«Дневник»

Предисловие

«Милая Мария Ивановна!» писала А. А. Вырубова М. И. Вишняковой — няне наследника Алексея: «Я случайно узнала, что в В. живет наш Алек. Никол., который имеет сношения с Царским… Сделать будто покупку, упаковать мои тетради, которые переписывали Ш. и В., и все переслать на его адрес. На это получите подробные инструкции от меня».

Что это за тетради, о которых беспокоилась Анна Александровна Вырубова, наперсница Императрицы, возлюбленная дочь всемогущего «старца»? И кто такие таинственные «Ш.» и «В.», которые тетради эти зачем-то переписывали?

* * *

Уже одно происхождение Вырубовой-Танеевой предопределяло её близость к Двору, к верхушке той касты, которая «делала историю» и к которой одним фактом своего рождения принадлежала Вырубова.

А. А. Вырубова девятнадцатилетней девушкой зимой 1903–1904 г. была назначена городской фрейлиной, а в 1905 г. ей было предложено заменить заболевшую свитскую фрейлину, княжну С. И. Джамбакур-Орбемани. После этого и начинается её сближение с Александрой Феодоровной, повлекшее за собой с годами полный отказ от личной жизни и полное растворение её личности и воли в воле и личности «возлюбленной Государыни».

Женщина по-своему далеко не глупая, Вырубова сделалась членом царской семьи; «сестрой во Христе» Императрицы. Судьбы этих людей «переплелись, заткнулись, что называется, мертвой петлей». И для неё уже не было возврата, как бы не сознавала она временами весь ужас своего положения: «Как, в сущности, все ужасно! Я была втянута в их жизнь!… Если бы у меня была дочь, я дала бы ей прочесть мои тетради, чтобы спасти ее от возможности или от стремления сблизиться с царями. Это такой ужас! Точно тебя погребают заживо. Все желания, все чувства, все радости — все это принадлежит уже не тебе, но им. Ты сама уже не принадлежишь себе»… «Вот только записывать — это мой отдых». Но и «это удается редко»…


Alter ego Императрицы Александры Феодоровны, Вырубова знала и видела очень много, будучи не безмолвный свидетелей, а активный участником всей многосложной игры, где шахматной доской была огромная страна.

Итак, Вырубова находилась в самом сердце той лаборатории, в которой, как мы уже сказали, «делалась история». И молодая фрейлина очень рано, вскоре после её приближения ко Двору, начинает вести летопись, куда добросовестно заносит все, что проходит перед её глазами, как на экране кинематографа, все, что видит она со своего исключительного места, на которое ее «поставил Бог». На страницах её дневника нашли себе отражение весьма значительные исторические события, исключительно сенсационные признания и совершенно мелкие, но всегда показательные факты; за наблюдениями и выводами рассудительной женщины идут наивные «откровения» невежественной кликуши; трагедия перемежается здесь с комедией, и, вслед за страницами, насыщенными патетикой и лиризмом, разыгрывается пошлый фарс.

Вырубова считала, что она «не сама от себя», а «орудие судьбы», «только орудие судьбы». «Те, что прочтут мои записки, поймут это именно так». И дневник, который она вела, был тоже в её глазах окрашен в тона предопределенности, и значительность этого дела возрастала вследствие того, что главным действующим лицом является здесь, наряду с «Мамой» — Александрой Феодоровной, «святой Старец» — Григорий Распутин. Здесь «все освящено его памятью», и «лишиться этого — значит оторвать часть больного сердца». Поэтому, дневник, который она вела в течение ряда лет и особенно интенсивно — в последние предреволюционные годы, ей «дороже всех бриллиантов». Её беспокойство за сохранность её «тетрадей» возрастает еще и потому, что она, в конце-концов, с годами, начинает понимать, какое значение они представляют и какой ключ к пониманию многого они в себе содержат. Ведь «святой Старец» ей заповедал:

«Оставь ключ на видном месте!…»

И вот — «раньше мне казалось, что и после моей смерти мои записки будут только для немногих. Ибо все то, что связано с именем: царей, должно остаться тайной. Но теперь (октябрь 1917), когда многое изменилось, когда все опрокинулось, я думало, что теперь мои записки примут другое назначение. И если после меня их кто-нибудь огласит, то это поможет разобраться во многом».


Мысль о том, чтобы «тетради сохранить и потом перевезти на тот берег», уже не оставляла Вырубову после того, как одна такая тетрадь была отобрана у неё во время обыска в 1917 г. Эта тетрадь была предъявлена ей при допросе 6 мая 1917 г. чрезвычайной комиссией, учрежденной Временным правительством для расследования незаконных действий бывших министров. Меньше всего озабочена сейчас эта «наивная, преданная и несчастливая подруга Императрицы» спасеньем своего материального достояния. Что для неё сокровища Голконды, все алмазы земли!… «Пусть возьмут все, пусть возьмут бриллианты, только бы остался дневник, освященный Его памятью. Освященный именем Старца». «Разве Его слова не дороже золота, бриллиантов и жемчужин из короны?… Вот почему «сохранить эти тетради так же важно, как сохранить душу для тела».

Забота о спасении её архива очень быстро превращается в idée fixe в подлинной смысле этого слова. Навязчивая идея настойчиво преследует ее, не дает ей покоя. Ведь она понимает, что «этого никому никогда не восстановить». «Ценности в худшем случае могут отобрать, — так и Бог с ними… Я на это смотрю без страха. Гораздо больше меня занимает вопрос о моих дневниках. Это прямо сводит меня с ума», признается она в письме к Л. В. Головиной от 18 мая 1917 г. «Мои тетради», «мои записки», «мои дневники» — без конца повторяет она на разные лады, пока, наконец, не приходит к необходимости позаботиться о дубликате, раз такая опасность угрожает оригиналу. Пропадет одно — останется другое. И не рассеется бесследно опыт её столь необычайной жизни, освященный старцем, мудрым учителем, великим пророком.


«Ах, Любочка», пишет Вырубова Л. В. Головиной в упомянутой выше письме от 18 мая 1917 г., «я все думаю о том, что если бы перевести мои дневники на французский язык… На тот случай, если оригинал не удастся провезти, чтобы дома остался след. А лучше, чтобы дома остался на французском: если будет обыск и найдут солдаты тетради, то на французском не заинтересуются, а русская возбудит интерес. Я уже думала это сделать сама, да у себя боюсь держать. После того, как у меня взяли одну тетрадь, я даже думать боюсь держать их у себя… Подумай, как вся это сделать»…

Итак, раз «мысль, что все может пропасть, доводит меня до ужаса», то надо, наконец, осуществить зародившийся план о французском дубликате. И за эту-то работу принимается Мария Владимировна Гагаринская («Шарик», «Шурик», «Шура»), ревностная поклонница «святого Старца», член кружка Вырубовой и её близкий друг. («Шариком» прозвал М. В. Гагаринскую Распутин).

М. В. Гагаринская была, однако, невежественна ровно в такой мере, чтобы доставить немало хлопот будущему историку. К тому же и французской литературной речью она не владела вовсе. Поэтому французский текст дневника сплошь и рядом облечен в такие неправильные грамматические формы, что некоторые места можно было разгадать, лишь установив условные способы выражаться и изучив ляпсусы, которыми переводчица обильно усеяла текст. Надо все же заметить, что к своей задаче М. В. Гагаринская отнеслась добросовестно, стараясь переводить «буквально»; при этом она не считалась с требованиями французского языка в прибегала иногда к весьма забавным руссизмам; в особенно же затруднительный случаях она вводила в свой перевод отдельные слова, а иногда даже целые предложения русского оригинала (по-русски). Эти русские вставки набраны в печатаемой ниже тексте курсивом.

Осуществить, однако, задание Вырубовой оказалось делом далеко не легким, и работа подвигалась медленнее, чем это требовалось. Обстановка была нервная, надо было торопиться, так как Вырубова, после целого ряда пережитых ею злоключений, только и ждала случая перебраться «на тот берег», вместе со столь, драгоценными для неё тетрадями. Вскоре, поэтому, пришлось оставить мысль о переводе всего дневника на французский язык, ибо переводчица только путала, и «мама Кока сердилась»[1]. Единственно, что оставалось, это, не мудрствуя лукаво, просто снять копии с бумаг Вырубовой, только бы поскорее, со всего, что попадется под руку — там, после, можно будет разобраться. И стоит только бросить взгляд на эти 25 разнокалиберные тетрадок, исписанных двумя почерками (частью карандашом, частью плохими чернилами 1918–1919 г.г.), чтобы понять, в какой обстановке и в какое время производилась эта работа. Текст восьми из этих тетрадок, писанный одним и тем же почерком (М. В. Гагаринской), является французским переводом русского оригинала; текст остальных — копией с него.

С того момента, как мысль перевести весь архив Вырубовой на французский язык была оставлена, дальнейшая работа должна была пойти значительно быстрее, тем более, что на помощь М. В. Гагаринской пришли Любовь Валерьяновна и Вера Николаевна («Верочка») Головины, очень привязанные к Вырубовой и благоговевшие перед «старцем», «Верочка» — до того, что готова была, по её словам, отдать за него жизнь, «потому что для меня нет Бога, кроме него».

В результате этой совместной — работы мы имеем 17 тетрадок, писанных по-русски, где дело, конечно, обстоит значительно благополучнее, нежели там, где записи Вырубовой переведены на плохой французский язык. Но и здесь попадаются погрешности, объясняемые, впрочем, не столько малограмотностью переписчиц, сколько самой обстановкой, в какой производилась работа, да конечно, и тем, что записи самой Вырубовой носили характер еще не предназначенных к печати отрывочных заметок. Хотя и в значительно меньшей мере, но и русский текст пестрит, поэтому, разнородными, ошибками, слова недописаны, а иногда и совсем пропущены.

В предлагаемой читателю издании текст дневника воспроизведен в полной его неприкосновенности, с исправлением, конечно, совершенно явных описок и ошибок, что, впрочем, всякий раз отмечается в выносках. Неприкосновенность текста нарушена лишь в отношении орфографии и знаков препинания, так как способ расстановки последних в самом тексте дневника нередко затемняет смысл.

Следует также заметить, что некоторые записи Вырубовой носят чисто мемуарный характер, сделаны по памяти, иногда с чужих слов, и подчас трактуют о событиях весьма отдаленных; и тут, следовательно, возможны неправильности, искажения имен, неточности в датировке.

В дневнике встречаются неудобные для печати слова, являвшиеся, по-видимому, обиходными в этой среде(!) При передаче таких слов пришлось прибегать к многоточию. В тех же случаях, когда многоточие проставлено самой Вырубовой или же упомянутыми выше переводчицами, это бывает всегда оговорено. Дневник первоначально подвергся цензуре и обработке большевистских историков и насколько они бережно и нелицемерно отнеслись к этому — судить не трудно.


Ненавидимая и гонимая и справа и слева Вырубова должна была покинуть Россию 26 августа 1917 г., когда она была выслана за границу (после первого её ареста Временным правительством) вместе с Манусевичем-Мануйловым, Решетниковым и Бадмаевым. Впрочем, события нарастали, и оставаться ей в России было далеко не безопасно, хотя она и понимала, что и там, за рубежом, «нет никого, к кому бы я потянулась сердцем. Все эти уехавшие — как мои бывшие друзья, так и враги — все дышат злобой. Все меня ненавидят. Считают причиной всех бед».

Выехать за границу ей, однако, на этот раз не удалось. В Гельсингфорсе она была арестовала и препровождена в Свеаборг, откуда ей 30 сентября разрешено было вернуться в Петроград. Она поселилась на Фурштадтской с матерью, с сестрой милосердии В. В. Веселовой и со старый лакеем Берчиком, прослужившим в семье Вырубовой-Танеевой свыше 45 лет.

Неоднократные в дальнейшей обыски и аресты, беспокойство за судьбу царской семьи, переведенной к тому времени из Тобольска в Екатеринбург, все усиливавшиеся материальные лишения, не давали, по-видимому, Вырубовой возможности лично наблюдать за изготовлением дубликата её дневника или хотя бы перенумеровать листки её обширных записок, чтобы работа могла производиться в известном порядке. После первого обыска и ареста Вырубова, как уже было указано, никаких бумаг у себя не держала («Я даже думать боюсь держать их у себя»). Поэтому в результате и получилось, что в тетради Л. и В. Головиных и М. Гагаринской записи попали не в последовательном хронологической порядке, а «вперемешку», как говорит в одной из сохранившихся писем М. В. Гагаринская. Это обстоятельство можно было бы также объяснить и желанием переписчиц снять в первую очередь копии с наиболее, по их мнению, интересного и важного, нисколько не заботясь о соблюдении хронологического порядка. Как бы то ни было, но в дубликате, воспроизводимой в настоящем издании, все записи Вырубовой оказались настолько перетасованными, что иногда идут даже в обратной хронологической последовательности. Так, например, одна из тетрадок начинается записями 1915 г. и кончается записями 1910-го. Более систематично все же даны в дубликате записи, относящиеся к 1916 и 1917 г.г.

Распустить все ожерелье и перенизать все записи в строгой хронологической последовательности не составило бы особенного труда, если бы переписчицы (из коих «Верочка» Головина в то время была «еще совсем дитя») понимали все значение правильной датировки записей. Но как-раз по этой части беспечность всех трех молитвенниц потребовала впоследствии больших усилий для водворения той или иной записи на настоящее её место. Только путем кропотливого изучения ряда исторических материалов можно было установить, что там, где, например, проставлено «1901», должно стоять «1910», что цифра, обозначающая, месяц, в действительности должна обозначать год записи, что, например, «13» поставлено вместо «3» (3-й месяц года, март) и т. д. Ничего не оставалось, как совершенно пренебречь сумбурной и явно ошибочной датировкой переписчиц; это предлагается и читателю, так как для достижения максимальной неприкосновенности текста признано целесообразным над водворенными (поскольку это было возможно) на свое место записями все же оставить даты в том виде, в каком они проставлены переписчицами в дубликате дневника.

Вышеизложенные обстоятельства являются также причиной того, что разбивку записей по отдельный годам возможно было провести лишь с 1914 г.

Попутно следует указать, что в примечаниях как и в тексте даты приведены по старому стилю. Там, где они приведены по новому, это всякий раз бывает оговорено.


Опасениям Вырубовой суждено было сбыться. Дневник, которым она так дорожила, погиб. Об этом рассказывает Л. В. Головиной М. В. Гагаринская в письме от 6 ноября 1919 г.

«…Случилось большое несчастье: когда Настя (сестра горничной Вырубовой, переносившая её записки в кувшине из-под молока) несла записки, ей показались милиционеры, думали, несет молоко. Она испугалась и бросила в прорубь». М. В. Гагаринская очень беспокоится, как отнесется Вырубова к этому известию: «Ах, что только будет, как моя узнает!»

Но с гибелью её бумаг для Вырубовой, в сущности, ничто не погибло. Ведь остался дубликат, хранившийся у её старого лакея Берчика (где-то, невидимому, в сыром месте: чернила кой-где расплылись и смылись настолько, что разобрать некоторые места удается с трудом). Не все ли ей равно, писаны эти тетради её собственной рукой или благоговейными руками Верочки и Шуры, раз и на этих листках запечатлело то же самое: «дорогая тень» «учителя и пророка», образ «святой мученицы» Императрицы и весь пронесшийся вихрь её дней, от провиденциальной встречи с «Мамой» возле озера в Царскосельской парке и до последнего их расставания в ветреный и холодный день 21 марта 1917 г.

Но за границу вместе с Вырубовой не попал и дубликат её дневника. Ей было не до того, когда в декабре 1920 г. она, оборванная и босая, стояла ночью посреди деревенской улицы, всматриваясь в темноту, в ожидании проводника-финна. Но даже когда опасность была уже позади, когда Вырубова была уже на финском берегу, она не строила никаких иллювий насчет будущего своего существования. Она хорошо знала, что и дальнейший её путь будет усеян отнюдь не розами. Не даром она еще в 1917 г. с такой неохотой говорила о загранице. Ведь как-раз там теперь «все эти генералы или великие князья, которые пожелают пить кровь мою по капле». И в России, и за её пределами Вырубова все равно оставалась одиозной фигурой. До революции и после неё «все, и раньше и теперь, считали меня властолюбивой, продажной, хищницей, предателем… Ну, и что я могу сделать и доказать, что это ложь?»

Несмотря на всю безнадежность, звучащую в этом вопросе, Вырубова, очутившись за границей, немедленно принялась за писание своих официальных мемуаров, имевших несомненную цель реабилитировать себя в глазах «всех этих генералов и великих князей». Но автоапология её шита белыми нитками, поистине являясь попыткой с негодными средствами.

Написанные стилем пепиньерок Смольного института, вышедшие в 1922 г. в Париже «Страницы из моей жизни» Вырубовой наивны, беспомощны и явно неправдивы. Что может быть нелепей желания убедить мир в том, что черное есть белое, что сибирский мужик, назначавший и увольнявший министров, никакого касательства к государственным делам не имел, что «русская смута» является следствием «психического расстройства». Как далеки, поэтому, сусальные краски её написанных уже по «изменившей» ей памяти, «post factum», воспоминаний от жесткой, неприкрашенной правды публикуемых ниже листков её дневника.

Здесь под пером человека, стоявшего возле главных рычагов власти, действительно оживают — его психологическая атмосфера, граничившая с последними степенями религиозной истерии, патологической; извращенности. От кого же мы об этом услышим больше, как не от Вырубовой, которая в роковой для русской империи период была «орудием судьбы и тех, кто ее делал, судьбу-то?»

* * *

Из всего изложенного выше читатель, по-видимому, уже составил себе представление о том, что такое погибший оригинал записок Вырубовой и как выглядит их уцелевший дубликат. Для приведения последнего в порядок понадобились большие усилия, в результате которых для истории спасен первоклассный источник — ключ к уразумению многих сторон отошедшей эпохи.

Ценность воспроизведенных в настоящем издании записей совершенно непререкаема: исторические портреты как первых персонажей, так и второстепенных героев, достигают здесь апогея выразительности; несмотря на все обилие аналогичных материалов, опубликованных за последнее десятилетие, читатель о многих, весьма примечательных фактах впервые узнает из настоящей книги; ряд же гипотез, доселе сомнительных и спорных, находит в записках Вырубовой вполне убедительное разрешение.

Согласимся же, поэтому, вместе с Вырубовой, что окончательная гибель её записок была бы весьма горестна. Стоит только представить себе, что «этого никому никогда не восстановить».


Таким вступлением начинают советские девы О. Брошиновская и 3. Давыдова пресловутый «Дневник», который вышел под их коллективной редакцией.

Находящаяся в эмиграции А. А. Вырубова, узнав о появлении в печати, как в советской, так и в зарубежной «Дневника», в письме, помещенном в газете «Le temps» категорически от авторства этого «Дневника» отказалась.

С своей стороны, помещая настоящий «Дневник», обращаем внимание читателя на явное несоответствие грубого и наглого тона автора «Дневника» с представлением о воспитанной и светской женщине. Та-же грубость и резкость выражений, допущенных на страницах «Дневника» и приписываемых многим лицам, в «Дневнике» упоминаемых, не согласуется совершенно ни с высоким положением, ни с их воспитанием и исторически не подтверждается.

Невольно возникает мысль, не является ли фабрикация такого «Дневника» средством внедрять в умы легковерных лживых представления о царской семье.

Злоба цареубийц не умолкает перед могилой мучеников.

Возрастающее среди широких русских масс обаяние памяти Императорской семьи заставляет советских борзописцев опускаться до грубого и лубочного подлога.

Довоенные годы

(Французский текст).

17 мая 10[2]

Мне кажется — я несу на плечах кувшин с очень крепким вином. Кто его попробует — опьянеет. Я боюсь его опрокинуть. Дорога каждая капля. Это все то, что я в себя впитала: слова, разъяснения Папы и Мамы[3] и всех тех, кто плюет на них из-за меня.

Я должна пролить это вино. Записать все то, что меня волнует. Когда понадобится узнать жизнь наших правителей, ключ к этому можно будет найти в моей тетради.

Отец упрекает меня в тщеславии, в том, что я бросаю семью, что не рассказываю ему того, что вижу. Но как рассказать? Рассказать — это значит сбросить на его спину всю ту грязь, которую сбрасывает на меня Мама.

Они не могут понять, что того, что может выдержать женщина, не может выдержать ни один мужчина. Женщина — словно кошка, которая все переварит в своем желудке и заснет. Ни один мужчина, ни один царь, ни одна царица не скажут мужчине того, что скажут женщине. А почему? Потому что, когда кувшин опрокидывается, — женщину гораздо проще и легче сгубить. Она — это выжимки, губка, которая впитывает. Придет необходимость — и губку выжмут.


19 июля.

Задыхаюсь! Вчера опять провела несколько часов у Мамы. Она рассказывала мне про 1905 и 1906 годы и потом — как и почему я стала ей так близка, с какого времени и с какого часа.

Она рассказала мне сон, который приснился ей перед тем, как отправляться свадебным поездом в Россию. Он так ужасен, что я решила его записать. Это было в день отбытия царского поезда. Мама рассказывает:

— Я не любила Ники[4]. Я его боялась. Бывали минуты, когда я его ненавидела. Но за несколько дней до вашей свадьбы я почувствовала к нему такую жалость, такую теплоту… Он — моя судьба, это от Бога… его надо любить… С ним[5] у меня была детская любовь; и он знал, что не смеет помышлять о русской царице[6].

И потом Мама сказала, ей уже с детства было известно, что ее ждет исключительная судьба. В семье на нее взирали, как на солнце. Это случилось так. Когда она родилась, и ее принесли к королю[7], было уже темно. И вдруг луч солнца осветил комнату. Король испугался. Кормилица тоже. Тогда Агинушка[8] (она была взята в качестве няни) сказала:

— Молитесь Богу, родилась царица!

Что это было, откуда взялось это солнце? Никто не знал. Говорили о северном сиянии. Никто этого не знал. Это было чудо, так думает Мама.

Между прочим, я должна сказать, что я никогда не встречала людей, которые верили бы в чудеса и в чудесное так, как Папа и Мама. Мама даже еще больше Папы. Обыкновенно Мама говорит мало, и, когда она говорит о чем-нибудь серьезном, это так скучно и мало интересно. Но когда она заговаривает о чудесах или о необычайном, она тотчас же преображается, она почти горит. Папа заметил это тоже. Он говорит:

— Если бы ты не была царицей, то была бы пророчицей!

Мама смеется, она говорит:

— Может быть, тогда бы меня больше почитали!

Папа говорит еще:

— Когда Мама ночью начинает говорить о чудесном, тело её горит, подушка горит. И вот, — говорит он, — тогда нет никого лучше неё. Никого. Все красавицы перед ней — труха.

Возможно.


9-е.

Отозвали, не дают кончить. Эти два дня все кипит. Все говорят о[9] … Думе[10]. Дума путает всех. Особенно Папу.


10-е.

Обращаюсь опять к рассказу Мамы.

— Я росла, — говорит она, — как царица …[11], только игра, и что серьезное еще не пришло. И когда Лиза[12] уехала в Москву, мне было так страшно. Она выдумала, что солнце взойдет оттуда и, когда я приехала во дворец, и Гневная[13] там зашипела, как змея, и назвала меня Гессенская муха, и Ники не захотел меня сопровождать, я так рассердилась! И я решила пребольно ужалить. Гневная должна была узнать, что муха тоже может быть очень злой. А относительно Ники я подумала: «Не буду его любить, буду мучить!» И потом, знаешь, когда за мной приехали, я стала собираться в Россию уже со злобой царицы. И вот, перед отъездом, у меня вдруг появилось к Ники такое доброе и мягкое чувство. Это были Божьи солнечные лучи. Его надо было любить ради Бога…

В последние дни перед моим отбытием с царским поездом меня укладывали рано. Мне делали растирания: боялись припадка.


23-е.

Мама заболела в возрасте 14 лет, когда у неё начались менструации. В ото время у неё начинается сонливость. Она засыпает. Потом во время сна у неё делаются конвульсии. Она бьется по несколько минут. Потом успокаивается. Снова засыпает. Начинает говорить или петь — ужасающим образом. Ее лечили. Это прошло. Когда ей исполнилось 18 лет, болезнь стала возобновляться, но редко: два, три раза в год.

Она уже заранее чувствовала приближение судорог. За несколько дней до отбытия царского поезда у неё была тошнота. Так всегда начинались припадки. Агинушка сделала ей растирание. Растирание делалось всегда перед судорогами. Его надо было делать очень осторожно, так как оно могло подействовать усыпляюще. В тот день она легла ровно в одиннадцать часов. Она уснула тотчас же. У неё находилась Агинушка. Ей приснился сон. Она так рассказывает:

— Я видела сон. Мне приснилось, что прибыла царская карета. Впереди я увидела белых лошадей, но очень маленьких, точно игрушечных. Это было забавно. Как повезут они карету? А на козлах — царь Николай. На нем длинная белая рубашка, на голове корона, разутый и в руке золотой прут. Я спрашиваю — что это за наряд на царе. Мне говорят, — так надо. А почему он сидит на козлах, а не рядом со мной? Потому что с этими лошадьми может справляться только он. Я засмеялась: ведь это же не лошади, а игрушки!.. А теперь начинается самое ужасное… Он стегнул лошадей, они понеслись, как птицы. Бегут по улицам, давя людей. Я слышу хруст ломаемых костей. Вижу кровь. Кровь брыжжет на меня, в лицо, на руки, я вся в крови. Меня бросает и швыряет во все стороны… Я кричу, прошу остановиться… Но царь продолжает размахивать золотым прутом. И они бегут, бегут!.. Мы очутились перед какой-то стеной. Говорят, это Кремль. Хочу подняться — не могу. Вижу перед собой двух людей. Молодую в черной вуали, опирающуюся на палку, и рядом с ней мужика, рябого, босого, в белой как и царь, шелковой рубахе, со страшными глазами. Я кричу, зову — никто не идет ко мне… Подошла только эта дама. Она помогала мне выйти из кареты. Я хочу итти, но чувствую, что мне трудно двинуться…. Проснувшись, я долгое время не могла притти в себя.

Царица боится этого сна и никому его не рассказывает. Папе она рассказала этот сон уже позднее, когда они остались наедине. Он очень взволновался.

Мне Мама рассказала этот сон, потому что она говорит:

— Когда я увидела тебя на берегу Лебяжьего озера в Царскосельском парке, я тотчас же тебя узнала: ты была та дама, которую я видела во сне…


9 июля.

Я записала и сон Мамы, и то, что она говорит; это не что иное, как…[14] Дело в том, что до тех пор я не ходила с палкой[15]. Это случилось в вагоне.


6-й год.

До того времени ни Папа, ни Мама не обращали на меня внимания. Я не была ни красива, ни интересна для того, чтобы выдвинуться. Это был только случай. Божье чудо.

В конце 4-го года[16] судороги у меня стали сильнее: бывали дни, что я не могла встать с постели, так как не могла держаться на ногах. Я по целый дням лежала, и в тот день тоже. Но в тот день я встала и пошла в парк, к озеру. Там в встретила Маму. Я хотела сделать реверанс, у меня было намерение бросить палку, но я побоялась упасть. Мама все заметила; она вдруг заволновалась; я подумала — от неожиданности. Я подошла к ней — я была в туфлях — и сделала грациозный реверанс. Вечером меня позвали к ней, и с той поры, с того вечера, она меня очень полюбила, и я стала её любимицей.

Мама говорит;

— Прошло уже более десяти лет со времени того сна. Я его забыла и боялась вспомнить. Но, когда я увидела тебя в черном шарфе, с палкой, я узнала тебя тотчас же. Это ты помогла мне выйти из кареты.


9.9.

В этом случае мама говорит правду. Я знаю, что стала ей очень близка с тех пор, как она отняла у меня любимого человека. Я могла бы написать об этом много печального.


17 августа.

Этот сон выдвинул еще одного человека[17]. В нем наше спасение… Я боюсь теперь всего. Все удары я должна принимать на свою голову. Отец всегда говорит, что царская милость остра и жгуча, как чесотка. Ну что ж, пусть так! Если бы я и хотела бежать от царской милости — не могу.

Вчера Мама говорила про 1905 и 1906 г.г. Они все думают, что это Папа опрокинул горшок с угольями и что он поджег Россию.

Нет, это сделала Мама. Она сделала это для того, чтобы спасти трон. Мама при первом причастии[18] дала клятву спасти Россию. Она говорит, что одна капля царской крови стоит дороже, нежели миллионы трупов холопов.

— Народ, — говорит Мама, — умирает потому, что его обманывает интеллигенция.

Это те, кто хочет стать во главе государства.

Мама спасет от них трон.


19 сентября.

Одна вещь кажется мне неверной.

Мама думает, что Папа слушается её во всем, — это не так. Он всегда готов «надеть черные штаны» и опрокинуть, когда нужно, горшок. Он отлично может любить — и всех обманывать. Он любит решать сразу же. Ему также очень нравится, когда Мама и Гневная думают, что он действует в их выгодах. Только бы они были довольны.

А для него это вздор. Он смеется над ними.


5 декабря.

Папа приказал, чтобы позаботились принять Беннигсена[19]. Этот гр. Беннингсен, очевидно, весьма занят своей судьбой. Говорят, он очень богат. Не думает ли Папа связать его судьбу с судьбой Шуры?[20] Пускай он сам поговорит со мной.


5 марта 1909.

Я очень люблю Маму — так, как не люблю никого другого. Но, признаюсь, она держит меня тем, что я её боюсь. Но то, чтобы я боялась царского гнева (отец меня этим пугает), тут что-то другое. Она заразила меня своим страхом. Она боится чего-то. Боится, но сама не знает, чего, она только что-то чувствует.

О, как она несчастна!

У неё всегда предчувствия и страх.

Она боится я ждет… ждет чего-то ужасного. Она человек довольно злой, вернее — жестокий, но когда она спокойна — бывает очень добра и мягка. Но только с теми, кому она верит; к сожалению, она не верит никому, даже Папе.

Но самая ужасная беда в том, что она очень мстительна. Ни одной обиды она не забыла и не простила, она это всегда говорит.

— Они сразу же сделали меня злой.

Они — это Витте[21] и Гневная.

При дворе не тайна, что Мама и Гневная — два бунтующих лагеря. И каждый из них старается перетянуть Папу на свою сторону. Несчастье этой семьи состоит в том, что Папа все время кидается то к Гневной, то опять к Маме. В действительности же он обманывает и Маму и Гневную. Он смеется над ними. Они им управляют. Толкают его. И он как будто ведет их линию. Но недолго. Он старается сделать по-своему, но от этого всем только хуже. По своей натуре он человек не злой, чувствительный, однако иногда бывает хуже всякого изверга. Дикий и хищный зверь, когда рассердится. В нем живет какое-то непонятное упрямство. Гневную оскорбляет, что им руководят другие. И потому он держится своей линии. Когда Мама начинает что-нибудь ему говорить, он отвечает:

— Я — царь, а царю можно только советовать!

Иногда он начинает издеваться и говорит смеясь:

— Может быть ты и права, но я сделаю так, как хочу.

Вот почему в конце концов все идет вверх ногами. Мама говорит, что Гневная хочет вести свои любовные дела, как Екатерина[22]. С той только разницей, что Катерина никого не пускала дальше своей постели, а у Гневной они роются в письменном столе. Гневная набралась от своего кавказца[23] вольных мыслей и толкает Папу на конституцию. Папа не понимает, что Россия — не Германия, что он — не Вильгельм Германский[24]. Вильгельм управляет конституцией, а когда конституция будет в России — она обернется против Николая, и его прогонят, когда найдут, что довольно. Мама убеждена во всем этом. Но как внушить эти мысли Папе, она не знает. Внушить ему мало: его надо запугать. Когда его пугают, он становится грустным, его охватывает страх. В продолжении нескольких дней он слушается и все исполняет, потом начинает пить и снова все приводит в беспорядок. И тут начинается та неразбериха, от которой все министры теряют голову.


14 мая 09.

Вчера Мама сказала:

— Я люблю русские сказки и русские пословицы. Самая лучшая пословица — это: ночная кукушка денную перекукует.

Это значит — Мама думает, что она победила Гневную. Но мне кажется — это не совсем так.

Иногда получается такая чепуха, происходит столько ненужного зла…

Чтобы уязвить Гневную, Мама убедила Папу разрешить в. к. Павлу[25] иметь детей[26] при себе, а сама смеется:

— Я знаю, что Павлик точно баран, а жена его овца[27], но если их защищает Гневная — пускай она помучается!…

Мама особенно не любит Витте. Он вообще ей неприятен, и, кроме того, ему покровительствует Гневная. Она ненавидит его уже давно. И вот почему.

Когда бар. Фредерикс[28] спросил его, как он находит Маму (это было еще до свадьбы), он сказал:

— В ней мало мягкости, и характер скрытный… И, кроме того, Дармштадт всегда был гнездом нищих и шарлатанов!

Слова эти были переданы Папе (так думает Мама), и вследствие этого он был так холоден к ней первое время.

Другое большое оскорбление состояло в следующем:

Однажды, уже спустя много времени после свадьбы король Эдуард VII[29] (тогда еще принц Уэльский), дядя Мамы обидел Папу. Это было так. Принц Уэльский долго беседовал с Витте, который знакомил его с А(лександром) III, А(лександром) II и вообще со всей династией, так что он познакомился со всеми царями. Во время завтрака принц восхищался фигурой и лицом Александра) III. Потом взглянул на Папу и сказал:

— Ни одной отцовской черты!… Жалко!

И прибавил:

— Положительно, большое сходство с императором Павлом.

Подобную мысль, по мнению Мамы, могли внушить ему только министры, а главное — Витте, который с самого начала невзлюбил молодого царя. Гневная тоже говорила, что у Ники очень опасные черты характера Романовых, от них только мог он унаследовать угрюмый нрав и скрытность. И, зная эти черты, и она сама, и его министры всегда старались выпытать, что он думает. Конечно, лучше всего это делая Витте, так как он очень умен.


13 октября.

Я записываю все это, потому что мне очень часто кажется, что самые важные дела обделываются здесь как бы случайно. И, главное, все зиждется на том, что каждый устраивается так, как ему больше нравится, и на том, что кто-нибудь ловко надувает. В этом много зла и глупости.

В Ходынке[30] Мама решительно обвиняет Гневную, и в. к. Сергея Александровича[31]. Она говорит:

— Это все устроил этот барбос под давлением Гневной. Тут был умысел на жизнь царя. Хотели восстановить против нас московскую чернь.

И, несмотря на то, что все разуверяют Маму, она настаивает на том, что это так.

— Гневная хотела сразу же подорвать престиж царя. И В(итте) также!… Она ни перед чем не остановится!

Мама хранит записку Власова[32]. Как она ее получила, мне неизвестно. Я думаю, ее тихонько подсунула Милица Черногорская[33]. В этой записке он пишет кн. Волконскому[34], (это было еще до Ходынки, во время коронации):

«Вдовствующая и молодая рвут меня в разные стороны. Он же[35] — и тут, и там. Но только с канарейкой[36]. Сюда он ее привезти не может. Так вот, дадим; ему…[37] с золотой рыбкой, а там посмотрим!»

Золотой рыбкой тогда называли одну московскую цыганку-гадалку, которая управляла Москвой и безмозглым барбосом Сергеем.

Мама истолковала эту записку в том смысле, что все уже было подготовлено к тому, чтобы обмануть Папу, и что Ходынка была целой организацией.

— Я не верю, чтобы это был недосмотр. За такой недосмотр расстреливают! Тут нечто другое. Нужна была не гора трупов простого народа, а только одна голова!

Этому она верила так же твердо, как и всем своим заключениям.

Когда Муравьев[38] докладывая потом Папе о Ходынке, она ему сказала:

— Теперь, царь, ты будешь знать больше, чем тебе докладывают министры!


26 июня.

В бумагах Мамы была в то время записка Плеве[39], в которой он писал:

«Если вашему величеству угодно, Вы будете знать, кто главные враги трона и откуда ждать выпадов».

Он имел в виду великих князей А.[40] и Михаила.[41].

— Ходынка, — говорит Мама, — показала мне, что я должна спасти царскую семью. И что мне не на кого надеяться.

Гневная сделает все, чтобы убрать Папу с дороги. Прежде всего её влияние на Папу сказалось в том, что он приблизил к себе великих князей. А она знала, что они могут явиться серьезной опасностью. Что она знала это действительно, видно из того, что, пользуясь при жизни А(лександра) III большим влиянием, она настояла на том, чтобы их держали в страхе и на почтительной расстоянии, а тут их спустили с цепи. Их много и им много надо, особенно их б…. Чтобы урвать кусок пожирнее, всякий гнет по-своему и в свою сторону.


16 октября.

В своей записке Плеве указывает Маме, чего Россия находится в опасности, что атаку на самодержавие ведут не только социалисты, но главным образом великие князья.

«Его Величество Александр III, — пишет Плеве, — …[42] Россию, а великие князья хотят разорвать ее на куски. Опасность раздела идет от них. Они не только рвут ее на куски, но поговаривают и о чем-то худшем, нежели конституция».


19 октября.

Мама уверяет, что под давлением и под руководством Николая Николаевича старшего[43](?) был разработан план раздела России на округа. На четыре части. Кавказ предполагалось отдать Николаю Николаевичу[44], Малороссию — М(ихаилу) А(лександровичу), а Сибирь — одному из Константиновичей[45]. Центральную же Россию — Папе. И он должен был это провозгласить. Предлагали гогенцоллернскую систему.

Эту записку Мама получила уже давно, по-видимому, через Рому[46] … (пропуск) всегда старались рассорить всех великих князей. В этой работе принимала участие Гневная.


8 ноября 09.

Вчера провела целый день у Мамы, она третий день не выходит из своей комнаты. Она впервые узнала про Агинушку. Придворные дамы ее не любят: они на одних правах с нянькой; она очень близка к Маме; ее называют «Совой» и «Графиней от корыта».

— Агинушка, — рассказывает Мама, — сказала мне перед отъездом в Москву[47]: «Я вижу на дороге черный крест».

В ночь перед отъездом она дала выпить Папе и Маме голубиной воды. Мама вполне убеждена, что Агинушка может отвратить всякую беду, если ее почувствовать за день. Она спасает Маму от болей, от сонливости, от тоски. Голубиную воду она приготовляет сама. Приносит святой воды, (воды) на колодца и прибавляет голубиной крови. Эту воду она дает пить Папе и Маме и кропит ею их постель.


6-е.

Из чудес Агинушки я отлично помню пророчество в ночь под Рождество Богородицы. В это время салон Бекеркиной[48] был особенно в ходу. Там орудовали молодой фон-Валь[49] и П. Д.[50] («Дурныш», как называл его Папа.)

Там впервые говорили о плане раздела России на четыре округа. Этот слух очень волновал маму. В это время Гневная вызывала Ламсдорфа[51]. Там говорили, что если Папа не будет слушать Витте и не изменит своих мыслей относительно политики, то будет война с Японией. По этому поводу Мама сказала Папе:

— Лучше какая угодно война, чем революция, или чтобы ты был старшим дворником у великих князей.

Папа согласился с Мамой и сказал, что Плеве, который чрезвычайно предан трону, говорит: «Война даст нам победу, и тем самым мы раздавим всякую революцию — и снизу и сверху».


13-е.

Мы сидели и разговаривали. Вдруг входит Агинушка. Она имела свободный доступ к Маленькому[52]. Она была очень бледна, говорила шопотом и шаталась:

— Я только-что, — сказала она, — только-что видела что-то ужасное про тебя и про цариньку (так она зовет Папу).

— А что же? — спросила мама.

Она была очень испугана.

— Гроза, — говорит она, — гроза… — Слышите — ломает деревья… вырывает с корнем… Птенцы из гнезд падают…

Действительно, в парке гремела гроза, но мы этого раньше не заметили. Мы испугались. Она говорит:

— Нева из берегов выйдет… зальет красной волной… Страшно будет!… Шатается, шатается трон…

Мама вся дрожит.

— Как, — говорит, — опять война?

— Нет… нет… у тебя в доме кровь!

Мама в отчаянии вцепилась в меня:

— Что делать?.. Что? Что?

— Бойся, — говорит она, — седого ближнего и чужого гордого… Сломи их — или они тебя сломят!

Мама полагает, что «седой ближний» — это Н(иколай) Н(иколаевич), а «гордый» — Витте.


18 июля 09.

Когда вчера (приехал) Витте — мама его не приняла. Я не знаю, кто его больше ненавидит, Папа или Мама. Папа говорит:

— Я не выношу его, потому что он восстанавливает против меня интеллигенцию!

Интеллигенцию же Папа не любит и подавно. Он произносит это слово совсем особенно. Когда Папа говорит «интеллигенция», у небо бывает такая физиономия, какая бывала у моего мужа, когда он говорил «сифилис».

Он всегда произносил это слово отчетливо, в голосе его был страх и какая-то особенная брезгливость.

Почему Папа боится интеллигенции? Не понимаю этого!

Непостижимо, отчего оба они так не любят Витте. Теперь, когда он не у дел, это уж совершенно непонятно.


2 декабря.

Когда, бывало, в 190(?) и 1904 году вокруг меня кричали, я уходила: я была спокойна, потому что знала, что как бы Мама и Витте ни старались отвлечь Папу, война все-таки будет, будет. Иначе ему придется еще хуже. Кстати, я заметила, что Папа большой сторонник войны.

Он говорит:

— Война хороша, потому что всех увлекает. Во время войны никто не думает о мятеже, и она все выясняет. Кроме того, она приносит славу и создает имя в династии…

Мама не может успокоиться, что война проиграна. Она считает, что (в этом) виновны те, кто желал перемен: Гневная, Витте, Муравьев, Коковцев…[53].

Революция должна была совершиться до войны. Потому-то русская армия и не могла победить.

Барон Нольде[54] говорит, что нельзя помышлять о войне, когда, царя не любят и не знают и когда царские генералы слывут ворами. Папа примирился о неудачной кампанией легче, потому что эта война научила, как надо бороться с внутренним врагом. Это не так. Папа искренно думает, что это он усмирил революцию. Нет, это сделала Мама. Её оскорбленное чувство. Её болезнь потерять трон. Между прочим, она говорит — напрасно Папа думает, что довольно удалить двух-трех левых министров — и революция будет побеждена. Мама всегда боится новой вспышки и всегда стоит на страже. А Папа всегда все скоро забывает.

Извольский[55] ведет определенную линию: он хочет проложить через мои уши путь к Маминому письменному столу. О, лисица! Не понимаешь того, что проложить-то его я проложу, но прибавлю кое-что и от себя.


11 мая.

Вчера Папа опять поучал меня, чего ждет от меня Россия. Удивительно, как он совершенно не понимает, что я только человек… И еще спрашивал, люблю ли я Россию? Ну, разумеется! Всякий любит то, что приносит ему пользу, или то, что ему выгодно. Что была бы я без России!


13 мая.

Опять Извольский! Когда он мне что-нибудь говорит, он думает: «Как бы эта дура (это я) чего не напутала!» Он не понимает того, что я на всех кобелей плюю — с ног до головы. Все они — глина с кизяком, самая настоящая глина; я видела такую, когда ездила в Полтавскую губернию, где бабы обмазывают ею свои хаты. Но он думает, что он благороден, что он мрамор. Так он говорит о себе.


9 июня.

Мама говорит:

— Извольский — что медная копейка: выдохся! Но его надо еще подержать, так как он здесь еще нужен: англо-русское соглашение[56]. Дурак, думает — я ему верю… Эта Дарданеллы[57] — это дело наших врагов, Милюковых[58] и других!


17 июня.

События, события!.. Нет проходу от этих дур! Вчера была Извольская[59]. Она точно чирий: если придавить — завоняет. Пищала:

— Ах, Аннет, если бы… если бы помочь… если бы…

Я не хочу. Я слушаю их только по необходимости. Слушаю и думаю:

— Ну, выкладывай, дура, с чем пришла!

Но она кудахчет, как курица над просом:

— Маме, — говорит она, — неизвестно, что народ её не знает… и не любит… И придворные дамы тоже её не любят… Она или горда, или застенчива… Это очень плохо; с помощью придворных дам она могла бы сделать много хорошего, так как погоду делают дамы!

И потом просила устроить молодого Родзянко. Всем известно, что он для неё не только кузен, но и еще кое-что.


10 июля.

Когда, я рассказывала, Маме о том, как к ней относятся придворные дамы, она засмеялась:

— Не любят?.. И народ тоже? Ну, это еще не беда! Надо, чтоб боялись. А заставить бояться — это я сумею.

Да, это Мама умеет.


11 апреля 8-го.

— Убийство великого князя Сергея Александровича. — рассказывает Мама, — произвело на меня такое впечатление, что у меня сделался припадок.

Это потому, что она боялась Не анархистов, но тех, кто их[60] не понимал. Тех не укрывают левые министры. Они могут погубить всю династию. Папа тоже не боится анархистов. Не верит в революцию. Он боится только своих. Но несмотря на этот страх, сходится и сближается легко. Легко соглашается. И много обещает. Гр. Воронцов-Дашков[61] говорит:

— Молодой царь отталкивает честных дворян не отказами, но обещаниями.

Никто не имеет стольких врагов, как Папа. Как среди тех, кому он покровительствует, так и среди тех, кто впал в немилость. Вероятно потому, что он всегда действует под давлением. Его приказания бывают иногда путанными. Мама отвергает то, что предлагает Гневная, даже если и согласна с ней. Она не допускает, чтобы царь думал, что там ведут правильную линию.


11 марта.

Мама опять больна, и потому мы много бываем вместе.

Она рассказала мне о тех двух периодах, относительно которых ходит столько сплетен. Мама не любит вспоминать о них. Мы говорили об Орлове[62]. При дворе по поводу этого много лгали. Мама сказала:

— Я такая же женщина, как и все, начиная с Гневной и кончая Аришей-прачкой (молочная сестра великой княгини Ольги[63], любимица Мамы). Все другие могут любить. Я же не смею. Когда я была еще очень юной, я любила Г…[64]. Но мы знали, что это невозможно. Это было очень тяжело и очень оскорбительно… Папу я вначале только переносила. А потом пришла нежность и постоянная боязнь за него. За каждый час… Это слишком утомительно… А он, Орлов, был первый, кто увлек меня. С ним было бы очень легко… Но я никогда не была его любовницей. Потому что я должна была рожать детей и всегда думала, что наследовать царский трон или взойти на него должен царский сын. Поэтому я никогда не могла иметь любовника. Я боялась еще и того, что если бы у меня был ребенок от другого, он был бы сильнее, чем дети царя, и от этого всем было бы плохо. Поэтому наша — любовь была печальна, как и все… Я любила беседовать с ним и петь ему…

Действительно, Мама становится очень красива, когда поет.

— Он не любил говорить со мной о политике, потому что моя судьба казалась ему очень страшной. И он боялся, что Гневная и великие князья окажутся сильнее меня.

Мама рассказывала, что он никогда ни о чем не просил ее.

— Я бы ему не отказала. Он не любил Агинушку….[65] удалить эту сову от меня, чтоб он её не видел.

Та не любила его и подавно. Может быть потому, что Мама чувствовала себя с ним хорошо и не слишком в ней нуждалась.

— Утрата Орлова была для меня таким тяжким горем, что я боялась потерять рассудок, и только ожидание Маленького — я опасалась за него — спасло меня… Папа сказал однажды, что он ничего не потерпит, как муж и царь. Но я ему сказала — и он мне поверил — что я его никогда не обману. Я могу иметь детей только от моего мужа и царя…

Это верно. Я знаю. Мама верит в Бога. Если ей кажется, что это от Бога — она не обманет ни за что. Кстати, это удивительно: когда она говорит, ей нельзя не верить; это не то, что Папа.


5 октября 10.

Между прочим, я слышала случайно, что Орлов, который никогда не вмешивался в политику, склонял Маму к тому, чтобы она держалась левого крыла, потому что придворные обманут. С придворными трудно ладить, так как они сильны. И потому они будут вертеть и увлекут в болото. Если бы он не ушел так рано, может быть, все было бы по-другому. Мама признает это и говорит, что на то была воля Божья… Чтобы спасти династию, надо было потерять его… Мама верит, что придворные верны трону, так как они поддерживают и защищают его интересы, как помещики и дворяне. Но я думаю, что это не так: Милюков и Родичев[66] и даже Витте — такие же помещики и дворяне.


23 мая.

С ужасом рассказывает Мама о двух страшных ночах: о ночи 9-го января, после Гапона[67], и о ночи подписания акта 17 октября[68], акта конституции. Виновниками этих событий считают Витте и Мирского[69]. По поводу 9 января Мама рассказывает:

— Накануне у Витте была депутация рабочих и предъявила свои условия. И от него зависело ликвидировать дело с самого начала. Он этого не сделал, рассчитывая насильно ускорить развязку. И расчет его был верен.

9-е января показало Маме еще кое-что — что ей не на кого надеяться… что от министров попахивает чесноком.

И самым ужасным было то, что вопрос войны и мирной конференции был уже решен Папой. И когда, она об этом узнала, было уже поздно. Она убедилась теперь во влиянии министров на Папу. Все они знали, что согласие у Папы нужно вырвать раньше, чем она что-либо проведает. И, когда 9 января гроза разразилась, Мама говорила:

— Левые рвут Россию на части, прикрываясь народом… Но и правые готовы оставить царя; за это они жестоко поплатятся.

Поэтому нужно удержать Папу, а сделать это может только она. И с этого момента она вплотную подошла к делам правления.

Когда Мама узнала, что акт уже подписан, с ней сделался припадок. Она стала просить Папу изменить свое решение, но Папа ответил:

— Я — царь…

И Мама возразила ему:

— Царю все можно!

В этом участвовала Гневная — сам он на это не решился бы. Он боялся за свою жизнь и за трон.

— Всю ночь, — рассказывая Мама, — великие князья убеждали Папу. Но было уже поздно.

Тогда Мама решила отомстить стране за то, что она силой вырвала у него конституцию.

— Я заставлю ее проклясть этот день… и смыть это пятно кровью!

Мама сама повела контр-атаку против либералов.

В это время она получила письмо от императора Вильгельма, в котором он писал, что для неё явилась теперь возможность показать себя царицей, и советовал принять меры предосторожности: ни левое, ни правое крыло — только центр, благоразумный центр может помочь ей. Особенно же советовал не верить правым.

Мама считала, что он не прав: он не знал России. Держать ее можно только кулаком.

Другой неприятной вещью, о которой Мама не любила говорить, было ожидание наследника и вся грязь вокруг этого.

— Ты знаешь, как мы оба любим детей…[70]. Я должна признаться, что рожденье первой девочки нас разочаровало, рожденье второй — огорчило, а следующих наших девочек мы встречали с раздражением, — бедные малютки! И все это происходило потому, что рядом шипела Гневная. В её унылом гнезде уже называли наследника, в особенности — после смерти С. А.[71].

Мама помнила два случая, когда Витте и Воронцов-Дашков и, особенно, в. к. Николай Николаевич намекали относительно возможного наследника. Это было в 1900 г. Во время выставки Витте уехал в Париж, он был также и в Копенгагене, у короля Христиана[72], где в это время находилась Гневная. Говорили о в. к. Михаиле Александровиче, как о возможном наследнике. Витте указывал, что Михаил Александрович более подходит для трона, так как от отца он унаследовал необходимые для управления государством идеи, а от матери — ум и дипломатические способности[73]. Эти толки дошли до армии.

Другой случай произошел во время болезни Папы[74], еще до рождения Маленького. Опять всплыл Михаил Александрович. Куропаткин[75] рассказал все это Маме. Эти слухи убивали ее окончательно.

В это время, по совету в. кн. Милицы, были привезены из Киева четыре слепые монахини. Они привезли с собой четыре свечи и четыре бутылки с Вифлеемской водой. Они зажгли свечи, окропили водой царское ложе и предсказали рожденье наследника после того, как солнце обернется четыре раза. Когда же после этого родилась в. кн. Анастасия[76], их отослали обратно в Киев. Так предсказали они рождение наследника. Мама была в полном отчаянии. Она опять видела черный крест перед собой. Она впала в тоску и ничего уже не замечала. Как-то одна из девушек, А-ва, застигла их ночью с Папой в молельной. Об этом узнали, и после этого девушка заболела и была сослана в дальний монастырь. Тогда черногорская княгиня привлекла ко двору, через Прот…[77] Митю[78]. Этот юродивый говорил только то, что ему открывалось свыше. Первые дни он пугал Маму тем, что предсказывал всякие ужасы. Мама просила его помолиться о рождении наследника. Он помолился, потом причастил всех. Причастие он давал изо рта. Тут случилась большая неприятность. Когда он давал из своего рта причастие в. княжне, ее стало тошнить, и она его выплюнула, сказав, что оно дурно пахнет. Она вообще очень капризна. Ее увели. Но Мама боялась Божьего гнева. После этого у великой княжны появилась сыпь. Заговорили о заражении. Митя был удален.

Затем появился француз Филипп[79]. О нем ходило много сплетен. Но он излечил Маму от припадков, успокоил нервы; она стала лучше спать и окрепла. Столик Мудро (столик для спиритических сеансов) предсказал, что у неё будет сын, и так как она чувствовала себя лучше, то подумала, что это беременность. Врач подтвердил это. Потом, когда доктор уехал, Мама опять стала горевать: было определено, что это опухоль. Профессор отменил лекарство Филиппа, так как оно действовало плохо. Все издевались над ними, и Мама это знала.

— После этого, — рассказывала Мама, — я видела страшный сон, и я уже знала, что у меня родится сын. Это было в ночь под мои именины. Я спала. Вдруг над моим изголовьем я вижу точно отверстие в потолке, и оттуда — легкий ветерок, приятный такой. Я вдыхаю его с радостью. Внезапно оттуда спускается как бы белая косынка, или крылья, и около меня, перед моей кроватью — какой то человек: босой, в белой рубашке, подпоясанный веревкой; он спокойно осеняет меня крестным знамением и что-то шепчет. Я хочу разбудить Папу, но он все шепчет, хочу что-то спросить, но он тихо удаляется. Говорю: «Кто ты, скажи!», а сама не могу отвести от него глаз. «Алексей — человек Божий!», — шепчет он и исчезает… Я стала тихо плакать. Когда Папа проснулся, я сказала ему, что у нас будет сын Алексей. И с того момента я ждала и надеялась.

В это время Плеве, знавший, о чем молились царь и царица, убедил их помолиться у монахов святого Серафима Саровского[80], молитвенника за царскую семью. Все Романовы признавали это. Папа и Мама отправились туда.

— Одно меня удивило при посещении мощей, — рассказывает Мама. — Я ожидала увидеть спокойный и светлый лик, но увидала что-то темное… страшное… Священники объяснили нам, что, вероятно, среди молящихся присутствуют бунтари и богохульники. И после стало известно, что, действительно, в одном ресторане пили и кутили молодые люди, и князь Хилков …[81], и в. к. Константин Константинович[82] изображали святого в непристойном виде. Были произведены аресты. Кн. Хилков был через две недели переведен в один из сибирских полков.

— После, — говорит Мама, — мы омылись у мощей святой водой и стали ждать рождения наследника.


9 июня.

Надо сказать — Мама большего ожидала от Саровских реликвий.

— На меня все производит исключительное впечатление… И я слишком готовилась… А для Папы Серафим — наш всегдашний святой. Для него он связан с рождением Маленького.

Маму очень поразила Паша-молельщица[83], или, как ее еще называют, матушка-Прасковья.

Мама говорит — она несомненно святая. У неё вид ребенка. Ясное и доброе лицо, с детскими или ангельскими глазами.

Она благословила Папу, дала поцеловать руку, сказала:

— Будет маленький!

С Мамой же случилась странная вещь. Мама не любит вспоминать об этом. Паша не захотела ее благословить. Хотела оттолкнуть руками.

Мама ушла грустная и обиженная. Потом объяснилось, что она боится черного. А на Маме было что-то черное.

Когда Мама пришла после обедни, на ней была пестрая шаль. И Паша погладила ее по лицу, дала руку и сказала, показывая красную куклу (она играет в куклы) и красную ленту:

— Много будет, много!

И все время размахивала красной лентой.

Маме объяснили потом, что она сказала, — с маленьким придет много крови.

Это значит, что великие князья замечают вместе с Витте наследника. Они хотят дворцового переворота.


7 сентября.

Боже мой, Боже мой! Как гадка жизнь! Рома рассказывает:

— Вчера в одном из салонов (вероятно, Лили) был Папа…. веселый… И, когда Лили вышла, он укусил ее. Показалась кровь. Тогда в. к. Николай Николаевич сказал:

— Попроси царя, чтобы он записал тебя в святые мученики. Он это может.

И потом устроили пакостную церемонию пострижения. Папа уже уехал.

Гадости, мерзости! Если бы Мама это знала!


11 ноября 01.

Мне от него не надо ласк, это мне отвратительно, а мне говорят:

— Папа приходит к тебе не просто так.

После его ласк я два дня не могу двинуться. Никто не знал, какие они дикие и зловонные. Я думаю, если бы он был просто…. ни одна женщина не отдалась бы ему по любви. Такие как он, кидаются на женщину только пьяными. Он в это время бывает отвратителен. Он сам говорил мне:

— Кода я не пьян, я не могу… Особенно с Мамой.

В нем много тоски. Когда он печален, глаза у него жалостные, он точно мученик. Тогда я смотрю на него и говорю:

— Уходи… уходи… уходи! Ты не сумеешь довести дела до конца!… Уходи… уходи… уходи!

Говорю это — и знаю, что ему некуда уйти: живого царя не отпустят.

Он это понимает.

Когда он бывает у меня, говорит:

— Одну я любил… Одну ласкал по-настоящему — мою канарейку (так называет он Кшесинскую), а другие — что? Другие все одинаковы… Брыкаются, как суки.

Он говорит:

— К тебе хожу, потому что с тобой могу говорить, как со стеной!

Много гадкого и много страшного рассказывает Папа. Я знаю — говорят, что он очень жесток, но он не жесток, он скорее сумасшедший, и то не всегда — временами. Он может, например, искренно огорчиться, побледнеть, если в его присутствии пихнуть ногой котенка (что любит проделывать Рома), это его взволнует. И тут же может спокойно сказать (если заговорят о лицах, которые ему неприятны):

— Этих надо расстрелять!

И, когда говорит «расстрелять!» — кажется, что убивает словами. И когда слышит о горе впавших в немилость, он счастлив и весел. Он говорит с огорчением:

— Отчего я этого не вижу!?

В ней много непонятной жестокости. Точно хищный зверь. Он и с женщиной обращается, как дикий зверь.


17 с.

Между прочим, я присутствовала однажды при случке кабана с молодой свиньей. Это было на фабрике Ко-ва. Мы спрятались с Шуркой и смотрели. И когда кабан вскочил на нее и стал ее мять, и когда она была вся в крови, металась — и стонала, он пыхтел… пена… дрожал…

Я рассказала ему об этом. Он очень смеялся. Так смеялся, что слезы выступили на глазах. Это значило — он очень доволен.


23 октября.

Я говорю, что Папа может убить словом. Этот случай не дает мне покою. Он думал, я этого не знаю, но я видела как он может быть жесток. Как он расправляется с теми, кто перед ним провинится. И если он это задумает — это не шутка. Уже при одной мысли об этом я сжимаюсь в комок. Это страшно. Жутко. Зачем пришлось мне это узнать!.. И он хитрый. Злой и хитрый.

Вот что было.

У няни Агинушки есть внук (крестник). Все его знают как Петрушу. Он работал в гараже. Известный гимнаст. Дети его любят. Великий князь Дмитрий[84] и Владя[85] также.

Однажды, когда мы сидели за маленьким столиком, Мудро показывал что-то ужасное. Между прочим, в отношении мамы и Орлова. Их имена все время переплетались и руки тоже. И Мама была очень испугана. Особенно, когда увидела тень мертвого Орлова. И Папа оскорбился и ушел. Приревновал к тени. При этом верчении Мудро, кроме меня и Роббки[86], не было никого. Агинушка слышала об этом и передала Петруше. Папа отнесся к этому серьезно. Ночью он был у меня. Он впал в тоску. Утром убил Виру (маленькую собачку Мамы). Часто ходил к Гневной.

О чем там говорили, не знаю.

Мама мне потом рассказывала, он ночью так сжал….. что пришлось положить компресс. Мама оставалась на другой день в своей комнате. Маленького к ней не приносили. Папа был оскорблен, что руки их переплетались во время предсказанья.


20 ноября.

Приехала новая гадалка Гриппа[87]. Ей 30 лет. Она очень хороша, очень ловка. Обжигает, как печь. Папа говорит про нее:

— В одну ночь она может принять три поколения царской семьи, а потом пить свой шоколад в кровати.

К ней льнут все кобели. Все её боятся, особенно её предсказаний. У неё странная манера гадать. Она берет своей … [88]. На груди у неё длинная черная блестящая лента. Один конец она дает тому, кому гадает. Велит держать правой рукой. Другой конец прикреплен у неё на груди (черным скарабеем-жемчужиной). Закрывает глаза, и тот, кому она гадает, тоже. И потом потихоньку начинает говорить тихим голосом. Но так верно, что кажется — это не она говорит, но ты говоришь сама.

Когда она мне гадала, у меня было такое чувство, словно боюсь заговорить сама. Мне казалось, я слышу собственный голос. В этом было что-то приятное. Испытываешь трепет, закрываешь глаза и впадаешь в дремоту. Чрезвычайно сладостное ощущение. Она говорит невероятные вещи. Никого не боится и этим берет. Мне кажется, она смеется над Папой.

Но Маму она боится.

Папа говорит:

— Никакая опытная женщина[89], никакое желание не дают такого трепета, как её шопот…

Она гадает с глазу на глаз. Она сказала мне раз по поводу Мамы:

— Аннет, ты не боишься, что она тебя задушит?

Я сказала, что не думаю об этом.

— Так подумай!… И помни, если Маму не задушат, она задушит своими тонкими пальцами и Папу и тебя… Папу за то, что он может помешать, тебя — за то, что ты будешь знать… Она такая злая!.. И, если ее не уберут, она сойдет с ума!. У Мамы будет горе… А тебе надо остерегаться!

Странно, я верю Гриппе, я знаю, что она видит далеко, но я не думала об этом. Это так страшно!


23 сентября.

Я видела такую жестокость по отношению к Петруше, что просто не могу писать: мне страшно! Но скрываться перед собой я тоже не могу… Это было так ужасно, так страшно!

Когда Агинушка рассказала ему про маленький столик, его постигло несчастие. А случилось это потому, что он был очень красивый мальчик; ему не было и 18-ти лет.

Великий князь Дмитрий и Владя очень любили играть с ним в кегли. Великий князь Владимир[90] говорит, что он красив, как грек, и хитер как еврейский бог. Но в. к. Мария[91] часто звала его к себе чинить машину, и вот несчастный мальчик рассказал ей, что говорил маленький столик, и как руки Орлова и Мамы переплетались, — рассказал все.

Как и от кого проведал об этом Папа, положительно не знаю. Думаю — от Ромы, ведь он продал и глаза и уши, все. Папа повел розыск через Игната[92]. Он пришел ко мне вечером в таком раздражении, что мне впервые стало страшно царского гнева.

— Гаденыша!.. Гаденыша! — кричал он.

Я тотчас же поняла, о ком он говорит.

— Того, что царских б…. (это было его любимое слово) тешит!

Я поняла. Я знала, что так он называл Петрушу. Войдя, мальчик бросился перед ним на колени и побледнел.

Он уже был полумертв.

Папа спросил:

— Был ты у б….?

— Был…

— И рассказал?…

— Да…

— Все, что слышал от Совы (так называют Агинушку)?

В тут царь ударил его по лицу каким-то очень острым железный предметом… Кровь — и половина подбородка у него отвисла… И опять кровь…

Никакого ответа… Удары… кровь…

Я бросилась к дверям.

— Стой! Смотри и помни!

Я не шевелилась больше.

Потом пришел Игнат и унес его в мешке.


13 декабря.

Гриппа исчезла.


18 декабря.

О Гриппе не говорят. В последние дни Папа виделся с ней очень часто. Но она над ним издевалась. Вероятно, победила его.

Я знаю об этом от Мамы. Папа рассказал ей, что она называла его «прислужником цариц» и еще «футляром для приказов».

Зачем он рассказал это Маме?

Ничего не понимаю. Мама тоже на нее рассержена.

— Ники, — говорит она, — бросает мой хлеб этой собаке.. Пускай! Я не ревнива! Ему нужны всякие гадости… Иначе он меня погубит…

Так, Мама говорит, что после Папы у неё вся спина в синяках и кровь. Это я знаю и по себе.

За несколько дней до исчезновения Гриппы Мама сказала Папе:

— Нехорошо, что Гриппа хочет завладеть царской короной для своей….

Папа очень смеялся, смеялся до слез, потом сказал:

— Я подрежу ей язычок, даром, что он и острее и сладострастнее, нежели у всех великокняжеских б…, собирающихся у Бекеркиной.

Ну, она и исчезла…


18 мая.

У Бекеркиной были все, и Николай Николаевич сказал, что Папа заблуждается, думая, что Витте удовольствуется титулом «сиятельства». Нет, ему захочется сделаться «величеством» с левой руки. И это так и будет, потому что русская корона опирается одним концом на….[93] Романовых, а другим — на безмозглую Гессенскую муху.


7 июня.

Я выслушивала все, что Мама говорила об Орлове. Любила? Что ж, конечно, она его любила. Но зачем она рассказывала об этом мне? Странно.


9-го.

Я понимаю — когда Мама говорит о Соловушке (так она называла Орлова), она хочет показать мне, что он любил только ее. Или, может быть, она думает, что его любовь ко мне была таким пустяком, о котором не стоит и говорить. Странно.

Но о Соловушке мне хотелось бы рассказать все. Я не думаю, чтобы кто-нибудь, когда-нибудь, прочел то, что я написала. А если даже и прочтет, то это будет уже после моей смерти и, вероятно, после смерти тех, о ком я пишу.

Если бы у меня была дочь, я дала бы ей прочесть мои тетради, чтобы спасти ее от возможности или от стремления сблизиться с царями. Это такая грусть! Точно тебя погребают заживо. Все желания, все чувства, все радости — все это принадлежит уже не тебе, но им. И ты сама уже не принадлежишь себе. Из всех подданных, я (свободная и любимая Мамой) более, чем кто-либо другой, лишена досуга (или свободы). Мама грустит — я должна быть с нею, Мама весела — конечно, мне приходится оставаться с нею, больна — она меня зовет; чувствует себя хорошо — не отпускает меня от себя.

Я не имею и не должна иметь привязанностей.

Я выслушиваю все, но сама не смею говорить. Кому и что скажешь?

Вот только записывать — это мой отдых. Это удается редко.

В субботу я вернулась раньше, налилась своего любимого чаю с медом и начала писать… За мной пришли. Мама была больна, посылали за доктором. Она должна была лечь… И смешно и грустно! Право же, это обидно: взять здорового, нормального человека и сделать из него игрушку!


23-го.

Я все собираюсь писать о Соловушке и все отрываюсь… Ура! Я свободна до субботы. Почти два дня!… Ура!..

О, мой Соловушка! И ты, ты обманул меня!.. По доброй ли воле, или тебя принудили?

Когда мы встретились, мне было 16 лет. Другие в эти годы только издали, по наслышке, знают о том, что называется любовью, настоящей любовью, не той, о которой читаешь в книжках. Сестра и тетка[94] могут подтвердить тебе, что я ни о ком не хотела ни знать, ни слышать. Я была так счастлива… Но он меня не замечал… Потом он женился, приобретал связи и….[95]. Графиня Стенбок-Фермор, его жена[96], дала ему все. Забавно: все это могла бы дать ему женитьба на мне. Но этого не случилось.

Я встретила его уже молодой девушкой на придворном балу. Он был вдовцом, я — взрослой девушкой. Какое счастье охватило нас! Детская любовь превратилась в настоящую… Но не прошли еще и первые дни счастья, как на горе его увидела Мама… и полюбила. (Она говорит, что это её первая такая сильная любовь).

Любил ли он ее — не знаю, но кто может уйти от любви царицы? Он говорил, что страдал от нашего разрыва. И это правда… Он обидел меня еще и тем, что говорил, что я нравлюсь царю… Какая гадость! Этим он хотел меня утешить или оправдать себя.

Мама нуждалась в близком человеке, который мог бы покрывать ее, нужна была ширма. И этой ширмой она сделала меня. По своей любви ко мне. Она говорила, что видела меня во сне, и что во сне я ее спасла. За это она вознаградила меня по-царски: не во сне, но наяву совсем просто, она отняла у меня моего дорогого.

И вот, когда Соловушка был с Мамой, она предложила мне выйти замуж за Вырубова[97]. Он служил в походной канцелярии. Это давало мне возможность всегда быть с ними. Мой муж не слишком мне нравился, да и никто не мог мне нравиться, так как я любила другого… А этот другой… на моих глазах он ласкал… любил…

Мама была виновницей моего замужества… Мама дала мне понять, что это было неизбежно. Тут умеют сказать: «Проглоти этот кусок, или ты им подавишься!»… Да, так и случилось…

Теперь я была замужней женщиной, и дом мой мог служить местом для свиданий. Мама любила меня, так что никто не удивлялся этому проявлению её привязанности. Мы были женаты уже год. Это было в Петергофе. Муж, помня мою молодость, ревновал к прошлому. Это бывало из-за Соловушки, который…[98]. Это была ложь. Соловушка оставался верен Маме. В этом отношении он её очень боялся и говорил, что в любви она может быть страшнее, чем в гневе.

Было 11 часов вечера. Мамина карета только-что отъехала. Соловушка обыкновенно уходил через балкон минут десять спустя и шел по направлению к гим…[99].

В этот вечер Мама была особенно жестока: я должна была охранять любовь того, кто меня когда-то любил…. Я отпустила Зину[100] и Берчика[101] и сидела одна. Вдруг — звонок. Я узнала звонок мужа. Я крикнула Соловушке, он мог еще выпрыгнуть в окно. На столе остались его перчатка и хлыст. Муж вошел и нервно и быстро прошел к себе. Потом вернулся. Увидел перчатку и хлыст. И вскипел:

— Чья это перчатка? Чей хлыст?

Я молчала.

— Здесь был Орлов?

— Да, был.

— Б…! — крикнул он и дал мне пощечину.

Я хотела что-то сказать, но он так толкнул меня, что я ударилась о выступ печки. На мой крик прибежала Зина.

Что могла я сказать моему мужу? Могла ли выдать ту, для которой он приходил? Могла ли простить пощечину, которой не заслужила? Могла ли я жить с человеком, которого не любила и который меня оскорбил?

В эту ночь я уехала к отцу. С замужеством моим было покончено.

Мой Соловушка! Твоя любовь не дала мне ничего, кроме оскорблений.

После всего этого я никого и никогда не полюблю… Мама этому не верит. Но я знаю, что это так.


26 декабря — 8.

Сплетни! О, какие сплетни!

Соловушка отличился на усмирении в Эстляндии, и Папа благоволил к нему. Нас обливали помоями… Папа в них захлебывался. Нервничал. Отправка Соловушки в Египет была решением Папы.

Забавно. В ту же ночь, когда муж дал мне пощечину, двумя часами позже разыгралась еще одна печальная комедия. Это было уже во дворце. После скандала со мной мой муж (бедный, он тоже был жертвой царей!) пошел в офицерское собрание. Там собираются все великие князья и все сиятельные б…. Что он там говорил, не знаю. Там был Ромочка, и через час Папа знал уже все, что у нас произошло (имен не называли, но он узнал). Он пришел к Маме. Что сказал он Маме, не знаю, но он отшвырнул ее.

И объявил ей, что Соловушка будет через три дня выслан.

Было так: Вырубов лечился за границей[102], а Соловушка — в Египте. Они выехали почти в один день. Папа еще раз показал свою дурость: он хотел избежать скандала и еще больше раздул его. Такова его манера играть с огнем и подливать в него масла.


9 августа.

Припадок у Мамы продолжался 6 минут. Но самое ужасное, что в бреду она называла его имя. Папа смотрел на нее с ужасом. Вечером он спросил меня:

— Если Мама умрет, будет ли Маленькому хуже?

И затем:

— Если что-нибудь случится, я буду тому причиной. Я оскорбил ее. Царицу нельзя так оскорблять…

И прибавил:

— Но я люблю ее и боюсь ее потерять. С ней я потеряю много.


11-го.

Маме лучше.

Может быть, это было в первый раз, что она скрыла от меня такое большое горе и еще большее оскорбление. Я узнала, что в ту ночь, когда у меня произошел разрыв с мужем, во дворце был какой-то скандал… Я узнала это не от Мамы.

Вот как она об этом рассказывает:

— Ники вернулся рассерженный, как никогда. Сжал мне руку до боли и выругался скверно, по-русски… И, когда я встала, чтобы уйти, он толкнул меня, я упала в кресло. Тут он что-то крикнул. Потом я поняла: «…с сыном в монастырь!»… Это было ужасно, этого я никогда не забуду и не прощу!.. Потом он спросил меня, пойду ли я опять к нему. Я сказала, что пойду. Тогда он сказал: «Что же, пойдешь на кладбище?»

После этих слов Мама заболела, она хворала несколько дней. Припадки стали, сильнее. Ее терзал вопрос, как умер Соловушка.


3 мая.

Смерть Соловушки поразила нас обеих. Но мое положение было лучше: я могла открыто оплакивать его. Он был жертвой… А Мама?

Только у меня могла она его оплакивать, ужасая меня своими воспоминаниями. Мама была на его похоронах. Это был первый случай. Из-за этого было много толков. Мы ходили на кладбище[103] вместе и носили цветы.


4 июня.

Отец опросил меня вчера, верю ли я в то, что Соловушка умер естественной смертью. Как из мешка посыпались насмешки, грязные намеки, недосказы. Каждый поцелуй Мамы, каждое слово — все было смешано с грязью, все расценено. Сколько платила ему Мама за его ласки… Как печально! Какая гадость, какая грязь!

Я говорю, неужели же нельзя любить прекрасную молодую женщину только потому, что она царица? Отец говорит — нельзя. Но почему же, почему?


6 июня.

Кто отец Маленького?

Этот вопрос носится в воздухе. Об этом говорят у Гневной, в салоне Бекеркиной, в полку[104], на кухне и в гостиной царя. Как гадко! Как скверно! Маленький — сын Папы, это ясно. Если сплетни будут продолжаться, в. к. Петр Николаевич[105] и в. кн. Милица Николаевна будут высланы первыми.


(Русский текст).

7 августа — 10.

Одного понять не могу — как это случилось, что великие княгини Анастасия[106] и Милица от старца[107] отвернулись? Кто его привел? Кто ему открыл двери дворцов? Кто привел его к Папе и Маме? Николай Николаевич[108].

Еще недавно, когда Анастасия Николаевна не была великой княгиней, Мама ее очень любила.

— Она, — говорила Мама о ней, — женщина большого ума и светлых глаз. Она видит лучше и дальше многих. Государственный деятель! Я очень любила ее слушать. Мне с ней легко. Но доверяться ей нельзя. Она может быть искренна только с теми, от кого взять нечего. А чуть почувствует, что есть чем поживиться — пошла хитрить, лукавить.

Потом, когда Анастасия Николаевна стала великой княгиней, Мама много смеялась, когда вспомнила одну вещь. Это было за несколько месяцев до свадьбы великого князя и Анастасии Николаевны. Она назвала его «добрым боровом» и сказала:

— А с ним…. должно быть тепло!

Мама смеялась и говорила:

— Боров с лисичкой! Пара хорошая!


9 сентября.

Великая княгиня Анастасия говорила мне про сибирского пророка:

— Это человек исключительной святости. Очень своеобразен. Необыкновенный. А главное — ему многое открыто. Я полагаю, что он Маме может сказать больше всех этих… Особенно, что в нем подкупает — это его праздность[109], доходящая до грубости. Он мне сказал между прочим: «Аннушка» (это я) и я — связаны судьбой с Мамой. Мы все вокруг неё вертимся. Точно цепью привязаны».

Эти слова произвели на меня странное впечатление! Вспомнила сон Мамы. Ей снилось в ночь перед её въездом в Россию, будто села (в тексте ошибочно написано «сама») в царскую карету, запряженную белыми лошадьми. А лошади маленькие, как игрушечные. А правит лошадьми царь Николай. И, будто, одет он в длинную белую рубаху, опоясанную золотым поясом. На голове корона, ноги босые, а в руке длинный золотой прут. Взмахнул кнутом, — а кони, как птички понеслись. Несутся, несутся, и не остановить их никак. Хочет крикнуть Мама — а дух у неё от быстрой езды захватывает. Несутся кони, по дороге давят людей. Льется кровь… Много крови… Треск раздавленных костей… Кровь заливает лицо. Мама кричит, зовет — никто не слышит. Только когда карета остановилась у красной стены. Мама увидела лицо Папы и спросила: «Что это?» Он сказал: «Кремль». И тут Мама увидела, что идут двое — женщина в черной шали, опираясь на палку, и мужчина — мужичек с такими странными глазами, в такой же, как Папа, белой рубахе, опоясанной веревкой.

— И только эти двое, — говорит Мама, — подошли ко мне и вынули меня из окровавленной кареты… Но тут, — говорит Мама, — новый ужас: хочу пойти — и не могу; какая-то тяжелая цепь тянет меня к земле. Когда посмотрела — увидела, что на меня одета цепь, как ожерелье, и на ней пять детских головок…

Мама говорит:

— Когда пришли эти двое — женщина с палкой и мужик со страшными глазами — они сбросили эту странную цепь и повели меня.

И каждый раз, когда Мама вспоминает этот сон, то говорит:

— Ты — это та, которая сняла с меня цепь…

Не знаю почему, но когда Анастасия мне сказала, что сибирский пророк говорит, что я и он связаны с Мамой, то у меня явилась мысль, не он ли тот второй, что видела во сне Мама рядом со мной.


11 октября — 11.

Это было так странно. Великая княгиня Анастасия просила меня не запаздывать к вечернему чаю. Оказала — будет старец Григорий.

Когда я приехала в Сергиево[110], то кроме великой княгини и Николая Николаевича, за столом был еще Ромочка(?) и князь (Побирушка)[111]. А он ко мне таким петушком разлетелся:

— Вот поглядите — это лучший сын народа. Богоизлюбленный сын…

Потом, когда он пришел и стал тихо так гладить мою руку, я почувствовала дрожь — вот, когда летом выйдешь из воды и ветерком обдует, то такая дрожь бывает. А он тихо так гладит мою руку и говорит:

— А ты меня, Аннушка, не чурайся! Вот ведь когда встретились!.. А дороги наши давно сплелись… Вместе итти будем!

А потом сердито так закричал:

— А будешь слушать брехни, будешь бежать — заплутаешься. Слышь — от меня не уйдешь!

Потом уж я ничего не соображала. Куда ни погляжу — все его глаза вижу.

Потом Анастасия Николаевна и говорит:

— Ведь правда — удивительный человек? Как он тебе понравился?

Хотела что-то ответить — и не могу. Расплакалась. Когда уезжала — его не видела. Он куда-то уехал с Николаем Николаевичем.


9 января.

Я сказала Маме:

— Он необычайный. Ему все открыто. Он поможет Маленькому. Надо его позвать!

Папа и Мама боялись. А у Маленького шестой день кровь шла[112].

— А что, если не поможет?

А он так ослаб, он был в опасности.

— А что, если он не поможет? — говорила Мама. — Знаешь ли ты его? Верить ли ему?

И я уж и сама не знаю, как это случилось, но я сказала Маме:

— Он пророк. Ему многое дано от Бога. Он сказал, что он со мной связан одной цепью, и эта цепь приковала нас к Маме…

И еще сказала Маме:

— Помнишь сон?

И Мама испуганно сказала:

— Аня, пусть он придет. Это… Да будет воля Божья!

И, когда совершилось великое чудо, и Маленький был спасен, Мама сказала:

— Аня, это он! Это его я видела во сне! Это он!

Сказала мне Мама:

— Когда старец положил свою руку мне на голову и сказал: «Вот, дитя твое спасено!» — я уже знала, что он посланник Бога.


7 мая 9 г.

Опять вспоминаю, как это было.

Машенька[113] пришла ко мне и сказала:

— Чудный-чудный! Боюсь его — и без него уже не могу!

И при этом вся бледная, трясется… Глаза большие… И слезы…

Я не поняла, о ком она.

Говорю ей, чтобы рассказала все толком. А главное, чтобы успокоилась. А то вдруг Маленький проснется и спросит ее.

А она вся трясется. Потом и говорит:

— Я о сибирском пророке. Чудный он. Мял меня, тискал[114], на пол бросил, бил… А я в слезах его руки и ноги целовала… И такая во мне благодать и такая во мне радость, что скажи он «умри!» — лягу! И нет во мне для него ни в чем отказу. Его последняя раба по гроб жизни!

Я никогда не видала такого благоговения. И когда я у неё спросила:

— Что же он повелел тебе делать теперь?

Она сказала:

— Он сказал: «Пойди ко всем, кого встретишь, всем скажи: «Явился большой пророк, который всему миру несет великую радость… очищение от грехов плоти…» И еще сказал мне: «Запомни, что мои лучшие дары я берегу и понесу в царские покои. Чтобы на себя принять всякое горе, которое может с ними приключиться!»…

И после этого она, как в бреду, ушла от меня.


11 июня — 9.

Шурочка[115] говорит, Вел. Княгиня[116] ей сказала:

— До тех пор, пока ты будешь бегать к этому развратному мужику, дня тебя мой дом закрыт.

И еще сказала:

— …[117] и твоему мужу[118] даны ключи (он уже…)[119].

А Шурочка, как овечка, присмирела.


7 сентября.

Машенька потом говорила с Мамой. Тогда уже Маленькому дали няньку. Она рассказывала Маме о радении старца. Мама слушала ее с умилением, потом мне сказала:

— И старец и Мэри (так она Машу зовет) — они оба из народа, и их вера, как все, что исходит от них, чисто народная. У них мы должны учиться верить и воспринимать все просто, без раздумья.


9 сентября.

Маша рассказывает:

— Когда мне выпал высокий счастливый жребий быть няней Маленького, я пошла помолиться, чтоб Господь мне помог честно выполнить это дело. И по дороге мне встретился странник, Васенька Блаженный. Я ему дала пятачек и половину просвиры. Он от пятачка отказался, а просвиру взял. «Иди», говорит, «девушка, с миром. Господь тебе поможет. А трудовую копеечку на свечку отдай». Я так и сделала. А ночью во сне видела, будто во дворце я. Колыбель передо мной золотая, вся в каменьях дорогих. А в колыбели дитя как ангелятко — все в белом. Не то шелк, не то полотно, как тюль тонкое. И гляжу на дитя — и взять его на руки боюсь: такое оно нежное и хрупкое. Не дай Господи — уроню, думаю. Расказнят меня. Руки так и трясутся. А он, Маленький, проснулся и радостно так лопочет и рученки тянет. Я к нему. Взяла на руки — он смеется. И мне так светло и радостно! Хочу в глазаньки его посмотреть, и вдруг — Мать Пресвятая Богородица! — вижу у него на лобике черный крест, этак между глазами. Испугалась я, думаю, не я ли оцарапала. А сама так и дрожу, и надо мной голос чей-то. «Не бойся, девонька, я из мужиков, и ты из мужиков… оба мы царский корень соблюдали!» Поглядела кругом — никого, нет. А голос точно в ушах звенит! Уж после, — говорит Машенька, — вошел старец и позвал меня: «Девонька!» Я сразу его голос признала. Он, он самый — во сне ко мне приходил!

Между прочим, Мама мне рассказывала, как Маша была оставлена в няньках.

Когда Маленькому должны были дать мамушку, то я помню, как все измучились. Первая кормила три дня и заболела (доктор признал нервное потрясение, вызванное страхом, что не угодит). Вторая тоже: побыла пять дней — у неё оказалось мало молока (у неё был первый ребенок, и она по нем тосковала, оттого уменьшилось молоко). Третья кое-как приспособилась. А когда подбирали няню, то Мама многих отослала. А когда вошла Маша, то Анастасия,[120] тогда еще крошка, залепетала:

— Няня, няня!

Мама сказала:

— Господь через младенца указывает, что эта будет няня!

Так и порешили на ней. Хотя доктор и обратил внимание Мамы на то, что Маша очень нервная. Но мама сказала:

— Мое сердце к ней тянется. Я ей доверяю.


1 марта 1910.

Что делается с Зинотти?[121] Не понимаю. Только один раз я видела ее такой возбужденной. Это было в Петергофе. Двор выехал только в июне. Уже начались белые ночи. Мама в этот год чувствовала себя лучше. Устраивались балы. Мама с Орловым танцовала… Я с замиранием сердца следила за ними. Действительно, это была поразительная пара. Она — гордая, величественная от любви. Вся, как солнце. Горит… И он — сильный, сильный, такой красивый! Счастливый и гордый её любовью… И так мне было больно… Я глаз не могла оторвать от этой пары. Я никогда не думала особенно о своей красоте. Меня иногда смущала моя полнота, но я и об этом мало думала. А тут у меня такая зависть к Маме: трое детей, а такая гибкая, стройная. И я искренно тогда поверила в то, что он ее, Маму, просто любит. От этой мысли пришла разбитая, глаза горели, а слез не было. Сидела одна. Вдруг — Зинотти. Она ко мне редко ходила. Да и как ей уйти? Она никому не доверяла Маму, особенно после смерти Агинушки. Да и вообще она редко кого жаловала. Ко мне была привязана.

Пришла взволнованная. Быстро так заговорила. А когда она говорила быстро, я ее с трудом понимала. У неё слова так и сыпались. Слог[122] итальянского с немецким и еще французские и русские отдельные слова.

Из всего я поняла одно:

— Мама любит этого офицера, и это большое будет несчастье.

И когда я ей говорила о том, что Мама умный и честный человек, что она ничего лишнего себе не позволит, что она прежде всего — царица, а потом уже любящая женщина, Зинотти раскричалась, стала топать ногами и говорить:

— Ты ее не знаешь, никто не знает! А она… и не только она, а все женщины в её семье такие, что из-за любви у них — безумие, эшафот… монастырь, тюрьма!

И столько страшного наговорила мне Зинотти. И сама дрожала от страха:

— Удержи ее, удержи!

А когда я ей сказала, что ей это легче делать, чем мне, что она ей ближе, — она заплакала.

— Вот уже больше месяца, — сказала она, — как Мама запретила мне говорить об Орлове. Пригрозила тюрьмой, высылкой на родину… И я не того боюсь, — боюсь, что без меня она, Мама, погибнет… О, — кричала Зинотти, — ты не знаешь, никто не знает, а я знаю, что она безумная, безумная, как её мать! И я так за нее боюсь!

Я, чтобы успокоить Зинотти, обещала ей поговорить с Мамой. А она мне сказала:

— Бедная, бедная! Только вы, русские, так можете: отдать любимого — и не возненавидеть, и не отомстить!

Она все знает. От неё ничего не скроешь.

Кстати — как она похожа на Маму! И если Мама безумная, то и в ней не мало безумия.


(Французский текст.)

3 февраля 10 г.

Вчера мне сообщили, что меня не только не любят, но даже ненавидят за то, что я ничего не понимаю в политике. Они говорят, особенно князь Андроников, что политическая каша — это я сама. Вот дурак (или сумасшедший)! Сам все затевает, роется в мусорной яме, требует, чтобы я вела его линию. Да у него нет никакой линии! Кто ему больше заплатит, тому он и служит! Они все пробираются к Маме через меня: я — мост. И эти дураки хотят перейти через мост мокрыми ногами так, чтобы не оставить следов. Идиоты! Подлецы! Хотят выбросить мне копейку с рубля, чтобы замести следы.

Врете вы, — я занимаюсь политикой. Я этого не хотела, но меня в нее втянули. И, пожалуй, теперь вы попляшете. Если я — мост, то вы — гнилые балки, вы сгниете под мостом.


7 мая.

Я им очень нравлюсь, когда разыгрываю простушку. Ну, хорошо…


(Русский текст.)

19 марта.

Гучков[123] был у отца. Говорил с возмущением:

— Это упадок! Это упадок! В вопросы искусства и литературы не должно впускать людей, чуждых искусству.

Он возмущен тем фактом, что несмотря на все старания П. А. Столыпина[124] «Анатема»[125], Леонида Андреева[126] к постановке не разрешена.

— Подумайте, — говорит он, — с одной стороны — два величайшие таланта нашего времени — Леонид Андреев и артистка Вера Комиссаржевская[127], а с другой — фанатики, невежественные церковники! Помилуйте, ведь это позор! Мы станем посмешищем Европы!

Отец обещал ему поговорить со мной, что он и сделал.

Говорила сегодня по этому поводу со старцем.

— Так, говоришь, Гучков сердится?

— Еще бы! И во всем обвиняет Гермогена[128].

— Так, так! — весело засмеялся старец, — пущай на него валят! А ему что?

Оказывается, старец говорил Папе:

— «Анатема» — бесовское представление. Не надо его… Народ смущать будут. Они должны знать, что только Григорий с дьяволом борется… — А то — в театре! Срамота! Сегодня в театре дьявол, а завтра — Спаситель! Это не годится!

И еще сказал старец, что надо, чтоб запрещение шло не от Папы, а от церкви. От епископа:

— Власть, мол, и рада бы, да церковь не пускает!

На мой вопрос старцу, нельзя ли все-таки пропустить эту пьесу, старец сказал:

— Не надо. Не смеют они про божественное. Ишь какие!.. Ежели этому уж так хотелось, про божественное, должон сам явиться, писатель-то… А то Гучкова! Он мой враг, и ничего ему не будет!

Я больше не стала говорить по этому поводу.


7 сентября 11 г.

Отец Феофан[129] пришел к Маме и сказал ей:

— Господь наделил тебя, Царица, большим умом и чистым сердцем, поэтому я пришел тебе сказать: отрекись от старца Григория, ибо он не от Бога, а от дьявола!

И Мама сказала, указывая ему на дверь:

— Уйдите, и мои глаза вас больше не увидят.

Он еще хотел говорить, но Мама сказала ему:

— Уйдите, или я забуду, что вы были моим духовником. Я бы не хотела этого забыть…

И он вышел.

Меньше одним гонителем.


1 марта 11 г.

Старец говорит:

— Был у Сазонова[130]. Это человек толковый. Но, кажется, плетет сеть для меня. Ишь каков! Думает, мужика поймать легко! Врешь, стерва! Зубы обломаю!

К Сазонову приехал Илиодорушка[131] (предан. душа).

Старец был с ним ласков. Поцеловался с ним.

А я знаю, чувствую, что Илиодор ждет момента предать старца.


23 мая 11 г.

Мама получила письмо от в. к. Павла Александровича, прелестную пастель с фотографии Маленького.[132] Удивительно красивый снимок. Мама говорит.

— Как тяжело, что ни одного знака внимания ни от кого не можешь принять просто. То есть с сознанием, что это преподносят тебе за тебя самое, потому что любят тебя. Все это выслуживание, все это неискренно.

Мама часто говорит сквозь слезы:

— Кроме тебя и старца, Во всей большой России нет ни одного человека, который был бы мне лично искренно предан. Нет такого!

Бедная Мама, она действительно очень одинока.

А Папа? Разве из его семьи хоть один человек относится к нему искренне? Конечно, нет. Гневная? Но для нее он не сын, а царь, да еще рядом с ненавистной царицей. Тут уж нет места чистой любви. Брат? Нет, там и вообще нет и не может быть любви. А это так странно. Так как они оба — и Папа и Мама — так нуждаются в близком, родном человеке. В этом секрет их любви к старцу.


5 июня.

У Сазонова был проф. Мигулин[133], этот жид Манус[134], и еще какие-то английские купчики-голубчики.

Они подъезжают к Папе, а так как самим ходу нет, то думают проложить дорожку через старца.

— Вот, — говорит старец, — погляди, какую-то записку дали. Они, вот, хотят какие-то болота осушить у Каспия… Степи, говорят, там дарма пропадают… Ну и хлебный банк устроить надо…[135] А какие, они осушители? Они только гадить умеют!.. А то — осушить! Пакостники они, вот что! А что им нужны деньги, так это верно. Ну, и скажу Папе, пущай даст им денег… Деньги ведь и нам, Аннушка, нужны! Вот, хочу ныне опять к Илиодору съездить. Он хоть и подлец, а за ним народ бегает… Вот я соберу народ-то и обделять буду. Люблю, когда за мной народ бежит! Когда народ восхваляет, у меня сила увеличивается!

А когда он говорит про народ и про подарки для народа, то чувствуешь, что это искренно. И что это его большой душе действительно нужно. Ему нужно, чтоб за ним шли тысячи тысяч. Какая большая сила в этом человеке! Его враги упрекают его в том, что он «мужик», а того не понимают, что только среди мужиков, только среди них еще могут рождаться такие необыкновенные. А не среди аристократии, вымирающей, дохлой, протухлой аристократии. «Мужик» — ну и пусть мужик. А сами кланяются ему в пояс, целуют руки, называют пророком (и ему не верят). И на каждом шагу пакостят. Для меня, для Мамы, для нас всех — он не только пророк, а наш спаситель. Наш бог. Мы идем за ним смело. И ничего нам не нужно от него. А они? Тоже, аристократы называются! Пресмыкаются… У, гады!


3 мая.

Подъехали ко мне. Проф. Мигулин говорит:

— Старец обещал, но ведь он человек не от земли… Поэтому считали нужным вас, Анна Александровна, со всем ознакомить. Имеется проект образовать компанию на паях по орошению Закаспийских степей.

Оттуда, как говорит профессор, потекут богатства. И еще попутно предлагается сорганизовать банк…

Все это подробно изложено в докладной записке на имя Папы.

Я взяла докладную записку. Сказала, что подумаю. Хочу заставить этих господ разговориться. Им нужны деньги. А за деньги надо платить деньгами. Он, ученый, профессор, говорит, что старец, не от земли, а потому может и не уяснил себе, что нужно это теплой компании. Он, правда, не понял — надо ли осушить или оросить степи, но зато верно понял, что этим пакостникам дела нет ни до осушки, ни до орошения, им бы только казна. Это он верно понял. Это поняла и я.

Старец велел подождать с подачей докладной записки.


7 мая.

Хорош и муженек Саны. Говорит:

— Шурик сама еще дитя, и потому прощаю ей её увлечение старцем, но требую соблюдения приличий.

А сам около старца так и увивается.

У, продажные твари!

Баронесса Ос.-Б.[136] была на приеме у Мамы. Ее приняли очень тепло, как вдову любимого генерала. Когда она стала собираться уходить, зашел Папа. Он успокоил ее насчет её сына и дочери. Потом она дала Маме маленькую черную тетрадь.

— Это, — сказала она, — от вашего исповедника, от Феофана… Несколько слов о Григории Ефимовиче…

И, низко приседая, добавила:

— Примите это как искреннюю заботу о вас ваших верноподданных рабов.

Мама поглядела на тетрадь и передала ее Папе. Папа читал и хмурился. А потом сказал:

— Одно из двух: или Феофан был подлецом, когда привел к нам Григория, или он подлец теперь, лая на него.

Мама поцеловала Папу и сказала:

— И тогда, и теперь. Григорий наш друг и спаситель, но он человек простой, не знает ни наук, ни хитростей. А они все — и Феофан, и Гермоген, и Илиодор — они сильны в науках и казуистике. И они, когда вводили, к нам Григория, рассчитывали на то, ню сделают его орудием для себя. Но он оказался сильнее их, потому что в нем есть дух Божий. Так они теперь хотят убрать его от нас, чтобы расчистить себе дорогу. Но они ошиблись. Казуистика их подвела.

Потом Мама рассказала, как она, будучи студенткой[137], спросила у …[138] что такое казуистика. И он, не задумываясь, ей ответил:

— Это такая поповская наука, которая одним ключом открывает двери ада и двери рая — в зависимости от того, кого впускает.

Папа весело смеялся. Потом сорвал переплет, а тетрадь разорвал пополам и бросил в камин. Баронесса Ост.-Б. три раза приезжала, но Мама ее не приняла. Ее сын отсылается на Кавказ. Баронесса в отчаянии.


9 июня.

Ну, уж этого я не ожидала!

Баронесса была у старца на Гороховой. Во всем ему покаялась и просила защиты. Потом приезжала молодая баронесса. Зиночка (её дочь, совсем еще дитя). Старец назвал ее «Живчик». Подарил ей подушечку (дает немногим) и сказал:

— Ужо все будет хорошо!

Молодой барон Ос.-Б. возвращен с полпути. Дело с их имением тоже улажено. А зато теперь она уже всюду следует за старцем. Он называет ее «Мой Живчик».

Не бывать бы счастью, да несчастье помогло!

Старец рассказывает: ему когда-то Феофан говорил в первые дни, когда вводил старца во дворец:

— Сюда (т.-е. во дворцы) ходить часто не следует, а то двери начнут скрипеть. Потом помнить надо, что ходить надо через «домашний узкий проход».

И вся эта мудрая наука ни к чему не привела: для него все входы и выходы закрыты.

Мама говорит:

— Если бы не то, что он был моим духовником, я бы с ним иначе поступила. Его спасает то, что я его помню. Но и только.


13 мая.

Старец говорит:

— Вчера Сазонов и профессор возили меня к Витте. И чего этому умнику от меня надо? Глядит — будто узоры с меня рисует. А тут не иначе, как чего-нибудь надо!.. Тоже вот про эти Закаспийские степи говорил. «Про эти», говорит, «степи мы с доктором Бадмаевым[139] отцу, покойному царю Александру, говорили»… Ишь, как эти степи их за живое задели! Их послушать, так вся страна обогатится. А мне так сдается: мужику новая забота — господам пожива!.. А Витте-то? Граф так злобой и кипит, и меня ненавидит, и Папу не жалеет!… А хвостом так а вертит! «Мы да мы!.. Россия да Россия»! И что ни слово, то умность!.. Хитрый барбос!.. А банк-то, видно, и ему в зубах застрял!

Старик сказал:

— Обо всем поговорить надо с Побирушкой. Пускай обмозгует, что да как. Догореть[140] Папе недолго. А надо, чтоб с умом и с головой.


18 мая.

Когда старец привел Илиодора в Мраморный дворец[141] у меня было такое большое желание сказать ему:

— Отойди от этого пакостника!

И когда старец приласкал меня, видя мою горечь, он такими скверными глазами смотрел на меня. Не понимает такой простой истины, что старец для меня — не мужчина, и я для него — не женщина.


17 июня.

На днях стала писать о Зинотти. О том, что она была в такой тревоге по поводу романа Мамы с Орловым много лет тому назад.

А теперь, вторично, по поводу старца. Зинотти его не любит. Но боится в этом сознаться. Вчера она получила какие-то сведения о том, что старец захватил в свои руки не только Маму, но и Папу. Гневная оказала при этом:

— Эта женщина (Мама) треплет корону по грязи!

И сказала:

— Боюсь, что она будет роковой для династии!

Зинотти сказала:

— Я не люблю Гневной. Она враг Мамы, значит и мой враг. Но она очень умна, и у неё открытые глаза. И вот, я такое думаю, что Мама последняя русская царица!.. Нельзя править такой большой страной, опираясь на разум дикого мужика!

Зинотти оказала:

— Я задумала одну вещь. Если это не отвлечет Маму от этого дьявола…

Я не знаю, на что пойдет эта сумасшедшая. Но надо быть настороже.

Зинотти потом спохватилась:

— Я говорила тебе, Аня, а ты, как и Мама, запуталась в его сетях… Мухи, несчастные мухи! Этот паук вас обсосет!

Вчера говорила с Шурой относительно Зинотти. Она говорит, что её муж уверяет, что все ее считают близкой родственницей Мамы.

Она незаконная дочь какого-то итальянца и принцессы дармштадтской Алисы.[142] Так говорят. Числится воспитанницей герцогини Алисы. Это официально.

Во всяком случае, может это только чисто случайно, но между ней и Мамой большое сходство. Та же гордая поступь. Те же мрачные глаза и та же величавая красота в движениях. Может, случайно…


5 июля.

Это ужас, ужас! Ужас! Только сумасшедшая Зинотти могла до этого додуматься. Если Мама не сошла с ума и не умерла от разрыва сердца, то ее спасли только молитвы старца.

И главное, что поразительно, что это сделала Зинотти, та самая Зинотти, которая готова душу отдать за Маму. Она искренно ей предана. И, между тем, злейший враг не мог бы придумать худшего.

А было вот что.

Мама нервничала. Под конец с ней был припадок. Я ушла к себе в 11-м часу. Не успела убрать голову ко сну — вдруг телефон. Мама говорит:

— Если ты не очень устала, приходи ко мне. У меня такая тоска… Пойду, помолюсь… Придешь — почитаем.

Я собралась итти. В это время — с ногой что-то неладно. Прошло в общем полчаса. Подъехала ровно в 12. Поднялась. Прошла левым проходом. Не успела дойти, как услыхала крик Мамы. Сразу не сообразила откуда. По крику думала — она умирает. Кинулась к ней — она лежит в молельне, ударилась головой о диван. Сколько прошло времени, не знаю. Но, когда я прибежала к Маме, из-за божницы выбежала какая-то тень. И если бы Мама не лежала передо мной, я сказала бы, что прошла Мама. В таком же мягком халате, тот же чепец, и, главное, та же походка.

Но Мама лежала тут же, и я решила, что это от испуга у меня галлюцинация.

Я открыла огонь. Никого не должно звать. Только лишние сплетни.

Крикнула Зинотти, но она не отозвалась.

Потерла Маме виски. Дала понюхать соль. Перевела ее и уложила. Мама глядела на меня безумными глазами. Только через час (было начало второго) она заговорила. И то, что она мне рассказала, было так страшно, что я приняла это за бред. А рассказала она мне вот что.

Когда она вошла и опустилась перед образом Спасителя, то услыхала какой-то шорох, подняла голову и увидела женщину. Женщина держала в руках черный крест и лист бумаги, а на бумаге черными буквами написано:

«Гони Григория, он дьявол и несет смерть всему дому!»

И когда Мама это сказала, то вся задрожала. А потом тихо так прибавила:

— И главное, эта женщина — как будто я сама! Как будто мой двойник!

Я прочла с Мамой молитву старца «Господи, очисти разум мой от злого духа, умудри и проясни меня!»

Когда Мама стала успокаиваться, я позвала Зинотти, чтобы приготовить Маме питье (она одна умела его приготовить).

Когда Зинотти вошла, я вздрогнула: на ней был такой же халат. Она смутилась, вышла и скоро вернулась, в белом чепце и в таком же переднике. Мама стала засыпать. При виде Зинотти задрожала. Выпила питье и заснула. Я приехала домой во второй часу.

Страшная мысль, что это могла сделать Зинотти, не давала мне покою. Могла убить Маму, могла убить! Эта мысль сверлила гвоздем. И это сделал не враг, а друг!

Ужас, ужас, ужас!

Утром, раньше, чем я собралась уйти, зашла Зинотти, страдающая, несчастная. С безумием в глазах. Созналась, что все это сделала она. Давно уже задумала. Для этого приготовила такие же, как у Мамы, халат и чепец. Думала, что Мама ее примет за свое отражение в стекле. Когда Мама опустилась на колени, опустила свет, осветила …[143]. Когда Мама крикнула, она испугалась: думала, что Мама умирает. Хотела к ней броситься, но в это время увидела меня.

Все это она рассказала сквозь слезы, умоляя:

— Спаси, спаси Маму!

Причем говорила: если для здоровья Мамы это нужно, то она сознается. Пусть ее казнят, все равно, — только бы Мама была жива.

Я успокоила ее, как могла. Взяла с неё слово, что она никогда больше ничего подобного не сделает. И сказала ей, что об этом никто не должен знать, так как Маме будет тяжело её лишиться: она не только камеристка Мамы, но и её лучший друг. Мама выросла на её руках.

И все же у меня в душе большая горечь против неё. Если друзья там беспощадны в борьбе со старцем, то чего уж ждать от врагов!


9 июля.

Была у старца. Все в общем рассказала ему, не называя Зинотти. Звала его приехать, повидать Маму. Она бродит, как тень.

— Пугали, — говорит, — мной пугали! Это не дьявол, а люди… Сделаю, чтоб то страшное, ночное позабыла! Сделаю! Все будет хорошо, пока я с ней!

Был у Мамы. Оставался с ней больше часу. Когда ушел, я пришла к Маме. Тихая, спокойная. Спрашивает:

— А что со мной было? Отчего Папа так волнуется за мое здоровье?

О, святой старец! Ты исцелил ее! Она все забыла![144]


4 июля.

Мама все забыла. А старец не забыл. Он только умеет скрывать, если его что мучает.

Был у меня, заходила Великая Княжна Ольга[145]. Старец ей читал, вернее, рассказывал житие святых. Пели песни. В это время зашла Зинотти. Позвала Великую Княжну Ольгу. Она вышла. Ушла. Вскоре уехала. А Зинотти зашла ко мне, передала от Мамы книгу (я больна, второй день не выхожу). Когда Зинотти зашла, старец отошел к окну. Играл с Бэби[146]. Потом вдруг повернулся, подскочил (именно подскочил) к Зинотти и, глядя в упор в её глаза, сказал:

— А ты, совушка, не пугай Маму! Слышишь, не пугай! А то я тебя пугну! Вон, поганая!

Зинотти сразу растерялась. Она плохо понимает по-русски. Но, очевидно, старца поняла. Побледнела и, кланяясь, вышла.

Когда она ушла, я стала целовать руки святого старца.

Как узнал? Откуда узнал?

Он, точно отвечая на мой вопрос, сказал:

— Я, вот, с того часу, как ты сказала, все думая: кто бы такое придумать мог? Понял сразу, что баба. Уж очень больно ущемить хотела… По-бабьи это… Да вот, не мог придумать. Татищева?[147] Так нет, та и стерва, и трусиха. Да и какая ей корысть в петлю лезть?.. Думал, от Гневной, — так где взять такого верного человека?… Об этой гадюке позабыл. Не мог думать. Знаю, что уж очень она Маму бережет… А тут, как она вошла, — меня точно ударило! Осенило. Она, она, проклятая!

Я в слезах во всем созналась старцу.

Он меня успокоил:

— Ложь во спасение. Это хорошо. Это Богу хорошо!

Когда он ушел, я в первый раз за все это время облегченно вздохнула. Меня избавила мысль, что я скрыла от старца его врага.


15 июня — 11.

Меня поражает то, как этот человек, без особых знаний, без придумочек, только по наитию, познает истину. А вышла история поразительная.

Епископ Гермоген с Илиодором и компанией были одурачены — вернее же, — сами хотели одурачить Маму и Папу. И в эту историю запутали, еще в.к. Елизавету Федоровну. Они все знают, что Папа (даже более Мамы) дорожит образом Казанской Богоматери.[148] Для этого рассказывают про какого-то плута-богоненавистника[149]. Он из тюрьмы прислан слезничать, что он, мол, виноват в похищении образа Казанской Богоматери, и что, если его выпустят на волю и куда-то повезут, то он отыщет спрятанную икону. В. к. Елизавета Федоровна расчувствовалась и уже пошла петь акафисты. А тот жулик ее, как младенца, опутал. Она легко поддается обману. А епископу Гермогену и компании это было нужно, чтобы вернуть себе внимание Папы и Мамы. А когда об этом узнал старец, то телеграфно сообщил Маме:[150]

«Все врут. Иконы нет. Григорий.»

И это он понял не умом, а высшим чутьем.


7 мая.

Была у меня Варечка[151]. Прелестная девочка. В ней что-то есть от отца. Удивительные глаза. Та же лучистость и глубина. И когда смеется — такая же мужицкая хитрость. Ее трудно называть красивой, но очень интересна. Жалуется:

— Нет житья от подруг: отвернусь — слышу в спину: «Мужичка! Навозом пахнет! Капустой несет!», а повернусь к ним — либо сторонятся, либо льстят. А одна, — (это, очевидно, так прямо и сказано), — говорит: «Счастливая ты, Варя! Твой отец все может сделать! Что бы ты ни попросила — все тебе дадут». Потом добавила: «Поэтому Мамочка[152] сказала: «Ее, пожалуйста, не трогайте, — (это меня), — а то всех нас разнесут… Потому что — правая рука царицы!» И оттого ко мне все так странно относятся. А главное — ненавидят. А что я им сделала? Когда Дима[153] принес конфеты, я всех обделяла. И одна из медвежат[154] говорит: «Подлиза!» Все зашикали, запугали. Она вечером прибежала извиняться и так вся дрожала: «Не сердись, не говори Злюке[155], а то она скажет Мамочке, и моего папу ушлют!» Я ее с трудом успокоила.

Но откуда, почему такое отношение? Уж лучше бы я, как Митя, ела дома колтунки[156]. И была бы, как он. А то — среди мужиков «барышня», среди барышень «мужичка». Никто к себе не допускает!

Жалко девочку.


9 мая — 9.

Теперь понимаю, откуда ветер дует. Это …[157] и надолго будет памятно. Бедные дети. А главное, тут ничем помочь нельзя.

Отец Александр[158] рассказывая Маме о тайном подаянии. Это ей очень понравилось.

— Это, — говорит она, — как в сказке: голодный человек протягивает руку — и находит богатство. Находит счастье…

Мы долго говорили о том, может ли богатство дать полное счастье. Конечно, никто из нас не может себе представить, что должен почувствовать голодный, когда у него вдруг откроется возможность быть сытым. И быть сытым не раз, а долго, может быть — всегда. Мы решили найти такую семью, «которую можно осчастливить». Я должна была найти ее и сделать это в канун сочельника. Говорила с Берчиком. Он указал мне семью вдовы Л. Она из старинной дворянской семьи. Замужем была (ушла из семьи) за каким-то актером. Долго бедствовала с ним. Теперь вдова. Трое детей. Дочка одна кончила 6 классов гимназии, — пришлось взять из гимназии, потому что нечем платить. А трое маленьких. Живут только тем, что мать вяжет и штопает чулки. А девочка (между прочим — красавица, как говорит Берчик) дает грошевые уроки. И то только пока тепло, так как в холод выйти не в чем. Одна кофтушка и одна пара ботинок. А дама эта, несмотря на нищету, — гордая.

Рассказала Маме. Оля[159] тоже приняла участие в этих беседах. Решено было снести им узел нарядов и сластей и деньгами 3000 (деньги дала Мама) и написать письмецо: «Молитесь Богу за Александру и Алексея и будьте счастливы».

Вопрос был в том, как передать все. Подойти, постучать в окно и уйти (так делается тайное подаяние)? Но это неисполнимо, так как они живут в дворницкой, в бывшей доме её отца (приютил ее дворник, и окно выходит в коридор). Кроме того, может случиться также, что выйдет дворник и получит все. Или кто-нибудь из его семьи. Этот, наиболее романтический, способ не подходит. Надо что-то другое. Послать по почте? Тоже неудобно. Кто ее там знает? Может и не отдадут (говорят, она живет под чужой фамилией, а какая у неё фамилия — мы не знаем). Решили так, что Митя[160] (ему очень нравится все романтичное) оденется в студенческое пальто, зайдет, спросит Валентину Викторовну (так ее зовут) и отдаст ей пакет. И сразу же выйдет. По крайней мере, мы будем знать, что это попало в те руки, что мы желали.

Так и сделали.

Мама приходила ко мне с Олечкой, все сама просмотрела. Олечка положила свои кружева и свои две косынки. Мне кажется, что этого не следовало делать: вещи настолько хороши, что могут пойти лишние толки. Но ей так хотелось положить эти вещи, она так радовалась при мысли, как та девочка (она, пожалуй, одних лет с Великой Княжной Ольгой) будет радоваться и примерять кружева, что ей нельзя было отказать. Туда же были положены три рубашечки Маленького в них записка («Молись за Алексея»), много конфет и сластей.

Вечером, часам к девяти, Митя …[161] и погрузил на себя узел. Постучал в окно. Ему открыл дворник и на вопрос, где живет Валентина Викторовна, провел его в полутемную каморку. Митя вошел. Увидел трех детей, играющих на полу с кошкой, а на кровати лежала и стонала женщина.

— Я, — говорит он, — в первый момент растерялся. Но больная постучала в стену и слабо позвала: «Лили!»… Я бы сразу ушел, как было условлено, но я не знал, сюда ли я попал… В это время вошла девушка (вернее, девочка) в сером каком-то рванье — (так он рассказывал). И когда она вошла, я прямо растерялся. Такие глаза! Безумно красивые глаза!… И тонкие темные брови… А волосы — целые снопы золота! Я спросил, здесь ли живет и могу ли я видеть Валентину Викторовну. Девушка растерялась и сказала: «Мама больна. А я, вот, я дочь Валентины Викторовны… А что вам угодно?» Она, очевидно, очень терялась. Тогда, — так рассказывает Митя, — я сказал: «Вот это возьмите!» Подал ей узел и конверт и быстро вышел. За мной кто-то пошел, но я быстро скрылся…

Прошло больше двух недель. Олечка приходила ко мне и часто спрашивала:

— Аннет, а как ты думаешь, та девочка еще счастлива?

— Мне кажется, что в этом нельзя сомневаться…

Уже весной Берчик мне сказал:

— А знаете, Анна Александровна, заместо счастья, Бог-весть что в ту семью внесли!

Я уже забыла, в чем дело.

— А в Сочельник, помните?

Вспомнила.

— Ну так вот… Они поправились. Квартиру другую… и все такое… Она шляпы делает, магазин у нее… Дети — так прямо ангелочки!

— Ну так и хорошо! Что же ты ворчишь?

— А, вот, Великий Князь с того самого дня за девочкой этой бегает. Видели его с ней в городе… Не было бы худа, не знает ведь, в чем дело. Думает и вправду студент.

А раз было народное гулянье. Я ехала с детьми. Вижу — навстречу молодая девушка, везет колясочку с ребенком (калекой). Берчик указал мне:

— Эта та самая… в Сочельник которая… А это братишка её больной…

Девушка, действительно, необыкновенно красивая, однако, больше похожа на еврейку или грузинку (с зелеными глазами).


9 сентября — 10.

Сегодня опять услышала об этой несчастной Лили. Месяца два тому назад в «Новой Времени» появилась заметка:

«В воскресенье, 19 мая, в Павловской парке молодая девушка стреляла в студента. Когда раненого подняли, он отказался себя назвать. Предполагают, что это один из великосветских романов».

Больше об этом ничего не было.

Потом оказалось, что так закончилось наше «тайное благодеяние». У Великого Князя с Лили затянулся роман. Когда девушка узнала об обмане, то выстрелила в своего героя, не зная, кто он. Когда ее арестовали, она себя не назвала, боясь напугать мать. Потом Великий Князь хлопотал об её освобождении, но сказал полицмейстеру, что хотел бы избавиться от этой семьи, чтобы убрать их из Царского. А в то время Митя уехал полечиться к отцу. Отец навел справки. Оказалось, что эта дама, мать Лили, была вдова еврея; ей жить, конечно, было нельзя в Царском. Но она что-то скрыла — уж не знаю — словом, жила под чужим именем. Ну, и ее вместе с Лили арестовали. А детей у неё отняли. Она умерла в тюрьме, а Лили куда-то услали.

Все это вышло ужасно. Великого Князя не было. Он об этом узнал только когда вернулся, месяцев через восемь. Страшно волновался.

— Вот, — говорит Митя, — наши полицейские…[162]. Готовы человека живьем съесть! Перестарался, мерзавец!

Он собирался было навести справки о том, куда девалась Лили. Потом решил ограничиться выговором полицмейстеру… И еще боялся, что дойдет до Мамы.

Бедная, бедная девочка!

А мы так искренно верили в то, что наше «тайное даяние» принесет счастье всей семье.


7 мая — 11.

Старец едет[163]. Ждем его с нетерпением. Мама говорит:

— Он единственный человек, который вносит мир в мою душу.

И дети его ждут. Любят его святые слова. Оказывается, он задержался. Совершил паломничество в Саров. И не один, а с народом. Его большой душе надо, чтобы всякий, кто будет около него, возрадовался. А посему Мама сегодня отправила ему 3000 рублей на подарки для народа.


9 июня. — 1.

— И вот, — говорит старец, — эти министры — ослы: велят из Царицына убрать Илиодора, а это не понимают, что за ним сто старух поплетутся и такой рев подымут, что никакими пушками не заглушишь… Дурьи головы! Надо, чтобы все спокойно!

И опять о Л. Толстом вспомнил:

— Папе, — говорит, — на графов не везет: графа Л. Толстого за характер синод оттолкнул, графа Витте (так как он граф — Витте) зовут за большую умность — так это не годится: плохое то хозяйство, когда хозяин умного приказчика боится!

Да, прав старец, прав святой пророк!

Мама говорит:

— Если бы я не была царица, то была бы с теми, кто против царей!..

Думаю — если бы старец не был святым человеком, то был бы тоже с теми, кто против.


9 июля.

Старец говорит:

— Царские министры много дальше не видят своего носа. Вот им граф Лев Толстой чем-то не по нутру пришелся. Они синоду и напели. А этот и рад. Ведь попы — души продажные… Тоже вот, выслужиться хотели — ему отречение от церкви…[164] Думали — он заплачет, в ножки поклонится: «Дайте, мол, свое благословение!» А он и не подумал! А Папа, как стал помирать граф Толстой[165], печально так сквозь слезы сказал: «Не он перед церковью, а перед ним церковь виновата, что он не как христианин, без покаяния умирает. Церковь сумела наказать, а не сумела на свою сторону перетянуть!» Вот что сказал Папа, а они думали — царю-батюшке угодили! Щенки слепые, а не правители, дальше сиськи суки не видят!

И как он прав! Ах, как он прав!

Отречение графа Л. Толстого от церкви внесла большую горечь во всю царскую семью.

Мама говорит:

— Граф Л. Толстой — величайший мировой ум, гений… И этот человек, который жил в наше время, относился злобно к нам, потому что к нему церковники применили такую же плеть, как к любому поваренку. И это так тяжело! Особенно потому, что вся Европа это нам поставила в вину. И еще потому, что «Война и мир» это — лучшая русская книга…

Меня несколько удивило, что Мама так отозвалась об этой книге, так как граф Толстой очень откровенно высказывает в ней свои симпатии солдатам, а не генералам, и еще посмеивается над царем Александром Павловичем… И вообще над царями… Но в этом отношении Мама верна себе, она человек культурный, и от этого ей не уйти.

А раз она мне сказала:

— Ах, Аннет, если бы я не была царицей, то присоединилась бы к тем, кто нас царей, ненавидит, — так много жестокости! Такая узкость!.. Но мы, цари, — помазанники Бога и должны нести свой крест…

Папа его имеет.

Странно, когда всмотришься в Папу и Маму, оба они «Не для величия и славы», как им для них поет поэт державный К. Р.[166] Они люди глубокой веры, тишины… Любят свой покой, своих детей… Ну, и судьба поставила их царствовать Конечно, положение не только обязывает, но и развращает. Особенно власть.

Это я знаю по себе. Власть очень портит. Кружит голову. Сбивает с пути скромной, молитвенной жизни. И все же Мама — величайшая мученица. В ней, в буквальном смысле, все болит. У ней столько ответственности, столько забот и так мало чистой радости.


18 июля.

Столыпин настаивает, чтобы как-нибудь убрать Илиодора из Царицына. Он сказал Папе:

— Нельзя допустить (хотя бы и на религиозной почве) устраивать погромы. Илиодор — погромщик и опасный монах. Сильно действует на толпу. Этот сумасшедший несет позор. О нем слишком много говорят. Его надо убрать из Царицына. Там готовится бунтовское гнездо.

Я думаю — Столыпин прав. Илиодор — это злокачественная язва. Его надо обессилить. А старец говорит:

— Надо еще маленько выждать, а то, ежели так, нахрапом, Илиодорушку уберут, народ его мучеником признает. А народ страсть как мучеников любит!

Как он мудро рассуждает!


9 сентября.

Однако, синод, под влиянием Столыпина, настоял на своем. Илиодора перевезли из Царицына в Новосильевский монастырь[167]. Шуму чтоб меньше было. А старец обиделся, что без него порешили. Сказал:

— Ежели они без меня решают, то я это решение смахну… Пущай остается в Царицыне, пока я того требую!

Мама хоть и очень обижена на Илиодора за эту мошенническую историю с образом Казанской Богоматери, но старцу не решилась отказать, и потому решение синода отменили и Илиодора оставили в Царицыне.

А князь Андроников приезжал и говорил:

— Отец Григорий по доброте своего же врага Илиодора защищает. А этот враг только выбирает удобный момент, чтобы его раздавить!

Я его успокоила, сказав, что раздавить старца не так просто, так как Илиодора и Гермогена Мама терпит только по милости Григория Ефимовича. И что его слова довольно, чтобы их убрать. Кн. Андроников улыбнулся:

— Анна Александровна, а вы разве не знаете, что старец также смертный, а у этих голубчиков рука не дрогнет убить того, кто им станет на дороге?

И так он это сказал, что у меня мурашки по телу забегали.

Так много врагов, так много врагов! И главное — со всех сторон. Сохрани его, Господи!


6 июля — 11.

Папа еще при первой свидании с Илиодором, — когда старец велел его Папе принять, сказал ему:

— Ты во всем должен следовать указаниям старца, и если тебе дана возможность жалить, то пускай свое жало против революционеров и жидов. А министров и других правителей не трогай!.. А Главное, во всем слушайся Григория Ефимовича. Его Бог избрал нам в советники. Умудрил его.[168]

А что сделал Илиодор? Он не удовольствовался еврейскими погромами, а стал кидаться на губернатора[169]. Этого мало. Отрастил зубы и бросался на самого старца. Тут уже придется накинуть цепь!


7 сентября — 10.

Ненавижу Илиодора! Ненавижу! Несмотря на то, что старец говорит:

— Его должно почитать, потому — на нем благодать!

И все же ненавижу.

Что-то в нем есть такое, что делает его отвратительным. Гадливым. Он когда смотрит, то кажется проникает глазами. И в позах его что-то стыдное. Я знаю: враги старца говорят, что старец своим касанием оскверняет женщину. Но так говорить могут только враги и люди, с развратом в помыслах. От касаний старца чувствуешь только, что поднимаешься над землей. Что ничего тебе не надо. Ничто тебя не трогает. А есть высшее, сладостное, что кружит тебя над землей. И это не ласка его, не сладострастие, а горячая волна божественного. И никакие радости не сравнить с этим сладчайшим туманом.

Вспоминаю величайший трепет моего существа.

Когда мы приехали к старцу[170], то он водил нас по деревням. Чтобы, — так говорил он, — я видела, в какой грязи живет народ. Какой горький хлеб крестьянский. И еще для того, чтобы видеть, как его почитает народ.

Когда мы шли по улице, то я видела, как крестьяне кидались ему в ноги и молили:

— Благослови, спаси, помолись за нас!

И он, такой жалостливый, поднимал их и обделял. И я никогда не представляла себе, что он так много раздает народу.

И я не могла и подумать, что он делает это только для нас. Потому что, когда я вечером шла с Варей[171] и к нам присоединилась старуха Ириша (она не верит в Григория Ефимовича, говорит, что он не от Бога) и все же водила нас по дворам и показывала: «Тут он избу починил, там корову купил, там — лошадь. Там на детей дает. На его счет обучаются, на его счет лечатся…» Это требует десятков тысяч.

— Такой царской щедрости никто никогда не видел! — говорят крестьяне.

Вечером П. Д.[172] нас кормила чем-то очень жирным и сладким. Пили вино, пели песни.

Вся комната старца увешана коврами. Мягко-красная оттоманка. Против неё, на столе, божница, в ней икона Божьей Матери. В черной без позолоты оправе. Старинное письмо. Когда смотришь издали, то видишь только бледные тени. А когда зажигается лампада, то святой лик светлеет.

Когда стало тихо, то двое взяли нечто похожее на цимбалы, стали играть. Старец, подпевая, стал кружиться.

Песнь усиливалась. Усиливалась кружение-пляска. И старец, указывая на Божью Матерь сказал:

— Глядите, плачет, о нас скорбит!

Когда же, в великом кружении, мы все пали ниц перед старцем, я увидела на глазах Богоматери сияние.

И когда, утопая в мягкой ковре… в изнеможении… Это была высшая благодать… Высшее трепетание…


6 сентября.

Ненавидела Илиодора всегда, особенно теперь! Отец сказал, что вчера он прислал письмо, в котором описывает «радение» старца с Марьей Ивановной. И я знаю, что все, что он пишет, — это клевета, чтобы очернить старца.

А с Марьей Ивановной было так:

Она, как лучшая молитвенница старца, никогда его не принимает у себя, разве — когда идут от Мамы. Он заносит ей для Маленького что-нибудь. В этот раз тоже так было. Марья Ивановна ушла, оставив Маленького спящим. Пришел старец. И когда дверь открылась, и Маленький зашел (он оставил свой волчок на кровати Марьи Ивановны), то они его не заметили. Он испуганно закричал.

Пришел отец Александр. Маленький слушал его. Но все жаловался на головную боль. Мама позвала старца, и Маленький закричал:

— Не хочу! Он будет меня душить, как Машу!

И это особенно было неприятно потому, что при этом был отец Александр. Он скоро ушел. Старец стал гладить Маленького, и головная боль у него прошла, и он воробышком прыгал по комнате.


7 октября.

Как об этом узнал Илиодор? Но — разве это поймешь? Уши и глаза всюду. За каждым шагом следят. И все оскверняют. Всюду гадят. И никуда не уйти от них.


10 октября — 11.

Вчера Мама говорила:

— Когда в начале войны с Японией запахло этим несчастным бунтом, который они называют революцией…

Между прочим, Мама всегда говорит: «В России никогда не может быть революции, а может быть только бунт… А бунт надо усмирять нагайками, так как меченый холоп лучший работник!» Я бы не сказала, что в данном случае Мама особенно дальновидна, но возвращаюсь к её рассказу.

— Итак, — говорит Мама, — во время Японской войны было предложено устроить нечто вроде «Sûreté général»[173] и дело было поручено Комиссарову[174].

Мама, говорила, что он проявил необычайную прозорливость. Вся заграничная шифрованная переписка, как в волшебном фонаре, проходила перед нашими правителями, им оставалось только делать выводы. Он раздобыл десять шифров: американский, японский, китайский и др. Работа шла удивительно, но кто-то предал. И пришлось ликвидировать. И вот, Мама говорит, что, по её мнению, Комиссаров сам состряпал, сам и разрушил. Далее Мама говорит:

— Этот же человек составлял и печатал прокламации о еврейских[175] погромах[176], а когда все стало известно, перевернул горшок с углями на другую голову.

И, вот, она говорит, этот человек предлагался в качестве охранителя старца. Да он не только убьет, — а еще пойдет с красным флагом по улице! Нет, нет, ему верить нельзя, такие люди опасны!


1 февраля.

Старец сказал папе:

— Тем, что обер-прокурор Лукьянов[177] со скандалом убрал Илиодора, только дуракам языки развязал. Вон, послушайте, что говорят: «Царь, мол, послал Илиодора жидов бить, да и спутался. Как Дума на царя нападать стала, царь от своего слова отказался, и Илиодор предан жидам. То-есть Думе». Вот что говорят!… А разве хорошо такие слухи слушать? Ведь думать надо, что стеной за Илиодора народ. Так надо сделать так, чтоб бабьего реву не было, чтоб народ его прогнал. Вот что надо. А пока что — терпеть! А Лукьянова, прихвостня Столыпина, думского нюхача — гнать в шею надо! Вот!

И при этом сердито закричал:

— А то дождешься, что всех думских собак на нас пустят! Вот! Гнать его, стерву!

Папа сказал:

— А кого поставим?

Старец указал на Саблера[178].

— Не человек, а воск, чистый воск! Подогреешь — и жми его! Вот царский послушник!.. И церковник! Вот!

Назначение Саблера Мама приветствует.


4 июля.

Папа указал старцу, что Дума высмеивает смещение Лукьянова и замену его Саблером. А старец и говорит:

— Дума — это собачья свадьба. Свои собаки дерутся, а все вместе ходят и чужих не подпускают! Вот что — гнать ее надо, эту Думу!

О, если бы это ее так же просто было прогнать, как всякого отдельного министра! Но это не так просто. Тут уже определенно борьба за власть. Папа охраняет самодержавие, а Дума это самодержавие обстреливает, — пока только речами, но впоследствии может быть худшее.


5 марта.

Вопрос о диакониссах[179] прямо разросся в борьбу. Вокруг него конечно, разгорелись страсти, С одной стороны — великая княгиня Елизавета Федоровна с московским митрополитом Владимиром, с другой — Мама со старцем.

Для чего нужны в. к. Елизавете Федоровне диакониссы? Ясно. Она хоть и отшельница, но очень властолюбивая. Ей нужен свой штат, свои верноподданные, хотя бы и в монастырских рясах. И еще одно — в. к. Елизавета Федоровна любит все обстановочное, декоративное, а в этом отношении католическая церковь дает больше. А диакониссы — это прямое явление католического монастыря… Еще думается мне и нечто другое. Тут у в. к. Елизаветы Федоровны может быть и другое — если не совсем, то хоть отчасти навязать нам главенство церкви над престолом. Во всяком случае, диакониссы не дают ей покою. Старец сразу не понял, а потом сказал:

— Ишь, какая молитвенница!.. У католиков над царем — папа римский, а у нас московская мама будет! Пускай убирает руки, пока пальчиков не отрубили!

А Папа так рассмеялся в первый момент. Не знал, как от в. к. Елизаветы Федоровны отделаться, отписаться.

А старец говорит:

— Мы на нее епископа Гермогена напустим. Пускай ее законами запугает.

И только этим и удалось разбить тенденцию о диакониссах.

Я очень рада, что все старания в. к. Елизаветы Федоровны разбиты. Казалось бы, если человек уходит в монастырь, то тем самым отказывается от властолюбия и честолюбия. Но это не так.


6 июля.

Бадмаев был. Говорит, на этих днях будет у меня Мигулин. Лично мне этот человек очень неприятен. У него особенная манера говорить, предлагая какой-нибудь проект. А все его проекты сводятся к одному: поставки, концессии, банки и т. д. Он так нахально смотрит в глаза и говорит:

— Это для нас (подчеркивая для нас) будет очень полезно!

Когда он был у меня несколько дней тому назад, я его отпугнула:

— Не для нас, а для вас это нужно, — сказала я ему в ответ на его проект о приисках.

Он на минуту вздрогнул:

Потом так завилял:

— Я думая, что вы мне разрешите считать — интересы государства нашими общими интересами…

Кстати, с ним этот Рубинштейн[180]. (Между прочим, все говорят: «Евреи трусливы, жулики и трусы». Глядя на этих людей, вслушиваясь в их мудреные проекты, я думаю: «Жулики, но не трусы!» Очень откровенно издеваются над нашей, простотой). Этот Рубинштейн мне положительно нравится. Когда заговорили об отчислениях он сказал:

— Многоуважаемая Анна Александровна, я знаю толк в бриллиантах и еще лучше — в оправе! — намекая на ту бестактность, которую себе позволил Побирушка, оставив пакет с надписью: «5 каратов, 8 каратов» и т. д. Страшно мало в нашем обществе умных людей, а потому когда встречаешь таких, как вот он, то это особенно приятно. И думается мне, что такие везде будут на месте. А то — кичиться породой, а подносить в пакетиках!


9 сентября.

Мама взволнована. Император Вильгельм пишет ей:

«Я верю в твой критический ум и твою гордость. И все же и до меня доходят эти ужасы о твоем и Ники увлечении: «старцем». Для меня это совершенно нечто непонятное. Мы — помазанники Божьи, и наши пути перед Богом должны быть такие же чистые и недоступные для черни, как все, что люди от нас …[181] А это ваше увлечение равняет вас с толпой. Берегитесь. Помните, что величие царей — залог силы».

Дальше он пишет о том, что в заграничной прессе выступление одного старца — Илиодора — против другого — Распутина — рассматривается, как бунт церкви против власти. И самое ужасное, что цари являются не усмирителями бунта, а играют роль разжигателей. «Имя царицы рядом с именем какого-то темного проходимца! Это ужасно!»

Это письмо, как громом, поразило Маму.

— Никто никогда не смеет вмешиваться в нашу жизнь!

Мама особенно нервничает, зная, что это письмо продиктовано или внушено её «отцом»[182]. О нем она всегда говорит с особой и нежной любовью, и это ее оскорбило.

— Почему они все вместе и каждый в отдельности стараются мне навязать свои, правила? Кто дал им это право? Как они смели! Ах, как они смели! И главное, этот Иуда-предатель Илиодор! Старец о нем, как о своем любимом брате, хлопотал. Ни на минуту не забывал о нем, и он, он явился предателем!

Утром получаю письмо от Лелички[183].

«Боюсь за старца. Боюсь. Они — епископ Гермоген и Илиодор, как черные вороны… Черные вороны хотят клевать чистое тело. Боюсь, могут пролить кровь. Сделай все, чтобы примирить их. Разорви свое сердце, но не дай свершиться между ними ужасному! Жди меня к вечеру».

Это письмо — сумбур и страх, как и все, чем живет в последнее время Леличка. Оно меня напугало. Но я не знала, в какую сторону направить свое наблюдение.

Говорила с Александром Эриковичем.

Он сказал:

— Не пугайтесь и, главное, не пугайте Саны. Эта Ольга Владимировна всегда что-то выдумывает. Во всякой случае, весь день будем иметь за ними наблюдение.

Старец был у Головиных[184]. Мама звонила мне, что Илиодор приехал, говорил со старцем. Беседа мирная. Дружно обсуждали. Поехали в Ярославское подворье, где ждал епископ Гермоген. Старец доволен.

Выслушав это сообщение, Мама успокоилась. Думала, Александр Эрикович прав. Леличка преувеличивает. Они сговорились, значит — все хорошо. Успокоилась, хотя в душе не доверяла Илиодору. Но, думала я, он боится старца, а потому смирится и убедит епископа Гермогена тоже смириться. Их, конечно, терзает зависть к старцу. Но они должны смириться.

Когда приехал старец, мы все поняли.

Я омывала его ноги слезами. Как они смели! Как смели!

Били… истязали… могли убить…[185] И только испугались Божьего суда…

Когда они подняли руки на старца, он, старец, сказал:

— Да будет воля Твоя!

И рука епископа Гермогена повисла, как плеть.

Свершилось нечто страшное. Они пошли открытым бунтом против старца и против Папы и Мамы. Знают ли они, какая судьба их ждет?[186]

Леличка, обливая слезами руки старца, шепчет все то же:

— Примирите, примирите их… Или случится большое горе! — Старец говорит:

— Поздно. Я еще надеялся на то, что они поймут… что им без меня нельзя… А они, вот, не понимают… Думали, убьют Григория — к Маме пройдут… Врут, проклятые!

Когда вечером пришел Илиодор, этот бунтовщик, этот одержимый гордостью и злобой дьявольской в смиренной одеянии монаха, то я молила Бога:

— Всели в меня, Господи, дух смирения, не Дай нанести оскорбление принявшему сан!

И, когда он заговорил, я отошла к окну, боялась на него смотреть. А когда старец сказал, указывая на Илиодора: «Заманили и хотели убить… Крестом… крестом убить», то я почувствовала, что готова броситься… рвать… терзать…

И когда Александр Эрикович поднял свой кулак[187], я вспомнила его слова:

— Этой рукой сам 80 революционеров казнил!

Да, я знаю, что Александр Эрикович умеет отстаивать друзей Папы и Мамы…

Очевидно, о том же подумал и Илиодор, глядя на кулак Александра Эриковича, потому что голос его стал тише, когда он стал пробираться к двери.

Смиренный схимник, одержимый бесовской гордостью, — о, как я его ненавижу! И нет таких мучений, которые могли бы искупить его грех перед старцем. Знал ли он, понимал, на кого поднял свою руку?

Когда он ушел, старец мрачно поник головой.

— Не хотел с ним войны. Пожалеть его хотел… А он сам… сам себе яму копать хотел…

Вскоре все разъехались.

Я осталась со старцем. И он тихо сказал:

— Аннушка, они не меня, а Папу… Маму оскорбили… И я рад за них пострадать… Но зачем они такую злобу имеют?

И его святые глаза покрылись такой любовью… такой лаской ко всему миру…


10 мая.

Леличка не хочет успокоиться:

— Пойми, они оба, оба — лучшие сыны …[188] бес искуситель…

Она вся, как в огне, горит. Написала Маме:

«Сестра Александра, моя госпожа и царица. Стань между ними, соедини их руки, и да будет между ними мир и любовь. Они, вот, не могли понять — все, и даже и Аннушка, — что они оба — Илиодор и Григорий — братья во Христе, лучшие сыны церкви… и от войны между ними может случиться страшное шатанье трона… Шатанье трона! Царица, помири их!»[189]

Мама очень любит Лелю. Но это письмо ее огорчило.

— Не могу, — сказала она, — протянуть руки тому, кто оскорбляет в лице нашего друга Григория меня и Папу. Нет у меня к нему любви, а без любви, что я могу для него сделать?

Борьба разгорелась. И теперь уже никто, никто не может их примирить. И Илиодор, и Гермоген, оба уже связанные по рукам и ногам и лишенные царской милости, не сдаются, чего-то ждут…

Старец говорит:

— Илиодорка хочет скинуть клобук[190]. И возьмет топор… Он как Пугачев… Думает собрать рубойную[191] рать и пойти на царя и православную церковь. Он об этом только и помышляет. Да Господь по иному рассудил… Пришел Григорий и смирит беса, смирит!..

И я знаю и верю, что старец смирит их. И душа моя радуется этой победе святого над нечистивыми. Но тяжело то, что весь муравейник взбудоражился. Вот, пишет Бадмаев Папе: знает ли Папа о том, что произошло между епископом Гермогеном, Илиодором и старцем? А произошло, мол, такое, что они хотели заставить его, святого друга нашего, дать клятву в том, что он никогда не переступит порога дворца, не пойдет ни к Папе, ни к Маме.

Папу это письмо очень рассердило.

— Кто просил, — говорит он, — епископа Гермогена и Илиодора оберегать наш царский покой?

Он, Папа, усматривает в этом бунт, желание стать между Папой и церковью…

Мама вполне разделяет мнение Папы.

Дальнейшая судьба бунтовщиков предрешена.


19 июля — 17.

Были Марков[192] и этот несчастный Римский-Корсаков[193]. Я затруднилась бы сказать, почему эти люди вызывают во мне брезгливое чувство. Клопы поганые! И, тем не менее, приходится не только выслушивать, но считаться с ними. Цель их, как они все говорят, это сберечь отечество и спасти Папу и Маму. А для того нужны деньги и только деньги.

Марков требует, чтобы ему дали 50 000 руб. на газету.

— Эта газета, — говорит он, — будет бороться со всеми левыми группами. И, кроме того, через эту газету можно подготовить общественное мнение к будущим выборам.

Римский-Корсаков просил для той же цели 20 000 руб. Газета предполагалась в Твери.

— Там, — говорит он, — кругом фабрики и заводы. Рабочие в большинстве под влиянием революционеров. Наших агентов мало. Да и не имеют успеха.

Он полагает, что только хорошая правая газета может поднять настроение среди рабочих.

— В такой газете, — говорит он, — мы укажем на опасность от увлечения революционными теориями. Кроме того, можно кое-что рабочим обещать…

Одним словом, все они тем или иным путей добиваются денег.

Говорила старцу о том, что они были у меня.

— Вот пролазы! Узнали дорожку! Думали без меня, Григория Ефимовича, обойтись. А ты вот что скажи: я сказал, что об газете подумаю. А я пощупаю Побирушку; он на этот счет хороший глаз имеет. А думаю, что их придется гнать: потому — деньги у них по карманам затеряются, а толку не будет.


20 июля.

Срочно приезжал кн. Мещерский[194].

— Знаю, — говорит, — о чем хлопочут правые… Хотят свою газету.

Но, по его словам, эти газеты не только не достигают цели в смысле поднятия престижа Папы и Мамы, но, положительно, роняют таковой. Он говорил о газете, которая издается правыми в Петербурге. На газету тратятся большие суммы, а ее даже бесплатно дикому не навяжешь[195].

Он прав. Эти газеты так грубо и глупо все перевирают, что читать противно. А ведь здесь работают все же петербургские сотрудники.

Кн. Мещерский указывает на то, что так как та газета-пресса, то в газетах из революционного (вернее либерального) лагеря работают серьезные журналисты, и бороться с ними должны сильные партнеры. А что могут сказать такие писаки, каких выпустит Марков и Ко? Они будут натравливать одну часть населения на другую, а кому это теперь нужно?

Он сказал, что надо серьезную газету, которая бы специально обсуждала вопросы внутренней политики, значение Думы и Совета. По его мнению, такую газету надо, и он полагает, что ее можно пустить, якобы в противовес «Гражданину», а фактически она его должна дополнить. Возможно, что он прав. Досадно только, что и тут личная заинтересованность.


7 февраля — 12.

Кто же убил Столыпина? Кому и для чего нужна была эта смерть? Эта вопросы часто поднимаются вокруг меня. И еще чаще я слышу вопрос:

— А Папа, а Мама, как они реагировали на это убийство? И для кого назначалась пуля Р.[196].

Все эти вопросы теперь более, чем раньше, волнуют всех. Вопрос о Екатерине Шорниковой[197] стоит очень остро. Этот барбос Щегловитов мог допустить такую ошибку — чтобы выбросить человека, который представляет собой склад сведений, компрометирующих власть. — [198], если Господь захочет кого наказать, то раньше его ума лишит. Иначе этого не понять.

Вчера получилось письмо. Автор неизвестен. Есть подозрение… Вот что пишут:

«Многоуважаемая Анна Александровна. Я Вас знаю и Вы меня тоже. Поэтому пишу Вам: знайте, что намечено в первую очередь две смерти — Распутина и Вас. Оба вы будете убраны для того чтобы ликвидировать вопрос династии. Если до сих пор Россия терпела сумасшедшую царицу, то терпеть ее вместе с развратным мужиком не станет. Пишет Вам человек, преданный престолу… И еще вот что. До меня дошли слухи, что Вы поминаете о монастыре… Если бы Вы ушли! Как бы это было хорошо и для Вас и для тех, кто «не мыслил убивать», а должен убить, чтобы спасти Россию. Подумайте обо всем, Анна Александровна».

Как странно. О своей мысли «уйти в монастырь» я полушутя, полусерьезно говорила в субботу, неделю тому назад. Были при этом, кроме Шуры[199] и Мумы[200] только Вера Николаевна (друг семьи и Пуришкевича)[201] Странно как все это… Так как вопрос идет не только обо мне, а о дорогом нам всем старце, то возникает вопрос, как быть. Если так, то это очень смело. Где же наша охрана?… Сказать Воейкову?[202] Есть один человек, который мог бы все более или менее прояснить — это Курлов[203]. Но ему я тоже не доверяю…

Если могли убить Столыпина свои, те самые, которых он вскормил, то какой охране можно доверять? Странно и жутко. И не за себя. Ведь я знаю, что дело не во мне. Я без старца — это пустой звук. Это ружье без заряда. Они ищут его голову. Голову старца. А через него — поразить Маму.


9 декабря — 12.

Вчера Александр Эрикович рассказал мне всю историю этой несчастной Шорниковой. Оказывается так. Она одна из так называемых раскаявшихся грешниц. Предложила сбои услуги по политическому сыску. Предала своих, свою партию, в которой работала. Это она по указанию властей (главным образом, очевидно, Столыпина) разыграла сказку про то, что члены Государственной Думы с.-д. (она, видно, сама раньше работала в этой партии) якобы подготовляли заговор, воззвание к войскам или что-то в этом роде. С этим документом в руках добилась того, к чему стремилась. «Кабинет» (?). Арестовали всю фракцию с.-д.-в, членов Думы, а Думу разогнали. Казалось бы, что после того, как работник оказал такую услугу правительству, оно (то-есть тот же министр) должен озаботиться о её судьбе. Правда, она рвань, гадина, но эту гадину использовали. Она сделала лучшее для нас дело. Надо ее, если не наградить, то хоть устроить. А о ней совсем позабыли. Кинули, как …[204], отправили в горячий момент куда-то — и позабыли. И тут началось самое интересное. В партии она под подозрением. Ее ищут. На нее …[205] Местная власть[206] от неё отмахивается, а ей есть нечего. Рваная, полуголодная, она мечется, пишет, напоминает… А они, голубчики, мирно делят лавры. Кончилось тем, что обо всем этом узнали союзники (С. М. А.)[207] и скандал вылился через край. При такой постановке[208] дела какое отношение может создаться между правительством и агентами сыска?

Конечно, всякий рвет себе кусок, пока можно. А после меня — хоть трава не расти!

Интереснее всего в этом то, что когда начинают разбираться, то виноватых нет. Власть валит вину с Ивана на Петра. Ну, и солидарность при этом замечательная. Чтобы обелить себе хоть кончик уха, готовы запутать три десятка своих соработников.

Солидарности им бы научиться у тех же революционеров, через которых они выслуживаются. Когда Александр Эрикович рассказывал мне о ней, то хотел обратить мое внимание на то, что такая Шорникова могла бы пригодиться для той дели, о которой я ему говорила. Я с этим его мнением не согласна. Я бы и вообще не сказала, что он умеет отыскивать людей. Нет, она не годится. Уж очень это все гадко!


1908. 5 августа.

От этих ищеек житья нет. Они не только стараются выслужиться перед Папой и Мамой, но, чтобы сковырнуть друг друга, ведут такие сплетни, создают заговоры, чтобы …[209] в ликвидации их. Проклятые! И никого они не пропустят, никого! А когда заврутся, то теряют нить. Этой скверной ищейке Герасимову[210] почему-то вздумалось поохотиться на старца. Врешь, поганый, тут ничего не получишь!

А было это так. У Герасимова своя свора (больше по …)[211]. Они не только человека, но и птицы на лету не пропустят. Конечно, тогда, когда это им выгодно.

Кто то донес Герасимову, что у меня бывает старец (их нюх наводит их только на революционеров: на них всего легче выехать).

Герасимов сделал, очевидно, страшные глаза — из зависти — ну и рассказал все Столыпину.

Тот, как большой, распорядился и все передал Папе[212].

Папа сказал Маме. Мама — мне. Старец уехал. А дальше? Дальше то, что Мама о нем уже много раз меня спрашивала. Тянется к нему душой. Говорит:

— За мной, за царицей, шпионят. И это называется охраной!


5 сентября.

Еще одна отличительная черта. При полной тишине этим ночным воронам делать нечего. Они тогда предполагают другое. Кинут свою ищейку в гущу революционеров. Тот раздует там кадило, а если это не помогает, то просто составят какой-нибудь заговор позабористей и начнут с ним носиться: вот мы, мол, какие спасители! Всех спасли, Папу и Маму! И если для наглядности надо «убрать» кого (хотя бы не своих), то и это разрешается. Я не знаю, как это называется и чем вызываются такие действия охранного отделения, но и это делается. Столыпин убит своими же[213]. И для чего? Во-первых, возможность выслужиться, ну и освободить место для своего …[214], чем для себя. Все это кошмарно. Все это разбой. И всем этим людям доверена династия и лучшие слуги.


9 сентября.

Старец сказал вчера:

— Мама с её светлой головой одного не понимает: что из десяти покушений на Папу и Маму — девять придуманных этими прохвостами. И им без этого нельзя. Это их хлеб. Если, скажем, к примеру, волков нет, то для чего собак держать близ стада?.. А собаки есть хотят… Потому — ежели волка нет, под волка собаку оденут и пустят. Вот он, мол, волк! Мы его растерзаем, а ты нам по куску сала кинь.

Старец именно так же, как и я, понимает это.

А когда я спросила, почему он об этом Маме не скажет, он ответил:

— С царями надо говорите умеючи. Как по веревке над пропастью ходить… И еще то надо знать, что надо, чтобы Мама известную осторожность блюла. Ну, и еще чтобы знала, что за ее и Папу старец молится и отводит руку врага.

Так, старец находит, что наши с ним размышления об этих Герасимовых и К° не должны касаться ушей Мамы и Папы.

Ему виднее.

Меня только одно особенно огорчает, это чрезмерное нахальство этих господ, когда они, добиваясь мест, лент, орденов и окладов, даже путем кровавым, приходят ко мне, разыгрывают героев и не желают видеть, как я их презираю. Если бы не чувство деликатности, то отвернулась бы и дверь закрыта.

— Все, — говорит мой зять, — должны, как опытный царедворец, уметь лукавить.

Эта наука небольшая. Особенно, если ее изучать у моего зятя. Он научит!

Шурик говорит:

— Мой муж делает карьеру.

И сделает, конечно.

— Этой рукой, — говорит он, — 80 бунтарей ухлопал! А надо будет, так и 800 ухлопаю!

Это, конечно, большая заслуга перед родиной, но мне как женщине было бы тяжело, если бы эта рука меня ласкала. Почему тяжело, не знаю, но определенно тяжело.

Всякая смерть есть смерть. Я не говорю на войне, где убивают спасаясь. Правда, «бунт» это тоже война. И все же, когда один убивает 80, то значит эти 80 связанные. И каждый раз, когда он говорит об этом, у меня какой-то против него внутренний протест.

Я говорила по этому поводу со старцем. Он говорит:

— Такие люди государственные — они дарю нужны! «На страх врагам!» Потому ему всякие награды должна быть… и будут… А мы их грехи перед Господом замаливать будем! Вот!

Против старца не спорю. А в душе какая-то горечь. Что же делать, если уж иначе нельзя? Политика требует жертв…


27 октября—12.

Христос сказал: Царствие Божие для детей и праведников. Это часто повторяет старец. И на этот раз глаза его горели такой злобой, что я испугалась.

— Детей, ребят обижают! Вот ироды! Аспиды! — кричал он. — Скажу Маме, что это её женское дело — о детях иметь заботу.

А было все это вызвано вот чем: старец шел от меня. Направился не парком, а улицей. Видит — городовой гонит (говорит — гонит, как поросят) детей, да еще подзатыльники дает. Старец за ним. Он в участок, и старец туда же. При чем, рассказывает старец, одна девченка, маленькая, лет 8-ми, ноги в крови и из носу кровь хлещет — это от подзатыльников. Пришел старец в участок, а его пристав узнал. Стал мелким бесом рассыпаться.

А он ему:

— Веди, где у тебя тут детвора содержится!

Тот стал отнекиваться. А старец крикнул:

— Веди, а то во дворец звонить буду!

Повел.

— А там, — говорит старец, — срамота: дети на голом полу, и соломы вдоволь нет. Вшивые. Все в ранах. Пищат, голодные. А их подзатыльниками кормят. И это в Царском Селе, рядом с Мамой, с Папой! Как будто они там в каком-нибудь отдаленном углу!

— Этак, — говорит пристав, — приходится их иногда неделями выдерживать до суда.

— А маленьких куда? — спрашивает старец.

— В попечительство, да там никогда мест нет. Особенно нет для уличных.

— Ловко, — говорит старец. — И попечительство, стало быть, для того, у кого рука есть! А эти, — пущай их вша заест!

Очень волновался старец. Долго беседовал с Мамой.

На днях выработан новый устав о малолетних преступниках. Попутно с этим сделано распоряжение, коим предписывается более суток не содержать детей при участках, направляя их в попечительство, где должны быть приспособлены временные помещения.

— Вот, — говорит старец, — как дадут старшим подзатыльника, так про малых вспомнят!… Ах, как много безобразия кругом!

И он прав, как всегда. А наши старшие только то и делают, что грызутся — кому местечко потеплее.


9 марта — 12.

Вчера Мама говорила, получила письмо от в. к. Павла[215]. Он только и знает, что поет. Все выпрашивает милостей для своей жены. И все пишет: «Наш Владя…[216] Наш сын»…

Мама смеется; рассказывает скандальные подробности о в. к. Марии[217]. Отец, т. е. в. к. Павел Александрович пишет Папе:

«Если бы ты видел нашу Мари, это милое дитя! Что они с ней сделали! Она так бледна, так измучена, что на нее тяжело смотреть»[218].

Мама говорит:

— Когда же и кто уже успел ее измучить? Да и какое это дитя, которое чуть ли не с брачной постели кидается на авантюры. Ищет защиты у отца, который своим отношением к браку развязывает руки детям. Подробности этого брака, — говорит Мама о браке в. к. Марии Павловны со шведским принцем — полны пикантных подробностей. При чем это 17-летнее дитя Мария может дать 20 очков вперед своему более опытному супругу… Лучше бы, говорит мама, не выносить эту грязь на свет.

Мама полагает, что все это следствие влияния отца на детей. Я бы этого не сказала. Кругом столько грязи, что при желании, за хорошим примером долго ходить не придется.

Одно должна сказать (что бы ни говорили враги Папы и Мамы): лучшей семьи, в смысле взаимного отношения, как семья Мамы, я не встречала. И только люди очень развращенные или не отдающие себе отчета, могут считать отношения Мамы к старцу чем-нибудь иным, как поклонение чисто религиозное.

Я бы сказала: «тут все от Бога и во имя Бога».

И мне так больно слышать, как скверно говорят по этому поводу. Даже близкие мне люди не хотят понять, что в отношениях Мамы к старцу нет и не может быть плотского.

Они должны бы понять хоть такую простую вещь, что старец, несмотря на свою простоту, очень умен и очень чуток. Он знает, как Папа любит Маму и какой он ревнивый, как же можно допустить хоть какой-нибудь намек на другие отношения, кроме тех, о которых я говорю?

А в уме и в чуткости старца даже его враги не могут ему отказать.

Он взглянет на человека — и его глазами просветит. И такой человек не пойдет и не поведет другого на риск; а кто лучше старца знает Папу? Не только то, что он думает, а как думает, во что выливается его настроение. Ну, по моему мнению, так думают только очень неумные люди, уже не говоря о честности…


19 мая — 12.

Старец вчера зашел невзначай, я его не видела. Он говорил, что вечером занят. У меня Шурик сидела, Мума, ну, Петровнушка[219] гадала. Не мне, а Муме. К ней последнее время упорно присматривается генерал Совранов. По моему мнению, он и стар для неё и уж очень уродлив, с короткой ногой. Ну, а Вера Вал.[220] говорит:

— Все же положение даст, да и со средствами… Принят при дворе…

Вижу, что Муме он противен. Но она примиряется. Очевидно, очень уж тяжело живется им. Есть желания, есть молодость, а средств нет. Да. Ну, и вот, гадала ей Петровнушка.

— Ничего, — говорит, — из этого не выйдет. Дороги расходятся ваши… Важный генерал в одну сторону, а ты в другую…

Не успела окончить — зашел старец.

Она смутилась.

А он говорит:

— А ты постой колдуньюшка… Им гадаешь и мне погадай!

— Не стану, — говорит Петровнушка, — гадать. Вы сами лучше моего гадаете!

А старец и говорит:

— Я не гадаю. И гадают неверно… А это ты, бабка, хорошо делаешь, что барынь моих тешишь, побольше им ври, они это любят!

Засмеялся и ушел.

Утром мне говорит Петровнушка:

— И что у него за глаза! Даже страшно.

Говорит, что всю ночь не могла заснуть. Все его страшные глаза снились.

Между прочим, я уж несколько раз слышала такое мнение о нем. Особенно он сильно действует, когда видишь его в первый раз.


(Французский текст).

9 октября.

Опять мерзость. И ужас в том, что сделали ее священники. О, Боже мой, прости им… Кругом мерзость!

Мама говорит:

— Этот храм рано или поздно прославится.

Почему она так думала?

В четверг вечером она пошла в эту пещерную церковь[221]. С нею была только Марья Ивановна — няня Маленького. Когда они подошли, им открыли дверь (храм был заперт). Мама направилась к аналою и увидела, что там горит свеча. Она была так потрясена, что стала на колени и молилась в экстазе сорок минут.

Кто зажег свечу? Храм был заперт.

— Это Божий знак! — говорит Мама.

В церковь сделали богатый вклад. Мама послала облачение священнику, чтобы он заботился о благолепии храма.


(Русский текст).

11 октября—12.

Пишет мне Гнилушка[222]. Он узнал о болезни Маленького[223], и знает еще о том, что старца[224] нет, и потому думает, не удастся ли чем поживиться.

И пишет мне:

«Многоуважаемая Анна Александровна! Зная вату искреннюю преданность дорогим нашему сердцу Папе и Маме, а посему выслушайте меня. Меня объял ужас до слез, до сжимания сердца, когда я узнал через газеты о том, что Маленький опять болен и еще в такой момент, когда нашего молитвенника нет с вами. А посему умоляю вас, отдайте это Маме, и пусть в продолжение трех дней ему аккуратно дают. Если отвар, принятый внутрь, то-есть выпитый, как чай, не понизит температуры, то положить компресс из того же отвара. Температура обязательно упадет. При чем прошу вас в это время никаких других лекарств не давать. Кормить овсянкой на молоке и чашку бульона в день. Важное условие при лечении — никаких других лекарств и строгое исполнение предписанного мною. Только при таком условии я ручаюсь за скорое и полное выздоровление. Если у кого-нибудь явится подозрение, что эти лекарства ядовиты или, вообще, могут дать отрицательные результаты, то я предлагаю сделать настой на три чашки воды и выпить в один прием (взрослому) и находиться в полной безопасности»[225].

При письме приложены пакетики с порошками.

Мама, обессиленная бессонными ночами у постели Маленького, слабо улыбнулась на мое уверение, — что Маленький от этих порошков поправится, однако, послушалась. Перед сном Маленького напоила, а утром Маме дали телеграмму от старца, где он пишет:

«Мама моя дорогая, Господь услышал наши молитвы, твое дитя здорово. Молись, Григорий».

Когда Мама и Папа вошли с телеграммой и положили на головку Маленького, он открыл глаза и весело засмеялся. Мама опустилась на колени, а Папа заплакал. А Маленький сказал:

— Не надо плакать! Пусть выведут мою лошадку, я ей дам сахару!

Маленький здоров. Совершенно здоров. Мама как зачарованная, ходит, улыбаясь.


18 октября.

Когда об этом рассказали на половине Гневной, то она сказала:

— Удивляюсь, что исцеление молитвой совпало с присланными лекарствами Бадмаева. Почему не раньше и не позднее? Это похоже на то, что они действуют заодно.

Князюшка Андроников рассказал мне об этом и так хитро улыбнулся.

О, Побирушка проклятый, как зловонный ст …[226] портит воздух своим дыханием.

Удивительно противный человек! И знает ведь, поганый, что его терпят только до тех пор, пока он пугает. И выбросят при первой возможности…

Мама говорит:

— Всякого, когда он выдохнется, можно выбросить. А князя Андроникова выбросить недостаточно. У него надо выбросить язык и отрезать обе руки, чтобы ни сказать, ни написать ничего не мог.

Он этого дождется.


18 ноября—10.

Мама говорит:

— Если я все прощу этому мерзавцу кн. Андроникову, то за последнюю измену старцу я когда-нибудь с ним рассчитаюсь! Вырвать поганый язык и отрубить обе руки, пусть он задыхается от всех тайн, которые не может выплюнуть! Эти тайны, как змей, его задушат!

Дело в том, что Мама уверена, что это он внушил Бадмаеву мысль передать все сведения о старце в Государственную Думу[227].

Навела справки.

Дело обстояло так:

Когда после беседы с Папой Родзянко[228] сказал кн. Андроникову: «Государь, слава Богу, открывает глаза, и судьба этого проклятого мужика на днях решается», князюшка Побирушка забил тревогу, убедил Сову Бадмаева повернуть руль, сойтись с Думой. А для того, чтобы сойтись, надо прислужиться, а чтоб прислужиться[229], надо кого-нибудь.

И как Иуда предал Христа, так они предали его лучшего сына на земле — святого старца.

И как распяли Христа, так он предает распятию, осмеянию святого старца.

И чем больше будут над ним издеваться неверные, тем ближе он будет сердцу Мамы и моему любящему сердцу.

Запрос в Думе о старце[230], как и надо было ожидать, был праздник для Гневной и её компании, но они праздновали недолго. Когда на третий день после запроса Родзянко был с докладом у Папы, Мама, когда он вышел, не подала ему руки. И вышла, не удостоив его поклоном.

Когда, после его ухода. Папа зашел. Мама, сказала:

— Неужели мы предадим того, кто своей молитвой вернул нам нашего наследника?

И еще тише прибавила:

— Уйдет он — уйдет и наша благодать.

Папа сказал:

— Когда я слушаю тебя, — знаю, что ты права и точно вижу его перед собой, а когда слушаю Думу, то чувствую какой-то позор, какое-то страшное, неведомое носится над нами. И еще должен сказать, что их требования более разумны.

Папа ушел подавленный.


5 декабря — 12.

Папа был у меня. Глаза в тумане. Голова опущена. Глубоко вздыхает. Угнетен.

— Аня, Аня. Мама больна, Мама очень больна! Она говорит: «Уйдет старец — уйдет благодать». Я чувствую, что в ней говорит болезнь и страх, и она этой болезнью меня заражает. Что нам делать? Что нам делать?

И точно не я, а какой-то внутренний голос шепнул за меня:

— Позвать старца… и Мама поправится. И он скажет, что делать.

И лицо Папы прояснилось, и он сказал:

— Я и сам так думал. Но не хотел, чтоб это решение исходило от меня. Я уже себе, как и Маме не доверяю…

Сегодня вызвала старца.


9 декабря — 12.

Старец говорит:

— Мне легче дерево с корнями вырвать, чем Папу в чем убедить. Легче суковатое дерево зубами изгрызть, чем с царями говорить!.. Ведь я им не свои слова говорю, а то, что мне из нутра кричит!

Была утром у Мамы. Пришли Папа со старцем, говорили относительно в. к. Михаила Александровича[231]. Старец говорит:

— Он тебе кровный?

Папа молчит.

Старец стукнул кулаком по столу. Маленький закричал. Мама побледнела. Папа подошел.

— Видишь, — говорит старец, — дитя чистым сердцем почувствовало, что кровному надо на все сердцем отозваться. А ты своих умников слушаешь.

Мама поцеловала руку старца, и Папа сказал:

— Подумаю…

А потом тихо прибавил:

— Ты прав, мой мудрый учитель, и будет так, как ты сказал.

А Маленький сказал:

— Папа будет всех любить! — и весело так засмеялся.

Когда Маленький смеется, то Мама говорит:

— Ангелы …[232]

Потом старец сказал:

— C Папой говорить — камни ворочать!


10 января.

По моему мнению Воейков играет скверную игру. Он боится старца, боится меня, вьется, а чуть-что — за спиной гадит.

Старец об этом знает и говорит:

— Он пустой, такие не страшны.

А все же я лично думаю, что Воейков придет с повинной раньше, чем даже старец ожидает. Он не притти не может, потому что у него есть заинтересованность в том, чтобы устроилось дело со шпалами.


23 июня — 13.

Мума[233] в отчаянии: предсказание Петровнушки сбылось, генерал отъехал.

Вчера были у старца. Приехала какая-то из Москвы. Очень изящная, красивая, держит себя независимо. Из купеческих. Из семьи Высоцких. Маша[234] говорит, на ней одних только камней столько, что можно купить особняк на Мойке. Намекнула на особняк, купленный князем Мещерским для этой цыганки. Кстати — говорят, что он готовит да неё что-то вроде Гриппы. Говорят, что он ее выдвигает, как замену старцу.

Старый осел!

Кстати, на какие деньги купили особняк? По имеющимся сведениям, были даны какие-то деньги на газету, и еще на поддержание в провинции «союзников». Кто их разберет! Мутная водица с запахом гнили. И новый пакостник на пакостнике.

Возвращаюсь к москвичке.

Маша говорит:

— Она все время заигрывает со старцем. Видно по поведению — кокотка…

А старец смеется:

— Пускай, — говорит, — попрыгает, накинем узду!

— Однако, — говорит Маша, — нам неудобно. Это так не вяжется с тем, как мы относимся к старцу. Для нас всех он такой светлый, такой святой. А она с ним так пошло затеивает.

Ну и доигралась.

Что у неё было со старцем, я не знаю, Маша, говорит, что он ее лечил от припадков.

Только на днях явилась она. Пришла, когда полный стол молящихся. Вдруг она это врывается, подбегает к старцу и громко так на всю комнату кричит: «Со всеми б… Всех… А теперь вместе молитесь?» Старец взял это ее за руку и крикнул: «На колени! Молись!… И мы за тебя помолимся!» Она еще громче, и его и всех назвала б… Все встрепенулись. Подошла к ней Акулина[235], а она, поганая, ей прямо в лицо плюнула и скверно обозвала. Старец взял со стола соль и сыпнул ей во след с криком: «Уйди, поганая!» Она нейдет. Он ее швырнул, она упала и завыла. Он сказал всем: «Помолитесь за одержимую!» А она что-то крикнула…

Мума[236] не разобрала, только помянула Илиодорушку, ну, и Маму.

Ее вывели. Она арестована.

Старец говорит, хоть она и шпион, все же он думает просить, чтобы к ней не очень строго относились…

Но она сама себя осудила: повесилась в своей одиночной палате.

Больная она или преступница?

Возможно, что и больная.

О ней не пишут, не говорят.


2 августа — 13.

Состояние Мамы очень тяжелое. Она жалуется на то, что ее опять преследуют кошмары. И еще одно неприятно — она начинает бояться своих же людей. После той истории с Зинотти Мама очень изменилась к ней. Почувствовала какой-то страх. Когда у Мамы начинается полоса страха, весь дом в ужасе. Особенно это сказывается на Папе. Тут как-то Мама мне сказала:

— Я знаю, что на нашу охрану тратятся большие суммы. Значит — сотни людей. Но от этого мне не легче, так как именно от них я жду измены. Нас могут поразить не потому, что это им будет нужно, а потому, что Иван сделает это для того, чтобы подвести Степана.

Эта мания преследования подтачивает силы Мамы, и никто, кроме старца, не может ее успокоить.

Мы шли парком. Дорогой шла нищенка. Узнав Маму, опустилась на колени. Мама велела отдать ей кошелек. Не вставая с колен, нищая шепнула:

— Какая же горькая твоя доля!

Мама не сразу ее поняла. Когда мы отошли, Мама опросила:

— Что она сказала?

Я, не желая тревожить Маму, сказала:

— Она сказала, будет молиться за милость.

— А я думаю, что она сказала, что я более неё нуждаюсь в милости.

У Мамы есть это свойство — угадывать слова, которые она не сразу понимает.

Вчера ночью Мама проснулась с криком:

— Что с Маленьким?

Ей почудилось, что его укусила змея. Пришлось вызвать старца. Он полагает, что Маме хорошо было бы поездить. Доктор вполне с ним согласен. Мама сказала:

— Никуда, не поеду, так как старцу с нами ехать нельзя, а без него боюсь остаться.


2 января—14.

Видела вчера эту книжку, присланную в. к. Павлом Александровичем. Называется она: «Царствование Государя Императора Николая Александровича»[237].

Удивительно, как они нетактичны! Кому нужна такая книга? Если бы ее написал какой-нибудь писака из наших, ну хотя бы князь Мещерский, ну, или Пуришкевич, я бы поняла. Всякий по этому делает карьеру.

Но для чего, для чего это нужно?.. И так все просто, так грубо льстиво. Становится стыдно за нашу высшую аристократию.

Она[238] его, Папу, называет «глубоким», «кротким» и «устойчивым, как скала». А еще недавно в салоне Гневной говорили с её слов — «флюгарка с короной», так она называла Папу.

По моему мнению, и первое и второе неверно. Он, Папа, не скала, но и не флюгарка. В нем достаточно если не силы воли, то упрямства, чтобы поставить на своем там, где он считает нужный. И это уже имела возможность испытать семья в. к. Павла Александровича на себе с большим успехом.

Мама говорит:

— Эта книжка, очевидно, имеет политическое значение, но читать ее …[239].

А Папа говорит:

— Книжка не для нас, а для тех, кто знает, как читать.

А по мне, как ни читай — одинаково противно. Тем более, что, по моему усмотрению, она политически еще беднее, чем литературно.

Если бы мы говорили о России, то особа царя неприкосновенна, и никто не станет с ним знакомиться через эту книжку. Ну, а за границей? Там такими сахарными барашками никого не удивишь. Слащаво, неумно.

И старец смеется.:

— Пускай князюшка тешится. Ему это приятно. А до других какое ему дело? Ведь он никак знает, что его все старшим дураком над дураками считают.

А на мой вопрос, как ему книжка нравится, сказал:

— Что на дешевую карточку смотреть, коли лицо живое тут!

И еще прибавил:

— Дураки они, вот что! Папа куда умнее того снимка, что нарисовали.


28 февраля — 14.

Вчера Мама рассказывала, что ее поразил Маленький.

— Каждый раз, когда Маленький бывает у Гневной, это влечет за собой целый ряд неприятных вопросов. Вот и на этот раз Маленький сказал:

— Почему я редко вижу свою бабушку? Я ее очень люблю, и она меня любит.

Мама на него посмотрела при этом, и он закричал и затопал ногами:

— Да, да, любит меня!

Мама говорит: когда Маленький так закричит, то она пугается — такая в нем непокорность и угроза.

— Да, да, любит! — кричал он. — Вчера, когда я играл с Додо, она так целовала мою голову и плакала и говорила: «Милый, милый мальчик!»

А потом Маленький еще спросил:

— Почему бабушка меня жалеет? Я ведь теперь здоров.

И еще много говорил о бабушке, о Гневной.

Потом сказал:

— Вот, няня говорит, что в деревнях всегда бабушки живут вместе и все рассказывают детям сказки. Почему у нас так нельзя?

Мама говорит, что ее всегда волнует эта большая любовь Маленького к Гневной. Она подозревает тут чье-то влияние.

Отчего не допустить искреннее родственное чувство? Странно.

* * *

Этим заканчиваем «Дневник» и переходим к подлинным воспоминаниями фрейлины А Вырубовой.

Загрузка...