ГЛАВА XII

Все общество возвратилось в Барлетту и спешилось у крепости, где вновь прибывшим отвели лучшие комнаты. Свита разошлась, и каждый стал готовиться к охоте и турнирам, назначенным на этот день.

На площади была воздвигнута ограда с деревянными ступеньками и разукрашенными балконами; в специальных хлевах уже несколько дней содержались быки, молодые бычки и дикие буйволы, предназначенные для столь любимого нашими предками зрелища, в котором не гнушались принимать участие первейшие из вельмож. Тут-то, на площади, на специально окопанном и приспособленном месте и должно было происходить состязание; площадь была полна народу; крыши, окна, все мало-мальски возвышенные места были усеяны зрителями. Окончив подметать и поливать площадь, оруженосцы и лучники в разноцветных куртках стали ждать прибытия Гонсало.

Вскоре он приехал вместе с гостями и свитой; по правую руку от него ехал герцог Немурский, по левую — донья Эльвира. Объехав вокруг ограды, он спешился около самого большого нарядного балкона; под приветственные крики и восклицания, которыми народ охотно приветствует роскошь нарядов, блеск золота и всякое праздничное великолепие, синьоры уселись, и был подан знак выпускать первого быка.

Шум и споры из-за лучших мест, всегда возникающие в подобных случаях между зрителями, смолкли, когда хлев раскрылся. На арену выбежал большой бык; голова и передняя часть тела у него были совершенно черные, круп темно-серый; он несся вскачь по арене, пока не заметил, что выхода нет; тогда он остановился, подозрительно косясь кровавым глазом и взрывая передними копытами песок.

В эту минуту шумная ссора между двумя мужчинами происходившая в углу площади, привлекла взоры всех присутствующих. Никто, однако, не знал ее причины. Для того чтобы она стала известна читателю, мы на минуту вернемся к обитательницам монастыря святой Урсулы.

В тот вечер, когда Фьерамоска объявил обеим женщинам о предстоящем поединке с французами, не только Джиневра затрепетала при мысли о грозящей ему опасности, — Зораиду эта новость тоже повергла в смятение. Гордые и пылкие натуры нередко отличаются неприступным сердцем; но горе этому сердцу, если в него проникнет любовь. С того самого вечера Зораида не знала ни сна, ни отдыха. Ею овладела одна неотступная мысль; Зораида возвращалась к этой мысли снова и снова, никакая работа не шла ей на ум. Девушка не могла усидеть за пяльцами; она проводила долгие часы на балконе, бессознательно обрывая затенявшие его ветки и виноградные листья, внезапно вскакивала, будто ее ожидали важные дела, выбегала в сад, а потом, словно в забытье, замедляла шаги и останавливалась, глядя в землю. Пуще всего она искала одиночества и избегала взоров Джиневры, ежеминутно опасаясь, что подруга проникнет в тайну, которую она столь ревниво оберегала.

Джиневра была не менее взволнована, и внутренняя борьба, которую она переживала, имела, быть может, еще более глубокие причины. Любовь ее к молодому итальянцу, выросшая и разгоревшаяся из детской дружбы и великой благодарности за все, что он для нее сделал, вспыхнула с новой силой. Ничто так не воспламеняет ум и сердце, как непреодолимые препятствия, а теперь их было больше чем когда-либо; ему, быть может, предстояло погибнуть со славой, а Джиневре совесть твердила, что ее долг — во что бы то ни стало вернуться и мужу и оставить того, с которым, несмотря на их обоюдную добродетель, она постоянно находилась на краю пропасти. Она помнила, что дала Богу и святой Урсуле обет признаться Этторе в своем решении покинуть его, но извиняла себя тем, что в тот же день узнала о предстоящем поединке. Однако в глубине души она чувствовала, что если эта причина и может извинить промедление, то она не избавляет ее навсегда от обета.

Кроме этих мыслей, и так уж достаточно терзавших ее, в душе Джиневры зародилось мучительное подозрение. У женщин есть внутреннее чутье, я сказал бы — инстинкт, который помогает им обнаружить любовь, даже если она таится в самой глубине сердца. Джиневра скоро заметила, что Зораида стала не такой, как прежде. Она слишком хорошо догадывалась о причине этой перемены. Подруги провели вместе еще несколько дней, ни между ними больше не было той бездумной и нежной близости, какая была раньше.

Тем временем садовник Дженнаро, послушницы и солдаты, охранявшие башню, — все только и говорили, что о будущих празднествах в Барлетте; кто ни отправлялся в город по своим делам, непременно рассказывал, возвращаясь, о том, какие там делаются приготовления и какие ведутся разговоры по поводу предстоящих увеселений. Таким образом, когда благословенный день праздника наконец наступил, все, за исключением тех, кто лишен был всякой возможности сделать это, с раннего утра отправились в город занимать места; садовник же, который, как все южане, безумно любил развлечения, надев свою лучшую одежду и нацепив на шляпу великолепный букет, кинулся к своей лодке, едва заблистала заря. На верху лестницы, спускавшейся к морю, его встретила Зораида; она была одета более нарядно, чем того требовали и время и место.

— Дженнаро, — сказала она, — я бы хотела поехать с тобой в Барлетту.

В ее зовах была какая-то робость, которая так изумила Дженнаро, привыкшего к ее твердой и отрывистой речи, что он целую минуту разглядывал Зораиду, прежде чем ответил, что он ее покорный слуга и что для него это величайшая честь; жаль только — он не успел подмести лодку и положить в нее подстилку, чтобы ей было удобнее.

— Я сейчас! Одну минуту! — сказал он и побежал было прочь, но тут Зораида схватила его руку и сжала ее с такой силой, что садовник вытаращил глаза. Про себя он подумал: «С ума она сошла, или бес в нее вселился?»

Девушка не стала будить Джиневру, не желая вдаваться в объяснения по поводу своей поездки, которая не могла не показаться странной, ибо Зораида впервые выходила за стены монастыря. И теперь она боялась, что стоит ей задержаться хоть на минуту, как появится подруга.

Поэтому она поторопила садовника тоном, выражавшим скорее приказание, чем просьбу, и он подчинился. Работая веслами, Дженнаро ни на минуту не переставал тараторить: он обещал Зораиде показать ей город, сообщил, что он в дружбе со слугой Гонсало, и заверил, что только он один сумеет найти для нее такое место, откуда она сможет все увидеть.

Они вышли на площадь перед замком в ту минуту, когда Гонсало, в сопровождении своей свиты и французских вельмож, отправлялся навстречу донье Эльвире. Все просьбы Зораиды не оставлять ее одну не помешали Дженнаро кинуться в толпу, с криками устремившуюся вслед за пылящей кавалькадой. Он успел довести девушку только до харчевни Отравы и сказал, чтобы она не беспокоилась: он скоро вернется.

Так как он задержался более, чем рассчитывал, то исполнил свое обещание с некоторым опозданием; и, когда они с Зораидой пришли на площадь, собираясь занять места на балконе, Дженнаро увидел, что все заполнено зрителями; ему было достаточно одного взгляда, чтобы убедиться в полной невозможности устроиться самому и устроить свою спутницу. То просьбами, то локтями пробивая себе дорогу среди толпы, собравшейся позади амфитеатра, он добрался до места под балконом, рядом с которым был проход; через этот проход выходили на арену участники турнира. Однако отсюда он мог только смотреть на ноги зрителей, свисавшие над его головой, и сокрушаться, что оказался таким невнимательным проводником. К счастью для него, в ту самую минуту, когда был выпущен первый бык, в проходе показался уходивший с арены Фанфулла из Лоди, который был назначен распорядителем игр; увидев недовольно оглядывавшуюся по сторонам Зораиду, он немедленно узнал садовника, а тот не преминул обратиться к его милости в следующих словах:

— Ваша светлость! Вы только посмотрите на эту бедную синьору, которая умирает от желания посмотреть турнир! А мы пришли слишком поздно…

Зораида, заметившая в горящем взгляде молодого человека, к которому была обращена эта просьба, нечто большее, чем простое желание найти ей место, стала щипать Дженнаро, чтобы он успокоился, но было уже поздно: Фанфулла подошел к ней, взял за руку вытащил на свободное место за балконом, растолкав чернь с помощью своего жезла; затем он поднял глаза посмотрел вокруг, соображая, куда бы устроить девушку.

На самой высокой ступеньке, в самом лучшем месте, широко расставив ноги и скрестив руки на груди, расселся, на свою беду, не кто иной, как комендант башни монастыря святой Урсулы Мартин Шварценбах. За такую встречу, да еще в таком месте, Фанфулла не пожалел бы и тысячи дукатов. Дотянувшись своим жезлом до сапог немца, вознесенного над землей на полтора человеческих роста, он слегка постучал по его каблуку; немец нагнулся, стараясь разглядеть, кому он понадобился. Фанфулла, не смущаясь, поднял руку и поманил его вниз, одновременно он кивнул головой в сторону Зораиды и, делая знаки глазами и губами, дал понять коменданту, что его место нужно ему, Фанфулле, для дамы, которую он сопровождает; выражение его лица при этом взбесило бы и мертвого. Мартин, который на высоте своего положения чувствовал себя в безопасности и, быть может, вспомнил в эту минуту погибший бочонок, сделал плечами тот жест нетерпения, который означает: «Убирайся вон!» — и принял прежнюю позу.

— Немец, немец, — сказал Фанфулла, качая головой и повышая голос, — дождешься ты от меня палок! А что касается турнира — то считай, что ты его уже сегодня видел!

Мартин не двигался и только бормотал что-то вполголоса; как ни далеко внизу находился его противник, он все-таки внушал ему опасения.

Едва успев договорить, Фанфулла вскочил на поперечную перекладину, схватил за ноги коменданта, который, будучи захвачен врасплох, уже не мог сопротивляться, стащил его с места и потянул вниз, к себе, рассчитывая сбросить на землю; однако бедный Мартин застрял между двумя громадными досками, через которые не пролезало его брюхо, и стал вопить и звать на помощь. Фанфулла не успокаивался и продолжал теребить его, дергать и тянуть к себе до тех пор, пока бедняга не очутился на земле, весь в синяках и царапинах. Тогда Фанфулла миролюбиво сказал:

— Скорблю душевно. Но ведь я же сказал тебе: можешь считать, что ты уже видел этот турнир.

И он быстро провел Зораиду и Дженнаро наверх, а затем скрылся в толпе, хохоча над бесчисленными ругательствами, которые посылал ему вслед поднимавшийся с земли комендант; тот ощупывал себя, чтобы удостовериться, что кости нигде не сломаны, подбирал шляпу, меч, перчатки и с трудом приходил в себя после понесенного поражения.

Тем временем Зораида, которая с места, доставшегося ей в результате победы Фанфуллы, могла свободно обозревать весь амфитеатр, осмотрелась и остановила взор на балконе, расположенном как раз против нее. Там среди первых вельмож королевства, рядом с доньей Эльвирой сидел Этторе; он занимал ее любезным разговором, стараясь быть достойным чести, которую ему оказали, избрав на этот день рыцарем прелестной дочери Гонсало. Молодая испанка, с горячим сердцем и пылкой, но несколько ветреной головкой, быть может склонна была приписать его внимание причинам, одновременно льстившим и ее сердцу и ее самолюбию. За их беседой наблюдали две женщины, которые, находясь от них на разных расстояниях и испытывая несхожие чувства, ни на минуту не теряли их из виду.

Одна из них была Зораида, сидевшая слишком далеко, чтобы слышать их разговор, но она внимательно наблюдала за каждым движением Этторе и доньи Эльвиры и заметила, что благосклонность дочери Гонсало, по достоинству оценившей доблестного итальянца, была не простой учтивостью. Зораида не могла проникнуть в мысли Фьерамоски, но мало ли от чего трепещет ревнивое сердце?

Другая была Виттория Колонна, которая по опыту знала, что юная Эльвира не может устоять перед красотой и ласковой речью. Виттория испытывала к Эльвире глубокую, искреннюю привязанность, и по ее строгому лицу и проницательному взгляду было видно, что дочь Фабрицио неблагосклонно смотрит на эту беседу, которая становилась все более оживленной, и опасается ее последствий.

Бык, которого выпустили на арену первым, был с самого начала отдан в распоряжение зрителей. Многие выходили на единоборство с ним; одним везло больше, другим меньше, но никто не одержал окончательной победы. Наконец с бокового балкона, где вместе с французскими баронами сидели испанцы и итальянцы, спустился Диего Гарсиа, которого чужеземные гости попросили показать свою ловкость в этом роде битвы. В современной Испании искусство матадора (то есть того, кто убивает быка) проявляется в умении подстеречь ту минуту, когда бык, готовясь поднять на рога своего противника, наклоняет голову, и вонзить шпагу в соединение шейных позвонков. Но в те времена тяжелое оружие прибавляло силы руке, и лучшим ударом считался такой, который с маху отсекал быку голову, что нередко удавалось, если с большой силой сочеталась и большая ловкость.

Паредес, который вышел на арену без шляпы, в камзоле из буйволовой кожи, со своим двуручным мечом на левом плече, увидел, что бык уже ранен и истекает кровью. Он знаком подозвал прислужников и приказал чтобы для него вывели другого. На первого быка накинули петлю и утащили его с арены; дверь хлева раскрылась, и оттуда появился другой бык, еще больше и еще свирепее с виду, чем первый. Попав из темноты на яркое солнце, разъяренный бык понесся вскачь по арене, но, увидев своего противника, внезапно, как вкопанный, остановился прямо против него, наклонил голову, заревел, высунув язык на целую четверть, и, словно для разбега стал пятиться назад, взрывая передними ногами песок и осыпая им свой круп и шею. Паредес обладал огромной силой; однако он поступил бы чересчур опрометчиво, если бы просто схватился один на один с быком, лоб которого был вооружен громадными рогами, а шея, широкая и мускулистая, казалось, не имела себе равных. Испанец увидел, что надо действовать с осторожностью. Он поднял обеими руками меч на левое плечо и несколько раз с криком: «Ага! Ага!» топнул правой ногой. Бык, склонив рога, кинулся на своего противника и почти настиг его, когда тот, отскочив в сторону, обрушил ему на шею свой меч с такой силой и так удачно, что голова быка упала на арену, а туловище сделало еще несколько шагов, прежде чем рухнуло в песок.

Громовой крик всеобщего одобрения приветствовал Диего Гарсиа, который возвратился на свое место и уселся среди товарищей. Французские рыцари, не привыкшие к таким зрелищам, увидев, с какой легкостью испанец перерубил шею быка, заключили, что это совсем не трудно. И так как все они были в самом расцвете сил и превосходно владели оружием, то стали говорить: «Мы тоже могли бы сделать это!» Чаще всех других эти слова повторил Ламотт, который уже внес за себя выкуп и больше не был пленником дона Гарсии; однако высокомерный француз по-прежнему злился на Паредеса и не потому, что тот с ним плохо обращался, а потому, что ему непривычно было чувствовать себя побежденным и видеть перед собой того, кто заставил его покориться.

Чтобы не показаться завистливым и неучтивым, он похвалил удар дона Гарсии, но с тем видом, который нынешние французы называют «suffisant»[22] и для которого итальянцы, пожалуй, не имеют соответствующего выражения; затем, вскинув голову, выпятив грудь и, по своему обыкновению, почти не поворачиваясь к собеседнику, он сказал:

— Браво, дон Диего, славный удар, par notre Dame![23]

Обернувшись к сидевшему рядом французу, он добавил, улыбаясь:

— Grand meschef a ete que le taureau n eut pas sa cotte de maille: la rescousse eut ete pour lui.[24]

Паредес услышал эти слова, вспыхнул и промолвил про себя: — «Voto a Dios que he de saber si ese oerro frances tiene los dientes tan largos como sua lengua».[25]

Потом он подошел к Ламотту и сказал:

— Сколько золотых дукатов вам угодно будет заплатить, если я перерублю шею быка в кольчуге? Вы ведь не сможете перерубить ее даже без всякого прикрытия. Но речь тут не о дукатах — не хочу, чтобы думали, что Диего Паредес требует платы, как тореро. Речь идет только о чести. Посмотрим, сможете ли вы повторить мой удар так же удачно, как вы его высмеиваете.

Этот вызов пришелся Ламотту не слишком по душе, и он прикусил язык с досады, что сам на него напросился. В нем говорила не трусость, ибо он был благороден и смел; но так как ему никогда в жизни не приходилось сражаться с таким зверем, он просто не знал, как себя вести. Однако отступать было уже поздно: надо было решаться очертя голову, в присутствии множества зрителей. И он дерзко ответил:

— Для французского рыцаря, конечно, было бы не зазорно и отвергнуть поединок с быком, но пусть никто не скажет, что Ги де Ламотт по какой бы то ни было причине отказался обнажить меч. На арену! — И он поднялся, гневно бормоча сквозь зубы:

— Chien d'Espagnol, si je pouvais te tenir sur dix pieds ae bon terrain, au lieu de ta bete![26]

Он внимательно наблюдал за поединком и прекрасно понял, каким образом дону Гарсии удалось так счастливо нанести свой удар; мог ли он, молодой французский воин, усомниться в себе?

Услышав этот новый, столь необычный вызов, рыцари шумно поднялись со своих мест. Все заметили шум и движение на балконе Гонсало; известие о предстоящем состязании вскоре разнеслось по всему амфитеатру и было встречено с радостным одобрением. Правда, переходя из уст в уста, новость претерпевала удивительные изменения, тем более забавные, чем ниже было сословие людей, среди которых они возникали. Так как то место, где находилась Зораида, было всего дальше от балкона Гонсало, то новое сообщение прибыло сюда сразу с двух сторон и в особенно искаженном виде. И благодаря тому, что сидевшие подальше расспрашивали о новости своих соседей, по всему амфитеатру возникло такое волнообразное движение склоненных голов, что по направлению этой волны можно было проследить, как постепенно продвигается по амфитеатру новость. Дженнаро давно уже был на ногах и, вытянув шею, с нетерпением ожидал, когда что-нибудь дойдет и до него; он, так же как Зораида и их соседи, видел, как на балконе, где сидели рыцари и военачальники, произошла какая-то суматоха, как потом рыцари вышли на арену и разбрелись по ней; праздник был, по-видимому, прерван, второй бык не появлялся, и люди, так и не получая ответа, спрашивали друг друга: «Что случилось? Что произошло?» Наконец кто-то из сидевших рядом сказал:

— Сейчас начнется поединок между французами и итальянцами вот здесь, за этой загородкой.

— Ну да! — сказал другой. — Не видишь ты разве, что Фьерамоска сидит на балконе, как пригвожденный? Посмотри, как он разговаривает с дочкой Гонсало! Ясно ведь, что не о поединке он сейчас думает!

Зораида услышала эти слова и вздохнула.

К ним обернулся кто-то третий, с другой стороны.

— Говорят, что французский полководец вызвал на поединок Гонсало; кто из них убьет быка, про которого объявили, что он привезен из Карато, тот выиграет войну и станет властелином Неаполя.

Тем временем люди, хлопотавшие вокруг хлева, готовились выпустить нового быка. С одной стороны около хлева стоял Диего Гарсиа с мечом на плече; вокруг него теснились люди, говорившие все сразу и очень быстро, словно желая убедить его в чем-то; но на смелом лике Паредеса, возвышавшемся над всеми остальными, можно было даже издали прочесть непоколебимое решение выполнить то, что он обещал, хотя риск тут был громадный. Несколько поодаль стоял Ламотт в окружении французов, подбодрявших его призывами не посрамить их и себя.

В это время один из зрителей, занимавших нижние ступеньки амфитеатра, закончил разговор с Отравой, сидевшим рядом, и сказал, обращаясь к Дженнаро:

— Этот славный человек говорит, что синьоры поспорили, кто из них залпом осушит бокал греческого вина прямо на глазах у быка.

Многие засмеялись, но смех быстро утих, когда охранники, руководимые Фанфуллой, очистили площадь и на ней остался только неподвижный гигант испанец со своим огромным мечом на плече.

Зная, как трудно будет выйти с честью из этого второго поединка, ибо попытка перерубить шею быка, защищенную железной кольчугой, была даже для него, с его геркулесовой силой, предприятием по меньшей мере безрассудно смелым, дон Гарсиа запасся другим мечом, значительно более тяжелым, нежели первый, который он употреблял только при штурме или обороне крепостных валов. Он сбегал за ним домой и, приказав наточить его изрядно затупившееся лезвие, поспешно подкрепился тем, что случилось под рукой, запив все доброй флягой испанского вина. На все эти приготовления у него было достаточно времени, ибо немалое время и немалые усилия нужно затратить на то, чтобы обмотать шею быка железной кольчугой; кольчуга должна быть открыта впереди, насажена рукавами на рога, застегнута под шеей, а ворот ее должен падать быку на лоб. Тот, кто видел бои быков в наше время, знает, что с быком можно сделать все что угодно, если запереть его в темном месте и сдерживать с помощью накинутого на рога крепкого каната.

Под звуки труб и других музыкальных инструментов появился герольд, одетый в двухцветную желто-красную куртку, на спине и на груди которой был вышит герб Испании; он сделал своим жезлом знак, чтобы все замолкли, и громким голосом провозгласил:

— Именем католического короля Фердинанда, короля Кастилии, Леона, Гранады, западной Индии и проч. и проч., дон Гонсало Эрнандес де Кордова, маркиз Альменарес, командор, кавалер ордена Сант-Яго, военачальник и наместник его католического величества по сю сторону Фаро, запрещает всем присутствующим под страхом наказания веревкой или еще большего, какое ему будет угодно назначить, возгласами, криками, знаками или еще каким-нибудь способом мешать единоборству с быком в кольчуге, в которое вступает знаменитейший и славнейший рыцарь дон Диего Манрике де Лара, граф Паредес. Вновь прозвучали фанфары. Зрители всякого рода и звания — кто из благовоспитанности, понимая, что от одного лишнего шага быка может зависеть жизнь отважного испанца, кто из страха перед веревкой — застыли в таком глубоком молчании, что, когда стали открывать хлев, скрежет задвижки оказался единственным звуком, раздавшимся по всему заполненному людьми амфитеатру. Новый бык выбежал на арену не так стремительно как предыдущие. Он был меньше размером, короче в туловище, коренаст, черен и еще более дик. Остановившись в десяти шагах от дона Гарсии, он уставился на него, хлеща себя хвостом и взрывая песок. Его противник, подняв меч вверх, весь превратился в зрение, зная, что первый же неудачный удар может стать для него роковым. Наконец бык медленно сделал несколько шагов и вдруг, наклонив голову, с ревом бросился на Гарсию. Тот, думая срубить ему голову так же, как и первому, отскочил в сторону и с огромной силой нанес свой удар; но потому ли, что меч не попал на хребет быка, потому ли, что бык увернулся, но меч отскочил от кольчуги, бык обернулся и бросился на Гарсию с такой яростью, что испанец еле успел удержать его на расстоянии, упершись мечом в лоб животного, защищенный воротом кольчуги. И тут проявилась вся сила Паредеса. Выставив ногу вперед, сжимая обеими руками свой меч, упиравшийся рукоятью ему в грудь, а острием в лоб быка, он несколько мгновений удерживал животное на месте. Толстый и крепкий клинок выдержал испытание. Тело Паредеса так напряглось, что видно стало, как набухли и затрепетали мускулы на его ногах, особенно на ляжках, и вены на лбу и на шее; лицо его покраснело, потом побагровело, и он с такой склей закусил нижнюю губу, что подбородок его окрасился кровью. Бык, увидев, что этот путь к наступлению у него отрезан, отступил и, разбежавшись, снова, с еще большей яростью кинулся на противника. Гарсию лихорадило от стыда за свой промах; он бросил взгляд на балкон и мельком увидел лицо Ламотта, на губах которого играла насмешливая улыбка. Эта улыбка привела испанца в безудержную ярость и настолько прибавила ему силы, что он поднял свой меч так высоко, как мог, и обрушил на шею быка сокрушительный удар, который перерубил бы ее, будь она даже вылита из бронзы. Нанесенный в смятении чувств удар попал не прямо. Он, как соломинку, рассек один рог, кольчугу и позвонки и дошел до кожи подгрудка, на которой еще держалась голова, — и в это мгновение бык грохнулся на арену.

Восторженный рев толпы, раскатившийся как гром, приветствовал этот несравненный подвиг, Паредес, уронив меч на землю, молча переводил дыхание; лицо его из багрового стало очень бледным. Но вскоре он пришел в себя, и его окружили друзья, спешившие принести ему свои поздравления. Кто с восхищением рассматривал его самого, кто разглядывал его меч, кто — широкую рану на шее быка, любуясь чистотой среза, а в это время фанфары издавали победные торжественные звуки.

Испанец выполнил свое обещание; теперь наступила очередь Ламотта. Великолепный удар противника заставил его призадуматься; он понимал, что ему не сравняться с Паредесом; даже если бы ему удалось (что было весьма сомнительно) отрубить голову быку с обнаженной шеей, то все равно славы бы ему досталось меньше; а тут, сознавая свою неопытность в поединках подобного рода, он предвидел, что не сумеет сделать и этого. Как бы то ни было, он понял, что ему не выйти с честью из положения, и с досады чуть не лишился разума.

Когда испанец подошел к нему с вопросом, желает ли он выйти на арену, он ответил отрицательно и в оскорбительных выражениях добавил, что французские рыцари — первые в мире, когда сражаются верхом и с копьем в руке. Поэтому, как благородные рыцари, они желают сражаться и побеждать в честном бою — только таких же рыцарей, как они сами; искусство же убивать быков они предоставляют мужикам и мясникам, и пусть испанец убирается с глаз и оставит его в покое. На эти дерзости дон Гарсиа ответил другими, еще большими, и оба уже было схватились за оружие; но тут их ссора привлекла внимание Гонсало, герцога Немурского и всех зрителей. Результатом ее явился новый вызов, который надменный Гарсиа громким и грозным голосом бросил французам, предлагая сразиться с ними верхом и доказать, что испанцы и в этом отношении не только равны им, но и превосходят их.

Французский и испанский военачальники с удовольствием видели, как боевой дух их войск поддерживается и разжигается состязаниями, казалось возрождавшими те романтические подвиги, которые воспевали поэты и трубадуры. Они тут же дали разрешение и на этот поединок; за несколько минут было определено количество сражающихся — десять на десять — и их имена. Установили также, что поединок произойдет через два дня на приморской дороге, ведущей в Бари. Но оба поставили условием, чтобы сегодня никто больше и словом не обмолвился о ссоре, дабы не омрачать праздника. Рыцари той и другой стороны остались довольны таким решением; в знак этого они обменялись рукопожатиями и спокойно разошлись по своим местам.

Пока заключались договоры, прислужники, следившие за ареной, убрали последнего быка и, насыпав песку и опилок на то место, где он свалился, уничтожили всякие следы крови. Фанфулла, который был главным распорядителем, получил от Гонсало приказание готовить все для турнира. За несколько минут посреди арены была воздвигнута дощатая перегородка наподобие стены, скрепленная сваями, вбитыми в заранее вырытые для этого ямы. Перегородка эта шла во всю длину арены, подобно оси эллипса, пересекающей оба его фокуса; высотой она была по грудь человеку среднего роста. Однако эта ось не доходила до самой окружности арены — оставляла под ложами пространство, достаточное для проезда трех лошадей в ряд. Согласно правилам боя на затупленных копьях, два всадника становились по концам арены так, чтобы перегородка разделяла их и приходилась каждому с правой руки; затем они пускали своих коней вскачь, устремлялись вдоль стены, почти касаясь ее, навстречу друг другу и наносили удар противнику, когда встречались с ним. Этот способ был не очень труден и не очень опасен, так как коню была указана дорога, а всадники знали, где каждый из них встретит противника.

В глубине площади с обеих сторон были поставлены две бочки с песком, в которые были опущены копья всех размеров; тот или другой из сражающихся на полном скаку выхватывал их оттуда, если случалось так, что его копье было сломано, а противник не выбит из седла; далее оба огибали концы загородки и снова неслись друг другу навстречу, каждый с той стороны, где в предыдущую встречу находился его противник.

Когда все было приготовлено для турнира, Фанфулла подошел к ложе, в которой сидела донья Эльвира, и сказал, что ей надлежит подать знак. Дочь Гонсало бросила на арену свой платок; в ту же минуту грянули трубы, и на ристалище, в сияющих доспехах, в богатейшем шитье, галунах и перьях выехали три испанца, вызывая желающих померяться с ними и суля каждому по три удара копьем и по два секирой. Этими сильнейшими бойцами были дон Луис де Корреа и Харсио, дон Иниго Лопес де Айала и дон Рамен Бласко де Асеведо. Герольд вышел вперед, объявил эти имена и, по обычаю, запретил зрителям выражать словами или действиями свое сочувствие какой-либо стороне. Щиты трех испанцев были вывешены под ложей Гонсало: все три имени были написаны на них золотыми буквами. Сами же обладатели этих имен, объехав площадь, остановились в глубине ее, около большого знамени, на котором виднелись кастильские башни и львы и арагонский балюстрад; знамя держал в руках богато одетый герольд, и оно развевалось над его головой.

Призом для победителя был великолепный шлем, украшенный серебряной фигуркой Победы: в одной руке Победа держала золотую пальмовую ветвь, а в другой — султан из перьев. То была работа Рафаэля дель Моро, замечательного флорентийского искусника. Шлем был надет на острие копья, воткнутого в землю около прохода, через который выехали три испанских барона.

Баярд, зерцало и слава рыцарства, первый выехал на арену на прекрасном нормандском гнедом жеребце; три ноги у жеребца были белые, грива черная; прекрасные его формы были, по обычаю того времени, скрыты под огромной попоной, покрывавшей его тело от ушей до хвоста; попона была светло-зеленого цвета с красными полосами, и на ней был вышит герб рыцаря; заканчивалась она бахромой, доходившей коню до колен. На голове и на крупе жеребца развевались султаны из перьев тех же цветов, и те же цвета повторялись на копейном значке и на перьях шлема. В телосложении самого Баярда не было ничего необыкновенного; напротив, насколько можно было судить при доспехах, оно не свидетельствовало о силе, которой обычно отличались воители того времени. Он выехал вперед; красавец жеребец играл под своим всадником и, чувствуя то узду, то легкое прикосновение шпор, подбирался, бил копытами, поворачивал выгнутую дугою шею и круп, и его волнистый хвост хлестал по арене, вздымая в воздух тучи песка.

Баярд сдержал коня против доньи Эльвиры и в знак приветствия склонил перед нею свое копье, а затем трижды ударил им в щит Иниго. После этого, переложив копье в левую руку, уже державшую поводья и щит, он взял правой висевшую на луке седла секиру и ударил ею два раза по щиту Корреа. Это означало, что он вызывает первого на три удара копья, а второго на два удара секирой. Проделав все это, Баярд отъехал ко входу в амфитеатр.

В ту же минуту Иниго оказался на своем месте напротив него; оба держали копье у ноги острием вверх. Баярд, у которого забрало было поднято и оставляло открытым лицо, столь бледное, что при виде его все недоумевали, как сможет он сражаться в этот день, приказал своему оруженосцу опустить и закрыть его, говоря при этом, что, несмотря на лихорадку (действительно мучившую его уже четыре месяца), он надеется не посрамить сегодня французское оружие.

Когда труба прозвучала в третий раз, показалось, что один и тот же порыв воодушевил бойцов и их коней. Склониться над копьем, дать шпоры коню, ринуться вперед с быстротой стрелы было делом одной минуты, и оба всадника выполнили его с равной быстротой и стремительностью. Иниго нацелился на шлем своего противника; то был верный, хотя и нелегкий удар; однако, когда они поравнялись, Иниго подумал, что в присутствии такого высокого собрания лучше действовать без риска, и удовольствовался тем, что переломил копье о щит Баярда. Но французский рыцарь, который по искусству владеть оружием был, пожалуй, первым воином своего времени, нацелился в забрало Иниго и попал так точно, что, даже если бы они оба стояли неподвижно, он не мог бы ударить лучше. Из шлема Иниго посыпались искры, древко копья переломилось почти у самого основания, и испанец так наклонился на левый бок — ибо он к тому же потерял левое стремя, — что чуть не упал. Таким образом, честь этой первой схватки досталась Баярду.

Оба рыцаря продолжали скакать по арене, чтобы выйти навстречу друг другу каждый с другой стороны; и Иниго, с гневом отбросивший обломок своего копья, на скаку выхватил из бочки другое.

Во второй схватке удары обоих противников оказались равны, и, быть может, Иниго в глубине души заподозрил, не но причине ли своей крайней учтивости французский рыцарь бьется не в полную силу. При третьей схватке это подозрение превратилось в уверенность. Иниго сломал копье о забрало своего противника, а тот едва коснулся своим копьем его щеки, и ясно было, что этот промах не был сделан невольно. Снова зазвучали трубы и крики «ура!». Герольды объявили, что оба рыцаря отличаются одинаковой доблестью, и они вместе отправились к ложе доньи Эльвиры, чтобы выразить ей свое почтение. Девушка встретила их словами похвалы; на такие же слова не поскупились ни Гонсало, ни герцог Немурский, который промолвил: «Chevaliers, c'est bel et bon».

Иниго принадлежал к тем людям, которых можно победить в чем угодно, но не в великодушии. Поэтому он тут же рассказал об учтивости Баярда; тот, со скромностью, которая обычно сопутствует доблести, решительно опроверг его слова, утверждая, что сделал все, что было в его силах. При виде этого состязания в учтивости, Гонсало сказал:

— Ваши слова, рыцари, могут породить сомнение, кто из вас сегодня лучше метал копье. Но одно несомненно: нет на свете более благородных и более великодушных людей, чем вы оба.

Загрузка...