Владимир Александрович Рудный Гангутцы

Часть I Впередсмотрящий

Глава первая Десант на лед

В ночь на двенадцатое марта тысяча девятьсот сорокового года одинокая «эмка», скудно светя синими фарами, перебиралась по льду залива из Кронштадта в Ораниенбаум.

Пассажир то и дело открывал скрипучую дверцу, чтобы увидеть хоть отблеск далекого сражения. Но тьма поглощала все за пределами фиолетового луча, пляшущего на снегу впереди машины. Колючий ветер врывался в кабину. Шофер ворчал:

— Обморозитесь, товарищ бригадный комиссар.

— Какой там мороз — весна! — вздыхая, отвечал пассажир, но все же послушно захлопывал дверцу.

Шофер вел машину по наезженной ледовой колее. Местами дорогу замело. Сугробы вырастали мгновенно, ветер передвигал их, как барханы в пустыне.

Объезжая сугроб, шофер сбился со следа. Впереди, в дрожащем свете фар, внезапно навис над машиной ледяной столб, похожий на сталактит. Шофер резко затормозил. Он выскочил из кабины и пошел искать дорогу.

Всхлипывая, работал мотор. Снег хлестал по промерзшим стеклам, оседал на капоте, но не успевал растаять — ветер сметал его прочь.

Шофер вернулся седой от снега.

— Не езда — каторга! — приговаривал он, выводя машину на дорогу. — Весь залив на брюхе исползал, пока нашел… Как Маннергейма с линии сшибли — никто за дорогой не присмотрит. А бывало ночью — машина за машиной…

— Последняя ночь, — утешил шофера пассажир.

— Дадут им напоследок?

— Дадут. Жарко будет…

— Даром что мороз на сорок градусов! — Шофер рассмеялся, но тут же, рванув на себя тормоз, выругался и снова отправился искать дорогу.

И опять пассажир остался один в лихорадочно вздрагивающей машине, — ветер, вьюга, тьма.

Сколько событий, сколько перемен произошло за эту ночь, за один только последний час!

Час назад комиссара эскадры Балтийского флота Арсения Расскина срочно вызвали в штаб флота. В этой же машине он мчался по улицам Кронштадта, точно так же открывал на ходу скрипучую дверцу и прислушивался, — он знал, что ночью армия должна штурмовать Выборг. Иногда за шумом вьюги ему слышался гул, точно раскаты артиллерийского боя. Это гудел лед, стиснутый в гавани злыми мартовскими ветрами. Но комиссару хотелось верить, что он слышит бой, он торопил шофера, боялся опоздать в штаб. «Уж не десант ли предстоит? — размышлял Расскин. — Не с этим ли связан вызов к командующему флотом?..» Он понимал, впрочем, что никакого корабельного десанта не может быть, пока залив во льдах. Льды настолько тяжелые в эту зиму, что они сковали не только весь Финский залив до самого устья, но даже пролив Роггервик в Палдиски, где размещена по договору с буржуазной Эстонией часть подводных лодок и эсминцев Балтийского флота; там флоту удалось все же воевать и зимой, хотя блокада морских коммуникаций противника потребовала от корабельных экипажей поистине героического труда. Но здесь, под Кронштадтом, что мог здесь сделать флот, запертый льдами?! Тут и в мягкие зимы флот превращается в сухопутные крепости с круговой обороной — не зря каждый год матросы вместе с армейцами разучивают одну и ту же задачу: отражение возможного противника, атакующего Кронштадт и его форты танками и бронемашинами со льда. Двадцать два километра от корабля или от форта до границы — так живет флот уже два десятилетия. Может быть, теперь, в эту ночь, армия возьмет не только Выборг, но продвинется дальше и на Хельсинском направлении, закрепит предполье и безопасность флота на материке?.. Расскин понимал, что флоту в этом участвовать не придется: когда вскроется залив, армия все закончит сама, обойдется без кораблей, зажатых в Маркизовой луже. Вызов к комфлоту может быть связан с тысячью причин, но в одном был уверен Расскин: куда-то придется срочно ехать или лететь…

В приемной штаба флота на втором этаже адъютант командующего шепнул: «Мир», — и Расскин не вошел, а вбежал в кабинет командующего. «Мир, Владимир Филиппович», — одним духом выпалил он, забыв вопреки порядку и обычаю даже доложить командующему о своем прибытии, но адмирал Трибуц, очевидно, сам настолько был взволнован, что не придал этому значения и только пожал обеими руками руку комиссару эскадры, подтвердив: «Да, мир, Москва известила нас — мир!» Так в одно мгновение изменился весь строй мыслей Расскина, все направление его дальнейшей жизни. Содержание мирного договора еще не знали, но адмирал сказал, что договор уже подписан в Кремле. «Поплаваем теперь, Арсений Львович. Выйдем из нашей лужицы на простор. Поезжайте скорее в Ленинград, в Смольный, там все узнаете!..» Прямо из штаба Расскин поехал по ледовой дороге через залив к южному берегу.

И вот он сидел в кабине «эмки», ежился в своем холодном кожаном пальто, ждал и ждал шофера… В такую ночь, как ни спеши, быстрее через залив не проедешь…

Он вглядывался в едва освещённые мертвым светом фар сугробы, ледяные холмы, ропаки, пытаясь угадать — природой они созданы или руками матросов. Весь Кронштадт и все форты окольцованы в эту зиму подобными нагромождениями, и только сами вахтенные боевого охранения могут определить, где их дот, секрет, пулеметное гнездо, а где, просто налезла глыба на глыбу. Весна растопит эту линию обороны, и кто потом, какой летописец узнает, вспомнит о бессонных вахтах на льду в жестокую зиму сорокового года, — все теперь поглощено одним емким словом — мир!..

У южного берега, мигнув фонариком, машину остановил матросский патруль. Луч света скользнул по лицу шофера, задержался на согнутой в тесной кабине фигуре комиссара эскадры и погас, патрульные поспешно козырнули, пропуская «эмку» на материк.

Машина помчалась по прибрежному шоссе.

Все во тьме. Не видно корабельных огней на заливе, огней Кронштадта, фортов, огней далекого Ленинграда. Завтра берег засияет вновь.

Расскин представил себе завтрашнее ночное небо в праздничных огнях. На всю ночь, до самой зари, багровые отсветы большого города окрасят небо, замельтешат сигнальные фонари на вмерзших в лед кораблях, а над Кроншлотом и на дальней Шепелевской башне замигает слепящий глаз маяка.

После Смольного надо обязательно заехать домой, обрадовать жену вестью о мире. Обрадовать — и снова огорчить?.. Она, скиталица, жена военного человека, не зная ему доступных сводок, тайн, секретов, вечно ждет и потому острее чувствует приближение большой войны, она всегда молча и с укором выслушивает его утешения, беспомощные объяснения — «еще отсрочка», «Гитлеру связали руки пактом»; он и сам не верит ни пакту с фашистами, ни их обещаниям, но понимает, что каждый день и час мира — это выигрыш в неизбежном будущем сражении против того же Гитлера или против тех, кто ведет с ним эту «странную войну», тая надежду столкнуть его с нами. Пожалуй, сколько Расскин себя помнит — всегда нам угрожали войной, и всякий раз страна добивалась мира — мира с оружием в руках: КВЖД, Хасан, Халхин-Гол, Испания, куда его так и не пустили, не вняв рапортам; и вот теперь эта линия Маннергейма, которая оказалась созданием, а значит, и плацдармом всей Европы, сокрушена, но дорогой ценой, большой кровью. Каждый нормальный человек рад миру, только надолго ли этот мир и представится ли в ближайшее время другой такой случай побывать дома…

За зиму он только раз побывал в Ленинграде — это случилось больше месяца назад, да и то ночью. Тогда он тоже спешил в Смольный, но внезапно свернул на Петроградскую сторону, жены дома не было; он не стал даже будить сына и помчался на другой край города — в военный госпиталь на Васильевский: жена там дежурила возле раненых и обмороженных — их было много в эту свирепую зиму. Потом за месяц он ни разу не смог позвонить домой. Вернувшись с фронта в Кронштадт, он послал с матросом записку. Жена, вероятно, смеялась его легкомысленному обещанию: «Кончится война — поедем на Кавказ». Почему-то не в Крым, не в родную Керчь, а на Кавказ, он всегда сулил ей этот Кавказ — и на Тихом океане, и на Балтике. После первого курса академии он тоже собирался ехать на Кавказ, но отправился в очередной шлюпочный поход по Волге и Дону. С тех пор стоило ему заговорить о курорте, жена отмахивалась. Они и года не прожили вместе не разлучаясь. А сегодня Расскин уже чувствовал: снова предстоит разлука. Он знал — в Смольный вызывают неспроста, новое назначение. Только куда? В Хельсинки? В Выборг? Или на Черное море, на юг, которому опять угрожают интервенцией англичане? Конечно, попугивают, подбадривают Маннергейма, но не исключен и такой маневр, отвлекающий все наши силы на юг. Всю зиму англичане твердят о нападении на Батуми и на Баку — так, может быть, на Каспий?..

Расскин всегда испытывал душевный подъем, когда попадал в Смольный. Точно такое же чувство он пережил однажды на палубе «Авроры», когда впервые увидел орудие, из которого в Октябрьскую ночь стреляли матросы. Длинные гулкие коридоры Смольного были памятны ему по фильмам революции. Он не мог пройти по ним спокойно, по-деловому, как шел по коридорам штабов или других учреждений: ведь здесь работал Ленин.

Возле каждой двери Расскин замедлял шаг, вглядывался в стены, в каждый предмет в комнате, в которую попадал, словно надеялся увидеть, открыть нечто необычайно дорогое его душе.

Его сразу провели к члену правительства. Сумятица ночи, все, что тревожило его в пути из Кронштадта в Смольный, отошло куда-то в сторону как мелкое, незначительное.

Член правительства отдернул штору на стене за письменным столом и пригласил Расскина к большой карте нашего государства.

Алая шелковая лента, натянутая на красных флажках, обозначала новую границу страны — от Финского залива до Баренцева моря.

Наверху, у Баренцева моря, лента отделила полуострова Рыбачий и Средний. Древняя Печенга — выход в океан — остается у финнов. Расскина интересовала балтийская граница, флажки на островах Финского и Выборгского заливов: на Готланде, Сескаре, Койвисто — там зимой матросы высаживались десантом, острова и батареи на них отходят к нам, те батареи, по которым в декабре трижды вели огонь главные калибры «Марата» и «Октябрьской революции», и те острова в Финском заливе, на которых вечно торчали иноземные разведчики, следя за строительством новой базы флота в Лужской губе.

— Гангут наш? — Расскин нагнулся, заметив флажок на перешейке полуострова Ханко — юго-западной оконечности Финляндии; на карте под финским обозначением — Ханко — стояло шведское: Ганге-Удд. Для Расскина роднее и значительнее звучало русское название — Гангут, которым окрестил полуостров Петр Первый в 1714 году — в год победы российского флота над шведским. Недаром на флоте говорят, что в честь этой победы синий воротник русского матроса украшает первая из трех белых полосок: Гангут, Чесма, Синоп.

— Да, Гангут получен в аренду на тридцать лет, — подтвердил член правительства.

— Значит, в апреле за «Ермакам» на Гангут!

— В апреле?.. Ханко надо занять через десять дней. Двадцать второго марта. Да, товарищ Расскин. Нам необходимо немедленно занять полуостров Ханко и строить там передовую базу. Лужская база теперь остается в тылу. Там, у выхода из залива, на южном берегу, мы осваиваем базы в прибалтийских странах. Гангут — северный фланг позиции. Это дальние подступы к Ленинграду. Надеюсь, вы, как политический работник, понимаете, чем озабочена партия. Надо издалека прикрыть страну на случай внезапного нападения. Надо скорее выйти на простор, в открытую Балтику. Флоту придется высадить туда десант.

Расскин подумал: «Не с ледоколами же идти?.. Льды тяжелые. За десять дней не справимся…» Он вспомнил, что лыжные отряды моряков находятся на Хельсинском направлении.

— Можно бросить туда наших лыжников? — предложил он.

— Нет, через Финляндию нельзя, — сказал член правительства. — В полдень конец войне, и с Хелвсинского направления мы уйдем.

Заметив, что Расскин помрачнел, член правительства внезапно в упор спросил:

— Вы, кажется, не совсем довольны условиями мира? Вам, кажется, мало, товарищ бригадный комиссар?

Расскин молчал. Ему действительно казалось, что все это полумеры, что проблема безопасности Ленинграда так и остается нерешенной.

Член правительства взял со стола пухлую пачку отпечатанных на машинке листов и протянул их Расскину:

— Садитесь. Почитайте-ка вот это. Вам станет яснее, почему надо торопиться.

Это была сводка последних сообщений иностранной прессы и радио. Париж, Стокгольм, Лондон, Нью-Йорк передавали содержание антисоветских выступлений Чемберлена и Даладье в палате общин и в палате депутатов. Оба политика, столь сговорчивые и уступчивые в Мюнхене, когда речь шла об оккупации Гитлером Чехословакии, теперь выступали крайне воинственно, раздраженные одной лишь мыслью о возможности мира на Востоке. Чемберлен угрожал двинуть через Скандинавские страны в Финляндию стотысячный экспедиционный корпус. Даладье заклинал Маннергейма не заключать мира с Советским Союзом, обещая немедленно под охраной английского флота отправить в помощь Финляндии пятьдесят тысяч французов. Послы западных держав в Осло и Стокгольме настаивали на праве транзита войск через Скандинавию; шведы и норвежцы не пошли на это — они помнили о предупредительной советской ноте по поводу вербовки «добровольцев» на финский фронт. Вся эта возня объяснялась просто: сорван тщательно разработанный капиталистами план поворота мировой войны на северо-восток. На это они затратили десятки миллионов долларов, уйму оружия, самолетов, силы дипломатии, пропаганды — и не вышло. Опять мировая война отброшена от советских границ. Надолго ли?..

Расскин понял, что мир с Финляндией — это и победа и передышка. Пауза перед чем-то большим и очень грозным.

Член правительства показал ему те строки договора, в которых говорилось о задачах Ханко: создать базу, способную оборонять от агрессии вход в Финский залив.

— Вы назначены комиссаром базы, — сказал он Расскину. — Отправитесь самолетом. В этом году база должна принять боевые корабли. Как моряки называют вахтенного на носу корабля?

— Впередсмотрящий! — вставая, ответил Расскин.

— Запомните: Гангут — впередсмотрящий Советского государства на Балтике. И пока это единственная наша база в открытом море. Ну, желаю вам успеха, — пожимая Расскину руку, сказал член правительства и с улыбкой добавил: — Товарищ впередсмотрящий!.. «Прямо по носу бревно!» — так кричат вахтенные?

— Бывает иначе: «Прямо по носу мина!»

— Вот и смотрите, чтобы ни бревен, ни мин не было на пути нашего корабля.

Расскин вышел из Смольного и сказал шоферу:

— В Кронштадт. На линкор.

* * *

Десять дней спустя на Особом аэродроме снятый с финского фронта пехотный батальон грузил в кабины тяжелых бомбардировщиков ТБ-3, переоборудованных под транспортные самолеты, оружие, ящики с патронами, баяны, лыжи, вещевые мешки.

Комендант аэродрома в белом, комбинезоне переходил от самолета к самолету, покрикивая на солдат аэродромного обслуживания, вместе с ним назначенных на Ханко:

— Лопаты, лопаты грузите!.. Прилетит капитан Антоненко — заставит вас руками снег разгребать…

На аэродроме всю зиму находилась истребительная часть капитана Антоненко, и комендант аэродрома забыть не мог вьюжных дней и ночей, когда ему и всем его помощникам приходилось воевать с пургой, расчищать от сугробов старт.

В стороне грузились летающие лодки, эмбеэрушки, как их ласково звали на флоте, нелепые, неуклюжие на снегу, на лыжах; на них была назначена отдельная флотская рота из отборных матросов — с кораблей и из десантных отрядов недавней войны; рота была собрана для новых десантов, личные вещи каждый сдал на хранение, зашив в мешок с адресом родных, — на всякий случай, чтобы в бой идти налегке, а добро не пропало; но вот война кончилась, а роту, как была налегке, перебросили сюда, на Особый аэродром, и определили на Гангут; матросы держались было особняком, как и положено морскому братству. Только эмбеэрушки оказывались тесны, братство поломалось, и моряки смешались с пехотой возле тяжелых брюхатых бомбардировщиков.

Возле флагманского самолета солдаты в белых полушубках и матросы в черных шинелях окружили лейтенанта Репнина — командира взвода саперов.

— А ну… Богданов вас звать?.. За сколько суток современный корабль дойдет от Кронштадта до Ханко? — спросил Репнин рослого матроса, не по сезону одетого в тонкосуконный бушлат и щегольскую бескозырку с золотой надписью на ленте: «Подводные лодки».

Бушлат выглядел на Богданове недомерком. Бескозырку он надвинул на лоб, оголив весь затылок.

— Смотря какой корабль, — не торопясь, пробасил Богданов и поправил бескозырку. — Нормально — за сутки.

— Что значит техника, товарищи! — Репнин усмехнулся, подумав: «Обстоятельный матрос! Зря слова не вымолвит». — А сколько времени из устья Невы до Ханко шла гребная флотилия Петра? Вы, Думичев, знаете? — Репнин склонился к пареньку, который минуты не стоял на месте спокойно.

Тот выпалил, как заученный урок:

— Два месяца, товарищ лейтенант. Своим паром шли!..

— Правильно, Думичев! — рассмеялся Репнин. — Как говорили: на мужицком топливе. Однако на этом топливе гребцы Петра одолели сильнейший на морях флот… Дайте-ка, Думичев, шест.

Думичев с готовностью протянул шест от миноискателя и шепнул соседу:

— Ученый человек лейтенант! Любит карты рисовать!

А Репнин, все больше увлекаясь, чертил на снегу контуры Ханко.

— Флотилия стояла вот здесь, у перешейка. А шведский парусный флот — вот тут, у мыса Гангут. — Репнин наносил на снег малопонятные значки. — На перешейке саперы Петра вырубили лес. Строили помост, чтобы перетащить часть галер из Финского залива, вот отсюда, в Ботнический. — Репнин решительно перечеркнул самое узкое место полуострова, где предполагался перешеек, соединяющий Ханко с материком. — Но в это время в Ботнический залив пожаловали шведы.

— Пронюхали! — тревожно, будто речь шла о современных боях, воскликнул кто-то в толпе.

— Бдительности не было. Шпионы донесли.

— Были шпионы, — подтвердил Репнин. — Из местных. Исторически доказано.

— Шкуры! — лениво произнес Богданов.

— Шкуры-то шкуры, но шведов это не спасло, — успокоил слушателей Репнин. — Петр сейчас же изменил свой план. Дождался штиля. Приказал гребцам нажать на весла. Шведы и догнать не могут — ветра нет — и огнем не достают. Мимо мыса Гангут флотилия прошла в Ботнический залив, прямо на эскадру Эреншельда, в лоб. И тут — врукопашную!

Росчерком шеста Репнин изображал на снегу ход гангутского боя. Он немного сутулился, как человек, которого стесняет его рост. Роста он был обыкновенного, на голову ниже Богданова, но повыше Думичева. Однако, как все худые, костистые люди, он казался жилистым и длинным. Широкий ремень туго перехватил его талию. Серая солдатского сукна шинель была подогнана по фигуре. Два кубика на петлицах уже потеряли свой малиновый блеск — лейтенант в армии не новичок. Годами он был моложе многих, над ухом из-под круглой барашковой шапки без спросу выбивался и стоял торчком темно-каштановый вихор. Но даже пожилые солдаты слушали Репнина почтительно, как слушают командира, крещенного с ними огнем.

Два лейтенанта, проходя мимо, поддели товарища:

— Репнин в своем репертуаре!

— Профессор! Ему бы в политруки…

— Вот здесь, — продолжал Репнин, — русские захватили флагманский корабль. Подняли на нем русский флаг… Адмирала Эреншельда взяли в плен…

Названия, имена, даты, карту Репнин помнил наизусть. В его планшете хранилась такая карта, какой не было ни у кого из его фронтовых товарищей. До финской войны Репнин учился на третьем курсе исторического факультета в университете в Москве. Он всегда находил время рассказать саперам про места, в которых они воюют: тут жил художник Репин; а эта роща прямоствольных сорокаметровых лиственниц на Карельском перешейке не Лентулловская, как ее назвали финны, а Петровская корабельная, потому что посадил ее сам Петр, чтобы вырастить лес для корабельных мачт… Так, за три месяца боевых походов по Карельскому перешейку Репнин прочитал саперам своеобразный курс истории и географии Финляндии. А когда его назначили с десантом на Ханко, он взял однодневный отпуск, поехал в Ленинград, просидел день в Публичной библиотеке и на ханковскую двухверстку нанес все даты, связанные с прошлым полуострова.

Подходили солдаты из других подразделений батальона. Всем не терпелось разглядеть, что там рисует на снегу лейтенант. На Богданова напирали сзади. Он едва-едва шелохнулся, но толкнул при этом Думичева. Думичев не устоял, оступясь, он валенком раздавил весь шведский флот у мыса Гангут.

— Ну и Думичев! Взял шведов на абордаж!

— Добил! Даже тех, до кого у Петра руки не дошли!

— Вот вы смеетесь, — задиристо подхватил Думичев, — а нет того, чтобы вопрос задать товарищу лейтенанту! Кто знает, как Петр про Финляндию выразился?

— Как? — спросили хором.

— А вот как! Обыкновенно! — тянул с ответом Думичев. Чуть ссутулясь и подражая голосу командира, он поучающе произнес: — «Сия, — говорит Петр, — провинция есть титька Швеции! Не только, говорит, мясо, но даже молоко, сметанка и все прочее оттоль…» Чего смеетесь? Исторический факт! Правильно я говорю, товарищ лейтенант?

— Правильно, Думичев. Но про сметану и молоко вы добавили от себя.

— Без этого нельзя.

— Соскучился наш Сережа по сметане.

Думичев причмокнул.

— Прилетим, я хозяйке такое на баяне сыграю — ведро сливок, не меньше, выставит.

— Про хозяйку забудь, — сказал Богданов. — Пурга там хозяйка.

— Да ты что?! — заспорил Думичев. — Там населения тысяч десять. Спроси у товарища лейтенанта.

— А шпионов сколько? — упорствовал Богданов. — Слыхал: там еще при Петре шпионы жили…

— Чудной ты человек, — рассмеялся Думичев. — При Петре рабочего класса не было. Верно, товарищ лейтенант?

Репнин не успел снова прийти на помощь Думичеву.

— Смирно! — скомандовал он, завидя подъезжавшую «эмку».

— Здравствуйте, товарищи! — Из «эмки» вышел Расскин в бушлате, в черной каракулевой кубанке. — Вольно. Командир корабля здесь?

— Здесь, товарищ бригадный комиссар, — откликнулся летчик.

— Место посадки вам ясно?

— Ясно. Возле фермы у них луг — площадка для транспортных самолетов. Финны должны выложить посадочный знак.

— Тогда — в путь! — Расскин пошел к другим самолетам.

Богданов не торопился, поглядывая на трапик, по которому десантники поднимались в самолет.

— Что, большой? Не летал еще? — подтолкнул Богданова Думичев.

— Мое дело — глубина.

— А наше — и высота и глубина! — Думичев сделал такой жест, будто тыкал щупом в землю.

Он осмотрелся, нет ли рядом бригадного комиссара, потом приосанился, пошевелил пальцами, словно перебирал лады баяна, а не морозный воздух, и, подмигнув Богданову, тенорком пропел:

Я опущусь на дно морское,

Я подымусь за облака.

Отдам тебе я все земное,

Лишь только полюби меня…

— Отставить, Думичев! — Репнин заметил Расскина. — Порядок не знаете. Грузи-и-ись!..

* * *

Флагманский самолет улетел первым. В кабине было тесно, как в загруженном до отказа корабельном трюме. Саперы, матросы и комендантская команда сидели на откидных скамьях вдоль бортов и на полу у входа в кабину пилота. Все притихли.

Даже Думичев, которому при любых обстоятельствах не терпелось вставить веселое словцо, молчал. Он тоскливо смотрел на ушедший под крыло самолета берег и неприязненно думал о далекой, неизвестной земле, лежащей впереди. Когда-то теперь выберешься оттуда! Отпуска на родину скоро не жди, а Думичев не был дома, в верховьях Волги, со дня призыва, уже несколько лет: то на Востоке заваруха — Думичев начеку, то немцы в Польшу полезли — Думичеву не до отпуска, то война с Финляндией. Но не в его характере долго тосковать. Думичев оглядел своих спутников и заметил, что у соседа-подводника побелели от холода уши.

— Эй, акустик! — Думичев подтолкнул соседа. Богданов не шелохнулся. — Звукоуловители отморозишь.

— Ты откуда знаешь, что я акустик? — потирая уши, спросил Богданов.

— Нюх сапера! Таких ушей тебе не жалко! Сразу ясно — бывший акустик.

— Верно, — подтвердил Богданов охотно. — Теперь бывший. Из госпиталя. Выдали недомерок и сказали: «Нормально! Красивее, чем в шапке». Соприкосновение, говорят, с иностранной державой предстоит…

— Они нас и в ватниках уважают. Мы с ними соприкасались.

— Мы тоже. — Богданов вспомнил что-то свое и нахмурился.

Им приходилось кричать. Гул моторов старого бомбардировщика заглушал разговор.

Расскин сидел напротив Богданова и нет-нет да и посматривал на ленточку его бескозырки; такую же и он носил, когда служил мотористом на подводной лодке, на Тихом океане. «А эти двое уже подружились», — подумал Расскин, прислушиваясь к разговору матроса и солдата.

— Вы не с лодки Коняева? — спросил он матроса.

— Нет, товарищ бригадный комиссар, — ответил Богданов, — я служил на лодке товарища Трипольского.

— Вот как. Значит, действовали зимой в Ботническом заливе?

— Не довелось! — Богданов ответил это так резко, что Расскин понял: видимо, он задел больную струну. А Богданов, словно желая загладить свою резкость, пояснил: — Лодка ушла без меня. Осенью списали в Ленинград на курсы киномехаников.

— Удачно! — обрадовался Расскин. — Будете первым механиком гангутского кинотеатра!

Богданов усмехнулся:

— Вряд ли это подойдет. Разведчик я. В морской пехоте воевал. У капитана Гранина. С автоматом умеем действовать.

— Странное у вас представление о нашей будущей жизни на Ханко. Вы сверхсрочник?

— Так точно.

— Невеста есть?

Богданов покосился на Думичева — тот сидел бледный, его укачивало, но он кисло улыбался. Богданов ответил:

— Есть.

— Вот и хорошо. С первым пароходом пошлем ей письмо. Затребуем на Ханко.

— Она гражданская, на конфетной фабрике работает, — сказал Богданов.

— Любишь сладенькое, — подтолкнул его Думичев.

— А без гражданских мы базы не построим. — Расскин сердито взглянул на Думичева и продолжал: — Помните, сколько девушек понаехало в Комсомольск-на-Амуре? И К нам приедут. Лучшие девушки Ленинграда поедут на Ханко! Сверхсрочники семьи свои возьмут. Дом флота откроем, кино, все как положено…

Десантники подсаживались поближе. Заговорили про Ленинград, про будущую жизнь на полуострове.

* * *

Самолет шел над Ханко. Внизу в ослепительно белое ледовое поле врезалось скалистое, поросшее сосной, березой и можжевельником острие полуострова. Подобно гигантскому волнорезу, Гангут раздвигает воды двух заливов, застывших в эту зиму надолго. Зимой берега полуострова угрюмы. Обрывистые скалы неуютно торчат в снежной пустыне. Горбятся островки, похожие на ледяные торосы. Снег, черные обрывы скал, льды и снова снег. Только у южной оконечности полуострова, между ледовой кромкой и берегом, бурлила черная, с проседью пены, вода. Море зло хлестало скалы, словно стремясь вырваться из ледового плена, перекинуться на другую сторону косы и соединиться с водами Ботнического залива.

Расскин приник к заиндевевшему смотровому люку.

Какое множество островков на флангах! Это и есть знаменитые шхеры, где Петр Первый провел скрытый маневр гребного флота. Современным кораблям здесь, пожалуй, тесно. Впрочем, для катеров лучшей стоянки не придумаешь. И для подводных лодок. Хотя в годы первой мировой войны тут базировался и большой флот России, были в этом районе даже стычки с германскими крейсерами… С высоты полутора тысяч метров Расскин с удивлением и восхищением смотрел на рельефно выступающий мыс Гангут, где произошло столько битв. Мыс вдавался в Балтийское море, как острие меча.

«Меч на стыке заливов! Меч, который должен отбить любой удар, нацеленный с запада на Ленинград!»

Расскина взволновала эта мысль, кажется выразившая все, что ожидало гангутцев. Хорошо, что он отправился сюда не морем, а самолетом: он сразу почувствовал, понял, увидел значение Гангута — впередсмотрящего на Балтике. Да, Гангут станет щитом и мечом Кронштадта и Ленинграда…

В будущем всем командирам надо показывать Ханко обязательно с воздуха, чтобы человек, который придет сюда служить, раз и навсегда понял, куда и зачем его послала родина.

Летчик искал аэродром. Тяжелая четырехмоторная машина, кренясь, снова разворачивалась над полуостровом. От резких виражей мутило. Думичев перебежал по кабине с борта на борт: только бы не видеть колеблющуюся землю.

— Эй ты, высота-глубина! — прикрикнул на него Богданов. — Дифферент нарушаешь!

— С его весом дифферент не нарушишь!

Из пилотской кабины вышел летчик. Он нагнулся к Расскину и доложил, что посадочных знаков и аэродрома на берегу не обнаружено. Луг возле фермы занесет сугробами. Людей не видно. Все мертво. Выбирать площадку на берегу рискованно: возможны мины.

— Ваше решение?

— Разрешите садиться на лед?

Расскин минуту размышлял: выдержит ли лед? Искать аэродром на материке, за пределами границ Ханко, нельзя: в тот же день враждебная пресса поднимет шум, будто русские высадили в Финляндии десант. Финское командование заранее предупреждено о вылете. Безмолвие внизу, конечно, не случайность. Они думают, что самолеты повернут обратно. «Что же, придется садиться на лед».

— Добро, — кивнул Расскин и ободряюще добавил: — Как папанинцы на полюс.

Через несколько минут самолет уже катился по бугристому ледовому полю. Порывы ветра толкали его в сторону, к торосам. Пропоров насквозь два сугроба, летчик вовремя отвернул от прикрытого снегом ропака, с трудом вырулил под защиту скал какого-то островка.

На лед прыгали осторожно. Рука невольно сжимала оружие. Притихшие десантники толпились тут же, возле машины, озираясь на таинственно вздутые сугробы, на громоздкие торосы, заслонившие берег.

Самолет стоял возле вмерзшей в лед черной шаланды, полу занесенной снегом. Комендант успел осмотреть ее и определить, что она сожжена прямым попаданием стокилограммовой бомбы.

— Уж не Борисова ли работа, Ивана Дмитриевича? Которому звание Героя дали, посмертно. Где-то здесь погибла его «девятка»…

— Давай, комендант, не каркай, — сердито оборвал его летчик, кажется только сейчас оценивший весь риск посадки на неразведанный лед, да еще с людьми. — Выгружай все и готовь посадку остальным машинам. А то устроим тут кладбище — костей не соберешь…

Разгрузка шла быстро.

Имущество сгрузили возле обгоревшей шаланды.

Комендант наметил границы ледового аэродрома и из плащ-палаток, чехлов от моторов и всего, что могло выделяться на снегу, стал выкладывать посадочное «Т».

Репнин с жадностью исследователя смотрел на пустынный остров.

Очевидно, остров невелик, но вблизи нависшие над льдами скалы казались огромными. К покатому склону одной из скал прилепился, весь в инее, красный домик с башенкой — наверно, здесь жил смотритель маяка. Окна заколочены, никого там нет… Репнин разглядел в стороне какие-то каменные развалины, наполовину занесенные снегом, похожие на остатки старинной крепости.

— Что за остров? — спросил он летчика.

— Густавсверн.

Репнин обрадовался, извлек свою карту.

«Исторический островок. Так и отметим: посадка совершена на пятьдесят девять градусов сорок восемь минут северной широты и двадцать два градуса пятьдесят семь минут восточной долготы».

— Подумайте: здесь в тысяча восемьсот пятьдесят четвертом году батарея капитана Семенова отбила натиск эскадры Чарльза Нэпира!.. — объяснил Репнин окружающим, показывая на незнакомый остров. — Семьдесят лет было этому Семенову, а ведь сам из пушки стрелял, корабль английский потопил. Вот старик!..

— Над чем вы там колдуете? — сердито спросил Расскин, подходя к Репнину.

— Место-то какое, товарищ бригадный комиссар! Густавсверн! Маркс об этом острове писал! Сразу же после боя русских артиллеристов с англичанами…

— Потом об этом поговорим. А сейчас бросьте свои изыскания. Идите сюда!

Под крылом самолета Расскин разложил карту Ханко и карандашом провел на ней две стрелы в обхват полуострова.

— Разделимся на три группы, — решил он. — Вы поведете саперов к бухте Тверминнэ, оттуда к перешейку до границы. Только, смотрите, границу не переходить.

— Выделим счетчиков, товарищ бригадный комиссар. Шагами расстояние отмерим.

— Хорошо. Уточните обстановку и по шоссе вернетесь в город. Надо проверить шоссе. Когда прилетят остальные, пойдут по вашим следам. Прикроют границу. Комендант со своей командой останется здесь, он примет остальные самолеты. А мне дайте двух бойцов с миноискателями. Пойдем с матросами в порт. На Гангут мы все-таки придем в срок! — Расскин погрозил пальцем в сторону берега. — Рандеву назначаю вам завтра в восемнадцать ноль-ноль. В городе. У той башни… Помните: это не экскурсия, а десант. Причем десант сложный — с дипломатическими функциями.

Глава вторая Враги и соседи

Полковник финляндского корпуса пограничной стражи Пер Рудольф Экхольм давно потерял представление о том, кому он служит.

Разумеется, он считал себя финским патриотом. Как подданный Суоми и офицер особого корпуса ее вооруженных сил, он внушал подчиненным настойчивую мысль о расширении границ финского государства до Урала. Еще в двадцатых годах кумир его юности, глава белого движения, как его называли официальные биографы — «белый генерал», Маннергейм громогласно поклялся, что не вложит шпагу в ножны, пока не овладеет Ленинградом. Он объявил святой миссией финляндской армии истребление «красных рюссей». Занятия по словесности в батальонах шюцкора, на которых изредка присутствовал Экхольм, проходили по давно заведенному порядку.

— Против кого ты будешь воевать? — спрашивал солдата офицер.

Солдат, которому еще на школьной скамье внушали, будто русские большевики намерены стереть финнов с лица земли, отвечал:

— Против москалей.

— От кого ты будешь оборонять землю своих предков?

— От москалей.

— Кого ты будешь убивать?

— Москалей.

Сам Экхольм никогда не верил в так называемую великофинскую идею националистов.

В зрелом возрасте он точно оценил смысл этой идеи, как бича, подстегивающего и возбуждающего воинственность солдата и всей армии; он раскусил наконец и мудрость своего кумира, внезапно ставшего в двадцатом году, после кровопролитных походов против Советов и расправ с красными финнами, благотворителем и гуманистом; «Союз по охране и воспитанию детей имени Маннергейма» — это была дальновидная затея будущего маршала, объявившего, что стране необходимо вырастить поколение патриотов, а патриотам нужна цель: враг на Востоке, угроза с Востока и границы, новые границы, — тоже на востоке. Но в юности, когда все начиналось, он, Рудольф Экхольм, и сам увлекся перспективой воинственных походов против большевиков и рюссей, хотя именно с Россией было связано благополучие всей его обласканной царем и царскими сановниками семьи.

Судьба семьи Экхольмов во многом переплеталась с судьбой Маннергейма. Отец Рудольфа всегда был противником самостоятельности Финляндии. Он внушал сыновьям, что ферма на побережье залива между Сестрорецком и Териоками и молочные заводы под Выборгом без петербургского рынка — ничто.

Швед по национальности и подданный российского императора, финляндский помещик Экхольм-отец получил чин статского советника в девятьсот пятом году за помощь царской охранке при расправе с финскими и русскими революционными отрядами. Статскому советнику покровительствовал сам адъютант императора — шведский барон и «российский» генерал Маннергейм.

В Петербурге отец Экхольма приобрел великолепный особняк. Владения на берегу Финского залива росли.

Рудольф Экхольм с детства проникся верноподданническими чувствами к российскому монарху, носившему титул великого князя Финляндии, и мечтал быть в его офицерском корпусе. В российской армии представители самых богатых шведских семей Финляндии достигали высоких постов. Сам Маннергейм женился на дочери генерала Арапова из свиты его величества, был зачислен корнетом в кавалергардский полк императрицы и стремительно пошел вверх. Экхольм-отец, готовя сыновей к военной карьере, с гордостью показывал им семейную реликвию — фотографию с дарственной надписью своего удачливого покровителя: коронация российского императора Николая II и справа от императора — блестящий кавалергард Густав Карл Эмиль Маннергейм. Вот путь, по которому надо следовать. Кадетский корпус в Хамина, где кумир семьи Экхольмов получил первоначальное воспитание, стал целью и маленького Рудольфа. Из Хамина — в Петербург, из Петербурга — в Царское Село, мундиры, погоны, шпага, ордена — этим был полон Рудольф, когда отец определил его в кадетский корпус, который окончил в прошлом столетии сам Маннергейм.

Рудольф — старший в семье Экхольмов. Младшему — Вальтеру — выпал иной жребий. Когда настал срок посылать его в военное училище, ориентация Экхольма-отца несколько поколебалась. Он отправил Вальтера на выучку в Берлин, где тот с первого года мировой войны перешел в подданство кайзера Вильгельма, а потом стал офицером «Финляндского бюро» — центра разведки, работавшего против России. Вальтер Экхольм вступил в Германии в Королевский прусский 27-й егерский батальон, сформированный из финнов-перебежчиков.

Тысяча девятьсот четырнадцатый год поставил братьев в положение врагов: новоиспеченный прапорщик российской императорской армии Рудольф Экхольм воевал против своего брата Вальтера — германского лейтенанта. Оба были на фронте: одним командовал немецкий генерал фон дер Гольц, другим — «российский» генерал Маннергейм.

Экхольм-отец вдвойне застраховался от превратностей войны: если проиграет старший, спасет положение младший.

Тысяча девятьсот семнадцатый год свел братьев в один лагерь — в лагерь контрреволюции.

Вскоре после Февраля к командиру роты русских войск на рижском фронте Рудольфу Экхольму явился резидент берлинского «Финляндского бюро» и передал поручение-приказ младшего брата: отправиться на берег Ботнического залива, в порт Ваазу, для формирования частей шюцкора. Экхольму дали понять, что с фронта в Остерботнию его переводят по приказу самого Маннергейма. Только годы спустя, увязнув в тайных сношениях с несколькими разведками, Рудольф Экхольм разгадал загадку, которая мучила его в дни юности: почему Густав Маннегрейм, «слуга царю и отечеству», ездивший по командировкам российского генерального штаба в страны Средней Азии, воевавший против кайзера в Карпатах, в Галиции, наконец, во главе шестого кавалерийского корпуса и получивший репутацию врага Германии, а затем и англофила даже, еще в 1917 году поддерживал связи с берлинским «Финляндским бюро», послушно выполнял его волю, считал 27-й прусский егерский батальон своим боевым резервом и личной гвардией и превратил его в ядро шюцкора.

Да, выпестованный в Германии на деньги финской буржуазии, в том числе и на деньги Экхольма-старшего, егерский батальон, уже обстрелянный в боях на Восточном фронте против русских войск, стал ядром той белой армии, которую тайно формировал Маннергейм в Остерботнии. Рудольф Экхольм, прибыв туда со своей ротой, встретил своих вчерашних противников, как новых друзей. Вальтера с ними не было — он появился позже, и на другом участке фронта; рота Рудольфа вскоре после прибытия на родину разбежалась, но ему дали под команду более надежных бойцов-егерей, из которых он сформировал шюцкоровский батальон.

О Маннергейме в среде егерей-активистов, как их тогда называла контрреволюционная верхушка, говорили как о будущем вожде и диктаторе с железной рукой. Из уст в уста передавали его резкую речь на собрании «военного комитета» в Хельсинки, когда, побывав в Петрограде, он определил, что с большевиками надо вести кровавую борьбу; он заявил комитетчикам, что больше ни на какие заседания ходить не будет и займется делом: надо создавать армию, способную сломить хребет красным в самой Финляндии; стране грозит власть бедноты — против этого Маннергейм поднял белое знамя, создав из наиболее решительных военный штаб.

В Петрограде, в Смольном, Ленин сразу же после Октября вручил финскому премьеру Свинхувуду акт о предоставлении Финляндии независимости. В Хельсинки Маннергейм, уже получивший от Свинхувуда полномочия главнокомандующего, взялся за наведение «крепкого порядка» — так свидетельствуют официальные биографы Густава Карла Эмиля Маннергейма. Свинхувуд пока наделил его такими полномочиями устно, но через десять дней он выдал Маннергейму контрреволюционный мандат, составленный «на маленьком клочке бумаги» и утвержденный на последнем заседании буржуазной власти в бушующей революционной столице.

Буржуазия торопилась — финские рабочие грозили навсегда свергнуть ее власть, одерживая в столице победу за победой. Буржуазия действовала в двух направлениях. К шюцкоровцам в Ваазу под видом купца, с фальшивыми документами, отправился Маннергейм. Свинхувуд сбежал из революционного Гельсингфорса к кайзеру Вильгельму и привел на скалы Суоми Балтийскую дивизию фон дер Гольца. Вместе с немцами на полуостров Ханко высадился и Экхольм-младший. Теперь он стал покровителем семьи — немцы взяли Финляндию под свой протекторат. Экхольмы охотно сменили подданство российское на подданство германское. Рудольф Экхольм присягнул кайзеру.

Маннергейм встретил фон дер Гольца как освободителя и послал благодарственную телеграмму Людендорфу и за оккупацию Аланских островов, и за десант на Ханко, и за присланное шюцкору оружие. Он, правда, просил пощадить национальное чувство финнов и подчинить германские войска ему, Маннергейму, как верховному правителю. На это Маннергейму ответил согласием сам Гинденбург, хотя оккупанты не собирались делить с ним власть, тем более что без карателей из Балтийской дивизии шюцкоровцы не могли одолеть финских революционеров.

Шюцкоровцы и немецкие каратели залили страну кровью. Более ста тысяч финнов были брошены в тюрьмы. Десятки тысяч людей умерли от пыток, голода и тифа. Через сто сорок пять карательных трибуналов за четыре месяца прошло семьдесят пять тысяч дел революционеров. Осужденные по этим делам рабочие получили в общей сложности триста тысяч лет тюремного заключения. Сорок тысяч рабочих были казнены. После недели резни фон дер Гольц и Свинхувуд создали в Хельсинки кулацкий сейм. 9 октября 1918 года сейм объявил «королем Финляндии и Карелии» зятя Вильгельма, немецкого принца Фридриха Карла Гессенского. Маннергейм держался в тени. Рудольф Экхольм присягнул в третий раз — новоявленному королю.

Зять кайзера так и не успел взобраться на трон. Сам кайзер к тому времени потерпел поражение. Лондон и Париж выразили недовольство прогерманской ориентацией финских правителей. Лондонская газета «Таймс» сообщила мнение военного министра о будущем Финляндии: «Если мы посмотрим на карту, то увидим, что лучшим подступом к Петрограду является Балтийское море и что кратчайший и самый легкий путь лежит через Финляндию. Финляндия — ключ к Петрограду, а Петроград — ключ к Москве».

Маннергейм, въехавший в столицу на белом коне, удалился было от дел на отдых в Швецию. Свинхувуд, в то время канцлер Суоми, не терпел умаления власти немцев, в которых он видел единственную опору против революции. Но когда и в самой Германии революция свергла кайзера, Свинхувуд на время ушел со сцены, а его преемники призвали Маннергейма на помощь: его послали в Лондон и Париж, там он получил полную поддержку, стал канцлером Финляндии и вернулся на родину главой государства и победителем. Ему помогли английские генералы. Прошли годы, и Маннергейм не забыл своих покровителей: генерал Кирк, будущий главнокомандующий английской армией, стал потом кавалером ордена Финляндии «Белая роза». Когда армия была сформирована, Маннергейму посулили долларовый заем, если он двинет войска на Петроград.

По молодости лет Экхольм после четвертой присяги, на этот раз Маннергейму, совершил немало ошибок. Он не пропускал ни одной авантюры, лез из пекла в пекло, рассчитывая на скорый провал большевиков. Петрозаводск, Олонецк, Видлица, присоединение к Юденичу — сколько мрачных и бесславных походов, которые, кроме огорчения и разочарования, ничего не принесли! Когда началась американская интервенция на севере России, стали много говорить о богатстве архангельских лесов, о «зеленом золоте». Провалилась интервенция — провалились все эти надежды. Рухнуло все. Брата Вальтера убили под Ухтой. Дом отца под Териоками сожгли свои же батраки. Рудольф Экхольм вымещал злобу на пленных красноармейцах, он строил аллеи виселиц, жег села, проливал кровь своих же соотечественников. К тридцати годам он присягал уже четыре раза, не веря никому и ни во что.

После подписания в Юрьеве мирного договора с Советской Россией граница разрезала землю Экхольмов пополам. Экхольма назначили комендантом пограничного участка на оставшейся за Финляндией части отцовской земли. Солдаты отстроили для него дом. Все пришлось создавать заново.

Он начал с малого. По американскому образцу Финляндия ввела сухой закон. Капитан пограничной охраны Экхольм зарабатывал на контрабандном спирте. Одновременно он переправлял в Ленинград, или, как он теперь называл город, в котором родился, в Пиетари, агентов различных разведок и центров. Он получал за каждую переправу с головы, независимо от того, удалась ли переправа и долго ли удержится эта голова на плечах ее владельца.

Политиков Экхольм презирал. Монархисты, эсеры, всевозможные правые, левые, желтые, зеленые, синие — все они проходили через его руки в качестве резидентов Интеллидженс сервис, французской сюртэ и всяких других разведок. Политики в Хельсинки служили тем же хозяевам. В министерских креслах сменяли друг друга помещики, миллионеры, банкиры, социал-демократические Лидеры. Партнеры, как за карточным столом, менялись местами, ссорились, уличали друг друга, пока их не одергивала из-за рубежа решительная рука хозяина. Хозяев было много, и они соперничали. Правители Финляндии подписывали антисоветские пакты то с Польшей, то со Швецией, вступали в блок с прибалтийскими фашистами, брали курс то на Англию, то на Германию, лебезили перед Америкой, от всех получали займы, субсидии, авансы в счет будущей войны с Советами. Англичане торговали с финнами себе в убыток — прицел дальний: начнется война с Россией — затраты окупятся. Англия втихую старалась вытолкнуть с финских рынков своего заокеанского конкурента. Америка вкладывала миллионы долларов в финляндские лесопромышленные концерны. Германия опутывала страну сетью фашистского шпионажа. Промышленники, министры, генералы зарабатывали, как биржевики, «на разнице», всем соперникам обещая финское пушечное мясо.

Экхольма страшило, что красные поднимают голову: недовольство правительством росло. Экхольм обрадовался сине-черным знаменам молодчиков из Лапуа, которые в тридцатых годах повторили маннергеймовскую «неделю резни», но сам он теперь держался в стороне от всяких походов, путчей, стычек и расправ с красными, — пусть этим занимаются юнцы.

Он ждал возвращения к власти своего кумира. Нужна сильная рука. На офицерском собрании, в котором и он участвовал, Маннергейму вручили маршальский жезл. Это был вызов либералам, которые боялись расправиться с красными. Через пять лет правительство снова возглавил Свинхувуд и присвоил Маннергейму маршальское звание, поставив его во главе вооруженных сил. Маннергейм требовал миллиарды на создание сильной армии. Финляндии предстояло стать плацдармом. Против кого — ясно. Но чьим?..

Профессией Экхольма стала «тайная война». В могуществе разведки он убедился еще весной семнадцатого года, когда был агентом берлинского «Финляндского бюро». Служба на границе расширила его шпионские познания и связи. О его заслугах вспомнил новый начальник генерального штаба генерал Хейнрикс — соратник покойного брата Вальтера по «Финляндскому бюро» и егерскому батальону. Назначая Рудольфа Экхольма офицером второго отдела — отдела антисоветской разведки, генерал в шутку сказал:

— Можете не беспокоиться, майор, о своем будущем. Офицер второго отдела генерального штаба обеспечен до тех пор, пока деловой мир рассматривает Финляндию как информатора Европы и как плацдарм будущей войны с Советами.

Экхольм очутился у золотого источника. Финская разведка работала, как коммерческое предприятие, на самоокупаемости: какова прибыль, таков и бюджет. Второй отдел принимал заказы на диверсии, взрывы, переброску шпионов, провокации, террористические акты и пограничные конфликты. Никаких присяг, никаких ориентации, никакой приверженности, кроме приверженности тому, кто платит. Все добытые сведения перепродавались несколько раз: японцам, немцам, англичанам, итальянцам — всем, кто интересовался шпионскими сведениями о Советском Союзе. На этой службе Экхольм шел вверх и богател.

Отец жил в Выборге и двадцать лет подряд ежедневно заставлял до блеска натирать медную табличку на парадной двери особняка: «Статский советник Императорского двора Густав Экхольм».

— Императорского двора! — зло повторял Рудольф, заглядывая к отцу. — Какой, к черту, императорский двор?!

Иллюзий отца он не разделял. Он не верил ни в реставрацию монархии, ни в Финляндию до Урала. Ведь он понимал, что Финляндия нужна Европе как плацдарм войны против Советов. Теперь появился новый претендент на этот плацдарм — Гитлер. Он требовал тайного вооружения Аландских островов и превращения их в базы для германских бомбардировщиков и подводных лодок. Генштабисты лавировали между англичанами и французами, американцами и немцами и все чаще говорили: «Перед немцами у нас нет никаких военных тайн». Генерал Гальдер, будущий автор плана «Барбаросса», приезжал инспектировать финские войска и укрепления. Экхольму нравилась железная хватка немецких фашистов, но идти вместе со всей армией в мясорубку он и не помышлял — лучше урвать что-либо при дележе.

* * *

Когда под Пиетари прибыли английские, французские и немецкие инженеры, чтобы на земле его отца строить линию Маннергейма, Рудольф Экхольм выхлопотал земельную компенсацию на западе, подальше от советских границ, — небольшое поместье в районе Таммисаари.

Старинный каменный дом с башней на гранитной скале служил, по преданиям, прибежищем морским разбойникам. На склоне лет Экхольм питал слабость к романтике — он называл этот дом своим замком. Он раздобыл себе должность коменданта укрепленного района Ханко — поближе к столь легендарному и, как ему казалось, надежному замку.

Сухой песчаный берег, сосновые леса, пляж, морские купанья, водолечебницы, живописные скалы и парки Ханко привлекали в летний сезон тысячи людей. Чистенький городок, застроенный одноэтажными, ярко окрашенными домиками, населяли главным образом шведы — содержатели отелей, казино, лодочных станций, прогулочных яхт, магазинов, хозяева промышленных предприятий города. Предприятий, впрочем, было немного: на окраине кондитерская фабрика англо-финской фирмы; на берегу бухты гранитный завод, для которого ломали утесы Королевской горы; паровая лесопилка, загруженная тогда, когда экспортеры находили выгодным пропускать через нее проданный за границу лес северной Финляндии; динамитный завод, оставшийся в наследство еще от российского акционерного общества «Гранит»; кирпичный завод, чахнущий с каждым годом — сырье для него иссякало; и торговый порт, сильно развитый в начале века, когда он получал свои ледоколы для зимнего плавания, но со временем он лишился торговых линий России — порты Ботнического залива, особенно Турку, отбили у него выгодные рейсы в Стокгольм, и оживленное судоходство поддерживалось только зимой; летом порт жил за счет курортников и многочисленных иностранных туристов. От них в значительной мере зависели доходы многих жителей, таможенников и пограничников. Экхольм хорошо знал об этих доходах, обильных в годы строгого сухого закона. Не только профессионалы контрабандисты, каждый турист обязательно прихватывал с собой в Финляндию запас спиртного, и при досмотре в порту чиновникам и страже кое-что перепадало.

Курортникам показывали развалины старых шведских и русских фортов, извлеченную из моря ржавую пушку с двуглавым орлом и датой «1799», гранитный стол с чашеобразным углублением, в котором была изготовлена жженка во время торжественной встречи в Ганге путешественника Норденшельда в 1881 году, и живописную панораму полуострова — с колокольни лютеранской кирки или с вершины водонапорной башни.

Контрабандисты приходили ночью в рыбацкие поселки на западном берегу полуострова. Пограничная стража и таможенники получали от них свою долю и отпускали их восвояси — на Аланды либо в Швецию.

Для иностранных туристов существовали две достопримечательности, охраняемые не только краеведами, — к ним вели приезжих в зависимости от национальной принадлежности: представителей новой Германии — к обелиску над бухтой в честь освободителя от большевиков фон дер Гольца; англичан и всех прочих — к невзрачному сараю с окошком, существовавшему еще до создания в 1874 году города Ганге; гиды называли это строение «Дом Фохлин», сообщая, что здесь жила какая-то старуха Фохлин, приветливо встретившая в 1854 году англичан с кораблей Чарльза Нэпира, высадившихся на полуострове; о том, что русский гарнизон сбросил этот десант в море, гиды не сообщали — туристов из Советского Союза тут не было.

Не всех иностранных туристов интересовали пейзажи Ханко. Под маркой туристов, под вывесками представительств различных фирм, банковских агентств, посреднических контор и консульств на полуострове действовали агенты английской, американской, германской и японской разведок. Послы и военные атташе, аккредитованные в Хельсинки, назначали на Ханко тайные встречи со шпионами. Иностранцы заглядывали и на батареи укрепленного района, настойчиво напоминая Экхольму, что армия Суоми для того и существует, чтобы в нужную минуту запереть советский флот в Финском заливе.

Полковник Экхольм за эти годы стал агентом еще трех разведок, помимо германской. Посредничество между разведками приносило доход, и, кроме того, Экхольм надеялся укрыться на полуострове от надвигающихся военных бурь.

Войну против Советов Экхольм считал неизбежной. Когда маршал начнет наконец поход через Карелию к Уралу, пушки заговорят там — под Ленинградом, Петрозаводском, Мурманском, — далеко от Ханко, от этих западных ворот Финляндии. А Экхольм широко раскроет ворота навстречу потоку оружия, обещанного Берлином и Вашингтоном, Лондоном и Парижем. И кто знает: может быть, придет через эти ворота новый фон дер Гольц?!

Перед самым началом зимней войны 1939/40 года Экхольм и его штаб перебрались в небольшую, но уютную дачу рядом с городским пляжем, — ее называли «виллой Маннергейма». Дача стояла на лесистом островке Мянтюсаари, от пляжа ее отделял искусственный пролив, и с материком ее соединял только узенький мостик, строго охраняемый часовыми и двумя английскими скорострельными зенитными автоматами. Позади дачи Экхольм приказал вырыть глубокие щели. Ну что же!.. В худшем случае придется пережить несколько бомбардировок. Впрочем, противовоздушная оборона полуострова так насыщена батареями, что она способна прикрыть от русских флот западных держав, если он придет в порт Ханко, а не только штаб Экхольма. Словом, роль интенданта в тылах устраивала Экхольма больше, чем должность офицера ударных частей.

Зимняя война докатилась, однако, и сюда. Из Выборга еле унес ноги отец. Вторичного бегства от красных он не выдержал: в своем замке Экхольм похоронил отца.

А потом началось. Форты оказались бессильными против советского флота. Пушки устарели. О блокаде Финского залива лучше не вспоминать. Русский крейсер беспрепятственно обстрелял побережье. На Ханко, далеко от фронта, рвались снаряды. Русские подводные лодки у ворот гавани подкарауливали транспорты. Сколько потерь — каждый день налеты авиации!

Даже зима, сковавшая льдами залив, не принесла Экхольму желанного покоя. Русские подводные лодки появлялись возле Ханко и зимой. На южном берегу в Эстонии русские устроили аэродром, и их штурмовики и бомбардировщики налетали оттуда на Ханко по нескольку раз в день. А генеральный штаб, устанавливая все новые батареи, запрещал использовать всю силу противовоздушной обороны и в каждой шифровке твердил: «Резервируйте зенитные батареи до весны…» Надо еще дожить до весны! Да и придет ли весной англо-французская эскадра или все кончится посулами прислать войска и флот против русских?

Экхольму перевалило за пятьдесят. Его воинственный пыл угас два десятилетия назад. Удрать бы в Берлин или, еще лучше, в самый захолустный городок Южной Америки! Но хозяевам он нужен здесь, именно здесь. То тайный представитель французского штаба потребовал списки прогитлеровски настроенных офицеров округа; то шеф из Лондона прислал курьера для переброски в Хельсинки, в генеральный штаб; то Экхольма срочно вызвал в Ваазу германский резидент и заставил точно описать все, что делали, что говорили и о чем думали на Ханко английский и французский офицеры.

Тайный курьер из Лондона был английским морским офицером; он прибыл в начале января сорокового года на транспорте, зафрахтованном финнами у англичан. Путь в гавань транспорту пробил шведский ледокол; транспорт прошел под нейтральным турецким флагом и привез американское оружие.

Экхольм уже запутался во всех этих комбинациях с флагами, нейтралитетом и международным правом.

Англичанина он принял в гостиной дачи маршала, у пылающего камина. Камин горел неровно, погода портилась, и в трубе порывами завывал ветер.

Гостю здесь нравилось — он не думал встретить в хмурой Финляндии такой уютный уголок. Он ждал самолета из Хельсинки. Неужели придется расстаться с этим раем и лететь куда-то над чужой воюющей страной?.. Почему не поехать поездом? Или, еще спокойнее, автомашиной? Что за спешка в конце концов?.. Он лениво слушал хозяина, тот старательно внушал ему, что англичане и французы скорее должны последовать примеру кайзера, который именно через Ханко в 1918 году ввел в Финляндию оккупационные войска.

— К чему добиваться транзита через Скандинавию, когда наш порт способен принять корабли любого тоннажа? — убеждал Экхольм. — Ваши газеты шумят, угрожают Советам войной. Ваш посол покинул Москву. Но где решительные действия? Вы теряете золотое время!..

Англичанину надоели назойливые советы этого финна, адресованные британскому премьеру и королю. В Лондоне сами знают, что надо делать. Он всего лишь курьер. Ему поручено согласовать с финским штабом сроки высадки экспедиционных войск, а не решать мировые проблемы с этим разговорчивым агентом Интеллидженс сервис. «Не исключено, что, помимо Британии, этот Экхольм обслуживает и германский вермахт, — в малых странах это принято».

Из вежливости англичанин возражал:

— А русские? Их флот и авиация базируются в Палдиски, Таллине и Либаве. Ваши друзья в Прибалтике вас предали.

— Главные силы русских заперты в Кронштадте. У вас на Западе склонны преувеличивать могущество советского флота. Флот Британии когда-то не побоялся флота императорской России и высадил на Ганге десант…

Вошел майор, начальник противовоздушной обороны, и доложил, что над полуостровом появились два русских истребителя. «Давно их не было! — зло подумал Экхольм. — Только утром подожгли эшелон на станции». Он сказал возможно спокойнее:

— Это штурмовики. Их интересует пароход, на котором вы прибыли. Но вам это уже не страшно…

— Это разведчики, господин полковник, — поправил Экхольма майор; он внимательно смотрел на незнакомого англичанина. — Они настойчиво обстреливают позиции резервных батарей на островах восточного сектора.

— Батареи обнаружены?

— Не думаю. Батареи хорошо замаскированы, огня не открывают. Но русские все время возвращаются к Руссарэ и Густавсверну.

— Огня не открывать! — Экхольм раздраженно махнул рукой, и майор исчез.

А русские летчики вели себя странно.

Штурмовику проще стороной обойти зенитные батареи, проскочить к гавани или к западному берегу либо промчаться над самым лесом к материку, чтобы внезапно появиться вон там, где вьются дымки паровозов, — над станцией Таммисаари; в этом искусство летчика: средь бела дня скрытно и неожиданно проникнуть в стан врага, сделать свое дело и молниеносно уйти. Но русские, очевидно, преследовали другую цель. Они желали, чтобы противник оказался бдительнее, чем обычно, чтобы их вовремя обнаружили и чтобы зенитки — побольше зениток! — открыли по ним огонь.

Оба самолета прошли над скалистым Руссарэ. Остров выглядел покинутым. Орудийная прислуга спряталась. В домах успели погасить печи — ни дымка. Но снег кругом задымленный. Рядом Густавсверн. Над островом самолеты пронеслись так быстро, что трудно было летчикам что-либо разглядеть. Только две тропки могли заметить русские: одна протоптана в снегу от домика смотрителя маяка вниз, к бухте, другая — к развалинам старинного русского форта, там была спрятана сильная зенитная батарея.

Возле Густавсверна стояла вмерзшая в лед шаланда, запорошенная снегом и затянутая белыми маскировочными сетями. К ней-то и вела одна из тропинок от домика смотрителя маяка. Вероятно, летчики все же что-то заметили, — они вновь заходили для штурмовки, а потом ринулись к даче маршала, словно знали, что тут расположен главный командный пункт.

И вот камин спешно залили водой; русский летчик загнал Экхольма вместе с гостем в щель, вырытую позади дачи.

Не вылезая из щели, Экхольм кричал начальнику противовоздушной обороны:

— Почему молчат ваши батареи, майор? Прикажите открыть огонь.

Майор оправдывался:

— Мы не можем всей артиллерией стрелять по одиночным самолетам. — Он бросил взгляд на англичанина. — Нас плохо снабжают снарядами. Согласно инструкции, восточный сектор противовоздушной обороны резервируется до весны. Для защиты корабельных стоянок.

Мотор советского самолета ревел так близко, что Экхольм не выдержал:

— Прикажите открыть огонь! Всем батареям — огонь!..

Наконец-то опали сети и с шаланды возле Густавсверна, и со скорострельных пушек, замаскированных на позициях старинного форта, и со всех других тщательно скрываемых батарей.

Один из самолетов вновь поднялся высоко. Другой летел так низко, что можно было ясно прочесть на его хвосте цифру «9».

По деревянным колоннам дачи дробно простучали пули.

Экхольму казалось, что он оглохнет от рева мотора и грохота зениток. Видимо, уже не один десяток осколков пробил русскую машину.

Когда из мотора вырвался черный дым, кто-то закричал: «Сбит! Сбит!»

Летчик, вероятно, не сразу заметил беду. Лишь когда огонь добрался до кабины, он бросил самолет вниз, пытаясь сбить пламя.

— Это агония, — Экхольм уже выбирался из щели. — Майор! — позвал он зенитчика. — Пошлите кого-нибудь подобрать труп. Пусть доставят его сюда.

— Лучше живым, чем мертвым. — Вслед за полковником вылез англичанин, он стряхнул грязь с длинного, песочного цвета, полушубка. — Парашют — великое изобретение. Оно дает человеку возможность сделать последний выбор между смертью и пленом.

Экхольма обрадовало, что после пережитого страха его гость склонен шутить. «Какая удача! — мысленно торжествовал он. — Сегодня этот англичанин приедет в Хельсинки и наверняка расскажет про свои геройские переживания на полуострове. Возможно, сам маршал услышит, как полковник Экхольм поддержал честь финского оружия в глазах посланца с Запада!»

Горящий самолет набирал высоту над самой дачей.

Англичанин сказал с видом знатока:

— Еще полсотни метров — и можно прыгать.

Но самолет не падает, а летит. Летит, как огненная стрела, уверенной рукой направленная в цель.

— Стреляйте же! — закричал Экхольм. — Немедленно — огонь!

Солдаты недвижно стояли у пушек.

Длинная пулеметная очередь прошила крышу дачи и прострочила тропу до самого берега.

Но летчик еще не сказал своего последнего слова. Он резко вывел самолет из пике и проскочил по прямой к заливу. Дотянув до Густавсверна, он врезал свой огненный снаряд в финскую батарею на развалинах старинного русского форта.

Гул прокатился над скалами Ханко.

Майор командовал: «Огонь!» Но ни одна пушка не выстрелила вслед второму разведчику, уходившему на юг.

— Один русский летчик подавил всю вашу артиллерию, майор, — сказал Экхольм. — Неужели вы думаете, что с такими солдатами мы дотянем до весны?!

Майор молчал. Русский летчик ушел с картой разведки, и майор проклинал Экхольма, который заставил его рассекретить батарею.

— Вы послали за трупом, майор?

— Зачем? Чтобы повесить его на той сосне?

Экхольм, косясь на англичанина, рассмеялся:

— Звезды на спине и подвешенные за ноги большевики?! Вы отстали от века, майор. Похороните летчика, как героя, и поставьте его солдатам в пример. Надо внушить солдатам, чтобы они били русских так, как этот летчик бил нас.

* * *

Падение линии Маннергейма вывело Экхольма из равновесия. В сороковом году ему мерещился семнадцатый год. Солдаты не хотят воевать, леса полны дезертиров — дурной признак. Газеты пишут о стальной буре на Хельсинском направлении. Маршал сам ездил на опасные рубежи. Он отстранил от командования армией генерала Остермана и заменил его Хейнриксом. Но и это не помогло. Советы угрожали фланговым десантом со льда. Лед под Выборгом выдержал их тяжелые танки. Железная дорога из Выборга в столицу перерезана. Нужна передышка, перегруппировка сил, иначе русские дойдут до Хельсинки — и тогда не помогут никакие перемены курса, кабинета, правительства. Видимо, так думал и маршал, отправляя одновременно в Москву для переговоров о мире посла, а в Берлин на выучку офицеров — для подготовки к будущей войне с Советским Союзом, Экхольма в эти дни вызвали в ставку.

Генерал Хейнрикс отвез его в тенистый Брунс-парх, в личную резиденцию Маннергейма.

Резиденция тесно примыкала к вилле германского посла. Огромное полотнище с черной свастикой как бы прикрывало не только посольство, но и дом маршала. Экхольм подумал: «Старый маршал избрал наконец надежный путь».

Что бы ни писали и ни говорили хитрые политики, Экхольм знал: Маннергейма давно тянуло на этот путь. Не только тогда, когда он опирался на выращенный в Пруссии егерский батальон — ядро шюцкора, или когда он лобызался с фон дер Гольцем; игру с немцами маршал вел и все последнее десятилетие; то он отправился представителем Финляндии на празднование трехсотлетия лютценского боя и фотографировался с командующим рейхсвером фон Хаммерштайном; то в сентябре тридцать пятого года, как гость Геринга, охотился вместе с ним на лосей в Восточной Пруссии; то на параде в Хельсинки в день двадцатилетия разгрома красных белой армией рядом с маршалом шагали присланные Гитлером фашистские адмиралы и генералы — это было в мае тридцать восьмого года, вот с кем надо было закрепить союз. Но маршал опять поддался политикам и решил сманеврировать, как в двадцатые годы; в приказах по армии появились фразы о миссии Финляндии как бастиона западной культуры против чужой расы на Востоке. Экхольм тогда точно оценил это, как переориентацию на Англию, Францию и Америку. Но и сегодня он не ошибся, раскусив смысл последнего приказа маршала о капитуляции перед Советами, только что показанного ему Хейнриксом. Он гордился своей проницательностью — вот и знамя Гитлера осеняет резиденцию маршала. Это — символ, знак будущего. Не зря так настойчиво звучит в приказе укор западным державам.

«Без щедрой помощи Швеции и западных держав в вооружении наша борьба была бы невозможной против бесчисленных орудий, танков и самолетов врага, — пишет маршал в этом приказе-воззвании к войскам. И тут же добавляет: — К сожалению, большую помощь, которую нам обещали западные державы, мы не смогли получить из-за того, что наши соседи, заботясь о себе, запретили перевоз войск через их территорию… Наша судьба тяжела, и нам приходится оставить чужой расе, которая имеет другое мировоззрение и другие нормы культуры, землю, которую мы веками в поте лица и с трудом пахали». И чтобы ни у кого не было заблуждений, маршал закончил этот приказ тридцать четыре точным, словно бухгалтерским, определением нового курса: «Мы знаем, что оплатили долг, полученный с Запада, до последнего пенни. Маннергейм. Ставка. 14.3.1940».

Да, с пенни покончено, и Экхольм мог бы и не нянчиться с тем англичанином, которого он переправлял недавно через Ханко в Хельсинки. Теперь — не пенни, а пфенниги, германская марка, гарантированная всей мощью третьего райха.

Генерал Хейнрикс давно ориентировался на рейх и быстро выдвигался. Экхольм, следуя сейчас за ним, еще не был уверен: в посольство он попадает или в ставку. Но Хейнрикс провел его к маршалу.

Маннергейм сидел посреди холодного, пустынного зала в царственной позе. Навытяжку стояли генералы. Не здороваясь, Маннергейм выговорил несколько резких, отрывистых фраз:

— Я вас вызвал для того, чтобы вы усвоили свои обязанности. В Кремле посол подписывает то, что от него требуют. Вас это не касается. Хейнрикс вручит вам инструкцию. Выполнение каждого пункта — точно и безоговорочно. Русские остаются нашими врагами! Надо выиграть год!..

На Ханко Экхольм вскрыл пакет, врученный ему в ставке. Экхольм считал, что население следует оставить на Ханко: среди жителей городка немало его агентов, на них он рассчитывал опереться в будущем. Но генеральный штаб приказывал выселить всех жителей, чтобы не допустить общения финнов с русскими. «Пусть будут беженцы! — сказали Экхольму в генеральном штабе. — Пусть скитаются бездомные и голодные. Всюду и всегда вы должны твердить: в этом виноваты русские».

Жителей города поездами, автомашинами и пешком по шоссе отправляли с полуострова. Напутствуя выселяемых, Экхольм произнес речь в духе инструкций генерального штаба:

— Русские требуют нашу землю. Мы уйдем, но недалеко. Будем жить в Таммисаари, в Бромарве, на Подваландете, чтобы из окон наших жилищ следить за городом и за каждым шагом большевиков. Мы вернемся, на все предъявим им счет!..

Русский бомбардировщик уже кружил над Ханко, когда последние повозки с имуществом горожан уходили из Ганге. Кто-то из соотечественников показывал бомбардировщику кулак, но кто-то приветливо махал русским. Экхольм видел это своими глазами, ему некогда было выяснять предателя, его помощники завершали самую секретную часть подрывного плана: целая система замедленных фугасов, мин-ловушек, «сюрпризов» опутала главные здания и сооружения полуострова, дорогу к Таммисаари.

— Посадочных знаков не выкладывать! — приказал Экхольм. — Пусть возвращаются к Кронштадт.

Но вслед за первым самолетом на лед сели другие. Лед выдержал.

В городке остался один-единственный грузовой форд, за рулем которого сидел присланный из Хельсинки вместе с особой командой капитана Халапохья майор, разумеется переодетый в форму капрала. О его функциях Экхольм мог только догадываться. Этот «капрал» бесцеремонно приказал Экхольму сесть в кабину и повез его навстречу русским: им надо разгружать имущество, финский форд придется кстати.

Но группы десантников появились в порту, в парке. Экхольм вылез из форда и пошел им навстречу, а «капрал» поехал к ледовому аэродрому, — там уже выкатилась из-под бомбардировщика на лед грузовая автомашина-вездеход со срезанной кабиной: очевидно, Советы привезли с десантом и технику, подвязали машину к фюзеляжу самолета.

Экхольм назвался комендантом района и сказал старшему из встреченных им русских — высокому комиссару, что его миссия скромная, он познакомит советских представителей с городом и устроит их, а всеми формальностями займется комиссия, которая вскоре прибудет из столицы. Он любезно добавил, слегка щеголяя своим петербургским произношением:

— Сожалею, что о вашем прибытии узнал только сейчас. Страна настолько обессилена войной, что мы не в состоянии поддерживать нормальную связь с Гельсингфорсом…

Комиссар некоторое время молчал. Экхольму вдруг показалось, что комиссар смеется. «Молодой! Лет тридцать пять, не больше, — с раздражением подумал Экхольм. — А в его годы я был только капитаном».

Экхольм пригласил русских на главный командный пункт. Они прошли к даче по мостику, соединяющему островок с парком. Зенитки убраны, щели и ходы сообщений засыпаны, но следы налетов полностью уничтожить не удалось. Как небрежно залатаны пробоины в колоннах дачи! Видны засыпанные воронки бомб и кора, содранная осколками с сосен.

— Ваши летчики не пощадили дачи маршала, — сказал Экхольм. — Но все, слава богу, позади. Вчера мы были врагами. Сегодня вы мои гости.

— Готов избавить вас от такой неприятности, — рассмеялся русский комиссар. — Нам удобнее поселиться ближе к порту, не затрудняя вас.

— Что вы, господин комиссар! В других домах нет ни дверей, ни стекол. Здесь тепло, камин, привезен из Швеции, маршал любил этот уголок Финляндии, устроенный в английском стиле…

— Нет возражений против камина? — Комиссар повернулся к своим спутникам: — Тогда за дело, товарищи. Будем изучать английский стиль на финской почве.

Глава третья Дипломатия и мины

Саперы Репнина гуськом шли на лыжах к берегу. Впереди бежал Думичев, навьюченный снаряжением сапера — от топора до миноискателя.

Думичев всегда шагал впереди взвода. Он знал наизусть великое множество частушек и песен, а к стихам он сам подбирал музыку и распевал их, как песни, под баян, подаренный ему на родине комсомольцами перед призывом в армию. До армии он был настройщиком гармоний. Думичев обладал тонким слухом и музыкальной памятью. Иногда Репнин разрешал ему на марше играть на баяне, и саперы шли под баян, как под духовой оркестр. Не раз бывало, голодные, промерзшие люди, злые, кажется, на все и всех, добрели, услышав звонкий голос Думичева:

Я свое место в строю найду,

Буду с песней дружить.

Не умирать я в поход иду,

А побеждать и жить!..

Баян остался возле шаланды на попечении коменданта ледового аэродрома. Думичев и сейчас хотел запеть. Но Репнин не разрешил.

Ближе к берегу лед слабый. Камни густо чернели на ледовом поле. Думичев прыгал, как акробат.

«Вот дает, старый крот!» Солдаты давно так окрестили Думичева за ловкость, с какой он проникал в любую щель при поисках мин.

У берега Думичева нагнал и пошел с ним рядом Репнин. Думичев покосился на командира:

— Эх, товарищ лейтенант! Отнимаете у Сергея Думичева историческую славу.

Репнин усмехнулся и промолчал.

— «Был он славный паренек», — запел Думичев, но Репнин одернул его:

— Отставить! Смотреть внимательнее!

У берега мин не нашли. Наткнулись на ряды колючей проволоки. Последний десяток метров перед проволокой Репнин преодолел, как бегун на финише, обойдя Думичева на полкорпуса.

— Резчики — вперед! — по привычке скомандовал Репнин.

Сапер с длинными ножницами и двое откидывающих — так называют бойцов, которые бесшумно отводят в стороны разрезанную проволоку, — выступили из колонны вперед.

— Отставить! — передумал Репнин. — Дайте сюда ножницы.

Он лег на спину, метровыми ножницами зажал виток проволоки. Ножницы бесшумно перекусили металл. Думичев крякнул от зависти — ловко работал командир. Все происходило, как в бою, только маскировочного халата не было на Репнине.

Но проволока вдруг раскатисто зазвенела, и звон этот ударил саперов по сердцу: на фронте это могло стоить им жизни..

А прозевали двое откидывающих — они поздно подхватили концы проволоки.

— Будете ловить ворон — взыщу! — Репнин зажал лезвиями следующий виток.

Взвод шел через проделанный в проволочном заграждении проход.

Репнин взобрался на высокий гранитный валун, достал карту, сверился с часами и в квадрате бухты Тверминнэ пометил: «22 марта 1940 года, 11 часов 14 минут».

Дул с моря ветер. Сквозь клочковатые облака скупо светило солнце. Репнин оглянулся на берег. Есть ли там кто в лесу? И какова будет эта первая мирная встреча со вчерашним врагом?..

Война продолжалась недолго и не смогла настолько ожесточить Репнина, чтобы он забыл истину, известную каждому школьнику в нашей стране: по ту сторону рубежа у нас больше друзей, чем врагов. Со школьной скамьи, с тех пор как Репнин смог самостоятельно прочитать: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» — он каждой своей кровинкой впитал братское доброе чувство к другим народам. Он привык с уважением относиться к истории и к жизни других стран и, проведя зиму на финском фронте, решил — он будет изучать историю Финляндии. Судьба финского народа казалась ему трагической. Трудолюбивый и вольный по своему характеру народ обманут, ослеплен и закабален, причем закабален хитро, задавлен иностранцами. Финны дрались жестоко. Репнин много об этом думал, ему казалось, стоит откровенно поговорить с людьми, простыми рабочими, с финскими крестьянами, и они поймут, кто им друг, а кто настоящий враг. Он ожидал встретить таких людей на Ханко, ожидал разговоров, споров…

Но сейчас, на пороге неведомой земли, встретившей его столь враждебно, Репнин внезапно, больше чем на фронте, почувствовал себя фронтовиком. В нем заговорил человек поколения, которое росло под ежедневной, ежечасной угрозой нападения. Впереди — опасность. Надо быть все время начеку.

Прежде чем идти дальше, Репнину захотелось еще раз оглянуться на близких, родных солдат, на товарищей, оставшихся там, на ледовом аэродроме. Репнин снова повернулся к заливу. Самолеты — далеко, их не видно за торосами и островками. А ведь там, на ледовом аэродроме, где суетился комендант, встречая пехоту, там, пожалуй, сейчас Большая земля.

Солдаты вступали на Гангут один за другим — молча и даже торжественно. Славные люди: орловцы, куряне, уральцы — все, с кем три месяца не расстается Репнин. Все они стоят на гангутской земле.

«Построить и поздравить?..»

Но Репнин сдержался.

— Колонной по одному — за мной!

Морозило. Солдаты опустили шерстяные подшлемники. Повизгивали лыжи на нетронутом, жестком насте. Вошли в лес; чем дальше от берега, тем он глуше, темнее. Ветер будто опасался сюда залетать. Сосны, ели, даже березы стояли под снегом недвижно, словно неживые.

— Тук-тук-тук… — дробно застучало и покатилось по лесу.

— Тьфу, сатана! — Думичев вздрогнул. — Дятел! Как из «Суоми» бьет… Разрешите запеть, товарищ лейтенант?

— Не разрешаю!..

Репнин приказал рассыпаться в цепь и, прочесывая лес, идти к шоссе.

У шоссе Репнин разделил саперов на три группы. Одна проверяла снежное полотно дороги, покрытое узорами автомобильных шин, следами лыж, полозьев и множества ног. «Похоже на массовое переселение», — подумал Репнин, догадываясь, почему так пустынен полуостров. Две другие группы шли на флангах, за обочинами шоссе.

Думичев выдвинулся вперед на левом фланге.

— Товарищ лейтенант, скорее! — Думичев сошел с лыж и опустился на колени.

Под прозрачной ледяной коркой темнела тонкая, едва заметная жилка.

«Провод, — нагибаясь, определил Репнин. — Близко должен быть фугас».

Думичев достал из кармана полушубка кривой нож с наборной костяной ручкой и осторожно, как хирург живое тело, вскрыл снежный пласт.

Под коркой находилось полое пространство, а ниже мокрый, мартовский снег, на котором, как на дне футляра, лежали два провода. В желтой резиновой рубашке, они казались длинными червяками, убегающими то ли в лес, то ли в сторону шоссе.

Думичев быстрыми, чуткими пальцами отделил провод от провода и вопросительно глянул на командира: влево идти или вправо?

Репнин кивнул: «вправо», а солдатам на полотне дороги крикнул:

— Идите вперед! Мы вас догоним.

Саперы ступали по дороге медленно, шаря впереди себя металлочувствительной антенной и ожидая сигнала из наушников.

Думичев же усердно взрезал снег; он прошел уже на коленях через канаву, вскарабкался на шоссе, переполз до его дальней бровки и снова спустился в канаву, потом на поле — белое, холодное, оставляя позади узкий желобок с двумя желтыми проводами. Метрах в десяти от дороги Думичев выпрямился и вытер пот.

— Устал, Сережа? — спросил Репнин, готовый поставить на место Думичева другого сапера.

— Коленки застыли, — признался Думичев, похлопывая руками по промерзшим солдатским штанам.

Он нагнулся, но тут же вскочил и, проваливаясь в снегу, побежал.

Он увидел нору, прикрытую ветками, похожую на волчью яму. Нора оказалась глубокой и наклонной, стенки ее сужались книзу, и оба провода тоже вели вниз.

Думичев сбросил полушубок и полез в нору. Он скатился бы кубарем по скользкому лотку, не окажись под рукой ножа. Думичев всадил нож в промерзшую землю у края норы и почти повис на нем, виновато глядя вверх, на товарищей.

— Держи, Сережа! — саперы догадались бросить ему веревку.

Думичева осторожно спустили на дно. Он почувствовал под ногами что-то твердое и острое. Он стоял на груде гранитных обломков. Провода скрывались под этой каменной грудой.

— Камнемет, товарищ лейтенант!

Про камнеметы саперы слыхали еще на фронте. Отступая, финны оставляли эти нелепые сооружения возле дорог, а поблизости, в лесу, диверсанта-стрелка. Как только на шоссе появлялась пехота, диверсант замыкал цепь, электродетонаторы взрывали на дне камнемета фугас, и гранитный град низвергался на дорогу. Шуму много, но толку мало. Зато разминировать такую штуку чертовски сложно, того и гляди сам превратишься в снаряд. Отъединишь провода, а там на дне окажется еще нажимной взрыватель, хитроумно соединенный с каким-нибудь камнем.

Думичев осторожно разбирал камни.

Репнин приказал саперам отойти и залечь.

Саперы легли полукругом на снегу. Смотрели на брошенный Думичевым возле норы полушубок, на перерезанные желтые провода, на веревку, убегающую в черное жерло. Прислушивались.

Репнин коченел, но старался не двигаться! Ему казалось, что снег под локтями хрустит слишком громко. Он представлял себе, что делает сейчас Думичев… Вот он берется за камень, тужится, тяжеленько ему… Руки-то у него — только на баяне играть. Куда он складывает камни? По склону лотка? Не посыпались бы на него!.. Репнину мерещились даже шорохи, сопение, но со дна норы долго не доносилось ни звука.

Был он тихий паренек,

У костра погреться лег.

Мы спросили паренька —

Как поймал он «языка»?..

Наконец-то!.. Репнин поднял голову, огляделся — все улыбались.

Стенки норы, подобно рупору, усиливали тенорок Думичева, голос его звучал все увереннее:

Один, говорит, белофинн, говорит,

Идет, говорит, на лыжах…

«Запел все-таки», — подумал Репнин.

Послышался тяжелый вздох, саперы, не сговариваясь, двинулись к норе, но Репнин остановил их.

Лежу, говорит, слежу, говорит,

И жду, говорит, поближе…

Думичев снова замолк, и замолк надолго, и опять все боялись шевельнуться, шорохом нарушить тишину.

А когда Думичев запел, голос его зазвучал так звонко, будто человек сейчас сбросил с себя тяжелую ношу.

Схватил, говорит, свалил, говорит,

Поймал, как синицу в клетку,

Да что, говорит, на то, говорит,

И есть, говорит, разведка…

— Эй, тащи помалу. — закричал наконец Думичев, и саперы потянули за веревку.

Вначале показался ящик; Репнин сразу определил, что в ящике мелинит. Вслед за ящиком показалась шапка-ушанка, запорошенная мерзлой землей, а под шапкой смешливые глаза.

— А у вас тут наверху попрохладнее…

Репнин обнял Думичева, не дав ему отряхнуться и как полагается доложить.

— Там еще аккумулятор остался, — сказал Думичев, надевая поданный ему полушубок. — Здоровый. Меня ка-ак стукнет!

Только к вечеру саперы проверили дорогу от бухты до перешейка и из густых сумерек леса вышли в редколесье, где стало светлее, справа и слева от дороги чувствовалась близость моря. Репнин помнил, что когда-то, два века назад, здесь устраивалась переволока для гребных судов — вот она, знаменитая просека, хоть и заросшая вековыми соснами. Он построил взвод и торжественно поздравил бойцов с выходом на Петровскую просеку, которую проложили двести двадцать шесть лет назад саперы Петра.

— А товарищу Думичеву — перед строем благодарность. За зоркость и мужество!..

Репнин объявил привал. Для ночлега он выбрал рощицу у железной дороги, уходящей через перешеек за рубеж. Железную дорогу на той стороне перегородил шлагбаум. За шлагбаумом стояли финские солдаты. Они с любопытством наблюдали за русскими.

— А как же мы уйдем? — забеспокоился Думичев. — Границу оставим без охраны?

Репнин и сам об этом подумал.

— Придут сюда пограничники — будет охрана.

— Хоть бы шлагбаум поставить, — просил Думичев. — За ночь соорудим. Пограничники спасибо скажут.

— А отдыхать когда? Завтра нам шагать и шагать!

Думичев почувствовал, что командир в душе согласен с ним.

— Товарищ лейтенант, я не от себя говорю. Как комсорг, от всего взвода прошу. Какой же нам отдых, когда граница открыта?!

— Ну, действуйте, — сдался Репнин.

Ночь саперы провели в труде. При беспокойном свете костров валили сосны, рубили, строгали, тесали.

На рассвете, когда настало время трогаться в путь, у железнодорожной линии стояли крепко сбитая будка для часового и свежевыстроганный шлагбаум. Думичев то поднимал, то опускал шлагбаум, потом вбил в него гвоздь и наглухо закрыл проезд.

* * *

Таинственный «капрал» из второго отдела генерального штаба сообщил Экхольму, что самолеты доставили не только саперов и матросов, но и подразделения пехотной дивизии с Карельского перешейка. Тех самых, которые взламывали линию Маннергейма и шли на столицу. С ними прилетел пехотный комбриг Крюков, очевидно, здесь разместят всю дивизию. Прибыл и морской комбриг, насколько известно «капралу», это Митрофан Москаленко, начальник тыла Балтийского флота; он должен быть главным по приему территории, но пока держится в тени; с ним контр-адмирал Белоусов, командир линейного корабля «Марат», по-старому «Петропавловск». Эти ждут прибытия комиссии из Хельсинки, но возможно, что главный — этот высокий брюнет, комиссар. Судя по всему, русские спешат разместить здесь много войск и кораблей; «капрал» на форде немедленно выезжает в Хельсинки и вернется с официальной комиссией; Экхольм останется с капитаном Халапохья до выполнения всего, что намечено, и в определенный момент оставит русских одних — ждать комиссию. Пусть помнит наказ маршала: важно оттянуть время, выиграть год, создать затруднения…

«Капрал» на форде уехал, поручив Экхольму водить русских командиров по Ханко, как гиду, — побольше истории с географией и поменьше о деле.

Но так не получалось.

Русские водили Экхольма и его помощников по всем закоулкам города и порта, торопя с передачей территории. Каждое разрушение отмечали в акте. А разрушено было все.

Большая и мертвая гавань — без кораблей. Настежь раскрыты склады. Пусты причалы. Примерзли к рельсам портальные краны.

— Где механизмы от кранов? — добивался Расскин.

Все оборудование порта было свалено в сараях имения Экхольма, близ Таммисаари. Но тот невозмутимо отвечал:

— Частное имущество, господин комиссар. Мы не в силах запретить частным лицам распоряжаться собственностью по своему усмотрению…

Улицы городка выглядели еще мрачнее, чем порт. Оборванные провода и порубленные телеграфные столбы. Выдернутый с корнем кустарник. Настежь распахнутые окна без стекол и занавесок, выхваченных порывом ветра и примороженных к карнизу. Нельзя было скрыть, что по этим улицам недавно прошли отряды громил, кроша все, что попадалось под руку.

— Это тоже частная инициатива? — Расскин остановился возле мин, сложенных горкой: это были находки саперов Репнина.

Экхольм поморщился:

— В демократической стране гражданское население — проблема для военного командования. Стихийные чувства трудно ввести в рамки договорных обязательств.

— Не знал, что в современной Финляндии так считаются с гражданским населением. Куда, кстати, исчезло население полуострова?

— Это несчастье для страны… — вздохнул Экхольм. — Беженцы переполнили окружающие города. Их трудно удалить от Ханко: родное гнездо!

«Выгнали население, — думал Расскин, — а теперь науськивают на нас: вот, мол, кто разорил ваше гнездо!»

Когда комиссия по приемке полуострова закончила предварительный осмотр, зафиксировала все разрушения, чтобы предъявить их тем, кто прибудет из Хельсинки для передачи территории и уточнения на местности границ базы, финские офицеры собрались покинуть Ханко. Расскин пригласил их на прощальный ужин.

* * *

Репнин дни и ночи напролет очищал город от мин. На домах появилась его размашистая роспись: «Проверено. Мин нет. Л-т Репнин». Следовало писать не «проверено», а «очищено». Из каминов, из кадушек с комнатными растениями, из платяных шкафов, из погребов, из котельных саперы извлекли добрую сотню круглых английских мин с ввинченными в центре взрывателями — «плевательниц», как окрестили их фронтовики. Нашли много мин замедленного действия.

— Дегтя бы им горячего вместо ужина! — негодовал Репнин. — Хороши побежденные: одной рукой мир подписывают, а другой подкладывают фугасы.

— Деготь приберегите для другого раза, — успокаивал Репнина Расскин. — А ужин приготовьте на совесть — в даче Маннергейма. И водки побольше. Покажем им настоящую дипломатию!

— Хороша дипломатия: с миноискателями!

— Если вдуматься, лейтенант, — рассмеялся Расскин, — не обойтись в наше время без этого инструмента. Такая уж у вас незаменимая и замечательная профессия, Репнин.

* * *

Экхольм вызвал начальника подрывной группы капитана Халапохья — флегматичного пожилого офицера второго отдела генерального штаба.

За годы резидентской деятельности Экхольм много наслышался о капитане: его считали мастером по снабжению диверсантов всевозможными хитроумными штучками. Впрочем, Экхольм знал про все провалы капитана Халапохья: невзорвавшаяся адская машина, своевременно обнаруженные советскими разведчиками фугасы, термитные бомбы, вспыхнувшие не там, где было задумано. Давно Экхольм мог разоблачить самодовольного капитана, но считал это невыгодным для себя. А теперь, получив приглашение к русским, он припомнил все.

Русские извлекли фугасы почти из всех жилых домов. Черт с ними: Халапохья расставил в домах множество ложных мин. Главное, чтобы русские не нашли заряды, заложенные в порту, на хлебозаводе, железнодорожном узле и под водонасосной станцией. Там, на водокачке, двое суток сидел запершись один артист своего дела, давний спутник Халапохья, — он впустил матросов в башню только на третьи сутки и жестами, притворяясь незнающим русский язык, убедил их, что не хочет и не может расстаться с местом, где трудился всю жизнь; привели переводчика, попросили этого агента объяснить устройство механизмов — вот этого-то он и не знал, матросы прогнали его, и теперь они хозяйничают там сами, без надзора. Воды пока нет, но насосы они, конечно, освоят. А вот найдут ли заряды, сработают ли заряды на этих главных объектах? Докопались до них русские или нет?..

Экхольм уже жалел, что предложил русскому комиссару устроить штаб-квартиру на даче Маннергейма. Капитан Халапохья заминировал дачу особо сложной адской машиной, конструкция которой была его гордостью. Рассчитали, что взрыв произойдет после отъезда финнов и все русское командование, вся комиссия, которая намерена предъявить в Хельсинки претензии за разрушение порта и других объектов, — все они будут уничтожены. Но что, если дача взлетит на воздух не завтра, а сегодня, в час, когда Экхольм усядется за стол с комиссарами?

Халапохья походил на крепкую ломовую лошадь. Низко посаженная на широкие плечи голова, такая же квадратная, как и все туловище, серое, непроницаемое лицо, тяжелый взгляд — все это сейчас раздражало Экхольма. Халапохья извлек из кармана маленькую записную книжку и монотонно произнес:

— Фугас поставлен в ноль-ноль часов двадцать две минуты двадцать второго марта. Проверен миноискателями русского типа. Никаких признаков минирования не обнаружено. Рассчитано, что русские, поселившись на даче, затопят камин…

— Это я знаю и без вас, — перебил Экхольм. — Докладывайте наблюдения.

— Слушаюсь. Русские поселились в даче двадцать второго марта в двадцать ноль-ноль по среднеевропейскому времени. Двадцать второго марта в двадцать один час двадцать одну минуту был отмечен дым. Дым шел из первой трубы, следовательно, топили не камин, а…

— Короче. Когда начал действовать механизм?

— Механизм начал действовать двадцать четвертого марта, когда из второй трубы появился дым — и, следовательно, можно считать, что был зажжен камин…

— Время?

— Двадцать три часа тридцать шесть минут.

— На сколько суток установлен часовой механизм?

— На восемь суток.

— Они топят камин каждый день?

— Не имеет значения, господин полковник. Тепловому воздействию фугас не подвержен. Только часы.

— Следовательно, действие произойдет сегодня?

— Так точно, господин полковник: в двадцать три часа тридцать шесть минут.

— Вы уверены, что дача не взлетит на два часа раньше?

— Если фугас взорвется, то он взорвется вовремя.

— Не хвастайте, капитан. Я отлично знаю все ваши провалы. Вам известно, что в девятнадцать ноль-ноль на даче банкет?

— Так точно. Постарайтесь уйти не позже двадцати трех часов.

Халапохья опустил глаза. Он ненавидел всех шведов — от маршала Маннергейма и своего начальника генерала Хейнрикса до этого стяжателя Экхольма. Именно шведов он считал виновниками того, что всю свою жизнь служит иностранцам и к сорока пяти годам он, участник путча в Лапуа, стоит на несколько ступеней ниже в чине, чем этот трус, который привык загребать и чины и марки чужими руками. «А если ты, шведская морда, и взлетишь сегодня вместе с рюссами, невелика беда, — размышлял Халапохья. — Одним шведом на финской земле будет меньше».

— Дрезину приготовить к двадцати двум часам, — с подозрением глядя на Халапохья, сказал Экхольм. — А вы, капитан, пойдете на банкет со мной.

— Слушаюсь! — Халапохья спрятал книжечку и вышел.

В назначенный час Экхольм поднялся на веранду дачи и с минуту постоял у двери. Где-то рядом шумел движок. Дача была ярко освещена. Мимо Экхольма пробежали какие-то русские. «Сколько их поналетело за неделю!» Еще так недавно Экхольм принимал на этой даче гостей из европейских столиц, а теперь он сам гость, гость у советского комиссара. «Как трудно выиграть год!» — вздохнул Экхольм и решительно вошел в дачу.

Комиссар сразу же пригласил его в гостиную, где стоял длинный, обильно, но неумело накрытый стол. Прав маршал: у этой расы иные нормы культуры. «Слишком много света! — зажмурился Экхольм. — И душно. Не умеют топить камин…»

В камине потрескивал костер из свежих сосновых дров. Пахло хвоей и дымом. Ветер, гудя в дымоходе, гнал в комнату дым.

— Русские любят все переделывать по-своему, — заметил Экхольм. — Вопреки традициям этого дома, мы сегодня ужинаем не в столовой, а здесь.

— Вы так расхвалили этот уютный уголок, что я решил доставить вам удовольствие, — учтиво сказал Расскин. — Прошу вас сюда, господин полковник, поближе к огню. Этот камин, господин полковник, неплох. Действительно, как вы говорили, здесь все устроено в английском стиле.

— Да, да, англичане умеют жить, — усаживаясь рядом с комиссаром, сказал Экхольм. — Но камин лучше топить сухими дровами.

— Не все сразу… — рассмеялся Расскин. — Научимся и камины топить.

— Капитан! Почему вы так далеко? — воскликнул по-фински Экхольм, заметив, что Халапохья садится ближе к двери. — Извините, господин комиссар. Капитан слабо знает русский язык, хотя и является старым другом России. Прошу, капитан, садитесь рядом.

— Очень приятно находиться среди друзей, — Расскин переглянулся с Репниным и наполнил себе и соседям рюмки. — Я не сомневаюсь, что в Финляндии много друзей нашей страны, и предлагаю тост за дружбу!

Финны поддержали тост.

— Из-за одной русской водки я готов всегда дружить с вами, — пошутил Экхольм.

— Что же вам мешает?

— С тех пор как у нас отменен сухой закон, помехи устранены, — в том же шутливом тоне ответил Экхольм. — Всегда и всему предпочитаю вашу водку.

— Ну, тогда повторим!

Экхольм прислушался. Ему почудился мерный тикающий звук. Он поставил рюмку на стол и покосился на старые настенные часы. Часы зашипели и пробили: «Раз, два…» «Восемь, ровно восемь, — насчитал Экхольм. — Столько же и на часах в трубе. Есть ли там стрелки? Впрочем, какая разница — есть там стрелки или нет…»

Он рассеянно заговорил о климате Ханко.

— Летом здесь будет замечательно, — сказал Расскин, отвечая на вопрос, нравится ли ему полуостров. — Я люблю северное лето.

— Северное лето привлекает сюда людей из дальних стран. Тут отдыхал весь дипломатический корпус.

— И как будто даже представитель Японии? — спросил Репнин, сидевший между Экхольмом и Халапохья. — Меня, признаться, удивила токийская газета, найденная в одной из пустых дач. Откуда она сюда попала?

Халапохья ломаным русским языком лениво произнес:

— Азиаты любят Балтийское море.

— Особенно морские атташе, — вставил Репнин. — Скажите, пожалуйста, — я не знаю финского языка и потому не смог прочитать надписи, — что это за обелиск на берегу бухты?

— Памятник погибшим немецким солдатам, господин лейтенант, — внушительно ответил Экхольм.

— Вы имеете в виду десант фон дер Гольца?

Экхольм подтвердил:

— Обелиск поставлен в честь десанта в тысяча девятьсот восемнадцатом году.

— Но ведь это были войска оккупантов?

Экхольм насмешливо посмотрел на собеседника.

— Воинская честь независима от политики, лейтенант. Я могу привести убедительный для вас пример. Эту дачу вместе с вашим покорным слугой в январе хотел сжечь советский летчик. А мы похоронили вашего летчика с почестями. При оружии. Хотя он наш враг. — Довольный своим ответом, Экхольм предложил выпить за русского героя.

* * *

На веранде дежурили Думичев и Богданов.

Богданов уселся на деревянную балюстраду. Он тоскливо смотрел на покрытый льдами залив, на пустынную гавань.

О чем может думать матрос на чужбине? Конечно, о девушке. Вот и комиссар спрашивал, есть ли у него невеста. А невестой Любу еще никто не называл. Да и сам он стеснялся: девочка она против него, вроде сестренки… Первый раз, когда танцевать пошли, всех насмешил: связался черт с младенцем. Руки держал не на талии, а почти на плечах и смотрел куда-то в сторону, будто боялся смотреть на девушку сверху вниз. До войны они встречались редко, только когда Богданова отпускали с курсов киномехаников. Потом он ушел на фронт. Всю зиму переписывались. Вернее, писала Люба, а он ее писем не получал. Письма, все разом, принес в госпиталь его тезка и дружок по лыжному отряду — тоже Богданов и тоже Александр. Тому вручили письма по ошибке. Вот с этих писем все и началось. Люба спрашивала: почему не пишет? Не ранен ли?.. Потом рассказывала о себе. Про то, что поступила на курсы медсестер. Про то, что хочет, очень хочет попасть на фронт… На фронт ее не пустили… Он послал из госпиталя записку, и Люба тут же пришла. Разлука сблизила их больше всех довоенных встреч. Не спросясь Любы, он написал матери, что у него есть невеста. Только не назвал ее. И Любе ничего не сказал… Не хватило духу сказать, даже перед новой и, как он думал, долгой разлукой. Он решил, что на Ханко — это все равно, что на фронт. А комиссар говорит — семьями надо обзаводиться. Пошутил или нет? Приехать, конечно, Люба сможет, похоже, что откроют сообщение с Ленинградом. Только специальности у нее нет, что же она тут будет делать? Может быть, в госпиталь возьмут?..

У Думичева были свои заботы. Он пытался разговориться с рыжеватым денщиком капитана Халапохья. Финн выглядел старше Думичева, а ростом был выше на голову. По всему видно — бедняк. Какой-нибудь помещичий батрак. Жмут его финские помещики, как жали русского крестьянина в России до семнадцатого года.

Думичев родился в семнадцатом году. Когда он подрос, то кругом на тысячи верст уже не было не только помещиков, но и кулаков. Однако он хорошо понимал, почему этот парень трепещет в присутствии толсторожего капитана. Ясно: капитан — кулак, денщик — батрак. Следовательно, с денщиком надо поговорить.

Думичев не знал ни одного финского слова, кроме названия трофейного автомата, который висел на груди у Богданова: «Суоми». Он потянул финна за рукав и ткнул пальцем в автомат на груди матроса:

— Суоми?

Финн испуганно отодвинулся.

— Да брось ты, не съем! — рассмеялся Думичев. — Понимаешь?

Финн хлопал рыжими ресницами и молчал.

— Эх ты, голова садовая! Ну! — Думичев пропел: — «Вставай, проклятьем заклейменный, весь мир голодных и рабов…» Понял? — крикнул Думичев.

— Да брось ты его уговаривать! — одернул товарища Богданов. — Повидал я их. В плен берешь — тихо, мирно. Отвернешься — он тебе норовит всадить в спину нож.

— Несознательно ты рассуждаешь. А еще моряк! — возмутился Думичев. — Если он тебе нож в спину целит, значит, фашист, кулак, сволочь. А этого застращали. Вот он и боится слово сказать.

— Ему капитан все мозги вышиб.

— Не говори. А наших отцов в старой армии разве не били?

— Так то наши. Наши сами себе волю взяли. А эти…

Думичев отвернулся от Богданова и продолжал свое:

— Эй, камрад! Как тебя там, Суоми? Ну, вива Испания! Понимаешь? У, дьявол несознательный! Ну как же тебе объяснить?

Он перебирал все памятные иностранные слова: «Гренада», «Но пасаран!», «Рот фронт!», «Пассионария»…

— Вспомнил: Антикайнен! Понимаешь, Антикайнен… меня вот — Сергей, Сергей Думичев. Понял? Образца тысяча девятьсот семнадцатого года. А тебя? Антикайнен? — Думичев ткнул финна в грудь.

Финн оглянулся на дверь дачи и тихо сказал:

— Калле Туранен…

— Калле? Дошло, понял! — обрадовался Думичев. — Так ты кто, Калле, батрак или бедняк? Ну, понимаешь? Вот! — Думичев старался изо всех сил, показывая работу землекопа, сгибался в три погибели, изображая впряженную в воз лошадь, ударяя себя по бицепсам, свирепо сжимал кулаки и наконец изобразил что-то вроде приветствия «Рот фронт!».

Финн улыбнулся и тоже показал русскому свои руки и мускулы.

— Я — ты, вот! — разошелся Думичев и протянул финну руку.

Финн хотел ее пожать, но резко отдернул руку.

Распахнулась дверь, на веранду выскочил Халапохья. Финн вытянулся. Халапохья что-то рявкнул и с размаху влепил денщику затрещину.

Богданов спрыгнул с балюстрады, метнулся к капитану.

Думичев схватил Богданова за руки:

— Тихо, матрос!.. Это у них называется — внутренние дела. Нам вмешиваться нельзя.

Халапохья сказал что-то денщику, и тот немедленно исчез.

* * *

Прощальный ужин подходил к концу. Экхольм считал себя специалистом по русским делам. За два десятилетия службы в разведке через его руки прошли сотни людей — от генералов царского двора до всякой мелкой шушеры из политических и уголовных бандитов. Представители новой России были ему непонятны. Они часто ставили Экхольма в тупик. Раздражали их прямолинейность, манера от любезной вежливости переходить к откровенным политическим разговорам. Не будь в камине этой проклятой мины, Экхольм поддержал бы разговор с ними в расчете извлечь что-нибудь полезное. Но выдержка разведчика его покинула. Сказались испытания последних недель, близкая опасность и, наконец, изрядная доза водки. Опьянев, он все чаще оглядывался на камин, отвечал невпопад. Каждый удар старинных часов заставлял его вздрагивать. Экхольм искал глазами Халапохья. Капитан куда-то исчез.

Экхольм встал, чувствуя, как отяжелели ноги. В висках стучало. Казалось, настойчиво и неестественно громко стучат часы. Потеряв над собой контроль, он подошел к камину и прислушался.

Расскин смотрел на его мясистый затылок, к которому то и дело приливала кровь, потом тоже встал и подошел к камину. Репнин за ним.

Выбрав плашку потоньше, Расскин бросил ее в огонь.

— Пора и честь знать, — заторопился Экхольм. — Меня ждет дрезина.

— К чему же спешить, на ночь глядя?

— Старая русская пословица, если я не забыл, гласит: «Дружба дружбой, а служба службой». Кажется, я правильно запомнил?

— Кстати, о дружбе. Вот лейтенант жалуется, что для нашей с вами дружбы на полуострове слишком много мин. Как вы находите?

— Вы все о том же, господин комиссар. — Экхольм развел руками: — Трудно, трудно сдержать стихийные чувства населения.

— Можно подумать, что речь идет не о минах, а об английской соли, которую продают во всех аптеках и всем гражданам без ограничения.

Расскин нагнулся к камину, открыл отдушину и что-то извлек оттуда. Это была адская машина Халапохья, своевременно разряженная саперами.

— Эту соль, по-моему, без рецептов генерального штаба не выдают, — бросая горсть взрывчатки в огонь, заметил Расскин.

Пламя ярко вспыхнуло, озарив растерянное лицо Экхольма.

Расскин спокойно продолжал:

— Владелец этой дачи маршал Маннергейм, видимо, не очень-то придерживается законов международных отношений. Не запишем ли мы это в акт, полковник?

Экхольм попытался отшутиться:

— При первой же нашей встрече, господин комиссар, я сказал себе: «Ох, берегись этих красных просветов!» — улыбаясь, он ткнул в красные полосы, видневшиеся из-под золотых нашивок на черной морской тужурке бригадного комиссара.

— Значит, мы правильно работаем, если этот цвет вам не нравится, — спокойно сказал Расскин.

* * *

С утра Расскин приказал Репнину проверить железнодорожный путь до границы и только после полудня разрешил дрезине Экхольма покинуть город. Позади на некотором расстоянии следовали русские.

Халапохья невозмутимо сидел в вагончике рядом с Экхольмом. Полковник зло на него смотрел.

— Проверено миноискателями русского типа? — ехидно передразнил он капитана. — Что же вы теперь скажете в генеральном штабе?

— Я скажу, что до осени русские будут восстанавливать порт и не смогут строить батареи. Кроме того, господин полковник, в нашем распоряжении еще есть агентура, которую мы забросим на Ханко. Мы причиним русским еще немало неприятностей.

Обе дрезины подкатили к пограничному шлагбауму.

Подошел Расскин, официально простился с финскими офицерами.

Шлагбаум поблескивал еще не просохшей краской, — это Думичев раскопал в каком-то покинутом доме белила и сажу. Экхольм с удивлением воззрился на пограничные знаки. Шлагбаум, будка, часовой — такой расторопности от русских он не ожидал. Он знал, что еще предстоит долгая, возможно, затяжная работа смешанной комиссии по уточнению границ на местности, и надеялся, что доступ на полуостров не будет закрыт, пока не установят последний столб. Но русские поспешили установить охрану самого узкого участка, соединяющего полуостров с материком. Впрочем, путей проникновения на Ганге немало…

Часовой отсалютовал винтовкой и пропустил дрезину за рубеж. Экхольм козырнул.

Медленно опустился полосатый шлагбаум.

Дрезина покатила к станции Таммисаари. Экхольм не оборачивался. Он думал: «Только бы выиграть год!»

В лесу на просеке вдруг заиграл баян. Молодой голос затянул песню, тут же подхваченную десятком голосов:

Нас не тронешь —

Мы не тронем,

А затронешь —

Спуску не дадим!..

— Отставить! — Расскин с трудом сдержал смех. — Это вы, Репнин, придумали демонстрацию?

— Никак нет, товарищ бригадный комиссар! — отчеканил Репнин. — Как говорил полковник Экхольм, военное командование не отвечает за стихийные чувства населения!..

Глава четвертая Первый караван

Настал апрель. Стаи птиц в поисках удобного гнездовья кружили над куполом кронштадтского собора. Звонко лопался в гавани лед. Проезд через залив на Южный берег закрыли. Ночью ветер донес с моря такой грохот, будто палили из орудий: это рушились, громоздясь друг на друга, торосы. Ветер гнал лед в гавань. Чистые льдины наваливались на серые, грязные, закопченные за зиму городским дымом. В гавани маячили черные ледокольные буксиры. Они пробивали во льдах весенние тропы, радужно сверкавшие мазутом. За этими тропами с кораблей и причалов следили сотни глаз. Весна! В море, в дальнее плавание!

Флот давно ждал эту весну.

У причалов грузились первые уходящие на Ханко корабли: «Днестр», «Вторая пятилетка», «Волголес», «Луначарский», «Эльтон». Скрытые брезентами, стояли на палубах посыльные катера. Краны бережно грузили дальнобойные морские орудия.

Вышел на Большой Кронштадтский рейд широкогрудый «Ермак». Четыре месяца назад — в декабре 1939 года — после долгих арктических плаваний он покинул Ледовитый океан; провожаемый северным сиянием, ледокол обогнул Скандинавию, миновал проливы, Данию и, преследуемый вражескими подводными лодками, пересек Балтийское море. Зиму сорокового года «Ермак» работал в тяжелых льдах — окалывал лед вокруг балтийских линкоров, вызволял затертые транспорты, отбивался от финских самолетов. Теперь он собрался в плавание во главе каравана к полуострову Ханко.

«Ермак» вывел караван в залив. Льды и мины угрожали кораблям. Транспорты построились за ледоколом в строгую кильватерную колонну.

Замыкающим в караване шел портовый буксир «КП-12», что значило: «Кронштадтский порт № 12». Буксир нещадно дымил, вызывая злые шутки на транспортах:

— Эй вы, мореходы, как получаете за дым — с тонны или с кубометра?

— Не отвлекай их! Видишь, люди все силы отдают борьбе за бездымность!..

Команда буксира была вольнонаемной. Помимо капитана, двух рулевых, кочегаров, буфетчика и механиков, в нее с недавних пор входил и юнга.

В день окончания войны с Финляндией рулевой буксира Василий Иванович Шустров ехал на попутных розвальнях из Ораниенбаума в Кронштадт. В середине залива на розвальни подсел паренек, рослый, лет шестнадцати, в коричневом тулупчике и черной шапке-ушанке, нахлобученной по самую переносицу.

— Намаялся, пешеход, — проворчал в обледеневшие усы Шустров и потеснился. Он увидел туго набитый вещевой мешок за спиной паренька и вздохнул. «К отцу небось с гостинцами». Своих детей у старого матроса не было.

У мостков контрольно-пропускного пункта, где во время навигации ошвартовывались пригородные пароходы, скопились грузовики, автобусы, сани. Пассажиры соскакивали на лед и шли к берегу пешком, доставая кто паспорт с кронштадтской пропиской, кто воинское удостоверение, кто пропуск в пограничную зону.

Паренек оказался впереди Шустрова. Он предъявил пограничнику свой единственный документ: табель на имя ученика восьмого класса ленинградской средней школы Алексея Горденко. В табеле лежали старенькая фотография пожилого моряка, лента от бескозырки с надписью «Сильный» и какая-то газетная вырезка.

Пограничник с недоумением повертел эти необычные документы, прочитал вслух заголовок газетной заметки:

— «Подвиг Константина Горденко — моряка с эскадренного миноносца „Сильный“», — и официально, на «вы», спросил: — И куда же вы следуете?

— В Кронштадтский флотский экипаж, для дальнейшего направления в действующий флот, — твердо ответил Алеша.

— На действующий флот? Чудачок, война-то уж кончилась.

— Как кончилась? — Алеша воскликнул это с таким разочарованием, что все кругом рассмеялись.

— Вот так и кончилась. Сегодня в двенадцать ноль-ноль.

— Да, брат, отвоевался…

— Прозевал войну…

— Как же ты школу бросил? А мать отпустила?

— Мать в деревню к деду уехала. На Украину. Я у тетки живу.

— Что же ты, в экипаж — к отцу идешь? — спросил пограничник.

— Нету у меня отца. Финны убили отца.

Смеяться перестали.

— Пройди пока в караулку, — сказал пограничник. — Освобожусь, займемся…

Шустров проводил Алешу взглядом и медленно прошел в ворота порта. Ему показалось, что он знал отца мальчугана. Во всяком случае, заметку о его подвиге он читал. Речь шла о десанте, высаженном в тылу у финнов катерами пограничной охраны и буксиром «КП-12».

Встретиться в походе с Константином Горденко Шустров, разумеется, не мог — он все время простоял на руле; к тому же большая часть десантников шла на «охотнике» № 239. Но он хорошо помнил ту штормовую декабрьскую ночь, отяжелевшее густое море, которое вот-вот должно было застыть и закрыть все пути, удары ледяного сала о борта буксира и нарастающую на палубе наледь. С недоверием вступали матросы-десантники на борт ненадежного плоскодонного буксира. Зато как тепло прощались они с командой, когда «КП-12» преодолел шторм, лед, огонь финнов и высадил десант на чужой берег. Все это вспомнилось сейчас Шустрову, и он решительно повернул обратно.

Когда Шустров договорился с пограничниками и предложил Алеше пойти с ним на корабль, Алеша обрадовался: наконец-то исполнится его давняя мечта! Подобно отцу, он будет служить на настоящем военном корабле!

Алеша отлично разбирался в классах и типах кораблей, в рангах и званиях моряков. Шустров был в полушубке, и нельзя было рассмотреть, какие он носит нашивки на рукавах кителя. Но Алеша не сомневался, что перед ним военный человек, и притом командир, не зря же с Шустровым так считаются пограничники: до его прихода пограничники уговаривали Алешу вернуться в Ленинград, к тетке, а тут сразу согласились впустить его в Кронштадт. Шагая рядом с Шустровым, Алеша допытывался:

— Вы служите на эсминце, товарищ капитан третьего ранга?

— Не дорос до эсминца, товарищ вице-адмирал, — отшучивался Шустров.

— На сторожевике или на катере?

Не получив определенного ответа, он осторожно продолжал расспросы:

— А как называется ваш корабль?

— «КП-12», — таинственно ответил Шустров.

— Шифр! — понимающе произнес Алеша. — А класс какой?

— Дотошный же ты парень, — рассмеялся Шустров. — Какой класс? Класс самый что ни на есть пролетарский!..

Шустров понимал, что Алешу на первых порах ждет полное разочарование. Он сам пережил такое же чувство, когда нанялся на буксир после двадцати лет службы на боевых кораблях. Ему тогда обидно было слышать насмешки юнцов, видеть, с какой опаской военные моряки подпускали буксир к борту красавца крейсера. Кочегары, как ни старались, с дымом не могли совладать — стара машина. Шустров все сносил, потому что любил флот, готов был служить на море хоть маячным сторожем, но моря он давно не видал: дальше Толбухина маяка «КП-12» не пускали. Так продолжалось до финской войны, когда буксиру поручили доставить вначале десантников, а потом боезапас к вражескому острову. Буксир ходил к острову еще четыре раза, пока лед не приморозил его к стенке порта. Об этих походах заговорила вся Балтика. «Труженики моря», «герои малого флота», «незаметные герои» — как только не называли команду «КП-12». Благодарность командующего, заметки в газетах, награды — все это упрочило за буксиром славу доброго корабля.

Но Алеша всего этого не знал. Шустров привел его к буксиру, и Алеша увидел расплющенное судно, на которое пришлось с высокого причала прыгать вниз… «Так это же шаланда!» — разочарованно подумал Алеша.

Палуба, правда, была выскоблена добела. Медяшки надраены до золотого блеска. А штурвальное колесо в рубке за долгие годы так отполировано руками рулевых, словно его покрыли коричневым лаком. Все это Алеша установил сразу же.

Капитаном оказался не Шустров, а добродушный, ленивый на вид дядька, толстый и неповоротливый, как и сам буксир. Вся его полуштатская внешность будто лишний раз напоминала Алеше, что он находится на борту не военного, а гражданского судна. Капитан равнодушным взглядом скользнул по фигурке юнца и спросил: почему он паспорта еще не получил, раз ему уже стукнуло шестнадцать лет? Паспорт надо оформить немедленно, а взять его на буксир можно, он не против, если команда сама будет Алешу кормить и обучать. Жалованья никакого не будет, потому что юнга по штату не положен. А так — пусть живет… Раз отца нет и мать уехала — пусть живет.

Шустров поговорил с командой, и команда решила взять Алешу на общий кошт. «Подучится — станет матросом», — решил Шустров. Для Алеши он так и остался главным на буксире, главнее самого капитана.

А весной «КП-12» назначили в штат плавучих средств порта Ханко, и Алеша отправился в плавание, неожиданное и для него и для всей команды маленького буксира.

* * *

В Кронштадте «КП-12» загрузили всякой всячиной: бочками, ящиками, мешками — всем, что не уместилось на других кораблях. И пассажиры собрались кто откуда: отставшие от части артиллеристы, матросы, только что назначенные в экипажи, команда бойцов-железнодорожников, срочно вызванная на ханковский узел.

Караван шел малым ходом, но слабосильный «КП-12» с трудом за ним поспевал. Льды, снова сходясь позади ледоколов, останавливали даже большие транспорты.

— Прямо по носу льди-и-ина-а! — то и дело доносились возгласы впередсмотрящих.

«Ермак» возвращался и могучим стальным корпусом налезал на гряду торосов. Льды расступались, корабли продолжали плавание. Обломки ледяных гор со скрежетом царапали борта.

Большим транспортам эти обломки не помеха, зато буксиру они были страшны. Рулевой обходил все препятствия, ловко лавируя в толчее волн и льдин.

Железнодорожников с непривычки укачивало. По одному они выбирались наверх, на ветерок, и тоскливо склоняли голову за борт.

— Что, хлопцы, приуныли? — Из кормового кубрика вынырнул юркий матрос, тоже пассажир. Для него, очевидно, корабельная палуба была наилучшим местом на свете. — Не нравится корабéль? Предпочитаете черноморский экспресс в десять тысяч тонн водоизмещением, с водочкой в ресторане и доброй закусочкой? Закусить, хлопцы, можем и здесь. Насчет водочки — отложим до прибытия. А наш экспресс, доложу я вам, тоже не последняя посудина на морях! Героический буксир! Гроза Балтики!..

Он стоял перед солдатами твердо, широко расставив короткие ноги, не шелохнувшись даже тогда, когда буксир зарылся в волну и лег на борт.

— Качает, — кисло произнес невзрачный солдат, морща белесые, еле заметные на бледном лице брови. — Баллов на шесть задает…

— Баллов на шесть? — расхохотался матрос. — Да на море полный штиль. Понимаешь?

— Понимаю, — кивнул солдат. — Как говорят у нас в Новороссийске, на борту уже началась лихая травля.

— Не теряешься, — миролюбиво одобрил матрос. — Давай знакомиться. Тебя как звать?

— Рядовой Василий Камолов. А ты кто?

— Богданов Александр. Меньшой.

— А есть еще большой?

— А как же иначе! Неужели все Богдановы махонькие, как я?..

Смех — что огонек в лесу: на корму потянулись пассажиры. Шустров, стоя у руля в рубке, вдруг услышал:

Ночи, дни и недели

Над заливом летели.

Поддавался искрошенный лед,

И кончался в Кронштадте

Легендарный фарватер

И невиданный в мире поход…

Кто-то на корме пел о Ледовом походе, и Шустров тихо подпевал:

И кончался в Кронштадте

Легендарный фарватер

И невиданный в мире поход!..

Шустров хорошо помнил Ледовый поход в марте 1918 года, когда у Ханко появилась германская эскадра. Этой же дорогой, по которой «КП-12» сейчас шел на Ханко, «Ермак» выводил из Гельсингфорса советский флот, не сданный матросами врагу.

— Иди, Алеша, к хлопцам, повеселись, — сказал Шустров юнге, не отходившему от него ни на шаг.

Алеша мигом перебежал из рубки на корму. Там пели песню за песней: «Варяга», «Катюшу», «Ермака»… Запели, конечно, и про кочегара, — слова всем знакомые, много раз петые, а для Алеши они звучали сейчас ново. Он слушал и смотрел на синие льдины, на волны, свинцово-темные, с проблесками то лазури, то густой зелени. Море иногда заглушало певцов. Налетал ветер, срывал и куда-то уносил их голоса. Но сильный матросский хор все же одолевал и ветер и волну, и песня еще громче и печальнее взлетала над палубой:

Увидел на миг ослепительный свет,

Упал, сердце больше не билось…

На горизонте чернела едва видимая полоска земли. Алеша всматривался в эту полоску, слезы застилали ему глаза. Возможно, это и есть остров, где затеряна могила его отца?..

— Дробь! — прервал певцов низенький матрос, взглянув на юнгу. — К чему такие унылые слова? Вот послушайте, как у нас пели на тот же мотив:

Раскинулись ели широко,

В снегу, как в халатах, стоят,

Завяз на опушке глубоко

Разбитый шюцкоров отряд…

Голос у матроса был сиплый, простуженный, петь он не умел, и все рассмеялись.

— Это же пародия, — сказал Камолов.

— Сам ты пародия. Это песня отряда капитана Гранина. — Матрос привлек Алешу к себе: — Ну что, юнга, раскис? Про Гранина слыхал?

— Слыхал.

— Гранин раскисляев не любит. Матрос, говорит, мужчина крепкий. Все перенесет и всегда песни поет. Чуешь?

— А верно, что Гранин с бородой? — спросил Алеша.

— У-у-у, страшная бородища… — смешно показал матрос. — Черная. Длинная. Как у Черномора.

— Я тоже про капитана Гранина слыхал, — сказал Камолов. — Мне рассказывали, как он в свой отряд самых отчаянных набирал.

— Как?

— А вот как. Вызвал его командующий и говорит: с любого корабля выбирайте любого матроса, только чтобы отряд не посрамил чести Балтийского флота. Он придет на корабль, походит, посмотрит, — ему сразу подают список личного состава. Этот, говорят, лучший механик, этот — отличный сигнальщик, в общем, Гранину рекомендуют самых отличных. А он говорит: «Лучших специалистов забирать не хочу. Дайте мне, кого надо на исправление. Кто, говорит, у вас сидит на гауптвахте?»

— А ему, — подхватил кто-то из железнодорожников, — отвечают: «На гауптвахте загорает Василий Камолов, бывший составитель товарных поездов, а ныне мастер складского дела…»

Камолов отмахнулся и упрямо продолжал:

— Гранину приносят список, он спрашивает: «Этот в чем провинился? Лодырь? Отставить. А этот? С патрулем поспорил? А до того провинности в службе были? Не были? Давайте его сюда». И как начнет мылить, как начнет!.. Дисциплину, мол, не соблюдаешь! «Да тебя же, говорит, со службы гнать надо. Кровью вину хочешь искупить? Только, говорит, у меня патрулей нет: закон нарушил — трибунал, в бою струсил — расстреляю собственноручно. Понял? Дурь, говорит, я из тебя живо вышибу. Ну, иди досиживай, а потом на фронт». Вот как Гранин народ подбирал…

— Глупости все это! — возмутился низенький матрос, он в упор злющими глазами смотрел на Камолова. — У кого что болит, тот про то и болтает. Гранин нарушителей терпеть не может.

— Не расстраивай, матрос, нашего Васю. Он уже три раза навещал кронштадтского коменданта — все надеялся, что туда за ним Гранин придет.

— Так и не пришел Гранин?

— Не пришел. Не взял Васю в разведчики. А ведь как просился…

— Командующий действительно разрешил Гранину на любом корабле выбирать матросов, — серьезно сказал матрос. — Но Гранин в десант брал самый отборный народ. Дисциплина железная. «Мне, говорит, нужны такие бойцы: одна нога здесь, другая в Хельсинки». Из Кронштадта вышли: сто двадцать патронов на брата, на пять суток продовольствия — это энзе, а тылов-обозов никаких. «Снабжаться, — сказал капитан, — будем в бою». Вернулись — энзе в полной сохранности сдали на склад…

— И спирт тоже сдали? — ехидно спросил Камолов.

— Какой же дурак сдает спирт на склад? — добродушно ухмыльнулся матрос. — Спирт израсходовали на медицинские нужды…

Алеша завороженно глядел на матроса. Лицо обветренное, строгое, будто выковано из меди, а в глазах, хоть и грозно они смотрели на упрямого солдата, пряталась такая душевная доброта, что Алеше захотелось подсесть к этому крепышу ближе, послушать, что расскажет он про жизнь знаменитого на Балтике гранинского лыжного отряда.

* * *

— Нас у Гранина было двое Богдановых, и оба Александра, — рассказывал матрос. — Разница между нами только одна: я, как видите, маленький. Зато мой тезка — ростом сто восемьдесят шесть сантиметров! А вес — девяносто четыре килограмма! Меня все звали Богданычем, чтобы не путать. Капитан Гранин как узнал, что нас в отряде двое Богдановых, приказал всюду отправлять вместе. Чтобы, говорит, никакой мороки с вами не было — когда кого награждать, кого наказывать. За все отвечать сообща. Для разведки это, между прочим, очень удобно. Друг мой высокий, все видит за три версты, белофинна с одного раза кулаком бьет наповал. Зато я уж проберусь туда, куда ему не пролезть. Вот вызывает нас капитан Гранин и говорит: «Живо, марш, отправляйтесь на лыжах вокруг острова и смотрите не прозевайте финнов, а то ночь такая поганая, что нас окружат и порежут, как цыплят…». А надо вам сказать, финны все время искали секретную базу нашего отряда и не могли обнаружить, хотя мы сидели под самым городом Хельсинки. На необитаемом островке. Оттуда и нападали на их коммуникации. Идти с моим тезкой на лыжах одно мучение. Он как шагнет — метров на пять вперед ушел. Я за ним жму, как наш буксир сейчас за караваном. Все пары развел. Давление на пределе. А все-таки отстал. Иду ощупью, по лыжне. Ветер баллов на пять. Заметает все начисто… Вдруг слышу — впереди очередью автомат: раз, два, три!.. С разбегу налетел я на моего Сашку — он лежит, стонет. «Богданыч, говорит, наскочили мы на финнов. Скорее доложи капитану…» Халат у него в крови — ранен в плечо. Поднял я его, отвел в сторону. На лыжах он шел еще неплохо. Только автомат держать трудно. Стал я его под кустами перевязывать, в это время, откуда ни возьмись, целая цепь финнов. Все в маскхалатах. Лыжи, как наши, — с полужестким креплением. Не разберешь сразу, что чужие… Погодите, закурю…

Богданыч полез в карман бушлата. Ему протянули кисеты, портсигары, даже Камолов поспешил предложить готовую самокрутку.

Но Богданыч от самокрутки отказался, он набил самодельную черешневую трубочку с изогнутым мундштуком, сосредоточенно пососал ее, раскурил и, ко всеобщему удовольствию, продолжал:

— Конечно, нам ясно стало: база обнаружена и финны замышляют внезапно окружить отряд. Мы решили продвигаться вместе с финнами: они вперед — мы с ними, они ложатся — мы падаем… За своих нас принимали. Меня какой-то детина прикладом огрел и шипит: «Питкяллэси!» Согласно русско-финскому разговорнику это означает: «Ложись!» А в гранинском отряде каждый разведчик обязан был знать разговорник. Назубок. «Ах ты, думаю, шюцкор вонючий, дай срок, и я тебе прикладом скомандую». Решил его из виду не упускать: тот, кто позволяет себе бить солдата, обязательно в ихней армии командир… За высоткой в лощине были наши. Я шепнул дружку: «Оставайся, говорю, на месте и, когда я начну, открывай и ты огонь, бей хоть не прицельным». А сам я подался направо. И с фланга как дам из автомата! У финнов — паника. Думают: или обошли русские, или на заставу нарвались. Тут поднялась стрельба. Они — в мою сторону. Я — снова в них. А друг мой догадался и со своей позиции, слышу, шпарит, как из пулемета. Словом, полное окружение. Финнам податься некуда… Ну, что тут началось, можете себе представить: друг друга не признают, стрельба, кутерьма — мамаево побоище! А для нас ценно что? В отряде этот шум услышали и уже по-настоящему окружили финнов… Между прочим, и мы вместе с финнами попали в окружение. Тут началось: ракеты, ракеты — ну светло, как днем. На меня выскакивает тот финн, унтер, что меня прикладом огрел. Я тоже приклада не пожалел — уложил унтера понежнее на снег, только чтобы живой остался. Чугунная у него была башка: мой автомат сразу в щепки… Взамен своего забрал я у финна автомат, которым он меня стукнул, — продолжал рассказчик, когда затих смех. — Но тут попал в неловкое положение. Кто-то на меня по-русски кричит. Голос как будто родной — нашего капитана. Он когда в характер войдет, сердитый становится! «Руки, кричит, вверх!» Конечно, руки поднимать даже перед своим капитаном я не буду. Плюхнулся я рядом с финским унтером и без всякого разговорника дал ему понять: исполняй мол, приказание русского командира. А Борис Митрофанович как увидел, что один из нас встает с поднятыми руками, поостыл. Тычет в меня автоматом. «А это, говорит, что за падаль такая? Вставай!» Я встал и докладываю: «Никакая такая не падаль, а краснофлотец Александр Богданов-меньшой. С выполнения боевого задания по разведке…» — «Меньшой! — хохочет капитан, ну, прямо корчится со смеху. — А где, спрашивает, большой?» — «Большой, говорю, на другом фланге. Раненый лежит и выполняет задание по окружению белофиннов». Капитан тут смеяться перестал. Сразу позвал санитаров. Друга моего наладил в лазарет. А на прощанье сказал: «Хоть вы и к своим в плен попали, получайте от меня лично благодарность. За расторопность и сметку. А кончится война — сам поеду к Михаилу Ивановичу Калинину просить для вас за такое дело награду…».

Богданыч окончательно развеселил слушателей.

— Ну силен! У самого, значит, Гранина в плену побывал.

— А медаль вам тоже одну на двоих дали?

— Каждому по медали! — Богданыч распахнул бушлат и для убедительности показал медаль «За отвагу» на темно-синей фланелевой рубахе.

Камолов, который ловил каждое слово рассказчика, жадно скользнул взглядом по тельняшке, чуть-чуть видной в вырезе фланелевки.

— Жив твой друг? — спросил Камолов.

— Был живой. В госпитале я его навещал. Рядышком мы с ним напечатаны в Указе правительства. Да вот после войны разнесло нас в разные стороны. Он подводник. Не иначе — на подплав подался. А меня вот в зенитную часть определили.

— Так ты моряк сухопутный?

— Эх ты, сухопутный! — Богданыч не на шутку обиделся. — Я корабельной службы зенитчик, с лидера «Минск»! А друг мой, возможно, перешел сейчас на гражданскую жизнь. Ему по сроку демобилизация выходит. У него в Питере любовь есть. Так ее и по имени — Люба!

— Раз любовь, ему теперь не до тебя!

— Где уж там! Любочка не отпустит!..

— Да бросьте вы смеяться, — сказал Богданыч, — фронтовая дружба не ржавеет. Где только встретимся — неизвестно. А встретимся. Эх!.. — Богданыч махнул рукой и вздохнул.

Он пригорюнился. Служить на Ханко хотелось. Но лучше бы на корабле, а не на берегу.

Богданыч вспомнил лидер, на который ему удалось полюбоваться только издалека, с палубы этого буксира, когда выходили из гавани, и заулыбался. Он припомнил корабельных друзей, так и не дождавшихся его возвращения с сухопутья. Нет, не только фронтовая — корабельная дружба тоже крепка. Надо с Ханко разом ответить на все письма товарищей, рассказать им, какая там будет жизнь. Каков же он есть, этот Гангут, и что за люди, с которыми придется кашу варить? Богданыч получил назначение на вновь сформированную батарею накануне ухода каравана. Он так и не успел явиться к командиру и познакомиться с будущими сослуживцами, — те находились впереди, на одном из головных транспортов. «Представимся на Гангуте! — успокаивал себя Богданыч. — Люди там, должно быть, как люди: комендоры, наводчики. Туда плохих не пошлют».

Ветер затягивал вечернее небо мохнатыми облаками. Темнело. На кораблях вспыхнули ходовые огни.

Бойцы все еще сидели подле Богданыча тесным кружком и молча курили, погруженные каждый в свою думу.

Юнга не отходил от Богданыча, ожидая, что еще расскажет этот матрос о войне.

О чем-то вспомнив, заговорил Камолов.

— Меньшой, а меньшой!.. Гранин тоже артиллерист?

— Всю матросскую службу прошел на фортах, — подтвердил Богданыч. — Начал с погребного.

Из темноты кто-то откликнулся:

— Он, говорят, давно на Ханко. Командует десантом.

— Нет. Он должен быть на фортах, — уверенно возразил Богданыч. — Гранин не бросит бога войны — артиллерию. Он и нам в отряде твердил: «Любите, говорит, и не забывайте свой род оружия. Все хороши, а лучше артиллерии на свете оружия нет». Понял, солдат?

— Зря ты опять споришь, меньшой, — пренебрежительно бросил Камолов. — Я потому и спрашиваю, что твердо знаю: Гранин идет впереди нас! Когда на большой пароход пушки грузили, мне матрос один сказал: гранинские пушки.

— Пушки, говоришь? Зенитки? — всполошился Богданыч.

— Будет тебе капитан Гранин зенитками командовать! У него орудия — во! — Камолов во всю ширь раскинул длинные ручищи и, не найдя слова, заключил: — Царь-пушки!..

* * *

Дни и ночи караван сквозь льды шел на вест. Позади остались Лавенсаари и Гогланд.

Ночью Шустров бессменно стоял на руле, посмеиваясь над молодыми товарищами: они, мол, еще не знают, что значит вахта без смены, а вот в гражданскую войну матросам Балтийского флота приходилось и по трое суток без сна и отдыха выстаивать!.. Когда ему предлагали отдохнуть, он отговаривался тем, что скоро надо сворачивать с Большого корабельного фарватера в шхеры, а в опасном для плавания районе он никому не может доверить судно. За всем этим скрывалось волнение старого вояки, попавшего после долгого перерыва в памятные места.

В последнюю ночь Алеша снова забрался в рубку к Шустрову. И старику и юнге было в эту ночь не до сна. Алеша донимал Шустрова расспросами о створных знаках, маяках, плавучих огнях, о попутных островках и рифах. Он заснул тут же в рубке, у ног Шустрова. Шустров хотел было отправить юнгу в кубрик, но решил, что тот расстроится — проспал Ханко! Он оставил Алешу в покое, накрыл своим тулупом.

К Ханко подошли по чистой воде, но в густом тумане. Несколько часов отстаивались, поджидая лоцмана.

— Вставай, юнга, Ханко! — разбудил Алешу Шустров, когда солнце поднялось уже высоко и «Ермак» принял лоцмана.

Алеша вскочил. Перед ним внезапно возник берег, изрезанный бухтами и заливчиками, зеленеющий первыми побегами весны, в окружении скал, подводных рифов и обломков гранита. Из воды торчали причудливой формы горбатые валуны. Как мачты могучего корабля, стояли над скалами сосны. Стая диких уток носилась над морем, выискивая добычу. Казалось, корабли вошли в заповедное царство птиц.

Вдалеке на каменистой горе торчала красная башня. Рядом с ней остроконечный шпиль кирки.

— Это маяк, Василий Иванович?

— Это водокачка в городе Ганге, — сказал Шустров. Он хорошо помнил по лоции все ориентиры на подходах к Ханко.

— Там и город есть? — Алеша до этого представлял себе Гангут необитаемой землей.

— А как же: русскими построен город. Наши псковские да гдовские дорогу к нему проложили. Причалы строили, все эти маяки ставили…

Караван втягивался за «Ермаком» в узкий проход между островами правее скалистого Руссарэ.

Пассажиры уже могли разглядеть изогнутый мол гавани, строения на берегу и опутанный с моря проволокой песчаный пляж; за проволокой, как ульи, торчали голубенькие кабинки для купальщиков.

— А церковь не русская!

— Не церковь, а кирха. Вроде как у немцев…

На правом крыле мостика транспорта «Волголес» стояли два морских артиллериста: Борис Митрофанович Гранин и его начальник штаба — Федор Георгиевич Пивоваров, оба молодые, гладко выбритые, празднично настроенные.

Черная морская фуражка с золотой эмблемой сползла Гранину на затылок. Золотые нашивки — «две с половиной средних» — поблескивали на рукавах новой скрипучей кожанки. Плотный, приземистый, Гранин весь заковался в кожу — кожаные брюки, болотные сапоги. Всем своим видом он походил на первооткрывателя и разведчика необжитых пространств.

— Какая красота! — Гранин разглядывал в бинокль окрестности. — Обрати, Федя, внимание на лесок. На мысу.

— Обыкновенный смешанный лес, — небрежно бросил Пивоваров, занятый изучением новенькой, сложенной вчетверо карты полуострова. — У нас под Ленинградом лес лучше.

— Городская твоя душа, Федор! — возмутился Гранин. — Ты не чувствуешь красоты дикой природы. Под Ленинградом на сто верст дачники. Дикого леса не найдешь. Вот у нас на Хопре — там хоть дачников нет. А тут смотри, заповедник. «Аскания-Нова»! Поставим пограничный столб — и, кроме артиллеристов, никого. Сами будем уток стрелять!

— Не пойму, Борис Митрофанович, что тебя больше интересует: охота или позиции для дивизиона? — проворчал Пивоваров, нанося на карту какие-то значки и выделяя квадраты с изображением южных и западных подходов к Гангуту.

— Конечно, охота! — Гранин рассмеялся. — Какая для артиллериста позиция без настоящей охоты? Вон на мысочке да в том лесочке мы и бросим якорь. Все подходы — как на ладони. Лес нас прикроет. А уж уток, Федя…

Улыбаясь и щуря глаза, Гранин нагнулся к карте.

— Где тут у тебя мысок?.. Ганге-Удд? Брехня! Врет твоя канцелярия. Полуостров еще при Петре назывался Гангутом. А вот эта загогулина?.. Безымянная? Я же говорю, что карта устарела. Пиши: Утиный мыс. Ну что ты на меня уставился? Плохое название?.. Мы первые — нам и называть. Ты скажи, совпадает позиция с планом командования?

— Вполне, — подтвердил Пивоваров.

— Вот и отлично! Теперь помечай: мыс Утиный — батарея Брагина. Остров Руссарэ… Погоди писать, — прервал вдруг Гранин. — Смотри, как нас встречают…

На скалах собрался немногочисленный гарнизон. Два-три баяна — на одном из них играл Сережа Думичев — заменяли оркестр.

Мимо белой башенки на гранитном фундаменте корабли осторожно проходили в гавань. Сапер Репнин бессилен был бороться с минами на акватории порта: тут еще предстояла работа тральщикам.

В помощь баянистам на кораблях на полную мощность включили трансляционные узлы. С «Ермака» гремел «Интернационал».

— Эх, дать бы сейчас салют всеми орудиями! — воскликнул Гранин. — Такой, Федя, исторический момент!..

* * *

Ночью при свете пароходных прожекторов шла разгрузка. На рейде образовалась очередь к пирсам.

Корабельные краны бережно опускали на причал доставленные из Кронштадта пушки. Это уже была сила — начало будущей крепости.

На воду поставили катер. Заверещал моторчик. Просвистела сирена. Повеяло портовой жизнью.

Ссадив пассажиров, сбросив груз, «КП-12» отошел от причала.

Алеша сожалел, что должен расстаться с такими веселыми людьми, как Богданыч и Камолов. Он был не прочь сойти вслед за ними на полуостров. Но вскоре он забыл о своей досаде. Буксир занялся обычной портовой работой. Он помогал неповоротливым транспортам входить в порт и выходить на рейд, маячил между рейдом и гаванью, перевозил людей попутно с грузами. И Алеша успел побывать на трапах «Днестра», «Волголеса». Он искал и не находил капитана Гранина, бородатого Гранина, образ которого запал ему в сердце.

Вступая на причалы, люди тут же складывали в сторонку свои пожитки и становились в цепь грузчиков. Труд этот — матросский и никому не в тягость. Привычно брали они на могучие плечи груз и несли по сходням на пирс, покрикивая: «Посторонись!»

«Майна!», «Вира помалу!» — звучало над портом, который еще накануне казался мертвым. Алеша почувствовал себя участником большого дела. Он тоже покрикивал у трапов, как заправский матрос:

— Помалу, помалу!.. Шевелись!..

Глава пятая Флаг над башней

Рано утром Гранин приказал начхозу расквартировать матросов, подыскать помещение для командного состава и обязательно домик для баньки — с веником и паром: без этого он не мыслил себе существования артиллерийской части. Зная нрав своего начхоза, Гранин предупредил:

— Дома занимай поближе к мысу. И подальше от центра.

С охотничьей двустволкой за плечом Гранин вместе с Пивоваровым пошел осматривать город и его окрестности.

Снег в городе давно стаял, обнажил замусоренные тротуары и мостовую. Весенние потоки несли с гранитной горы к заливу обрывки финских газет, гремучие консервные банки, всякую щепу. Вода подхватывала по пути целые плоты перезимовавшей под снегом листвы.

Булыжная мостовая проросла худосочной остренькой травкой. У водостоков, в канавах и у многих калиток трава поднималась буйно, никем не топтанная.

Гранин всеми легкими вдыхал пряные запахи тополевых почек, уже набухших, готовых брызнуть костром красных липких перышек. Тополей на улицах росло много. Гранин негодовал, встречая дерево, варварски расщепленное топором, и радовался, когда видел, что рана все же заживает. Он радовался кустам сирени за изгородями, акациям и приговаривал:

— Есть, Федор, к чему руки приложить. Зеленый городок!

Городок, на первый взгляд необитаемый, понемногу оживал. Над иными домами колыхались прозрачные дымки. Где-то стучал молоток или топор: возможно, это Богданов-большой, не зная, что рядом стоит его фронтовой командир и радуется его труду, строил кинобудку для кинотеатра в клубе. Доносились стуки и голоса из ратуши — там тоже шла спешная работа: матросы готовили зал для Дома флота. Возле ратуши на круглой афишной тумбе еще не просох свеженаклеенный поверх выцветших анонсов финского кабаре плакат:

ГОРЯЧИЙ ПРИВЕТ МОРЯКАМ ПЕРВЫХ У ГАНГУТА СОВЕТСКИХ КОРАБЛЕЙ

— Что же не догадались написать «и артиллеристам»? — обиделся Гранин.

Он обошел тумбу кругом и остановился перед таким же рукописным плакатом.

— Смотри-ка, Федор, молодцы! «Последние известия» на Ханко! Финские правители ведут тайные переговоры с правителями Скандинавских стран об антисоветском пакте. Подумай, Федя, — возмутился Гранин, — ведь еще чернила на мирном договоре не просохли!..

Они зашагали по главной улице к станции, где бивуаком расположилась железнодорожная команда. Вид у железнодорожников был невеселый. В самом деле — нет ни паровозов, ни вагонов, одна дрезина. С чего начинать? Но Гранин, глядя на их лагерь, сказал:

— А войско уже строится!

Выскочил заяц из какого-то высокого дома без крыши. Гранин моргнуть не успел — Пивоваров выстрелил в косого из нагана. Охотничья душа Гранина вскипела.

— Да кто же зайца из нагана бьет?! Природы ты, Федор, не понимаешь! Зря только зайчишку спугнул.

— Ну, конечно! — смеялся Пивоваров. — Косой только и дожидался, когда Гранин надумает снять двустволку с плеча…

Так выбрались они за город и направились к лесочку на мысу.

Дорогу туда преградили гранитные валуны и поваленные одна на другую могучие сосны: Экхольм и его подручные и тут постарались. Железнодорожную ветку, которая вела по песчаной косе на юг, они разрушили, а на всех лесных тропах и проселках устроили завалы.

— Беда, Федя, беда, — приговаривал Гранин, перелезая через завалы. — Они заранее прикинули, куда мы потащим пушки… Сколько тут сморчков! Гляди — гнездо!.. Осторожней, не поскользнись. Сморчок — он гриб опасный. Хотя можно выпарить и замариновать… Хорошо, коли тут фугасов не понаставили. А то закажут нам жены поминальную… Смотри! Это что, по-твоему? — Гранин нагнулся и разгреб под старой елкой желтую мертвую хвою.

— Что, что! — Пивоваров морщился, путешествие с препятствиями порядком его утомило. — Ну, трава… Клевер…

— Клевер! — расхохотался Гранин. — Ты и скворца от дрозда не отличишь!.. Клевер! Это кислица. Когда ягода появится, Марье Ивановне на варенье наберем. С рябчиком или к тетереву — знаешь какая это закуска?.. Давай руку, прыгай. — Гранин помог Пивоварову перебраться через прикрытую ветками волчью яму. — Ой, плохо! Вот попробуй тут наши царь-пушки тащить!..

Пивоваров рассудительно сказал:

— Другого от фашистов нечего и ждать. Худо, что финские наблюдатели будут просматривать полуостров насквозь.

— Потому я и говорю — в лесу нам надо устраиваться. До поры до времени лес нас прикроет. А финских разведчиков, Федя, обязательно надо обмануть.

— Меня это тревожит. Трудно нам придется, очень тяжело…

— Было бы легко — нас бы с женами не разлучали. Вот дьявол!.. — Гранин запнулся, оседлав очередную корягу. — Всю кожанку поцарапал. Я финнам счет пошлю!..

Лес уже кончался. Гранин по-мальчишески пробежал несколько шагов к опушке, где сразу стало солнечно и просторно: впереди было море.

— Ну, Федор, давай закурим. Добрались живые на мыс.

Гранин достал из кожаных штанов самодельный березовый портсигар — подарок комендора — и предложил Пивоварову папиросу. Оба нагнулись над спичкой, столкнулись козырьками фуражек. Широкими ладонями Гранин прикрыл огонек, и он вспыхнул уверенно, ярко. Прикуривая, глянули друг другу в глаза и рассмеялись.

— Далеко мы с тобой, Борис Митрофанович, забрались.

— Край света дальше.

Гранин затянулся, выпустил плотное, густое облачко дыма; оно полетело с обрыва к морю и над морем разорвалось.

— Картина, Федор, какая достойная!.. Есть над морем утес, диким мохом оброс!..

У подножия гранитного мыса сталкивались, взлетая фонтанами ввысь, кипели воды двух заливов. Гранин отшатнулся, заморгал, тыльной стороной ладони протер глаза.

— Ух, дух захватывает! До чего круто! Высота!.. А обзор какой — душа радуется!..

— На десятки миль все подходы к Ханко видны, — трезво оценил Пивоваров. — Устроим отличный энпе. Вот с орудийными позициями трудновато нам будет. Где Брагина разместим?

— Как так где: на мысу, здесь. Комиссия здесь их обозначила?

— Здесь-то здесь, да не так-то просто в скалах ставить стотридцатимиллиметровые. С моря смотришь — одно. А тут — намучишься, в гранит надо вгрызаться.

— Просто только на печи лежать, Федор, — рассмеялся Гранин. — Дадут нам технику — вгрыземся.

— Укрыть личный состав трудно, — осторожно возразил Пивоваров. — Как тут соблюсти разнос между орудиями! Надо бы финские позиции посмотреть…

Так они стояли, глядя на разбросанные в заливах шхеры, на туманные контуры Аландов и далекий-далекий разлив Балтийского моря.

— Ты, Федор, Маннергейму в душу загляни, — отбросив в сторону недокуренную папиросу, сказал вдруг Гранин. — Где он ставил батареи? На позицию, с которой можно закупорить залив. Почему так? Политика!.. Пушки-то держал против нас? Там у него хозяева, — Гранин махнул рукой на запад. — А перед хозяином — ворота настежь. Они рассчитывали в случае войны запереть наш флот в Финском заливе — не вышло! Теперь мы здесь хозяева. А у нас, Федор, политика другая и позиция другая. Нам надо не выход закрывать, а вход. Никого не подпускать к Ленинграду… Понял теперь, куда пушки будем нацеливать? В море! Вот на этом мы их разведчиков и обведем.

— В море — это хорошо. А на обратную директрису сможем повернуть?

— Это уж как положено — ждать противника и с моря и с суши, — согласился Гранин и с жаром продолжал: — А скрыть батареи — скроем! Упрячем пушки. В скалы вгрыземся, в гранит — черта нас достанешь! — Гранин погрозил кулаком в сторону островков, где, как он предполагал, находились чужие пушки и чужие наблюдатели.

Они еще долго лазили по скалам, пробивались сквозь густые и цепкие заросли можжевельника, обдирая и кожанки и сапоги.

— Для высадки место трудное, — спустившись к подножию мыса, на обнаженные прибрежные валуны, определил Гранин. — А все же придется тут строить крепкую противодесантную оборону. Конечно, противокатерные пушечки Митрофана Шпилева нас с юга от десанта прикроют, мы их вон на том горбу пристроим. — Гранин показал на скалистый островок в полутора милях от мыса к югу, где он мысленно уже разместил одну из малых батарей своего дивизиона, опытным глазом определив ее будущие, преимущества в борьбе с десантными кораблями, а может быть, и с самолетами. — Но и пулеметные гнезда тут нужны, Федор. Чтоб неожиданно бить, как финские «кукушки» с деревьев в нас били. Великое дело — внезапность… Учиться у них надо этому делу. — Он опять погрозил в сторону недавнего своего противника кулаком и полез вверх, на скалу.

* * *

В порту Гранина поджидал Расскин.

С той минуты, когда дрезина с финским полковником и его спутниками пересекла границу, Расскин не знал покоя. Его каждый день видели то у перешейка, то на ближних островах, до которых можно было добраться по льду, а потом — на шлюпочке, то в городе, то в покинутых селениях, населяемых новыми жителями, прилетавшими из Палдиски, Кронштадта и Ораниенбаума. Всякие комиссии были заняты выбором позиций, мест расквартирования и стоянок для базирования своих артиллерийских, пехотных, вспомогательных частей, служб и кораблей; гидрографы, лоцманы, связисты, люди разных рангов и званий, озабоченные освоением новой базы, путались, как и он, в сложной финско-шведской географии, в бесчисленно повторяющихся названиях шхерных островков, не отмеченных ни в одной лоции и только самим финнам хорошо известных, а к ним следовало обращаться пореже. У них, конечно, были под рукой все необходимые наставления по плаванию в шхерах, но стоило о чем-либо, о самом что ни на есть пустяке спросить представителей той стороны, прибывших после отъезда Экхольма для уточнения всяких протоколов, они превращали этот пустяк в проблему и повод для срочной командировки своего человека в столицу за справкой. Наши дипломаты рекомендовали поменьше спрашивать этих представителей и поскорее их выпроводить с Ханко; все претензии за разрушения им предъявит правительство; Москва поможет Финляндии продовольствием и зерном; в счет межгосударственных расчетов финны будут снабжать гарнизон свежим мясом и молоком, ежедневно доставляя все это к перешейку; в мае придет погранотряд и совместно с сопредельной стороной определит, где какому столбу стоять; а пока моряки должны обеспечить на рубеже порядок, не давать повода для придирок и провокаций, учитывая, что маннергеймовцы расценивают случившееся не как мир, а как временное перемирие. Значит, нельзя терять ни минуты. Каждая приходящая с востока боевая единица должна тотчас браться за дело. Никакой робинзонады, никакого туризма, выгрузился — вот тебе позиция, место, строй свой плацдарм.

Дивизион стотридцаток Гранина — первый в береговой артиллерии. Много труда потребуется, чтобы установить эти отличные пушки на выбираемых для них позициях. Но пока не пришли строители, надо самих артиллеристов занять делом. Командир базы контр-адмирал Белоусов приказал: к празднику поставить орудия хоть на временные основания. А до праздника — недели. Вот за этим и приехал бригадный комиссар в порт.

С Граниным Расскин познакомился на пирсе, у сходен, когда тот с настрелянной за день дичью собирался пройти вместе с Пивоваровым на «Волголес». Они отошли в сторонку и присели на ступеньки разрушенного склада.

— Так вот каков капитан Гранин! Матросы говорили — дед с бородой. А вам и тридцати не дашь…

— Бороду начальство приказало сбрить, — пожаловался Гранин. — Не уважают на флоте бород. Да и жена поддержала: «Мне, говорит, муж нужен молодой».

— Наверно, ваша жена и подговорила начальство… Отдохнули после войны?

— Какой там отдых: побрили — и прямо на Ханко! Орден не успел обмыть. Только гости собрались, меня срочно к командующему. И приказ: формировать для Ханко артиллерийский дивизион.

— Какое совпадение: я свой орден даже получить не успел! — В тоне комиссара Гранину послышалась легкая ирония. — А жены — что с ними поделаешь! Меня жена тоже называет кочевником. Нашим женам не сладко. У нас все хозяйство в чемоданах. Не возить же в самом деле с Черного моря на Тихий океан кастрюли? Верно, товарищи командиры? — Расскину показалось, что сдержанный Пивоваров смутился. — Ваш начальник штаба холостяк?

— Федор Георгиевич у нас верный семьянин и отец. — Гранин знал скромность Пивоварова и его привязанность к семье. — А то, что мы кочевники, об этом нечего и говорить. У меня двое сыновей. Один родился в Кронштадте, другой — в Сосковце…

— Третий будет гангутцем?

— Хватит, товарищ комиссар. Тут поживу бобылем.

— Почему так?

— Ребятам скоро надо в школу идти.

— Школу мы и здесь откроем. Не хуже кронштадтской. Зря вы наш полуостров не жалуете.

— Жить тут можно, — ответил Гранин. — Зайцы по городу бегают. Начальник штаба облюбовал уже для нашей части наилучший уголок: мыс Утиный!

— Утиный? — удивился Расскин.

— Бориса Митрофановича выдумка, — уточнил Пивоваров. — Это безымянный мыс за озерком, западная часть Ганге-Удда.

Расскину выдумка явно понравилась.

— Утиный так Утиный — планам командования это не противоречит! — Он многозначительно посмотрел на гранинский дробовик. — Главное — пушки скорей ставить. А уж потом и зайцы и утки…

Гранин помрачнел.

— Чтобы дотянуть пушки на мыс, нужна пара железнодорожных платформ. И захудалый паровозик, хотя бы маневровая «овечка»…

— К сожалению, сейчас нет даже «овечки». Хотя тут и было солидное депо. Конечно, наше правительство заставит их вернуть все — и вагоны и паровозы. Вы знаете: правители Финляндии нарушили договор и сдали нам разоренную базу. Все, что нужно для строительства базы, нам государство даст. Ну, а мы? Будем пока охотой заниматься?

— Но цемент? — нерешительно возразил Гранин. — Как же без цемента?.. И подрывников у меня нет. А тут придется гранит взрывать.

— Вы видели в городе надписи: «Мин нет. Лейтенант Репнин»? — с неожиданной резкостью спросил Расскин. — Репнин подрывал доты на линии Маннергейма. Подойдет для вас?

— Сами найдем подрывников, — вмешался задетый за живое Пивоваров.

— Какой вы гордый народ! Не хотите у армейца поучиться? Не бойтесь, вашей флотской чести это не уронит.

Гранин и Пивоваров молчали.

— Не люблю чванства! — сердито сказал Расскин. — Нам всегда есть чему поучиться у армейцев. Лейтенант Репнин прилетел на Гангут двадцать второго марта. С тех пор он и его саперы дня без дела не сидят. Строительных батальонов не ждут. И подгонять их не нужно… Избаловало нас государство. Привыкли жить на казенных харчах; забываем, откуда эти харчи берутся. Иной раз ленимся пальцем пошевелить. Зачем, мол, торопиться? Ленинград дает механизмы, Новороссийск — цемент, Кронштадт — строителей. Построят форт и скажут: «Извольте, товарищи артиллеристы, вам необходимо задачу сдавать. Не угодно ли заняться боевой подготовкой?»

Гранин стоял красный, сдвинув разметанные густые брови. Две поперечные борозды упрямо врезались в переносицу над прищуренными хитрыми глазами. Он взглянул на Пивоварова — ему почудилось, что тот усмехается: я, мол, тебе говорил, к чему приводит излишняя любовь к природе…

«Черт меня дернул захватить дробовик! Не для охоты же в самом деле прислали нас на Ханко!..»

Расскин понравился Гранину, от этого было еще больней. А ведь не первую батарею ставил Гранин на Балтике!

— Сегодня же дам задание матросам обшарить Ханко и собрать все пригодное для дела добро, — не глядя на Расскина, сказал Гранин. — Взрывчатку можем напотрошить из мин. Их по городу много валяется. А подрывное дело знаем не хуже других. Подучу старшин. Будут у меня свои подрывные команды. Все закрутим. Согласен, начальник штаба?

Пивоваров молча кивнул и подумал: «Ну, понесло Бориса Митрофановича…» А Гранин, горячась, продолжал:

— Мы с начальником штаба не белоручки. Федор Георгиевич — потомственный столяр. А я, даром что из казаков, с малолетства приучен к печному делу. Всю Россию с печниками обошел. На самом Гжельском фарфоровом заводе горны ремонтировал. Так что в случае нужды, товарищ бригадный комиссар…

— Уж это вы хватили через край, — перебил Расскин. — Такой нужды нет, чтобы командир части сам складывал печки. Но людей поднять — ваша прямая обязанность. Что-то я вашего комиссара не вижу? Назначен к вам комиссар?

— Остался наш комиссар в Кронштадте. До следующего рейса. Подбирает командиров и политруков для неукомплектованных батарей, — доложил Гранин и поспешил добавить: — У нас боевой комиссар, Данилин. Наш с Федором Георгиевичем соратник по лыжному отряду!

— Раз старые соратники, значит, ладите? — осторожно спросил Расскин, подумав, что Гранин, пожалуй, не потерпит комиссара, который круто пойдет против его нрава.

— А чего же нам ссориться? — ответил Гранин. — Матросы комиссара любят. Вот приедет — увидите, как развернется.

— Только не откладывайте все до его приезда. Вы поздравили бойцов со вступлением на Гангут?

Гранин с досадой признался:

— Нет, товарищ бригадный комиссар.

— Напрасно. Это политическое дело. Вчера на разгрузке кораблей все работали с огоньком. А сегодня кое-кто прогуливается по городу. Как туристы… В этом мы с вами виноваты. Надо, чтобы каждый, кто вступает на Ханко, испытывал волнение, гордость за русских людей, которые умирали тут героями. Пробудите в своих людях жадность к работе, интерес к строительству базы — тогда и в будничных делах каждый почувствует романтику, поймет значимость своего труда. У нас есть такие товарищи: вояка лихой, отличился в боях на фронте — а теперь, в мирные дни, все ему кажется скучным. Один старшина мне так и говорил: «Мне бы сейчас с автоматом да за Граниным в поход!..» Надо направить в нужное русло энергию такого человека, объяснить ему, где мы находимся: впереди всякой передовой! Мы в тылу армии, не сложившей оружия. Вы это понимаете?.. Понимаете, что значит для нас, для всей страны потерянный день, час?

— Понимаю, — вздохнул Гранин. — Фактор времени…

— Вот именно, — Расскин улыбнулся. — Календарь поджимает не только охотников…

На «Волголес» Гранин уже не пошел. Он разыскал начхоза, который приготовил в сосновом лесу баньку, а на берегу озера дом для командира.

Устраиваясь в домике, Гранин прикрепил над постелью крест-накрест два привезенных с собой кавалерийских клинка, с которыми уже многие годы не разлучался, и пристроил над ними двустволку.

— Сдано в музей неприятностей капитана Гранина? — Пивоваров кивнул на ружье.

— До лучших времен… — вздохнул Гранин. — Теперь, Федя, все внешние сношения — на тебе. Пока первую батарею на бетон не поставим, меня на Ханко не существует. А поставим — уж тогда я вытащу комиссара на охоту. Я ему покажу, как у нас на Хопре уток стреляют…

Про «музей неприятностей» Пивоваров сказал не зря. Кавалерийские клинки напоминали Гранину о несбывшейся мечте — служить в кавалерии. Отец Гранина, казак, погиб на германском фронте. Мать умерла в голодный год. Гранин вырос у деда. Только три года он обучался в станице грамоте. Шла гражданская война. Станица Михайловская на Хопре переходила из рук в руки; дед недоглядел за внуком. Мальчишка бросил школу и сбежал с бродячим печником. Вместе с другими сверстниками, сорванными с родных мест, и, как листья бурей, разнесенными по земле, Гранин долго скитался по дорогам России, пока не очутился в Москве, где узнал о существовании Лефортовской кавалерийской школы. Решил поступить в эту школу, стать красным офицером. Но малограмотных туда не принимали. Из Москвы Гранин дошел до Гжельска. Сезонником быть надоело, — другие работали, учились, занимали твердое место в жизни. Гранин стал кадровым рабочим и сразу поступил на курсы по подготовке на рабфак. Через год Гранин снова наведался в кавалерийскую школу. Отказали: мало знаний. Прошел еще год. Закончив первый курс рабочего факультета имени Калинина, Гранин в третий раз поехал в Лефортово, но заболел малярией и вновь остался за бортом школы. Учебу на рабочем факультете, однако, не бросил.

Когда пришел срок служить, его зачислили в Высшее военно-морское училище. Двадцати трех лет от роду Гранин командовал башней на старинном, петровских времен, форту под Кронштадтом. В память былых увлечений молодой артиллерист хранил над изголовьем отцовские казачьи клинки. За клинки коменданты гоняли: не положено, сдать на склад! Но командир дивизиона Сергей Иванович Кабанов, первый воинский воспитатель Гранина, сказал:

— Вешайте над койкой хоть пику. Только артиллерию изучать на совесть. Если вас по-прежнему тянет на коня — спишу. Мне на форту нужны люди, которые любят свое дело.

Гранин легко сближался с людьми, особенно с подчиненными. Все новое, смелое, трудное было ему по душе. Дай Гранину построить что-либо на пустом месте, обжить новый участок в глуши — он горы свернет.

Поэтому его так глубоко задел упрек комиссара в беспомощности, в спокойствии.

На другой же день все батарейцы знали, что командир и комиссар базы на Первое мая назначили торжественный подъем флага.

Дорогу через лес расчистили в течение дня и на сбитых матросами салазках перетащили орудия из порта к позициям. Батарейцы облазили все подвалы в городских домах, побывали и на гранитном заводе — и по мешочку, по ящичку набрали тонны цемента, взрывчатки, шнуры, запалы, всякий инструмент. Нашлись среди бойцов каменщики и бетонщики, чтобы заложить фундамент для первой батареи. Подрывников Гранин готовил сам. Он собрал старшин и некоторых командиров и прочитал им обстоятельную лекцию по подрывному делу. Даже помощника по хозяйству Гранин заставил было заняться подрывными работами, но тот вскоре отпросился на «посевную».

А «посевная» — дело такое, перед которым Гранин устоять не мог. Гранин любил ставить свою часть на широкую ногу. Хозяйственники знали: Гранин не простит виновному, если бойцу будет недодан хоть грамм пайка. Капитан транспорта «Волголес» доставил Гранину из Кронштадта «блоху» — мотоцикл с коляской — и двух молочных коров для подсобного хозяйства. Собирая цемент, матросы нашли семенной картофель. Начхоз предложил заложить огороды, и хозяйственная душа Гранина не выдержала: он разрешил начхозу взять команду батарейцев в помощь и заняться «посевной».

Гранина тревожило, что строительство батареи на Утином мысу невозможно скрыть. Соглядатаи вполне могли пристроиться на любом из островков, даже вошедших в арендованный для базы район, но еще не освоенных войсками и не контролируемых. Возле Утиного шхеры рассыпаны так тесно, что издали их принимаешь за естественное продолжение мыса.

Лейтенант-сапер, все же присланный Расскиным «для консультации», так и сказал Гранину: все эти островочки могут со временем слиться с полуостровом, дно морское поднимается, мыс Утиный, говорит, а по-правильному — Удд-скатан, на картах XVI века значился не уддом, а хольмами, двумя хольмами — остров Тулихольм и остров Скансхольм. А вот стал частью материка.

Гранин выслушал эту науку и спросил хитровато:

— Так это сколько веков прошло, лейтенант?

— Считайте, товарищ капитан, — спокойно ответил Репнин. — Нынче у нас, говорят, двадцатый век.

— Вот оно что-о! А я испугался, что Митрофан Шпилев скоро ко мне с Граншера посуху змей перегонит. У него там змей до черта, стволы сорокапяток, говорят, наглухо забивают, матросов аж страх берет, когда змеюк этих выгребать надо… Значит, сапер, за тридцать лет аренды дно тут не поднимется? — Гранин, довольный своей шуткой, не дал Репнину ответить: показав на далекую, милях в семи от полуострова, полоску земли в море, он спросил: — Это что за прыщик, по-твоему?

— Остров Моргонланд, товарищ капитан. Маяк там.

— То-то, что маяк. Вышка у них наблюдательная. Стереотруба с утра до вечера блестит. Безо всякой маскировки. Мы с тобой тут про геологию, а они там засекают: стоят, мол, в квадрате таком-то двое командиров и травят, кто кого обманет. А в порту, мол, безо всякой пользы ценнейшее добро переводят. Видишь?..

Через минуту он уже мчался на своей «блохе» в гавань, где одну за другой взрывали вытраленные финские мины.

Уговорить командира отряда траления заняться разоружением еще не взорванных мин Борису Митрофановичу не удалось. Но согласием помочь в маскировке взрывных работ на Утином он заручился.

Подсеченные на ближайших фарватерах мины отряд траления буксировал к мысу. В момент, когда подрывники на берегу крушили гранит, матросы с тральщиков подрывали свою добычу. Эти одновременные взрывы — на море и на берегу — частично маскировали строительные работы, но совсем скрыть их от соседей невозможно было: Гранин вскоре убедился, что с финской стороны полуостров просматривали вдоль и поперек — так уж расположена арендованная земля. Единственное, что можно было скрыть, — это малые батареи на островах и в парке, да и то до первых стрельб, к тому же там, где строили ночью.

А ночи в эти первые месяцы жизни на полуострове были тревожные, как на фронте. Спали по очереди, потому что приходилось не только строить, но и охранять побережье. Войск еще мало, граница нетвердая: то лес загорится, то какой-либо сарай, то заблудится сосед, и его надо выпроваживать на материк.

Перед майским праздником на перешеек назначили отдельную матросскую роту, с которой прилетел Богданов-большой. Роте приказали наглухо закрыть рубеж до прихода погранотряда, зорко наблюдая за той стороной.

Ночью, накануне праздника, приехал на перешеек бригадный комиссар — в лесу его обстреляли с дерева; «кукушку» поймали, отправили в город, а матросов комиссар предупредил, чтобы не поддавались ни на какие провокации. Он будто знал, что в майское утро на той стороне затеют гуляние, пляски у самого рубежа, разговоры с нашими часовыми и даже предложат им угощение — старой «смирновской водочки», выпускаемой в Хельсинки, надо же де матросу в праздник выпить; весь этот спектакль матросы вытерпели, за шумом праздника они точно уловили возню в лесу: установку проволочных заграждений, строительные работы. Потом рота получила за эти наблюдения благодарность от московской комиссии, уточнявшей границу.

Но все это случилось уже без Богданова-большого: в ту ночь накануне Первого мая комиссар вспомнил о его новой профессии киномеханика и захватил с собой в город. Там, в старом финском кинотеатре, расчищенном от мусора, был назначен майский вечер. Александр Богданов получил боевое задание: к этому вечеру навести порядок в кинобудке и подготовить киносеанс.

Это был первый майский праздник на Гангуте.

На площади перед водонапорной башней саперы лейтенанта Репнина сколотили дощатую трибуну, как во всех маленьких городишках страны, но то была праздничная трибуна в зарубежной базе. Ее обтянули кумачом. Думичев влез на башню и установил на карнизе радиорупор. Над рупором он укрепил флагшток и набросил на ролик плетеный шнур на много метров — Думичев знал, что по-морскому — это линь, а не шнур, он укрепил на флагштоке фалы для подъема флага; но лейтенанту он доложил — «веревка привязана», словно досадуя, что Репнин не дал ему даже подержать флаг, то ли всерьез, то ли шутя заметив: «Вы, чего доброго, опозорите нас, Думичев, возьмете да поднимете флаг один, без морячков…»

Шел спор: кто вправе поднять флаг над полуостровом?

Командир базы решил, что эту честь должны разделить с первыми десантниками артиллеристы — строители первой батареи.

На площади построился гарнизон. Было еще холодновато, но по флоту объявили форму «два». На матросах сверкали белизной форменки и чехлы бескозырок, на пехотинцах — зеленые летние гимнастерки и начищенные сапоги.

Богданыч тоже старательно готовился к параду, хотя, вообще говоря, парады недолюбливал: ему всегда приходилось шагать в самом последнем ряду, потому что, в какой бы части он ни служил, не было матроса ниже его ростом. Он и сейчас стоял замыкающим в строю своей зенитной части, поглядывал на затылок рослого правофлангового в первом ряду и вспоминал Богданова-большого. То было постоянное место Богданова-большого, когда они вместе служили в отряде Гранина. Только в строю, на марше, Богданыч разлучался со своим тезкой: всегда между ними, головным и замыкающим строй, оказывался весь отряд. И сейчас Богданычу хотелось бы видеть своего друга впереди. Он грустно оглядывался на порт. Лодки еще не пришли. Значит, не может быть на Ханко и Богданова, если тот еще служит на флоте.

А Богданов-большой даже в этот праздничный день не вышел из своей кинобудки, для другого механика, может быть, и просторной, а для него тесной, как будка телефона-автомата. В будке, обитой белой жестью, стоял острый запах грушевой эссенции. Богданов перематывал и склеивал ленту фильма «Чапаев», которую он будет крутить вечером.

Может быть, и Богданыч-меньшой попадет вечером в Зрительный зал, встретит там многих знакомых. Только с киномехаником, который весь вечер не выйдет из будки, он встретиться не сможет.

— Парад — смирно!

Из раструба репродуктора донесся шум Москвы.

Кремлевские куранты рассыпали праздничный звон.

Богданыч отсчитал: десять ударов. Десять часов первомайского утра. Он хотел представить себе Красную площадь в это ясное утро, войска, построенные прямоугольником перед Мавзолеем, или летний день на площади, пестрый разлив шелковых знамен в день физкультурного праздника, огромный земной шар на руках у загорелых спортсменов и знаменосца с багровым флагом на вершине, — все это он видел не раз на экране. Но ему вспомнилась другая Красная площадь — в будничный осенний день, в дождь. Эшелон с призывниками по пути из Тулы в Ленинград обогнул столицу по Окружной дороге и остановился на станции Химки. Богданыч попросил разрешения до вечера отлучиться в город. Он добежал по шоссе до Химкинского порта, влез на верх двухэтажного троллейбуса и проехал пол-Москвы — до площади Революции. Он хотел было спуститься в метро, в Москву подземную, но увидел вдали, у решетки Александровского сада, толпу. Это был хвост потока в Мавзолей. Богданыч вошел в этот поток и медленно зашагал вдоль стен Кремля, вверх по проезду Исторического музея, мимо Никольских ворот, по скользкой брусчатке к пустынным гранитным трибунам. С другой стороны площади, от здания ГУМа, доносились гудки мчащихся автомашин, шорохи шин по мокрой мостовой, а тут, у подножия Мавзолея, тишина; только дождь шелестел в застывших елках. И внезапно сырой воздух наполнился гулом, звоном. Богданыч с детским удивлением взглянул на вершину Спасской башни. С тех пор, слушая Москву, звон курантов, он рельефно видел эту башню в облачном небе, черный циферблат, огромные вздрагивающие золотые стрелки и умытый дождем, сверкающий в тусклый день гранит Мавзолея.

Богданыч едва не нарушил строй, когда услышал совсем близко цокот копыт — будто здесь, на площади Гангута, скакал перед войсками всадник. Он понял: маршал на коне выехал из ворот Кремля к войскам, построенным на площади. «Буденный!» — узнал Богданыч голос маршала, поздравляющего войска с праздником. Там, в Москве, от Мавзолея на прилегающие к площади проезды перекатывалось ответное «ура». И Богданыч на Гангуте тоже подхватил это «ура», откликнулся вместе со всем строем войск перед деревянной трибуной на площади Гангута, точно и он и весь этот далекий гарнизон стояли в одном порядке со всеми вооруженными силами, выведенными в столице на парад.

Сводный оркестр из одиннадцати духовых инструментов сыграл «Интернационал».

К башне подошли сапер и артиллерист. Они потянули за фалы, поднимая на мачту флаг.

Издалека виден был стяг — то багровый в лучах заката, то пурпурный в хмурый день, то по-летнему ясный, прозрачный. Стало легко и уютно, как в родном доме.

Глава шестая Гангут строится

Принимать батарею на Утином мысу командир базы поручил капитану третьего ранга Барсукову. Барсукова только что назначили в ханковский штаб. Это был осанистый, лет сорока человек с умным, самоуверенным лицом, с проседью на висках. Говорили, что работник он знающий, но педант, любит, чтобы подчиненные перед ним ходили по струнке, и если ему не потрафить — может распечь.

Барсуков шел на Утиный мыс пешком, невольно знакомясь с хозяйством артиллеристов: свинарник, молочнотоварная ферма, огороды… Дощечка в лесу «Дальше не ходить, стреляю без предупреждения!» заставила было остановиться. Сообразив, что никто в него стрелять не будет, Барсуков бросил быстрый взгляд на связного матроса и подумал о Гранине, который не счел нужным выслать за ним мотоцикл: «Удельный князь!»

Барсуков осмотрел батарею, но ни к чему придраться не смог. Он знал корабельную артиллерию, бывал и на фортах, но в береговой артиллерии разбирался слабо, иначе заметил бы то, что тревожило и самого Гранина: слишком близко друг к другу поставлены орудия, орудийные дворики построены по старинке, в бою с морским противником и при бомбежке — защита небольшая: зимняя война показала, что при нынешнем оружии все надо делать по-другому; до Ханко дошла уже весть, что генерал Кабанов на островах Моонзунда строит батареи по-новому, с учетом финского опыта; на Бьерке, говорят, летал после войны Сергей Иванович Кабанов — изучать финские батареи и результат нашего по ним огня с моря; все это Гранин хотел бы услышать от Барсукова как упрек, получить нагоняй и дополнительный срок для доделок сверх проекта. Но Барсукова заботило, чтобы все соответствовало именно проекту, скорей бы доложить о вводе в строй первой батареи. Несовершенств он не отметил, прощался сухо, но мирно, и Пивоваров даже шепнул Гранину:

— Заправь свою «блоху»… Неудобно!..

Тут, как на грех, в лесу замычала корова. Где-то откликнулась другая.

— Черт знает что! — вскипел Гранин. — Сколько раз начхозу твердил: «Не гоняй коров мимо батареи».

— Ну и колхоз вы у себя развели, товарищ Гранин… — упрекнул Барсуков. — На боевую подготовку, вероятно, не остается времени… Доите коров?

— Командующий флотом и командир базы разрешили нам создать подсобное хозяйство. Мы скоро возьмем семьи к себе.

— А вы меньше думайте о житейских удобствах и больше о возможном противнике.

— Об этом мы не забываем. Хорошо, к слову пришлось: разрешите с Ханхольма лес срубить — расчистить сектор обстрела? — Гранин показал на пустынный, заросший лесом остров перед Утиным мысом.

— Обстрелу лес не мешает, — определил Барсуков. — Просто вам нужен лес для очередного свинарника.

— Нужен, — сразу признался Гранин. — Но не для свинарника, а для дзотов.

— К чему вам дзоты?

— Противодесантная оборона. — Гранин пожал плечами, не понимая, как это летом сорокового года можно недооценивать десантную угрозу. — Минувшая война научила. Да и опыт того, что сейчас творится на Западе, подсказывает нам: жди нападения не только с моря, но и с флангов, с тыла…

— Ваше дело — оборона базы с моря. Решение сухопутных задач предоставьте армейцам.

«Узко мыслишь, товарищ Барчуков! — подумал Гранин и неожиданно для Барсукова рассмеялся. — Барсуков! А ведь действительно по-барски рассуждает…»

— С таким делением я никак не согласен, — вслух возразил Гранин. Он посмотрел на Пивоварова и вспомнил: — Нам и пушки в случае нападения на нас, может, придется повернуть. На обратную директрису…

— В вас говорят пережитки партизанщины, товарищ капитан береговой службы. — Барсуков, когда сердился, говорил подчеркнуто спокойно. — Здесь все-таки военно-морская база, а не диверсионный отряд…

— Мой диверсионный отряд не опозорил флота! — От обиды в голосе Гранина появилась хрипотца. — Если будет снова война — пригодится опыт отряда.

— Массированный налет авиации и залп линкора значат больше всех ваших рейдов…

На этом они расстались.

А за обедом в кают-компании штаба Барсуков рассказывал:

— Был я сегодня на позициях у Гранина. Совсем испортился человек. Устроил там не флотскую часть, а колхоз какой-то. Огороды разводит. С поросятами возится. Матросы шарят по городским подвалам…

— Шарят? — удивился майор Кобец, новый на полуострове человек, назначенный начальником артиллерии. Он давно знал Гранина.

— Они по приказу командира, — спокойно объяснил Расскин, — собрали на гранитном заводе и в подвалах семь тонн цемента.

— Не понимаю, к чему такое побирушество. — Барсуков поджал губы. — Имеется утвержденный план строительства, и ни к чему вся эта самодеятельность…

Расскин даже перестал есть.

— А маннергеймовцы, когда разрушали базу, так и думали: найдется же у русских один-другой бюрократ, которому лень будет перестроиться на ходу…

Барсуков побледнел.

— На семи тоннах цемента форт не построишь. Это примитив. Надо не кустарничать, а строить неприступный Гибралтар.

— Не порть мне аппетит, Игорь Петрович, — прогудел майор Кобец. — Меня тошнит от громких слов. Чем плохо — Гангут?

— Игорь Петрович сказал это для красного словца, — усмехнулся Расскин. — Мы будем строить Гангут. Красный Гангут. Игорь Петрович, вы когда-нибудь бывали в Гибралтаре?

— Не бывал, товарищ комиссар.

— Мне приходилось бывать в Гибралтаре. Я видел также Аден, Сингапур. Солидные сооружения, что и говорить. Но Кронштадт покрепче. Люди у нас другие… Цемент нам уже привезли и еще привезут. Технику мы поставим наилучшую. Но все-таки самый крепкий наш цемент — это кровная заинтересованность во всем нашего солдата и матроса. Если хотите, та самая самодеятельность, к которой вы так снисходительно относитесь!..

— Это верно, товарищ бригадный комиссар, — тихо сказал вдруг майор Кобец. — Только строим мы еще по старинке. Мой прежний начальник по Ижоре Сергей Иванович Кабанов, когда надо было создавать железнодорожные ветки для наших бронетранспортеров, — это же силища какая, линкоры на колесах, — Кабанов нам твердил: что в мирное время построишь, то в войну и пожнешь, не жалейте сил и души на строительство. Он теперь опротестовал старые проекты по Эзелю и Даго, не постеснялся наркому сказать, что финны на Бьерке умнее нас строили. Нарком поддержал…

— Кабанова я знаю, — сказал Расскин, задумываясь. — Он провожал нас сюда с аэродрома в Палдиски. А мы можем что-либо исправить в проектах, товарищ майор?

— Большой калибр на Руссарэ обязательно надо по-новому строить. А вот с утвержденными проектами разберусь и попробую доложить начальству. Времени на это много надо, успеем ли…

— Да, времени у нас в обрез. Очень мало, — сказал Расскин. — Надо бы еще года два…

— Я это и имею в виду, — сказал Барсуков. — Надо строить капитально, а не кустарно.

— А если война? Если вдруг, внезапно, начнется война?.. Знаете, как майор Губин за пять дней оседлал границу, слышали об этом? Он лучше других чувствует постоянного противника. В день выгрузки с парохода вывел весь отряд на рубеж, скрытно, костры и кухни запретил разжигать, кормил людей сухим пайком и тут же вступил в контакт с финской комиссией. На второй день прошел с финнами по сухопутью, уточнил границу, ни одного метра не простил, даже там, где они уже дзоты наставили; на третий день — протокол подписал и договорился с финским майором прорезать по перешейку просеку. Двести пятьдесят человек с пилами выставили финны, полтораста — Губин. Финский майор — в амбицию, очень мало. Губин успокоил: хоть вы и знаменитые лесорубы — мы не отстанем. Где он раздобыл бензомоторные пилы — не знаю, но когда его ребята затарахтели моторчиками — финны заняли оборону. Действительно похоже на пулеметную атаку. Губин послал на ту сторону своего переводчика Андреева — извиниться, что не предупредил. Словом, на четвертый день совместными усилиями сопредельных держав перешеек от залива до залива был расчищен. На пятый — поставили столбы, шлагбаумы и наблюдательные вышки. На шестой — Степан Зинишин, знаете, этот маленький лейтенант, начальник заставы в Лаппвике, уже получал у шлагбаума для нас молоко и мясо. А в два часа ночи его застава задержала первого лазутчика, проникшего через просеку прямиком к пограничному секрету… Вот, друзья, у кого нам стоит поучиться мобильности…

* * *

Еще недавно Расскин отправлял горстку людей в десант на враждебный, полный тайных угроз полуостров. А сейчас он стоял в зале: моряки, пограничники, пехотинцы, артиллеристы, саперы — тьма людей!

Каждый день вносил в жизнь Ханко что-либо новое. Как всегда на вновь обживаемой земле, все было открытием: первый лоцман, первый магазин, прачечная, хлебозавод, первая почта на рейсовом пароходе. Сегодня впервые собрался объединенный партийный актив.

На рейде стояли неразгруженные корабли. Семафором оттуда вызвали командиров и политруков вновь прибывших батарей. Политрук батареи с транспорта «Казахстан» догадался захватить пачку газет недели за две. На них жадно набросились, читали группами, вслух. Расскин подумал: «Надо поторопить Кронштадт, настоять, послать, наконец, специального человека за печатной машиной для ежедневной газеты».

Перед ним лежали листки с планом доклада. Фашисты рядом. Гитлер уже в Норвегии, Таннер призывает финнов к реваншу. Пока что финские фашисты печатают тоннами антисоветскую литературу и громят организации друзей Советского Союза. Народу в этих организациях состоит вдвое больше, чем в таннеровских. Финские фашисты тайно отправили в Германию десять тысяч шюцкоровцев для формирования эсэсовских батальонов. Вербовкой этой будущей антисоветской армии занимается специальная организация под вывеской «Инженерная агентура Ратае». Финская разведка ищет щели, чтобы проникнуть на Ханко. Именно в местах, где можно предположить батарею или стоянку кораблей, все чаще застревают «занесенные штормом» в безветренную погоду прогулочные яхты финнов и шведов. Советское государство делает все, чтобы предотвратить войну и укрепить оборону против фашизма. Гангуту, как вахтенному на корабле, приказано смотреть вперед!..

Расскин заговорил о первых пушках, поставленных на гранит Ханко.

— Я поддерживаю строительную активность батарейцев капитана Гранина, — говорил Расскин. — Их опыт полезен и тем товарищам, которые сейчас ждут разгрузки транспортов. Нельзя лишней минуты задерживать флот на рейде. Сейчас это наш фронт. Пусть поймут это коммунисты и в порту и во вновь прибывших частях. Но и к коммунисту Гранину мы вправе предъявить новые серьезные требования. — Расскин глянул на Гранина, который о чем-то шептался с комиссаром дивизиона Данилиным. — Сегодня я должен поругать и товарища Гранина и товарища Данилина, крепко поругать. Товарищ Данилин, правда, недавно прибыл на Ханко. Но это не снимает с него ответственности за дивизион. Я уверен, что Данилин знает одну серьезную слабость своего старого соратника по службе и по фронту и обязан товарищеской критикой вовремя ему помочь. А недостаток этот — работа рывками, взлеты и спады. Нельзя работать лихорадочно, только «по вдохновению». Вдохновение большевика никогда не гаснет. Ведь оно питается таким вечным огнем, как идея коммунизма. Мы коммунисты, и наша партия все время учит нас не останавливаться на месте, проверять себя и друг друга критикой и самокритикой…

Гранин на своем месте оцепенел. Он только что шептал Данилину: «Первыми стреляли с форта Первомайского в финскую войну. Первыми поставили пушки на Ханко. Первыми выйдем и на учениях». И вдруг — словно ушат воды на голову. Все его заслуги Расскин свел если не к нулю, то, как сгоряча подумал обиженный Гранин, к единице.

Во время перерыва Гранин посмеивался над портовиками, уверяя, что у начхоза дивизиона хозяйство богаче, чем в порту. Но на душе кошки скребли. Когда Данилин тихо сказал ему, что надо выступить и прямо признать, что прав комиссар, он проворчал:

— Подумаю. Бить себя в грудь не намерен…

Первым после перерыва взял слово Репнин. Начало его речи у многих вызвало улыбки: оседлал, мол, историк любимого конька.

— Мы часто рассуждаем о лучших традициях прошлого, — волнуясь, говорил Репнин. — Не буду сейчас перечислять эти традиции. Главная из них — мужественный характер и исконный героизм русского солдата. Тому пример — Гангут, Севастополь, Синоп, Чесма, оборона Петропавловска, а особенно героическая борьба нашей славной Красной Армии против четырнадцати держав Антанты. Но в нашем положении, по-моему, важно учитывать и хорошее и плохое, что было в истории. Как говорят, на ошибках учимся. О храброй обороне фортов Гангута знают все. А вот история сдачи крепости Бомарзунд на Аландских островах не каждому знакома. Когда мы разминировали в городе дома, нам попался под руку номер журнала «Русская старина» за тысяча восемьсот девяносто третий год. В нем есть письмо рядового солдата Ивана Загородникова о причинах падения Бомарзунда. Солдат лучше своих ученых современников объяснил, что случилось в Бомарзунде. Гарнизон готов был драться до конца. Но царские офицеры понадеялись только на стены форта, думали за ними отсидеться и дали возможность врагу беспрепятственно высадиться. Поучительный это для нас пример? Конечно, поучительный. Мы никого не допустим на полуостров — это ясно. Но, по-моему, товарищи, есть в нашей среде люди, которые слишком много рассчитывают на каменные стены будущего форта и недооценивают простую саперную лопатку…

В зале рассмеялись: «Ишь, как завернул на свое!» Расскин слушал Репнина, думая: «Сколько в нем жизни! Какой из него вышел бы хороший политработник!» Предлагал ему Расскин перейти на политическую работу — не хочет. «Или, говорит, доучиваться в университете, или с моими саперами останусь». «Надо его использовать в Доме партийной пропаганды как лектора-историка. Ведь он все раскапывает старые материалы о Ханко, а сознаться не хочет, что готовит дипломную работу».

— Дело не в том, что я сапер, — продолжал Репнин. — Как раз я смотрю не с ведомственной колокольни, а выступаю против ограниченности. Сухопутная оборона, активная оборона нашей базы — удел не только армейцев, но и моряков. Я хочу задать флотским товарищам вопрос. Это не только мой вопрос. Сегодня меня об этом спросили рядовые бойцы-комсомольцы из моего взвода. Приходит боец и удивляется: почему в парке на берегу залива срывают блиндажи? Разве опасности миновали, кругом тишь да гладь?

Зал зашумел.

— Могу дать справку товарищу Репнину, — с места произнес Барсуков. — Срыть блиндажи приказал я. Блиндажи в центре города безобразят местность.

— Нет, уж простите, товарищ Барсуков! — воскликнул Репнин. — Для меня блиндажи — украшение местности.

— На то мы и военные люди! — крикнули в зале.

— У нас тут не парк культуры и отдыха!..

— Тише, товарищи, спокойнее, — поднялся Расскин. — Вы кончили, товарищ Репнин?

— Я хотел бы, чтобы коммунист Барсуков более серьезно нам ответил, — сказал Репнин, возвращаясь на свое место.

— Может быть, выступите, товарищ Барсуков?

— Пожалуйста! — Барсуков уверенно вышел на трибуну. — Лейтенант Репнин примитивно рассуждает о целях военно-морской базы. На все свое место. Где нужны блиндажи — там будут блиндажи. Где нужны пушки — там будут пушки. Копай-города в центре базы мы устраивать не можем. Репнин — энтузиаст саперной лопатки. Хвалю. Но саперы не главное звено нашей базы.

Барсуков обвел спокойным взглядом притихший зал.

— Не будем уходить от главной цели сегодняшнего собрания: роль коммунистов в боевой подготовке. Я пользуюсь случаем, чтобы поговорить о товарище Гранине. Бригадный комиссар уже отмечал его успехи и критиковал его недостатки. Буду говорить о недостатках. Гранин увлекается посторонними делами. Поймал свинью и возится с нею. Но артиллерийский дивизион не ферма. Понимаете вы это, товарищ Гранин?..

«Погоди, погоди, сейчас я тебе отвечу», — думал Гранин. Когда ему дали слово, он вышел на трибуну, вытер бритую голову большим платком, покосился на комиссара, на Барсукова и начал, смешливо щурясь:

— Что касается свиньи, есть такой грех: забрела ко мне из лесу супоросая свинья… Ну, я ее и пригрел. Она же бесхозная. Ее кормить надо… Доложил Губину на границу: плохо, мол, охраняете наши рубежи, раз из Финляндии беспрепятственно переправляются всякие свиньи…

Почуяв в зале оживление, Гранин разошелся:

— Не возвращать же мне ее в самом деле на ту сторону… Там и своих свиней хватает… Губин требует — верни на заставу. А я ему только поросеночка обещал…

— Ближе к делу! — крикнул кто-то из зала.

— Вы ответьте по существу! — подхватил Барсуков.

— С критикой я согласен. Бригадный комиссар, — он подчеркнул это, как бы желая сказать: «Не с Барсуковым согласен, а с бригадным комиссаром», — бригадный комиссар правильно ругает нас, что боевой подготовкой мы плохо занимаемся. Данилин тоже указывал мне на это. Так что сам я виноват. Исправлю. Немедленно исправлю. Но строительные работы тоже нельзя сбрасывать со счетов. Это должно быть частью боевой подготовки. То, что мы сохранили государству миллионы, — это одно. А вот то, что мы научились все сами делать, для нашей боеспособности без толку не прошло. Могу привести такой факт: первую батарею строили двадцать дней, вторую — три дня. А условия на второй были тяжелее, чем на первой… А насчет подсобного хозяйства, — вернулся Гранин к прежнему, — так, знаете, товарищи: военный человек не может быть кукушкой без гнезда. Нам тут не на чемоданах сидеть. У нас семьи, командование разрешает их сюда взять. Приедут семьи — сами их прокормим, чтобы они для базы не были обузой.

Гранин сел на свое место, довольный собой. Сосед сзади шепнул:

— Крепко, Борис Митрофанович, крепко.

Меньше всего Гранин ждал критики от своего старого друга. Но первые же слова Кобеца бросили Гранина в жар.

— Красно говорил здесь Борис Митрофанович. А все же я ему, как старому другу, скажу: почил на лаврах. Первая батарея… Первый залп… Это все великолепно. А вот был ты хоть раз у армейцев? Договорился с ними о корректировке стрельбы по сухопутным целям? Или ты забыл, как пришлось под Выборгом помогать армейской артиллерии?.. А может быть, не помнишь, как нам армейская артиллерия помогала стрелять по финским катерам?.. А может быть, тебе не по чину учиться у пехоты?.. И у противника есть чему поучиться. Сейчас не место и не время об этом говорить, решать будет высшее командование, но, кроме блиндажей и окопов, возможно, посолидней защиту придется строить…

Расскин вспомнил, как этот суховатый на вид майор через несколько дней после приезда на Ханко пришел в политотдел, встревоженный тем, что некоторые из работников штаба делят полуостров на «зоны влияния»: суша — пехоте, морякам — море. А он доказывал, что такого деления быть не должно: оно вредно, чуждо для нас и опрокинуто опытом зимней войны.

— Тут собрались коммунисты из разных частей, — продолжал Кобец. — Порою говорят: представители различных держав. Но это глупости. Мы одна держава. Прав товарищ Репнин: советский гарнизон — единая семья. Это ведь замечательное дело, товарищи, что к Репнину пришел комсомолец и спросил: почему сносят блиндажи? Рядовому бойцу дороги наши общие интересы. Рядовой боец чувствует остроту международной обстановки! И это нам дорого. И саперная лопатка и дальнобойная пушка — все для нас важно. А самое главное — люди. И надо, чтобы мы не воротили нос от критики, а покрепче ругали друг друга. Я тоже считаю, что копай-городом не надо пренебрегать. И крепость нужна, товарищи, и блиндажи!

«Сила! — думал Расскин, оглядывая зал. — Рождается партийный коллектив базы. А это сила, которая преодолеет все препятствия».

Глава седьмая Вдали от Родины

После разгрузки и ухода первых транспортов порт Ханко стал таким пустынным, что кронштадтский буксир «КП-12», на котором служили старший рулевой Василий Иванович Шустров и юнга Алеша Горденко, выглядел в нем самым внушительным и солидным кораблем. Некоторое время буксир оставался флагманом всего немногочисленного флота: нескольких посыльных катеров и двух десятков шлюпок. Потом весеннее солнце и ветры очистили Финский залив и море ото льдов. Пришли тральщики, они день и ночь выискивали и подсекали тралами финские мины; вдоль побережья косяками всплывали оглушенные салака, корюшка, окунь. Алеша снимал с себя сапоги и матросскую робу, справленную ему Шустровым, и бросался в море — ведром выгребать рыбу для судового камбуза.

Тральщики освободили район Ханко от мин, порт принял крупные боевые корабли, возле которых буксирчик выглядел карликом. В бухтах восточного побережья обосновались торпедные катера и подводные лодки. Привезли шикарный штабной катер «Ямб» с такой начищенной медной трубой, что Шустров, когда сердился за что-нибудь на Алешу, попугивал его: «Вот пошлю тебя, юнга, драить этот самовар, узнаешь, почем фунт лиха». А из Таллина пришел пароходик с наименованием, еще более удивившим Алешу: «Водолей»! Это был морской водовоз, он ходил из бухты в бухту с запасом пресной воды для подводных лодок.

Кронштадтский буксир тоже сменил свое имя. Вместо старого, закрашенного «КП-12» на борту появилось новое официальное обозначение: «ПХ-1» — «Порт Ханко № 1». Но на островах буксир прозвали «Кормильцем». Ни в одном старом порту буксиру не приходилось столько плавать, сколько на Ханко. Буксир выполнял бесчисленные поручения в гавани, доставлял на острова по фарватерам, не известным даже лоцманам, пушки, мясо, хлеб, почту, цемент, пограничные столбы, всякую кладь; поэтому стоило ему появиться вблизи от какого-нибудь передового поста, матросы и солдаты приветствовали его с берега:

— Наш «Кормилец» идет!..

Команда «Кормильца» основала портовый флот. В бухте Тверминнэ финны бросили на мели два малотоннажных судна. Команда буксира предложила снять эти суда с мели, не дожидаясь прихода эпроновской партии. Один корабль стянули в воду буксиром. Со вторым провозились шесть суток в ледяной воде. Трофейные суда отремонтировали, покрасили, дали им порядковое обозначение. Капитанов назначили из команды «Кормильца», а капитаном «Кормильца» стал Шустров.

Шустров мечтал ввести на «Кормильце» боевой распорядок. Он твердил Алеше, что военного флага буксир не имеет лишь по недоразумению, а всякая служба в военно-морской базе — боевая служба, даже если матросы гражданские и состоят в профессиональном союзе. Матросы «Кормильца» были большей частью людьми пожилыми, уже давно отслужившими действительную службу; в Кронштадте находились их семьи, и многие поговаривали о переезде семей на Ханко. Жена прежнего капитана еще в Кронштадте повесила в каюте мужа ситцевые занавески. Шустров, став капитаном, тотчас выкинул за борт эти занавески и приобрел за свой счет приличные зеленые шторки, положенные каюте боевого судна. Он круто вытравлял «ситцевый дух» на «Кормильце» и строго воспитывал Алешу.

Команда настолько опекала Алешу, что Шустров побаивался: не избаловали бы парня. В ту пору на Ханко было много еще необжитых, необитаемых уголков. Буксир часто высаживал в новых местах посты пограничной охраны и морской службы наблюдения и связи. Как заманчиво все это было для Алеши, как хотелось вместе с солдатами и матросами проникнуть в глубь леса на какой-нибудь таинственный островок! Но стоило Алеше замешкаться, Шустров потом долго ему внушал, что самое позорное дело — отстать от своего корабля.

— Море не любит зевак, юнга, — твердил Шустров. — Захотел погулять — проси разрешения. Революционный матрос любит порядок. А ты анархию разводишь.

Шустров любил словечки и фразы, памятные ему со времен гражданской войны, и ни одного назидательного разговора не обходилось без «революционного матроса» или любимой поговорки Шустрова: «Анархия — мать беспорядка». Кое-кто в команде посмеивался над этими причудами старого балтийца, но Алеша привязался к нему всей душой, и для него многие события великой революции: выстрел «Авроры», штурм Зимнего, бои за Кронштадт и Красную Горку — все, о чем он любил читать и слушать, было теперь слито с образом революционного моряка Василия Ивановича Шустрова.

Алеша работал наравне со всей командой, хотя по-прежнему оставался сверхштатным юнгой. Шустров приучал его стоять на руле. Алеша научился хорошо грести, плавать, а как только потеплело, бросался в такие заплывы, что команда надеялась на него уже как на спортсмена: начнутся в базе спортивные соревнования — сможет юнга отстаивать честь своего судна.

Когда буксир подходил к незнакомому острову, Алеша, не колеблясь, прыгал за борт, на скользкие камни, добирался, начерпав полные сапоги воды, до берега, ловил на лету конец и помогал буксиру ошвартоваться. Несколько месяцев такой жизни преобразили его. Из наивного мальчишки, сбежавшего после гибели отца на фронт с котомкой за плечами и школьным табелем в руках, он превратился в ловкого и сильного юношу, знающего, что такое штормовая вахта, бессонная ночь при разгрузке транспортов или внезапный выход в море. Кожа на его лице приобрела такой же медный отлив, как у Богданыча-меньшого, которого Алеша не забывал после совместного похода сквозь льды на Ханко. Плечи расправились, раздались, — впору грузчику такие плечи. Каштановые вихры вызолотило солнце. А руки стали крепкими, мускулистыми, зарубцевались ссадины и мозоли, заработанные на веслах. Словом, он выглядел заправским матросом, и Василий Иванович Шустров обещал ему к семнадцати годам штатную матросскую должность.

Шустрову приказали ночью доставить на остров Куэн батарею, да так, чтобы с чужого берега ничего не заметили.

С погашенными огнями, малым ходом буксир лавировал между островками и подводными скалами. Шли на ощупь, подходов к острову никто еще не знал. Лоция рекомендовала подходы с запада, по шхерному фарватеру. Но это наверняка привлекло бы внимание финских наблюдателей. А Шустрову приказали разгрузиться в тылу острова, чтобы прожектор с чужого берега не смог внезапно осветить судно.

В тридцати метрах от острова Шустров застопорил машину. Едва не напоролись на риф. Возле рубки толпились обеспокоенные батарейцы. Многие служили раньше комендорами на кораблях и понимали, как трудно Шустрову. Ночь была на редкость темная для балтийского лета, и другой такой ночи не скоро дождешься.

Кто-то предложил послать для промера глубин шлюпку. Но шлюпки на «Кормильце» не было. Это вызвало насмешки, обидные для Алеши: он успел полюбить свое маленькое, неказистое судно.

— Эх, моряки, плавать не умеете! — дерзко крикнул он батарейцам. — Разрешите, Василий Иванович, мы без шлюпки доплывем до берега и свяжем плот?

Шустров, довольный поведением своего воспитанника, спросил:

— Из чего же плот свяжешь? Лес рубить нельзя.

— А забор возле домика разобрать можно? — спросил Алеша, вспомнив рыбацкий домик, замеченный им на острове давно еще, в один из дневных походов в этот район шхер.

— Молодец, юнга. Глаз у тебя морской! — одобрил командир батареи.

Среди батарейцев, конечно, нашлись свои пловцы. С топорами и пилами они поплыли к берегу. Вскоре с острова донесся тихий стук топоров. Матросы разобрали на плоты покинутый рыбацкий домик.

Когда переправили на Куэн батарею, командир, прощаясь с командой «Кормильца», сказал Алеше:

— Идем, юнга, с нами обживать необитаемый остров. Первоклассным комендором станешь!..

Алеша не успел ответить, за него вступился Шустров:

— Он моряцкий сын. На море ему и жить. Что там — комендор. Я его на рулевого выучу!

* * *

У скал Густавсверна, скрытые от всех ветров, стояли «морские охотники» пограничной охраны. Распушив пенистые усы, они выбегали из бухты и уходили а море. Возвращались «охотники» незаметно — в сумерках или ночью, иногда вели за собой парусную яхту либо барказ.

Пограничники были героями дня. Алеша уже наслышался всяких историй о задержанных шпионах и диверсантах.

Однажды его затащил к себе на зенитную батарею возле дачи Маннергейма старый знакомый по совместному походу из Кронштадта Богданыч. Он рассказал Алеше о своих недавних приключениях на ханковском пляже.

…Уже под вечер, когда песок остыл и других купальщиков, кроме Богданыча, на пляже не было, из моря вышел голый человек. Он осмотрелся, подошел и лег рядом. Богданыч почувствовал на себе внимательный, изучающий взгляд.

— Ну как, служивый, делишки? — заговорил незнакомец. — Давно небось на побывку не пускают?

«Это еще что за ископаемое?» Богданыч внимательно глянул незнакомцу в лицо: для рядового — слишком пожилой; для командира — разговор неподходящий, да и поведение странное. Может быть, из пекарей хлебозавода или из вольнонаемных матросов порта? Всех не узнаешь, живя на зенитной батарее и отлучаясь в город только по воскресеньям. Да и народу теперь на Ханко тьма. Особенно после того, как открыли в Ленинграде вербовку вольнонаемных рабочих и служащих и на полуостров понаехали строители, медицинские сестры, почтовики, продавщицы и даже музыканты. Богданыч решил: «Проверить надо!»

— На побывку давно не ездил, — миролюбиво ответил он, — и увольняют в город не часто. Вот получил сегодня увольнительную и валяюсь на пляже. Не знаешь, ленинградцы в ратуше еще выступают?

— Не обратил внимания, — равнодушно ответил незнакомец. — Вчера, кажется, в последний раз…

«Был бы ты новичок, — смекнул Богданыч, — спросил бы, что за ратуша такая, когда теперь все знают только Дом флота. А был бы здешний — сразу бы сказал, что ленинградские артисты еще не приезжали!..»

Незнакомец тоже приглядывался к матросу. Ростом невелик, одолеть можно легко, если удастся затянуть разговор до того, пока хоть чуть-чуть стемнеет. Одежда матроса в кабинке. Оружия, вероятно, нет. Впрочем, что толку в одежде такого малыша?.. Правда, на документы Богданыча он мог позариться. Документы-то надежные, надежнее, чем те, что оставлены в тайниках. Полковник Экхольм категорически запретил ему вступать в драку. «Не оставляйте следов!» — требовал полковник. А тут без следов не обойдется. За побережьем, наверно, наблюдают пограничники.

— Закурить есть? — спросил незнакомец.

— Есть, — нехотя поднимаясь, ответил Богданыч. — В кабинку надо лезть…

Он сгреб в охапку одежду и приволок ее на песок.

Богданыч видел: незнакомец готов к прыжку, все тело его напряглось, когда Богданыч полез в карман брюк. Да, был в кармане и самодельный нож, сбереженный Богданычем еще от фронтовых походов. Но он достал не нож, а кисет.

Незнакомец протянул белые, не привыкшие к труду руки за табаком, стал свертывать цигарку. Богданыч уже не сомневался, что перед ним чужой. Он спокойно извлек из кисета свою трубочку, выколотил пепел, насыпал в горсть табаку и, внезапно бросив табак соседу в глаза, выхватил из кармана нож, замахнулся:

— А ну, ложись на брюхо, пока цел!

Незнакомец зажмурил глаза и опрокинулся навзничь. Он кое-как перевернулся на живот, причитая:

— Да ты что, в своем уме? По-бандитски на своего же брата?..

Богданыч скрутил незнакомцу руки флотским ремнем, оделся сам, набил и раскурил трубку и повел его, голого, на батарею, приговаривая: «Из-за тебя, дьявола, какой табачок сгубил…»

Рассказывая Алеше всю эту историю, Богданыч в который раз веселил товарищей:

— «Как, спрашивает, служивый, делишки?» А я ему отвечаю: ничего, мол, делишки — но где, мистер, ваши штанишки?..

— На что только он рассчитывал, голый? — удивлялись недоверчивые.

— На тайник, — авторитетно пояснил Богданыч. — Его обучали в Таммисаари в специальной шпионской школе. Голым забросили в наши воды. А в парке он должен был откопать одежду и документы.

— Ишь ты! Значит, финны тут специально оставили базы для лазутчиков?

— Пограничники все равно уже откопали те тайники.

— Тогда, Богданыч, твоя заслуга невелика. Ему, голому, все равно податься некуда было: одна дорога — на заставу.

— А назад, думаешь, дороги нет? Да тут хорошему пловцу доплыть до любого финского острова — пустяк. А потом, друзья, может быть, и не все тайники раскопаны. Признаться, начальник заставы поблагодарить меня поблагодарил, но сказал, что я маленько поторопился: они хотели проследить, куда шпион пойдет с пляжа. Где станет трусики искать…

С тех пор Алеша мечтал побывать у пограничников. Как хотелось ему попасть на Густавсверн, участвовать в погоне за нарушителями морской границы!..

Алеша часто забивался в кубрик «Кормильца» и снова перечитывал газетную заметку об отце, о том, как мичман коммунист Константин Горденко прыгнул с корабля в стылую воду Балтики, увлек за собой десантников и ценою своей жизни решил исход штурма. В заметке было сказано, что десантников высаживали два корабля: кронштадтский буксир «КП-12» и пограничный катер «239».

Может быть, этот катер у Густавсверна? Или там есть люди, служившие на нем?..

* * *

В бухту Тверминнэ забрел чужой буксир с двумя баржами. На сигналы с буксира не отвечали: его команда изучала наше побережье. Пришлось одной батарее открыть предупредительный огонь и остановить нарушителей. Буксир бросил баржи возле острова и удрал к своим берегам. «Кормильцу» поручили отбуксировать обе баржи до Густавсверна. Так Алеша попал на остров к пограничникам.

Пока пограничники досматривали задержанный груз, Алеша прогуливался по деревянным мосткам пристани, где борт к борту стояли красавцы катера «МО». На носу каждого белели огромные цифры.

«Двести тридцать шестой, — читал Алеша, — двести тридцать четвертый… Двести тридцать девятый!..»

Через несколько минут Алеша стоял на палубе «охотника» перед командиром катера лейтенантом Терещенко.

— Чего тебе, хлопчик, треба на боевом корабле? — с усмешкой, говорком, с детства милым Алеше, заговорил Терещенко, и Алеше почудился басистый, ласковый голос отца.

Алеша привык каждого военного моряка, с которым он близко сталкивался, сравнивать с отцом.

Александр Иванович Терещенко, высокий, атлетического сложения, черноволосый, ничем внешне не походил на отца Алеши. Отец и ростом, пожалуй, пониже и рыжеус, — мать терпеть не могла его колючие рыжие усы и требовала, чтобы отец сбривал их. Терещенко в сравнении с отцом выглядел богатырем, хотя и Алешин отец был сильным человеком: одной рукой он схватывал сына за пояс и, как в цирке выжимают гирю, поднимал его вверх, над головой, Но отец очень редко смотрел на Алешу так сурово, как смотрел сейчас Терещенко, будто спрашивавший: «Ты как посмел проникнуть на боевой пограничный корабль?!»

Когда Терещенко узнал, что перед ним сын мичмана Горденко, в его глубоких карих и всегда искрящихся глазах появилась такая теплота, что голова у Алеши закружилась, и он сразу же обнаружил, что у лейтенанта нос такой же, как у отца. Странный для такого крупного лица нос, широкий, приплюснутый. Мать утверждала, будто в детстве ради озорства дед придавил отцу нос снизу вверх пуговицей… Да, да! Перед Алешей стоял вылитый отец; и голос, как у отца, густой; и взгляд такой же — будто вот-вот засмеется; и такая же суровая, мужская доброта.

Терещенко подозвал матросов.

— Вот сын мичмана Горденко. Десантника. Проводите его в кают-компанию.

В команде хорошо помнили мичмана Горденко. Алешу провели в кают-компанию и усадили на узкий кожаный диван, над которым в сосновой раме висел портрет Ильича. Терещенко приказал принести «Исторический журнал», на одной из страниц которого в памятный день он сделал запись о высадке десанта.

В журнале среди прочих сведений о десанте коротко сообщалось и о подвиге десантника Горденко; возможно, корреспондент газеты использовал в заметке именно эти строки из корабельного журнала.

Алеше не хотелось расставаться с кораблем, где каждая царапинка напоминала ему об отце. Он сидел там, где перед боем отдыхал отец. Он стоял у леера, через который отец прыгнул в ледяную воду и с автоматом над головой поплыл к берегу. Воображение Алеши шаг за шагом воссоздавало картину боя. Он смотрел на тихий прибой в бухте, и ему казалось: перед ним бурное море, пули врагов вздымают фонтанчики возле пловца, а пловец бесстрашно продвигается к берегу; и вот уже десятки пловцов устремляются вслед за ним, а он встает на ноги. Море вокруг отца багровое, но отец не падает, он разит врагов…

Алешу водили из кубрика в кубрик. Рулевой принес ему новенькую тельняшку. Командир подарил настоящий «гюйс» — матросский воротник. А сигнальщик, который всю ночь десанта простоял рядом с его отцом, провел с разрешения Терещенко Алешу на мостик, показал ему компасы, телеграф и все свое пестрое флажное хозяйство, потом снял с бескозырки атласную ленточку с золотыми буквами «Морпогранохрана НКВД» и протянул ее юнге.

Алеша неловко взглянул на окруживших его моряков, потом на сигнальщика, который ростом был еще повыше командира, и сказал:

— Спасибо, у меня есть, — он вынул из кармана бережно хранимую ленточку с надписью «Сильный».

— Отцовская, — догадался Терещенко. — Береги.

— А ты и нашу возьми, — настоял сигнальщик. — Вторая будет. — И, просительно глядя на Терещенко, предложил: — Взять бы мальца к нам, товарищ командир?

— Не так-то это просто, товарищ Саломатин. — Терещенко уже сам подумал об этом. — Нужно разрешение командования. Да и парню учиться надо. Тебе сколько, Алеша?

— Семнадцать, — Алеша прибавил несколько месяцев.

— А сколько классов окончил?

— Семь с половиной.

— Половина не в счет, — рассмеялся Терещенко. — Но если хочешь быть настоящим моряком, обязательно учись. Осенью политотдел откроет на Ханко школу. Пойдешь снова в восьмой класс.

— Я на матроса учусь, — сказал Алеша. — Василий Иванович обещал осенью зачислить рулевым.

Терещенко насмешливо передразнил его:

— «Рулевым»! Твой Василий Иванович, наверно, дальше своего самовара знать ничего не хочет. Вот Паршин, наш рулевой… сколько классов окончил?

— Десять, товарищ командир! — откликнулся рулевой, который подарил Алеше тельняшку.

— А вы, Саломатин?

— Десятилетку, товарищ командир.

— Слыхал?.. Да еще год в учебном отряде. А Саломатин у нас лучший сигнальщик. Сам определиться может, профессор!

— По части компота, — тихо подсказал Паршин.

Терещенко сердито взглянул на него и продолжал:

— Ты, значит, недоучкой хочешь остаться? Не хочешь командовать таким лихим конем? — он с любовью похлопал по сверкающим ручкам машинного телеграфа.

Алеша знал, что одного движения лейтенанта достаточно, чтобы «охотник» развил такой ход, какой и не снился команде «Кормильца».

— То-то, юнга. Вижу, что хочешь таким конем управлять. А для этого мало десятилетку окончить. С отличием надо окончить. А потом — в Высшее военно-морское училище имени Фрунзе!

Сигнальщик Саломатин все время порывался что-то сказать.

— Разрешите, товарищ командир?

— Что у вас?

— Жалко парню терять год. Из-за войны с финнами вся беда случилась, не сам он виноват. До осени время еще есть — неужели мы всей командой не поможем ему одолеть половину восьмого класса и поступить в девятый?

— Вы опять за свое! — Терещенко был расстроен не меньше сигнальщика. — Говорят вам, не положено без разрешения командования брать юнгу на боевой корабль.

— А может, попросите командование, товарищ лейтенант?

— Нечего было школу бросать, — отрезал Терещенко. — Жил бы отец, он бы его высек за побег из школы. Завтра, юнга, приходи на набережную, — строго сказал он Алеше. — Знаешь, где фашистская могила?

— Знаю, товарищ лейтенант. Где львы.

— Точно. Будь там в девять ноль-ноль.

Утром Алеша отпросился у Шустрова на берег и пришел к германскому обелиску раньше назначенного времени.

Много раз Алеша проходил мимо обелиска и двух уродливых львов у подножия, но никогда не смотрел на эту груду серого камня с такой ненавистью, как сегодня. Ведь Терещенко так и сказал: у фашистской могилы. А слово «фашист» всегда было и будет ему ненавистно — оно связано в его представлении с палачами, казнившими Сакко и Ванцетти, с врагами Димитрова и Тельмана, с белыми балахонами куклуксклановцев, с чернорубашечниками Муссолини, с миром далеким и отвратительным, знакомым ему по книгам, по пионерским и комсомольским газетам.

Алеша вспомнил сирот из Барселоны на набережной Ленинграда, их шумный «макаронный бунт» в столовой пионерского лагеря, где жил в то лето и он; во время завтрака испанские ребята расшвыряли по столовой жестяные тарелки с макаронами, темпераментно и возмущенно крича: «Макарони! Макарони! Макарони!»

Это было проклятие испанских детей итальянским фашистам, лишившим их крова, родины, родителей.

Алеша вспомнил, как он впервые увидел свастику в Ленинграде, на здании германского консульства. Он стоял тогда против этого здания ошарашенный и оскорбленный, не веря своим глазам: фашистский флаг трепыхался здесь, в его городе, на Исаакиевской площади, на виду у постового милиционера! Точно так стоял Алеша сейчас на ханковском берегу, с чувством попранной справедливости, с отвращением разглядывал горельеф кайзеровского солдата на гранитном столбе. Значит, это и есть фашист в рогатой каске?!

— Не нравится, юнга? — подойдя сзади, тихо сказал Терещенко и положил руку на плечо Алеши. — И мне не нравится. Знаешь, что тут написано?

Терещенко потянул Алешу на другую сторону обелиска и указал пальцем на финскую надпись:

— Вот слушай и запоминай: «Германские войска высадились на Ханко 3 апреля 1918 года и очистили эту землю от большевиков. Вечная благодарность». Это финские буржуи написали в благодарность отцам нынешних фашистов. А рабочих послали в тюрьмы и на виселицы. Понял?

— Почему же разрешают, товарищ лейтенант? Почему не свалят этот поганый камень?

Терещенко потрепал Алешу по плечу, вздохнул так, словно и его мучил этот вопрос.

— Пойдем. По дороге все скажу…

Алеша не знал и не спрашивал, куда ведет его Терещенко. Если он задумал отправлять Алешу назад, в Ленинград, Алеша все равно не поедет. Он соскучился по школе, по сверстникам. Недавно он послал письмо однокласснику, сообщил свой ханковский адрес, разумеется — военный адрес, номер военной почты. На письмо ответил весь класс: гордимся, мол, товарищем, который служит на дальнем форпосте родины. И тут же вопрос: есть ли на Ханко школа?.. И мать с Украины все про школу ему напоминает. Алеша так и не знал, что ответить. В Ленинград, к тетке на шею, он не вернется. Сигнальщик Саломатин взбудоражил его: может быть, Терещенко действительно надумал взять Алешу юнгой на «охотник»?..

А Терещенко, шагая по городу рядом с Алешей, говорил:

— Знаешь, юнга, в другой раз встречаем мы их в море. Лезут нахально в наш квадрат. А флага не показывают. То немцы, то англичане, то шведы. Прижмешь его: покажи флаг! Боцман этак вежливо наведет пулемет. Будто между прочим: проворачиваем, мол, механизмы… Они поскорее флаг на мачту. Заблудились, говорят, извините. И — ауфвидерзеен, оревуар, гудбай… Зло берет! Нарочно, гад, влез. Но держишься. Время, так сказать, мирное. Козырнули друг другу и разошлись бортами… Терпение нам нужно большое, юнга. Терпение. А памятник этот — черт с ним! — Терещенко искоса взглянул на Алешу и рассмеялся. — А у тебя выдержка военная, юнга. Наверно, волю закаляешь?

— А я сам догадался, куда мы идем! — поняв лейтенанта, ответил Алеша. — Вон в тот двухэтажный дом. Так ведь?..

Гражданских организаций на полуострове еще не было, и политотдел решал в то время дела, которые в других местах решают местные Советы. Приезжали семьи командиров. Появилось много служащих, рабочих. К Расскину приходили с неожиданными и неотложными вопросами.

После прихода из Выборга первого пассажирского поезда к Расскину прибежал военный комендант, веселый и в то же время растерянный.

— Чрезвычайное происшествие, товарищ бригадный комиссар.

— Что случилось? Если опять на подводников жалуетесь, — пошутил Расскин, — слушать не буду. Я сам бывший подводник, знаю, как к нашему брату коменданты придираются.

— Да тут особый случай. Ко мне явился старшина второй статьи с одной гражданской особой. Требует, чтобы я их обвенчал.

— То есть как обвенчал?

— Записать требуют. Зарегистрировать в законном браке.

— Ах, вот что… Этого мы не предусмотрели. Такое население, а мы и не предвидели обыкновенных вещей. И загс нужен. И родильный дом. И милиция нужна… Как же его фамилия, этого сердцееда?

— Богданов Александр Тихонович, — сказал комендант. — Киномеханик с базы подводного плавания. А она — Любовь Ивановна Кузнецова. Медицинская сестра. Прибыла по вольному найму. Принята через вербовочное бюро в Ленинграде. Документы в порядке. Разрешение командира на брак есть.

— Погодите… Киномеханик Богданов? Высокий такой?

— Вашего роста, товарищ бригадный комиссар.

Расскин помнил своего спутника по самолету.

— Что же вы ему ответили?

— Сюда привел, — комендант смутился. — Это не по моей части. Возможно, политотдел в силах оформить…

— Конечно, в силах. Зовите его скорей.

Богданов вошел как-то боком, загородил могучей фигурой коменданта.

— Здравствуйте, акустик. Все на берегу?

— Как вы меня с границы в кино доставили — не отпускают, товарищ бригадный комиссар. Картины кручу. Только и слышу, как кричат: «Рамку! Рамку!..»

— Вот видите, сбылось мое предсказание. А на лодках без вас акустиков хватает. Где же ваша Люба? — Расскин подошел к двери, распахнул ее и пригласил в кабинет девушку, которая ждала за дверью.

Впервые в жизни Люба рассталась с Ленинградом и проделала такой необычный для нее путь — через всю Финляндию. Ошеломленная виденным, притихшая, она вышла на платформу маленького ханковского вокзала и очутилась в объятиях поджидавшего ее Богданова. Хотя все было заранее обдумано и родителям она так и сказала, что едет к мужу, оба они, расцеловавшись, стояли на платформе, растерянные, не зная, как поступить дальше. Богданов поднял на плечо ее чемодан и повел Любу зачем-то в клуб подводников. Они просидели там в пустом зале час, потом он сказал, что устроит ее в общежитии Дома флота. Люба рассмеялась, сказала, что она вполне самостоятельный человек, имеет направление на работу в госпиталь и там и будет жить. Одну ночь она провела в дежурке военно-морского госпиталя. А сегодня Богданов нашел Любу, сказал, что получит комнату, если они поженятся и брак будет зарегистрирован.

И вот они в политотделе базы. Люба старалась держаться как можно увереннее, она вошла в кабинет Расскина, только смуглые щеки, на которых чуть пробивался румянец, выдавали ее смущение. Она стала рядом с Богдановым и сразу показалась хрупкой, хотя на самом деле была полнолицей, крепкой. Люба была из тех девушек, которым, кажется, все идет: и коротко остриженные волнистые черные волосы, и голубая блузка, заправленная в синюю шевиотовую юбку, и даже хромовые щеголеватые сапожки на высоком каблуке.

Расскин поздоровался с ней, как со старой знакомой.

— Мы с вашим будущим мужем вместе на Ханко летели, Любовь Ивановна!..

«Муж!» — повторила про себя Люба непривычное слово и, подняв брови, взглянула снизу серыми блестящими глазами на Богданова. Тот хмурился, сжимал толстые губы и осторожно, так, чтобы Расскин не заметил, тронул ее локоть.

— Первой записалась, как только вербовку объявили, — пробасил он.

Еще бы! Любовь на край света заведет…

Люба густо покраснела.

— Мне на Ханко хотелось работать, товарищ комиссар. Не одна я из нашего карамельного цеха просилась на Ханко…

— Зря оставили подружек там. — Расскина забавляло ее смущение. — Мы бы тут конфетную фабрику открыли… Откуда только к нам не едут! Донбасс вчера прислал машинистов. Официантки из Ростова даже едут… Впрочем, что же мы разглагольствуем? Вам свадьбу надо справлять, а загса у нас нет. Как же быть?

— Раз нельзя, обождем, — вздохнул Богданов и снова тронул локоть Любы; она не подняла глаз, огорченная.

— Долго ждать не позволю. Товарищ комендант, нужно позаботиться о квартире. А я запрошу Ленинград. Пусть у нас откроют загс. Так и доложу командованию: старшина второй статьи Александр Богданов желает жениться…

Расскин тут же отправил в Ленинградский Совет телеграмму. Попутно он запрашивал: как регистрировать детей, родившихся на Ханко. Родители ведь откажутся записывать ребят уроженцами Финляндии! Политотдел просил разрешения считать всех новорожденных гражданами Ленинграда.

Ленинградский Совет удовлетворил просьбы ханковцев. Вскоре на главной улице городка появилась сине-красная вывеска отделения милиции. На вывеске было написано: «Ленинград». Рядом открылось учреждение, которое так интересовало Богданова и Любу: загс.

Будь на Ханко отдел народного образования, Терещенко обратился бы туда. Но и детьми занимался политотдел базы.

Терещенко давно собирался в политотдел базы по своим семейным делам, — он не первый месяц вел по этому поводу переписку с женой.

Жена с двумя девочками — десятилетней Валей и двухлетней Галей — жила в Ленинграде. Домой Терещенко попадал редко, и это всегда было праздником для семьи. Он играл с дочками, пел, плясал, отчитывал девочек за то, что медленно, мол, растут: ему артистки нужны для матросской самодеятельности, а то рулевой Паршин вынужден рядиться в женское платье и под хохот товарищей исполнять трагические женские роли… Потом Терещенко на недели исчезал, и для его жены это были недели мучительного, нервного ожидания: ведь он пограничник, а пограничники и в мирное время фронтовики.

Но с переездом из Ленинграда на Ханко жена медлила. Она писала: «Все равно ты всегда в море, душа твоя на корабле, а мы живем от праздника до праздника. Тут хоть шумный город, есть друзья, жизнь. А там глушь. А вдруг опять куда-нибудь перебросят? Да и для Гали там плохо. Говорят, климат паршивый…» Терещенко знал, что все это написано нарочно, чтобы немного его помучить. До конца учебного года, пожалуй, и не было смысла переезжать: Вале надо ходить в школу. Когда ему дали квартиру в двухэтажном доме над бухтой, он ответил на письмо: «Приезжай. Тут климат хороший. Буржуазия знала, где курорты устраивать. А если меня перебросят в Заполярье, не пропадем и там. Дочки моряка все выдюжат, а жена и подавно. Что касается души, то я вас всех люблю, но тот не моряк, кто не оброс ракушками. Прежде всего мой катер и мои матросы, а потом уж ты, женушка». Для большей убедительности он приложил к письму фотографию двух финских красавиц в купальных халатах на фоне ханковского пляжа, — эту фотографию он выдрал из рекламного стенда в холле бывшей гостиницы, в которой теперь расселяли семьи катерников.

Квартира все же пустовала. Возвращаясь из дозора, Терещенко с горечью узнавал, что семья еще не приехала. Жена требовала, чтобы он выяснил, когда откроют на Ханко школу. Он ответил, что это известно лишь начальству, а обивать пороги учреждений у него нет времени. Жена снова писала: «Если бы пришлось похлопотать о матросе, отец-командир дошел бы и до наркома. А о родных дочках стыдно попросить…» Все эти споры разрешило появление Алеши. Нашлись и время и желание пойти к начальству: во-первых, потому, что Терещенко действительно не любил хлопотать о себе или о своих близких; во-вторых, он выполнял волю, желание всего экипажа, а это было свято для лейтенанта Терещенко, и, в-третьих, если уж честно признаться, Алеша растревожил в его душе чувства, которые Терещенко все время подавлял и скрывал. Алеша был мальчишкой, а Терещенко, горячо и нежно любя своих дочек, страдал, что нет у него сына, которого он смог бы воспитать настоящим моряком. Мужской, решительный характер Алеши ему понравился. Терещенко думал: «Мне бы такого сына!»

Терещенко оставил Алешу во дворе политотдела и прошел к бригадному комиссару. Расскин выслушал историю юнги и вспомнил себя мальчишкой в Керчи. Отец работал грузчиком в порту, мать перебирала рыбу на засолочном заводе. Порт и море с малых лет стали для него домом. Часто рыбаки брали его с собой в море, а в годы гражданской войны он сам поступил юнгой на каботажное судно «Труженик моря» и проплавал на нем до рабфаковских лет. У него не было ни семи классов, как у Алеши, ни стольких заботливых покровителей, подобных этому лейтенанту, который так по-отечески хлопочет о сыне погибшего мичмана.

— Вы правильно поступили, лейтенант, что пришли, — сказал Расскин. — Не то сейчас время, чтобы поощрять бродяжничество. В этом году откроем десятилетку. Вероятно, с интернатом. И ваша дочка, лейтенант, сможет учиться. Сына у вас нет?

— Нет! — Терещенко подумал: откуда в политотделе известно, что у него есть дочь школьного возраста? Уж не написала ли сюда жена сама?

— Можете смело привозить семью на Ханко, — сказал Расскин. — Ваши товарищи говорят: «Терещенко никак не может разрешить, что важнее — семья или корабль?» — Расскин заметил, как смутился этот славный, сильный человек, о котором рассказывали, будто на берегу он тихоня, а на корабле плясун и заводила. — По секрету скажу вам: одно другому не противоречит. Ведь так, лейтенант, не правда ли?.. А юнгу пришлите завтра в политотдел, к нашим комсомольским работникам. Они помогут ему подготовиться к экзамену за восемь классов.

Терещенко сообщил Алеше о решении комиссара.

— А на будущее лето, если перейдешь в десятый класс, возьму тебя в боевой поход. Только если перейдешь с отличием. Чтобы в училище Фрунзе дорога была!..

С этой надеждой Алеша вернулся на «Кормилец».

Глава восьмая Площадь Борисова

С южного берега Финского залива летом впервые прилетел на Ханко летчик-истребитель капитан Антоненко в надежде найти здесь следы своего друга Ивана Борисова.

Антоненко хорошо помнил январский день сорокового года, когда «девятка» не вернулась на аэродром.

Целую неделю до этого бушевала пурга. Особый аэродром на Балтийском побережье был закрыт для полетов. В штабе флота в Кронштадте встревожились — прервана воздушная разведка моря. Командующий по радио запрашивал: скоро ли возобновятся полеты?.. Но кто в ту зиму, свирепую и своенравную, мог предсказать устойчивую летную погоду?!

Капитан Антоненко жил в подземелье командного пункта, в тесной комнате без окон, заставленной столами и освещенной дрожащим электрическим светом. Домой летчики не ходили: дома, где жили летчики, стояли в стороне от аэродрома, и добираться до них было не легко. Антоненко часами сидел у карты Балтийского театра, злой на свое бессилие. Он с досадой читал однообразные сводки: «Высота облачности — пятьдесят… Видимость — ноль… Ветер — северо-восточный, шквальный…» Антоненко умолял синоптиков:

— Дайте окошечко! Хоть час просвета!..

Синоптики нервничали: они знали, чего могут стоить фронту эти нелетные дни. Где-то в Балтийском море прокладывают финнам путь шведские ледоколы. Зафрахтованные в нейтральных портах корабли под чужими флагами везут в Финляндию английское и американское оружие. Синоптики с радостью доложили бы, что ветер стих, видимость — тысяча метров, а облака поднялись хотя бы до двухсот! Но «высота — пятьдесят, а видимость — ноль»; и караваны транспортов без помех везут оружие на финский фронт.

Такой зимы Балтика не видела десятки лет. Пурга зарядила, как в Заполярье. Все завалило снегом. И ночью и днем трудно пройти от землянки к землянке. Пришлось протянуть вдоль границ аэродрома трос, подобно лееру вдоль бортов корабля.

В первую же ненастную ночь Антоненко приказал коменданту расчистить аэродром.

— Нам бы трактор, — жалобно просил комендант. — Разве лопатами управишься…

— Хоть руками разгребайте, товарищ Колонкин, а старт держите в готовности, — сердился Антоненко. — И подходы расчищайте! Чтобы техники всегда могли подступиться к машинам!..

Задолго до рассвета комендант выводил на летное поле взвод аэродромного обслуживания. Граблями и лопатами солдаты разгребали снег. К солдатам присоединялись летчики. В меховых комбинезонах жарко — работали в одних гимнастерках. Люди шли цепью, перекликаясь. Ветер вслед им снова громоздил сугробы. Люди не сдавались, они сдвигали горы снега к границам аэродрома.

Так мучительно тянулась неделя. К концу недели внезапно, перед рассветом, ветер стих. Рассвет в тот день был багрово-синий. Солнце зажгло на снегу фиолетовые огоньки. Пушистый, нетоптаный снег искрился на взлетной полосе.

Антоненко стоял возле командного пункта и радостно смотрел в безоблачное небо.

— Миллион высоты!

Запели моторы, самолеты выруливали из укрытий. Самолеты взвихрили над аэродромом снег, он закрыл встающее солнце. В пелене исчезала белокрылая машина, на которой обычно летал Антоненко. На ней улетел Иван Борисов. Антоненко провел вместе с ним сорок боев над озером Буир-Нур, и шесть сбитых японцев записали им на общий счет. Весь последний месяц Борисов летал без него; штабная работа приковала Антоненко к земле. Волнуясь и завидуя, Антоненко следил за полетом товарища: Борисов повел в разведку звено.

Когда звено скрылось, Антоненко зажмурился: трудно смотреть в яркое небо без очков. Минуту он стоял, закрыв глаза.

Какая тишина! Осиротел без самолетов аэродром…

— Давай, дава-ай! — донеслись протяжные возгласы. — Ра-аз, два — взя-а-али!..

Из мастерских выкатили самолет Борисова с огромной цифрой «9» на хвосте. За день до начала пурги самолет был поврежден в бою. Всю неделю техники ремонтировали «девятку». Утром Борисов разругался с ремонтниками: «девятка» еще не вышла из мастерской, и он не мог вылететь вместе со всеми. Антоненко порадовал его: «Лети, Ваня, на моей машине. К полудню и твою приготовят…»

Антоненко оглядел аэродром.

Снежный вал окружил летное поле. Вал тянулся, как крепостная стена. Рейфурги — укрытия для самолетов — высились над этой стеной белыми бастионами. Нет, скорее они похожи на гнезда исполинских птиц. Одиноко стоят возле пустых гнезд мотористы. Антоненко понимал их тревогу. Что там с товарищами? Все ли вернутся?

— Колонкина ко мне! — хмуро приказал он дежурному. Явился комендант в белом комбинезоне. Антоненко молча разглядывал его наряд.

— Отлично замаскировались, Колонкин!.. А площадку я за вас буду маскировать? С воздуха — прямо как стадион! — Антоненко показал рукой на снежный вал вокруг аэродрома. Он отчетливо представлял себе, как выглядит аэродром с воздуха.

— Виноват, товарищ капитан! — Лицо коменданта стало таким румяным, что Антоненко еле сдержал улыбку и сразу простил ему белый комбинезон. — Разрешите выполнять?..

Снова на летное поле вышла комендантская команда. В снежной стене пробили бреши. На иных сугробах быстро выросли рощицы елок.

— Аккуратненько, аккуратненько сажайте! — подражая капитану Антоненко, покрикивал комендант.

А летчики вдали от аэродрома наверстывали время, отнятое пургой.

Огненное полукружье охватило далекий берег.

На станции Таммисаари вспыхнул эшелон с «фоккерами».

С аэродрома Кариса не успели взлететь двухмоторные английские «бристоль-бленхеймы».

На причалах Турку горели и взрывались сложенные в штабели шведские и английские мины. Пламя корежило недостроенный корабль в эллинге на верфях «Крейтон-Вулкан».

И снова стала портиться погода. Над аэродромом вилась поземка. Норд-вест гнал по небу облака. «Высота — триста… Видимость — пятьсот», — отмечали синоптики.

Из туч с ревом выскочили самолеты.

Вернулись все, кроме Борисова. Он отстал от товарищей в районе Турку.

Возле командного пункта молча курил Антоненко. Он хорошо знал горячность друга. Что там с ним стряслось?..

Антоненко, мрачный, смотрел на аэродром. Один за другим к своим гнездам рулили «ястребки». Голоса моторов звучали, как рыдания; взлетая до высоких нот, они тревожили сердце Антоненко.

Он увидел Григория Беду, моториста Борисова. Беда стоял у пустого гнезда и поглядывал на часы. Наверно, подсчитывает, сколько горючего осталось у лейтенанта. Тревожится: не подвела ли чужая машина? «Нет, машина моя надежная, — подумал Антоненко. — Но горючее уже должно кончиться».

«Девятка» стояла там же, возле пустого гнезда. Антоненко видел, как Беда влез в кабину, запустил мотор «девятки» и стал пробовать его на разных оборотах. И опять звуки мотора прозвучали для него, как рыдания.

В следующий полет Борисов должен пойти на своей «девятке». В следующий? Не рано ли думать о следующем?..

Со стороны залива донесся звук мотора. Вначале слабый, постепенно нарастающий. И тут же второй — возник и погас.

— Идет! — крикнул дежурный.

Антоненко прислушался. «Звук — чужой. Не моя машина. Да это, черт возьми, „бристоль-бульдог“!»

— Ракету! Противник над аэродромом!

Захлопали зенитки. Поднялось дежурное звено.

А в стороне тихо, никем не замеченный, скользнул белый «ястребок». Последние капли бензина иссякли еще на подходе к аэродрому, Борисов посадил самолет, как планер.

Он обрадовался, увидев, что, Беда разогревает мотор «девятки».

— В порядке? — кричал Борисов, подбегая к своей машине.

— В порядке, товарищ командир! — Беда, подталкиваемый нетерпеливым Борисовым, поспешно выбрался из кабины.

— Этот «бульдог» — мой. Не уйдет! — крикнул Борисов, с места беря старт.

Антоненко бросился было к Борисову. Но «девятка», окутанная белым облаком, уже взлетела. Когда опал снежный вихрь, она набирала высоту.

«Бристоль-бульдог» обстрелял аэродром и повернул к заливу. Борисов настиг его над кромкой льда и зашел навстречу, в лоб.

Антоненко перестал курить. Ясно, этот «бульдог» гнался за Борисовым. Борисов теперь мстит преследователю. Но зачем так горячиться? Ведь у «бульдога» четыре пулемета!

Казалось, Антоненко забыл, что он на земле, возле командного пункта, а не в воздухе. Год назад над Кронштадтом он и Борисов в учебном бою точно так же мчались встречу друг другу. Оба были упрямы, и оба не желали уступать. Отвернули одновременно, в то мгновение, когда на земле уже считали их столкновение неизбежным.

Из командного пункта выбежал радист.

— Шифровка, товарищ капитан.

Антоненко стал читать радиограмму.

Когда он вновь глянул в небо, бой кончался.

Над заливом падал горящий «бульдог». Он рухнул на лед и исчез в черной полынье.

Антоненко быстро вошел на командный пункт и приказал позвать Борисова.

* * *

Квадратный стол из фанеры был застлан пестрой картой восточной части Балтийского моря.

В штаб входили летчики. Докладывали:

— У причала Внутренней гавани Ханко разгружается транспорт…

— Скопление эшелонов на станции…

Антоненко склонился над картой. Цветные карандаши исчертили море и вражеский берег стрелами, треугольниками, кружочками, ромбами, крестиками. Батареи, аэродромы, стоянки кораблей, маршруты морских караванов — все это наносили на штабную карту воздушные разведчики.

— Лейтенант Борисов явился по вашему приказанию.

Антоненко встал.

— Докладывайте.

— Шведские ледоколы ведут через Ботнический залив караван…

Они стояли друг против друга — начальник и подчиненный. Антоненко — высокий, худой; глаза то светились весельем, то темнели от гнева; буйные волосы вот-вот рассыплются и спадут на большой, выпуклый лоб; лицо открытое, скуластое, бронзовое и летом и зимой. Борисов был его полной противоположностью: роста малого, широкие плечи делали его коренастым; лицо круглое, добродушное, в веснушках; походка вразвалку — словом, увалень. Но стоило прозвучать сигналу тревоги, и Борисов становился подвижным, ловким; он с удивительной легкостью прыгал на плоскость самолета, забирался в кабину и всегда взлетал раньше других.

Должность начальника штаба обязывала Антоненко строго разговаривать с Борисовым. Но как трудно отчитывать товарища, когда сам ты такой же! «Ураган! Вихрь!» — называла его жена. Антоненко помнил, почему жена назвала его «вихрем». Пять лет назад он приехал на полустанок между Ленинградом и станцией Дно к невесте. Поезд стоял одну минуту. Родители его будущей жены помогли Антоненко выгрузить вещи: чемодан, свертки с подарками, уйму вещей. Шутка ли — летчик приехал жениться!.. «Где же Виля?» — Антоненко удивленно озирался, не видя невесты. «Виля теперь работает на станции Дно», — сказал ее отец. Антоненко не дослушал старика и, бросив все, вскочил на ходу в поезд и поехал дальше, к станции Дно. Такова его натура — мгновенно принять решение. Сорваться с места — и в бой. Как он может ругать за это же товарища?

— Опять увлекся, — с укором сказал Антоненко, когда Борисов кончил докладывать.

— Понимаешь, Касьяныч, в Турку все начисто расстрелял. До последнего патрона. А «бульдог» — черт его знает, откуда вывалился. Привязался, жмет за мной, а стукнуть его нечем…

— Теперь дежурное звено в обиде: Борисов, говорят, воевать не дает. Чужие самолеты отбивает…

— Ничего, сочтемся…

— Может быть, и сочтетесь. На ближайшем разборе помоем твои косточки. Не рассчитал с горючим и боеприпасом — это раз. А во-вторых, привел к нам разведчика…

Борисов обиделся:

— Я ему не аэродром, а могилу показал.

— Спасибо! Еще недоставало, чтобы он ушел.

— Не мог он уйти.

— Нет, мог. И удивительно, что он тебя не срезал еще на взлете… Аккуратненько мог срезать!

Борисов молчал. Он знал: если уж Антоненко произнес свое любимое словечко, то спору конец. Да и что спорить, когда Касьяныч прав: не рассчитал, увлекся. А бензин и патроны счет любят.

Оба склонились над оперативной картой. Карандаш Антоненко уперся в северный берег залива, где находился полуостров Ханко.

— Тебе не кажется, Иван, что они играют с нами в прятки? — Резким движением Антоненко откинул непослушные волосы. — Смотри сюда: все фарватеры к Ханко проходят главным образом возле Руссарэ. На Руссарэ, на Куэне, на Эльге — береговая артиллерия. А где зенитки? Зенитки тут должны быть?.. — Антоненко постучал карандашом по карте и так строго посмотрел на Борисова, словно тот спрятал от него эти зенитки.

— Где же я тебе их возьму, Касьяныч?.. Там меня встречают-провожают только два английских автомата. Вот здесь, — Борисов показал на карте, — на островке у городского парка. Там у них, кажется, главный командный пункт.

— То-то и подозрительно, что только два, — проворчал Антоненко. — Полагаю, есть у них зенитные батареи и на материке и на островах. Скрывают их. Ждут на рейды Ханко большой флот.

Борисов рассмеялся:

— Подумаешь, большой финский флот!

— Ты подожди смеяться. Сколько ты сбил самолетов?

— Сегодня — четвертый…

— Был хоть один финской марки?

— Откуда?! У них все самолеты английские и германские…

— Ну вот. А говоришь — «большой финский флот». Иногда даже странно подумать: на западе «фоккер» дерется против «спитфайера», а тут они в паре идут против нас. Соратники!

— Верно, Касьяныч. И я сегодня подумал: не английский ли на «бульдоге» летчик?

— Вряд ли, — усмехнулся Антоненко. — Англичане любят воевать чужими руками. Однако в Балтику они, пожалуй, не прочь войти. Весной, надо думать, финны их ждут…

Антоненко что-то отметил на карте.

— Вынимай, Ваня, свою…

Борисов достал из планшета сложенную гармошкой карту.

— Получен приказ: проверить заново зенитную оборону Ханко. Надо точно установить, что у них там может стрелять. Обрати внимание на этот район. Помнишь маленький горбыль? — Антоненко обвел карандашом затерянный среди шхер островок Густавсверн. — Ты не смотри, что он маленький… Я уверен, финны скрывают в этом районе не одну батарею…

Антоненко обнял друга за плечи, заглянул ему в глаза.

— Сегодня и я, пожалуй, вырвусь. Вместе пойдем провожать бомберов. Хорошо?.. Только смотри, Ваня, аккуратненько! — Хотел было добавить: «Не ввязывайся в бой», — да язык не повернулся.

Антоненко встряхнул еще раз широкие плечи Борисова и махнул рукой.

— Белоуса ко мне! — приказал он дежурному, когда Борисов вышел.

Пришел старший лейтенант Белоус, красивый, стройный человек лет тридцати пяти, ведомый Борисова. Черными, глубоко запавшими глазами он очень спокойно смотрел на Антоненко.

— Особая просьба к тебе, Леонид Георгиевич, — немного волнуясь, сказал Антоненко, — береги Ваню. Знаю твою выдержку, потому и прошу. Смотри, чтобы какой-нибудь «бульдог» не клюнул его сверху…

* * *

Через несколько минут два самолета скользнули по аэродрому и пошли над заливом на север. У пустого гнезда «девятки» стоял Григорий Беда. Прижмурив левый глаз, он всматривался в слепящий горизонт.

И вот «девятка» не вернулась. Мрачно кончился этот день. Снова пурга. Летчик Белоус возвращался на аэродром один, без товарища… «Девятка» осталась там, на скалах Густавсверна, возле шаланды, вмерзшей в лед.

Белоус долго искал в пурге аэродром.

Буран окутал самолет сплошной снежной сетью. Блеснул и погас огонек — вероятно, костер на аэродроме. Перед глазами Белоуса белая тьма.

Так и не увидел он землю — земля надвинулась внезапно, сильным ударом.

Горящий бензин пополз по лицу. Белоус прикрыл ладонями глаза и тотчас отнял обожженные руки. Он схватил и прижал к животу планшет с картой, навалился на него всем телом, уткнув лицо в снег.

Выла пурга. К самолету бежали люди.

— Скорей в госпиталь! — услышал Белоус голос Антоненко.

— Погодите… — прохрипел Белоус. — В планшете…

— Где «девятка»?.. Где лейтенант?.. — донесся настойчивый голос Беды.

Но Белоус не в силах был ему ответить. Он смог только указать на карту разведки, сохраненную им в планшете от огня, и потерял сознание. На карте Белоус крестом пометил место гибели Борисова. По этой карте опытный глаз Антоненко прочитал многое. Он узнал: могила Борисова на Густавсверне.

Как только стихла пурга, над заливом снова прошли самолеты.

Над Ханко три самолета отделились от строя группы.

В небе повис «фонарь». Холодный свет озарил синие льды и скалы и черную шаланду возле них.

Три самолета снизились над заливом. Они бросили на шаланду бомбы. Шаланда вспыхнула желтым костром.

Три самолета продолжали свой путь.

Позади, над могилой героя, пылал огонь.

Но некому было сказать живое слово о гибели Борисова. Белоуса, ослепленного, с обожженным лицом, отвезли на самолете в далекий госпиталь, и Антоненко на месяцы потерял его.

А Белоус очнулся в госпитальной палате и вспомнил, что до сих пор ничего не доложил о подвиге Борисова. В ушах снова раздался настойчивый голос моториста Беды: «Где „девятка“?.. Где лейтенант?» Белоус открыл глаза — тьма. Лицо, казалось, сжато тисками. Он хотел дотянуться до глаз рукой, но руки были привязаны к постели.

— Сестра… — позвал Белоус. Острая боль заставила его замолчать. Он вспомнил снег, пылающий бензин, плеснувший в лицо. Неужели выжгло глаза? — Сестра, — преодолевая боль, требовал Белоус, — сестра… Я ослеп?

Чья-то рука раздвинула повязку, и в узкие прорези марли блеснул свет.

— Дайте карандаш, развяжите руки, — требовал он. — Я должен написать боевое донесение…

Рука не слушалась. Белоус писал, рассказывал что-то дежурной сестре, снова писал.

…Шли низко над льдами. Пересечь залив — дело считанных минут. Но эти минуты — самые трудные в полете. Потом приходит увлечение боем, азарт… Борисов все время оглядывался — Белоус шел рядом, близко. Под прозрачным колпаком хорошо видно лицо Борисова в черном шлеме, затылок, могучие плечи… Борисов ежился, мерз. Не спасал реглан, не грели унты. Трудно давалась ему, южанину, балтийская зима. Он часто говорил Белоусу, что тоскует по Украине, по теплу… Скорей бы пришла весна!.. Белоус тоже ждал весны. Он обещал дочке поехать с ней в Одессу. «Папа, ну когда мы полетим к деду в Одессу?..»

Узнает ли теперь Катюша отца?

Белоус бросал карандаш и тянулся руками к забинтованному лицу… Потом он снова видел картины полета…

Вот сквозь снегопад проступила черная полоска берега… Ханко… Огонь зениток… Ваня штурмует гавань… Белоусу он приказывает наблюдать сверху за воздухом и землей. А сам — на причалы гавани. Меньше всего его интересовала гавань, но пусть финны думают, что его цель — причалы. Сквозь сильный огонь зениток Борисов заходил к полуострову то с севера, то с юга, прочесывал каждый квадрат с такой же последовательностью, с какой тракторист — гон за гоном — пропахивает целину. «Патроны счет любят», — твердил всегда Антоненко. И Борисов стрелял экономно, короткими очередями… Как взбесились враги!.. Огонь… Огонь… Белоус помечал на карте все новые и новые батареи. А потом бой над островом… Шальной снаряд… Геройская смерть Вани Борисова…

Антоненко искал Белоуса по госпиталям. Но война бросала Антоненко в разные концы Балтики. Он ушел со штабной работы и снова летал, теперь в паре с лейтенантом Бринько. Белоуса он нашел только после окончания войны с финнами.

Хирурги сделали Белоусу двадцать восемь пластических операций: они пересаживали на лицо кожу с рук, груди, плеч. Боясь «опоздать на войну», Белоус в бинтах сбежал из госпиталя на фронт. Но война кончилась. Нарком, вручая Белоусу орден Красного Знамени, был потрясен его видом: бинты закрывали всю голову Белоуса, кроме жгучих черных глаз. Белоусу пришлось вернуться в госпиталь. И вовремя: раны его гноились. Врачи удалили остатки кожи с лица и начали операцию заново…

Белоус рассказал Антоненко все, что помнил о подвиге Борисова, и с тех пор Антоненко стремился на Ханко — разыскать могилу друга.

* * *

На Ханко Антоненко прилетел вместе с Бринько, как только оборудовали сносный аэродром. Он хранил карту Белоуса, на которой было указано место гибели Борисова. С этой картой он шагал сейчас по городу в политотдел.

Городок удивил Антоненко. Все улицы перенумерованы. На главной улице дворники в фартуках с бляхами. Как в столице, где несколько дней назад Антоненко получал орден Ленина из рук Михаила Ивановича Калинина. Афиши извещают о гастролях ленинградских артистов. Грузовик везет куда-то школьные парты. Неужели это тот городок, над которым он столько раз летал и где погиб его друг?

Антоненко не любил быть просителем, он тут же терял дар речи.

— Разрешите по личному делу, — неловко произнес он, входя к Расскину в политотдел.

— Прошу, капитан. Садитесь.

За летние месяцы Антоненко похудел. Китель свободно висел на нем.

— Дело не совсем личное, — начал Антоненко. — Касается нашей авиачасти. Тут, на Ханко, погиб мой друг. Хочу найти его тело и похоронить. Разбился на истребителе.

— Вы хотите сказать — не разбился, а направил свой самолет в финскую батарею?

— Точно, товарищ бригадный комиссар! — Антоненко обрадовался, что Расскин в курсе дела. — Седьмого февраля Указом Президиума Верховного Совета Борисову присвоено звание Героя Советского Союза. Посмертно.

— Читал Указ. Даже дважды; второй раз — в документах боевой истории Гангута. На линкоре. Но кроме того, о его подвиге мне рассказывали очевидцы.

— Вы видели летчика Белоуса?

— Нет. Я узнал об этом от врагов.

— От финнов?

— Да. Они даже ставили себе в заслугу, что похоронили Борисова как воина. Геройский подвиг вашего друга оказался для вражеского командования страшнее бомбы… — Расскин подробно рассказал Антоненко все, что узнал от Экхольма.

— Иудины это почести, — сказал Антоненко. — На Карельском перешейке раненым советским летчикам они звезды на спинах вырезали. У меня к ним еще большой счет… Надо, товарищ комиссар, Ваню Борисова по-нашему похоронить.

— Трудно найти его могилу. Где тот летчик, которого вы раньше называли, — он был в полете с Борисовым?

— Я полгода его искал. Это ведомый Борисова, Леонид Георгиевич Белоус. Теперь он капитан. Он тогда при возвращении разбился и сильно обгорел.

— В строй вернется?

— Вернется. Ему заново врачи все лицо делают. А красив был! Дочурка — красавица!..

— Ну, такой наверняка добьется назначения к нам.

— Я тоже так думаю. — Антоненко вспомнил, как он сам стремился на Гангут.

— Жаль, нет сейчас с нами Белоуса. Он смог бы точно указать место, где упал Борисов.

— Место я знаю, товарищ комиссар. Вот карта.

Расскин склонился над развернутой Антоненко летной картой с обугленными краями.

— Ах, вот это где! Густавсверн! Мы тут садились на лед в марте. Рядом с сожженной нашими летчиками шаландой. Да, там есть финское батарейное кладбище. Уж не Борисова ли это работа?

— Разрешите мне с лейтенантом Бринько сходить на это кладбище? Мы оба знали Борисова.

— Это даже необходимо сделать. Сейчас прикажу дать вам в помощь людей и катер.

Прах Борисова искали неделю. Тела летчика не было ни на батарейном кладбище, ни в отдельных финских могилах, Похоронив летчика при оружии, финны, как и приказал Экхольм, сровняли его могилу с землей. Пришлось перекопать весь остров, чтобы найти безвестную могилу.

Останки Борисова перевезли в город. Было решено похоронить его на площади перед Домом флота.

В центре площади собрались на траурный митинг представители гарнизона и все гражданское население Ханко.

Над могилой Расскин сказал:

— Иван Борисов открыл страницу новой славы Гангута. Он погиб за нас, за наше счастье, за успех того дела, которое творит советский народ, которое мы защищаем. Пусть же эта площадь отныне носит имя Ивана Борисова.

К концу митинга из-за леса донесся рев авиационных моторов. Над могилой промчалась эскадрилья капитана Антоненко. Прощальный салют.

Площадь в центре Гангута и главную улицу городка назвали именем Героя Советского Союза Ивана Дмитриевича Борисова.

Глава девятая Перед грозой

Настали трудные для полковника Экхольма времена. Русские укреплялись на Ханко. Обстановка на Балтике резко изменилась. Русские корабли находились не только в порту Ханко, но и в Таллине, Риге, Либаве и у балтийских островов. Друзья Экхольма из прибалтийских стран разбежались кто в Швецию, кто в Берлин, кто в Лондон. А Экхольм торчал в Таммисаари, обучал диверсантов и шпионов и засылал их на Ханко. Он был теперь начальником действующей против Ханко разведки. Но на Ханко у Экхольма не было никакой опоры. «Сами же лишили себя опоры, изгнали оттуда все население!» — негодовал Экхольм. Маннергейм боялся влияния русских на финнов. А внутри страны? Разве он уберег финнов от этого влияния? Даже в Таммисаари, где Экхольм считал себя безраздельным хозяином, появилось отделение Общества друзей Советского Союза.

Осенью в Берлине Гитлер вел тайные переговоры с финским послом о транзите фашистских войск через Финляндию в Норвегию и о снабжении финской армии оружием. В эти дни Экхольму внезапно приказали выехать в порт Ваазу, на побережье Ботнического залива. Это был акт доверия. Только Маннергейм и ограниченный круг лиц в правительстве знали, что 10 сентября из Германии вышел первый пароход с двумя тысячами гитлеровских солдат. Экхольму доверили то, чего не могли доверить, считаясь с мирным договором, даже министру внутренних дел: принять солдат Гитлера на земле Суоми.

Вновь все начиналось с Ваазы. В этом же порту в 1917 году Экхольм формировал батальон шюцкора. Отсюда Маннергейм двинулся в кровавый поход против финской революции. И сейчас, когда на причалы Ваазы вступили рослые солдаты вермахта, Экхольму показалось, что он снова видит Железную дивизию фон дер Гольца, егерей, кровь толпы, в последнее время пугающей его повторением революционных событий семнадцатого года. Нет, теперь запахло восемнадцатым годом. Какой, к черту, транзит — пусть об этом болтают дипломаты. Эти войска не уйдут!

И он был прав. Фашистские дивизии, разумеется, оставались в Финляндии. В Ваазе обосновался германо-финский штаб, названный «Штаб обороны Ботнического залива». В пунктах высадки фашистских войск шюцкор создавал германо-финские общества. Экхольм видел, с какой решительностью действует Гитлер. Началось с транзита войск. На высадку первых двух тысяч солдат в порту Вааза Берлин требовал от финского президента телеграфное «да». В дальнейшем никакого «да» не требовалось. Гитлер почувствовал себя хозяином Финляндии. Он посылал войска и требовал передачи германским концернам разработок никелевой руды. В Хельсинки заколебались: никель вне компетенции Маннергейма, никелем интересуется канадо-американская фирма. Но на этот раз «да» пришло из-за океана. Маннергейм понял, что и там одобряют его действия.

Дальше все развертывалось по-военному. В Хельсинки маннергеймовцы исполняли все, что требовал Берлин. 30 января 1941 года генерала Хейнрикса, начальника финского генерального штаба, вызвали в подземную резиденцию германского штаба — в Цоссен. К тому времени был уже разработан план «Барбаросса». Хейнриксу показали пункт третий второго раздела и один пункт третьего раздела этого плана:

«Финляндия должна прикрывать наступление немецкой группы „Север“ (группа 19-я), идущей из Норвегии. Финляндия будет сотрудничать с этими войсками. Кроме того, Финляндия будет ответственна за уничтожение Ханко». Против этого пункта стояли три росписи, одна под другой: Йодль, Кейтель, Гитлер.

В разделе третьем «Оперативные планы» финнам ставилась конкретная задача на первые дни войны:

«Основной массе финляндской армии — сковать наибольшие русские силы, атакуя западнее и по обеим сторонам озера Ладога, и захватить Ханко». И здесь три подписи: Йодль, Кейтель, Гитлер.

Уточнили порядок и сроки мобилизации маннергеймовской армии, скрытой мобилизации, как было внушено Хейнриксу в Цоссене. Хейнрикс прочел для высшего фашистского командования лекцию об опыте советско-финской войны и поделился данными о будущем общем противнике.

Хейнрикс записал инструкции плана «Барбаросса», вернулся в Хельсинки и разработал три варианта совместного германо-финского наступления на русских: «Голубой песец», «Северный олень», «Черно-бурая лиса».

Зимой в Хельсинки из Берлина приехал генерал Бушенхаген, одобрил эти варианты и обещал похлопотать перед фюрером, чтобы Финляндия в будущей новой Европе получила достойное для нее место — до Белого моря. Маннергейм отблагодарил гитлеровского генерала за любезность командорским крестом «Белая роза», таким же, каким в свое время был награжден английский генерал Кирк.

Всех закулисных подробностей Экхольм не знал. Но когда он вернулся из Ваазы в Таммисаари, его ждал боевой приказ — вербовать финскую и шведскую молодежь в шюцкоровские отряды для будущих десантов на Ханко.

За зиму его штаб сколотил несколько таких отрядов. Инструкторы учили шюцкоровцев лазить по деревьям, прыгать в холодную воду залива, стрелять на ходу, лежа, с колена, цепляться за скалы, штурмовать острова.

Из Германии прибыли крупповские мастера для реконструкции старых дальнобойных батарей на островах. Они меняли прицелы и приборы, на каждом орудии аккуратно ставили дату и немецкое клеймо. На всех островах спешно строили наблюдательные вышки. Цейсовская оптика появилась на маяках и на чердаках высоких зданий в Таммисаари.

Базу Ханко окружили плотным кольцом дальнобойных батарей сводного артиллерийского полка, штаб которого находился в Таммисаари.

Силы полка распределялись в расчете, чтобы в первый же день войны стальным гребнем прочесать весь полуостров.

На юге от Ханко находилась главная группа — морская; ее орудия контролировали все подходы к русской базе с моря. Другая группа блокировала русских с запада, третья группа — в восточном Вестервике — с востока.

С десяток полевых батарей было нацелено на Петровскую просеку и сухопутную оборону с севера.

В мае начальника финского генерального штаба вновь вызвали в Германию. Поездка была срочной. В Хельсинки объявили, что ее цель учебная: генерал Хейнрикс намерен подучиться у опытных германских генштабистов.

Хейнрикс вернулся обласканный фюрером и привез от него личное поздравление маршалу с днем рождения — четвертого июня Маннергейму исполнялось семьдесят четыре года, и фюрер загодя поздравлял своего союзника в близкой войне. Это, конечно, держалось в тайне. Кто, кроме самого маршала, пожалуй, и его приближенных, мог предположить, что через год, на семидесятипятилетие Маннергейма, фюрер пожалует лично, вместе с фельдмаршалом Кейтелем, и столь знаменательная церемония будет запечатлена для истории правительственными фотографами и найдет место не только на первых страницах фашистских газет, но и в последующих альбомах и монографиях, составляемых биографами «национального героя», «главы белого движения» и соратника фюрера…

Хейнрикс привез последние инструкции: война! Финны должны безоговорочно исполнять все, что им прикажут немцы.

Первое время — нейтралитет.

По сигналу — внезапное наступление.

Финский флот должен сам захватить Ханко, а немцы при возможности помогут ему силами одной дивизии.

Для штурма Ханко Маннергейм загодя готовил специальную «Ударную группу». В нее потом вошли сводный артиллерийский полк, пехота, саперы, кавалерия, танки, авиация, десантная флотилия и шюцкоровские батальоны.

Экхольма назначили начальником разведки и контрразведки. Он разместился со штабом в своем имении.

Армия Финляндии ждала сигнала о начале войны.

* * *

Вновь назначенный командир базы генерал Кабанов прибыл на Ханко поездом через Финляндию. В Ленинграде ему было приказано ехать в штатском; поезд шел через «самый длинный в Европе тоннель» — так называли этот путь от Выборга до станции Лаппвик, охраняемый маннергеймовской жандармерией и шюцкором. Поезд чаще останавливался в поле, чем на станциях, а если и на станциях, то подальше от вокзалов и людских глаз, чтобы у советских людей не было никакого контакта с финнами. Впрочем, контакт был, но только с военщиной и шпиками, на протяжении всего пути не спускавшими с поезда глаз. Особенное любопытство вызывали тяжелые четырехсоттонные бронетранспортеры железнодорожной артиллерии, перегоняемые на Ханко. Пушки были, конечно, зачехлены, и одну из таких платформ «железнодорожники» из второго отдела финского генерального штаба пытались, объявив неисправной, вывести из «длинного тоннеля» на запасный путь, только матросы не позволили этого сделать, все неисправности устранив на ходу.

Кабанов получил назначение на Гангут внезапно. Он с декабря сорокового года учился в академии на курсах усовершенствования высшего командного состава и не знал, что уже в марте адмирал Кузнецов, нарком Военно-Морского Флота СССР, подписал приказ о его новом назначении. На курсах вместе с Кабановым учился прежний командир базы Сергей Филиппович Белоусов, моряк, в прошлом командир линкора, для которого береговая оборона была темным лесом.

Кабанов прошел снизу доверху всю службу на фортах и последние полтора года перед курсами провел в новых базах в Эстонии и на Моонзунде.

Белоусов мало рассказывал ему о Ханко. Он только сообщил, что строить там трудно, сообщение сложное, временно базой командует генерал Елисеев, человек опытный, но консервативный и самолюбивый; его теперь, очевидно, передвинут на Моонзунд, где он служил еще в 1916 году. Так что произойдет, как говорят шахматисты, рокировка.

Кабанов не рад был такой рокировке: в строительство береговой обороны Эзеля и Даго он вложил уже немало сил, повоевал с консерваторами и многого добился. Хотелось довести там дело до конца, но военный человек не волен выбирать себе должности: назначили на Ханко — надо ехать на Ханко. Его спутником по купе был известный ученый моряк, профессор академии и контр-адмирал, но тоже в штатском; было время поговорить, вернее, послушать умные речи о Гангуте, о прошлом российского флота, об истории страны, через которую проезжали.

Кабанов знал эту страну издалека, как вечного пограничного соседа кронштадтских фортов, на которых он прожил десять лет, а главное — десять зим: самая тяжкая служба зимой, когда ему, командиру взвода артиллеристов, приходилось и границу охранять; он задерживал контрабандистов, спасал из проруби между фортами их незаконный груз и лошадей, преследовал вооруженных нарушителей; он помнил убитого финнами командира погранзаставы, похороненного на Якорной площади в Кронштадте; видел, как укрепляют они форт Ино, как строят направленные против него, против Кабанова и его дивизиона, батареи; видел и тяжелую батарею на Бьерке, так удачно расположенную, что он немедленно написал об этом в Москву, убежденный, что противником не следует пренебрегать, надо изучать все лучшее в его опыте и немедля применять у себя. Политическое положение Финляндии он знал по газетам, никакие успокоительные заявления дипломатии не могли обмануть его, профессионального военного человека. Он знал, что Гитлер — враг номер один, хотя и его противники — не лучше; он понимал, что большой силой в войне стала авиация, и потому требовал ставить орудийные системы на большем расстоянии друг от друга, заранее заботиться о лучшей защите расчетов. Его встревожил рассказ командира минного заградителя «Урал» Ивана Григорьевича Карпова, опытного умного моряка, острого на язык. Карпов участвовал в тактическом учении флота, атакуя базу Ханко с моря вместе со старыми миноносцами; у каждого из приданных его «Уралу» миноносцев было условное немецкое название, а «Урал», флагман «синих», представлял даже два германских крейсера. «Так что мне в этом бою не страшно было, — шутил Карпов, — одного немца посредник потопит, а я под другим именем живу…» Но Карпова возмутило, что по условиям учений обе стороны не имели самолетов. Шла мировая война, «коричневые» применяли авиацию массированно, какое же это учение без самолетов…

Обо всем этом не принято было говорить, но сейчас, проезжая через враждебный на сотни километров коридор, он все припоминал и обдумывал. Он ехал через страну, готовую к новой войне. Он уже знал, что полтора десятка дивизий вновь отмобилизованы Маннергеймом, и база, которой ему предстоит командовать, окружена нацеленными на нее батареями. Общее представление о силах базы он имел: боевая, обстрелянная на фронте пехота, полк «ястребков» Героя Советского Союза Ивана Григорьевича Романенко, катера капитана 2-го ранга Виктора Черокова, подводные лодки, морпогранохрана, ОВР, погранотряд, дивизионы береговой артиллерии Гранина и Кудряшева, бронетранспортеры Тудера, армейская артиллерия, строительные части — все это он успел прочесть в штабе флота, в штатном расписании. Но какова эта сила в действительности, какое наследие примет он от предшественника?..

На рассвете, когда поезд пересек границу, он не спал. Опытным глазом он отметил подготовительные работы соседей у самого рубежа. Много солдат в лесу и шалашей; это не пограничники, а полевые части, очевидно, только подтягиваются и скрытно располагаются у самой границы.

На вокзале в Ганге было многолюдно. Встречающие вбегали в вагоны, обнимали друзей, родных, волокли вещи.

Кабанов и его спутник стояли на перроне посреди снующей толпы, не зная, куда идти.

— Ну что ж, пойдем мороженое есть? — пошутил генерал, показав своему спутнику на бойко торгующий киоск с мороженым.

Но их уже заметили: запыхавшись, подбежал капитан-лейтенант из штаба базы, извинился, что не сразу опознал в штатских товарищах высших командиров, только по гигантскому росту Кабанова он догадался, куда бежать, и пригласил в машину.

По дороге капитан-лейтенант виновато доложил, что врид командира базы не смог прибыть — идут учения в присутствии комиссии из штаба флота, просили передать генералу Кабанову приглашение прибыть на разбор.

Кабанов переоделся в отведенной ему комнате на втором этаже дома возле площади Ивана Борисова, прошелся по чистенькому городку, в котором он бывал в марте, прилетев тогда на один день самолетом из Палдиски, и порадовался, что за такой короткий срок жизнь вошла в свою колею. Быстро обживают военные люди новые места…

В кирпичное, старой постройки, здание штаба базы он пришел уже в полной форме, поднялся в свой кабинет на третьем этаже и тут же познакомился с работниками штаба.

Штабники ему понравились, — деловые и работящие люди. Он отправился с ними в здание Дома флота, в зале которого шел разбор учений.

По залу пробежал шепоток, когда в президиуме появился Кабанов. Его многие знали, и он узнавал в зале старых сослуживцев. Он уже забыл о неловкости, пережитой на перроне, — все же полагалось бы предшественнику встретить нового командира базы. Ну, да все это пустяки. Его внимание поглотили выступления командиров: деловитость одного, многословие другого; подсел к нему Расскин — старый знакомый; понравился ему Максимов, начальник штаба; Удивили холодные рассуждения другого штабиста, Барсукова, хотя он помнил его как человека делового и педантичного, что важно для такой должности.

Неожиданно встал предшественник Кабанова. Он представил собравшимся нового командира базы, сказал, что новый командир даст и оценку учениям, и тут же вышел из зала.

Воцарилась такая тишина, что Кабанов на секунду растерялся. Он нахмурился, подавляя раздражение, встал, подошел к трибуне и сказал:

— Время такое, что нам не до шуток и не до обид. Мы с вами за рубежом. Должны знать главное: постоянная готовность. Оценку я дам на месте. В каждой из частей. Командиры могут разойтись.

Кабанов прошелся еще раз по городку, осмотрел порт, причалы, к которому уже ходили рейсовые теплоходы из Таллина и Ленинграда, постоял возле финского обелиска в честь фон дер Гольца, вспоминая такой же обелиск-памятник душителям эстонских революционеров в Курессааре, сброшенный в прошлом году эстонцами в море.

На другой день он отправился на аэродром.

Машина бежала по шоссе через нетронутый мачтовый лес. Стройные сосны косыми тенями разлиновали дорогу. Недавно прошел дождь. Апрель и май в сорок первом году выдались теплые и дождливые. Снег сошел много раньше, чем в первую ханковскую весну. Вдоль дороги клокотали ручьи, а у поворота к аэродрому с нависшего над землей валуна водопадом срывался прозрачный поток, разбрасывал клочья пены и угасал в разбухшей лесной речушке.

Речушка катилась к заливу слева, из озерка, в чаще деревьев между скалами. Кабанов догадался, что это и есть злополучный поток, причиняющий летчикам много бед. Построить на Ханко аэродром стоило большого труда. Долго искали подходящее место, свободное от гранитных валунов, достаточно просторное для посадочного маневра и наименее простреливаемое в случае нападения. Выбрали территорию покинутой финнами помещичьей фермы. Постройки перенесли в сторону. Расчистили довольно просторную площадку. На ней остались два препятствия. Одно из них — скала посредине поля — не так уж мешало: когда потребуется, скалу можно взорвать. Но речушка, пересекавшая аэродром, доставила много хлопот. Летом речушка пересыхала, а осенью и весной она возрождалась и, судя по высоким фундаментам домов фермы, вела себя довольно бурно. Поэтому у границы аэродрома заранее устроили запруду из выкорчеванных пней, готовя реке новое русло.

На этот аэродром летом сорокового года перелетели с южного берега Финского залива Антоненко, его ведомый Бринько и другие летчики-истребители. Осенний паводок плотина выдержала, и речушка свернула в сторону. Но весной вода прорвала все преграды и затопила аэродром. Случилось это апрельской ночью, в ливень. Летчики по авралу поднялись спасать машины. Копали под дождем канавы, водостоки, работали при свете прожекторов и еще до рассвета отвоевали у воды узкую полоску земли, чтобы поднять самолеты и перелететь на южный берег. Антоненко и Бринько тоже пришлось улететь. Однако Антоненко часто навещал ханковцев, — он всегда рад был случаю перелететь сюда хоть на денек. Так что полка на полуострове не было. На отвоеванной у воды площадке дежурила эскадрилья «чаек» капитана Белоуса, последняя из прилетевших на полуостров.

Все это Кабанов узнал еще в зале, на разборе. Авиации он придавал первостепенное значение, он любил летчиков. Потому он отправился на аэродром прежде, чем в другие части, даже раньше, чем в родную артиллерию.

Был воскресный день. Кабанов предупредил в штабе, чтобы о его выезде в части не сообщали.

— Где живут летчики, знаете? — спросил он шофера.

— В Доме авиации, товарищ генерал.

— Что еще за Дом авиации?!

— Бывшее финское казино. Там семьи живут. И капитана Антоненко жена с сыном тоже.

— Он кто — командир эскадрильи?

— Нет, капитан Антоненко — герой Балтики. Орден Ленина имеет. А командир эскадрильи тоже заслуженный человек. С самим Героем Советского Союза Иваном Борисовым летал.

— Ну хорошо. Давайте к вашему Дому авиации.

На скамеечке у подъезда двухэтажного здания сидел худощавый капитан в форме морского летчика. Он покорно склонил голову перед девочкой с косами, в пестром цветастом платье. Девочка хохотала, стараясь надеть на его голову венок из фиалок.

— Ну, папа! Что у тебя за голова огромная!..

Капитан вскочил, уронив венок. Он едва успел надеть фуражку. Кабанов смотрел на него, с трудом сохраняя обычную сдержанность. Внешность человека, который стоял перед ним, и орден Красного Знамени на груди говорили все. Бесформенный, словно наклеенный нос, белые губы, надбровья без единого волоска, щеки без румянца — все это выглядело неживым; но на мертвенно-бледном лице жили горячие, жгучие глаза. Такие же глаза были у девочки, глубокие и для подростка слишком серьезные. Они настороженно смотрели на генерала из-под темных густых ресниц. «Вот таким он был!» — подумал Кабанов, шагнув из машины навстречу летчику.

— Капитан Белоус. Командир эскадрильи истребительной авиации! — представился летчик.

Кабанов протянул руку.

— Здравствуйте. Кабанов. — Кивнув на девочку, он спросил: — Дочь?

— Екатерина Леонидовна, — сказал Белоус. — Ученица девятого класса гангутской школы.

— Папина дочка! — Кабанов едва не сказал: «Копия отца». — Будет моей Лидушке подружка.

— Ваша дочь комсомолка? — сурово спросила девочка.

— О-го-го! — раскатистым басом засмеялся Кабанов. — Да она у вас семейный комиссар!

— Она комсорг класса, а комсомольцев у них маловато, — вступился за дочку Белоус. — Разрешите, товарищ генерал, проводить вас на аэродром?

— Командира базы в гости не приглашаете? — Кабанов смотрел на Белоуса исподлобья, улыбаясь только глазами. — Осмотрим сначала ваш Дом авиации, а потом и на аэродром… — Он поднял венок и протянул его Кате. — Папе нужен шестидесятый размер. Придется, Катюша, переделать…

Катюше явно не хотелось расставаться с отцом. Она любила проводить с ним воскресные дни, и на Ханко уже привыкли к гуляющему об руку с красивой дочерью летчику, которого каждый старался приветствовать первым.

Белоус показал генералу квартиры летчиков и поехал с ним на аэродром.

Вешние воды уже спадали. Очистилась значительная часть летного поля. Кабанов обошел границу аэродрома, осмотрел запруду, за которой еще бурлила речушка, и решил, что здесь обязательно нужна настоящая дамба.

— А теперь прокатите меня над Гангутом, — сказал он Белоусу.

Белоус не спешил с ответом, искоса оглядывая фигуру генерала своими немигающими, без ресниц, глазами. Вес — девяносто, рост сто восемьдесят пять!

Кабанов разгадал его мысли и рассмеялся:

— Я уже советовал одному армейскому майору в прошлом году на Эзеле закрыть глаза и отвернуться, пока я не втиснусь в самолет. Так что, товарищ капитан, не сомневайтесь и выполняйте приказание.

— Есть исполнять приказание! — сказал Белоус. — Только закрыть глаза физически не могу, товарищ генерал. Не закрываются, дьявол их побери… Вчера с южного берега к нам в гости прилетел капитан Антоненко. Разрешите, товарищ генерал, передать ваше приказание ему?

Кабанов удивился:

— А сами не хотите со мной лететь?

— Антоненко на двухместной учебно-тренировочной машине. С нее удобнее осматривать базу.

— Ну, посылайте за Антоненко!

Кабанов надел летный шлем, отчего его хмурое крупное лицо стало еще строже. Ему действительно было тесновато в кабине «огородника», он поджал ноги, но все же торчал над фюзеляжем.

— Летите над самой границей, — приказал он. — Только границу не нарушать.

— Я аккуратненько! — улыбнулся Антоненко.

Он повел самолет к Финскому заливу, вышел на точку пересечения с пограничным пунктиром и повернул вдоль черты, которая на карте обозначала границы базы.

Кабанов не отрываясь смотрел вниз. Высота позволяла разглядеть подробно все, что творилось на земле. Он был артиллеристом, хорошо знал пехоту, кавалерию, инженерное дело, флот, строил крупные сооружения береговой обороны. Опытным глазом он читал земной пейзаж.

Он нашел, что батарея на Куэне плохо замаскирована. Расположение позиций на побережье его удовлетворило. Иногда Кабанов помечал что-то на карте: это для разговора с командирами частей.

Самолет повернул к Петровской просеке.

Правее дымили паровозы на станции Таммисаари. В ложбинах, на равнине, в лесу Кабанов угадывал очертания траншей, зигзаги замаскированных ходов сообщений, линии дотов — сложную паутину переднего края финнов.

Все это не было новостью для Кабанова. Он вспомнил телеграмму в «Правде» о выгрузке двенадцати тысяч немцев с танками и артиллерией в порту Або (Турку).

Командиры кораблей, возвращаясь из дозора, рассказывали о германских гидросамолетах, садящихся на воду вблизи от наших баз. Едва завидя дозорный корабль, самолеты улетали. А с эсминцем «Стойкий» произошел случай, настороживший весь флот. «Стойкий» встретил в море транспорт без флага. Транспорт шел в Финляндию. «Стойкий» предложил ему показать флаг. Транспорт, не отвечая, прибавил ходу. «Стойкий» догнал его, с наведенными орудиями обошел вокруг и повторил: «Покажите флаг!» По мачте транспорта нехотя пополз вверх германский флаг. На палубах под брезентами стояли танки и пушки…

«Вот эти пушки они и устанавливают против нас», — думал Кабанов, наблюдая, как копошатся за Петровской просекой финны.

В лесу, на территории финнов, вспыхнуло и опало облако. Антоненко качнул самолет в сторону взрыва, понимая, что это облачко небезразлично генералу.

Кабанов погрозил ему пальцем, — Антоненко все время следил за пассажиром в зеркальце.

— Ничего, я аккуратненько, — прошептал Антоненко и выровнял машину над просекой.

В шхерах Кабанов отметил скопление мелких судов. Над иными островами он видел замаскированные вышки — наблюдательные и корректировочные посты. Кабанову стало ясно: это кольцо окопов, пушек, аэродромов, десантных баз, которыми финны все плотнее окружают Гангут.

На аэродроме Кабанова ждал Белоус. Кабанов вылез из самолета, с трудом распрямляя онемевшие ноги.

— Спасибо, — поблагодарил он Антоненко. — Умеете вы показывать с птичьего полета базу. Ну, вот что, друзья, — серьезно продолжал Кабанов. — Будем строить вам аэродром. Думаю, крепко придется повоевать. Крепко. Где, товарищ Белоус, спрячете самолеты в случае обстрела?

— В воздух поднимем, товарищ генерал.

— Поднять поднимете. А сесть не дадут. Под землю надо. Под землю. Нам предстоят серьезные дни… А вам, капитан, — обратился Кабанов к Антоненко, — надоест летать с южного берега в гости к семье. Возвращайтесь сюда совсем. Так и передайте вашему командованию: аэродром на Ханко будет!..

С аэродрома Кабанов поехал на Утиный мыс.

Гранина он не забыл. Его радовала слава гранинских десантов, но хорошо все-таки, что после войны Гранин вернулся в артиллерию: не изменил своему оружию!

— Все еще тянет на коня? — спросил Кабанов, зайдя к Гранину в домик, где висели над постелью кавалерийские клинки.

— Теперь я оседлал другого коня, товарищ генерал, — Гранин показал на мотоцикл с коляской, стоявший под окном.

Он предложил ехать по батареям на мотоцикле.

Кабанов с опаской втиснулся в коляску.

— У вас конь хуже, чем у Антоненко. — Кабанов подбородком едва не касался коленей. — Там хоть не трясет…

Гранин возил Кабанова с батареи на батарею. Он и боялся замечаний и ждал их. Замечания, конечно, будут резкими. Но они лучше разносов, на которые так щедр Барсуков.

Кабанов поругал Гранина за плохую маскировку батарей, сказал, что Утиный мыс прикрыт хорошо, а противотанковую батарею Прохорчука легко найти с воздуха, и неожиданно спросил:

— Над полуостровом летали?

Вопрос застал Гранина врасплох. Командиры батарей уже поднимались в воздух, обучаясь корректировке с самолета. Гранин же от полетов увильнул. Он боялся летать. Никто не сомневался в его храбрости, но он боялся высоты. Смешно сказать, но даже на вышку ему трудно было забираться — кружилась голова. Сколько раз он давал себе слово преодолеть этот страх, ездил на аэродром, но летать так и не собрался. Обо всем этом он, конечно, Кабанову не стал рассказывать. Он только ответил:

— Не пришлось.

— Напрасно! — рассердился Кабанов. — Вам это вдвойне необходимо. Во-первых, давно пора подготовиться к корректировке с воздуха. Как же вы научитесь помогать армейской артиллерии, если не знаете воздушной корректировки? А во-вторых, вы бы полетели вдоль границы и кое-чему поучились у них. Они там все копают и перекапывают. Проволоку поставили в двенадцать колов. Две линии обороны. Вокруг каждой орудийной позиции окопы. А вы построили пару дзотов на берегу и успокоились. Что же, думаете, пехота придет оборонять вас от десантов?

— Так я же давно, товарищ генерал, требую леса для дзотов, — вспыхнул Гранин. — Даже предлог выдумал, чтобы взять лес с Ханхольма: «Расчистить, говорю, нужно сектор обстрела». А ваш Барсуков отвечает: «Не ваше дело, дело саперов».

— Рубите и стройте! Я вам приказываю!

Кабанов заговорил вдруг тепло, как со старым соратником.

— Не слушай бюрократов, которые не разрешают тебе этим заниматься, и делай свое дело. Барсуков — человек знающий, но педант немыслимый! Но ты-то разве не чувствуешь, что война на носу?..

Проводив Кабанова, Гранин рассказывал:

— Вот это командующий! Так и сказал: «Гони всех в шею и руби леса столько, сколько твоей душе угодно. Нужно на блиндаж — руби на блиндаж. Хочешь баню строить — на баню руби». Вот это генерал!..

— А насчет полетов что он тебе говорил? — усмехнулся Пивоваров.

— «Начальника штаба дивизиона, говорит, пора сбросить на парашюте по меньшей мере с десяти тысяч метров, чтобы проветрить его вредный характер», — сердито ответил Гранин.

Но все же в один из ближайших дней он приехал на аэродром, к Белоусу.

— Леонид Георгиевич, дорогой, — упрашивал Гранин, — будь друг, покатай меня над полуостровом. В жизни не поднимался выше пятого этажа. А генерал приказал летать.

— Тебя на боевом или на «У-2»? — улыбнулся глазами Белоус.

— Хоть на телеге! Только не шибко высоко…

Первый полет, казалось, не произвел на Гранина большого впечатления: он ничего не успел разглядеть, переживая самый факт воздушного крещения.

— Трещит, как мой мотоцикл, — заключил он, вылезая из кабины «У-2».

В следующее воскресенье Гранин вновь пролетел с Белоусом над Ханко, уже разобрался кое в чем, привык и после полета сказал:

— Хорошая все-таки штука авиация. Идти бы мне в летчики…

— Да и теперь не поздно, — сказал Белоус. — Могу подготовить без отрыва от производства.

— Куда мне! — махнул рукой Гранин. — Всю жизнь мечтал служить в кавалерии, а попал на батареи. Теперь, говорят, глубже в землю закапывайся, жди со всех сторон противника. А ты говоришь — авиация! Нет, на земле как-то спокойнее.

Но, покидая аэродром, Гранин все-таки спросил:

— Как ты думаешь, выйдет у меня, если буду учиться летать?

— Руки, ноги, голова есть — больше ничего не нужно.

— Вот спасибо тебе, Леонид Георгиевич. Научи. Только молчок — никому ни слова. Засмеют, когда узнают, что учусь летать. Лучше уж потом огорошу сразу: самого генерала в воздух подниму. Ладно?

С тех пор Гранин по утрам навещал аэродром. Поездки были тайные, он выбирал для них ранние часы. Но стать летчиком ему не удалось. Не успел.

* * *

Многое огорчило Кабанова за ту неделю, что он знакомился с частями базы, но больше всего — выбор позиций для береговых батарей. Он понимал, что выбор — вынужденный, трудно расположить в скалах орудия так, чтобы они отвечали современным требованиям. На том, на южном берегу, в Эстонии и на ее островах, места ровнее, есть где закопаться, и времени там было больше, чтобы строить: мало, но все же больше, раньше туда пришли. Здесь — все в граните, нужны годы, чтобы капитально врезаться в гранит, и он молча выслушал объяснение майора Кобеца, почему не удалось переделать все по-новому: сроки не разрешали. Но вот то, что на Руссарэ так и не доставлены системы большого калибра, хотя котлованы для башен готовы, это горько. Кажется, уже не успеть.

Приходил на эсминце из Таллина командующий флотом с командующим Ленинградским военным округом и представителем ЦК партии, проехали по местам строительства укреплений, все просьбы удовлетворили, новых винтовок обещали немедленно прислать. Но вот о тяжелой батарее — ни звука. Представитель ЦК из Москвы в давние годы служил политруком на батарее, на форту; он, прощаясь, отозвал Кабанова в сторону и сказал доверительно:

— Учтите: обстановка может измениться со дня на день. Не прохлопайте…

Значит, о годе для строительства башен на Руссарэ не может быть и речи. Хорошо, что успели доставить на полуостров тяжелую и дальнобойную железнодорожную артиллерию. Эти системы смогут бить и по финским броненосцам, если те подойдут к Гангуту, и по германским линкорам, если «обстановка изменится», потому Кабанов заставил и строителей, и самих артиллеристов работать круглые сутки, создавая крепкие позиции для маневра и боя бронетранспортеров.

Больше всего радости доставила сердцу командира базы пехота. Там строили без понуканий, создавая сильные батальонные районы укреплений, противотанковые рвы, ловушки, препятствия, настоящий фронтовой оборонительный плацдарм. В пехоте жила еще сила и злость пережитой недавно войны на Карельском перешейке. Здесь видели, что противная сторона считает мир перемирием и готовится к бою. Пехота отвечала тем же, и командир базы всем морякам ставил пехотинцев в пример. Гарнизон укреплял позиции вдоль всего побережья, готовя к бою все сто пятнадцать квадратных километров территории Ханко, окруженной четырьмя сотнями мелких островков. Вся эта земля превращалась в надежную крепость на дальних подступах к Ленинграду. В июне из Хельсинки часто приезжали сотрудники советского посольства к своим семьям, жившим на Ханко, на дачах. Они рассказывали о воинственных настроениях в маннергеймовской столице, об открытых разговорах про войну Германии против СССР и о таком побочном, но знаменательном факте: жители побогаче спешат уехать из Хельсинки в Швецию.

Да, может быть, и провокация. Но что-то не похоже. На Гангуте настолько ощущали опасность войны, что сами себя держали в готовности к бою, не дожидаясь приказа. Командиры батальонов на переднем крае загодя раздали стрелкам боекомплекты. Это было формальным нарушением, но командиры знали выдержку своих людей и верили в них. Продолжали, как и всюду, давать отпуска на Большую землю; расписание жизни — как бы мирное, только комендантский час ранний, как и положено в зарубежной базе. Приходили и уходили рейсовые теплоходы. Но в каждом гангутце жила тревога, накал ожидания грозы.

Загрузка...