Де Вольтер

Приложение II

КОНЕЦ ПИСЬМА XIII, НАЧИНАЯ С 1748-1751 гг.

Продолжение той же темы

Я представляю себе дюжину добрых философов на острове, где они никогда не видели ничего, кроме растительности. Правда, отыскать такой остров, и особенно двенадцать добрых философов, очень трудно, но в конце концов такая фантазия вполне позволительна. Они с восхищением наблюдают жизнь, циркулирующую в фибрах растений, - жизнь, которая кажется то исчезающей, то возникающей вновь; при этом, не зная, как следует, каким образом эти растения рождаются, питаются и вырастают, они нарекают эту жизнь растительной душой.

- Что вы понимаете под "растительной душой"? - спрашивают их. -Это слово, - отвечают они, - служащее для обозначения неизвестной силы, управляющей всеми этими процессами. - Но разве вы не понимаете, - говорит им некий механик, - что все это происходит естественным путем, благодаря силе тяжести, рычагам, колесикам, блокам? - Нет, -возразят наши философы, если они люди просвещенные. - Во всей этой растительности присутствует нечто иное, помимо обычных движений; тут есть какая-то тайная сила, помогающая всем растениям впитывать в себя питательный сок без какого бы то ни было импульса; и сила эта, которую нельзя объяснить с помощью какого бы то ни было механического устройства, есть божий дар материи, природы которого ни вы. ни мы не понимаем.

Поспоривши таким образом, наши мыслители в конце концов обнаруживают животных. - О, о! - восклицают они после длительного исследования, - вот существа, устроенные так же, как мы! Они, бесспорно, обладают памятью, часто даже лучшей, чем мы. У них наши страсти; они способны познавать; они могут сообщить обо всех своих нуждах; они, так же как мы, продолжают свой род.

Наши философы анатомируют несколько этих существ и находят у них сердце и мозг. - Как! - восклицают они. - Создатель этих машин, ничего не делающий впустую, придал им все органы чувств для того, чтобы они ничего не чувствовали?! Было бы нелепостью так считать. Несомненно, у них есть нечто такое, что мы именуем также душой за неимением лучшего: нечто, вызывающее ощущения и обладающее определенным числом идей. Однако что это за первоначало? Чистый ли это дух? Или это нечто промежуточное между материей, которую мы совершенно не знаем, и чистым духом, тоже нам неизвестным? Или это свойство, сообщенное Богом организованной материи?

Далее они ставят опыты на насекомых, на земляных червях; они расчленяют их на несколько частей и бывают поражены тем, что по прошествии некоторого времени у каждой отсеченной части появляется голова; одно и то же существо самовоспроизводится и из самого своего разрушения извлекает возможность своего размножения. Обладает ли оно несколькими душами, ожидающими лишь своей очереди оживить эти части, восстановившиеся после того, как от первичного туловища была отсечена голова? Существо это напоминает деревья, у которых вновь отрастают ветви и которые развиваются из черенка; что же, у этих деревьев несколько душ? По-видимому, нет; однако весьма возможно, что душа этих тварей иной природы, чем та, каковую мы именуем у растений растительной душой; по-видимому, это потенция высшего порядка, которую Бог удостоил даровать определенным частям материи; это - новое доказательство его могущества и новый повод для поклонения.

Некий необузданный человек, к тому же дурной мыслитель, услышав все эти рассуждения, им говорит: "Вы - преступники, и ваши тела надо сжечь ради блага ваших же душ: ведь вы отрицаете бессмертие души человека". Наши философы переглядываются между собой, пораженные насмерть, один из них мягко ему возражает: "Зачем же нас так поспешно сжигать? На каком основании могли вы подумать, будто мы одержимы идеей, согласно которой ваша жестокая душа смертна?" - "Да потому-отвечает тот, - что вы верите, будто Бог дал животным, устроенным так же, как мы, способность чувствовать и иметь идеи. А поскольку эта душа животных погибает одновременно с ними, значит, вы полагаете, что и душа человека гибнет также".

Философ возражает: "Мы совсем не уверены, будто то, что мы именуем душою в животных, погибает одновременно с ними, мы слишком хорошо знаем, что материя не уничтожается, и возможно (мы так полагаем), Бог вложил в живые существа нечто такое, что навеки может сохранить, если Бог того пожелает, способность иметь идеи. Мы далеко не утверждаем, что дело обстоит именно таким образом, ибо человеку вовсе не свойственно быть столь самоуверенным; но мы не осмеливаемся ограничивать могущество божье. Мы найдем весьма вероятным, что животные, являющиеся материей, получили от Бога в дар разум. Мы с каждым днем будем открывать все новые свойства материи, иначе говоря, признаки присутствия Бога, о которых до того мы не подозревали; сначала мы определили материю как протяженную субстанцию; затем мы признали, что ей следует приписать также плотность, а еще некоторое время спустя возникла необходимость в допущении, что эта материя обладает силой, именуемой силой инерции, после чего все мы были поражены необходимостью признать, что материи свойственно тяготение. Когда мы пожелали продолжить наши исследования, мы вынуждены были признать также существование вещей, кое в чем напоминающих материю и тем не менее лишенных других присущих ей атрибутов.

Например, простой огонь воздействует на наши чувства как другие тела, однако он не тяготеет, подобно им, к центру, наоборот, он устремляется равномерно во все стороны прочь от него. По-видимому, он не подчиняется законам тяготения и притяжения, как другие тела. Наконец, существуют тайны оптики, объяснимые исключительно с помощью дерзкого предположения, гласящего, что одни лучи света проникают в другие. Ведь когда пятьсот тысяч человек, стоящих с одной стороны, и столько же - с другой, наблюдают небольшой предмет, раскрашенный во множество цветов и помещающийся на вершине башни, необходимо, чтобы столько же лучей - и еще в тысячу миллионов раз больше - исходило от этих маленьких цветных точек; все они неизбежно будут между собой пересекаться перед тем, как дойдут до глаз; однако каким же образом они достигнут их, каждый неся свой цвет, если по пути они взаимно пересекаются? Мы вынуждены поэтому предположить, что они могут быть взаимопроницаемыми; но если это так, они весьма отличны от той материи, что нам знакома. По-видимому, свет - это нечто промежуточное между телами и другим видом вещей, нам неизвестным. Вполне возможно, что эти вещи иного рода сами представляют собой некую среду, ведущую к иным творениям, и, таким образом, возникает цепь субстанций, уходящая в бесконечность.

Usque adeo quod tangit idem est, tamen ultima distant

/См.: Овидий. Метаморфозы. VI, 64-67;

Радуга аркой встает и пространство небес украшает.

Рядом сияют на ней различные тысячи красок

Самый же их переход ускользает от взора людского.

Краски сливаются здесь, хоть крайние очень отличны./

(лат.; перев. С. Шервинского; ст. 67, цитируемый Вольтером, уточнен нами). - Примеч. переводчика.

Идея эта кажется нам достойной величия Бога, если вообще что-либо на свете его достойно. Среди этих субстанций может, без сомнения, быть выбрана одна, вложенная им в наши тела, которую именуют душой человека; эта имматериальная субстанция бессмертна. Мы весьма далеки от того, чтобы хоть чуточку сомневаться в этом, однако мы не осмеливаемся утверждать, будто абсолютный владыка всего не смог также придать творению, именуемому материей, чувства и восприятия. Вы убеждены в том. что сущность вашей души мышление, мы же не настолько в этом уверены, ибо, когда мы исследуем зародыш, мы едва ли можем поверить, будто душа его имеет в своем ларце много идей; и мы сильно сомневаемся, что в глубоком и полном сне или во время полной летаргии происходят какие либо размышления. Итак, представляется нам, мышление вполне может быть не сущностью мыслящего существа, но лишь даром, ниспосланным Творцом тем существам, которые мы именуем мыслящими; все это заставляет нас сделать предположение, что, если бы он того пожелал, он мог бы ниспослать такой же дар атому и навеки сохранить этот атом вместе с указанным даром или же разрушить его по своему усмотрению. Трудность состоит не столько в том, чтобы разгадать, каким образом может мыслить материя, сколько в том, чтобы понять, каким образом может мыслить вообще какая бы то ни было субстанция. У вас есть идеи лишь потому, что Богу заблагорассудилось вам их даровать, так зачем же вы стремитесь ему помешать даровать эти идеи другим видам существ? Так ли уж вы дерзки, чтобы осмеливаться считать, будто душа ваша сотворена из той самой материи, какая образует субстанции, наиболее близкие к божеству? Весьма очевидно, что субстанции эти достаточно высокого порядка, а следовательно, Бог удостоил даровать им сравнительно прекрасный образ мышления, точно так же как он пожаловал весьма посредственную меру идей животным, стоящим ступенью ниже, чем вы. И что же, во всем этом нет ничего, что наталкивало бы на вывод относительно смертности ваших душ? Повторяю, мы мыслим так же, как вы, относительно бессмертия ваших душ; но мы считаем, что мы слишком невежественны, чтобы утверждать, будто Бог не был столь всемогущ, чтобы пожаловать мышление любому существу по своему усмотрению. Вы ограничиваете могущество Бога, которое не имеет границ, мы же считаем, что оно простирается столь же далеко, сколь его существование. Простите нас за то, что мы считаем его всемогущим, как мы вам прощаем ограничение его мощи. Несомненно, вам известно все, что он может, мы же не знаем здесь ничего. Давайте жить в братском согласии и мирно поклоняться нашему общему-Отцу: вы - с вашими учеными и дерзкими душами, мы - с нашими душами невежественными и робкими. Нам дана лишь одна жизнь на Земле, проживем же ее в покое, не ссорясь из-за трудных вопросов: они разъяснятся в бессмертной жизни, которая начнется потом".

О том, что философы ни в коем случае не могут причинить вред

Неуч, не умея возразить ничего дельного, пространно разглагольствует и долго сердится. Наши бедняги-философы предались в течение нескольких недель чтению истории и, после того как они хорошенько вчитались, вот что они ответили этому варвару, совершенно недостойному иметь бессмертную душу: "Друг мой, мы прочли, что в течение всей античности дела шли так же прекрасно, как в наше время, что тогда существовало даже большее количество великих добродетелей, а философов совсем не преследовали за их мнения. Зачем же вы хотите причинить нам зло за мнения, которые мы не лелеем? Мы прочли, что вся античность считала материю вечной. Те, кто усмотрел, что она была сотворена, оставляли прочих в покое. Пифагор считал себя петухом, родственники его были свиньями, и никто против этого не возражал, а секта его пользовалась любовью и почитанием у всего света, за исключением мясников и тех, кто торговал бобами.

Стоики признавали бога, примерно такого, какой позже был столь смело допущен спинозистами; стоицизм был, однако, сектой, более других отличавшейся обилием героических доблестей и пользовавшейся самым большим доверием.

Эпикурейцы сделали своих богов похожими на наших каноников, ленивая дородность которых поддерживает в них божественность; боги эти мирно вкушают свою амброзию и нектар и решительно ни во что не вмешиваются. Эпикурейцы дерзко учили о материальности и смертности души - но их не меньше уважали. Их допускали к любым занятиям, и их крючковатые атомы не принесли никакого зла миру.

Платоники, подобно гимнософистам, не делали нам чести допускать, будто бог удостоил нас сотворить сам. По их мнению, он предоставил эту заботу своим служителям, гениям, а эти последние допустили в своей работе немало глупостей. Бог платоников был превосходным демиургом, поручившим дело здесь, на Земле, весьма посредственным ученикам. Но люди из-за этого не стали меньше почитать школу Платона.

Одним словом, и у греков, и у римлян было столько же способов мышления о боге, душе, о прошлом и будущем, сколько сект, и ни одна из этих сект не занималась преследованиями. Все они заблуждались, и мы по этому поводу весьма негодуем; но все они были мирными -и именно это нас обвиняет и осуждает; именно это заставляет нас видеть, что большинство современных мыслителей - монстры, в то время как античные мыслители были людьми.

В римском театре публично пели: "Post mortem nihil est; ipsaque mors nihil"*.

"После смерти нет ничего; сама смерть - тоже ничто" (лат.)- Прим. Переводчика

Подобные мысли не делали людей ни лучше, ни хуже: государства управлялись, все шло своим чередом; и Титы. Траяны, Марки Аврелиb правили Землей, покровительствуемые благими богами. Переходя от греков и римлян к варварам, задержимся только на иудеях. Каким бы суеверным, жестоким и невежественным ни был этот злополучный народ, он тем не менее чтил фарисеев, допускавших роковую предопределенность и метемпсихоз; они отдавали также должное садуккеям, решительно отрицавшим бессмертие души и существование духов и опиравшимся на закон Моисея, в котором ни слона нет о посмертной каре и вознаграждениях. Ессены, также верившие в судьбу и никогда не приносившие храмовых жертв, пользовались еще большим уважением, чем фарисеи и садуккеи. Ни одно из их мнений никогда не посеяло смуты в правлении. А между тем было немало вещей, из-за которых можно было устроить резню, сожжения на костре, взаимное истребление - было бы только желание. Несчастные люди, извлеките урок из этих примеров! Мыслите сами и разрешайте мыслить другим. Мышление - утеха наших слабых умов в этой быстротекущей жизни. "Как! Вы вежливо встречаете турка, верящего в то, что Магомет путешествовал на Луну, вы остерегаетесь не угодить паше Бонневалю, и вы же собираетесь запереть в тюрьму своего ближнего за его веру в то, что Бог может даровать разум всем существам?" - так молвил один философ; другой же добавил: "Поверьте мне, [этого делать не следует]...".

Письмо четырнадцатое

О ДЕКАРТЕ И НЬЮТОНЕ

Француз, прибывающий в Лондон, замечает в философии, как и по всем прочем, сильные перемены. Он покинул заполненный мир, а прибыл в пустой115; в Париже вселенную считают состоящей из вихрей тончайшей материи - в Лондоне не усматривают ничего подобного; у нас давление Луны вызывает морские приливы, у англичан же. наоборот, море тяготеет к Луне; дело доходит до того, что тогда, когда вы: считаете, будто Луна должна вызвать прилив, эти господа считают, наоборот, что происходит отлив, и, к несчастью, это не подлежит проверке, ибо, чтобы внести в это дело ясность, необходимо исследовать Луну и моря с первого момента творения.

Вдобавок вам предстоит заметить, что Солнце, во Франции совсем не принимающееся при этом в расчет, здесь на одну четвертую часть принимает участие в деле; у ваших картезианцев все совершается путем импульса, абсолютно непостижимого; у г-на Ньютона действует притяжение, причина которого не более ясна; в Париже вы воображаете себе Землю в форме дыни, в Лондоне же она сплюснута с двух концов. Для картезианца свет разлит в воздухе, для ньютонианца он приходит за шесть с половиной минут от Солнца. Ваша химия манипулирует кислотами, щелочами и тонкой материей; у англичан даже в химии господствует притяжение.

Самая сущность вещей здесь совершенно меняется: вы не согласитесь ни со здешним определением души, ни с понятием о материи. Декарт уверяет, что душа идентична мысли, Локк столь же убедительно доказывает ему противоположное.

Декарт также уверяет, что одна только протяженность образует материю, Ньютон добавляет сюда и плотность. Ужасные крайности!

Non nostrum inter vos tantas componere lites*.

Нам не дано усмирить столь великие ваши раздоры (лат.). - Примеч. пер.

Этот прославленный Ньютон, разрушитель картезианской системы, умер в марте месяце прошлого, 1727 года. Он жил, чтимый своими соотечественниками, и был погребен, как король, облагодетельствовавший своих подданных.

Здесь с жадностью читали и перевели на английский язык "Похвальное слово" Ньютону, прочитанное г-ном Фонтенелем116 в Академии наук. В Англии ожидали суждения г-на Фонтенеля как торжественной декларации, подтверждающей превосходство английской философии: но когда там увидели, что он сравнивает Ньютона с Декартом, все лондонское Королевское общество возмутилось. Его речь критиковали, отнюдь не соглашаясь с его суждением, многие (и это не лучшие среди философов) были шокированы таким сопоставлением единственно потому, что Декарт-француз.

Следует признать, что два этих великих человека весьма различались между собой по своему поведению, своей судьбе и своей философии. Декарт родился с сильным и живым воображением, благодаря которому он стал незаурядным человеком как в своей частной жизни, так и в свойственном ему методе рассуждения: воображение это прорывалось даже в его философских трудах, где на каждом шагу можно видеть блестящие и находчивые сравнения; природа сделала его почти поэтом, и, самом деле, он сочинил для шведской королевы дивертисмент в стихах, который, чтя его память, не опубликовали в печати.

Некоторое время он подвизался на военном поприще, а окончательно став философом, не считал недостойным себя заниматься любовью. Oт своей любовницы он имел дочь по имени Франсина, рано ушедшую из жизни, о гибели которой он сильно скорбел; таким образом, он испытал все, что присуще испытывать человеку.

Долго он считал, что ради свободного философствования надо бежать от людей, и особенно - от своей родины. И он был прав, ибо его современники не были достаточно учены, чтобы его просвещать, и могли лишь ему повредить.

Он оставил Францию, потому что искал истину, преследовавшуюся тогда жалкой схоластической философией, однако он не обнаружил большего разума в университетах Голландии, куда он подался; во времена, когда во Франции осуждались единственно верные тезисы его философии, он подвергался преследованиям также со стороны мнимых философов Голландии, понимавших его не лучше; ближе познакомившись с его славой, они сильнее возненавидели в нем человека. Он был вынужден уехать из Утрехта и пережить обвинение в атеизме (последнее прибежище клеветников), когда, потратив всю свою проницательность на изыскание новых доказательств существования Бога, он был заподозрен в том, что его отрицает.

Такие преследования предполагают великие заслуги и блистательную славу: итак, у него было и то, и другое. Разум проник даже немного в мир сквозь темную чащу схоластики и предрассудков народного суеверия: имя Декарта наделало в конце концов столько шума, что его пожелали привлечь обратно во Францию с помощью вознаграждений; ему была предложена пенсия в тысячу экю; с этой надеждой он вернулся, уплатив издержки по патенту, который тогда продавался, не получил никакой пенсии и вернулся философствовать в одиночестве в Северную Голландию в те времена, когда восьмидесятилетний великий Галилей томился в тюрьмах инквизиции117 за то, что доказал вращение Земли. Наконец, Декарт умер в Стокгольме преждевременной смертью, вызванной скверным режимом, окруженный несколькими учеными - его врагами и на руках у врача, который его ненавидел.

Карьера сэра Ньютона была совсем иной. Он прожил восемьдесят пять лет в полной безмятежности, счастливый и почитаемый у себя на родине. Великое его счастье состояло не только в том, что он родился в свободной стране, но и в том, что родился он во времена, когда схоластическая нетерпимость была изгнана, когда культивировался лишь разум и мир мог быть лишь его учеником, но не его врагом.

Своеобразный контраст по отношению к Декарту составляло в нем то, что на протяжении столь долгой жизни он не испытал ни страсти, ни слабости; он ни разу не приблизился ни к одной женщине: это мне поверил врач и хирург, на руках которого он скончался. Можно восхищаться этим в Ньютоне, но не следует порицать Декарта.

Согласно общественному мнению, сложившемуся относительно этих двух философов в Англии, первый из них был мечтателем, второй - мудрецом.

Очень мало кто в Лондоне читает Декарта, труды которого действительно утратили свою пользу, но мало кто читает также Ньютона, ибо надо обладать большой ученостью, чтобы его понимать; однако весь свет о них говорит. Французу совсем не отдают должного, зато всяческую хвалу получает там англичанин. Некоторые люди считают, что если они не испытывают больше ужаса перед пустотой, если они знают, что воздух весом и пользуются увеличительными стеклами, то этим они обязаны Ньютону. Здесь он - мифический Геракл, которому невежды приписывают все свершения других героев.

Лондонские критики речи г-на Фонтенеля осмелились утверждать, будто Декарт не был великим геометром. Те, кто ведет подобные речи, могут упрекнуть себя в том, что они избивают свою кормилицу. Декарт проделал такой огромный путь от того уровня, на каком он застал геометрию, до того, насколько он ее продвинул, что Ньютон был лишь его эпигоном: Декарт первый нашел способ алгебраического выражения уравнений кривизны. Благодаря ему эта геометрия, ставшая ныне общедоступной, была для его времени настолько глубокой, что ни один профессор не отважился взяться за ее истолкование, и в Голландии не было никого, кроме Схоотена, а во Франции - кроме Ферма118, кто бы ее понимал.

Он внес этот дух геометрии и изобретательства в диоптрику, ставшую в его руках совсем новым искусством, и если в чем-то он и ошибался, то лишь потому, что человек, открывающий новые пределы, не может сразу познать все их особенности; те, кто приходит после него, обязаны ему, по крайней мере, этим открытием. Но я не стану отрицать, что другие труды г-на Декарта пестрят ошибками.

Геометрия была путеводной звездой, которую он сам до некоторой степени создал, и она уверенно вела его по путям физики; но в конце концов он оставил эту звезду и предался духу системосозидания; с этого момента его философия стала всего лишь увлекательным романом, самое большее, правдоподобным для невежд. Он ошибался по поводу природы души, по поводу доказательств существования Бога, по поводу материи и законов движения, а также относительно природы света; он допускает врожденные идеи, открывает новые элементы, творит мир, преобразует человека на свой собственный лад, и потому справедливо говорят, что человек Декарта на самом деле и есть всего лишь его человек, весьма далекий от человека подлинного.

Он зашел в своих метафизических ошибках столь далеко, что утверждал, будто два плюс два дают четыре лишь потому, что того пожелал Бог. Но не будет сильным преувеличением сказать, что даже в своих за блужданиях он заслуживал уважения: он ошибался, но, по крайней мере, за этим стоял его метод и дух последовательности: он сокрушил нелепые химеры, которыми забивали головы юношества в течение двух тысяч, лет; он научил своих современников рассуждать и даже обращать его оружие против него самого; и если он платил неполноценной монетой, то. по крайней мере, ему принадлежит заслуга обесценения фальшивых денег.

Я не считаю возможным, чтобы действительно кто-то осмелился свести на нет его философию в сравнении с философией Ньютона; первая -это опыт, вторая - шедевр; но тот, кто направил нас по пути истины, быть может, вполне равен тому, кто после него завершил этот путь.

Декарт дал слепцам зрение, и они узрели ошибки античности и свои собственные. Дорога, которую он открыл, стала после его бескрайней. Небольшая книжечка Рого119 в течение определенного времени служила полным курсом физики; ныне все собрания сочинений европейских академий не составляют даже начала системы: когда углубились в эту пропасть, она оказалась бесконечной. Теперь же нам надо посмотреть, что извлек г-н Ньютон из этой бездны.

Письмо пятнадцатое

О СИСТЕМЕ ТЯГОТЕНИЯ

Открытия сэра Ньютона, создавшие ему столь всеобъемлющую славу, относятся к системе мира, света, геометрической бесконечности и, наконец, к хронологии, которой он забавлялся ради отдохновения.

Я хочу поделиться с вами (если только смогу сделать это без пустословия) тем немногим, что я сумел уловить во всех этих высоких идеях.

Что касается системы нашего мира, то долгое время шли споры о причине вращения всех планет, удерживающей их на своих орбитах, и о причине, заставляющей все тела падать на поверхность Земли.

Система Декарта, истолкованная и подвергшаяся сильным изменениям после него, по-видимому, давала правдоподобное объяснение всем этим явлениям, причем объяснение это представлялось тем более истинным, чем более оно просто и доступно пониманию всего света. Однако в философии следует остерегаться того, что считается чересчур доступным для понимания, точно так же как и того, чего люди не понимают.

Сила тяготения, ускорение при падении тел на Землю, круговое движение планет по своим орбитам, их вращение вокруг собственной оси -все это относится к движению, но движение может быть понято лишь как результат импульса - итак, все тела испытали импульс. Однако что дало им его? Пространство представляет собой нечто сплошное, иначе говоря, оно заполнено тончайшей матерней, которую мы поэтому не замечаем, и материя эта движется с запада на восток, ибо с запада на вое ток направлено движение всех планет. Так от предположения к предположению и от вероятности к вероятности вообразили себе огромный вихрь тонкой материи, в котором планеты движутся вокруг Солнца: был создан еще особый вихрь, плывущий внутри большого вихря и ежедневно совершающий оборот вокруг каждой планеты. Когда все таким образом было построено, стали утверждать, что сила тяготения зависит от этого ежедневного вращения; ибо (так рассуждали) тонкая материя, вращающаяся вокруг нашего малого вихря, должна передвигаться в семнадцать раз быстрее Земли; но если она передвигается в семнадцать раз быстрее Земли, она должна иметь несравненно более ВЫСОКУЮ центробежную силу и именно поэтому отталкивать все тела по направлению к Земле. Такова причина тяготения согласно картезианской системе.

Однако, до того как делать расчет центробежной силы и скорости этой тончайшей материи, следовало бы убедиться в том, что она существует; но если она и существует, доказательство того, что она может служить причиной тяготения, ошибочно.

Г-н Ньютон, по-видимому, окончательно уничтожил все эти вихри - большие и малые - и те, что увлекают планеты к вращению вокруг Солнца, и те, что заставляют каждую планету вращаться вокруг своей оси.

Прежде всего, и отношении предполагаемого малого вихря Земли доказано, что он должен постепенно утрачивать свое движение, а также, что, если Земля плавает в жидкости, эта жидкость должна иметь ту же плотность, что и Земля, и, если она обладает такой же плотностью, все тела, которые мы передвигаем, должны испытывать крайне высокое сопротивление, или, иначе говоря, нужен рычаг длиной равный длине Земли, чтобы поднять фунт веса.

Что, касается больших вихрей, то они еще более химеричны: их невозможно согласовать с законами Кеплера120, истинность которых доказана. Господин Ньютон показал, что вращение жидкости, в которой, согласно предположению, вращается Юпитер, иначе относится к вращению Жидкости Земли, чем вращение самого Юпитера к вращению Земли.

Он доказывает, что все планеты, проделывая свои вращения по эллипсам, оказываются, таким образом, гораздо более удаленными друг от друга, когда они попадают в свои афелии, чем когда они находятся в перигелиях, и Земля, например, должна была бы совершать движение более быстро, находясь вблизи от Венеры и Марса, потому что увлекающая ее жидкость, будучи более сжатой, должна быть более подвижной, однако именно в это время движение Земли замедляется.

Он доказывает, что не существует никакой небесной материи, движущейся с запада на восток, потому что кометы пересекают это пространство то с востока на запад, то с севера на юг.

Наконец, чтобы еще лучше разрешить, если только это возможно, любую трудность, он доказывает или, по крайней мере, делает вполне вероятным и даже основанным на опытах, что заполненное пространство немыслимо, и возвращает нам пустоту, которую Аристотель и Декарт изгнали из мира.

Ниспровергнув по всем этим причинам и еще по многим другим вихри картезианцев, он потерял надежду на возможность когда-либо познать, существует ли в природе скрытый принцип, разом обусловливающий движения всех небесных тел и создающий тяготение на Земле. Удалившись в 1666 году в деревню под Кембриджем, в один прекрасный день, прогуливаясь по своему саду, он увидел, как падают с дерева плоды, и предался глубокому размышлению по поводу этой силы притяжения. причину которой столь долго и тщетно искали все философы и в которой обыватель не усматривает, собственно говоря, ничего таинственного. Он сказал себе: "С какой бы высоты в нашей гемисфере ни падали эти тела, их падение, несомненно, происходит по прогрессии, открытой Галилеем; пути, проделанные ими, пропорциональны квадратам времени их падения. Сила эта, заставляющая падать тяжелые тела, остается одной и той же, без какого бы то ни было заметного ослабления, на любом глубине Земли и на самых высоких горах. Почему же не предположить, что эта же сила распространяется вплоть до Луны? И если верно, что они проникает и в сию область, то нет ли большой вероятности, что эта сила удерживает Луну на ее орбите и обусловливает ее движения? Однако, если Луна подчиняется данному принципу - что бы он собой ни представлял, - не разумно ли будет считать, что другие планеты также ему покорны?

Если такая сила существует, она должна (впрочем, это уже доказано увеличиваться обратно пропорционально квадратам расстояний. Значит, остается исследовать путь, который проделывает тяжелое тело, падая па Землю с некой средней высоты, а также путь, проделываемый за то же самое время телом, которое падало бы с орбиты Луны. Чтобы это узнать, надо только получить размеры Земли и расстояния до нее от Луны".

Так рассуждал г-н Ньютон. Но в те времена в Англии располагали лишь весьма ошибочными размерами нашего земного шара; в этом отношении полагались на неточный расчет лоцманов, принимавших за один градус шестьдесят английских миль, в то время как градусом следовало считать почти семьдесят миль. И поскольку эти ошибочные расчеты не согласовались с выводами, желательными для г-на Ньютона, он от своих выводов до поры отказался. Посредственный философ, которым руководило бы одно лишь тщеславие, совместил бы как мог размер Земли со своей системой. Г-н Ньютон предпочел временно отложить свой замысел. Но после того как г-н Пикар121 получил точный размер Земли, начертав тот меридиан, что принес столько славы Франции, г-н Ньютон вернулся к своим первоначальным идеям и нашел, что его устраивает расчет г-на Пикара; мне всегда казался достойным восхищения тот факт, что столь высокие истины были открыты с помощью четверти окружности и несложных арифметических действий.

Окружность Земли равна ста двадцати трем миллионам двумстам сорока девяти тысячам и шестистам парижским футам. Только на основе одного этого факта может быть построена вся система тяготения.

Итак, была известна окружность Земли, длина лунной орбиты и ее диаметр. Кругооборот Луны по этой орбите совершается за двадцать семь дней, семь часов и сорок три минуты; таким образом, было показано, что Луна в своем среднем движении совершает сто восемьдесят семь тысяч девятьсот шестьдесят парижских футов в минуту, а потому в соответствии с известной теоремой было доказано, что центростремительная сила, заставляющая падать какое-либо тело с высоты Луны, в первую минуту заставляла бы его проходить всего лишь пятнадцать парижских футов.

Таким образом, если верен закон, согласно которому телам присущи вес, взаимное тяготение и притяжение, обратно пропорциональные квадратам расстояний, и если одна и та же сила, как гласит этот закон, действует повсюду в природе, становится очевидным, что, поскольку Земля отстоит от Луны на расстояние шестидесяти своих полудиаметров, тяжелое тело, находящееся вблизи Земли, должно, падая на Землю, пройти пятнадцать футов за первую секунду и пятьдесят четыре тысячи футов за первую минуту.

Но если около Земли тяжелое тело действительно проходит пятнадцать футов за первую секунду и за первую минуту - пятьдесят четыре тысячи футов (число, полученное от умножения квадрата шестидесяти на пятнадцать), то тела имеют вес, обратно пропорциональный квадратам расстояний, и одна и та же сила образует тяготение на Земле и удерживает Луну на ее орбите.

После того как было доказано, что Луна тяготеет к Земле, являющейся центром ее частного вращения, тем самым было доказано и то, что Земля и Луна тяготеют к Солнцу, являющемуся центром их годичного вращения.

Остальные планеты должны подчиняться этому всеобщему закону, и коль скоро он существует, эти планеты [в своих движениях] должны следовать правилам, установленным Кеплером. В самом деле, все эти правила и отношения соблюдаются планетами с самой высокой точностью, а значит, сила гравитации заставляет все планеты тяготеть к Солнцу так же, как наш земной шар; наконец, поскольку противодействие всех тел пропорционально действию, остается достоверным, что Земля, в свою очередь тяготеет к Луне, а Солнце к той и другой, что каждый из спутников Сатурна тяготеет к остальным четырем, а эти четыре, в свою очередь, к нему и все пять вместе - к Сатурну, а Сатурн - ко всем ним; что таким же образом обстоит дело с Юпитером и что все эти шары притягиваются Солнцем, которое взаимно притягивается ими.

Гравитационная сила действует пропорционально массе, которую содержат в себе тела; эту истину г-н Ньютон доказал на опытах. Новое это открытие послужило пониманию того, что Солнце, центр [притяжения] всех планет, притягивает их прямо пропорционально их массе, с учетом их удаленности. Постепенно поднимаясь от этого исходного пункта к по знаниям, которые, казалось бы, недоступны человеческому уму, он отважился сосчитать количество материи, содержащейся в Солнце, а также и каждой планете, и таким образом показал, что в силу простых законов механики каждый небесный шар необходимо должен занимать именно то место, в котором он и находится. Его единственный принцип законов гравитации объясняет все кажущиеся неравномерности движения небесных сфер. Различные изменения [в движении] Луны оказываются необходимым следствием этих законов. Более того, стало совершенно очевидным, почему узлы Луны совершают свой кругооборот за девятнадцать лет, а узлы Земли - в течение приблизительно двадцати шести тысяч лет. Прилив и отлив моря также являются весьма простым результатом этого притяжения. Близость Луны во время полнолуния и новолуния и ее удаленность, когда она находится в фазе одной четверти, соединенные с воздействием Солнца, создают ощутимую основу для подъема и падения уровня океана.

Объяснив с помощью своей величественной теории движение и его неравномерность у планет, он привязал кометы к узде того же закона. Эти огни, долго остававшиеся непознанными, пугало для всех и камень преткновения философии, помещенные Аристотелем под Луной и поднятые Декартом выше Сатурна, были наконец водворены на их истинное место Ньютоном.

Он доказал, что это плотные тела, передвигающиеся в сфере влияния Солнца и описывающие эллине, столь эксцентрический и так сильно приближающийся к параболе, что некоторые кометы должны проделывать свое вращение более чем за пятьсот лет.

Господин Галлей122 считает, что комета 1680 года - та же, что появлялась во времена Юлия Цезаря; на примере этой кометы особенно хорошо видно, что кометы представляют собой твердые и непрозрачные тела; она оказалась так близко от Солнца, что была удалена от него не более чем на одну шестую часть солнечного диска; следовательно, она должна была достичь степени нагрева, в две тысячи раз превышающей температуру самого высокого накала железа. Она должна была бы рассеяться и исчезнуть в кратчайший срок, если бы она не была плотным телом. Тогда возникла мода прослеживать путь комет. Знаменитый математик Яков Бернулли123 заключил на основе своей системы, что эта знаменитая комета 1680 года вновь появится 17 мая 1719 года. Ни один из европейских астрономов не ложился спать этой ночью 17 мая, но знаменитая комета не появилась. Во всяком случае, более ловко, если и не более безопасно, было предоставить ей пятьсот семьдесят пять лет для нового появления. Один английский геометр по имени Вильстон124 (имя не менее нелепое, чем "геометр") серьезно уверял, что во времена потопа существовала комета, которая и вызвала наводнение на земном шаре, и он еще несправедливо удивлялся, что над ним смеются. Античность рассуждала почти в духе Вильстона: тогда верили, что кометы всегда бывают предвестницами великих бед на Земли. Ньютон же, наоборот, предполагает, что кометы очень благоприятны и что исходящие от них пары служат единственно тому, чтобы поддерживать и оживлять планеты, пропитывающиеся на своем пути всеми теми частицами, которые Солнце отторгло от комет. Эта мысль, по крайней мере, более правдоподобна, чем та.

Однако это не все. Если указанная сила гравитации, притяжения, действует в отношении всех небесных тел, то она воздействует, несомненно, и на все части этих сфер; ибо если тела взаимно притягиваются пропорционально своим массам, то это должно происходить и пропорционально количеству их частей, и если эта сила [притяжения] содержится в целом, то, вне всякого сомнения, она содержится и в половине, в четверти, в восьмой части и так до бесконечности; более того, если бы эта сила не была равномерной в каждой части, то всегда какие-то участки шара обладали бы большим тяготением, чем другие, однако этого не бывает; следовательно, сила эта действительно присуща всей материи в целом, а также мельчайшим ее частицам.

Вот что такое притяжение - великая движущая пружина всей природы.

Ньютон отлично предвидел, после того как доказал существование Данного принципа, что возмутятся против самого этого имени; не раз в своей книге он даже предостерегает своего читателя относительно самого притяжения, предупреждает, чтобы он не смешивал притяжение с оккультными качествами у древних и удовлетворился познанием того, чти всем телам присуща центростремительная сила, воздействующая от одного края вселенной до другого на тела как наиболее близкие, так и наиболее удаленные друг от друга, согласно незыблемым законам механики.

Поразительно, что, несмотря на торжественные заверения этого великого философа, г-н Сорен125 и г-н де Фонтенель, сами заслуживающие этот титул, откровенно его упрекали в химерах перипатетизма: г-н Сорен сделал это в Докладах Академии за 1709 год, а г-н Фонтенель - и самом "похвальном слове" г-ну Ньютону.

Почти все французы - и ученые, и другие - повторили этот упрек. Всюду только и можно было слышать: "Почему Ньютон не воспользовался словом "импульс", таким понятным, вместо термина "притяжение'', который никто не понимает?".

Ньютон мог бы ответить всем этим критикам: "Прежде всего, вы не лучше понимаете слово "импульс", чем слово "притяжение", и если вы не постигаете, почему одно тело устремляется к центру другого тела, то вы не более того можете себе представить, с помощью какой силы одно тело может толкать другое.

Во-вторых, я не могу допустить импульс, ибо для этого надо, чтобы я узнал, что некая небесная материя действительно толкает планеты; но я не только не знаю такой материи, я доказал, что ее не существует.

В-третьих, я пользуюсь словом "притяжение" лишь для обозначения открытого мной в природе достоверного и неоспоримого действия неизвестного принципа, качества, присущего материи, причину которого я предоставляю открыть, если они это смогут, людям более искусным, чем я".

- Так чему же вы нас научили? - продолжают настаивать его оппоненты, и зачем делать столько расчетов, если вы сообщаете нам то, чего сами не понимаете?

"Я научил вас тому (мог бы продолжать г-н Ньютон), что механика центростремительных сил заставляет все тела испытывать тяготение пропорционально их массе, что одни только эти центростремительные силы заставляют планеты и кометы передвигаться в соответствии с указанными пропорциями. Я доказываю вам, что немыслимо существование иной причины тяготения и движения всех небесных тел: ведь поскольку тяжелые тела падают на землю согласно доказанной пропорции центростремительных сил, а планеты выполняют свои круговращения в соответствии с теми же самыми пропорциями, если бы существовала еще какая-то сила, воздействующая на все эти тела, она повышала бы их скорости или изменяла бы направление их движений. Однако никогда ни одно тело не обладало ни в какой степени движением, скоростью или детерминацией, которые не были бы в соответствии с моим доказательством результатом действия центростремительных сил; итак, существование какого-либо иного принципа немыслимо".

Позвольте, мне еще на мгновение дать слово Ньютону. Разве следующие его слова не будут хорошо приняты: "Я нахожусь в положении, весьма отличном от древних: они видели, например, что вода поднимается в насосе, и говорили, что поднимается она в силу боязни пустоты. В моем случае я напоминаю человека, который первым заметил, что вода поднимается в насосах, и предоставил другим заботу объяснить причину этого явления. Анатом, первым высказавший мысль, что рука движется потому, что происходит сокращение мышц, преподал людям неоспоримую истину; и разве мы ему меньше обязаны из-за того, что он не знал причины, по которой сокращаются мышцы? Причина упругости воздуха неизвестна; тот, кто открыл упругость, оказал великую услугу физике. Пружина, которую открыл я, была более скрытой, более всеобщей, и потому люди должны быть мне больше признательны. Я раскрыл новое свойство материи - один из секретов Творца, я произвел расчеты, показал действия этого свойства, так зачем же придираться к имени, которое я ему дал?

Как раз именно вихри можно назвать оккультным качеством, ибо никто не доказал их существования. Притяжение же, наоборот, есть нечто реальное, поскольку доказано его действие и подсчитаны соответствующие количественные соотношения. Причина же этой причины лежит в лоне божьем".

Precedes hue, et non ibis amplius*

* "Дойдешь до этого предела, а дальше - ни шагу (лат.; Иов, XXVII, 11). - Примеч. переводчика

Письмо шестнадцатое

ОПТИКА Г-НА НЬЮТОНА

Философами последнего столетия была открыта новая вселенная, причем этот новый мир было тем более трудно познать, что раньше не подозревали даже о его существовании. Самым мудрым людям казалась Дерзостью одна только мысль о том, что можно разгадать, по каким законам движутся небесные тела и каков механизм света.

Галилей в своих астрономических открытиях, Кеплер своими расчетами, Декарт, по крайней мере в своей "Диоптрике", и Ньютон во всех своих трудах усмотрели механику движущих сил мира. В геометрии бесконечность подчинили расчетам. Циркуляция крови у животных и сока в растениях изменила для нас лицо природы. Телам был дан новый способ существования благодаря пневматической машине; объекты приблизились к нашим глазам благодаря телескопу; наконец, то, что Ньютон открыл в отношении света, стоит всего самого дерзновенного, на что могло рассчитывать человеческое любопытство после всех этих новшеств.

Вплоть до Антонио де Домини126 радуга казалась необъяснимым чудом; философ этот разгадал, что она - необходимый результат дождя и солнца. Декарт сделал свое имя бессмертным, дав математическое объяснение этого столь естественного феномена: он подсчитал отражения и преломления света в каплях дождя, и эта прозорливость имела в себе в те времена нечто божественное.

Но что бы он сказал, если бы ему сообщили, что он ошибался относительно природы света? Что у него не было никаких оснований утверждать, будто свет это шарообразные тельца, что ошибочно, будто эта материя, распространяющаяся по всей вселенной, только и ждет импульса от Солнца, чтобы начать действовать, подобно длинной палке, действующей одним своим концом, когда надавливают на другой? Что в высшей степени истинно представление об излучении ее Солнцем и, наконец, что свет переносится с Солнца на Землю за время, приблизительно равное семи минутам, тогда как пушечное ядро, перемещающееся с постоянной скоростью, способно проделать тот же путь лишь за двадцать пять лет?

Сколь велико было бы его удивление, если бы ему сказали: ошибочно, что свет получает прямое отражение, отскакивая от плотных частиц тела: ошибочно, что тела бывают прозрачными, когда они обладают широкими порами; придет человек, который объяснит эти парадоксы и произведет анатомию одного-единственного луча света с большим искусством, чем самый умелый мастер вскрывает человеческое тела.

И человек этот пришел. Ньютон с помощью одной только призмы наглядно показал, что свет - это скопление цветных лучей, которые, вес вместе дают белый цвет. Один луч расчленен им на семь лучей, располагающихся на белом холсте или белой бумаге в ряд, один над другим, на неравномерных расстояниях друг от друга; первый из них огненного цвета, второй - лимонный, третий желтый, четвертый - зеленый, пятый голубой, шестой - цвета индиго, седьмой фиолетовый; каждый из этих лучей, последовательно пропущенный затем через сто других призм, никогда не меняет своего цвета, подобно тому, как очищенное золото не изменяет своего вида в горнилах; и если вы хотите получить лишнее доказательство того, что каждый из этих простых лучей несет в самом себе свойство, придающее ему в наших глазах его собственную окраску, возьмите небольшой кусочек дерева, например желтого, и подставьте ею под луч огненного цвета: дерево это окрасится тут же в огненный цвет: если вы подставите его под зеленый луч, он примет зеленую окраску, и так во всех прочих случаях.

Но какова же причина различной окраски в природе? Причина эта не иная, как расположение частей, способствующее отражению лучей определенного ряда и поглощению всех остальных. Каково же это таинственное расположение? Ньютон доказывает, что это всего лишь плотность мелких частиц, образующих тела. Но каким же образом происходит такое отражение? Ранее считали, что происходит оно в результате отскакивания лучей наподобие мяча от поверхности плотного тела. На самом же деле - ничего подобного. Ньютон объясняет пораженным философам, что тела непроницаемы именно потому, что поры их широки, и свет отражается в направлении наших глаз из глубины этих пор; что, чем меньше поры какого-либо тела, тем более это тело прозрачно; так, если бумага отражает свет, когда она суха, то она пропускает его, будучи промасленной, потому что масло, заполняя его поры, делает из значительно меньшими.

Исследуя при этом наивысшую пористость тел и показав, что каждая частица тела имеет свои поры, а каждая частица этих частиц - свои, он дает понять, что вовсе нельзя быть уверенным в том, будто во вселенной существует хотя бы кубическая пядь плотной материи, - вот как далеко зашел наш ум в понимании того, что такое материя.

Разложив таким образом свет и доведя прозорливость своих открытий вплоть до указания средства познать сложный цвет через первичные цвета, он показал, что эти простые лучи, разделенные между собой посредством призмы, расположены в определенном порядке лишь потому, что именно в таком порядке происходит их преломление; именно это неведомое до него свойство, эту неравномерную рефракцию лучей, эту способность красного цвета преломляться меньше, чем цвет оранжевый, и т.д. он и назвал преломляемостью.

Наиболее сильно отражающиеся лучи - это наиболее сильно преломляемые, и отсюда он сделал вывод, что одна и та же сила вызывает отражение света и его преломление.

Все эти чудеса - только начало его открытий; он раскрыл секрет наблюдения бесконечно возникающих и исчезающих вибраций, дрожаний света, проводящих свет или отражающих его в соответствии с плотностью частей [материи], с которыми они встречаются; он осмелился подсчитать плотность частиц воздуха, находящегося между двумя положенными одно на другое стеклами - плоским и выпуклым, - необходимую для обеспечения той или иной проводимости или отражения либо создания той или иной окраски.

Из всех этих комбинаций он извлек пропорцию, в какой свет воздействует на тела, а тела - на него. Он так хорошо понимал свет, что сумел определить границы искусства усиливать наше зрение и помогать ему телескопами.

Декарт с благородной доверчивостью, вполне извинительной для энтузиазма, внушенного ему первыми шагами искусства, почти им же самим и изобретенного, надеялся рассмотреть на звездах с помощью увеличительных стекол объекты столь же мелкие, какие можно различать на земле.

Ньютон показал, что нельзя далее усовершенствовать увеличительные стекла из-за рефракции и самой способности к преломлению, приближающих к нам объекты и тем самым слишком далеко отклоняющих простые лучи; он подсчитал в этих стеклах пропорцию отклонения красных и синих лучей и, перенеся доказательство в область, о существовании которой никто не подозревал, исследовал неравномерности, производимые формой стекла, и неравномерность, создаваемую преломляемостью. Он нашел, что, если в стеклянном объективе подзорной трубы, выпуклом с одной стороны и плоском - с другой, плоская сторона обращена в стороны объекта, ошибка, проистекающая от конструкции и положения стекла, в пять тысяч раз меньше, чем ошибка, причиной которой является преломляемость; таким образом, не форма стекла виновна в том, что нельзя усовершенствовать подзорную трубу, но сама материя света.

По этой причине он изобрел телескоп, увеличивающий объекты благодаря отражению, а не преломлению. Этот новый вид подзорной трубы очень труден для изготовления и не слишком удобен для пользования, но в Англии говорят, что телескоп, основанный на принципе отражения, размеров в пять футов, дает тот же эффект, что [обычные] увеличительные стекла размером в сто футов.

Письмо семнадцатое

О БЕСКОНЕЧНОСТИ И ХРОНОЛОГИИ

Лабиринт и пропасть бесконечности - также новый путь, проделанный Ньютоном, и именно от него протягивается здесь путеводная нить. Декарт оказывается его предшественником и в этом поразительном новшестве: он в своей геометрии продвинулся крупными шагами в направлении бесконечности, но остановился у края. Г-н Уоллис127 около середины минувшего столетия был первым, кто привел дробь путем непрерывного деления к бесконечному ряду.

Милорд Брункер128 воспользовался этим рядом для получения квадратуры гиперболы.

Меркатор129 опубликовал доказательство этой квадратуры. Произошло это почти в то же самое время, как Ньютон в двадцатитрехлетнем изобрел всеобщий метод, дающий возможность производить всеми кривыми то действие, которое попробовали перед тем произвести над гиперболой.

Это тот самый метод повсеместного подведения бесконечности под алгебраический расчет, именуемый дифференциальным исчислением, иди методом флюксий, и исчислением интегральным. Это искусство точно вычислять и измерять то, существование чего невозможно даже постичь.

В самом деле, не кажется ли вам, что над вами пытаются посмеяться, когда вас уверяют, будто существуют бесконечно длинные линии, образующие бесконечно малый угол?

Или когда вам говорят, будто прямая, являющаяся прямой, пока она конечна, когда изменяет бесконечно мало свое направление, становится бесконечной кривой? Иначе говоря, будто кривая может стать бесконечно мало кривой?

Или будто существуют квадраты бесконечности, кубы бесконечности и бесконечности бесконечностей, предпоследние из которых ничто в сравнении с последними?

Все это, представляющееся в первый момент верхом безрассудства, на самом деле является результатом усилия тонкого и емкого человеческого ума и методом отыскания истин, до сих пор неизвестных.

Это столь дерзкое построение покоится на самых простых идеях. Речь идет о том, чтобы измерить диагональ квадрата, получить выражение кривой и определить квадратный корень числа, не имеющего его в обычной арифметике.

Наконец, все эти ряды бесконечных не более должны возмущать наше воображение, чем широко известная теорема, гласящая, что между окружностью и касательной можно провести бесконечное число кривых, или чем другое положение - относительно бесконечной делимости материи. Обе эти истины давно доказаны, а между тем они не более постижимы, чем все остальное.

Долгое время у Ньютона оспаривали изобретение этого знаменитого исчисления. В Германии изобретателем дифференциалов, которые Ньютон именовал флюксиями, слыл Лейбниц, а Бернулли считал себя автором интегрального исчисления; однако честь первого открытия осталась за Ньютоном, на долю же других выпала слава возможности сомневаться, он или они были первыми.

Подобным же образом оспаривали у Гарвея130 открытие циркуляции крови, у г-на Перро131 - открытие циркуляции сока [растений]. Гартсукер132 и Левенгук133 оспаривали друг у друга честь первыми увидеть крошечных червячков, из которых мы развиваемся. Тот же Гартсукер оспаривал у г-на Гюйгенса134 изобретение нового способа подсчета удаленности неподвижной звезды. И пока еще неизвестно, кто из философов разрешил эту проблему рулетки.

Как бы то ни было, именно с помощью этой геометрии бесконечности Ньютон пришел к самым величественным познаниям. Мне остается поведать вам о другой работе, более доступной пониманию рода человеческого, но в которой, как всегда, чувствуется творческий дух, вносимый Ньютоном во все его поиски: это совершенно новая хронология135, ибо во всех своих предприятиях он непременно изменял идеи, принятые среди других людей.

Привыкнув вносить ясность в хаос, он пожелал, по крайней мере, внести наконец некоторый свет в хаос древних мифов, перемешанных с историей, и установить точную хронологию вместо недостоверной. Правда, не существует семьи, города, нации, которые не стремились бы отодвинуть в глубь веков свое происхождение; кроме того, первые историки - самые небрежные в установлении дат; книги были тогда в тысячу раз менее доступными, чем теперь; они меньше подлежали критике, а потому можно было более безнаказанно вводить в заблуждение весь свет; и, поскольку факты носили явно предположительный характер, вполне возможно, что столь же предположительными были и даты.

В целом Ньютону показалось, что мир на пятьсот лет моложе, чем это утверждают летописцы; он основывает свою идею на обычном ходе развития природы и на астрономических наблюдениях.

Здесь под ходом развития природы подразумевается время жизни каждого людского поколения. Египтяне первыми стали пользоваться этим неточным способом подсчета. Когда они хотели указать начало своей истории, они принимали в расчет триста сорок одно поколение, начиная от Менеса136 и до Сетона137, причем не располагая точными датами, они приравнивали длительность жизни трех поколений к ста годам; таким образом, они считали, что от царствования Менеса до царствования Сетона прошло одиннадцать тысяч триста сорок лет.

Греки до того, как стали вести счет по Олимпиадам, следовали египетскому методу: они лишь несколько растянули срок жизни поколения, считая продолжительность жизни для каждого поколения равной сорока годам.

Но в данном случае и египтяне, и греки ошибались в своих подсчетах. Правда, согласно обычному ходу природы три поколения живут около ста - ста двадцати лет, но это вовсе не означает, что такова же продолжительность трех царствований. Совершенно очевидно, что, как правило, люди живут дольше, чем царствуют короли; таким образом, человек, который пожелает написать историю, не располагая точными датами и зная, что у какого-то народа было девять царей, совершит большой промах, если положит этим девяти царям срок в триста лет. На долю каждого поколения приходится около тридцати шести лет, каждое царствование, сменяя другое в непрерывном ряду, продолжается около двадцати лет. Если взять тридцать королей Англии, начиная с Вильгельма Завоевателя и кончая Георгом Первым, то они царствовали шестьсот сорок восемь лет; разделите эти годы между тридцатью королями, и на долю царствования каждого из них придется двадцать один год с половиной. Шестьдесят три короля Франции царствовали, наследуя друг другу, приблизительно по двадцати лет каждый. Таково обычное течение природы; следовательно, древние ошибались, когда они в целом приравнивали продолжительность царствования ко времени жизни поколения; итак, счет их завышен и уместно из него кое-что вычесть.

Астрономические наблюдения как будто оказывают еще большее содействие нашему философу, он становится благодаря им более сильным, воюя, таким образом, на родной почве.

Вы знаете, Месье, что Земля, помимо своего годичного вращения вокруг Солнца с запада на восток, имеет еще и особое вращение, до последнего времени остававшееся совсем неизвестным. Ее полюса очень медленно перемещаются в обратном направлении, с востока на запад, благодаря чему их каждодневное положение неточно соответствует одним и тем же точкам небес. Различие это, незаметное на протяжении одного года, становится весьма сильным с течением времени, и к концу семьдесят второго года оно становится равным одному градусу, или, иначе говоря, триста шестидесятой части всего неба. Таким образом, по истечении семидесяти двух лет колюр весеннего равноденствия, проходивший через постоянную точку, соответствует другой постоянной точке; отсюда происходит, что Солнце, вместо того чтобы находиться в части неба, где во времена Гиппарха было созвездие Овна, занимает в небе положение, соответствующее положению созвездия Тельца, а Близнецы оказываются в той части неба, где тогда был Телец. Все небесные знаки меняют свое место; между тем мы сохраняем античный способ выражения: мы говорим, что Солнце находится в созвездии Овна, с той же самой неточностью, с какой мы говорим о вращении Солнца.

Гиппарх138 был первый среди греков, заметивший некоторые изменения в положении созвездий по отношению к [кругам] равноденствий, точнее, он узнал это от египтян. Философы приписали это движение звездам: ведь тогда были очень далеки от представления о подобном вращении Земли, ее считали во всех отношениях неподвижной. Итак, древние создали Небо, к которому они прикрепили все звезды, и придали этому небу особое движение по направлению к востоку, в то время как все звезды совершали, как казалось, свой каждодневный путь с востока на запад. К этой ошибке они добавили вторую, более существенную: они считали, что так вызываемое небо неподвижных звезд передвигается по направлению к востоку со скоростью одного градуса за сто лет; таким образом, они ошибались в своих астрономических подсчетах точно так же, как в своей физической системе. Например, какой-нибудь астроном мог бы сказать: "[Точка] весеннего равноденствия во времена такого-то наблюдателя находилась в таком-то знаке, у такой-то звезды; после этого наблюдения и до нашего времени точка эта переместилась на два градуса: но изменение на два градуса соответствует промежутку времени в двести лет; итак, наблюдатель этот жил за двести лет до меня". Ясно, что астроном, который рассуждал бы подобным образом, ошибся бы ровно на пятьдесят четыре года. Вот почему древние, совершая двойную ошибку, принимали за великий мировой год (так именовался кругооборот всего неба) примерно тридцать шесть тысяч лет. Но современные ученые знают, что это воображаемое вращение неба неподвижных звезд есть не что иное, как вращение полюсов Земли, совершающееся за двадцать пять тысяч девятьсот лет. Здесь уместно мимоходом заметить, что Ньютон, определяя форму Земли, очень удачно объяснил причину этого вращения.

Если допустить все вышесказанное, то для уточнения хронологии достаточно посмотреть, у какой звезды в наше время колюр весеннего равноденствия пересекает эклиптику, и попытаться при этом выяснить, не сообщает ли какой-либо древний наблюдатель, в какой точке пересекалась эклиптика тем же самым колюром равноденствия в его время.

Климент Александрийский сообщает139, что Хирон, участник похода аргонавтов, наблюдал созвездия во время этой знаменитой экспедиции и установил, что линия весеннего равноденствия проходит посредине созвездия Овна, линия осеннего равноденствия - посредине созвездия Весов, линия нашего летнего солнцестояния - посредине созвездия Рака, а линия зимнего солнцестояния - посредине созвездия Козерога.

Много лет спустя после похода аргонавтов, за год до Пелопоннесской войны, Метон140 сделал наблюдение, что линия летнего солнцестояния проходила тогда через восьмой градус созвездия Рака.

Каждое созвездие зодиака насчитывает в себе тридцать градусов. Во времена Хирона линия солнцестояния проходила посредине знака, или. иначе говоря, пересекала его пятнадцатый градус; за год до Пелопоннесской войны она проходила через восьмой градус, следовательно, она отступила на семь градусов. Один градус соответствует промежутку времени в семьдесят два года, значит, от начала Пелопоннесской войны до предприятия аргонавтов надо отсчитать семь раз по семьдесят два года, что составляет пятьсот четыре года, а вовсе не семьсот лет, как утверждают греки; сравнивая, таким образом, состояние неба на сегодняшний день с положением, существовавшим в те времена, мы видим, что экспедиция аргонавтов должна быть отнесена примерно к девятому веку до рождества Христова, а не к четырнадцатому веку, а следовательно, мир на самом деле приблизительно на пять столетий моложе, чем предполагали. Благодаря этому все эпохи приблизились и события происходили позже, чем это считали. Я не знаю, окажется ли эта остроумная система очень удачливой и захотят ли успокоиться на этой идее преобразования хронологии мира: быть может, ученые сочтут чрезмерным излишеством приписывать одному и тому же человеку честь усовершенствования сразу физики, геометрии и истории: это было бы каким-то родом вселенской монархии, а человеческое самолюбие с трудом может к этому приспособиться. Итак, во времена, когда крупнейшие философы атаковали притяжение, другие сражались с хронологической системой Ньютона. Время, которое должно показать, кому следует присудить победу, быть может, сделает исход этого спора еще более сомнительным.

Приложение первое

ИСТОРИЯ БЕСКОНЕЧНОСТИ

ГЛАВА XIX

Первые геометры, без сомнения, обратили внимание на одиннадцать или двенадцать теорем, и если бы они следовали им без отклонений, они оказались бы на краю пропасти; не могли они и не заметить того, что отдельные неопровержимые истины, открытые ими, окружены бесконечностью. Эта догадка смутно мелькнула у них с того момента, как подумали о том, что сторона квадрата никоим образом не может быть соизмерима с диагональю, или о том, что различные окружности всегда могут быть проведены между кругом и его касательной, и т.д.

Если даже кто-то просто вычислял квадратный корень числа 6, он отлично мог заметить, что это - число, лежащее между двумя и тремя, но, какое бы он ни производил деление, корень этот, к значению которого он постоянно приближался, никогда не будет найден. Если рассматривали прямую линию, пересекающую под прямым углом другую прямую, то замечали, что они пересекаются между собой в неделимой точке; но если линии эти пересекались под косым углом, это либо вынуждало допускать, что одна точка превышает по размеру другую, либо мешало что бы тони было понять в природе точек и начале любой величины.

Одно только наблюдение конуса должно поражать ум, ибо его основание, представляющее собой круг, содержит бесконечное количество Линий. Вершина конуса представляет собой нечто бесконечно отличное от линии. Если рассечь этот конус параллельно его оси, мы получим фигуру, стороны которой все больше и больше будут приближаться к сторонам треугольника, образованного конусом, но никогда с ними не совпадут. Бесконечность была повсюду; каким образом получить площадь круга? Как выразить какую бы то ни было кривую?

До Аполлония141 круг был изучен лишь как мера углов и как то, что дает определенные средние пропорциональные. Это, кстати, доказывает, что египтяне, обучившие греков геометрии, были весьма посредственными геометрами, хотя и вполне хорошими астрономами. Аполлоний детально занялся сечениями конуса. Архимед рассматривал круг как фигуру, состоящую из бесконечного числа углов, и определил отношение диаметра к окружности настолько точно, насколько это доступно человеческому уму. Он нашел площадь параболы; Гиппократ из Хиоса142 нашел площадь сегментов круга.

Удвоение куба, тройное сечение угла, недоступные обычной геометрии, и квадратура круга, немыслимая для любой геометрии, были объектом бесполезных поисков древних. На этом пути они раскрыли некоторые секреты, как это произошло и с искателями философского камня. Стала известна циссоида Диоклеса143, приближающаяся к своей директрисе, но так и не совпадающая с ней, конкоида Никомеда144, судьба которой аналогична, спираль Архимеда. Все это было открыто без алгебры, без счета, так сильно помогающего человеческому уму и служащего ему не столько просветителем, сколько проводником.

Как, например, два знатока арифметики, которым надо сделать подсчет, причем один из них делает его, постоянно имея перед своим умственным взором числа, а другой водит по бумаге счетной линейкой, старинной, но надежной, за которой он усматривает искомую истину лишь после нахождения результата и как человек, пришедший к ней с закрытыми глазами, почти так же различаются между собой геометр, не пользующийся счетом, но наблюдающий фигуры и устанавливающий отношения между ними, и алгебраист, выясняющий эти отношения с помощью действий, ничего не говорящих его уму. Однако с помощью первого из этих методов не уйдешь далеко: быть может, он предназначен для существ, стоящих на более высокой ступени, чем мы. Мы не нуждаемся во вспомогательных средствах, подтверждающих нашу слабость. По мере того как объем геометрии расширился, эти вспомогательные средства стали нам более необходимы.

Англичанин Гариот145, Вьетт из Пуату146 и особенно знаменитый Декарт применяли знаки и буквы. Декарт подчинил кривые алгебре и привел все к алгебраическим уравнениям.

Во времена Декарта, Кавальери147, священник Ордена иезуитов, в наше время более не существующего, опубликовал в 1635 году "Геометрию неделимых": это совсем новая геометрия, согласно которой плоскости образуются бесконечным числом линий, а тела - бесконечным числом плоскостей. Правда, он не более осмеливался произнести слово "бесконечность" в математике, чем Декарт - в физике. Оба они пользовались смягченным термином неопределенность. Между тем у Роберваль148 во Франции были те же идеи, а в Брюгге жил иезуит, который сделал гигантские шаги на этом пути, но идя иной дорогой. Это был Грегуар пе Сент-Винсент149, который, поставив перед собой ошибочную цель и считая, что он открыл квадратуру круга, и в самом деле открыл удивительные вещи. Он привел к конечным отношениям саму бесконечность и познал ее в великом и малом.

Но исследования эти были потоплены в трех томах in-folio: в них недоставало методичности, и, что самое худшее, явная ошибка в конце книги повредила всем содержащимся в ней истинам.

Между тем продолжались непрерывные поиски квадратур кривых. Декарт пользовался касательными; Ферма, советник из Тулузы, применил свой закон максимальных и минимальных; закон этот заслуживал более справедливого отношения, чем проявил к нему Декарт. Англичанин Уоллис в 1655 году отважно предложил арифметику бесконечных [чисел] и бесконечных рядов в числе.

Милорд Брункер воспользовался таким рядом, чтобы получить квадратуру гиперболы. Значительная доля этого открытия принадлежит Меркатору де Гольстейну; однако главным образом речь шла здесь о построении кривых, т.е. о том, за что так удачно взялся лорд Брункер. Шли поиски всеобщего метода подчинения бесконечности алгебре, подобно тому как Декарт подчинил ей конечное; именно этот метод и открыл Ньютон в возрасте двадцати трех лет; за это он заслуживает такого же восхищения, как наш юный г-н Клеро150, который в возрасте тринадцати лет сумел опубликовать Трактат по измерению кривых с двойным изгибом. Метод Ньютона состоит из двух частей - дифференциального и интегрального исчисления.

Дифференциальное исчисление состоит в том, чтобы найти величину, меньшую любой определимой и которая, будучи взята бесконечное число раз, оказывается равной данной величине; именно это в Англии называют методом флюент, или флюксий.

Интегрирование состоит в получении итоговой суммы дифференциальных величин.

Знаменитый философ Лейбниц и глубокий математик Бернулли заявляли свои права, один - на дифференциальное, другой - на интегральное исчисление; надо быть способным открывать столь великие вещи, чтобы осмелиться приписать себе честь этого открытия. Почему трем великим математикам, ищущим истину, ее не открыть? Торичелли, Ла Лубер151, Декарт, Роберваль, Паскаль разве не доказали, каждый со своей стороны, свойства циклоиды, именовавшейся в их время рулеткой? Не наблюдали ли мы часто ораторов, трактующих один и тот же предмет, использующих одни и те же мысли, но под различными названиями? Символы, которыми пользовались Ньютон и Лейбниц, были различными, но мысли их были одни и те же.

Как бы то ни было, бесконечность стали в то время подчинять счету.

Незаметно привыкли к тому, что получали бесконечные величины неравной величины. Это столь дерзкое построение испугало одного из своих архитекторов. Лейбниц не осмелился своим бесконечным дать иное наименование, кроме "несоизмеримых", но г-н де Фонтенель пришел наконец к тому, что установил эти различные ряды бесконечных без всяких оговорок, и, конечно, он был совершенно уверен в своем деянии, коль скоро он на него дерзнул.

Приложение II

О НЬЮТОНЕ

Ньютон сначала предназначал себя служению церкви. Он начал свой путь как теолог, и следы этого заметны на всей его жизни. Он серьезно принял сторону Ария152 против Афанасия. Он пошел даже несколько дальше Ария, так же как все социниане. В Европе в настоящее время многие ученые придерживаются этого мнения (я не могу сказать: "этой общины", потому что они не образуют корпорации). Среди них самих существуют разногласия, и многие из них сводят свою систему к чистому деизму, приспособленному к христианской морали. Ньютон не принадлежал к этим последним. Он расходился с англиканской церковью лишь по догмату о единосущности, всему остальному он давал веру.

Доказательством его чистосердечной веры может служить то, что oн комментировал Апокалипсис153. В этом комментарии он недвусмысленно заявляет, что папа - антихрист; впрочем, он толкует эту книгу так же, как и все те, кто к ней прикасался. Этим комментарием он явно хотел успокоить человеческий род относительно своего над ним превосходства.

Многие, прочитав кое-что из "Метафизики", помещенной Ньютоном в конце его Математических принципов, нашли там некоторые вещи столь же темными, как Апокалипсис. Метафизики и теологи весьма напоминают тех гладиаторов, которых заставляли сражаться с повязкой на глазах. Но когда Ньютон трудился с открытыми глазами над своей математикой, взгляд его достигал границ мира.

Он изобрел счет, именуемый исчислением бесконечного; он открыл и доказал новый принцип, являющийся двигателем всей природы. До него не был познан свет. Относительно света имелись лишь смутные и ошибочные идеи. Он рек: "Да будет познан свет!" - и свет был познан.

Зеркальные телескопы были изобретены Ньютоном. Первый из них ?был сделан его собственными руками; и он показал, почему нельзя увеличить силу и дальность обычных телескопов. В связи с появлением его нового телескопа один немецкий иезуит принял Ньютона за мастерового, за изготовителя увеличительных стекол. Artifex quidam nomine Newton* (Некий ремесленник по имени Ньютон (лат.). - Примеч. Переводчика) -записал он в своей маленькой книжице. Потомство впоследствии за него как следует отомстило. Но во Франции по отношению к нему была проявлена еще большая несправедливость: его принимали за экспериментатора, который ошибался, и, поскольку Мариотт154 пользовался плохими призмами, открытия Ньютона были отвергнуты.

Соотечественники его восхищались им с первого момента его писаний и его деятельности. Во Франции же его хорошо узнали лишь в конце сорокового года его жизни. Взамен мы имели пористую и разветвленную материю Декарта и маленькие вялые вихри преподобного отца Мальбранша; еще у нас была система г-на Прива де Мольера155, который не стоит, однако, и мизинца Поклена де Мольера156.

Из всех тех, кто хоть немного общался с г-ном кардиналом де Полиньяком157, нет ни одного человека, который бы не слыхал от него, что Ньютон - перипатетик и что его разноцветные лучи, и особенно его притяжение, сильно попахивают атеизмом. Ко всем преимуществам, данным ему природой, у кардинала Полиньяка присоединялось еще огромное красноречие. Он со счастливой и поражающей легкостью сочинял латинские стихи, но знал он только Декартову философию и запомнил рассуждения Декарта так, как запоминают даты. Он ничуть не стал геометром и не был рожден философом. Он мог судить о "Катилинариях" и "Энеиде", но не о Ньютоне и Локке.

Если подумать, что Ньютон, Локк, Кларк, Лейбниц подвергались преследованиям во Франции, попадали под арест в Риме, [а книги их] сжигались в Лиссабоне, что следует сказать о человеческом разуме? В нашем веке он народился в Англии. Во времена королевы Марии158 существовали довольно жесткие преследования за манеру греческого произношения, причем преследователи заблуждались. Те, кто наложил на Галилея епитимью, заблуждались еще больше. Любой инквизитор должен был бы до самой глубины души залиться краской стыда при взгляде на один только глобус Коперника159. Между тем, если бы Ньютон был рожден в Португалии и какой-нибудь доминиканец усмотрел ересь в обратной пропорциональности квадрату расстоянии, сэра Исаака Ньютона облачили бы в покаянную одежду и отправили бы на аутодафе.

Нередко спрашивают, почему те, кому их служение повелевает быть учеными и терпимыми, столь часто бывали невежественными и бессердечными. Они были невежественны потому, что слишком долго учились, и жестокими потому, что чувствовали, как их никчемные занятия становятся объектом презрения мудрых людей. Разумеется, инквизиторам, имевшим бесстыдство проклясть систему Коперника не только как еретическую, но и как абсурдную, нечего было страшиться этой системы. Земля, как и другие планеты, могла сколько угодно вращаться вокруг Солнца, они от этого не теряли ни капли своих доходов и почестей.

Религиозная догма всегда в безопасности, когда ее опровергают только философы: все академики вселенной ничего не изменят в веровании народа. Какова же причина ярости, столько раз возбуждавшей Анита против Сократа? Да та, что Аниты говорят себе в глубине души: "Сократы нас презирают".

В молодости моей я полагал, что Ньютон составил себе состояние благодаря своим исключительным заслугам. Я воображал, что двор и Лондон без голосования признали его главным смотрителем королевского Монетного двора. Ничуть не бывало. Исаак Ньютон имел довольно хорошенькую племянницу, прозванную "Мадам Кондюит". Она очень нравилась великому казначею Галифаксу. Исчисление бесконечно малых и гравитация ничего не дали бы Ньютону, не будь у него красивой племянницы.

Письмо восемнадцатое

О ТРАГЕДИИ

У англичан уже был театр, равно как и у испанцев, тогда, когда французы не имели ничего, кроме балаганов. Шекспир160, слывущий английским Корнелем161, процветал приблизительно во времена Лопе де Beги162; он создал театр; он был гением, исполненным творческой силы, естественности и возвышенности, но без малейшей искорки хорошего вкуса и какого бы то ни было знания правил. Я намерен сказать вам нечто рискованное, но истинное, а именно что достоинства этого автора погубили английский театр. В его чудовищных фарсах, именуемых трагедиями, повсюду разбросаны такие прекрасные сцены, столь величественные и страшные отрывки, что эти пьесы всегда игрались с огромным успехом. Время, которое одно только создает людям славу, в конце концов делает почтенными даже их недостатки. Большинство причудливых идей и преувеличений этого автора получили по истечении двухсот лет право слыть возвышенными. Новые авторы почти все ему подражали, но то, что пользовалось успехом у Шекспира, было освистано у них, и поверьте, что преклонение перед этим старым автором возрастает в меру того презрения, которое питают к авторам новым. При этом не размышляют о том, что не следовало бы ему подражать, и провал подражателей заставляет лишь думать, что Шекспир неподражаем.

Вы знаете, что в трагедии "Венецианский мавр"163, весьма трогательной пьесе, муж удушает на сцене свою жену и эта бедная женщина, умирая, вскрикивает, что погибает совсем невинной. Вам также известно, что в "Гамлете" могильщики роют могилу и при этом пьют вино, поют водевильные песенки и отпускают по поводу отрытой им мертвой головы шуточки, достойные людей их профессии; но вы будете поражены, если узнаете, что эти нелепости вызвали подражания в царствование Карла Второго, отличившееся отменной учтивостью и бывшее золотым веком изящных искусств.

Отуэй164 в своей "Спасенной Венеции" выводит сенатора Антонио и куртизанку Наки в разгар ужасов заговора маркиза де Бедмара. Старик-сенатор, увиваясь за своей куртизанкой, проделывает перед ней всевозможные ужимки старого бессильного развратника, абсолютно лишенные здравого смысла: он изображает быка и кобеля, кусает икры своей любовницы, получая от нее за это удар ногой или хлыстом. Из пьес Отуэя были изъяты все эти буффонады презренного негодяя, однако в "Юлии Цезаре" Шекспира оставили шуточки римских сапожников и башмачников в сцене Брута и Кассия. И это потому, что глупости Отуэя новы, а глупости Шекспира стары.

Вы, конечно, посетуете, что все сообщенное вам до сих пор об английском театре, и особенно знаменитом Шекспире, показывает вам пока только его ошибки, и никто не потрудился дать перевод хотя бы одного из тех потрясающих мест, которые служат извинением всех его погрешностей. Я отвечу вам на это, что весьма легко рассказывать в прозе об ошибках поэта, но очень трудно перевести его прекрасные стихи. Все писаки, выступающие в качестве критиков знаменитых писателей, компилируют целые тома; я предпочел бы две странички, которые познакомили бы нас с какими-то красотами; ибо я всегда буду утверждать вместе с людьми, обладающими хорошим вкусом, что можно извлечь гораздо больше пользы из дюжины стихов Гомера165 или Вергилия166, чем из всех критических описаний, относящихся к двум этим великим людям.

Я осмелился перевести несколько отрывков из лучших английских поэтов и предлагаю вам отрывок из Шекспира. Будьте снисходительны к переводу во имя оригинала и вспоминайте всякий раз, когда вы видите Перевод, что перед вами всего лишь бледная копия прекрасной картины. Я выбрал монолог из трагедии "Гамлет", известный всему миру и начинающийся со стиха:

То be or not to be, that is the question*.

Быть или не быть - таков вопрос (англ.). - Примеч.

Это слова Гамлета, принца Датского.

Остановись; необходимо выбрать и внезапно перейти

От жизни к смерти, иль от бытия к небытию.

Жестокие боги! Если только вы можете, осветите путь моему мужеству.

Надо ли состариться согбенным той рукой, что меня гнетет,

Надо ли терпеть мой несчастный жребий или положить ему конец?

Кто я? Кто остановит меня? И что такое смерть?

Это - конец наших бед, мой единственный приют;

После долгих мытарств - это спокойный сон;

Мы засыпаем и все умирает с нами; но, быть может, страшное пробуждение

Должно последовать за сладким сном.

Нам угрожают и говорят, что за этой краткой жизнью

Тотчас же последуют вечные муки.

О смерть! Час роковой! Страшная вечность!

Все сердце цепенеет от ужаса при одном твоем имени!

Кто мог бы без тебя выносить эту жизнь

И благословлять лживое лицемерие наших духовных отцов,

Льстить прегрешеньям недостойной возлюбленной,

Пресмыкаться перед министром, преклоняться пред его величием

И показывать слабость своей поверженной души

Неблагодарным друзьям, отвращающим свой взгляд?

Смерть чересчур сладка в таких крайних обстоятельствах;

Но тут возникает сомнение и кричит нам: Остановитесь!

Оно запрещает нашим рукам это счастливое человекоубийство

И превращает воинственного героя в смиренного христианина,

и т.д.

Не думайте, что я передал здесь английский текст слово в слово. Горе тем, кто переводит буквально и, передавая каждое слово, обескровливает смысл. Именно в этих случаях следует сказать, что буква убивает, а дух дает жизнь.

Вот еще одни отрывок из знаменитого английского трагика Драйдена167, поэта времен Карла Второго, автора скорее плодовитого, чем здравомыслящего, который пользовался бы незапятнанной репутацией, если бы написал не более десятой части своих сочинений, и чьим большим недостатком было стремление к универсальности. Отрывок этот начинается так:

When I consider life, t'is all a cheat. Yet fool'd by hope men favour the deceit*

Я вижу, в жизни все - обман,

Надежды полные, благословляем ложь (англ.). - Примеч. переводчика

Сожаление о замыслах и ложные желания...

Безрассудные смертные пестуют свое безумие.

В своих насущных бедах и надеждах на наслажденье

Мы не живем, мы ожидаем жизнь.

Завтра, завтра, - говорим мы себе, - исполнятся все наши желания;

Но приходит это завтра и оставляет нас еще более несчастными.

Какая страшная ошибка, увы, - эта забота, пожирающая нас!

Никто из нас не пожелал бы проделать свой путь сначала:

С первых же наших минут мы проклинаем зарю

И от надвигающейся ночи продолжаем ждать

Того, что вотще нам сулил прекраснейший из наших дней,

и т.д.

Именно этими отрывками до сих пор блистали английские трагические поэты: в их пьесах, которые почти все варварски грубы, лишены благопристойности, порядка и правдоподобия, бывают поразительные проблески света среди ночного мрака. Стиль их чрезмерно выспрен, неестествен и слишком напоминает манеру еврейских писателей, исполненную азиатской напыщенности; однако следует также признать, что ходули образного стиля, на которые взбирается английский язык, поднимают также достаточно высоко и смысл, хотя и неупорядоченным путем.

Первый из англичан, создавший дельную пьесу и написавший ее от начала до конца с изяществом, - это прославленный г-н Аддисон168. Его "Катон Утический" - шедевр по своему слогу и красоте стиха. Роль Катона, на мой вкус, стоит по своим достоинствам значительно выше роли Корнелия в "Помпее" Корнеля, ибо Катон велик без напыщенности, а Корнелий, который и вообще-то не является необходимым персонажем, иногда ударяется в галиматью. Катон г-на Аддисона кажется мне самым прекрасным действующим лицом, какое когда-либо появлялось на сцене, но остальные роли пьесы ему не соответствуют, и сочинение это, так прекрасно написанное, обезображено холодной любовной интригой, разливающей по пьесе тоску, которая ее убивает.

Обычай вводить невпопад любовь в драматические произведения перешел из Парижа в Лондон около 1600 года вместе с нашими лентами и париками. Дамы, украшающие там театральные залы, так же как у нас, не желают, чтобы им говорили о чем-либо, кроме любви. Мудрый Аддисон с мягкой услужливостыо подчинял суровость своего характера нравам своего времени и исказил шедевр во имя желания нравиться.

После него пьесы стали более упорядоченными, публика - более придирчивой, а авторы - более корректными и менее смелыми. Я видел новые пьесы, очень мудрые, но холодные. По-видимому, до сих пор англичане были созданы лишь для того, чтобы творить беспорядочную красоту. Блистательные чудища Шекспира доставляют в тысячу раз большее наслаждение, чем современная умудренность. Поэтический гений англичан до настоящего времени напоминал густое дерево, рожденное природой, беспорядочно разбрасывающее тысячи ветвей и растущее с неравномерной силой; оно погибает, если вы хотите принудить его природу и подрезать его наподобие деревьев в садах Марли.

Письмо девятнадцатое

О КОМЕДИИ

Не знаю, каким образом мудрый и остроумный г-н де Мюро169, письмами которого об англичанах и французах мы располагаем, ограничился, говоря о комедии, критикой одного лишь комедиографа по имени Шадуол170.

Автор этот был в свое время достаточно презираем; он не был поэтом людей порядочных: его пьесами, которыми в течение нескольких представлений наслаждался народ, пренебрегали все люди с хорошим вкусом; они напоминали пьесы, которые во Франции, как мне случалось видеть, привлекали толпу и возмущали читателей и о которых можно сказать:

Весь Париж их проклинает, весь Париж их избегает.

Г-н де Мюро должен бы, кажется, рассказать нам о выдающемся авторе, жившем в те времена, - это г-н Уичерли171, который долгое время был официальным возлюбленным самой знаменитой фаворитки Карла Второго. Человек этот, живший среди высшего света, в совершенстве знал его пороки и смешные стороны и набросал их самыми сильными мазками и самыми правдоподобными красками.

Он вывел мизантропа, списанного им с мизантропа Мольера. Все характеристики Уичерли сильнее и смелее, чем у нашего Мизантропа, но в то же время они менее тонки и благопристойны. Английский автор исправил единственный недостаток пьесы Мольера, а именно отсутствие интересной интриги. Английская пьеса интересна, и интрига в ней остроумна, но для наших нравов она, конечно, слишком смела. Там выведен капитан корабля, исполненный мужества и чистосердечия, а также презрения к человеческому роду; у него есть мудрый и искренний друг, которому он не доверяет, и любовница, нежно его любящая, которую он не удостаивает даже взгляда; напротив, он отдает все свое доверие ложному другу - самому недостойному из живущих на Земле людей, а свое сердце - самой кокетливой и вероломной из женщин; он совершенно уверен, что женщина эта - Пенелопа, а его ложный друг - сам Катон. Он отправляется сражаться с голландцами, оставив все свои деньги, драгоценности и все, чем он владеет в мире, этой "благородной" женщине и саму эту женщину поручает своему "верному" другу, на которого он так полагается. Между тем истинно порядочный человек, от которого он так решительно отвернулся, отправляется в путешествие вместе с ним, а любовница, которую он не удостаивал даже взгляда, переодевается пажом и сопровождает его, так что капитан не замечает ее настоящего пола в течение всей кампании. Подорвав свое судно в битве, капитан возвращается в Лондон без средств, без судна и без денег, со своим пажом и с другом, не понимая ни дружбы одного, ни любви другой. Он прямо направляется к "жемчужине среди женщин", рассчитывая найти у нее свою шкатулку и верность, однако он застает ее замужем за "честным" негодяем, которому он ее поручил, а от его отданных на хранение сокровищ остались лишь жалкие крохи. Герою нашему трудней всего на свете поверить, что честная женщина способна на подобные фокусы; но словно чтобы лучше его в том убедить, эта благородная дама влюбляется в маленького пажа и хочет взять его силой; однако поскольку необходимо, чтобы восторжествовала справедливость, и потому, что в театральной пьесе порок должен быть наказан, а добродетель - вознаграждена, в конце концов получается, что капитан подменяет пажа, спит со своей неверной возлюбленной, наставляет рога своему другу-предателю, пронзает его насквозь добрым ударом шпаги, возвращает себе шкатулку и женится на своем паже. Заметьте, что в пьесу эту еще втиснута некая графиня Пимбеш, старая сутяга, родственница капитана, - самое забавное существо и лучшая характерная роль, какая встречалась когда-либо в театре.

Уичерли позаимствовал у Мольера еще одну пьесу, не менее необычную и не менее смелую - подражание "Школе жен".

Главный персонаж этой пьесы - богатый шалопай, пугало лондонских мужей, который, дабы более преуспеть в своем деле, решает распустить слух, что во время его последней болезни хирурги сочли нужным сделать его евнухом. При столь великолепной репутации все мужья стали приводить к нему своих жен, и бедняге оставалось единственное препятствие - трудность выбора; он отдает особое предпочтение маленькой крестьяночке, совершенно невинной и очень темпераментной, делающей своего мужа рогоносцем с чистосердечием, которое вполне стоит коварства более опытных дам. Пьеса эта, если вам угодно, не является школой хороших нравов, но это поистине школа остроумия и истинного комизма.

Некий сэр Ванбру172 писал комедии еще более забавные, хотя и менее остроумные. Господин этот был светским человеком и сверх того еще поэтом и архитектором; считают, что он писал так же, как строил, - несколько грубовато. Именно он построил знаменитый замок Бленгейм, '"тяжеловесный и прочный памятник нашей злополучной битвы при Гохштедте. Если бы только его апартаменты были так же обширны, как толсты его стены, замок этот был бы весьма удобным.

В эпитафии Ванбру выражено пожелание, чтобы земля не была ему пухом, ибо при жизни своей он ее так безжалостно отягощал. Господин этот во время своего путешествия во Францию перед войной 1701 года был брошен в Бастилию и оставался там некоторое время, совершенно не ведая, за что наше правительство почтило это этим отличием. В Бастилии он сочинил комедию, и что меня весьма удивляет, так это полное отсутствие в этой пьесе выпадов против страны, в которой он претерпел такое насилие.

Из всех англичан более всех содействовал росту славы комедийного театра покойный г-н Конгрив173. Он написал мало пьес, но все они в своем роде выдающиеся. В них строго соблюдаются сценические правила и многочисленные типы даны в высшей степени тонкой нюансировке; в этих комедиях совершенно нетерпимы шутки дурного тона; повсюду в них царит речь порядочных людей, соединенная с поступками плутов, что доказывает его отличное знание своего окружения - так называемого порядочного общества. Когда я его узнал, он был немощен и почти при смерти; у него был один недостаток - он мало уважал свое главное занятие, писательство, составившее ему имя и состояние. Он говорил мне о своих сочинениях как о безделках, которые его недостойны, и в первой же беседе со мной просил меня относиться к нему лишь как к дворянину, весьма просто живущему. Я отвечал ему, что, если бы он имел несчастье быть лишь дворянином, как любой другой, я никогда не нанес бы ему визита; я был очень шокирован этим столь неуместным тщеславием.

Его пьесы - самые остроумные и меткие; комедии Ванбру - самые веселые, а комедии Уичерли - самые сильные.

Следует заметить, что никто из этих остроумцев не отзывался плохо о Мольере. Только плохие английские авторы говорили дурно об этом великом человеке. Так, именно скверные итальянские музыканты презирают Люлли174, но Бонончини175 его уважает и отдает ему должное, точно так же как Меад176 высоко ценит Гельвеция' и Сильву178.

В Англии есть и другие хорошие комические поэты, такие, как сэр Стил179 и г-н Сиббер180, великолепный комедиограф и, кроме того, королевский поэт; титул этот кажется смешным, но он обычно дает тысячу экю ренты и значительные привилегии. Наш великий Корнель столько не имел.

Наконец, не просите меня, чтобы я входил здесь в мельчайшие подробности английских пьес, великим поклонником которых я являюсь, или чтобы я передал вам какую-либо остроту или шутку Уичерл[ей] и Конгрив[ов]: перевод не вызывает смеха. Если вы хотите познакомиться с английской комедией, единственное для этого средство - отправиться в Лондон, хорошенько изучить английский язык и каждый день смотреть в театре комедию. Я не получаю большого удовольствия от чтения Плавта181 и Аристофана182, а почему? Да потому, что я не грек и не римлянин. Тонкость острот, намек, злободневность - все это пропадает для иностранца.

Иначе обстоит дело в трагедии - там, где речь идет лишь о великих страстях и героических глупостях, освященных древними ошибками мифов или истории. Эдип, Электра183 принадлежат испанцам, англичанам и нам точно так же, как грекам. Но хорошая комедия - это живая картина смешных сторон нации, и, если вы не знаете глубоко эту нацию, вы не можете судить о картине.

Письмо двадцатое

О ВЕЛЬМОЖАХ, КУЛЬТИВИРУЮЩИХ ЛИТЕРАТУРУ

Во Франции существовали времена, когда изящные искусства находились под покровительством первых лиц государства. В особенности придворные вопреки рассеянному образу жизни, жалким вкусам и страсти к интригам растрачивали на это все богатства страны.

Ныне, как мне кажется, при дворе господствуют совсем иные вкусы, чем вкус к литературе, но, быть может, туда скоро вернется мода мыслить: ведь королю стоит только пожелать - и из этой нации можно сделать все что угодно. В Англии, как правило, мыслят, и литература там в большем почете, чем во Франции. Преимущество это - необходимое следствие формы тамошнего правления. В Лондоне около восьмиста лиц пользуются правом публичных выступлений в поддержку национальных интересов; в свою очередь, пять или шесть тысяч человек претендуют на ту же самую честь, все остальные считают себя их судьями и каждый имеет возможность опубликовать в печати свое мнение по поводу общественных дел. Таким образом, вся нация в целом поставлена перед необходимостью получать образование. Здесь то и дело слышишь об афинском или римском государственном строе, поэтому волей-неволей приходится читать авторов, трактующих этот предмет, и занятия эти, естественно, заставляют обращаться к изящной литературе. Обычно умонастроение людей совпадает с духом их занятий. Почему, как правило, наши должностные лица, адвокаты, врачи и многие представители духовенства обладают большим образованием, вкусом и умом, чем люди всех остальных профессий? Да потому, что их положение действительно требует просвещенного ума, точно так же как профессия торговца требует знания своей области коммерции. Недавно один очень важный английский вельможа184 навестил меня в Париже на обратном пути из Италии; он сочинил описание этой страны в стихах, ничуть не уступающее по изяществу всему тому, что написал граф Рочестер185 и наши Шолье186, Саррасен187 и Шапелль188.

Перевод, сделанный мной, столь далек от силы и изящного остроумия оригинала, что я вынужден серьезно просить прощения у автора и у тех, кто понимает английский язык; однако поскольку у меня нет иного средства познакомить вас со стихами Милорда... то вот мой перевод:

Что видел я в Италии?

Горделивое чванство, интриги и бедность,

Высокопарную лесть, мало доброты

И множество церемоний:

Нелепую комедию,

Кою инквизиция* часто требует

Именовать религией,

Но которую мы здесь называем сумасбродством.

Напрасно благодетельная природа

Тщится обогатить эти прелестные края:

Священники пагубной рукой

Удушают прекраснейшие ее дары.

Мнимо великие монсеньоры,

Одинокие в своих великолепных дворцах,

Живут там знатными тунеядцами

Без денег и без слуг.

Для малых мучеников тягостного ярма,

Лишенных свободы,

Они сотворили обет бедности;

В праздности они возносят молитвы Богу

И вечно соблюдают голодный пост.

Эти прекрасные священные пределы пап

Кажутся населенными дьяволами,

И их злополучные обитатели

Прокляты в раю.

Быть может, мне скажут, что стихи эти принадлежат еретику. Но ведь сплошь и рядом делаются переводы, и довольно скверные, из Горация189 и Ювенала190, имевших несчастье быть язычниками. Вы отлично знаете, что переводчик не должен отвечать за мысли оригинала; единственное, что ему доступно, - это молить Бога за свой перевод; что я и делаю, прося милости Бога к моему переводу стихов Милорда.

*Без сомнения, он подразумевает здесь фарсы, разыгрываемые некоторыми проповедниками на городских площадях. - Примеч. Вольтера.

Письмо двадцать первое

О ГРАФЕ РОЧЕСТЕРЕ И Г-НЕ УОЛЛЕРЕ

Всему свету известна репутация графа Рочестера. Г-н де Сент-Эвремон191 много писал об этом, однако он познакомил нас со славным Рочестером лишь как с ловеласом и прожигателем жизни, я же хочу рассказать о нем как о талантливом человеке и большом поэте. Среди других творений, блиставших пламенной силой воображения, присущей лишь ему одному, он сочинил несколько сатир на те же темы, что и наш знаменитый Депрео. Я не знаю лучшего средства для совершенствования вкуса, чем сравнение между собой великих талантов, работавших над одинаковыми сюжетами.

Вот каким образом высказывается г-н Депрео против человеческого разума в своей сатире на человека192:

Между тем, его можно видеть подбитым ветерком.

Убаюкивающим самого себя собственными химерами.

Он - единственное основание и опора всей природы,

И десятое небо вращается лишь для него.

Он здесь повелитель всех живых существ;

Но ты спрашиваешь: кто может его отрицать? Быть может, я

Этот мнимый повелитель, издающий для них законы,

Этот царь животных - сколько у него самого царей?

А вот как изъясняется граф де Рочестер в своей сатире на человека, правда, читателю необходимо постоянно помнить о том, что мы даем здесь свободные переводы английских поэтов и что природа нашего стихосложения и деликатная пристойность нашего языка не способны адекватно выразить буйную вольность английского стиля.

Сей разум, ненавистный мне, исполненный ошибок,

Принадлежит не мне: он твой, ученый доктор.

Сей разум легковесен, беспокоен, спесив,

Он - надменный соперник мудрых животных,

Полагающий, что занимает место между ними и ангелами,

И воображающий, что являет собой образ Бога здесь, на Земле.

Подлый, назойливый атом, верующий, сомневающийся, дискутирующий,

Раболепствующий, вздымающийся ввысь, низвергающийся стремглав и

вдобавок еще отрицающий свое падение,

Он говорит нам: "Я свободен", и в то же время грозит нам своим

оружием; , Его неверный и лживый взор думает проникнуть вселенную.

Ну же, преподобные дурни, блаженные фанатики,

Сочиняйте груды вашей схоластической ерунды!

Вы - отцы фантазий и священных ребусов,

Создатели лабиринта, в котором вы сами заблудились;

Давайте же путаные объяснения ваших тайн

И спешите в Школу, чтобы поклоняться своим химерам.

Есть и другие ошибки - ошибки тех ханжей,

Что сами себя присудили к нудному ничегонеделанью.

И этот запертый в уединении мистик, гордый своею ленью,

Сподобившийся покоя в лоне божьем - на что он способен?

Он мыслит.

Нет, злополучный! Ты не мыслишь, ты спишь!

Бесполезный Земле, причисленный к мертвецам,

Твой раздраженный разум коснеет в неге.

Проснись, стать человеком, стряхни с себя дурман!

Человек создан для действия, ты же притязаешь на роль мыслителя!

Истинны ли или ложны эти идеи, верно лишь одно: они выражены с энергией, выдающей поэта.

Я поостерегусь исследовать этот предмет как философ и бросить сейчас кисть ради компаса. Единственная моя цель в этом письме - продемонстрировать гений английских поэтов, и потому я буду продолжать в той же тональности.

Во Франции много слышали о знаменитом Уоллере193. Похвальное слово ему произнесли господа де Лафонтен, Сент-Эвремон и Бейль, однако широко известно лишь его имя. В Лондоне он пользовался примерно такой же репутацией, как Вуатюр194 в Париже, и, думается мне, он с большим правом ее заслужил. Вуатюр появился во времена, когда мы только-только выходили из варварства и когда еще царило невежество. Стремились к остроумию, но пока что им не обладали; хватались за ловкие обороты, заменявшие мысль - ведь фальшивые бриллианты легче отыскать, чем драгоценные камни. Вуатюр, от природы обладавший фривольным и легковесным талантом, был первым, кто блистал на заре французской литературы; если бы он явился после великих людей, украсивших собой век Людовика XIV, он либо остался бы неизвестен, либо о нем говорили бы с худо скрытым пренебрежением, либо, наконец, он должен был исправить свой стиль. Г-н Депрео хвалит его, но лишь в своих ранних сатирах, т.е. в то время, когда собственный вкус Депрео не сформировался; он был молод и находился и том возрасте, когда о людях судят по их репутации, а не в соответствии с собственным их достоинством; впрочем, Депрео в своих похвалах и и критике часто бывал несправедлив. Он хвалил Сегрэ195, которого не читала ни одна живая душа; он бранил Кино196, которого весь свет знает наизусть, и ничего не сказал о Лафонтене. Уоллер, лучший поэт, чем Вуатюр, был, однако, далек от совершенства: его галантные стихи дышат грацией, но небрежность делает их тягучими, и часто их обезображивают ложные мысли. К его времени англичане не научились еще писать в соответствии с правилами. Его серьезные произведения исполнены силы, которой трудно было бы ожидать от его остальных, вялых пьес. Он написал надгробное слово Кромвелю, которое при всех своих недостатках считается шедевром: дабы почувствовать это творение, надо знать, что Кромвель скончался в день, когда бушевал ураган исключительной силы. Вещь эта начинается так:

Его больше нет, все кончено, покоримся жребию.

Небо отметило этот день бурей,

И звук грома, разносившийся над нашими головами,

Возвестил его смерть.

Своим последним вздохом он сотряс этот Остров,

Тот Остров, который его руки не раз заставляли содрогаться,

Когда в ходе своих деяний

Он разбивал головы Королей

И подчинял свой народ, покорный лишь его игу.

Море, тебя взбаламутила его смерть.

О море! Твои всколыхнувшиеся валы,

Казалось, с ревом рассказывают далеким берегам о том,

Что гроза Земли и твой господин более не существует.

Так некогда вознесся в небо Ромул,

Также оставив Землю окутанной грозами,

И так же ему воздавал почести воинственный народ:

Живому ему покорялись, после смерти ему поклонялись.

Дворец был храмом

и т.д.

Именно по поводу это надгробного слова Кромвелю Уоллер дал тот ответ королю Карлу Второму, который мы находим в словаре Бейля. Когда Уоллер по обычаю королей и поэтов явился к этому королю, дабы преподнести поэму, начиненную славословиями, тот упрекнул его в том, что для Кромвеля он сочинил лучшую вещь, но Уоллер ему ответил: "Государь, мы, поэты, лучше преуспеваем в вымыслах, чем в правде". Однако этот ответ был не столь искренним, как ответ голландского посла, который, когда тот же самый король жаловался, что к нему питают меньшее уважение, чем к Кромвелю, сказал: "О Государь, Кромвель - ведь это нечто совсем иное!"

Не моя цель - давать пояснения к характеру Уоллера или кого бы то ни было другого; после их смерти я оцениваю людей лишь по их трудам; все остальное для меня не существует. Замечу только, что Уоллер, рожденный при дворе и обладавший шестьюдесятью тысячами ливров ренты, никогда не отличался ни глупой спесью, ни той нерадивостью, которая заставила бы его зарыть свой талант в землю. Графы де Дорсет197 и Де Роскоммон198, оба герцога Букингэмские199, милорд Галифакс200 и многие другие не считали для себя унизительным стать великими поэтами и знаменитыми писателями. Труды их делают им больше чести, чем их имя. Они культивировали литературу так, как если бы ожидали, что это принесет им богатство, более того, они сделали искусства почетными в глазах народа, который вообще-то нуждается в водительстве знати, а между тем в Англии меньше подчиняется ее руководству, чем где бы то ни было в мире.

Письмо двадцать второе

О Г-НЕ ПОПЕ И НЕКОТОРЫХ ДРУГИХ ЗНАМЕНИТЫХ ПОЭТАХ

Я хотел рассказать вам о г-не Приоре201 - одном из самых приятных поэтов Англии, которого вы могли видеть в Париже, в 1712 году, полномочным и чрезвычайным посланником. Я рассчитывал также дать вам некоторое представление о стихах милорда Роскоммона, милорда Дорсета и др., но я чувствую, что это грозит превратиться в большую книгу и после тяжких трудов я сумею вам дать лишь весьма несовершенное представление относительно всех этих сочинений. Поэзия - род музыки, и, чтобы о ней судить, надо ее слышать. Когда я перевожу вам некоторые отрывки из этих чужеземных стихов, я несовершенным способом записываю для вас их музыку, но я не в состоянии передать их песенную музыку.

Особенно это относится к одной английской поэме; я отчаиваюсь дать вам ее почувствовать. Называется она "Гудибрас"202, ее сюжет - гражданская война и секта пуритан, представленная в комическом свете. Это "Дон-Кихот" и наша "Мениппова сатира"203, слитые воедино; из всех книг, когда-либо читанных мной, именно здесь я обнаружил более всего ума; но одновременно это и самая непереводимая книга. Кто бы подумал, что сочинение, в котором схвачены все смешные стороны человека и в котором больше мыслей, чем слов, не выдерживает перевода? И это потому, что почти все в нем служит намеком на частные похождения; самая сильная насмешка выпадает главным образом на долю теологов, которых вообще мало кто понимает; каждая деталь требует тут комментария, а ведь разъясненная шутка перестает быть смешной: любой комментатор остроты - просто глупец.

Вот почему во Франции никогда не будут как следует поняты книги гениального доктора Свифта204, стяжавшего себе имя английского Рабле. Он, как и Рабле, имеет честь быть священником и, как он, подвергает осмеянию всё и вся; однако, по-моему слабому разумению, ему причиняют немалый ущерб, величая его этим именем. Рабле по всей своей экстравагантной и непостижимой книге рассыпал в ней эрудицию, сквернословие и скуку; добрый рассказ в две страницы покупается ценой многотомных глупостей; лишь небольшое число людей с причудливым вкусом похваляются тем, что они понимают и чтут этот труд, остальная часть нации смеется над шуточками Рабле и презирает саму его книгу. Его считают царем шутов и досадуют на то, что человек такого ума сделал из этого ума столь жалкое употребление; он - пьяный философ, который писал лишь тогда, когда был во хмелю.

Г-н Свифт - Рабле в хорошем смысле этого слова, Рабле, вращающийся в хорошем обществе; правда, он не обладает веселостью этого последнего, но зато он обладает всей той изысканностью, тем разумом, взыскательностью и хорошим вкусом, которых так недостает нашему "Медонскому кюре". Стихи его отличаются отменным вкусом, почти неподражаемым; само деление его текста на стихи и прозу - это добрая шутка, но дабы хорошенько его понять, необходимо совершить небольшое путешествие в его пределы.

Более легко вы можете себе составить представление о г-не Попе205; это, думается мне, самый изысканный и корректный, более того, самый гармоничный поэт английской земли. Он транспортировал резкий посвист английской трубы в звуки сладкоголосой флейты; его можно переводить, потому что он предельно ясен, а сюжеты его большей частью общераспространены и достойны любой из наций.

Во Франции очень скоро познакомятся с его "Опытом о критике" по стихотворному переводу, выполненному аббатом де Ренель.

А вот отрывок из его поэмы о локоне, который я даю в своем обычном вольном переводе:

Внезапно Умбриэль, старый угрюмый гном,

Грузнокрылый и с нахмуренным челом

Бросился, ворча, искать глубокую пещеру,

Где вдали от нежных лучей, испускаемых оком мира,

Нашла свой приют богиня - повелительница паров.

Там вокруг свистят мрачные аквилоны,

И нездоровое веяние их сухого дыхания

Приносит в те края мигрень и лихорадку.

На богатой софе, за ширмой,

Вдали от светильников, шума речей и ветров,

Безмятежно покоится капризная богиня,

С сердцем, исполненным печали, причины которой она не ведает,

Ибо она никогда не мыслила и ум ее всегда помрачен,

Взгляд тяжел, лицо бледно, она распираема ипохондрией.

Злоречивая Зависть сидит подле нее,

Старый женский призрак, дряхлая дева,

С фанатичной яростью раздирающая на куски своих ближних

И с Евангелием в руках хулящая людей.

На ложе из цветов, небрежно откинувшись

Покоится неподалеку от нее юная красавица:

Это - Притворство, занимающееся болтовней, лежа в постели;

Оно слушает, не понимая, и смотрит через лорнет,

Бесстыдно краснеет и вечно смеется без радости,

Изображает себя жертвой сотни бед,

Пышет здоровьем под покровом румян и притираний,

Слабо плачется и искусно теряет сознание.

Если бы вы прочли этот отрывок в оригинале, вместо того чтобы читать его в этом слабом переводе, вы могли бы сравнить его с описанием Неги у Ле Лютрена206.

Итак, к великой чести английских поэтов, я затронул для вас в немногих словах и их философов; что до хороших английских историков, то о них пока не столь осведомлен; нужно было, чтобы француз написал историю англичан. Быть может, английский гений, то хладнокровный, то пылкий, еще не овладел наивным красноречием и благородным в своей простоте обликом Истории; быть может также, дух партийности, помутняющий взор, подорвал доверие ко всем их историкам: ведь одна половина английской нации всегда противостоит другой. Я встречал людей, уверявших меня, будто милорд Мальборо207 - трус, а г-н Поп глупец; это так же как во Франции некоторые иезуиты считают Паскаля недоумком, а отдельные янсенисты утверждают, что отец Бурдалу208 был просто болтун. Для якобитов Мария Стюарт209 - святая подвижница, для всех остальных она распутница, прелюбодейка и человекоубийца. Таким образом, англичане располагают пасквилями, но не историей. Правда, в настоящее время там есть некий г-н Гордон, великолепный переводчик Тацита, весьма способный написать историю своей страны, но г-н Рапэн де Туара210 его упредил. В итоге мне кажется, что у англичан вовсе нет таких хороших историков, как у нас, что у них нет настоящих трагедий, но что они имеют прелестные комедии, восхитительные образчики поэзии и философов, которые должны были бы стать наставниками человечества.

Англичане извлекли большую пользу из трудов, написанных на нашем языке, и мы, в свою очередь, должны воспользоваться их опытом, после того как мы им дали в долг свой: и англичане, и мы - наследники итальянцев, которые были во всем нашими мэтрами и которых мы кое в чем превзошли. Не знаю, какой из трех наций следует отдать предпочтение; счастлив, однако, тот, кто умеет понять различие их заслуг.

Приложение

Есть одна английская поэма, которую трудно дать вам почувствовать, название ее - "Гудибрас". Это - сплошь комедийное сочинение, и, однако, сюжетом, его является гражданская война времен Кромвеля. Тот, по чьей милости было пролито столько крови и слез, дал жизнь поэме, заставляющей самого серьезного читателя смеяться. Образчик подобного контраста можно найти в нашей Менипповой сатире. Разумеется, римляне не стали бы создавать бурлескную поэму по поводу войн между Цезарем и Помпеем или на сюжет проскрипций Октавиана и Антония. Почему же страшные бедствия, причиненные Лигой во Франции или войнами между королем и парламентом в Англии, сумели стать объектом смеха? Да потому, что в основе этих пагубных раздоров было заложено нечто смешное. Парижские буржуа, возглавлявшие группировку Шестнадцати, примешали к фракционным ужасам развязную наглость. Женские интриги, козни легата и монахов вопреки вызванным ими бедствиям имели комический аспект. Богословские диспуты и фанатизм пуритан в Англии также были весьма смехотворны; вот эта-то смешная основа, как следует усиленная, могла стать забавной при условии, что будут удалены скрывающие ее трагические ужасы. Если булла "Unigenitus211" ("Единородный" (лат.). Примеч. переводчика.) вызвала кровопролитие, то поэма "Филотанус" не менее соответствовала своему сюжету, и ее нельзя было упрекнуть даже в том, что она не столь весела, забавна и развлекательна, как могла бы быть, и не содержит в основной своей части того, что обещает начало.

Загрузка...