью вопроса: ведь знал — кто.

И еще странность — он, привыкший к анализу, к дотошному расчленению фактов и домыслов, к моментальному отделению важного от несущественного, даже не задумался над тем, что, как только вошел в рощу, ждал, когда же позовет его этот голос, голос Вероники Павловны, впервые услышанный им в захламленной камералке на перевалочной базе Каракола.

— Ой, Никифор Антонович! Это все Вера! Вот говорит и мне: идем в парк! Настаивает: идем да идем. Я говорю: зачем? А она- мне хочется. Ну и пошли. И как это она вас сразу нашла в такой темноте? Ну, я побежала, меня Иван ждет! — треснули ветки, зашуршала трава под ногами, стало тихо.

— Я боюсь!.. — позвал дрогнувший голос. Никифор Антонович профессорским голосом, разрушающим тягостное оцепенение мрака, спросил:

— Это вы, Вероника Павловна?

— Я! Мне почему-то очень страшно! Преображенский осторожно взял ее за локоть и сказал:

— Ну, идемте танцевать!

Танцевальная площадка освещалась аккумуляторным прожектором. Звучал вальс «Лунный свет», знакомый ему по вечерам в школе. Откуда у местного оркестра это пристрастие к старинным вальсам? И откуда в душе его это чудное детское ощущение полета, приподнятости, ощущение внезапного волнующего слияния с окружающим миром?

— Мне хочется танцевать, — тихо сказала Вероника. Ее рука мягко легла ему на плечо, и он послушно подчинился властному ритму старинного вальса.

— Когда мы поедем на раскопки в Каинды? — спросила она, как будто продолжая разговор.

— Мы? — удивленно спросил он в свою очередь. — А разве вы с нами?

— Конечно! Я не могу больше оставаться здесь. Павел Игнатьевич велел мне разобрать образцы. Но ведь это можно сделать и в Москве. Правда, Никифор Антонович?

Больше он не танцевал, смотрел на Веронику: ее наперебой приглашали, и она ускользала в вихревом движении.

В камералку пошли, когда кончились танцы и звездная россыпь стала по-ночному четкой. Никифор Антонович отстал, чтобы поразмыслить наедине. Но Вероника, доказывая что-то своим спутникам, ежеминутно призывала его в качестве арбитра:

— Профессор, они говорят… а я считаю…

И Никифор Антонович академическим, вдруг опостылевшим ему самому, голосом подтверждал безумные постулаты Вероники о множестве обитаемых миров, доказывал, что космические посланцы оставили на Земле множество знаков, о существовании которых человечество не знает, а если догадывается, то теперь нужно что-то сверхобычное, какая-то особая заданность, чтобы осознать значимость этих примет. Вероника все сравнивала с космосом!

На прощанье хором грянули «Из-за острова на стрежень», и псы Каракола с готовностью ответили лаем.


Древними тропами

Могила Пржевальского — бронзовый орел на каменном обелиске — была на берегу, недалеко от озера.

Преображенский вспоминал, что он знает о Пржевальском.

Здесь, на берегу Иссык-Куля, у могилы Пржевальского, Никифор Антонович понял значимость этого крутого и, на первый взгляд, надменного человека. Почему в завещании Пржевальский велел похоронить себя на берегу безвестного европейскому миру озера? Не потому ли, что своим трезвым, далеко прицеленным умом он понимал: судьбы многих наций разрешаются в едином историческом русле, у русских больше общего с тюрко-язычными народами, чем с европейским Западом. Разве не он, один из первых русских, почувствовал то глубинное движение к соединению наций, которое свершилось только при Советской власти, власти рабочих и крестьян?

Зеленые невысокие волны осторожно перемывали прибрежный гематитовый[9] песок. Эта черная гематитовая кайма с белыми пятнышками раковин была типична для восточного побережья Иссык-Куля.

Знакомое ощущение повторяемости охватило Никифора Антоновича: это он уже испытал на Теплицзее в Швейцарии, это уже было, когда холодные воды озера точно так же намывали железную слюдку на пологий берег.

Он шел вдоль Караколки. Воды в реке стало еще больше, ее берега дрожали: это была громадная паводковая масса, волочившая огромные валуны. Никифор Антонович вспомнил, что обещал помочь Веронике Градовой разобрать образцы. И еще что-то обещал он, но это выскользнуло из памяти, как последний луч солнца, прощально сверкнувший в холодных брызгах Караколки.

Образцы были разобраны, но чувство обновленности, приподнятости не пропадало.

Среди этих необычных для него ощущений, иногда, как в разрывах тумана, его аналитический ум пытался зацепиться за факты текущей жизни: с ним творится что-то непонятное, не поддающееся анализу и трезвой оценке. Эти непривычные эмоциональные перепады, какие-то внезапные скачки от радости к тоске. Это смущало его. Но при виде Вероники тяжкий груз размышлений пропадал, профессор забывал обо всем. И это забвение условностей, сложностей в присутствии Вероники смущало его еще больше.

Он включил в состав отряда Веронику Градову в качестве медсестры и разнорабочего. Почему? Этого он не мог объяснить.

Потом, в пути, Никифор Антонович недоумевал: какой бес дернул его так рьяно настаивать, чтобы Вероника Градова участвовала в его экспедиции? Это было наваждением, непонятным давлением, мысленным приказом, но чьим? И он с невольной опаской приглядывался к девушке. Остались позади белые пенистые пороги реки Тургень-Аксу, широкая долина которой с ее тридцатиметровыми елями Шренка была прекрасней знаменитых речных долин Швейцарских Альп. После ночевки в Кок-Кия отряд вышел на четырехтысячеметровый, с вечными снегами, перевал Чон-Ашу. Брустверы слоистого сине-зеленого снега грозили обрушиться на голову.

С Чрн-Ашу, как с высоты птичьего полета, стала видна неподвижная холодная панорама широтных хребтов. Царство ослепительных фирнов и черных скал. Массивно-гибкими жгутами спускались языки ледников, замыкаясь черно-белыми передовыми моренами.

Мамат, проводник-киргиз, радостно улыбался, оглядываясь на Веронику и Никифора Антоновича. Профессор понимал его: Мамат чувствовал себя волшебником, приобщающим неофитов[10] к непостижимой древней красоте горного хаоса.

После ущелий Оттука и тяжелых каньонов Сары-джаза, прорубившего себе путь могучими весенними свинцово-серыми водами, отряд спустился в долину Иныль-чека.

Геолог отряда Лев Николаевич Гурилев, которого рекомендовал профессору Владимир Афанасьевич Окаев, оказался человеком необщительным и молчаливым. Он никогда не высказывал своих чувств, а пройденный путь- часть Великого шелкового пути древности- стоил переживаний. Но тут, когда увидел широченную долину Иныльчека и обрывающуюся перед ней узкую щель Сарыджаза, не выдержал.

— Нет, вы посмотрите! Какая долина прорыва! — укрощая ликующий голос, воскликнул он.

Правда, до него восторги этими первобытными тропами выражала только Вероника Градова: для большинства это был обыденный рабочий путь, который они проходили уже не первый раз. Вероятно, потому с большим пониманием они относились к ее словам, что и сами смотрели на все как бы ее глазами, заново.

Великая радость специалиста видеть красоту там, где ее не дано увидеть другим! Весь вечер Лев Николаевич исследовал долину, так заинтересовавшую его.

Здесь была последняя ночевка отряда.

Нужно отметить: в эти вечера перед прибытием на каиндинские раскопки постоянной и единственной собеседницей Никифора Антоновича была Вероника. Остальные с внимательными улыбками слушали их долгие научные беседы. Геолог каждый вечер, пока хватало дневного света, крупным убористым почерком заполнял свой маршрутный дневник.

Но вот наступил последний день пути. Отряд поднялся по тропе от долины Иныльчека, минуя его древнюю террасу, сложенную озерными суглинками. Когда-то, тысячи лет назад, здесь было озеро. На его берегах росли тростники, по зеленой воде плавали утки, а темнеющая глубина пронизывалась стремительными стрелами рыб… А сейчас была белая безжизненная глина с окаменевшими стеблями тростника, с обломками обызвестковавшихся костей — это все, что осталось от бывшего некогда озера с его движением, влагой, жизнью.

Самым трудным для Никифора Антоновича оказалось преодоление сарыджазской тропы. Тропа змеилась все выше и выше. Головокружительная высота в скальных обрывах левого борта Сарыджаза! Ни ледяной карниз на перевале Чон-Ашу, ни переправы через стремнины горных рек не вызывали у него такого предельного напряжения нервов, как здесь.

Натянув уздечку так, что морда лошади почти вывернулась назад, а белки ее глаз налились кровью, с обреченным чувством падения смотрел он на белую бесшумную ленту реки — она была так далеко внизу, что чудовищный грохот на перепадах был не слышен.

— Никифор Антонович! — громко крикнул Доломатенко, ехавший вслед за Маматом. — Не смотрите вниз! И отпустите поводья! Что вы тянете так!.. — последовало многозначительное молчание. — И вы, Вероника, тоже! Отпустите!

Мамат по-киргизски спросил о чем-то Доломатенко. Тот досадливо отмахнулся:

— Нет, Мамат! — и снова резко обернулся в седле. — Никифор Антонович, Мамат говорит, что есть другая тропа, я знаю ее- еще на два дня пути. Мы, как всегда, проедем и по этой. Только вы с Вероникой крепче держитесь за луку седла и смотрите в спину переднему. Доверьтесь своей лошади! Здесь она гораздо опытнее вас.

Через два часа начался спуск, тропа расширилась, и люди вновь нашли в себе силы для разговора.

Вероника до самого спуска к безопасным террасам Сарыджаза оставалась безмолвной.

Когда отряд спустился, Доломатенко, сдвинув на затылок фуражку, облегченно повернулся в седле.

— Да-а! Тропочка! — В его голосе слышалось извинение за недавний окрик. — Сколько раз здесь проезжаю, а привыкнуть не могу.

Лев Николаевич снял свою тесную фуражку, потер ладонью красный рубец на лбу.

— Интересные породы, Никифор Антонович! Роговики и мраморы — сплошь метаморфические породы. Где-то здесь должен быть мощный интрузив[11] гранитов!


Неточность в миллион лет — небольшая ошибка!

Одолев последний небольшой подъем, отряд спустился в долину Каинды — следующего к югу притока Сарыджаза.

Каинды- по-киргизски береза. Пятнисто-белые стволы берез с еще голыми ветвями толпились у русла реки, сразу за спуском с широченной террасы перед впадением в Сарыджаз.

Пока развьючивали лошадей, с этой террасы, скользя и падая на крутых глинистых обрывах, бежали люди.

— Ф-фу! Отдышусь!.. Здравствуйте! — торжественно произнес коренастый с рыжей лопатообразной бородой мужчина, протягивая вымазанную глиной руку.

— Здравствуйте! — сказал Никифор Антонович, неуверенно пожав протянутую ладонь. — Мне хотелось бы увидеть Павла Игнатьевича Введенского. — Профессор помнил худенького юношу в очках, с которым расстался лет пять назад.

— Это я! Я и есть! Не узнали, Никифор Антонович? — радостно засмеялся рыжебородый. — Я так вас жду! А ты, Вероника, почему здесь? Кто тебе разрешил?

— Веронику-то я взял сюда, — делая ударение нз слове «я», сказал профессор. — Так что вы не ругайте ее. И образцы все мы оформили…

До позднего вечера не утихало возбуждение в лагере. Разбирали почту, продукты, снаряжение…

Введенский геолога и Никифора Антоновича устроил в своей палатке, а потом, при тусклом освещении свечей, волнуясь, показал свои находки. Глиняные сосуды и фигурки, каменные и стеклянные бусы, фарфоровые тарелочки. Все это настолько было не похоже на двадцатый век до нашей эры, настолько смахивало на мистификацию, что Никифор Антонович наконец не выдержал.

— Увольте, Павел Игнатьевич, увольте! — чуть не взмолился он. — Завтра мы начнем с террас. Лев Николаевич- опытный специалист. Определим возраст террас, а уж потом будем разбираться, что к чему и как отнестись к вашим фарфоровым тарелочкам. Вы куда поместили Веронику Павловну? — как будто некстати закончил он. Введенский даже поразился этому вопросу.

— К поварихе, Никифор Антонович! Лучшего места у нас здесь нет. Только зря вы ее взяли: ведь девчонка! Опыта нет, толку никакого!

— Как сказать! Я верю в непредвзятость свежего взгляда. — Никифор Антонович говорил, как будто размышляя вслух, вновь он ощущал внутреннее давление и чей-то мысленный приказ; наваждение не проходило, но он уже утратил оценку степени его воздействия.

Утром Никифор Антонович, Лев Николаевич, Вероника и Введенский объезжали террасы.

Ветер вздымал белую озерную пыль.

Черные горные галки носились над ними, — с высоты раздавался их отрывистый крик.

Лев Николаевич все туже надвигал на лоб свою тесную фуражку, понукал ленивого мерина. Часто останавливался, разворачиваясь спиной к ветру, чертил на миллиметровке схему расположения террас.

Вечером, когда вернулись в лагерь, Лев Николаевич снял фуражку и смущенно потер рубец на лбу:

— Получается очень непонятная картина. Дело в том, что Павел Игнатьевич не совсем прав. По моим предварительным данным возраст этой террасы, — геолог показал вверх, на захоронения, где днем велись работы, — тридцать пятый век до нашей эры. Повторяю, это предварительные данные. Возможно, что эти террасы еще древнее. Завтра я начну составлять глазомерный план всего террасированного ложа этой долины. Только после этого, точнейшим образом, с ошибкой плюс-минус пять веков, мы сможем узнать возраст террасы с могильниками.

— Плюс-минус пять веков? — удивилась Вероника. — Вы называете это: «точнейшим образом»?

— Точнейшим, — доброжелательно подтвердил геолог. — Ведь у нас в геологии иные масштабы. Наша ошибка в тысячу лет будет соответствовать бытовой ошибке в одну секунду на ваших часах. Значит, ваша ошибка на семнадцать минут выразится на геологических часах ошибкой примерно около миллиона лет. Согласитесь, что в работах, не требующих предельной точности, это небольшая ошибка. Правда, такие ошибки допустимы у нас в определении возраста пород трехсот-семисотмиллионолетней давности, тут они могут достигать плюс-минус десяти-пятнадцати миллионов лет. Как видите, все относительно. И в Лилипутии и в Бробдингнеге Гулливер был одинаковым, менялись только масштабы, в которых он жил! Но вот возраст таких молодых отложений, как эти террасы — какие-то десятки тысяч лет! — геология дает с наибольшей точностью. Отклонения составляют всего лишь навсего какие-то пятьсот — тысячу лет!

— Такая точность нашей геологии восторга не вызывает, — иронически заметила Вероника.


Улыбка идола

Летние сумерки в горах очень долги: солнце давно зашло, а вершины еще освещены. Воздух как будто постепенно сгущается, становясь прохладным; тускнеют на снежных вершинах отблески зашедшего солнца, звонче гремит каменное ложе реки, уносящей свои воды в Таримское плато.

Вечерами все собирались у костра. Никифор Антонович уходил в палатку раньше всех.

Ежедневно возвещая с кафедры студентам прописные истины археологии, он подчеркивал, что археология, как ни одна другая наука, требует кропотливости, трудолюбия, чуткого терпения рук. Руки при раскопках — это единственный тончайший инструмент археолога на самой важнейшей — последней — стадии изысканий. Никакие современные приборы не смогут заменить ощущения кончиков пальцев. Конечно, потом совершенно необходимо знание фактического материала и умение им пользоваться и сопоставлять.

«Но здесь, на каиндинских раскопках, — думал Никифор Антонович, — что могут значить все мои знания? Весь опыт, накопленный наукой о тысячелетних цивилизациях, рожденных, долго живших и погибших? Этот опыт, заключенный в многотомных монографиях, трактатах, диссертациях, — непреложно утверждает, что таких древних захоронений с высокой культурой, как каиндинское, не может быть.

Тактичный Лев Николаевич! Он как будто извинялся за возраст террас. Значит, они могут быть еще древнее. Сущая абракадабра! Может быть, это памятники внеземной цивилизации? Но тогда почему их не обнаружили здесь недавно побывавшие экспедиции Боргезе, Мерцбахера, Яковлева? В их отчетах нет ни слова о каиндинских идолах.

И вот он уже больше недели на раскопках могильников, возраст которых противоречит всей истории существования человечества».

— Никифор Антонович! — услышал он осторожный шепот у полога палатки.

— Входите! — ответил профессор и услышал тонкие, жалобные, как у котенка, всхлипывания.

Плакала Вероника.

— Что случилось? — он нащупал в темноте ее руку и ощутил внезапный прилив нежности к девушке. Ему захотелось успокоить ее, рассказать, как сестре в детстве, поучительные сказки о путешествиях Синдбада-Морехода, о таинственной жизни океанических глубин, о блеске драгоценных, возвращающих старцу радость жизни, камней.

— Ну, что произошло?

В темноте было слышно, как Вероника вытерла слезы.

— Спасибо, Никифор Антонович! — сказала она дрожащим голосом. — Я себя странно почувствовала: как будто ваши мысли передавались мне без слов. Спасибо за добрые мысли. Теперь мне как-то легче рассказать о том, что я видела.

— Что вы видели, Вероника? — спросил он, ласково гладя ее волосы. Ему сразу показалось, что Вероника стремилась на раскопки из-за Павла Игнатьевича. Она ожидала, что Павел Игнатьевич встретит ее с радостью, а получился — выговор. Встреча вышла холодная и сухая. Древняя история! Ему все это было известно, разве не об этом говорила каждая страница пыльных древних рукописей, отражающих давнопрошедшее биение подобной жизни, подобных страданий?

— Она улыбается, Никифор Антонович! — испуганно сказала Вероника и снова заплакала.

— Ну и пусть себе улыбается, — ответил он, еще не понимая, о ком она говорит.

— Она улыбается так зловеще! Мне стало страшно, и я побежала к вам.

— Кто — она? Объясните, Вероника! — сказал он как можно мягче.

— Ах, да… Мне почему-то казалось, что вы сразу поймете! После обеда я пошла на раскопки, когда вы с Павлом Игнатьевичем увлеклись воспоминаниями, я почувствовала себя лишней. Я разглядывала этих идолов, каменных баб. И вдруг одна каменная баба, когда солнце уже подошло к горизонту, улыбнулась мне — ласково, так дружески, как моя лучшая подруга, которая могла бы у меня быть. Мне стало так легко, хотелось взлететь!

Никифор Антонович попытался сострить:

— Ну и взлетели бы, на здоровье… — И вдруг холодное чувство опасности, как на головокружительной высоте сарыджазской тропы, сдавило сердце.

— Она дружелюбно улыбалась при солнечном свете. Как она переменилась потом! Я долго ходила среди этих надгробий, сохраняющих память об умерших. Я ощутила себя связанной с ними: их угасающие мысли проникали в мой мозг. Им было холодно — я готова была отдать им свое тепло. Эти страдающие тени так тяжело переносили свое заточение в гранитных кристаллических структурах надгробий. Я так предалась им! И что же?!

— Дорогая Вероника! — озабоченно промолвил Никифор Антонович. — Разрешите-ка потрогать ваш лоб. Жар! У меня есть уникальное средство. Поверьте, — торопливо говорил он, отыскивая лекарство, — у вас сразу перестанет болеть голова!

— И что же! — повторила она, как пифия[12] над трагическим жертвенным, дымящимся кровью, котлом. — Когда я возвращалась в лагерь, подсвечивая тропу фонариком, мне захотелось проститься с этой улыбающейся каменной идолихой. Как ужасно она улыбалась! Она беззвучно хохотала, она издевалась над моим чувством единения с угасающими тенями. Ее гранитные губы были искривлены судорожным хохотом, мне стало так страшно, я сразу вспомнила о вас. Вы, Никифор Антонович, единственный человек, который может защитить меня от издевательства этой каменной бабы!

— Конечно, конечно, — успокаивающе бормотал профессор. — Я вас понимаю!

Он вполне и совершенно ясно понял, что такое долгое путешествие, так тягостно повлиявшее и на него самого (а он, невольно, уже думал: как-то придется возвращаться в Каракол? По этим теснинам, по этим козлиным тропам, по этим ледяным карнизам), сломило психику девушки. И разве не он виноват в этом? Ведь ей запрещено было появляться на раскопках. Что за наваждение руководило его поступками?

— Вот, выпейте, Вероника Павловна. Так, а теперь вот люминал. И вы заснете. Я вас, конечно, защищу от посягательств этой каменной бабы!

Он укрыл девушку одеялом и осторожно вышел из палатки.

Стояла тихая ночь. Звезды были так блестящи и близки, что к ним хотелось протянуть руки. Марс в своем Великом противостоянии был кроваво-красен: угасающий зрачок, устремленный на Землю в предсмертном длительном немигании. Марс тянулся к Земле. Он дрожал и расширялся. Его контуры были непривычны человеческому глазу, не вооруженному оптикой: диаметр Марса увеличился в несколько раз. Никифор Антонович протер глаза.

От костра доносились смех и возбужденные голоса. Соревновались в прыжках через огонь.


Идол № 17

Утром Никифор Антонович пошел на могильники. Один. Моросил нудный дождь. День был нерабочий.

Он внимательно рассматривал идолов, но не находил никаких мимических различий в выражении их каменных физиономий. Это были стереотипы, идентичные, построенные по единой схеме, будто отпечатанные с одной матрицы. Он пытался подавить разочарование: неужели он и вправду поверил в вечерний бред Вероники? Он ожидал увидеть различие в их масках? У него была интуитивная вера в свежесть ее непредвзятого взгляда! Но каменные идолы — полутораметровые гранитные столбы, увенчанные округлыми болванками голов, — были одинаковы: стандартно выбитые углубления глаз, возвышенности надбровных дуг, плоского носа, тонких губ, выпуклостей щек. Не понять, мужчины это или женщины. Единая маска, отпечатанная и застывшая на всех гранитных столбах. Примитив, но вневременной, если возраст речных террас верно определен.

Никифор Антонович набросил на голову брезентовый капюшон плаща: дождь усиливался. И, переходя от одного каменного идола к другому, он почувствовал неприятное ощущение внутреннего давления, чей-то мысленный приказ.

Он был здесь, на захоронении, не один! За ним кто-то наблюдал. Этот пронизывающий взгляд подавлял и подчинял. Мрачные могильники, каменные идолы, неодушевленные, но излучающие непостигаемую им тревожную мысль. Источник эманации[13] мысли как будто сконцентрировался сзади него, за спиной. Сверхъестественное чужеродное наваждение. Сколько сил нужно, чтобы преодолеть этот внезапный панический страх и обернуться, посмотреть в упор: что же там такое?

— Никифор Антонович! — услышал он сзади зябкий, дрожащий голос Вероники. — Вы прошли мимо. Идемте, я вам покажу эту… женщину.

Страх исчез, Никифор Антонович обернулся. Вероника полусонно смотрела на него.

— Ох, как мне хочется спать, — подавляя зевок, сказала она. — День, правда, такой дождливый. Может, поэтому я хочу спать? Идите за мной, Никифор Антонович! Раз, два, три, четыре, пять… шесть… Вот она! Вы посмотрите, как хорошо она улыбается!

Ударил ливень.

Вероника сделала шаг к идолу и покачнулась. Никифор Антонович подхватил ее за талию. Вероника стала оседать, и ему пришлось напрячь силы, чтобы удержать ее тяжелеющее тело. Вероника спала! Люминал, который он дал ей на ночь, еще действовал!..

Вечером, когда дождь кончился и земля успела просохнуть, Никифор Антонович расположился со всеми материалами Введенского на прибрежном песке. Больше всего его интересовали кальки с масками идолов. Эти балбалы[14] располагались в пятнадцати метрах друг от друга по линии, ориентированной под тупым углом к широтному направлению террасы. Северо-восточное окончание этой линии перекрывалось как раз теми речными наносами, по которым датировался возраст захоронений.


Все кальки, как полагалось, были пронумерованы в порядке расположения идолов, от меньших к большим, с юго-запада на северо-восток.

Никифор Антонович разложил кальки, в соответствии с пространственной ориентировкой идолов, прямо на песке и придавил их камешками. Было двадцать четыре калькированных маски со скорбно опущенными уголками губ. Профессор Преображенский отошел, чтобы рассмотреть их со стороны. И тут, на удалении, он заметил, как будто даже случайно, что губы одной маски чуть-чуть прямее, чем у прочих. Эта спрямленность была почти неуловима: если не ожидать ее, то и невозможно заметить.

Это была маска № 17, снятая с того самого идола, возле которого заснула Вероника. Значит, именно этот идол улыбался Веронике.

— Обратите внимание на маску № 17, - сказал Гурилев. Никифор Антонович, углубившийся в созерцание масок, даже и не услышал, когда он подошел. — Это единственный идол, на теле которого есть жилка прозрачного гребенчатого кварца. Очень красивый рисунок, чем-то похожий на древний орнамент. Шурфовщик Карпыч говорил, что наш проводник Мамат находил такой кварц в верховьях Каинды, в пещере. И вроде бы он видел там человеческие скелеты. Не исключено, что этот идол как-то связан с кварцевой пещерой.

Проводник Мамат оказался отличным охотником, что в общем-то было неудивительно: непуганные стада архаров и теке бродили совсем неподалеку. Однажды Мамат привез небольшого бурого медведя, которого уложил прямым попаданием в голову возле пещеры на Байше. В этой пещере, по словам шурфовщика Карпы-ча, Мамат и видел гребенчатый кварц и много скелетов.

Гурилев предложил Никифору Антоновичу съездить туда, может быть, там древние разработки кварца.

Тропа на Байш была довольно хорошо наезжена и шла, в основном, по левому, менее обрывистому, берегу Каинды.

По мере подъема вверх по течению реки на ее террасах постепенно исчезли березы, сменившись елями и можжевельником, а затем — низкорослыми кустарниками тала, родственного равнинным ивам.

Пещера была среди скальных серых гранитов, и ее темное отверстие Мамат показал снизу.

Лошадей спутали и оставили пастись у тропы на небольшой поляне.

Никифор Антонович подобрал поросший зеленоватым мхом кусок ноздреватого шлака.

— Вот и первая находка, Лев Николаевич! — довольным тоном произнес он.

Мамат показал на ель возле тропы: ель росла прямо из шлакового холмика высотой метра в два, ее узловатые бурые корни цепко обнимали спрессованный столетиями шлак.

Подъем по скалистой крутой тропе занял около часа. Вход в пещеру оказался в диаметре метра три.

— Настоящая штольня, — с интересом сказал Гурилев. — Я сначала принял ее за природную пещеру. Ничего подобного — вон и деревянные клинья в потолке.

Мамат зажег факел из ветоши, приготовленный еще в лагере, и пошел первым. Метрах в десяти от входа он поднес факел к стенке: алмазно сверкнули недавно сколотые грани крупнозернистого кварца.

На двадцатом метре пещера сузилась и резко пошла вниз. Вбок уходила небольшая выработка метра три длиной. На дне белели кости.

Никифор Антонович внимательно осмотрел несколько костей, поднял человеческий череп, положил у входа в выработку. Попросил Мамата осветить стенки.

— Вот как раз то, что нужно, — и он показал на углубления в стенке, сантиметрах в тридцати друг от друга. — Видите, в некоторых нишах стоят чираки- глиняные светильники. Сейчас мы не будем их трогать. Нужно специально заняться этой пещерой. Я думаю, у нас будет время. Судя по светильнику- это седьмой-десятый век нашей эры. Значит, по возрасту эти разработки на десятки тысячелетий моложе каиндинских могильников. Мы обязательно займемся этой пещерой, Лев Николаевич!

Если бы знал Никифор Антонович, что у него просто не будет времени вернуться сюда.

Лев Николаевич не нашел больше никаких полезных ископаемых, кроме кварца.

Вернувшись к лошадям, они легли на траву.

— Вы обратили внимание, — сказал Гурилев, — что на поверхности нет никаких признаков кварца? А ведь штольня точно вышла на кварцевые жилы! В наше время многих удивляет, каким образом древние рудознатцы находили руду на глубине, при отсутствии ее выходов на поверхности. Казалось бы без всяких признаков. Это впечатление ложное. По виду, по вкусу и запаху трав и цветов, по типу почв, по физическим свойствам водоисточников, по формам рельефа они с завидной точностью могли определить месторождения нужных им руд. А ведь наши научные методы поисков по этим признакам — биогеохимия, гидрохимия — только-только начинают зарождаться. Мы повторяем то, что было известно нашим древним предшественникам, но на более высоком- техническом- уровне. Перед современной геологией стоит более сложная задача — не только искать месторождения на глубине, но и научиться создавать искусственные. Это уже совсем другой путь. Это качественный скачок в развитии поисковой геологии… Извините, Никифор Антонович, заговорился, ведь наша главная цель — выяснить, имеет ли идол № 17 какую-либо связь с этой пещерой. Вот что я установил: там, возле раскопок, граниты крупнозернистые, легко поддающиеся выветриванию. А здесь, в пещере, очень прочные среднезернистые. Все идолы и сделаны именно из них. В этом и странность: кем они могли быть созданы в такое древнее время?…


Неожиданная исповедь

В лагере археологов было двадцать человек. Никифор Антонович предложил Павлу Игнатьевичу сосредоточить всех рабочих на раскопке идола № 17.

— Понимаете, Павел Игнатьевич, — сказал он, — у меня есть некоторые соображения, пока что очень туманны, сейчас я не смогу их сформулировать. Нужно проверить.

В самом деле, если бы Никифор Антонович Преображенский, профессор археологии, очутился сейчас в своей московской квартире, в окружении знакомых вещей, учебных проспектов и Симы Арнольдовны, приносящей вечарами крепкий дымящийся чай, — эти соображения показались бы ему не только туманными, но и насквозь мистическими. Там он вряд ли откликнулся бы на неясные намеки, проступившие в таинственной связи между эмоциями Вероники и прямогубым идолом № 17. И еще: Никифор Антонович не мог забыть острого, волнующего и подавляющего ощущения чужеродности, посторонности Вероники, — это ощущение жутко и четко испытал он вблизи загадочного идола.

Интуитивные прозрения нередко заменяют долгие, иногда бесполезные, годы кропотливого труда. Павел Игнатьевич, наоборот, цеплялся за «туманные» соображения Преображенского, ибо, как вернейший его ученик, давно знал им цену. Он согласился с предложенной Никифором Антоновичем рабочей гипотезой, которая была выражена так: «При рассмотрении вариантов любой гипотезы нельзя чуждаться предпосылок. В начале разработки гипотезы чем больше непонятного — тем лучше. Со временем все становится на свои места. Прежде всего — смелость допущений! Затем начнет работать бритва Оккама[15] — не в меру фантастические допущения, как положительные, так и негативные, будут обрезаны. Гипотеза обнаружит свое рациональное зерно.»

— Что мы имеем сейчас при разработке гипотезы каиндинских раскопок? — говорил Никифор Антонович. — Моя гипотеза строится на проявлении тройственной связи: некоторое неизвестное «X», олицетворяемое идолом № 17, Вероника и я сам.

— Обозначим эту связь: идол — Вероника — Преображенский! — воодушевленно воскликнул Павел Игнатьевич.

— Я согласен, — задумчиво сказал Никифор Антонович. — Но опасаюсь, что предложенная мной тройственная связь может оказаться сущим вздором. По крайней мере, с точки зрения здравого смысла она уже нелепа. Но в данном случае позиции здравого смысла разбиты в самом начале: слишком неестественен возраст захоронений!

— Совершенно верно, Никифор Антонович! Поэтому я предлагаю вам распределить работу так, как вы найдете нужным. — Введенский доверчиво улыбнулся. — Я ваш ученик, Никифор Антонович. Вы слышали об историке и геологе Гурилеве? Я и его считаю своим учителем. Я- из числа вечных учеников, — в его словах слышалась горечь.

— И чтобы нам никогда больше к этому не возвращаться, — продолжал он, — чтобы в наших отношениях не было никаких теней и недоговорок, выслушайте, Никифор Антонович, мою маленькую исповедь. Она не обременит вас — всего лишь несколько минут. Но в этих минутах- все то, к чему я пришел с годами. Целых пять лет — и концентрат в несколько минут. Смешно, обидно, грустно и горько для меня! Но что ж поделаешь? По крайней мере, я предельно честен перед собой — это главное в жизни человека. Вам, Никифор Антонович, наверное, трудно будет понять меня. Вам незнакомо чувство оценки своего предела, своих возможностей. Вы не задумывались о непреодолимости барьера умственной ограниченности. Вы талантливы! Вы улавливаете значимость собранных фактов интуицией, наитием — во всей их странной, иногда причудливой, взаимосвязи, и их влиянии друг на друга. А я…

Павел Игнатьевич разжал ладонь, показывая горку пестрых окатанных кремней:

— Я могу только собрать горсть интересных фактов, часто необычных, могу поставить их рядом, собрать горкой или рассыпать, как эти камешки, могу создать из них причудливую арабеску, готовую рассыпаться каждый миг. О, эти фигурки из камешков-фактов! они говорят, они трепещут, излучают какие-то таинственные флюиды! И- они немы, бездушны для меня. Стоит только мне сосредоточиться на них — они сразу рассыпаются. Я знаю свой потолок, Никифор Антонович, свой предел…

Введенский вздохнул.

— К тридцати годам, Никифор Антонович, я осознал высоту своего потолка. Тогда мною овладело отчаяние. Бросить все достигнутое? Искать другую работу, в которой отпущенные мне природой способности развернутся более широко? Сделаю ли я больше? Здесь я- на общем уровне, может быть, даже немножко выше! А что представляют из себя те, «другие», которые двигают науку? У меня появилась парадоксальная мысль: я решил провести среди ученых интеллектуальную «лотерею». Победа достанется мне, и никто из участников даже не узнает об ее розыгрыше. Я записал на листке бумаги всех археологов, историков, источииковедов, этнографов, филологов, географов — всех наших ныне здравствующих ученых с европейским именем. Этих мировых знаменитостей, которые направляли своей мыслью движение гуманитарных наук. Я составил каталог, в который внес все их известные мне по литературе достоинства и недостатки. А потом, согласно склонностям каждого, отправил им письма с изложением фактов по одному необычному захоронению на юго-востоке Чуйской впадины…

— Усуньские погребальные одежды! — воскликнул Никифор Антонович.

— Да, это было мое первое письмо к вам, Никифор Антонович, на которое вы так щедро ответили. Ваш ответ стал той канвой, на основе которой я написал диссертацию. Вам, с благодарностью, я и посвятил ее… Но дальше! Я отправил тридцать писем. Ответов было двадцать три. Очень разные были эти письма-ответы, большинство оказалось простой отпиской. Равнодушие — разве это не черта характера? Истинный ученый обязан взволноваться фактом необычности захоронения! И вот было двадцать три письма. Восемнадцать равнодушных я сразу отложил в сторону. Это был мертвый балласт. Только пять писем оказались пятью одушевленными существами, пятью выигрышными лотерейными билетами. Один из них- победный! — был мой.

Палатка вдруг затрещала, раздался хруст распарываемого полотна, в разрыв влезла грустная морда коровы, мерно жующей жвачку.

Никифор Антонович осторожно погладил влажный черный нос коровы. Бедное животное пряталось от оводов. В лагере держали трех коров. Весна, ранняя и жаркая, быстро пробудила мух и оводов.

Когда повариха увела упирающееся животное, Павел Игнатьевич продолжал:

— У меня осталось два письма, равнозначных в своей творческой заинтересованности, в той щедрости идей, которыми они объяли мои факты. Одно письмо ваше, Никифор Антонович. Второе — письмо Гурилева. Вы ответили мне, Лев Николаевич, по поручению своего чересчур занятого патрона. Я страдал над этими письмами. Сначала от черной зависти, потом от отчаяния и преклонения: лучше бы их не было, этих писем! Лучше бы я занимался своим мелочным фактонакопительством, не стремясь в высшие сферы мысли, во владениях которой жалко, как нищий, скитался мой ум!

Павел Игнатьевич вытащил из-под раскладушки громоздкий термос. Разлил исходящую паром жидкость в кружки. Почти кипяток.

— Понимаете, эти два письма поначалу обернулись для меня трагедией: два разных, несомненно, очень занятых человека прочли мое письмо — между прочим, походя! — затем скомпоновали собранные мною факты. И каждый пошел своим путем. Вы, Никифор Антонович, привлекли тогда археологию, историю, нумизматику, глиптику.[16] Лев Николаевич — геологию, географию, историю, этнографию,[17] филологию. И оба пришли к одному выводу! «Почему это удалось им, — думал я, — и не удалось мне?» Было отчего прийти в отчаяние! Но я примирился. Нужно мириться, ибо природа неодинаковыми дарами награждает детей своих!.. И тогда у меня возникло восхищение изяществом мысли этих двух людей, их умственной широтой, точностью их умозаключений. С тех пор, Никифор Антонович, я избрал вас своим консультантом. Это естественно. Вы мне ближе, вы мой учитель. Был, честно говоря, и корыстный мотив в моем выборе: Преображенский — известный археолог и историк. А Гурилева еще мало кто знал, его голос могут и не услышать, хотя внутренне он импонировал мне больше, чем вы, Никифор Антонович! Моя расчетливость — вот что сейчас угнетает меня! Мой практический эгоизм… Решайте, Никифор Антонович: как нам работать дальше? Ваше право судить меня. Все должно быть честно. Я все сказал.

— Павел Игнатьевич! — в тревоге закричал Никифор Антонович, глядя на раскрасневшееся лицо Введенского. — Господи, как вы себя выворачиваете! Да где же здесь расчетливость, где эгоизм? У вас горькое осознание предела своих возможностей? Так ведь и это — неправда! Милая вы душа человеческая! Да что вы впотьмах блуждаете? Зачем такое самоуничижение? Я вам сразу укажу ошибку в ваших рассуждениях! Вы же сами прекрасно знаете, что постановка вопроса, постановка проблемы в науке, — тот самый краеугольный камень, тот фундамент, на котором зиждется конструкция любой гипотезы, любого исследования. Поймите, никогда, до ваших писем, я не встречал более четкой, ясной и разумной постановки вопроса! С устремлением на будущее! Здесь вы — мастер. Это не комплимент, Павел Игнатьевич. С какой стати мне льстить вам? Ваши письма ко мне- конкретное подтверждение моих слов. Ваш подбор фактов- это как раз осмысление, постановка проблемы. Это как раз то самое, что скрепляет факты-камешки цементом мысли! Вы знаете где, как искать факты, каким образом их сгруппировать, чтобы появилась проблема. Вы — царь фактов! Да ведь ваш кадастр[18] ученых — живое тому свидетельство!

Введенский вытер платком лицо. Долго молчавший Лев Николаевич глуховато покашливал.

— Можно теперь и мне сказать несколько слов? Я прослушал вашу исповедь, Павел Игнатьевич. После вашего первого письма с самым искренним вниманием я слежу за вашими среднеазиатскими передвижениями по тем редким вашим заметкам и статьям в хронологических журналах. Ей-богу, я ждал, что вы все-таки напишите мне. Самому неудобно было навязываться. И просто удивительная случайность, что Владимир Афанасьевич Окаев показал мне письмо о ваших каиндинских раскопках. Да, то самое письмо, которое передал ему Никифор Антонович в поисках геолога. Я сказал профессору Окаеву, что меня интересуют работы Введенского — ведь я историк и геолог… Но, ко всеобщему удовольствию, круг наших признаний, видимо, должен замкнуться. Ну что ж! — Гурилев усмехнулся. — По мнению Никифора Антоновича, это скорее плохо, чем хорошо. Нет пространства для допусков. Или — это хорошо, потому что плохо: загадку идола мы еще не расшифровали.

Гурилев встал, торжественно протягивая руку Павлу Игнатьевичу:

— Никифор Антонович прав! Я тоже преклоняю голову перед вашим великим даром обнажать истину правильной постановкой вопроса. Впрочем, давайте больше не будем рассуждать о вашем неоспоримом достоинстве. Давайте обратимся к нашей непосредственной задаче, — Гурилев многозначительно посмотрел на Никифора Антоновича. — К загадке идола № 17.


Вокруг улыбающегося идола

По словам Мамата, проводника и сторожа, скоро должны были начаться юго-западные ветры, приносящие сначала пыль Такламаканской пустыни («Нельзя дышать, надо прятаться, воздуха нет, только белая пыль», — переводил с киргизского шурфовщик Карпыч), а потом дождевые тучи с градом. Все торопились, работая с раннего утра до позднего вечера.

В осуществление гипотезы тройственной связи: идол — Вероника — Преображенский Павел Игнатьевич вообще отстранил Веронику от камеральных работ. И она, всегда такая щепетильная в вопросах своей деловой занятости, как будто с радостью согласилась на видимое для всех безделье.

Работы по раскопке идола № 17 шли полным ходом. Каменный обелиск окапывали ямой поперечником метров в десять. Но гранитный корень, который венчался прямогубой маской, расширясь, уходил все глубже, как будто был частью интрузива.

Но что происходило с Вероникой? Она осунулась, щеки ее поблекли, как будто идол слизнул с них румянец.

Повариха просила, чтобы девушку переселили от нее в другую палатку.

— Оторопь берет! Боязнь какая-то! — шепотом рассказывала она Никифору Антоновичу, который и сам удивлялся Веронике, вдруг переставшей ходить на раскопки — будто начисто утратила к ним интерес: напоминание о прямогубом идоле вызывало у нее дрожь отвращения. — И бормочет ночью, все бормочет! — говорила повариха. — Глухо так, будто ей рот кто тряпками зажимает. Или стонет. Жа-а-лобно так. Как ребятенок. Просит, уговаривает кого-то. Кричит. Жуть! А я лежу, что вон та чурка — пошевелиться не могу. Помочь ей хочется, на бочок повернуть. Не иначе, на спине девчонка спит, а упыри-то с этих могилок, ох, любять лежащих на спине. По себе знаю! А другой раз она так зубами заскрипит, будто камень грызет. Страшно. Заберите к себе, пусть уж в вашей палатке спит. Один раз так громко крикнула: «Никифор Антонович!» А потом снова забормотала, будто душит ее кто-то… Заберите ее от меня подале…

Вероника переселилась в мужскую палатку. Это объяснили болезнью Вероники и необходимостью постоянного за ней наблюдения.

Широкий шурф вокруг прямогубой «бабы» углублялся, гранитный корень все больше увеличивался.

Лев Николаевич обмыл водой из фляжки небольшой участок корня. Постучал молотком по гладкой, будто отполированной поверхности:

— Чистенький! К-гм! Гранит-то чистенький. Зернистость — кристалл к кристаллу. Гляньте, Никифор Антонович, на это прекрасное создание природы. Чудный равномерно-зернистый гранит! Какое совершенство идиоморфной[19] огранки!

Шурф становился все глубже, раздвигался вместе с расширяющимся основанием идола.

Все остальные идолы уже давно были извлечены на поверхность, только идол № 17 как прирос к интрузиву.

— Все, Никифор Антонович! — удрученно сказал Введенский на двадцатый день раскопок. — Глубже рыть шурф мы не можем. Да, видимо, и смысла нет.

— Да, — поддержал его Лев Николаевич. — Попробуем по-другому. Давайте отмоем этот обелиск. К-гм! Может, найдем какой-нибудь намек, какое-нибудь объяснение сей каменной конструкции. С какой целью она создана?

Они стояли на дне шурфа, и Никифор Антонович каким-то желчным тоном ответил:

— Цель? Сомневаюсь, Лев Николаевич! Какую цель преследовали древние египтяне, сооружая пирамиды и колоссы Мемнона?[20] Никто и сейчас не знает об этих целях. Сейчас мы предполагаем — цель была конфессиональная, вероисповедная. Житель нильских побережий считал, что чем выше пирамида, чем выше мастаба,[21] эти ступеньки к всеблагостному Нут — всеобъемлющему небу, — тем ближе умерший к лучетворному богу Амону-Ра. Потому-то изощрялись друг перед другом фараоны Хеопс, Хефрен и Менененкра. А с нашей, утилитарной, точки зрения создание пирамид смысла не имело и не имеет. Нам непонятно предназначение обелиска. Горообразовательные процессы позднеальпийского времени не коснулись египетских пирамид — и они остались великим памятником человеческого труда! А здесь… Хотя, прошу прощения, увлекся, как же иначе объяснить тогда возраст идолов?

Никифор Антонович задумался, потом улыбнулся, поднял лопату и слегка стукнул ею по обелиску:

— В самом деле, давайте отмоем его. Может, Лев Николаевич, вы и правы. Все-таки…

Рабочие курили махорочные самокрутки, отдыхали, вслушивались. Сизый дым оседал на дне шурфа.

— Берегись! — раздался сверху испуганный крик Вероники. — Наверх! Быстрей! — кричала она.

Подчиняясь неподдельной тревоге ее голоса, все бросились к деревянным лесенкам. Гурилев поддержал не привыкшего к подъемам по узким лестницам Никифора Антоновича. Стенки шурфа, подрагивая, как бы медленно изгибаясь, стали оползать.

— Быстрей, быстрей! — кричала Вероника.

Лесенки потрескивали, сопротивляясь напору оседавших речных наносов.

Все обошлось благополучно, если не считать даром пропавших усилий многодневного труда: стенки шурфа обвалились, галечники и суглинок вновь похоронили под собой основание обелиска. Он теперь, как и прежде, возвышался метра на полтора над воронкой, опоясанный жилками прозрачного гребенчатого кварца.

Никифор Антонович, Введенский, Гурилев и Вероника стояли возле воронки. Никифор Антонович понимал, что нет никакого смысла заново откапывать каменного истукана, взглянул на Веронику и вдруг схватился за сердце.

— Вздохнуть не могу, — сдавленно сказал он. — Валидол…

Сердце его останавливалось. Смутная догадка мелькнула в голове, он глубоко вздохнул, с усилием отворачиваясь от Вероники и обводя взглядом долину Каинды.

Гранитные скалы, речные террасы, каменные идолы — все вокруг приобрело особую значимость, напряженность бытия, смысл. Все увиденное воспринималось с непривычного, чуждого угла зрения и представлялось не просто хаотическим нагромождением в пространстве, уо специально организованным для выполнения необходимого действия.

— Вот валидол! — голос Гурилева вернул его к действительности. Догадка ускользнула.

Встревоженный Мамат испуганно и торопливо говорил что-то по-киргизски.

— Тут вот какое дело, Никифор Антонович, — переводил шурфовщик Карпыч, — послушайте, что Мамат говорит…

Никифор Антонович невольно посмотрел на Веронику: ее глаза светились! И голос Карпыча медленно угас, все дальше уплывали звуки, растаял и исчез грохот Каинды. Глаза Вероники светились, казалось, они приглашали в какую-то недоступную сияющую глубину, и нужно было спускаться по гранитным ступенькам осторожно, чего-то опасаясь. Верить Веронике, и тогда все станет ясным.

Девушка кивнула на прямогубую маску и вдруг закрыла глаза. Свет как будто погас.

Никифор Антонович взглянул на идола № 17.

Каменная маска улыбалась вздернутыми губами — улыбка была поощрительная и доброжелательная, возник треугольный подбородок, уперся самым острым углом в темное пятно на груди. Затем гранитные губы маски дрогнули, возвращаясь к прямой линии, темное пятно и треугольник подбородка исчезли.

Восприятие внешнего мира наконец полностью вернулось к Никифору Антоновичу, сердечные спазмы прекратились.

Карпыч продолжал перевод:

— …ну, Мамат говорит, что очень удивился и побежал за девчонкой, следом. Слышь, Никифор Антонович, девчонка как чувствовала: будет обвал — со всех ног бежала к шурфу. Мамат еле успевал. Вот такая чертовщина! Еще мои старики говорили, мол, есть такие люди, что подземный шум задолго до землетрясения чуют, слышат как-то. Вот так животные перед землетрясением волнуются: коровы мычат, собаки воют, лошади ржать начинают. Вот, гляди, не верил! Ан и человек может подземный гул услыхать. Может такое быть! Сам теперь убедился!

Профессор Преображенский оглядел рабочих, суеверно отступающих от Вероники. Лицо ее было бледным.

Не хватало еще, чтобы рабочие разбежались, поверив в чертовщину. Удачный домысел Карпыча пришелся как нельзя кстати, подтвержденный авторитетом: старики, мол, так говорили! Карпыч — мудрец.

Гурилев сказал, что Карпыч прав: есть такие люди. Наука пока не может объяснить механизм их предчувствия. Это предчувствие — природный дар, сохранившийся у животных и почти утраченный человеком.

— Оно, конечно! — глубокомысленно заметил Карпыч, скручивая козью ножку. — Наука хоть и много может, да не все. Вот у нас, в Орловке, один мужик свинью задумал заколоть, — Карпыч важно доклеил самокрутку, — а та ему, значит, человечьим голосом начала говорить… — Дальше он рассказывал русскую народную сказку про упырей и вурдалаков.

Все направились в лагерь.

Вероника жаловалась на головную боль. Легла поверх спального мешка и сразу заснула.

— Вот вам и девчонка! — ошеломленным шепотом сказал Павел Игнатьевич. — Она нам всем жизнь спасла! Но как она почувствовала?

— А вы поверьте Карпычу, — улыбнулся Никифор Антонович, — народному мудрецу! Но здесь, мне кажется, нечто совсем иное.

И Никифор Антонович рассказал, каким ему представился улыбающийся идол с треугольным подбородком.

Спящая Вероника дышала ровно и глубоко, слегка улыбаясь полуоткрытыми губами. Если бы не сомкнутые веки, можно было подумать, что она не спит, слышит все, что говорит Никифор Антонович.

— Сознаюсь, Никифор Антонович, — сказал Гурилев, — я сразу заметил некоторую необычность вашего контакта с Вероникой. Ее привязанность вспыхнула как-то внезапно, в первый же день встречи с вами. По словам Доломатенко, до встречи с вами она не так уж стремилась на раскопки. Согласитесь, Никифор Антонович, что вы ни в коем случае не должны были брать с собой эту девушку. Это же не курортная поездка: дорога тяжелая, горные склоны, реки… Верно, Никифор Антонович? Вот здесь мне и хочется несколько глубже развить гипотезу о триаде: идол № 17- Вероника- Никифор Антонович. По крайней мере, мы должны четко осознать, что столкнулись с явлением неестественным.

Лев Николаевич добродушно улыбнулся, подмигнув Введенскому, который с застывшим лицом смотрел на него:

— Что вы, Павел Игнатьевич, удивляетесь? Собранные вами факты-камешки доказывают, неестественность явления, с которым мы столкнулись. Возьмите-ка эту фляжку, в ней замечательный ром- глотните, и продолжим наши рассуждения.

Введенский сделал глоток из фляжки.

— Горячо!

— В чем доказательства неестественности? Геологический возраст захоронений! Он совершенно невообразим для нормального земного развития, по крайней мере, по данным науки сегодняшнего дня. Далее. Странные контакты триады: Никифор Антонович — Вероника — идол № 17. Слово «идол» я теперь буду писать с большой буквы. Ибо проявляю к нему полнейшее почтение и уважение! Так.

Гурилев наклонился к спящей Веронике, вслушиваясь в невнятное бормотание, слетевшее с ее улыбающихся губ. Ее глаза по-прежнему были закрыты, на щеках снова разгорелся румянец. Лев Николаевич вдруг встрепенулся, будто его толкнули.

У Никифора Антоновича стеснило дыхание, спазма непонятного страха сжала горло, быстрее застучало сердце. Появилось ощущение присутствия постороннего.

— Дальше… — продолжал Гурилев внезапно осевшим голосом. — Мы можем утверждать, что имеем дело с явлением загадочным, но не сверхъестественным! Следовательно, что остается нам предположить? Возможно, перед нами творение внеземной цивилизации! Деятельность земного разума здесь исключена. Весь ход геологических эпох на нашей Земле вполне убедительно доказывает это. Неестественность Идола № 17 должна получить разумное объяснение, если мы найдем с ним контакт и если контакт вообще возможен. Может быть, мы просто не поймем знаков, которые нам оставлены.

Лев Николаевич нервно, возбужденно потер руки.

Спящая Вероника вздохнула, и Никифор Антонович ощутил необыкновенную легкость во всем теле — вот сейчас можно встать, выйти из палатки и взлететь в воздух. Что подумают о нем его коллеги? С большим усилием укротил он легкомысленную игривость.

Вероника вдруг вскрикнула спросонья. Ее ладони — как будто в них отсутствовало движение крови — были холодны как лед, когда Никифор Антонович взял их в свои руки.

Гурилев, согнувшись, вышел из палатки, за ним Павел Игнатьевич.

— Посмотрите, какое чистое небо! — громко сказал Лев Николаевич. — А Марс-то стал еще больше!


Загадка улыбающегося идола

Пришедший из Каракола очередной караван доставил отряду вьюки с продуктами, письмами, газетами, посылками.

Сначала все уединились, потом в лагере стало шумно и оживленно. Только в палатке ИТР было тихо. Гурилев просматривал полученные газеты.

— К-гм! Никифор Антонович, мы, кажется, все обратили внимание на необычность Марса, нашего соседа по космосу? — задумчиво сказал он.

Никифор Антонович вспомнил огромный, как бы полуугасающий зрачок Марса.

— Послушайте, что по поводу Марса пишет пресса. Так. Парижская «Орор» сообщает, что в августе южноафриканский астроном Воннунг заметил в области Гессеспонтус — Нохаис, в южном полушарии Марса, яркую белую полосу длиной около двух тысяч и шириной около двухсот километров. «Известия»: Крым. Наши астрономы наблюдали часть этого облака. Это пыльная буря, характерная для великих противостояний Марса. Такие бури рождаются периодически через пятнадцать-семнадцать лет… Французский астроном Антониади еще в тысяча девятом году предполагал, что пыльные бури на Марсе вызываются максимумом солнечной радиации. К-гм! Но сейчас прошло всего несколько лет после такой пыльной бури — новая не укладывается в практический, наблюдаемый столетиями, срок! Это вызывает удивление астрономов всего мира! — Лев Николаевич зашуршал сворачиваемыми листами газет. Закончил:- Меня сразу удивило это необычное увеличение диаметра Марса — ясно, что оно связано с этой внезапной пыльной бурей. Тут, опять же, другой вопрос: сколько их было, таких пыльных бурь на Марсе, но он всегда оставался в своих измерениях. А сейчас он так разросся! Потом — и не время сейчас для усиленной солнечной радиации. Значит, причина бури совершенно в ином. А если вспышка радиации в самом Марсе? Причина — искуственная? Может быть, Никифор Антонович, и ваша триада, и эта необычная буря на Марсе имеют какую-то связь? Впрочем, извините, это у меня вспышка, какое-то безумное предположение! Лучше я еще обдумаю, потом выскажусь. Странно, Марс- и каиндинские раскопки. Какая уж здесь связь? Просто я вспомнил своего учителя Владимира Афанасьевича Окаева. Однажды на практике, под Москвой, он выложил перед нами кочан цветной капусты и беловато-зеленую почку малахита,[22] показал на кучевое облако в небе и спросил: что есть общего между этими тремя вещами? Разумеется, никто из нас не смог ответить. А он, усмехнувшись, сказал, что если бы мы сосредоточились, то, несомненно, заметили бы эту общность: текстуру, внешнее строение. Оно и правда: кочан цветной капусты, малахитовая почка и кудрявое облако, резко различаясь в размерах, были почти идентичны по форме. Вот и меня сейчас поражает необыкновенное совпадение уже нескольких факторов, необъяснимых на уровне нашего знания природы. Что ж, будем надеяться — все разъяснится. А нам пора на раскопки, уже восемь утра!

Утреннее небо было тусклым. Мириады микроскопических. взвешенных пылинок, предвестников надвигающейся с Такла-Макана пылевой бури, затуманили солнце.

Вокруг обелиска, над податливым дном воронки, рабочие соорудили деревянный настил и обмыли водой верхнюю, возвышающуюся над воронкой, часть каменного истукана.

Когда Лев Николаевич осторожно обстукивал своим стальным геологическим молоточком верхушку Идола, с глухим стуком отвалилась плитка, упав на влажные доски: обнажилась треугольная впадина.

Никифор Антонович и Введенский долго осматривали эту впадину, внутри которой был рычажок: его эбонитовая темно-коричневая поверхность манила прикоснуться.

Преображенский встретился с взглядом Вероники.

Он осторожно нажал указательным пальцем на рычажок. Голова Идола № 17 вдруг откинулась, сорвалась с шарнира и, звонко ударившись о гранит, свалилась на деревянный настил. В небольшом углублении лежал темно-коричневый, как рычажок, шар. Он излучал успокаивающее тепло.

— Ну! — выдохнула в затылок Никифору Антоновичу Вероника. — Берите!

— Хитрющие татары жили здесь! — сказал где-то сзади шурфовщик Карпыч. Для него все непонятное олицетворялось татарами.

Прежний, уже знакомый, холод отчужденности и посторонности Вероники охватил Никифора Антоновича. И еще — внезапный ужас перед нехваткой воздуха. Как будто кто-то душил его.

— Не надо! — попросил он, оборачиваясь к своим спутникам.

Глаза Вероники с нетерпением и мольбой смотрели на него. Темные зрачки неестественно расширились.

— Никифор Антонович! — тревожно просила Вероника. — Нужно взять шар. Понимаете, Никифор Антонович, шар!

И Никифор Антонович опустил руку на шар, подчиняясь глазам Вероники.

Эбонитовый шар под ладонью Никифора Антоновича высветился золотистым светом, покалывая мелкими электрическими разрядами.

Теплота взгляда Вероники, электрические разряды, проникающие сквозь ладонь, гипнотизировали профессора. Он почувствовал себя совершенно невесомым, как во сне.

Исчезли глаза Вероники.

Шар согревал ладони. Внятный доброжелательный голос старинного, приятного знакомого делился с Никифором Антоновичем своими размышлениями.


«Итак, мы соединились. Ты меня слышишь и понимаешь.

Свершилось наконец то, что у нас предсказывали, сомневаясь и веря: сомневаясь потому, что за миллионы лет существования нашего разума мы ни разу не встретили себе подобных; веря потому, что целесообразность развития Вселенной неизбежно приводит к появлению разума, то есть осознающей свое бытие материи.

Неважно, в какой форме появится мыслящая материя, какая среда — электронная, атомная или молекулярная — будет ее вместилищем.

Сейчас, когда ты воспринимаешь эти мысли, на мою планету уже несется сигнал о состоявшемся контакте. Во многих точках Вселенной, которых мы смогли достичь и где была хотя бы ничтожная вероятность появления разума, мы установили маяки с автономными накопителями энергии. Мысль — это проявление энергии. Маяк, впитавший энергию мысли, заряжается и посылает сигнал.

Я, чьи мысли ты сейчас воспринимаешь, не существую уже давным-давно. В твоем сознаниии я обретаю вторую жизнь, ибо маяк настроен так, что только родственный мне по мироощущению разум может войти со мной в контакт. В этом несовершенство наших маяков. В их электронных связях сохраняется структура, свойственная индивидуальному носителю разума. Трудно среди миллионов и миллионов их носителей найти себе подобного.

Мой далекий по духу родственник, у нас, биологических особей, жизнь должна быть гармонична в сочетании интеллектуальных и биологических потребностей. Мне такая жизнь не удалась, о чем я очень сожалею. И поэтому в условии свершения контакта с тобой я поставил одно ограничение, которое считаю моим вероятным даром тебе. Не знаю, как сложилась твоя жизнь. Возможно, гармонично, и тогда мое ограничение излишне, и ты просто не поймешь значения и смысла моего дара.

И теперь — главное, ради чего проводится эксперимент контакта. В бесконечности пространства и времени появились крохотные сгустки осознающей свое бытие материи. Для чего дано этой материй осознание своего бытия? Какова цель? Вот вопрос вопросов. И сможет ли разум получить на него, ответ? Крохотные сгустки разума здесь бессильны. Их слияние, увеличение пространства мыслящей материи — единственный путь. И когда энергия мысли объемлет весь Космос — тогда, быть может, будет познана цель разумного бытия. Этот путь долог, но возможен. И наш контакт — начало того пути.

Шар, который сейчас в твоих руках, последним держал я. Из моих ладоней, через колоссальный разрыв времени, он перешел в твои. Только тебе суждено первому принять мои главные мысли. Не удивляйся, что тот, кто возьмет шар после тебя, по-другому воспримет мою мысль о контакте. Каждый поймет в соответствии со своим уровнем знания. Первые мои мысли — только для тебя. Прощай.»


Этот голос слышал каждый, кто после Никифора Антоновича брал шар в руки.

Наконец, золотистое сиянье шара погасло, и голос умолк.


Предназначение

В тот памятный вечер, тщательно упаковав шар в чудом нашедшуюся у Павла Игнатьевича стеклянную вату, вчетвером — Преображенский, Гурилев, Введенский и Вероника — собрались в палатке Павла Игнатьевича. Введенский был уверен, что шар можно заставить вновь «заговорить». Он был убежден, что запись «не может быть только разового пользования — это просто нелогично». А быть нелогичным разум, так далеко опередивший нас в развитии, просто не может.

— Извините, Никифор Антонович, — воскликнул Павел Игнатьевич, — меня волнует сейчас только один вопрос…

Лев Николаевич Гурилев заинтересованно сказал:

— Никифор Антонович, послушаем нашего специалиста по постановке вопросов!

— Смотрите, — говорил Павел Игнатьевич, — вот сидит Вероника…

Вероника улыбнулась, привычным жестом поправляя волосы. Это ее обыденно-естественное движение сняло скованность, оставшуюся после прослушивания шара.

— А вот сидит Никифор Антонович, — нарочито мрачно продолжал Введенский. — И у меня возник вопрос: почему так получилось, что необходимо было сочетание двух таких совершенно разных людей, двух разных характеров, абсолютно далеких друг другу по образу жизни, и их совместное появление рядом с Идолом № 17? Как и Лев Николаевич, я именую отныне Идола только с большой буквы. Вероятно, могли быть и другие люди? Но что руководило выбором? Каким образом он был осуществлен?

Никифор Антонович молчал. Так вот о каком вероятном даре говорил его внеземной двойник. Выбор — вероятно, наилучшего спутника жизни!

Улыбка ожидания на лице Гурилева исчезла, утвердилась вертикальная морщина на лбу:

— Спасибо, Павел Игнатьевич! Вопрос поставлен. Разрешите мне ответить на него? Правда, я предлагаю лишь один из вариантов возможного ответа. Этот шар, на мой взгляд, является аппаратом, контролирующим определенную территорию вокруг себя. Радиус его действия не беспределен, но довольно значителен. Гипотеза моя довольно банальна. Я думаю, аппарат в сфере своего влияния улавливает биотоки мозга множества людей, изучает их, анализирует и потом каким-то образом воздействует на такие пары мужчин и женщин, посылая импульсный сигнал…

— А нет ли места в вашей гипотезе, — иронически спросил Никифор Антонович, — объяснение моих ощущений: то я вдруг обожаю Веронику, то вдруг боюсь ее, как древний христианин черта?

— К-гм! — прокашлялся Лев Николаевич. — Я полагаю, это было смещение спектра наводимого внушения через очень чувствительное восприятие Вероники. Обычные неполадки сложно построенных систем: вы тогда вместо ожидаемой и положенной вам радости ощущали ужас. Ненависть и любовь, страх и отвага — их пороговые выходы, как утверждают психологи, находятся очень близко в мозгу человека. Возникает разлад между выводами трезвого мышления, разума и внезапно пробудившимся древним инстинктом самосохранения. Это- предательство, трусливость органима, слепо и мгновенно подчиняющегося сигналу защиты от неведомой, до конца неосознанной опасности. Инстинкт разрывает логическую цепь мышления, чтобы бросить все ресурсы организма на защиту. Но от чего защищаться? Источник опасности неизвестен. Вот тут наступает паника, двойственность ощущений. Разум тормозит действие, чтобы понять причину опасности. Инстинкт толкает к немедленному действию, но, отключая разум, не может указать путей к ее уничтожению. Мне кажется, что предельно точно эта разорванность поэтически выражена Тютчевым:


О вещая душа моя!

О сердце, полное тревоги,

О, как ты бьешься на пороге

Как бы двойного бытия!


Накладки возможны, повторяю я, развивая далее свою гипотезу. Вероятно, общий тонус психики человека несколько иной, отличающийся от того, каким обладали создатели этого аппарата. Неясно, зачем нужны были два человека, различные физиологически: мужчина и женщина? Ведь это намного усложняет выход на контакт. Видимо, создатели этой машины, творцы этой цивилизации, жили идеально подобранными парами- о чем нашему человечеству остается пока что только мечтать, — парами, имевшими индивидуально совместимые характеры. Посудите сами: иначе зачем бы в условии задания, в возможности раскрытия тайны Идола № 17 это требование было одним из главных? Ну вот, такова моя рабочая гипотеза. Может быть, я не прав. Одна моя гипотеза, помните, о связи наших земных явлений с пыльными бурями на Марсе уже провалилась — возможно, такова же судьба и этой моей гипотезы.

Никифор Антонович улыбнулся: кое в чем Гурилев был прав. Он ведь никому не рассказывал о «вероятном» даре своего двойника.

Введенский вдруг расхохотался:

— Но если следовать по пути этой последней гипотезы, последнего предположения, что мы должны ожидать в этом случае? — И он, улыбаясь, посмотрел на Веронику и Никифора Антоновича. — А ведь эта гипотеза выводит нас на роль свах!

Теперь рассмеялись все, кроме Вероники. Она вдруг вспыхнула и выбежала из палатки.

Павел Игнатьевич смущенно дернул себя за бороду:

— Ф-фу, как неудобно получилось. В какую злую шутку выродилась наша гипотеза. Извините, Никифор Антонович!

И тут Преображенский рассказал о прощальном даре своего космического двойника, об одном из условий свершения контакта.

— Очень близка к реальности наша гипотеза, но ее окончательное разрешение, Никифор Антонович, необходимо сделать вам, — сочувственно сказал Гурилев.

— К чему привел меня Идол № 17? — грустно пошутил Преображенский, выходя из палатки.

Окончательное решение! Конечно, ограничение в условии задачи оказалось излишне.

И все-таки, надо быть честным перед самим собой. Любил ли он Веронику? Она ему нравилась, как нравится молодость. В ее присутствии как будто возвращалась его собственная юность с трогательной верой в свое предназначение. Но не больше.

Он вышел к берегу гремящей перед впадением в Сарыджаз Каинды. Вода на перепадах билась о камни, разлетаясь миллионами брызг. Пахло грозовой свежестью.

Вероника стояла у самой воды. Никифор Антонович позвал ее.

— Милая Вероника! — сказал он. — Понимаете, если даже верны предположения Льва Николаевича, если в самом деле умные создатели Идола № 17 предусматривали воссоединение идеальной пары, им все же не удалось учесть одного фактора — возрастного барьера. Может быть, мы в самом деле подходим друг другу, но только вам надо было родиться лет на двадцать раньше, или мне — лет на двадцать позже. Все это — плод внушения, рожденный у подножия идола. Все это скоро развеется. Вы еще так молоды! Успокойтесь, Вероника!

Так он говорил отвернувшейся девушке. Ему было грустно.


Последний дар идола

Введенский оказался прав: шар снова «заговорил», облученный жесткими гамма-частицами, но повторял он все то же — сигнал о состоявшемся контакте уже несется по Вселенной и скоро будет принят.

Возвратившись в Москву, профессор Преображенский вынужден был наверстывать учебный план, так как опоздал к началу семестра почти на две недели. Он читал лекции не только днем, но и по вечерам. Включившись в привычную орбиту своей московской жизни с ежевечерним чаем Симы Арнольдовны, с постоянной нехваткой времени, Никифор Антонович как-то даже не обратил внимания на шумиху вокруг каиндинских раскопок, вызванную несколькими статьями П. И. Введенского в газете «Известия».

Правда, в его поведении, в самом ритме жизни появилось нечто новое — вероятно, все это было обусловлено странным предощущением, ожиданием определенного события, непременно обязанного случиться в ближайшем будущем. Никифор Антонович как будто помолодел.

Сима Арнольдовна однажды отметила:

— Ну, Никифор Антонович, я вас просто не узнаю! После вашей среднеазиатской поездки вы стали моложе. Уж не влюбились ли вы там в какую-нибудь прекрасную незнакомку?

После последней статьи Введенского, в которой он давал расшифровку загадке улыбающегося Идола, посыпались телефонные звонки и личные расспросы.

А из Кельнского университета пришло письмо Шагемана, давнего друга по международным коллоквиумам, которое начиналось со слов: «Дорогой друг! Поздравляю Вас с необыкновенным открытием и с великой, сбывшейся, наконец, надеждой на встречу с братьями по разуму…»

В конце декабря Гурилев самым настойчивым образом пригласил Преображенского к себе, утверждая, что он получил последний дар Идола № 17.

В лаборатории Гурилева, присутствуя на приготовлениях к завершающему опыту, Никифор Антонович, раздражаясь, подумал о невозвратимо ускользающем времени- он так и не успел переделать статью об уральском палеолите, о котором у него появилось так много новых данных.

— Извините, пожалуйста, Никифор Антонович, — сконфуженно сказал Гурилев, вбегая в свой кабинет к ожидавшему его профессору. — Все пытаюсь достичь необходимых параметров той ситуации. Но убежден, что этот Идол дал нам прекрасную идею получения искусственных месторождений полезных ископаемых. Удивительная штука, этот обелиск, с его чудесным равномерно-зернистым гранитом, навел меня на одну мысль: пронзить буровой скважиной горные породы, имеющие повышенное содержание металлов! Эта идея оказалась плодотворной; не рассказывая вам подробностей опыта, скажу об одном: концентрация металлов из рассеянной становилась совершенно рудной! Мы можем получать теперь искусственные месторождения металлов. Помните наш разговор возле Байшской пещеры? О, последний дар Идола № 17! Понимаете, Никифор Антонович, эта внеземная цивилизация должна была приложить колоссальнейшую энергию, чтобы соединить своего идола с гранитным интрузивом. Она создала при этом чудовищный градиент[23] температур, вызвала искусственное перераспределение металлов — значит, там, на берегу Каинды, мы уже имеем концентрацию металлов, соответствующую, в нашем экономическом понимании, огромному месторождению полезных ископаемых. Уже первый опыт подтвердил мое предположение. Сейчас, Никифор Антонович, вы будете свидетелем повторного опыта. Я убежден в его положительных результатах. Идемте! Вероника, а вы почему спрятались? Быстро идите за кислотой! — закончил он нарочито суровым тоном.

— Вероника! Это вы! Здравствуйте! А я думаю, что за красавица сидит у кафедры? — Никифор Антонович сам почувствовал фальш этого тона: никого он не заметил у кафедры, и только обращение Льва Николаевича к Веронике сосредоточило его внимание на девушке. — Чем вы занимаетесь?

— Учусь, — ответила она, — на первом курсе геологического.

— Да вы садитесь! — предложил Никифор Антонович.

Вероника присела, но тотчас вскочила:

— Извините, я спешу… за кислотой, — улыбнулась она.

— Да-да…

Никифор Антонович рассеянно смотрел на стул, на котором она только что сидела. В распахнутую форточку влетали снежинки и опускались на прогретое дерево кафедры, таяли, превращаясь в капельки воды…

Через несколько часов после наблюдения за опытом Никифор Антонович распрощался с Гурилевым. Вероника ушла несколько раньше.

Трамвайный путь широкой дугой уходил влево, а справа темнел вход в пустынный парк, окованный со всех сторон железной решеткой, похожей своим филигранным рисунком, плавными переходами ажурных конструкций на чугунные решетки Летнего сада на берегу Невы. Никифор Антонович вошел в распахнутые, гостеприимныё ворота парка; шел мимо пустующих зимних скамеек, еще так недавно привлекающих осенним теплом влюбленных. Безмолвный фонтан, с серебряными наростами снега, торжественно возвышался в центре парка. И он увидел в мерцающем свете электрической лампы одинокую сиротливую фигурку. Л

Как понять скрываемую от самого себя преднамеренность своих поступков? Разве не был он убежден, что обязательно встретится с Вероникой? Разве он не знал, что обязательно объяснит ей свое предощущение этой встречи? Никифор Антонович даже не думал, что чем-то мог причинить ей горе, он только сейчас начинал понимать, что последние месяцы его жизни без Вероники были эгоизмом души одинокого космического странника…

Все тише становилось вокруг, и медленно заскользившие с низкого неба бесшумные снежинки углубляли тишину; морозно густел воздух в тихом дрожании и ледяном постуке железных рельсов, расстающихся с тяжестью последних ночных трамваев.

В этой сгущающейся тишине он услышал негромкий вздох. Никифор Антонович зябко потер ладони и решительно шагнул к одинокой фигурке на парковой скамье.


Загрузка...