Глава V.

ТРИ ПОПРАВКИ
64. Две поправки Мотовилихи приняты Лениным и Свердловым

Две поправки внесла Мотовилиха к действиям Центрального Советского правительства и Центрального Комитета Всесоюзной Коммунистической партии. И они признаны историей.

Но самая главная и основная поправка — это третья: скрутить Лукояновых. Прекратить бессудные казни и расправы всех сортов со стороны Лукояновых всего Союза — ждет своего признания.

Некоторое время спустя из Екатеринбурга я уехал на фронт.

Побывал в Вятке, в Казани, в Воронеже, Сибири, Петрограде, Москве и т.д. и всюду наблюдал, что Лукояновы — это не пермское явление, а обще-республиканское. Самые мрачные предсказания моего друга-философа, Гриши Авдеева, подтверждались.

Молчать было преступно, Я решил выступить открыто.

Мои статьи напечатаны не были, а переданы Бухариным (редактором «Правды») Ленину. Это было в 1921 году. Ленин разразился письмом, рассчитывая больше не на свою аргументацию, а на свой авторитет.

В своих статьях я требовал свобод: слова, печати, собраний, коалиций (организации партий) для пролетариата и крестьянства.

Вместо того, чтобы сказать честно и открыто, что никаких свобод ни пролетариату, ни крестьянству он дать не хочет, и объяснить, почему это нельзя дать, он пустился в политиканскую болтовню самого низкого свойства. Вопреки всему, что написано в моих статьях, он подкинул мне мысль, что я хочу свободу слова и печати для буржуазии.

Этот бесчестный прием меня возмутил больше всего. Он показал, что на честную идейную борьбу Ленин не идет.

Приписав мне эту мысль, что я хочу свободу слова, печати и т.д. для буржуазии, он пускается в самую необузданную словесность: «свобода печати, слова и т.д. в XVIII веке была лозунгом революционным и прогрессивным, а теперь ложь и обман буржуазии, и вы, Мясников, шли в одну дверь, а попали в другую. Хотите спасать пролетарскую революцию, а хватаетесь за средства, несущие верную гибель ей. (Свобода печати для буржуазии)».

Я ответил, что под предлогом лишить буржуазию всех и всяких свобод вы лишаете пролетариат и крестьянство в первую голову. Вы, Ленин, замахиваетесь на буржуазию, а бьете нас по зубам, у нас кровь из зубов, скулы трещат у нас, у рабочих. Не о свободах для буржуазии я говорил и говорю, а о свободах для трудящихся масс и в первую голову — для пролетариата. Если вы, Ленин, хотите знать, для кого я хочу свобод, загляните в ЧК, и вы увидите, что 90% политических заключенных в ЧК — это рабочие и крестьяне. Вот для них-то я и хочу свобод.

Буржуазию мы били и будем бить не хуже, а может быть, лучше многих других. И если вы, Ленин, хотите, давайте ее бить вместе. Но давайте по-товарищески относиться к рабочим и крестьянам. Никаких свобод для буржуазии. Максимум принуждения и минимум убеждений к буржуазии, максимум свобод для пролетариата. Максимум убеждений и минимум принуждения к пролетариату и крестьянству.

Он разглагольствовал о лишении свобод буржуазии, а мои статьи запрещал печатать: дворянин Ленин запрещал печатать статьи рабочего.[82]

Мои статьи и письма являются нелегальными и до сих пор, письмо Ленина ко мне напечатано в его полном собрании сочинений (том 18-й).[83]

Я не боялся напечатать письма Ленина и напечатал нелегально в брошюре «Дискуссионные материалы», где поместил мои статьи, его письмо и мой ответ, с резолюцией 7-тысячного собрания рабочих Мотовилихи.[84]

Я был исключен из партии в феврале 1922 года, а в марте был арестован в Мотовилихе, и меня пытались «нечаянно» пристрелить.[85] Это известно Коминтерну — Кашену, Суварину, Селье, Трэну, Троцкому, Маслову и пр.[86]

Лукояновы оказались сильнее Мотовилихи. Они торжествуют. Лукояновы всего СССР организовались в единую партию и у них вся власть. Но Мотовилиха крепнет, ширится, растет. Она становится монолитной и цельной. С развитием индустрии и индустриального земледелия, весь народ все больше и больше превращается в единую, сплошную Мотовилиху. И Мотовилиха скажет свое слово. Она внесет свою третью поправку. Мотовилиха восторжествует.

65. Стоило ли убивать?

И вот теперь, в 1935 году, на шестой год моего побега из Союза Лукояновых, белогвардейцы кричат: «распни, распни его», Лукояновы в СССР кричат: «распни, распни его». Ведь если они расстреливали и расстреливают шептунов из пролетариев, то тем более нужно расстрелять меня, который говорит громко и не является знатной вельможей. Меня-то Ленины, Свердловы, Сталины и компания не захотят оградить телеграфными приказами: я не Михаил II.

Результат тридцатилетней революционной борьбы: пролетариат не имеет права «шептать», не имеет права свободы слова, печати, собраний, организаций партий. А я, пролетарий, вынесший за свои идеи, за принадлежность к партии большевиков больше, чем все члены Политбюро и ЦК вместе взятые, я не имею права не только говорить и шептать, но иначе думать, по-своему понимать интересы моего класса, пролетариата, и жить в Союзе Советских Социалистических Республик, вместе с моими детьми и женой.[87] Нет, Лукояновы этого не потерпят. И вот, спасаясь от Лукояновых, я бегу в буржуазную Францию, чтобы немного передохнуть от непрестанных ласк Лукояновых, от беспрерывных тюрем и ссылок и опять тюрем и ссылок. И здесь я получаю возможность не только думать, но и писать. Это ли не трагедия пролетариата?

В 1918 году Лукояновы — это было не правило, а многократно повторяющееся отступление от правила. Это был симптом. Теперь лукояновщина — с 1921 года, возведена в принцип. В норму. В закон. Бессудные расправы над инакомыслящими пролетариями — явление бытовое, обычное, нормальное. А все махинации с ЧК и с ГПУ дела нисколько не изменяют. Пролетариат СССР не имеет права свобод: слова, печати, собраний, организации. И где сидит Лукоянов — на Лубянке или на Красной площади — он одинаково приятен пролетариату.

-Так вот. В 1918 стоило ли рвать приказы Ленина и Свердлова и убивать Михаила?

Я боролся, борюсь и буду бороться за наше рабочее государство, основы которого намечены выше. Но не боролся за свободу Лукояновых расправляться с нами, пролетариями, за то, что мы осмеливаемся шептать. Не за лукояновскую свободу я боролся, а за пролетарскую.

На пути к цели лежала помеха. Я ее убрал. Мотовилиха всего Союза уберет лукояновых. И потому:

Самовластительный злодей,

Тебя, твой трон я ненавижу,

Твою погибель, смерть детей

С жестокой радостию вижу.

Читают на твоем челе

Печать проклятия народы,

Ты ужас мира, стыд природы,

Упрек ты богу на земле.[88]

Оправдала ли история наш акт?

-Оправдались ли наши предвидения?

-Да, полностью, целиком.

Всем известно, что белогвардейцы и интервенционисты всех стран в 1919 году с юго-запада подходили к Туле, с северо-востока продвинулись за Казань, с запада были в 4 километрах от Петрограда, с севера были около Вологды. Это при условии, когда контрреволюция была лишена знамени, была лишена программы, способной мобилизовать более значительные силы как внутри, так и вне страны. Михаил Романов с его жестом в пользу Учредительного собрания был бы этим знаменем, этой программой, которая бы сделала всех с-р-ов (за исключением группы Марии Спиридоновой), а также всех меньшевиков (за исключением группы Лозовского и Мартова) сторонниками Михаила Романова, ведущего страну к Учредительному Собранию. А это, несомненно, отразилось бы в сильнейшей степени на поддержке всем капиталистическим миром контрреволюции. И если контрреволюция в состоянии была запереть революционные силы в маленьком кругу (размеров Московского государства времен Ивана Калиты), то фирма Михаила способна была бы сделать значительно больше, и кто знает, не стоило бы это головы Советской власти? И во всяком случае, это стоило бы не одной сотни тысяч рабоче-крестьянских жизней.

Каждый из действующих лиц склонен придавать всем своим действиям большее значение, чем их реальная стоимость. Может быть, и я страдаю этим общечеловеческим недугом. Это должны решить читатели. Что же до меня, то я спокоен. Я сделал, что мог. Сделаю, что могу. Знаю, что в Мотовилихе будет праздник.

Конец
Примечание:

Троцкий часто похвалялся доверием Ленина, приводя пример с чистыми бланками, которые давал ему Ленин.[89] Я этим похвастаться, как видят, не могу, а могу сказать, что я рвал мандаты Свердлова и Ленина, а после они меня считали правым. И в Мотовилихе, где я имел возможность выступить открыто один раз против письма Ленина, я имел единодушное согласие против него. Ленин не получил ни одного голоса. Этим Троцкий похвастаться не может. Чистый бланк Ленина — это не свидетельство правильного понимания интересов пролетариата.

1. Из автобиографии Мясникова

/…/[90] лище и из тихого захолустного городка уехал на Урал, в город Пермь, завод Мотовилиху.

II

Это было весной 1905 года.

Русско-японская война не была еще окончена. А отзвуки кровавого воскресения 1905 г. тихо стлались по лицу земли великой и будили сознание рабоче-крестьянских масс.

Мне было 16 лет. Из ровненького, мирного, ничем не возмущаемого городка я попадаю в бурный рабочий водоворот. Как губка впитывает воду, так и я жадно вбирал в себя все дотоле не виданное и не слышанное. Я искал правду.

Та правда, что мне вбивали в голову, перестала быть правдой: «Ищите и обрящете». Я искал и нашел. Я вступаю в члены партии социалистов-революционеров. Это было в 1905 г. в мае месяце. А в сентябре 1905 г. я покидаю ряды этой партии и вступаю в члены РСДРП.

Я — шестнадцатилетний рабочий, слесарь одного из самых больших заводов не только Урала, но и всей России (в это время на заводе работало не меньше 10 000 человек), уже имею какой-то критерий, чтобы выбирать из двух линий партии — с.-р. и с-д.

Но и внутри социал-демократической партии не было единомыслия: шла борьба между меньшевиками и большевиками. Я примыкаю к большевикам.

Надо сказать, что все это происходит в подполье, нелегально. Быть членом партии социалистов-революционеров или социал-демократов — это совсем не означало быть в почете, иметь доходы, власть, привилегии. Нет. А это означало — жертвы, жертвы и еще жертвы. Это налагало величайшие обязанности и в награду за их исполнение ждали: пуля, веревка, каторга, тюрьма и ссылка.

Но для меня, загоревшегося подростка, все нипочем.

Забастовка? — Я бегу на собрание, раздаю прокламации, вместе с другими бастующими рабочими кидаю гайки в стариков-штрейкбрехеров, что остались у станков и тисков. Мы их выгоняем из завода.

Одна забастовка сменяется другой. Мотовилиха бурлит. А она давала тон всему Уралу. Вместе с Мотовилихой киплю и я.

Волнуюсь, кричу, спорю, перебегаю от одной группы рабочих к другой, слушаю, учусь, читаю.

III

Но вот и декабрь 1905 г. После 2-х месяцев свободы начинается драка за свободу. Пролетарии Мотовилихи готовятся к вооруженному восстанию.

Александр Лбов (знаменитый в свое время) собирает несколько человек рабочих с.-д., которые бы не струсили при случае, и, к великому моему счастью, к числу тех, кто не струсит, причисляет меня. Я вместе с Александром Лбовым иду экспроприировать оружие на керосинный склад Нобеля, что в 7 километрах от Перми и в 2–3 километрах от Мотовилихи.

Подготовка к восстанию — это значит достать оружие. И мотовилихинцы его доставали: разоружали полицейских, жандармов, покупали, ковали и делали. А экспроприация — это была новая форма разоружения врага и вооружения рабочих. Это была первая экспроприация.

Экспроприация удалась. Без единого выстрела разоружили охрану в 12 человек и отобрали 12 револьверов.

Я был горд, что мне дали револьвер для экспроприации, а затем дали револьвер из экспроприированных, чтобы завтра, 13-го декабря 1905 г., пойти на восстание.

И я пошел. Но в том доме (в доме Морашева, за Ивой), в котором разместился десяток боевой дружины, чтобы бить из этой засады по казакам, я был схвачен казаками.

Из этого дома стреляли (убили двух казаков) и разъяренные пьяные казаки разгромили дом, схватили меня и нашли у меня револьвер.

Можно без труда представить, что они выделывали со мной, шестнадцатилетним повстанцем.

Брошенного без сознания, замученного до полусмерти, подбирают товарищи и увозят в больницу.

Из больницы всех подозрительных уводят и отчасти «расходуют» по дороге «при попытке к побегу», а отчасти отправляют в тюрьму.

Я беспомощен что-либо сделать сам. Моя голова, лицо и руки превращены в какой-то сплошной, бесформенный кусок мяса, почерневшего, как сплошной черный кровоподтек. Мои глаза закрылись этой черной опухолью всего лица. Забинтовано лицо, голова и руки.

На помощь пришли товарищи, и с разрешения либерального врача, без разрешения властей меня увезли на квартиру к инженеру Давыдову. Скрыли.

Это меня спасло. При чрезвычайном положении суд был простой: из дома стреляли, убили казаков, меня арестовали и нашли револьвер. Просто и ясно...

Это было первое боевое крещение и первый опыт.

IV

Но недолго гулял я на свободе. В 1906 г., 10 июня меня арестовывают в заводе Мотовилихе в цеху. Производят обыск в заводском инструментальном ящике и находят много прокламаций. Уводят на квартиру и там находят прокламации, нелегальные газеты, извещение об Объединительном съезде РСДРП, револьвер, четыре ударника для бомб и печать районного комитета партии.

Это были самые большие аресты в Перми и Мотовилихе. В этот же день были арестованы Я.М. Свердлов, его жена — Новгородцева, Клаша Кирсанова (нынешняя жена Ярославского), Преображенский и много других, а всего 54 человека. И было создано «дело 54», дело Пермского Комитета РСДРП. Следствие просеяло эти 54 и осталось 20. Судили 20 человек.

Арестовали тайную типографию. Захватили бомбы и лабораторию для изготовления бомб и весь состав Комитета. Я был арестован лично знаменитым истязателем Касецким. И, желая получить от меня, молодого рабочего, нужные сведения, он засадил меня и дал поесть селедки. Я — неопытный, с большим аппетитом поел... Но пить... пить не дали. Это было недолго, три дня всего, но это было тяжко. На мои просьбы воды давали селедку. Но я уже ее не брал. А Касецкий приходил «поговорить», но ничего не добился, я, как хороший ученик революции, твердил: «я от всяких показаний отказываюсь».

Касецкий вскоре был убит, и убили его мои товарищи, те, что были в моей боевой дружине, начальником которой я был до ареста. Убили в театре, на глазах у всех и с одного выстрела из браунинга. Стреляли от выходной двери. А Касецкий сидел в 1-м ряду. Пуля просверлила ему голову. Нахватано было много народу, но действительного виновника убийства не арестовали, его убил молодой 18-летний рабочий социал-демократ-большевик, Алексей Архиереев.[91]

V

И вот я уже член Пермского Комитета и осужден на 2 года 8 месяцев каторжных работ. Но, вследствие несовершеннолетия, каторга была заменена ссылкой на вечное поселение в Восточную Сибирь.

В 1908 году в июне месяце я, одетый во все арестантское, прибываю на место поселения.

И, не давая опомниться властям, я на третий день, продав халат, бушлат, боты и брюки арестантские, покупаю лодку и бегу.

VI

В 1909 году в гор. Тюмени между многими другими арестован Агапит Мячков, как руководитель Тюменской организации и забастовки машаровцев. Его имя открывают. Оказывается, это Гавриил Мясников, бежавший из ссылки на поселение.

При аресте были взяты все необходимые материалы для привлечения меня к суду по 102 статье, но жандармы этого не хотят. Они хотят вывести меня в расход: через провокатора, Михаила Двойнишникова (официально установлено [его] провокаторство только в 1917 году, за что Двойнишников и был расстрелян), обвиняют меня, что я провокатор.

В 1910 году в Александровской пересыльной тюрьме собирается вся социал-демократическая тюремная фракция и судит меня. В суде принимает участие и Е. Преображенский. Выносят оправдательный приговор. Но надо сказать, что с провокаторами обычно расправлялись просто: их убивали.

Я ничего о подозрениях товарищей и суде не знал. Только после мне сообщили, что речь шла обо мне, и сообщил это Преображенский.

Я тут же сообщил Преображенскому свои соображения, что это дело жандармов, и как только они узнают, что их дело прогорело и что я реабилитирован, то они непременно возвратят меня в Тюмень, предадут суду, и я пойду на каторгу. Он согласился со мной». А товарищи устроили мне «внеочередную» отправку на этап, а по дороге в ссылку я бежал.

VII

Но в том же 1910 году в декабре месяце на Ленских золотых приисках арестовывают слесаря, Нестора Попова. Арестовывают за агитацию и отправляют в город Бодайбо в тюрьму. Это был я. Мне уже 21 год. Установив, что это я, предают меня суду за побег. Не зная ни о моих прежних побегах, ни о моем тюменском деле, до суда освобождают под надзор полиции, а я бегу. Это было в июне 1911 года.

VIII

1913 год — это год 300-й царствования дома Романовых. В гор. Баку идет подготовка к 300-летию с двух сторон: со стороны официальной и со стороны нелегальной, большевистской.

Жандармерия встревожена. Мобилизованы все шпики и провокаторы.

В доме №5 на Ольгинской улице что-то творится не ладное. Живет там какой-то слесарь-истопник, Попов. С женой, не с женой, а так себе — с бабой очкастой.

Часто к нему приходит много людей. Уходят. Снова приходят. Сам часто уходит. Да и кому какое дело.

А вот поди же ты и поговори с начальниками охранных отделений...

Следят они за этим Поповым, зорко, по пятам. Он видит и говорит жене: «Только бы дело довести до конференции гор. Баку и проводить хорошо праздничек 300-летия, а после я удеру. И чорта дикого они [меня] арестуют. Бросить же дело не могу. Некому передать». (Теперь-то ох как много Тер-Габриэлянцев, что называют себя большевиками с 1904 года, но оба Тер-Габриэлянца, как предсовнаркома Армении, так и предЦИКа Армении,[92] были там, и оба не только палец о палец не ударили для поддержки организации, но и, как чорт ладана, боялись встречаться с нелегальными. Были там Стопани, Лядов,[93] да и мало ли еще!).

Но и жандармерия знает свое дело. Примерно за полтора месяца до 300-летия, за неделю до конференции, в поезде, что ходит между Баку и Балаханами, происходит что-то не совсем обычное: дали один звонок, два, и вот уже прошло не меньше 15 минут, а 3-го отправного звонка не дают.

Один человек нервничает больше всех. Рабочий, как и все — с узелком, видать, хлеба, завернутого в платке, как обычно ездят на работу.

Вошел он в первый вагон, а прошел весь поезд и оказался в последнем. Хотел он спрятаться от четырех любопытных глаз, да не удалось. И, небрежно бросив узелок с' «провизией» на скамейку, сел и думает: «В Балаханах такая сутолока на вокзале, что я там не только от 4-х, но и от десятка скроюсь...»

А в это время готовят ордер на арест Попова и потому поезд задержали. Эта задержка и волнует его.

Но недолго пришлось волноваться. Скоро с той и с другой стороны в обе двери вагона заходят по жандарму и идут друг другу навстречу. Встретившись с четырьмя глазами, с теми, от которых хотел укрыться этот рабочий, они подходят к этому рабочему и спрашивают его фамилию. Тот отвечает: Попов.

— Вы арестованы, следуйте за нами в жандармскую, — говорит жандарм.

Попов встает и идет к двери между двумя жандармами: один спереди, а другой сзади. Но не успевают они сделать и нескольких шагов, как сзади идущий жандарм спрашивает: «А этот узелок не ваш?»

— Мой, — отвечает Попов.

— Возьмите его. А что же в нем?

— Прокламации.

— Какие?

— К 300-летию дома Романовых.

— Значит, и вы готовитесь к 300-летию?

— А то как же, готовимся.

По приговору выездной сессии Тифлисской Судебной Палаты, за принадлежность к партии большевиков, я был приговорен к 6 годам каторжных работ со специальным кандальным сроком. За побеги приговорен к 3 годам каторжных работ.

IX

Кто же не знает Орла? Орел — это всем каторгам каторга. Мужественные, крепкие революционеры при слове «Орел» бледнели и терялись. Да, это не каторга, а сплошной ужас. Это костоломка. А отправляли туда самых буйных, строптивых и непокорных.

В 1917 году в марте месяце из Орловской каторжной тюрьмы прямехонько из одиночного корпуса, из одиночки №44, под звуки музыки, пение революционных песен, под громкое «ура» — выхожу я, бородатый и усатый, с проседью, в коротко остриженных (под машинку) волосах на голове, выхожу на свободу. Мне 28 лет.

Х

Из каторги, это точно. Но подозрительный этот Мясников. На вопрос орловских «революционеров»:

— Вы за оборону, товарищ? — Вопрос был задан не в переносном, а в буквальном смысле слова, на пороге дверей каторги. Я ответил:

— Товарищи, я социалист. Знаю постановления Штутгартского и Базельского конгрессов, провозгласивших лозунг «Война — войне». За это я был в каторге.

Этого было достаточно, чтобы меня не снабдили ни деньгами, ни одежей и чтобы я на собраниях и митингах с боем брал слово: мне говорить не давали. Но каторжная одежда имела великую силу. Я не пожалел, что меньшевики и с.-р. не снабдили меня ничем. Когда мне не давали слова, я появлялся самочинно на трибуне и говорил: «Товарищи, только сейчас вы сняли с меня кандалы, сняли их с моих ног и мыслей, а мне здесь их надевают вновь: мне не дают говорить». Этого было достаточно, чтобы опрокинуть всю дипломатию оборонцев, и они, подавляя свою злобу, вынуждены были давать слово.

А большевика я там ни одного не встретил.

XI

В арестантской одеже я приехал на Урал, в Мотовилиху. В первый день моего появления Комитет партии командирует меня в Исполнительный Комитет Совета Рабочих Депутатов завода. И во всем Исполнительном Комитете мы были 3 большевика: Карякин, Решетников и я. Скоро дело изменилось /.../.

И засел я в Мотовилиху, прилагая все силы, чтобы остаться там: председатель ЦК партии и ВЦИКа Я.М. Свердлов, человек твердый и решительный, а потерпел-таки неудачу и не мог заставить меня поехать в центр — в Петроград на работу.

Был я членом ВЦИКа и председателем губернского комитета партии и комиссаром дивизии и т.д., но все это я считал формальностью, а по существу всегда считал себя членом мотовилихинской организации.

Мое влияние там было очень заметно. Допустим, к примеру, что Зиновьев, Троцкий или теперешний всесильный владыка Сталин встал[и] бы в оппозицию к Ленину, и Ленин написал письмо к той организации, где работали они, против них, то кто же усомнился бы в том, что каждый из них не собрал бы большинства против Ленина. А я вот собрал подавляющее большинство в Мотовилихе, и солидное большинство в Перми против ленинского письма. И это объясняется не какими-то мистическими качествами моими, а тем, что я, выступая, имел программу, знал, что надо говорить и как говорить. Знал, за что нужно звать бороться рабочих и как бороться. /.../

XIV

До 1920 года я вместе с партией прохожу всю дорогу борьбы, а борьба была тяжкая. А в 1920 году начинаются разногласия. И чем дальше, тем все больше и больше они принимают определенную форму.

Первые репрессии по партийной линии. Уполномоченный ЦК Израилович[94] доложил, что, если меня не убрать с Урала, то с Уралом не справиться. И троцкист Крестинский,[95] тогда генеральный секретарь ЦК, проводит постановление о снятии меня с работы и переброске в Самару. А когда я приехал в Москву, то узнаю, что не в Самару, а в Петроград. «На выучку к Зиновьеву», — как он шутя выражался.

XV

Поехал. В первый день приезда состоялось собрание ответственных работников в том же 1-м Доме Советов, где жили все ответственные работники, где жил и я. Я был приглашен. И как это ни странно, но с первых же слов Зиновьев, как докладчик, без всякого повода с моей стороны, обращаясь к собранию, говорит: «Товарищи, к нам приехал страшный оппозиционер, тов. Мясников, но мы не боялись и не боимся никаких страшных оппозиционеров и не испугаемся тов. Мясникова».

Я совершенно не склонен был в этот вечер выступать, но вызов сделан, надо ответить. И я сказал, обращаясь к собранию: «Товарищи, что бы я ни сказал и как бы я ни сказал, вы отнесетесь отрицательно. Если чихнет т. Зиновьев — чихнет скверно, то вы хором скажете — будьте здоровы, и похвалите, как хорошо он чихает, а вот если я лучше, очень изящно чихну, то вы все хором загудите — ох, как он скверно чихает. Вот почему у меня нет желания говорить здесь. А насчет того, что я страшный оппозиционер, то можно сказать одно, что тов. Зиновьев кем-то напуган. Пугать же я никого не хочу, а сказать кое-что имею. И придет время — скажу, не побоюсь никаких застращиваний».

Это было вступление к драке. Драка же была потом.

Зиновьев драки не выдержал. Два-три раза дали мне выступить на партийных собраниях, а дальше посредством всяких махинаций слова не давали.

Наконец, после одного собрания ответственных работников по вопросу о политическом изживании кронштадтского восстания репрессии усилились и стали явно принимать грязный характер: хотели подбросить уголовщину.

На этом собрании Зиновьев был особенно зол на меня, и было на что сердиться. Он делал доклад и после двухчасовой речи сделал конкретное предложение: Комарова[96] из Губчека перевести в секретари Совета, Трилиссера[97] из секретарей Совета перевести в Политпросвет, Равич[98] перевести из отдела Управления в Наробраз и т.д. и т.п.

Я взял слово и спрашиваю собрание: «Товарищи, неужели петроградские рабочие бастовали потому, что Комаров, Трилиссер, Равич своими мягкими частями не те стулья давили? Неужели Кронштадт восстал потому, что Равич не то кресло занимала?»[99]/.../

Зиновьев понял, что идейно бороться против меня он не в состоянии, если эту борьбу перенести в рабочие массы партии. И начинаются грязные штуки. /.../

Я увидел, что надо уехать из Петрограда. И уехал. А партийный комитет меня не задерживал.

В газетах, в сборниках Петрограда я поместил несколько статей, и теперь можно увидеть по ним, что в общих чертах программа Рабочей Группы сложилась еще тогда. /.../

XVI

ЦК меня на Урал не пускает. Послали меня, как метлу, в Наркомвнешторг, но я, наученный Петроградом, был настороже и, поглядев дня 2–3 на работающую там ашатию, решил, что выгнать всех мне не удастся, а выгнать надо, а если я их не выгоню, то какую-нибудь грязь прилепят. Я ушел, решив, что пусть в этой грязи купаются творцы ее.

Послали в Главтоп. Смилга, кривляющийся интеллигентик, начинает разговор с матушки, полагая, что мне, как рабочему и каторжанину, это очень нравится. Такого же тона держался и Бухарин. Между своими товарищами я смеялся над их глупостью, над их ходом под мое рабоче-каторжное положение. /.../[100]

Я покинул [Урал]. А по приезде в Москву я был исключен из партии. Это было в 1922 году, 20 февраля. А 22 февраля 1922 года на собрании рабочей оппозиции принимается известная декларация, за подписью 22-х и подается в Коминтерн.

Троцкий был командирован драться против нас. И особенно большой шум подняли против моей подписи: «Мы его исключили из партии, а он не перестает играть свою роль в партии».

XVII

После этого я поехал в Мотовилиху, заручившись назначением меня заместителем директора завода. Здесь, не имея возможности принимать участия на партийных собраниях, я умел удержать большинство за собой: декларация 22-х была мотовилихинской партийной организацией одобрена. /.../

Но если у главарей организации Перми не хватило мужества выступить против меня на собрании, то они показали свою храбрость в другом месте. В 2 часа ночи батальон ГПУ занимает обе проходные завода (ворота) и ставятся пулеметы. Мобилизованы все силы и брошены на завод, чтобы подавить всякие протесты. И в это же время ко мне на квартиру приходят агенты ГПУ и, предъявляя ордер, арестуют меня и предлагают ехать на заготовленной для меня лошади.

Я не согласился, а позвонил на завод и потребовал лошадь с кучером и притом предложил агентам ГПУ ехать не «горками», а около линии железной дороги. Я был предупрежден старым товарищем, что ГПУ хочет меня «израсходовать случайно», и мне даже сказали, кто придет арестовывать меня, когда придут и где повезут.

Спутав все карты вызовом лошади, да еще с кучером и другим направлением дороги, я до ГПУ доехал благополучно.

Но ГПУ, получив от Сольца (секретаря ЦКК)[101] по прямому проводу указ не церемониться со мной, поняло его так, как и нужно понимать. И если не удалось по дороге, то они решили довести дело до конца «у себя».

И, очистив предварительно всю внутреннюю тюрьму ГПУ от всех заключенных, переведя их в губернскую тюрьму, они в дощатую, сколоченную из полудюймовых досок, стенку коридора пускают одну пулю за другой, три пули в мою камеру — как раз в то место, где я обычно сидел и в уровень моей головы.

Но что-то подняло меня с этого места. За секунду и не больше до выстрелов я переместился, сошел с места, и тут раздается один выстрел за другим.

Открыли камеру и видят меня стоящим, целым и невредимым. Растерялись и спрашивают: «Что случилось, т. Мясников?»

Я отвечаю: «Ничего. Все в порядке. Только одно плохо, что стрелять не умеете».

Все ГПУ, а там было больше всего рабочих Мотовилихи, узнало о «случайных» выстрелах. Москва, информированная о происшедшем, дает приказ отправить меня в Москву.

Я голодал, не принимал ни хлеба, ни воды. А жене с годовалым ребенком на руках и беременной в стадии последних дней, сообщают, что я жив, здоров, спокоен и даже весел, но свидания не дают.

А когда услышали выстрелы, то один из товарищей бежит к ней и сообщает, что тов. Ильич застрелен.

Жена, взволнованная, бежит в ГПУ, а ей сообщают, что тов. Мясников отправлен в Москву. Этот ответ ей казался подтверждением вести о моем расстреле.

На 12-й день голодовки я был освобожден из внутренней тюрьмы ГПУ в Москве. /.../

XVIII

Рабочие массы Москвы бродили и искали. Наша рабочая оппозиция топталась на месте, ничего не предпринимая, не желая предпринимать.

Члены рабочей оппозиции один за другим приходили ко мне «поговорить». Все знали, что я член рабочей оппозиции, и все понимали, что есть между нами и официальным руководящим ядром разногласия.

Рабочая оппозиция в лице ядра: Шляпникова, Медведева и Коллонтай[102] — считала, что я и наша группа являемся левой фракцией рабочей оппозиции. Но этим еще больше путали и без того запутанное положение. Если рабочая группа Мясникова есть фракция рабочей оппозиции, то что же такое рабочая оппозиция? Они ответа не давали. /.../[103]

XIX

Дальнейший ход событий показал, как права была Рабочая Группа.

В 1923 году широкая волна стачек. За один год бастует не меньше 400–500 тысяч рабочих. Самые крупные из стачек: Москвы, Иваново-Вознесенска, Сормова, Донбасса и Урала проходят под влиянием Рабочей Группы.[104]

Это официально признано тогдашними вожаками Зиновьевым, Каменевым, Бухариным и К°, и даже оппозиционным Троцким. /.../

Троцкисты во главе с Троцким принимали во всех репрессиях ГПУ и ЦК самое деятельное участие и были наиболее рьяные клеветники и держиморды, желая доказать бюрократии, что они ни в каких рабочегрупповских грехах не повинны. /.../

XXI

Ранней весной 1927 года, после 3,5-летнего заключения в одиночках Московской, Томской и Вятской тюрем я был освобожден в ссылке в гор. Эривани.

7 ноября 1928 года, вышедши на демонстрацию в честь годовщины Ноябрьской Революции я домой не возвратился, а вошел в один из домов, сбрил усы, бороду, волосы, одел другой костюм и с портфелем, туго набитым рукописями, сел на извозчика и поехал на вокзал. А там купил билет до города Джульфа. И ждал поезда. Поезд опоздал на 2 ч. 30 м.

Тучи стали рассеиваться… Это нехорошо. Ночь будет светлая. Эх, темная ночь, выручай! Думаю: луна на ущербе и появится перед утренней зарей. Но лучше, если были тучи, ветер, дождик или снег и темно, темно. А нет. Ну, и пусть.

Приходит поезд. Сажусь. Тесно. Лезу на верхнюю полку. Удобнее и глаз меньше.

А около 12 часов ночи поезд проходил между станциями Дорожан-2 и Джульфа, и здесь на ходу я прыгнул с поезда и бегом к реке, чтобы, пользуясь прикрытием поезда и шумом, невидно и неслышно добежать до реки Араке. Спешно раздеваюсь, привязываю на голову портфель и одежу и в Араке. Вода жжет: холодная, ледяная. Шумит Араке, тучи ходят. Идет небольшой снежок. По руслу дует резкий ветер. Переплыл.[105] /.../

В апреле месяце 1930 года, благодаря стараниям товарищей Луи Селье и других, я получаю визу на въезд во Францию. 8 мая 1930 года я высадился в Марселе.

XXII

Декларация, написанная для прочтения

в Парижском суде и переданная защитнику

г. Кану, который ее не огласил

Еще в 1923 году меня, как оппозиционера, автора брошюры под названием «Манифест Рабочей Группы» и как организатора этой Рабочей Группы, выслали в Германию. Выслали тайно: на аэроплане. И только я вступил на немецкую землю, как в некоторых немецких газетах появляется заметка, что цареубийца Мясников в Берлине.

Кроме ГПУ, дать эту заметку никто не мог. Оно хотело руками белогвардейцев расправиться со мной, как с политическим противником. А белогвардейцы не замедлили начать охоту за мной. /.../

ЦК ВКП(б) и ГПУ настолько были встревожены моим побегом, что было вынесено специальное постановление о насильственном увозе меня из Персии в СССР (см. об этом «Воспоминания бывш. чекиста Агабекова»[106]). Особенное внимание ГПУ приковывал мой портфель, наполненный моими работами. И вот начинается охота и за рукописями и за моей головой.

Дело не вышло. Я, обманывая бдительность агентов персидской полиции и ГПУ, нелегально отправил рукописи в одну сторону, а сам бежал в другую, — в Турцию.

Сидя в персидской полиции, я чувствовал, что ГПУ цепко схватило меня. И оказалось, что в «Новом Времени», органе монархистов в Белграде, за январь месяц 1929 года появилась статья под названием: «Злодейское убийство Михаила Романова». Значение этой статьи ясно: напугать персидскую полицию, что я опасный террорист, нечто вроде профессионального цареубийцы, и что шаху персидскому угрожает опасность, а с другой стороны — натравить белогвардейцев, чтобы они расправились со мной.

В Турции через своих агентов ГПУ пытается украсть у меня рукописи, написанные мною в Турции. Не удалось. Дело кончается арестом Ивана Железова, пытавшегося подкупить за 1000 турецких лир двух исполнителей.

По приезде в Париж я списался с друзьями и получил нелегально отправленные из Персии рукописи. Но ГПУ и здесь не оставило меня в покое: поместив в белогвардейских газетах заметки с призывом к расправе со мной, и после этого, через своих агентов Алексеева (из «Возрождения») и Палкина, ворует рукописи.

ГПУ знает, что первая мысль, которая может появиться у меня о виновниках исчезновения рукописей — это ГПУ. Чтобы отвести удар от себя, они через своего агента, Алексеева, направляют удар на «Возрождение», придумывая нелепую историю, что хотели украсть несуществующие воспоминания об убийстве Михаила Романова, а в действительности украли все те рукописи, за которыми так упорно охотились в Персии и Турции.

Раскрытие следа, направляющее следствие в сторону «Возрождения», берет на себя Алексеев, рассчитывая, что после грозных заметок в «Возрождении» и бурцевского «Общего Дела», угрожающих расправой со мной, я не посмею через суд преследовать воров, иначе меня ждет неминуемая расправа.

Вышло иначе. Я не испугался угроз белогвардейцев и ГПУ и начал преследовать воров. Ясно, что вдохновителями белогвардейских газет «Возрождения» и «Общего Дела», неистово призывающих белых расправиться со мной, является ГПУ. /.../

Бурцев искренне убежден, что он использует Палкина и Алексеева против меня, а в самом деле ГПУ, через Палкина и Алексеева использует Бурцева для борьбы с оппозицией, представителем которой я являюсь.

В этом моем заявлении суд найдет, надеюсь, ключ того, почему я сразу верно указал адрес воров.

Считаю, однако, необходимым заявить следующее: если бы мне возвратили рукописи, я отказался бы от преследования воров.

Заключение

Мясников бежал из СССР. Это факт. И бежал под покровительство законов буржуазного государства. Допустимо ли это?

Допустимо ли пролетарскому революционеру обращаться в буржуазный суд для преследования воров рукописей?

Некоторые простачки, сплетники и политиканы делают изумленное, возмущенное лицо благородного революционера, когда они передают друг другу на ушко, что я прибег к помощи буржуазной юстиции в двух случаях: 1) Бежал из страны «пролетарской» диктатуры под покровительство законов буржуазного государства. 2) Захотел в этом буржуазном государстве использовать юстицию для преследования воров рукописей.

К сожалению, на удочку сталинцев и троцкистов попадают хорошие, честные пролетарские революционеры, не понимая того, что Мясников бежал в буржуазное, а не пролетарское государство не по воле, а по беде: ясное дело, я предпочел бы быть в пролетарском государстве, но такого пока нет на земле. Допустимо ли это? Допустимо ли преследовать воров рукописей через эту буржуазную юстицию? Сталинцы хотели бы, чтобы они украли рукописи, а я в своем непротивленчестве злу превзошел Толстого и поблагодарил воров и главное — молчал.

Если взять за образец революционеров сталинского типа, то они руками персидской полиции держали меня в тюрьме (полиция Персии есть не буржуазная, а монархическая).

По проискам сталинцев, турецкая буржуазная юстиция приговаривает на 4 года тюрьмы за пропаганду.

Пронюхав про мой побег из Персии в Турцию, они внушают турецкому послу, что на территорию Турции в моем лице бежит английский шпион, по национальности армянин (используя известную национальную вражду турок против армян) и подают телеграмму мне вдогонку. Только случайное и не предвиденное мною самим изменение маршрута спасает меня от неминуемой расправы аскеров (пограничная турецкая стража).

В немецком консульстве пускают слух, что я английский шпион, а в английском, что я немецкий шпион, добиваясь отказа в визе, и многое, многое другое. Грязные клеветники и поганые лжецы ведь не брезгуют никакими средствами, чтобы выкрасть рукописи: натравливают белогвардейцев, входят в открытый союз и совместно воруют их и, разумеется, хотят, чтобы никто этого не знал, и таинственно в благородном возмущении шепчут: «Какой же этот Мясников преступник, что вздумал обратиться против нас к помощи буржуазной юстиции».

Надеюсь, что это прояснит головы некоторых «благородных» революционеров.

Я бежал из СССР по постановлению Временного Центрального Организационного Бюро Рабочей Коммунистической партии СССР (нелегального, разумеется), и за все свои действия ответственен перед ним, что ни в какой мере не лишает товарищей всех стран права сказать свое мнение о правильности или неправильности как постановления ЦБ, так и моего поведения.

Пишу эту маленькую биографическую справку для того, чтобы уничтожить возможность сплетен, дрязг, клеветы, которые распускают идейно немощные, бессильные к идейной борьбе сталинцы и троцкисты, которых очень внимательно слушают падкие до сплетен «революционеры», развесив свои ослиные уши.

Пусть сплетники выходят на свет, в печать и повторят то, что они рассказывают тайком, за уголком. Особенно это надо знать тем, кто называет себя «сыновьями и дочерями русской революции», не имея ни к одной из 3-х революций никакого отношения.

Конец

[1931]

ЦА ФСБ РФ. Арх. № Н-17674. Т.2. Л.323–381.


Загрузка...