Приход пассажирского корабля с Большой земли — событие в дальней военной гавани.
— Письма везете? — кричат с прибрежных скал.
— Везем! — отвечают с корабля.
— Всем?
— Кому нет — буфетчица Маша напишет!..
В теплое июньское утро турбоэлектроход линии Ленинград — Таллин — Гангут, как обычно, ошвартовался у главного причала ханковской гавани. День шла разгрузка. Грузы большей частью военные, кран перебрасывал длинные ящики из трюмов в армейские грузовики — в порту догадывались: новые винтовки получает бригада. К вечеру турбоэлектроход должен был уйти. Его заполнили пассажиры.
Была суббота, 21 июня. Как гигантскую музыкальную коробку, корабль наполняли звуки радиол, стон лебедок и кранов, вздохи работающих машин. Палубные прожекторы бросали резкий свет в трюмы. Длиннорукие краны извлекали оттуда ящики с надписью: «Огнеопасно».
Ярко освещенный ресторан первого класса превратился в гарнизонный клуб. У каждого столика своего рода землячество: тульские, ленинградские, волжские, провожающие и отъезжающие.
За одним из столиков в окружении друзей сидел Репнин. Он уезжал в отпуск в Москву с тайной надеждой похлопотать об учебе. Одно время он уже забросил мысль об этом. Ему казалось, что армейская жизнь все больше отдаляет его от исторических наук, увлекших в юности. Но вот политотдел поручил ему прочитать лекцию в Доме партийной пропаганды о героических традициях Гангута, и Репнин, разворошив свои обширные записи, потонул в хаосе фактов и дат. Он понял, чего ему до сих пор не хватало: цели, ведущей идеи, темы. «Для чего я все это коплю? Для архива или для современников?» Он впервые по-настоящему понял часто произносимое слово «традиция». Традиция — это вековой опыт народа, то лучшее, что одно поколение передает другому. С традицией не родятся; на традициях героического прошлого, культуры, революции, гражданской войны, пятилеток он, историк, должен помочь воспитывать нового человека. Вот его цель! Работа над лекцией вернула Репнина к исторической науке. Он думал теперь не об университете, — его однокурсники, вероятно, уже закончили учебу. Репнин мечтал о Военной академии.
Думичев — он был среди провожающих — уговаривал Репнина:
— Доедете до Москвы, купите, товарищ лейтенант, билет на пароход. По каналу Москва — Волга до Иваньковской плотины. А там налево, на город Калинин. Всего-навсего часа три ходу. Увидите: море волнуется. Там, под водой, и есть моя родина. Поклонитесь от меня, товарищ лейтенант, сделайте одолжение. Думичев, мол, Сергей, образца тысяча девятьсот семнадцатого года, холостой, бывший настройщик гармоний артели «Красный аккорд», шлет родному городу привет. Четыре года там не был. Представьте, не знаю, как теперь и дом найду.
— Прямо град Китеж на дне морском.
— Так и есть — Китеж. Вы про Корчеву слыхали?
— Что за Корчева такая?
— Ну как же, товарищ лейтенант, вы не знаете! Это даже в истории существует. Будто Екатерина Вторая гуляла в наших краях по берегу, зацепилась платьем за пенек, разгневалась и приказала весь лес вместе с деревьями выкорчевать. А потом увидела, что деревенька неплохая, в красивых лесах расположена, и решила: быть-де сему селу градом!.. Заштатный в общем городок. Провожали в армию — город еще существовал. А теперь — на дне моря. Дома перевезли. Мои родные сейчас где-то под Калинином. Приморские жители…
— Наш дом в Москве тоже передвигали. Четырехэтажный! — Репнин живо вспомнил себя мальчишкой-школьником, с гордостью восседающим на окне, на четвертом этаже передвигаемого дома, на виду у огромной, запрудившей улицу Горького толпы. — У нас даже телефон работал, когда дом передвигали.
Думичев рассмеялся:
— Наша хата без телефона, товарищ лейтенант. Под горой, на самом берегу стояла. Отец все подробно описал, как переезжали. Пришел инженер Волгостроя с рабочими дом разбирать, а мать — ни в какую: «Разобрать, говорит, разберете, а собирать кто будет? У меня, говорит, сын в Красной Армии, дочь младшая да старик со мной. Кому, говорит, обо мне заботиться?» Тогда инженер мигнул рабочим, а матери говорит: «Ставь самовар, накрывай на стол, чай будем пить». Пока мать на стол собирала, дом домкратами подняли, поставили на сани, зацепили двумя тракторами и повезли на новый берег. Отец писал, что даже кипяток не расплескали…
Репнин рассеянно слушал Думичева. За окнами корабельного ресторана обычной деловой жизнью жил порт. С причалов доносились трели свистков, скрип кранов, возгласы — там шла еще погрузка. А тут за бортом плескалась и шипела вода, растревоженная неуклюжим буксиром. Задумчивым взглядом Репнин проводил буксир до выхода из гавани. «Вероятно, повезли продукты на острова…»
В иные дни Репнину нравилась кипучая суета морской гавани. Он смотрел, слушал, примерял все, что видел, к прошлому, к тому памятному времени, когда он прилетел на Ханко с Расскиным и увидел порт безнадежно мертвым. Он сравнивал и думал с удовольствием: «Сильные мы люди». А сейчас Репнин смотрел на все как-то отчужденно, отсутствующе. Скалистые берега, затушеванные мглой, постепенно таяли, исчезали. Репнину казалось, что от них несет холодом, все так серо и чуждо. А ведь ночь теплая. Ночь должна быть белая и светлая, как в Ленинграде. Может быть, так темно потому, что он смотрит на берег из ярко освещенного помещения? Или это тени от скал?.. Просто ему хочется скорее попасть туда, за эти скалы, на родину. В Москве он будет послезавтра и про ханковские скалы станет рассказывать с восторгом. «Романтичные гранитные скалы!» — так писал он о Ханко отцу, товарищам, однокурсникам. А сейчас — скорее бы ушел электроход!..
За столом смеялись шуткам Думичева.
— Моя русалка здесь на хлебозаводе. Тесто месит. А у нас там какие русалки? Все девушки разъехались кто куда. Даже соседей не знаю. — Думичев заговорил серьезно, и Репнин вдруг понял: за всем его балагурством скрывается глубокая тоска по родному дому, разожженная всей окружающей обстановкой, проводами, разговорами о городах Большой земли. — Каждому человеку нужно знать свой родной дом, — тихо говорил Думичев. — У нас бойцы как начнут вспоминать: кто про Свердловск, кто про Украину. Письмо получит — и сидит расписывает. Сердце болит слушать. Не представляю даже, на какой теперь улице жить придется. Вспомнить нечего, вот что. — Думичев сердито взглянул на соседний столик. — Везет же некоторым. Вон крупнокалиберный морячок: и жена с ним, и в отпуск едет. На Ханко прилетел вместе с нами, бобылем. А уезжает целой семьей.
— Осенью, Сережа, и вы домой поедете, — внезапно под впечатлением нахлынувших чувств сказал Репнин. — Срок службы осенью кончается.
— Дотерпим, товарищ лейтенант, до осени немного осталось, — тронутый словами командира, смягчился Думичев. — А там, может быть, и в военное училище подамся.
— Дальше Ленинграда ни шагу, — доносился голос Любы Богдановой от соседнего столика. — Хватит, что я за тобой приехала на Ханко…
— Нехорошо, Люба, — обиженно басил Богданов. — Мать уже пеленочки шьет. Что же, я в Сибирь один поеду?!
Матросы, провожающие молодоженов в отпуск, поддевали Богданова:
— Хорошо или нехорошо, а ты, Саша, ошвартовался, как корабль в плавучем доке. Теперь куда Люба — туда и ты…
В «комендантский час», когда рынды на военных кораблях пробили полночь, провожающие сошли на берег. Порт стих.
В каютах и на палубах многим не спалось. Далекий дом, давно ожидаемое свидание, родные места, от которых даже годы солдатской службы не в силах отлучить, — все это порождало беспокойные мысли.
Не спал и Богданов. Он не был на родине, на глухой железнодорожной станции Голышманово между Тюменью и Омском, больше восьми лет. Отец его был железнодорожным слесарем. Он пристрастил к кочевью всю семью, таская ее за собой по станциям и полустанкам Великого Сибирского пути. В тридцатые годы Богдановы вернулись в Голышманово, а отец в числе двадцати пяти тысяч рабочих, посланных партией строить колхозы, уехал в деревню. Вдали от станции, в заснеженной деревушке Овсове, зимней ночью отца убили кулаки. В ту же зиму Богданов уехал из Голышманова на заработки. Свердловск, Челябинск, Еманжелинские копи, зерносовхоз в Троицке, казачьи станицы с именами, занесенными в уральские края из заморских походов, — Варна, Лейпциг, Париж, Берлин, — где он перепробовал профессии молотобойца, плотника, кровельщика, и, наконец, «Запорожсталь», где Богданов перед призывом работал арматурщиком. По всей стране носило его после смерти отца. Флот стал его первой долгой, постоянной службой. Богданов прослужил на подводной лодке около четырех лет кряду, узнал две морские профессии и перед демобилизацией задумал приобрести третью — для гражданской жизни. Он замышлял вернуться в Сибирь киномехаником и Любу долго убеждал, что лучше Сибири на земле места нет. А потом финская война, события, которые внесли в его жизнь множество перемен. Война изменила и планы и характер Богданова. Его считали человеком спокойным, сдержанным. А он в одном рукопашном бою яростно колотил врага кулаком, — кулачищи у него были громадные. Бои, из которых Богданов вышел цел и невредим — ранение в счет не шло, — ожесточили его. Казалось, он не додрался до конца; разозлили его, он размахнулся, разошлась рука — и конец войне. А он чувствовал, что передышка временная. После финской войны он подал на пять лет на сверхсрочную. Когда-то Богданов читал об уговоре Чкалова с будущей женой. Чкалов сказал: «У нас должен быть один уговор на всю жизнь: уговор — никогда не уговаривать, когда дело касается полетов». Слова Чкалова так понравились и запомнились Богданову, что при случае он по-своему пересказал их Любе. А случай этот настал, когда лодка, на которой он в прошлом служил, пришла к Гангуту. Богданов поспешил навестить лодку. Только он вступил на борт, как вновь почувствовал себя акустиком, торпедистом, — эти специальности он отлично знал и любил, как любил море, корабль и друзей по долголетней военной службе. Он просил политотдел вписать его в корабельный экипаж. В политотделе обещали после отпуска перевести его на лодку. Богданов рассказал об этом Любе. Люба расстроилась. «Люба, у нас должен быть один уговор», — вспомнил тогда Богданов. «Какой?» — «Никогда не уговаривать, когда дело касается моря».
…Далеко за полночь, стараясь не потревожить Любу, Богданов вышел из каюты. Электроход почему-то задерживался. У трапа прохаживался встревоженный помощник.
Богданов поднялся на верхнюю палубу и стал у борта, облокотясь на обвес.
В стороне, у причала, толпой сбились шлюпки и посыльные катера. Светились огни плавучей базы подводных лодок. Там, в дальнем углу гавани, была и лодка Богданова.
Словно порыв ветра пробежал по улицам города — трель свистка, ревун на катере, и тотчас погас свет.
На границе вспыхнули ракеты.
С финского маяка прожекторный луч вонзился в порт, резанул Богданова холодным светом и скользнул к корме электрохода.
— Соседи упражняются, — произнес кто-то рядом. Богданов повернул голову: возле него стоял Репнин.
— Опять мы попутчики, акустик?
— До Ленинграда, товарищ лейтенант. А вам далеко?
— В Москву.
— В отпуск?
— Кто знает. Может, и не только в отпуск. Готовлюсь в академию.
Богданов с уважением смотрел на Репнина.
— Все теперь хотят учиться.
— А как же! Придет время — без дипломов в грузчики не возьмут.
— Ну и ну, грузчик с дипломом!
— Не нравится? Переименуем: техник погрузочных работ такого-то ранга. Подходит?
— Веселый вы человек, товарищ лейтенант. Люблю таких людей.
— Саперу скучать нельзя: со скуки на первой мине подорвешься.
— Правильно говорите. Был у меня на фронте друг. Щупленький, махонький. Поменьше вашего Думичева. А в любой беде с ним легко. На что зима была лютая — шутками да прибаутками он любого отогреет.
— Это в характере нашего народа, товарищ Богданов, — задумчиво произнес Репнин. — Читали, как Толстой описывает Бородинский бой? Гиблый огонь, смерть, а солдаты с шуткой, с острым словцом вперед идут.
— Добрый наш народ, — сказал Богданов.
— Добрый-то добрый, только нас не тормоши. Иначе покажем, где раки зимуют.
— Ох, товарищ лейтенант, скоро придется показывать?
Репнин осуждающе посмотрел на Богданова.
— А вам что, не терпится?
— Кому она нужна, война? — спокойно ответил Богданов. — Да все равно ведь придется. Не дадут нам подниматься без войны. Вот женился, сына жду. Зовут меня киномехаником на родину. Не хочу. Не могу сейчас уходить с флота.
— А жена что?
— Она сама такая. Другая нудит: брось, мол, все, уедем, пристроимся, где получше, заживем. А у нас с Любой уговор: в море — дома, на берегу — в гостях.
— Ловко вы приспособили девиз адмирала Макарова! — рассмеялся Репнин. — Перегибаете вы тут, по-моему, морячки. Любить море ради моря — все равно что жить в безвоздушном пространстве.
— Как же моряку моря не любить! Это же флот!
— Да любите себе на здоровье. И море, и штормы, и все ваши там бом-брам-стеньги!.. А вот превыше всего — родина, наша, революционная. Родина — это и есть наша советская земля, города, общество, семья.
— И мы на море советскую власть охраняем! — обиженно произнес Богданов. — Поддерживаем морской порядок.
— Я за морской порядок, — улыбнулся Репнин. — Только от такого мужа, который дома — в гостях, жена сбежит.
Богданов тихо, словно не Репнину, а самому себе, сказал:
— Никогда не сбежит.
Репнин молчал. Ему стало грустно и тревожно. Ночь какая-то беспокойная. Молчаливая и беспокойная. По-прежнему загорались и, падая, гасли ракеты на северо-востоке. А корабль все стоит, хотя давно пора бы выйти в море. «Неужели это я хандрю от зависти к чужой любви?» — подумал Репнин и, будто стряхивая с себя что-то неприятное, выпрямился и спросил:
— Что же у нас на море, порядка нет, старшина? Сверх расписания стоим, а пассажирам ничего не говорят!
— Так это ж торговый флот, — пренебрежительно произнес Богданов. — К дисциплине и аккуратности не приучены.
— Опять флотское чванство, — рассмеялся Репнин. — И откуда у вас оно берется?.. Идемте лучше по каютам, к утру все-таки до Таллина доползем. Я еще в жизни там не был. Надо выспаться. Побродим по городу, посмотрим, что за Эстония такая. Хорошо?..
В полночь начальника ханковской артиллерии майора Кобеца разбудил посыльный с запиской от Барсукова: немедленно прибыть в штаб базы.
Кобец жил возле кирхи, в пасторском домике на горе. Шутили, будто он, не выходя из квартиры, управляет во время учений артиллерийским огнем. Пункт управления находился рядом, на водонапорной башне, куда в былые времена за десять марок допускали туристов, жаждущих головокружительных ощущений; теперь там стояли дальномеры, стереотрубы, множество всяких телефонов и радиоаппаратов.
Кобец выбежал из дому и глянул на голубятню — так он называл вершину водонапорной башни. Там никаких признаков тревоги.
Белая июньская ночь подходит к концу. Воздух предрассветного часа полон запахов росы и сирени. Лениво плещет прибой. Стучит где-то в гавани моторчик. Промчалась в госпиталь санитарная машина.
Бывали уже тревоги, но всегда Барсуков вызывал его по телефону. Почему же сегодня срочный пакет с нарочным, лаконичная записка, да к тому же секретно?
Кобец слишком хорошо знал обстановку на рубежах полуострова, чтобы быть спокойным. Финляндия по существу оккупирована гитлеровцами. У границы движение, возня, новые вышки; наблюдатели в фашистской форме, не маскируясь, разглядывают Гангут. Станция Таммисаари забита эшелонами. На соседних аэродромах — соединения германской авиации. По радиопередачам можно судить, что в Финляндии фашисты начали погром, предшествующий войне. Кобец понимал, что страна накануне войны. Но когда — сегодня, завтра, через месяц? По флоту в ночь на четверг дана команда: готовность номер два. Но вот армейцы из округа не получили такой команды… Возможно, тревога местная…
В штабе базы собрались командиры всех соединений гарнизона.
— По ведру на щите твои пушкари сегодня попадут?.. Или только рыбу глушить будете? — встретил Кобеца добродушный командир ОВРа. Он сам первый расхохотался. — Ты, Сергей Спиридонович, Купрейкина предупреди, чтобы бочки под рыбу приготовил…
— Не будет тебе сегодня ухи, — нехотя отшучивался Кобец. — По-моему, сегодня не будет и стрельб по щиту.
«Вот и Белоуса пригласил генерал», — с тревогой отметил Кобец; обычно на такие совещания командиров подразделений не звали.
— Как в Ленинград съездили, Николай Павлович? — спросил Кобец полковника Симоняка, командира пехотинцев, кадрового военного, участника гражданской войны.
Симоняк разговаривал с хитрой усмешкой кубанца, всегда шутливо и с подтекстом, как человек, знающий цену себе и своему житейскому опыту.
— Уму-разуму набирался, — щуря левый глаз и вскидывая правую бровь, ответил Симоняк. — Один полковник в штабе округа подвел меня к столу, показал карту нашего полуострова и говорит: «Играй, Николай Павлович, за себя, а я буду играть за противника». Я согласился — можно и поиграть. Начинаем. Он ставит задачу: «Высаживаюсь, говорит, десантом в районе Лаппвика…» Так я же ему и досказать не дал. «Противник, говорю, не такой дурак, чтобы тут в петлю лезть. Он скорее всего по островам ударит и по перешейку». Обиделся мой полковник. «С тобой, говорит, и поиграть нельзя. Дураком, говорит, обозвал». Ну, потом гонял меня у карты. Часа два. По всем вариантам.
— То-то ты, Николай Павлович, вернулся и все войско в лес выгнал, — подхватил командир ОВРа. — Женщины ваши жалуются: «Наш, говорят, Кочубей круглый год мужчин в палатках держит».
— Ты, Михаил Данилович, плохой поверенный наших жен! — под общий смех ответил Симоняк. — Мои командиры как на курорте живут. В сосновом лесу. Полезно.
— Хорош курорт! Надел на всех комбинезоны и заставил ров копать.
— А как же не копать! У Маннергейма тайная мобилизация, а мы окапываться не будем?.. Нет, шутковать нам нечего. Петру Первому перешеек потому и понравился, что там пойма. По этой пойме рыть — можно сделать трехметровой глубины эскарп против танков. Знаете, что мне один умник в Таллине сказал? «Вы, говорит, у Маннергейма — все равно что муха на носу. Раз — и нету!» — Симоняк выразительно щелкнул пальцами перед носом собеседника.
— Ну, это мы еще посмотрим! — зло вставил летчик Белоус.
— Вот и я ему ответил: «Посмотрим, кто кого щелкать будет». Потому и рою.
Симоняк помолчал, потом обернулся к Полегаеву, командиру ОВРа, и сказал:
— Ну мои-то ладно — в лесу ковыряются: на то и пехота, чтобы лопатой орудовать. Но твои, Михаил Данилович, морячки, с палками весь залив со вторника обмеряют, это что же — заводи они ищут?
— Разведка рыбы, Николай Павлович, — смеясь, ответил командир ОВРа. — У нас и это входит в командирскую учебу. Только не палками, а футштоками ищем…
— То-то твои рыболовы на радостях принарядились и прямо с пирса в Дом флота — успех обмывают…
Каждый из них знал что-то свое, но говорить об этом не положено. Симоняк на днях отметил, что финны тайно готовят проходы в заграждениях, будто собираются к нему в гости пожаловать. Доложил Кабанову, сам принял меры, хоть и готовности не объявлял. Полегаев тоже не за рыбой, конечно, посылал всех офицеров с «охотников» на малом катерке — всю неделю промеряли подходы к каждому из островков на флангах, такие привезли богатые карты, что и не грех было в Доме флота обмыть успех. Только сейчас все обмывальщики протрезвели: уходя в штаб, Полегаев всех по тревоге — как были в парадном обмундировании — вызвал из Дома флота, из буфетов и с танцулек — на корабли. Ждут его указаний, надев, разумеется, повседневную форму, при оружии и противогазах.
Все знали и другое. Вторые сутки в штабе что-то происходит. Кабанов со всеми суров, уже на полсуток задержал выход рейсового парохода, и капитан грозил взыскать с него за простой — в пароходство и своему наркому, говорят, радировал. Посол и его помощники примчались за семьями, увезли с дач в Хельсинки. Странно: если что случится, тут-то спокойнее, чем в финской столице…
Никто только, кроме офицеров в штабе базы, не ведал, что перенес за эти дни Кабанов. Рейсовый турбоэлектроход он задержал потому, что посол предупредил его о возможном начале войны. О нападении фашистов. В столице Финляндии семьи дипломатов — под защитой международного права. А вот границы базы надо защищать оружием. И прежде всего — отправить в тыл гражданское население, семьи — согласно мобплану. Но на чем?.. Иногда надо взять на себя смелость и совершить такой шаг, на какой и решился Кабанов: пока не отменена готовность номер два — задержать рейс. Отменят — худо для него, хорошо для страны, не отменят — будет на чем отправить в тыл женщин и детей. Он уже получил — по жалобе капитана турбоэлектрохода — выговор за самоуправство; но сейчас другая радиограмма нагнала этот фитиль и автоматически его отменила.
Кабанов вошел, как всегда, спокойный, пригласил всех сесть, сам сел за стол, надел очки в тонкой темной оправе и сразу посуровел. Он прочитал командирам радиограмму из штаба флота.
В районе Моонзундских островов в течение трех дней накапливаются германские корабли: крейсера, эскадренные миноносцы, торпедные катера и подводные лодки. Сейчас германские корабли появились в горле Финского залива. Гангуту приказано усилить наблюдение над морем, воздухом и сухопутной границей. В полночь по флоту объявлена готовность № 1.
Все сидели молча. Кабанов снял очки и задумчиво повернул голову к окну, — за окном ночь еще спорила с рассветом. Он сказал:
— Электроход в море не выпускать. Переждем.
И только после этих слов каждый как-то всем сердцем почувствовал, что речь идет не о «красных» и «синих», а о настоящем противнике, об угрозе для жизни мирных советских людей.
Кобец уже не шел, а почти бежал к водонапорной башне, на наблюдательный пункт. Только он расположился там возле стереотруб и телефонов, как вновь пришлось спуститься и поспешить в штаб базы.
В четыре часа пятьдесят минут утра Кабанов вторично собрал командиров и сообщил, что Гитлер без объявления войны нарушил наши границы и бомбардировал города.
— Обстрел и налеты авиации производились и с финляндской территории, хотя финны громогласно объявили о нейтралитете, — сказал Кабанов. — Нам приказано: по противнику, находящемуся за границей базы, огня не открывать. Противника, перешедшего границу, уничтожать. Надо поднять по тревоге гарнизон. Всему командному составу быть на боевых постах. Гражданское население эвакуируем. Пока что я приказал задержать рейсовый электроход до утра. Отправляйте семьи в Таллин — штаб флота поможет им перебраться дальше в тыл. Вечером попробуем протолкнуть пассажирский поезд. Боюсь, что не пропустят…
«Нет Расскина, — с досадой подумал Кабанов. — В кои веки выбрался на курорт. Придется вернуть с пути. Догадался бы семью там оставить…»
Командиры слушали стоя, вытянув по швам руки. Кабанов обвел медленным взглядом их строгие лица, от волнения так потемневшие, словно в комнату вернулся сумрак ночи и прогнал свет июньского утра. Только лицо Белоуса было, как всегда, белым. Кабанов встретил его глубокий, тяжелый взгляд и сказал:
— Пришел, товарищи командиры, решительный день. Все шло к этому. Врагов, заклятых врагов у коммунизма немало. Битва будет жестокая. Смертная битва.
— Силы есть, товарищ генерал. — Белоус плотнее сжал белые губы. — Родину в обиду не дадим. Разрешите идти, товарищ генерал?..
Белоус вышел из штаба, вскочил на мотоцикл и помчался к аэродрому.
В небе трещал учебный самолетик. От него отделилась точка, вспыхнул парашют, закачалась фигурка. «Смирнов тренирует птенцов, план выполняет», — подумал Белоус. Он знал, что начальник парашютно-десантной службы — ни свет ни заря — поднимает в воскресное утро и летчиков, и технарей, учит пристрелочным прыжкам — промажешь, угодишь на скалы или в море. Придется сегодня сорвать его программу. Белоус подкатил к летному полю, когда вывозили очередного птенца.
— Прекратить. Война. Дежурному звену в воздух! — отрывисто приказал Белоус.
Гангутские летчики начали воздушный барраж над полуостровом.
Когда Кобец поднялся на вершину водонапорной башни — отныне главный командный пункт ханковской артиллерии, — уже совсем рассвело. Он позвонил Гранину.
Гранин собирался в очередную воскресную поездку на аэродром. Он уже сидел в седле мотоцикла. В коляске лежала охапка цветов — для дочки Белоуса.
— Что там спозаранку стряслось? — ворчал Гранин, заглушая мотор мотоцикла.
Он не спеша подошел к телефону и услышал голос Кобеца:
— Заряжай пушки, Борис Митрофанович.
— Всерьез?
— Какие шутки! Война! Возможно появление морского противника.
Первым Гранин поднял Брагина, командира батареи на Утином мысу:
— Ну, Виктор Андреевич, вывешивай перед собой силуэты германского флота, будь он проклят! И других на всякий случай держи под рукой: «Вейнемейнен», «Ильмаринен», что там еще у финнов на плаву?..
Над Гангутом звучала боевая команда:
— К бою! Орудия зарядить!
Богданова разбудил рев корабельной сирены. Он вскочил, быстро до отказа задраил крышку иллюминатора и рассмеялся: до чего сильна привычка, выработанная годами военных тренировок.
Однако сирена означает воздушную тревогу. Неужели он так долго спал? Попали, наверно, в Таллин, в час учений по ПВО. Не приведи бог сойти на берег — ретивые сандружинницы спеленают, как малого, и уволокут куда-нибудь в убежище «пораженных и отравленных»…
Люба крепко и безмятежно спала, по-детски подложив обе руки под щеку. Устала, не стоит ее тревожить. Богданов осторожно прикрыл за собой дверь каюты и выглянул наверх.
То, что открылось глазам, ошеломило его. Корабль все еще стоял у ханковского берега. В очереди к трапу толпились чем-то взволнованные женщины и ребятишки. Узлы, чемоданы, тюки; на верхней палубе ставят зенитный пулемет; в люльке за бортом малярит матрос, с горечью раскрашивает пестрыми красками белую грудь корабля. Мелькнул на трапе Репнин с чемоданом. Колокола громкого боя на военных кораблях, черно-желтые флаги сигнала «Твердо» на мачтах, стук зениток, рев набирающих высоту «ястребков», монотонный зуд бомбардировщика, черные капли бомб в чистом небе, свист, вой, грохот на скалах за парком, толпа, качнувшаяся от причала, чей-то тюк в воде, развернутое одеяло, пестрые кофточки, стайка платков, подхваченная волной, — все это врезалось в мозг Богданову одним огненным словом: «Война!»
— Граждане пассажиры! — донеслось из репродуктора, — Повторяю приказ командира гарнизона. Отпуска военнослужащим отменяются. Всем военнослужащим немедленно вернуться в свои части…
Богданов побежал в каюту.
— Вставай, Люба, война! — тормошил он жену.
— Какая война? — Люба спросонья ничего не понимала. — Что за глупые шутки!
— Бомбят порт. Слышишь, стреляют?
Люба присела, смутно осознавая происходящее.
На столике грудой свалены дорожные запасы. Саша ворошит вещи в бауле, зачем-то достает тельняшку, трусы, носовые платки. Что это за сборы? Что все это значит?..
Он собирается сойти на берег? А она? Она поедет в Ленинград? Война?! Опять она в стороне от фронта, от главного, от того, к чему она стремилась, о чем начала думать после первой же прочитанной книги.
Люба вспомнила свои тщетные попытки попасть на финский фронт: хождение в райком комсомола, в военкомат, по госпиталям Ленинграда; всюду ей отказывали, уверяя, что на фронте достаточно и без нее медицинских сестер, радисток и снайперов, что она не нужна. А Люба была убеждена, что ее место всегда там, где происходит трудное, посильное лишь таким, как Анка-пулеметчица или Полина Осипенко, — на Халхин-Голе, в горах Испании, в Комсомольске-на-Амуре, на строительстве новых плотин, гидростанций, таежных городов. На Ханко она ожидала встретить жизнь суровую, трудную. Жизнь здесь сперва показалась ей слишком мирной и благоустроенной — ни палаток, ни бараков. Единственной на первых порах трудностью оказались поиски загса. Комнату и то им дали, не дожидаясь регистрации брака. Комната на улице Борисова, в одноэтажном финском домике, была не хуже той, в которой она прожила всю жизнь в Ленинграде на улице Стачек. Соседи такие же обыкновенные люди, как в любом другом городе: школьный учитель с женой — кассиршей на железной дороге. И в госпитале была не боевая, а обыкновенная служба: порошки, микстуры, уколы. Такая жизнь казалась Любе обывательской. Она и Сашу полюбила за решительный, мужественный характер и в душе радовалась, что его не устраивает тихая должность киномеханика в клубе, что его снова тянет на лодку, в море. Она сама хотела бы перейти в санчасть пограничного отряда, куда поступали раненные в борьбе с нарушителями границы бойцы, герои-раненые!.. И часто полушутя, полусерьезно она говорила Саше: «Почему это нам, женщинам, закрыт путь на корабль?.. Паровозы водим. Есть женщины сталевары, капитаны торговых судов. А в военный флот нельзя?!» Потом нахлынуло новое, еще не изведанное чувство — ожидание материнства, оно заглушило все ее мечты… А сейчас все в ней вновь взбунтовалось. Уехать и бросить Сашу на фронте? Неужели она приехала на Ханко лишь для того, чтобы выйти замуж и в трудную минуту сбежать?
Люба решительно встала.
— Можешь все укладывать обратно. Я никуда не поеду.
— Как не поедешь? Все уезжают. У трапа толпа, очередь. Потом билета не достанешь! Оставайся в каюте.
— Не все женщины уедут, Саша. Я пригожусь в госпитале.
— Тебе самой через несколько месяцев придется лечь в госпиталь. Думаешь, до тебя здесь будет? Еще недоставало — рожать на фронте!
— К тому времени мы врага разобьем! — убежденно произнесла Люба. — Не век же быть войне.
— Ох, Люба, эта война будет потяжелее. На Ханко будет трудно, очень трудно! Вместе нам все равно не быть. Я уйду в море.
С неожиданным для себя спокойствием Люба твердо произнесла:
— Знаешь что, Саша, теперь я прошу тебя об одном уговоре. Раз и навсегда: не мешай мне поступать так, как я обязана поступить. Я остаюсь.
С утра Алеша Горденко находился в порту. Комендант города объявил о немедленной эвакуации всех школьников, и на причале рядом с матерями и учителями толпилась детвора.
Одноклассники завидовали Алеше: он, как взрослый самостоятельный мужчина, распоряжался собою сам. Он успел уже побывать в политотделе и получил разрешение остаться на Ханко.
Еще осенью, когда в городе открылась десятилетка, Алеша расстался с «Кормильцем» и поселился в интернате при школе. Политотдельцы помогли ему сдать экзамен за восьмой класс. Но в школьном общежитии он долго чувствовал себя, словно в командировке: родным домом стал для Алеши буксир, занесший его на Гангут.
Воскресные дни Алеша проводил на причалах порта или на борту знакомых кораблей. К пограничникам на Густавсверн ему не довелось больше попасть. Зато в школу часто приходили посланцы «Двести тридцать девятого» — неразлучные друзья рулевой Андрей Паршин и сигнальщик Александр Саломатин. Они приносили уйму вкусных вещей, гостинцев, посылочек: «Это — от мотористов… Это — от командира. А вот боцман Колесничук прислал… А это радист просил передать в собственные руки». Школьники пировали на славу. Но вершиной праздника, в который превращался каждый такой день, становились «были и небылицы» сигнальщика Саломатина. Сигнальщик, добрый и словоохотливый, усаживался на табурет, щурил глаза, зоркие, знаменитые на весь Гангут и Балтийский флот, и заводил: «…Назначили нас в дозор в квадрат „тридцать два“…»
Пауза внушала ребятам трепет и уважение к квадрату «тридцать два». А сигнальщик, выдержав эту паузу, продолжал: «А командир наш, лейтенант Терещенко, сами знаете, какой человек…»
И Алеша ночами мечтал, воображая себя то сигнальщиком на мостике, то рулевым, то таким же храбрым, и любимым бойцами лейтенантом, как Терещенко… Катер в засаде… До чего ярко светит луна!.. Алеша совершает маневр — катер в тени… Серебристая дорожка пересекает квадрат «тридцать два». На ней мелькает тень — таинственная тень… Алеша схватывает ночной бинокль. Он видит, нет — он обнаруживает неизвестную шхуну под парусом. Конечно, это моторная шхуна нарушителей границы. Под рыбачьими снастями адские машины, бомбы, потайные фонари. «Право на борт!» Алеша решительно врубает ручку телеграфа на «Полный». Сбросив ненужные паруса, шхуна удирает. Но Алеша включает на боевую мощность все три авиационных мотора корабля. Рывок — и Алеша берет врага на абордаж. Он прыгает с багром на палубу. Удар!..
Мечты! О них в классе знала только одна душа — Катя Белоус. Когда Алешу принимали в комсомол, Катя строго говорила о его бегстве из дома и школы на фронт. Она осуждала его: как можно бросить учебу в школе, это распущенность! Скажи такое другая девочка, Алеша показал бы ей «распущенность»: ведь он шел на смену погибшему отцу! Но у Кати был такой отец, что Алеша не смел ее ни в чем упрекнуть. Алеша дал слово быть выдержанным и дисциплинированным комсомольцем. И вот Кате он поведал однажды о своей мечте, об обещании лейтенанта Терещенко взять его летом на катер.
Алеша, худой и высокий, выглядел юношей лет девятнадцати, хотя в октябре минувшего года ему исполнилось только семнадцать. Весной Шустров подарил ему безопасную бритву. Терещенко встретил как-то Алешу на пирсе и рассмеялся: «Теперь тебя без военкомата даже юнгой не возьмешь. Вон как вытянулся! Скоро в матросы…»
Это было и лестно и горько. Он надоедал в политотделе просьбами определить его на боевой корабль. Но даже в это первое утро войны ему ответили, что надо возвращаться на буксир и ждать призыва.
Алеша предпочел не вдаваться в такие подробности: буксир не вызывал у школьников особого почтения. Он прощался с товарищами, как бывалый моряк, знающий свое место на войне.
— Что, Белоус уже на борту? — спросил Алеша, не находя в толпе отъезжающих Катю.
— Катя давным-давно в Кронштадте! Ее самолетом отправили.
— Неправда! — не поверил Алеша, а у самого сердце заныло. — Белоус не уедет, не простясь с классом.
— А зачем прощаться? В Кронштадте все будем учиться в одной школе, — вставила школьница Валя, дочка Терещенко.
— Что ты болтаешь, малявка! — сказала одна из старшеклассниц. — Моя мать едет на Волгу.
— А мы — в Сибирь.
— Раньше осени вместе не соберемся!
— Тогда я на фронт убегу. Не поеду в тыл!
— Нужен ты на фронте…
Вмешалась какая-то девочка:
— Горденко счастливее нас всех! Куда тебя, Алеша, назначили?
— Оглашению не подлежит. Важно, что остаюсь на Ханко.
— Как, и ты остаешься? — услышал он голос Кати за спиной; девушка дружески взяла его под руку.
— Катя? Ты здесь? А сказали — ты улетела.
— Катюша, иди к нам…
— Девочки, Катюша пришла! Иди, вместе устроимся на верхней палубе.
Катя никого не слушала. Она держала Алешу за локоть.
— Так ты уже был в политотделе?
— Да.
— Про снайперские курсы ничего не знаешь?
— Меня рулевым назначили. Зачем мне курсы!
— А девочек на курсы будут принимать?
— Вас всех отправляют в Кронштадт.
— Я остаюсь здесь, с отцом. Ведь мама в Ессентуках лечится. Отец волнуется. Сегодня уезжают семьи всех летчиков. Но я ни за что не поеду.
— Что же ты станешь делать?
— Пока попрошусь в госпиталь. А потом…
Катя не договорила: объявили посадку.
У трапа заволновались. Вахтенные с трудом поддерживали порядок. В толпе с удивлением смотрели на молодую женщину, покидавшую корабль. Рослый старшина — это был Богданов — бережно вел ее под руку, он легко нес большой чемодан.
— Видишь, Алеша, не мы одни на Ханко остаемся, — сказала Катя. — Многие женщины пойдут на фронт. Жена Антоненко сказала, что тоже осталась бы, будь ее муж здесь. А у нее сынишка восьми лет!
— Значит, вместе будем? — Алеша пожал Кате руку.
— Молчи. Девочки услышат. Если девочки узнают, что я совсем не поеду, сбегут с корабля. Ну, прощай.
Катя побежала в город.
Алеша степенно прошел к пыхтевшему у стенки «Кормильцу», оглянулся, не смотрят ли товарищи, и прыгнул с высокого пирса на палубу буксира.
Все-таки он предпочел бы «Двести тридцать девятый»!
При первых звуках воздушной тревоги Репнин понял, что отпуску конец. На попутной машине он поспешил к перешейку, в часть.
С кем война, он еще не знал. Слишком тихо на полуострове; после того как самолеты сбросили бомбы и ушли, не слышно ни одного выстрела.
Репнин приподнялся в кузове. С переднего края — а он уже мысленно называл Петровскую просеку не границей, а передним краем, — с передовой не доносилось ни звука.
«Наверно, с немцами… А пакт? Чепуха! Что для фашистов пакт! Влезли же они к австрийцам, к чехам, к полякам… А где же германские коммунисты? Жив ли Тельман? Его бы вырвать из лап Гитлера!.. Как далеко отсюда до Москвы…»
Репнин вспомнил о несостоявшейся поездке домой и подумал, что отец наверняка уже побежал в военкомат на Кузнецком мосту и требует назначения на бронепоезд. Любит отец вспоминать о бронепоездах Царицынского фронта. Репнин представил себе милые черты старика: сед, усы буденновские. Кажется, настолько погряз в скучном бухгалтерском деле, что все боевое выветрилось. А ведь туда же: при первом известии о финской войне тоже побежал в военкомат. Когда отказали, выпил маленькую, всех в доме обозвал мальчишками и запел:
…Мы — мирные люди,
но наш бронепоезд
Стоит на запасном пути!
Хорошие песни поют о гражданской войне, а о финской не успели написать — новая пришла. Как она будет называться? Антифашистская? Как называли войну в Испании?..
Репнин подумал об оставшейся на корабле жене воинственного флотского старшины: она должна жить, должна родить сына. К войне, говорят, рождаются мальчики… Долгая ли будет война?
Репнину снова, как ночью на палубе, сделалось тоскливо. Нет у него детей, семьи. Девушка, с которой он дружил в университете, после финской войны перестала писать ему. Да и все с ней как-то некрепко было. А письма на войне так нужны. Ему захотелось получить письмо с ласковыми словами от матери, от родной души…
Машину сильно подбрасывало, она долго ковыляла по лесным дорогам, и только за полдень Репнин выскочил наконец из кузова и побежал к полянке, откуда доносились голоса.
«Митинг. Мои все там…»
Толпа сжала Репнина.
— Здравствуй, Толя! Вернулся?
Он кивнул, даже не разобрав, чей это шепот. Все больше волнуясь, он проталкивался к саперам, ловя отрывочные слова то с трибуны, то рядом: «Товарищ Молотов сказал…», «Бомбили Ригу…», «Ух, и стукнем!..»
Когда он добрался до своего взвода, на трибуну вылез долговязый красноармеец Петро Сокур. Репнин с удивлением узнал как-то от всеведущего Думичева, что этот неуклюжий, флегматичный человек до армии преподавал биологию в сельской школе на Украине.
— Немцы были и у нас в Тростянецком районе, на Украине, — медленно, словно не на митинге, а в солдатском кружке, тянул Сокур. — Память оставили худую: сирот, вдов и головешки. На базар в Демковку надо через мост переходить. Идем когда с отцом, отец всегда мне говорит: «Вот тут, на мосту, моя кровь. Тут Вильгельм меня ранил. Запомни, сынок». Я помню. Вильгельма били. Антанту били. Маннергейма и японцев тоже. И Гитлера разобьем.
Репнина вынесло на трибуну, и он стал говорить отрывисто, как человек, который не может вместить в слово всех своих чувств. На лицах солдат, словно отблеск пламени, играл жар июньского дня. Даже у Думичева, всегда беззаботного и веселого, глаза темные, злые.
— Грозен наш народ, когда разбудят его гнев. Фашистский кулак разобьется об эту самую непробиваемую линию обороны на земле. Это линия Сокура, линия моего бойца Думичева, моя линия — советского человека Репнина. А нас — двести миллионов!..
После митинга к Репнину подошел лейтенант, взводный командир Сокура.
— Слова золотые, Анатолий. А Петру Трофимовичу за ночь на ничейной земле окоп построишь? Я ставлю его наблюдателем.
Волнение, кажется, сразу улеглось. «Вот начинается труд войны».
— Будет приказ — примем заказ, — пошутил было Репнин, взглянув на возбужденное лицо Думичева, подошедшего к ним, и спросил лейтенанта: — Артиллерия для прикрытия работ огонька даст?
— Что ты, дорогой! Ты разве не знаешь, что Маннергейм пока играет в нейтралитет?
— Ах, черт возьми, это сложнее. Значит, на перешейке полная тишина?
— На той стороне движение, как перед атакой. Днем раза три стреляли. Провоцируют. Ракетами освещают границу все ночи напролет.
— Значит, следят, высматривают… — задумался Репнин. — Сообразим что-либо, комсорг? — спросил он, видя, что Думичеву не терпится высказаться.
— Обязательно, товарищ лейтенант. Помните, как делали днем проход к доту?
— Как не помнить… — Репнин пояснил окружающим: — Это на Карельском. Нам приказали днем разминировать подходы к финскому доту, а минное поле — сами представляете — все пристреляно пулеметами. Так вот Думичев закопался в снег у финской проволоки и давай по ней лопатой наигрывать. Мороз, проволока гудит, как колокол, все внимание противника к нему. Как он только уцелел под пулеметами! А Костя Сапрыкин — был у нас тихоня, подорвался на заминированной детской люльке, — так этот Костя в маскхалате по минному полю ужом. Все проволочки перегрыз… Хорошо, попробуем ночью обмануть их…
Ночью финны снова осветили просеку ракетами. Репнин разделил саперов на две группы. Одна с лопатами и кирками проползла к ничейной полосе. Другая, во главе с Думичевым, при каждой вспышке финской ракеты старательно, но с нарочитым запозданием падала, стучала лопатами. Финны заметили и стали освещать только этот участок просеки. А на ничейной полосе, никем не обнаруженный, Репнин готовил для Петра Сокура окоп.
Это было его первое сооружение на новой «линии Репнина».
Домик ханковской почты с утра осаждали женщины. Многие с детьми, иные оставили детей в порту стеречь вещи и очередь на посадку. Все по-дорожному одеты, некоторые, несмотря на жару, в демисезонных пальто. Женщины заставили почтовиков разобрать мешки с письмами, доставленными накануне электроходом. Письма тут же раздавали адресатам.
— Антоненко Вилли Ивановна! Держите.
В распахнутое окно почты протянули пачку писем. Их взяла высокая худая женщина, стоявшая в толпе с восьмилетним сынишкой; ее тотчас окружили жены летчиков эскадрильи, в которой служил и ее муж.
— Откуда он пишет?
— Папа в Кронштадте?
— Погоди, Алик. — Жена Антоненко с тревогой просматривала конверты, не зная, какой вскрыть первым. — Наверно, письма старые. Адрес один и тот же: Ленинградская область, Кингисеппский район, почтовое отделение Керстово, почтовый ящик четыре.
На какое-то время установилась тишина. Все женщины в толпе — жены, матери, сестры пехотинцев, моряков, артиллеристов — почувствовали, какое огромное значение имеет сейчас этот обратный адрес для жен летчиков. Почтовый ящик номер четыре в Керстово! Значит, все, кто служит в одной части с капитаном Антоненко, находятся в Керстово; туда и надо ехать, когда электроход высадит эвакуируемых на таллинский берег.
— Взгляни на дату, Виля.
— Печати, печати просмотри!
— Да вскрой же хоть одно! Не секрет же!
— Да, не секрет, — пробормотала Антоненко. — Все письма июньские. Вот от восьмого июня. — Она вскрыла одно из писем и стала тихо читать: — «Здравствуй, дорогая Виленька и сынок! Сижу в реглане на меху и прямо мерзну. Вчера здесь шел снег и сильный ветер. Пришел из бани домой — ложиться спать жутко. Думал — простужусь. Так что не раз вспоминаю теплую кровать. Правда, мне к таким удобствам не привыкать, а для других малость неудобно. Вечерами я вместе с Ройтбергом занимаюсь в школе алгеброй и геометрией. Готовимся в академию». — Она поискала глазами кого-то в толпе и сказала: — Это твой Петр Львович занимается с Лешенькой, Спасибо ему…
Сын нетерпеливо дернул ее за рукав пальто:
— Читай, мама…
— «Соскучился по тебе и сыну, — продолжала Антоненко. — Ты смотри за ним лучше, скажи, чтобы слушался, а то я рассержусь и не буду о нем заботиться». Слышишь, Алик?.. «Виленька! Когда отвезешь Алика к бабушке, не задерживайся. Будешь собирать тут ягоды и грибы. Бруснику сваришь. Захвати хмелю, все летчики будут тебе благодарны… Вылезать надо, как едешь из Котлов, на второй остановке: Салки. Дом найти легко. Спроси магазин, а он тут единственный. От него второй дом, самый большой. Спросишь, где живет доярка Марьяна… Или конюх, ее муж… Сшей мне рубашку шелковую под парадный костюм, сукно захвати и фуражку черную, зимнюю. Без этого в академию нельзя…»
Она читала с трудом, часто переводя дыхание. Лица ее подруг были печальны и тревожны. Каждая видела своего мужа на далеком отсюда аэродроме, страдающего от нежданной в июне стужи. Каждая думала о его планах, так внезапно нарушенных случившимся сегодня. Что будет завтра? Как сложится завтрашний бой?..
Мимо торопливо проходили матросы, командиры. Все в белом. И фуражки белые. Будто и нет войны. «Зачем теперь Лешеньке фуражка?.. Академия — это до будущего года… Опять до будущего! То Халхин-Гол — до будущего, то финская…»
«Скучает, наверно, Виленька без меня, — вполголоса, не сдерживая слез, продолжала читать жена Антоненко. — И всякие грезы видит. А уж ваша порода на всякие мысли горазда. Старайся выбросить все из головы, всякую пакость. Если писем долго нет, значит, почта виновата или полеты… Твой Лешенька — умница. И не думай даже…»
Из окна почты уже выкликали фамилии других женщин. И те отходили в сторонку, отходили не одни, а с подругами, читали вслух письма, личные, интимные, ставшие в это горькое утро общими. Возвращались в порт, на причал, на корабль. Приходили поодиночке, а уходили вместе, сближенные новыми для всех чувствами, общими тревогами и ожиданиями.
Погрузку электрохода закончили поздно. На палубе нарисовали огромный красный крест. Во второй половине дня «Кормилец» подхватил швартовы и потянул электроход за ворота порта.
На горизонте, близ невидимой пограничной черты, маячили финские и немецкие катера.
До полуострова докатился рокот авиационных моторов: «морские охотники» из бухт Густавсверна вышли в охранение электрохода.
Гангут следил за электроходом. С кораблем уходила мирная жизнь. Было грустно смотреть на его запятнанный камуфляжем корпус, словно забрызганный грязью и кровью.
Раскинув под водой щупальца параванов, электроход без обычного прощального свистка миновал Руссарэ.
Ханковские дальномерщики увидели всплески. Звуки отдаленных взрывов донеслись до полустрова. Майор Кобец тотчас доложил об этом Кабанову.
— Сильные взрывы вокруг транспорта! Всплески справа и слева по курсу!
— Не волнуйся, Сергей Спиридонович, — успокоил его Кабанов. — Это профилактика. Катера глубинными бомбами отгоняют немецкие подводные лодки. Комфлот выделил для охраны эсминец «Смелый».
Ушли вместе со всеми и жена Кабанова с дочерью. Он не смог даже проводить их. Война, война…
День по-прежнему был ярок, день, созданный для труда, для радости. Но все кругом говорило о крутом повороте жизни, поставившем советского человека перед великим испытанием.
Тысяча четыреста семнадцать дней и ночей насчитывала эта гигантская битва. Много памятных дат, событий, встреч было на пути к победе. Но навсегда и сильнее всего запомнились первые часы, первые дни битвы.
Утром 22 июня в эфире прозвучали два противоречивых сообщения. Радио из Хельсинки передало правительственное заявление о нейтралитете Финляндии. В тот же час Гитлер на весь мир огласил, что в войне участвует и Финляндия.
В хронике военных событий тех дней нейтралитет финских фашистов выглядел так.
Первого июня финское радио объявило об учебных сборах резервистов и офицеров запаса. За десять дней под ружье встало больше пятидесяти тысяч запасников. Маннергейм, нарушая договор, проводил всеобщую мобилизацию. К тому времени семьдесят четыре транспорта доставили в Финляндию восемьдесят тысяч гитлеровских солдат с танками, пушками и самолетами.
Пятнадцатого июня Маннергейм издал секретный приказ о задачах различных армейских группировок, в том числе и «Ударной группы Ханко», в «ситуации наступления». Ханковскому фронту ставилась задача через три дня после начала наступления овладеть полуостровом, чтобы германский и финский флоты смогли беспрепятственно бросить якорь в этой гавани и отсюда, отрезав и уничтожив боевое ядро Балтийского флота в Таллине, наступать на Кронштадт и Ленинград.
В ночь на 22 июня, точнее в два часа сорок пять минут утра, отряд гестаповцев и финских полицейских напал на консульство СССР в Петсамо, разгромил все помещения, разграбил имущество, избил многих сотрудников, собрал советскую колонию — служащих учреждений, женщин, детей и отправил всех в концлагерь в Киркенес.
В тот же час финская полиция оцепила помещение советских миссий в Хельсинки и на Аландских островах.
С финских аэродромов поднялись фашистские самолеты и бомбардировали Кронштадт.
Вечером 22 июня последний ханковский поезд прошел через станцию Таммисаари на восток. На мосту дежурный офицер погрозил пассажирам кулаком. Ночью поезд мчался по Финляндии. Его подолгу держали у входных стрелок и семафоров, чтобы с ходу пропустить через станцию. На платформах торчали жандармы. К поезду все же проникали наши друзья и бросали в окна вагонов цветы. Ханковцев в тот же день уведомили, что железнодорожное движение между полуостровом и Выборгом «временно прекращается», поскольку-де «дорога неисправна». По «неисправной дороге» к перешейку шли и шли фашистские эшелоны.
В ту же ночь финские и немецкие самолеты бомбардировали Ханко. Полуостров был затемнен. На соседних островах финны включили прожекторы, указывая самолетам цели.
«22 июня, — записал в своем дневнике один из финских пограничников, позже захваченный в плен, — в половине одиннадцатого, когда над Ханко пролетел бомбардировщик, все русские батареи открыли по нему сильный огонь… Фогерстрем и я заступили ночью на вахту. Во время вахты мы несколько раз открывали прожектор, освещая Ханко».
Утром 23 июня к пограничному шлагбауму на шоссе у перешейка подошли, как обычно, три наших пограничника — старшина Макар Дерний, бойцы Николай Ляшенко и Григорий Лысуха, с ними, как всегда, начальник лаппвикской заставы лейтенант Степан Зинишин. По договоренности с советским командованием финны каждое утро за плату доставляли к шлагбауму молоко. И в этот раз навстречу нашему наряду с финской стороны вышли три унтера. Они отчеканили:
— Рус, молока не будет! — повернули кругом и удалились.
Из караульного помещения вышел другой финский унтер, строевым шагом подошел к границе, вынул нож, провел им по кадыку, погрозил ножом в нашу сторону, откозырял, повернул кругом и тоже удалился.
С 18 по 25 июня было зарегистрировано тридцать четыре случая нарушения советской границы финскими самолетами. Официальный орган Риббентропа «Дейче дипломатишполитише корреспонденц» подтвердил, что «в качестве суверенного государства Финляндия решительно встала на сторону Германии».
24 июня Советское информбюро сообщило:
«Финляндия предоставила свою территорию в распоряжение германских войск и германской авиации. Вот уже 10 дней происходит сосредоточение германских войск и германской авиации в районах, прилегающих к границам СССР.
23 июня 6 германских самолетов, вылетевших с финской территории, пытались бомбардировать район Кронштадта. Самолеты были отогнаны. Один самолет сбит, и четыре немецких офицера взяты в плен. 24 июня 4 немецких самолета пытались бомбардировать район Кандалакши, а в районе Куолаярви пытались перейти границу некоторые части германских войск. Самолеты отогнаны. Части германских войск отбиты».
26 июня президент Рюти заявил, что Финляндия вступает в войну «за жизненное пространство»; под тем же лозунгом Гитлер шел на восток.
Не все финны были согласны с президентом. В тот же день в районе Каллола нашу границу перешли несколько финских солдат. Они заявили:
— Мы сдаемся Красной Армии, так как не хотим воевать против Советского Союза.
В тылу «Ударной группы Ханко» с начала июня стояла германская дивизия. Усадьбу Экхольма оккупировала эсэсовская часть. Командовал ею капитан, который тут же переселил финнов из барского дома в подсобные помещения усадьбы. Он поставил у входа свой караул. Без разрешения капитана в здание не впускали даже самого владельца. Финские офицеры расположились в службах, где раньше жили батраки Экхольма. На Экхольма, впрочем, такое размещение господ и батраков не произвело впечатления: сильный, считал он, властвует. Однако среди молодых офицеров поведение эсэсовцев вызвало недовольство: так вот он, «равный воинский союз»! Лейтенант Олконнен — артиллерийский наблюдатель при штабе разведки — пытался сделать внушение германскому солдату, который бесцеремонно забрался в его комнату. Солдат обозвал Олконнена финской свиньей и обещал на него пожаловаться.
Утром 22 июня эсэсовский капитан пригласил к себе Экхольма и поздравил с началом военных действий. Экхольм заикнулся о нейтралитете, объявленном финнами:
— Умный ход, господин капитан.
Эсэсовец посоветовал Экхольму слушать не Хельсинки, а фюрера.
Искушенный в тайной войне, Экхольм сказал:
— Фюрер имеет в виду скрытую войну. Пока мы готовим штурм Ханко, надо вывести русских из терпения, чтобы перед всем миром обвинить их в нарушении договора.
— Зачем? Через месяц мы будем в Москве!
— Вам, представителю великой державы, трудно понять нас, маленькую Суоми, — уклончиво ответил Экхольм. — Воевать мы будем против Советского Союза, но не против Англии и Америки.
— Но это наши общие враги, полковник!
— Лучше бы вам не воевать на два фронта…
— Мы покончим с Россией и переправимся через Ла-Манш.
— Скорее бы покончить с Россией! — сказал Экхольм. — Вы бы видели, как русские перебрасывали на Ганге десант в марте прошлого года. Если бы я при этом не присутствовал, я счел бы всякий рассказ об этом пропагандистским трюком. Десятки самолетов садились на неразведанный лед. В один день они перебросили на полуостров по меньшей мере полк. С полным вооружением, боекомплектами, техникой, капитан.
— Полковник, вероятно, не видел германских десантных операций.
Экхольм подумал: «Капитан глуп, многого не знает, и незачем его переубеждать».
— Какие будут пожелания германского командования, господин капитан? — спросил Экхольм.
— Пожелание скорее штурмовать Ханко!
Эсэсовец о чем-то подумал, вспомнил и сказал:
— Мне кажется, полковник, в вашем штабе отсиживается слишком много молодых офицеров. Сегодня я узнал, что один ваш лейтенант от нечего делать преподавал воинскую дисциплину заслуженному германскому солдату, у которого за спиной боевые походы по всей Европе. Лейтенанту явно недостает уважения к армии фюрера.
— Лейтенант Олконнен мною уже назначен на батарею острова Эрэ, — соврал Экхольм.
— Вот и отлично. Мы с вами определенно поладим, полковник. Между прочим, кто-то распространяет злостные слухи, будто вы снабжаете русских молоком. Не хочу этому верить! У моих солдат это вызвало бы неприятную для финнов реакцию. Подумать только: мы воюем, а наши союзники заботятся о здоровье наших врагов!
— Русским давно отказано, господин капитан. Все молоко я отдаю на снабжение германской армии.
— Я не сомневался в вашей верности фюреру! Хайль Гитлер!..
Экхольм ушел, довольный собой. Он уже научился не только кричать «хайль» и выкидывать вперед руку. Он стал предусмотрителен. Олконнен сейчас же отправится на двенадцатидюймовую батарею — это вообще неподходящий для разведки офицер, он слишком часто болтает о «национальных интересах Финляндии». А что касается молока, у Экхольма хватило проницательности еще с утра отказать русским. Все надежды теперь на будущее. 1 июля война для Экхольма закончится — «Ударная группа» справится за это время с Ханко. А пока на нем бремя забот, хлопотливых забот по разведке.
С утра наблюдатели доносят о скоплении в порту Ханко гражданского населения. Грузится электроход. Русские вывозят семьи в тыл. Нельзя дать им уйти. Экхольм предупредил об этом германскую авиабазу.
Антоненко утром перелетел из Керстово в Таллин.
Летчиков подняли по тревоге на рассвете. Антоненко привык собираться быстро, не раздумывая — учебная это тревога или боевая. Мчась на полуторке к своему самолету, он только подумал: «Ну вот и хорошо, что сегодня так рано подняли. Отлетаемся, а вечером опять за алгебру. К приезду Виленьки надо все закончить…» Только в кабине «И-16» он узнал, что это была за тревога.
Григорий Беда, его моторист и оружейник, уже запускал мотор, когда подбежал комиссар Игнатьев и сказал:
— Немцы напали на Советский Союз.
Антоненко с треском раскрыл планшет, выхватил клочок бумаги и красным карандашом набросал:
«Виля, меня сейчас в Керстово нет. Где?! Военная тайна, то есть где буду — сообщу. Спешу тебе написать, так как это неожиданно. Уже запускают моторы. Будь спокойна и умница. По-видимому, мне доведется прилететь к тебе в гости. Крепко целую. Леша».
Он поискал глазами: кому сунуть записку? Беде?
Но Беда помахал ему рукой и побежал к пассажирскому самолету; значит, перелетает вся часть и технический состав тоже. Антоненко сунул записку в карман и взялся за ручку управления.
«Отошлю из Таллина, скорее дойдет».
В Таллине началась боевая горячка. Весь день к главной базе флота наведывались одиночные германские самолеты. Антоненко гонялся за ними, но ни одного догнать не смог. Рассерженный, он вернулся на аэродром.
«Ястребком» занялся Беда. Ни о чем не расспрашивая, он подсчитывал расход патронов.
Антоненко знал привычку Беды подсчитывать пустые гильзы. Он сам научил его этому, твердя: «Патроны счет любят!» Но сейчас эти подсчеты не понравились Антоненно. Глаза его сузились от гнева:
— Нечего время переводить! Готовь быстрее машину!
Он сбросил парашют, снял мокрый, пропотевший шлем.
Антоненко бросился в тень, под плоскость соседней машины. Он лежал на сухой траве и думал: «Почему немцы уходят? Скорости неравные или тактика преследования неверна?..»
Подъехала машина-стартер, обед привезли.
С подножки соскочил Игнатьев, комиссар части.
— Обедал, Касьяныч?
— Нет еще.
— И я, понимаешь, не успел. А ну, подвинься…
Игнатьев сел рядом.
Подали лапшу в глубоких фаянсовых мисках.
Антоненко сел, поджав крест-накрест длинные ноги и пристроив на них миску.
— Погорячей не смогли сготовить! — Он выругался, обжигая оловянной ложкой губы.
— Закипело, понимаешь, пока везли, — пошутил Игнатьев. — Прилечу на Ханко, закажу твоей жинке окрошку…
Антоненко посмотрел на него угрюмо.
— Алик каждый день бегает меня встречать…
— Готовь своему Алику подарок. Он же в папашу — житья не даст: «У папки самолет белый? А что папка прислал? А сколько папка сбил?»
— Скажи, скоро сам туда прилечу. На, передай жене. — Антоненко достал из кармана записку, написанную в Керстово.
Бронированный «юнкерс» появился над городом неожиданно. Даже гула моторов не было слышно. Только тогда, когда захлопали зенитки, все глянули на небо.
С большой высоты «юнкерс» фотографировал порт.
— Мой?! — прикинул Антоненко.
— Уйдет. Не успеешь…
Антоненко осторожно поставил в сторону миску с лапшой и выглянул из-под плоскости.
— Беда!.. Готов?
— Две минуты, товарищ капитан.
— Что?! Обед забери.
Он поднял руку и постучал по плоскости самолета, под которым обедал. «Попробовать?»
Без шлема и парашюта он вскочил в чужой самолет. Игнатьев и Беда едва успели выбраться с мисками из-под плоскости — Антоненко взлетел.
Он ушел не в сторону города, где два других «ястребка» набирали высоту, преследуя разведчика, а в противоположном направлении — к острову Нарген.
День бесплодных погонь кое-чему его научил. Он рассчитал, что, пока станет набирать высоту над главной базой, разведчик все сфотографирует и уйдет. Надо перехватить его там, куда они обычно уходят, — над выходом из базы в море.
И действительно, «юнкерс» описал над Таллином круг, оставил своих преследователей позади и повернулся к морю.
Морем шел турбоэлектроход с опознавательными знаками Красного Креста. Это была та запасная цель, о которой немецкого летчика известили финны еще на аэродроме, — транспорт с Ханко. «Юнкерс» шел к нему спокойно, выбирая выгодный угол для бомбометания.
Антоненко, успев набрать высоту, поджидал разведчика. Он шел со стороны солнца, свалился на «юнкерса» сверху, дал очередь по пилотской кабине — не достал!
Немец поднял обе руки, погрозил кулаками. А «юнкерс» даже не качнулся, шел своим курсом.
«Автопилот включил!» — догадался Антоненко. Он проскочил над хвостом, немец обстрелял его. Антоненко пристроился к хвосту, сблизился, дал очередь, короткую, точную; стрелок на «юнкерсе» замолчал.
«Юнкерс» вильнул влево — Антоненко за ним, «юнкерс» вправо — Антоненко не отстал. Он выпустил очередь-другую по хвосту — не берет! Броня. Тогда он дожал ближе, почти вплотную к черной машине, и ударил из пулемета по бензобакам.
На электроходе пассажиры и команда видели этот воздушный бой. На шкафуте сбились жены и дети ханковских летчиков. Они ждали исхода боя, как приговора.
Жена Антоненко стояла на палубе с сыном. Весь день она перечитывала письма мужа. Последнее письмо было написано всего три дня назад. И все о том же: о скорой встрече и близкой разлуке. Как мечтал он поступить наконец в академию!.. Война, война…
Все матросы в черных бескозырках, сняты белые чехлы. А она не взяла его черную фуражку, оставила на Ханко. В каждом письме он напоминал про черную фуражку, Теперь она даже нужнее ему, чем он думал. Как можно было оставить там фуражку?!
Она следила за воздушным боем и представляла себе своего Лешеньку в самолете. Конечно, там другой — в очках, в шлеме. Лешенька никогда не надевает шлема. Она пыталась представить себе мужа в бою, его глаза злыми, страшными — и не смогла. Он никогда не смотрел на нее зло, так зло, как должен сейчас смотреть тот летчик, наверху. Он сердился недолго и по пустякам: огурчиков соленых нет или капусты… Или когда начинал петь, а его не слушали и смеялись, потому что он не умел петь. Тогда он бросался в пляс. И так плясал, так плясал!.. А когда выпьет, всем объясняется в любви. Глаза становятся блестящие и нежные, беспомощный весь какой-то… А про авиацию как заладит мечтать: «Нам бы скоростные, сверхскоростные!» Ночью все хотел летать. Глаза зеленеют, горят. Слова нельзя сказать против!
— Смотри, Алик! Твой папа зажег фашиста! — воскликнула она вдруг, и по всей палубе прокатилась волна облегчения и радости.
— Горит, горит! — кричал мальчик. И тут же огорченно добавил: — Папин самолет белый. Папа в Кронштадте, Мы поедем к нему поездом?
— Да, сынок. Мы скоро увидим папу. Он в Керстово…
А сама подумала: «Там ли он? Три дня прошло. Что для него три дня? Три минуты — и нет на месте. Вспыхнет, сорвется с места — и ищи. Мать говорила: „Как ты за такого сумасброда выходишь замуж?..“» Теперь они друзья с матерью. Лешенька пишет про мать: «Друзья познаются в беде…»
Электроход благополучно ошвартовался в Минной гавани в Таллине.
Поезд повез семьи ханковцев на восток.
А на аэродроме Антоненко встретила толпа летчиков. Среди них обескураженный хозяин самолета, на котором летал сейчас Антоненко.
— Погодите, товарищи, поздравлять, — отбивался он, вылезая из самолета. — Немец от меня едва не ушел. Где Беда?
Григорий Беда виновато предстал перед командиром.
— Обед мой цел?
— Цел, товарищ капитан. Даже не остыл.
Антоненко попробовал лапшу и одобрил:
— В самый раз.
Он строго посмотрел на моториста:
— Подсчитайте расход патронов, Беда. Да запомните хорошенько: в две минуты самолеты сбивают!.. Аккуратненько!..
Но глаза его смеялись: он ведь первый сбил над Балтикой самолет, открыл счет балтийских летчиков в Отечественную войну.
Дня через два матросы поста службы наблюдения и связи с острова Нарген доставили на аэродром кусок брони «юнкерса».
Антоненко подошел к Петру Игнатьевичу.
— Вот и подарок Алику. Прилетишь на Ханко — отдай ему эту штуковину.
— Хорошо, Касьяныч. Скажу: отец разбил броню фашиста на куски.
— Это начало. Не спасет их никакая броня!.. Передай там: надо бить с близкой дистанции. И прежде всего в мотор, в баки, в стрелка. А за летчиком гоняться нечего: он автопилот включает — и все…
— Видел, между прочим, свой портрет во флотской газете? — спросил Игнатьев. — Возьми. Пошли ее жене.
— Зачем хвастать? Сама прочтет.
Игнатьев замялся:
— А если она не дождется тебя там и в тыл уедет? Ей эта газета пригодится.
Антоненко строго и по-мужски в упор смотрел на Игнатьева.
— Дай-ка мне записку мою и не стесняйся, батальонный, прямо говорить. Не на прогулке мы — на войне.
Он взял записку, написанную красным карандашом в час тревоги, и приписал: «Береги вырезку из газеты. Может, кому надо будет показать». Потом он добавил адрес: «Таллин, Эстонская ССР, почтамт, почтовый ящик четыре».
На ханковском аэродроме ждали пополнения.
Стояли белые ночи. В третьем часу — зорька. Эскадрилья Белоуса дежурила круглые сутки. День и ночь, день и ночь. Каждый вылет у финнов на виду. Стоит запустить мотор — финские слухачи радируют немцам: русские в воздухе.
А русских по рукам и ногам сковал пресловутый «нейтралитет». Зона действий — полуостров. За пределами его границ — «нейтральная» Финляндия. Там немцы укрывались от преследования. Оттуда они нападали. Гнаться за ними, нарушать границу генерал Кабанов запретил.
Первый «юнкерс» сбили над бухтой, где стояли торпедные катера.
Экипаж «юнкерса» выбросился на парашютах. Матросы вытащили немцев из воды.
Белоус просил привезти немецкого летчика на аэродром.
Тот вошел в командный пункт эскадрильи надменный, презрительно улыбающийся. «Я еще вам пригожусь, когда фюрер победит», — говорил его самоуверенный вид. Он выпятил грудь в медалях, свастиках, крестах. Ленточки, эмблемы в честь побед над странами Европы.
Немец глянул на Белоуса. Куда девалась вся выправка, спесь! Поблек мундир. Потускнели жалованные фюрером бляхи. Страшное у этого русского летчика лицо. И какая ненависть в черных глазах… Одна ненависть!
Белоус заметил, какое впечатление он произвел на пленного, протянул было руку, чтобы сорвать с фашиста его кресты. Но тотчас отдернул.
— Скажи ему, мы все такие! — бросил он переводчику и вышел из командного пункта.
Он даже не чувствовал профессионального любопытства к противнику. Летчики изучали типы иностранных самолетов, тактические данные, вооружение, скорость, броню. Белоус не успел разобраться, что верно, что преувеличено, что устарело. Слишком мало боев, война — впереди. Фашистского летчика он видел впервые. Об этом рассказывали товарищи из Испании. Но живых фашистов он раньше не видел и не изучал. «Разобьем! — подумал он сейчас. — Только бы побольше самолетов!»
Белоус приказал извлечь из воды и доставить на аэродром все, что осталось от самолета: части кабины, плоскостей, фюзеляжа. Все это привезли и сложили в стороне от КП, где Белоус создал своеобразный тир. С разных дистанций, под разными углами и разными пулями он стрелял в немецкую броню. Стрелял, пока не установил, с какого расстояния и какими пулями пробивается немецкая броня.
На Ханко прилетел Игнатьев.
На аэродроме тишина. Пахнет бензином и цветами. Вянет нетронутая сирень. И кажется — все в зное дремлет.
Перед стартом в ровном ряду «чайки». Дежурные летчики в шлемах, при парашютах сидят в кабинах «чаек», борются со сном. Техники замерли, прислонясь к плоскостям боевых машин.
А на командном пункте, положив голову на руки, спит, сидя у телефона, Белоус. Он устал, устал так, что мог спать минутами, урывками, спать между телефонными звонками, между посадкой и взлетом, между первым и вторым блюдами обеда, забыться и сразу вскакивать в полной готовности…
Игнатьев разбудил Белоуса.
— Потери есть?
— Бомбят нещадно. Но потерь пока нет.
— Сейчас примем от вас дежурство. Передохните.
— Вот хорошо! Ребята смогут хоть отоспаться. Впрочем, надо строить укрытия…
— Отдохните. Мои помогут строить. Слыхал, Антоненко сбил над Таллином бронированный «юнкерс»?
— Слыхал, комиссар. У нас тут был митинг. Гриша Семенов тоже одного приземлил.
— Где семьи?
— Всех отправили в тыл. Кабанов позаботился. Только моя егоза здесь.
— Катюша?
— Осталась. Воевать хочет. Просится в госпиталь.
— Да ей же нет шестнадцати лет! Надо было силой отправить.
— Я не волен над ней. Говорит: комсомолка, долг. Имеет, мол, право. И кроме того, ей исполнилось шестнадцать…
— И мы, понимаешь, были комсомольцами… А где семья Касьяныча?
— Тоже отправили. На турбоэлектроходе «Иосиф Сталин». Из Таллина они поедут в Кронштадт. Не знают, что Касьяныч в Таллине.
— Что ты говоришь?! Расстроится наш Касьяныч. Он все просится на Ханко. Вот, смотри, он Алику прислал подарок…
Белоус разглядывал обломок фашистского самолета.
— Так. Значит, и броня не спасла… Хорошо бы этот подарочек показать нашим зенитчикам. Плохо стреляют. Не верят, что броню можно прошибить… А мы тоже броню изучаем. Пробиваема.
Игнатьев спрятал кусок брони в карман кителя.
— Буду в политотделе базы — отдам бригадному комиссару. Впрочем, сначала покажу твоим летчикам. Знаешь, где сбил Касьяныч этого подлеца? Над электроходом. Когда фашист зашел с бомбами на наших жен и детей!..
Боевые корабли из гаваней Ханко и Прибалтики вышли в море. Эскадренные миноносцы отряда легких сил, минные заградители «Урал» и «Марти» ставили минные заграждения на подходах к устью залива, к базам. Тральщики искали и уничтожали мины, густо поставленные противником. Подводные лодки, сторожевики, торпедные катера, «охотники» искали встреч с германским флотом. Но фашисты избегали сражений. Они подстерегали наши корабли у стенок, при стесненном противозенитном маневре. Они стремились сдавить балтийцев в гаванях, лишить берега, баз, справиться с русскими морскими силами без прямого, открытого боя, напором с суши. На море были первые потери от вражеских мин и бомб.
До Гангута доходили вести о тяжелых сражениях на огромном фронте от Черного моря до Заполярья. Немцы шли вперед, и тяжко было бойцу со стороны следить за этим. А на Гангуте воевали только летчики и зенитчики. Гангут ждал приказа. Приказа нет — стрелять нельзя. Ожидание это казалось труднее боя.
На Утином мысу командир батареи не отходил от стереотрубы: то примерялся к башням финских маяков, то искал врага в море.
Однажды он поймал в окуляры финский миноносец.
— Дальномерщик! — неистово прокричал командир батареи. — Дистанцию!
По всей батарее покатилось: «Дистанция!.. Прицел!..» Набрав полные легкие воздуху, командир выпалил:
— Бат-тарея…
Но, вздохнув, опустил руки.
— Дробь. Отставить.
— Ущучил я миноносец, — доложил он по телефону Гранину. — Разрешите открыть огонь?
— Точнее надо докладывать. Чей миноносец?
— Финский.
— Вот и хорошо, что ущучил… А то ваши дальномерщики за три версты только силуэты девок различают!..
Гранин тут же позвонил на командный пункт артиллерии:
— Сергей Спиридонович, друг ты мне или не друг? «Ваня-Маня» на горизонте. Может, ударим?
— «Вейнемейнен» в Турку прикрылся сетями, а миноносцев у финнов нет, гитлеровский миноносец это, — серьезно ответил Кобец. — Лучше присмотри за Моргонландом. Что за возня там на маяке?..
Кобец положил трубку и выглянул в окно.
У подножия башни находился госпиталь. Врачи, сестры, санитары рыли в госпитальном дворе убежища. Из санитарной машины выносили раненых. Это уже не те, что пострадали при бомбежке. Привезли раненных пулями на границе. Кобец знал, что есть и убитые. А формально — войны нет, финны нейтральны!
Кобец вернулся к телефону и доложил Кабанову:
— Батарея с Утиного мыса засекла немецкий миноносец. На Моргонланде скопление финских корректировщиков. Отмечен блеск оптических приборов в амбразурах маяка. На форту Эрэ к двенадцатидюймовой батарее подвозят снаряды. На вышке острова Порсэ артиллерийские наблюдатели. У Стурхольма флотилия десантных катеров. На Моэне тренируют пловцов: ныряют в воду и штурмуют свой же берег. Разрешите, товарищ генерал…
— У вас все? — перебил Кабанов. — Так слушайте: разрешаю вам строить дзоты, блиндажи и тренировать личный состав по ПАСу… — что значило: по правилам артиллерийской стрельбы.
— Есть, товарищ генерал!
А Кабанов тоже только что видел раненых. После бессонной ночи он ездил в госпиталь принимать освежающий душ. Сестры в белых халатах и надетых на туфли полотняных сапогах несли раненых в операционную. Из операционной пахло йодом и эфиром. Стоны бойцов еще звучали в ушах, когда Кабанов вернулся в штаб и сел — в который раз — составлять шифровку в Таллин: финны готовятся нанести удар. Только дисциплина не позволила ему дописать: «Разрешите начать?» Он лишь добавил о ружейном огне на границе, о том, что есть потери.
Зашел в кабинет Расскин, он накануне вернулся из отпуска, семью оставил в Таллине: не пустили на Ханко.
— И хорошо, что не пустили, — ворчал Кабанов. — Мороки меньше.
Расскин уже работал так, будто и не уезжал. Он прочитал сводку наблюдения за противником.
— Штурмуют свой берег? — вслух повторил он. — Свой легче, чем наш.
С улицы в раскрытое окно донесся грохот. Промчались грузовики и повозки армейского госпиталя. Из города госпиталь перебрался в землянки, на передний край. Снова зеленая улица опустела.
Расскин сказал:
— Убиты сержанты братья Петуховы. Оба орденоносцы, участники боев на Карельском перешейке… Что отвечают из Таллина?
— Одно и то же: ждать! А Симоняк все время докладывает с границы: финны совсем обнаглели. Лезут на вышки, открыто фотографируют наш передний край.
— Там, в штабе, виднее. В масштабе фронта наш полуостров капля. — Расскин смотрел в усталое мужественное лицо Кабанова. — А пожалуй, Сергей Иванович, передышка дает нам преимущество перед теми, кто принял на себя первый удар. Мы в лучшем положении, чем Либава.
— В чем? — в голосе Кабанова звучала насмешка. — В том, что позади нас нет так называемого оперативного простора?
— Это тоже большое преимущество, — оценил сарказм Кабанова Расскин. — По крайней мере, каждый гангутец знает, что отступать некуда. Еще только доходит до сердца ненависть к врагу. А это бойцу необходимо, как порох. Я всех политических работников держу в частях — выполняем твой приказ: строить и строить! Все, кто может держать в руках лопату и топор, строят. Мы отпечатали большими тиражами памятки — снайперу, саперу, пулеметчику, гранатометчику. Из частей мне докладывают, что все нарасхват. Воевать хотят, накал большой… Но я имел в виду другое преимущество: противник на нашем участке фронта потерял такой важный козырь, как элемент внезапности.
— Памятками, Арсений Львович, много не навоюешь. Сейчас самое время завладеть инициативой!
— Дипломатия — сложная штука, Сергей Иванович. Нам нельзя делать ни одного опрометчивого шага.
— Будем ждать, когда финны нас ударят?
— Ничего. Второй щеки подставлять не станем. Упредим.
— Вот прочти приказ: подчиняю единому командованию все части в гарнизоне. Пехота. Пограничники. Флот. Все вместе. Никаких самостоятельных держав. Барсуков пугает меня, что сверху будут фитили за самоуправство.
— Послал бы ты его с лопатой восстанавливать блиндажи, — с досадой произнес Расскин, подумал и добавил: — Я сам, Сергей Иванович, поработать лопатой не прочь. Тебе Симоняк докладывал, какую армейцы развернули фабрику стандартных дзотов?
— Что за фабрика?
— Там есть один лейтенант. Его называют — разрушитель линии Маннергейма. Он строит «линию Репнина»… Это его фамилия. Во втором эшелоне он готовит каркасы и все, что потребуется для сборки дзотов. Останется лишь вырыть котлован и опустить в него готовый дзот.
— Молодец! — одобрил Кабанов. — Скажи своим писателям, чтобы расписали об этом как следует…
Пришла из Таллина радиограмма: прикрыть силами гангутской истребительной авиации налет наших бомбардировщиков на аэродромы побережья Ботнического залива. Германская авиация, сосредоточенная в Финляндии, готовила массированный налет на Ленинград. Бомбардировщики Северного флота, Балтики и фронтовые при поддержке Гангута должны сорвать удар по Ленинграду. А за полночь пришла вторая радиограмма: финны начали боевые действия по всему фронту, передается оповещение о войне с маннергеймовцами.
Утром, когда над Гангутом в сторону Турку прошли более полусотни наших скоростных бомбардировщиков, две эскадрильи истребителей поднялись с аэродрома. Гангутцы прикрывали бомбовой удар по германо-финским аэродромам. Далекий гул докатился вскоре до Ханко с той стороны, откуда уже не раз прилетали «юнкерсы», «Дорнье», «бристоль-бульдоги». Наконец-то нанесен ответный удар.
Кабанов решил внезапно и стремительно выбить инициативу из рук противника. Прежде всего ослепить врага, лишить его корректировки, наблюдательных вышек. Одним ударом поразить весь его зрительный нерв, протянутый вокруг Гангута.
Когда Симоняк очередной раз доложил, что вышки ломятся от финских и немецких наблюдателей, Кабанов с какой-то особой радостью приказал:
— Бей! Бей их, Николай Павлович! Пришел час!
Лицо Кабанова прояснилось. Усталые глаза заблестели. Могучая фигура, казавшаяся раньше грузной, сейчас выпрямилась, подобралась, стала стройной, пружинистой, под стать сорока годам генерала. «Действовать!»
Перед его глазами возникла вся линия кругового фронта, вся картина расположения сил наших и противника, все, что он знал по картам, по данным разведки, по личному впечатлению, полученному в час полета над границей базы с капитаном Антоненко.
— По противнику — огонь! — услышал начальник артиллерии Кобец долгожданный приказ Кабанова.
И покатилась боевая команда по дивизионам, по батареям, по наблюдательным постам, по всему полуострову, досылая в стволы пушек за снарядом снаряд.
Подобно тому как в час приказа из высшего штаба посветлел генерал, так и каждый солдат и матрос зажегся, услышав долгожданную команду: бей, круши врага! До чего трудно было ждать, бездействовать, читая грозные телеграммы с далеких и близких фронтов. И до чего радостно стало на душе, когда орудия открыли огонь и каждый гангутец почувствовал себя в строю всего народа, отражающего вражеское нашествие. На орудиях, на снарядах солдаты и матросы размашисто писали: «Смерть фашистам!», «Смерть врагам нашей Родины!», «За Советскую Родину — в бой!»
Из всех орудий Гангут открыл огонь.
Полуостров, как линкор, стреляющий из всех калибров, окутало дымом. Скалы вторили орудиям, сливая их голоса в долгий, неутихающий гул. Небо, накаленное солнцем и пламенем сгорающих тонн пороха, колебалось над батареями, как над палубой корабля в море.
А за морем, за лесом, на вражеской земле набегали друг на друга густо-черные и медно-желтые костры.
Горели казармы штурмовых частей противника, склады с боезапасом для завтрашнего штурма, наблюдательные вышки артиллерийской разведки и суда шюцкоровской флотилии, которая уже получила приказ высадить ночью десант на Гангут.
С Петровской просеки Кабанову с азартом докладывал Симоняк:
— А мы их из зениток, из скорострелок! Все вышки разом накрыли! С одной они кинулись по столбам спускаться. Как пожарные. Сам видел! А один немец не выдержал: сиганул с площадки вниз — и всмятку!..
— Хорошо, Николай Павлович. — Густой бас Кабанова рокотал сдержанно, с охлаждающей трезвостью. — Твой сосед Кудряшов тоже молодец — его батареи сбили вышку на Рюссарэ и не позволили гасить пожар. Сейчас финны очухаются, начнут отвечать. Укрой людей вовремя.
— Укроем, товарищ генерал, — строго отвечал Симоняк. — Нашего копай-города хватит на весь гарнизон.
Батареи Гранина стреляли по острову Моргонланд. Там, в семи милях к юго-западу от Утиного мыса, находился центр управления огнем финской морской артиллерийской группы.
Моргснланд совместно с маяком на острове Бенгтшер контролировал подходы к Ханко с юга.
Кобец с «голубятни», недовольный, наблюдал за стрельбой. Он позвонил Гранину:
— Что там твои мажут? У одних недолет, у других перелет!
— Минуточку, — не отрываясь от стереотрубы, тянул Гранин. — Твои данные устарели, Сергей Спиридонович. Брагин взял маяк в вилку и переходит на поражение.
Кобец убедился, что Гранин прав.
Далеко на Моргонланде здание финской пеленгаторной станции окуталось пламенем взрыва. Произошло нечто странное: каменная башня в центре здания приподнялась в воздухе, склонилась в сторону и развалилась.
— Видал, Сергей Спиридонович? — ликовал Гранин, сам ошеломленный случившимся. — Может быть, с «голубятни» не видно? Так я за тобой «блоху» пришлю…
— Чудо двадцатого века! — удивился Кобец. — Неужели один снаряд поднял в воздух такую махину?
— Смотря какой снаряд. То ж гранинского дивизиона снаряд!
— Расхвастался! — сердито оборвал увлекшегося Гранина Кобец. — Скажи Пивоварову, чтобы он на тебя ведро воды вылил. Генерал предупреждает: финны сейчас начнут тебя молотить. Смотри, чтобы потерь не было.
Кабанов действительно то и дело напоминал командирам: не увлекаться, не терять голову! Его сердце радовалось каждому новому донесению штаба об успехах артиллерийского наступления. Но он все время, хмурясь, твердил Барсукову:
— Спокойно, Игорь Петрович. Поменьше восторгов. Трофеи подсчитаем после того, как финны ответят. Прикажите всем: следить за маскировкой, беречь людей. Чтобы на радостях рты не разевали…
Финны опомнились, ответили Гангуту шквальным огнем. Лишенные управления, четкой корректировки, они беспорядочно бросали снаряды на улицы города, стреляли шрапнелью, зажигательными, старались поджечь дома, парк, лес.
С Петровской просеки Кабанову снова докладывал Симоняк:
— Противник настойчиво бьет по недостроенным дотам. Сжег всю маскировку.
— Значит, считает их действующими?
— Так точно. Маскировка ввела его в заблуждение.
— Что же, у вас в лесу хворосту мало?..
Почуяв в голосе Кабанова иронию, Симоняк молчал. Молчал и Кабанов. Это продолжалось мгновение. Но они поняли друг друга.
— Хватит хворосту, Сергей Иванович, — почти обрадованно произнес Симоняк. — Будем все время возобновлять маскировку и держать их в заблуждении. Пусть расходуют снаряды по ложной цели. — Он подумал и уже по-деловому, как в штабе, на разборе, доложил: — Плохо мы построили противотанковый эскарп. В стенке рва бревна уложили рядами, горизонтально. Они теперь и посыпались. Надо ставить вертикально, частоколом.
— Значит, противник ведет огонь по эскарпу? — заинтересованно, как о самом главном, спросил Кабанов.
Симоняк подтвердил, что финны прощупывают передний край.
— Ясно. Готовятся к танковой атаке. Ночью все силы бросьте на укрепление рва — так, как вы это наметили. Авиация сейчас поможет вам. Людей берегите.
Кабанов тяжело положил трубку и озабоченно, в раздумье сказал Барсукову:
— Вот вам и первые уроки боя. Хоть и по недостроенным дотам бьют, но все же бьют. Значит, засекли места, где мы строили. Мы плохо маскировали строительство. Одного они не знают: что это теперь никчемная для них цель. И не должны знать. Надо путать их, создавать и другие ложные цели. А настоящие цели прятать, в землю закапывать. Сейчас они ослеплены. Мы господствуем. Надо это использовать, не теряя ни минуты.
Артиллерийский бой продолжался весь день. Вернее — с этого дня он и не стихал.
Кабанов сдерживал не только подчиненных, но и себя, не смея предаваться радостям первой победы, зная, что впереди долгий и тяжелый труд большой войны. И только когда доклады командиров зазвучали сдержанно, трезво и глубоко продуманно, он позволил себе поздравить людей с успешным началом боевых действий.
Низко промчались «чайки» Белоуса на подавление финских батарей. И тут же с глухим, растущим, ввинчивающимся в уши, в мозг рокотом понеслись на наш аэродром снаряды тяжелых, дальнобойных батарей. Снаряды вспарывали летное поле, угрожая разворошить, уничтожить всю посадочную полосу.
— Не дадут Белоусу сесть! — Гранин помнил, как еще до войны Белоуса тревожило, что финские наблюдатели от края до края просматривают весь аэродром. — Разреши, Сергей Спиридонович, перейти на контрбатарейную стрельбу?
— Давай. Выручай летчиков… Да передай батарейцам поздравление от генерала: инициатива теперь в наших руках!..
Два наблюдателя — Сокур и Андриенко — несли вахту в секретном окопе за проволокой на ничейной земле.
Окоп трудно было обнаружить. Сверху посмотришь — груда камней. На песчаном перешейке много подобных нагромождений. Над камнями в беспорядке набросаны сучья. Торчит колючий песчаный овес. Над хилым кустиком кружатся, жужжат ярко-желтые шершни. А под кустиком, под камнями скрыт бревенчатый накат. Сквозь бревна в глубокую яму падает свет. Ночью в яму смотрят звезды. Яма тесна — два метра на два. Сырая земля посыпана песком с берега. На песке две доски и солома. Поверх соломы две солдатские шинели: одна — Сокура, другая — Андриенко. Ветками скрыта узкая амбразура. В амбразуру всегда смотрели два глаза: то черные — Сокура, то серые — его товарища.
На той стороне тоже проволока. За проволокой — окопы, блиндажи. А перед проволокой — камни, камни и камни. Редкая елочка пробьется возле камней и клонится к песку. Сокур думал: «Может, и у финнов под камнями окоп? Может, рядом живут их наблюдатели?»
Иногда казалось — проволока звенит. Но шум прибоя заглушал все звуки, кроме выстрелов.
Ночью за проволоку выполз финн. Сокур отчетливо видел движущуюся тень. Финн полз прямо, до острого валуна. Тень валуна поглотила его. Потом снова возникла движущаяся тень — на этот раз она недолго перемещалась влево от валуна в сторону Ботнического залива — и опять пропала. Много теней на перешейке белой июньской ночью, и чем дольше всматривался в них Сокур, тем сильнее начинало мельтешить в глазах. Но вот опять мелькнула тень, теперь правее, она двигалась в сторону Финского залива. Сокур уже слышал тяжелый шорох, словно что-то волокли по песку.
— Ставят мины, — шепнул Андриенко.
Сокур ладонью зажал ему рот.
Блеснула и лязгнула лопатка, врезаясь в песок.
Такой же лязг доносился до Сокуры и с нашей стороны: там саперы заново укрепляли противотанковый ров. «Под шумок старается», — подумал про финна Сокур.
Финн переходил от валуна к валуну. «Минирует возможные укрытия, — определил Сокур. — С нашей стороны ставит…»
Сокур запомнил, где финн закапывает фугасы. Он приметил маршрут, которого придерживался финн. Днем Сокур набросал этот маршрут на бумажке.
В следующие ночи снова выползал финский минер. Он двигался с грузом тяжело и медленно, а уходил бесшумно, быстро — налегке.
Сокур уточнил его маршрут и вычертил схему прохода в минном поле.
А потом, когда финны кончили минирование, по этому маршруту прополз Думичев. Он понаставил в проходе ловушек и фугасов.
За финской проволокой высокая скала. У скалы одинокая лиственница. За ночь как будто гуще стала ее крона.
— «Кукушку» подсадили, — шепнул Сокур товарищу. — Будет куковать по нашему переднему краю.
— Тут не то что патрон — тут полпатрона бы хватило, — тоскливо произнес Андриенко.
— Нельзя! — строго сказал Сокур.
Сокур и Андриенко помнили каждый вершок перед амбразурой. Они знали, где какой камень лежит. Много раз они видели чужих солдат, офицеров. Иным дали клички, имена. Над окопом посвистывали пули. Хотелось ответить, стрелять.
— Петро, на войне мы или нет?
— Охотник лежит на болоте ночь. В костях ломит, сил нет, а молчит. Птицу не спугнет, терпит. А тут не охота, друг. Тут война…
Два комсомольца жили в окопе. Днем и ночью они следили за врагом. Бывало, захочется песню запеть, крикнуть. Желание неисполнимое и, быть может, потому особенно сильное.
Ночью в окоп вползали гости. Или Думичев шепотом споет озорную частушку, рассмешит и полезет дальше, к финским минам; или политрук принесет листок с новостями из газеты. «Днем прочитаете».
Пришел командир взвода, угостил табачком и шепотом сказал:
— Вчера Исайчев снял шюцкоровца. С тысячи метров, между прочим.
Сокур понимал, к чему это сказано. Исайчев — снайпер, и Сокур — снайпер. Он спросил, какой у Исайчева счет.
— Двадцать, — шепнул командир взвода. — Вам не хватает двух.
— Андриенко жалуется, что стрелять не разрешаете…
— Отсюда не разрешаю. Пожалуйста, вылезайте на шоссе. К железнодорожной насыпи. Оттуда можете действовать.
Утром в окоп приходил Мандебура. Роста он маленького, по ходу сообщений идет, почти не сгибаясь. Мандебура приносил котелок с борщом и манерку с кашей.
Сегодня Мандебура запоздал. Капли пота выступили на его красном лице. Сокур удивился:
— Что ты как бурак?
Мандебура молча передал бойцам обед.
Обедали по очереди. Кончил Андриенко, взял котелок Сокур. Мандебура все кряхтел и наконец не выдержал.
— Петро Трофимович, я не хотел вам аппетит портить. Шел я и думал: останетесь без борща и без Мандебуры. Та погана собака на дереве под скалой стреляет и стреляет…
Сокур передал котелок Мандебуре:
— Подержи маленько, я мигом вернусь.
Он взял снайперскую винтовку и пополз из окопа назад, в лес. Осторожно вылез на шоссе. По-пластунски пересек его. Тихонько подтянулся к железной дороге, лег под насыпью и прицелился.
До скалы отсюда дальше, чем из окопа. Но лиственница хорошо видна. Крона на ней по-прежнему густа. Сокур выстрелил, и часть кроны опала.
Ночью Сокур снова вылез к железной дороге. Оттуда он свернул к границе и неслышно пересек «ничейную» землю.
Андриенко через амбразуру всматривался, но и он не заметил ничего подозрительного.
Сокур снял с финна автомат, пистолет и набрал полную каску разрывных патронов. С этими трофеями он повернул назад и залег на камнях у шоссе. Когда к скале пришла смена «кукушек», Сокур расстрелял и смену.
Андриенко хотелось помочь товарищу. Он набил старую гимнастерку сучьями, вложил внутрь две колодочки, привязал к этому чучелу каску и пристроил его подальше от окопа, за валуном. К колодочкам Андриенко привязал две длинные веревки, он их держал в окопе, как вожжи. Сокур выбирался к железной дороге, а его товарищ дергал за веревку и поднимал чучело. Финские «кукушки» открывали огонь. Андриенко тянул за другую веревку — чучело падало. Сокур стрелял по «кукушке».
Изредка Сокур уходил в тыл. К лесу вела узкая канава; по ней протянули телефонный провод. Сверху Репнин прикрыл канаву ветками. Сокур был вынужден передвигаться по канаве ползком. За нашей проволокой встанет и смотрит с высотки на финнов, на свой окоп. Кажется странным: отчего финны окоп не замечают? Ведь вот он, под теми камешками.
Однажды в блиндаже взвода его встретил Мандебура.
— Кипяток у нас есть. Можно баню устроить, Петро Трофимович.
Сокур стал мыться. Мандебура опять не вытерпел:
— Против нашей точки повадились финны ходить. Подстрелят Мандебуру — кто же вам борщ принесет?
— Что же ты за боец! Возьми да убей их!
Сокур наскоро помылся и вышел на высотку. Только Сокур там появился, у самого уха просвистела пуля. Сокур упал плашмя и укрылся за камнем. Он снял каску и чуть высунул ее; о каску тотчас шлепнулась пуля. Сокур оставил каску на камне, а сам отполз в сторону. По каске стреляли. Сокур выследил стрелка и снял его.
Мандебура сказал:
— Вот и с легким паром, Петро Трофимович!
Сокур ответил сердито:
— Ночью ползи за оружием. Это мой личный подарок тебе, Мандебура. Не заберешь — борща больше не носи…
Второй день у финнов суета. У самой границы гул моторов. К перешейку подошли танки. Выползли офицеры в незнакомой форме. Они разглядывали в бинокли наш передний край.
— Ругаются, — шепнул Сокур. — Танкам тут не пройти.
— Кто такие? — спросил Андриенко.
— Немцы, — коротко ответил Сокур.
Стекла бинокля уставились на окоп. На какое-то мгновение они против амбразуры.
Но немец повел биноклем в сторону: он ничего не разглядел под грудой сучьев и камней.
Июньская ночь стояла над фронтом. В пазы меж бревен смотрело бледное небо. У амбразуры дежурил Сокур.
Андриенко лежал на спине и считал звезды. В пазах между бревнами и камнями двенадцать звезд. В щели над головой одна, крупная.
— Петро, на Украине звезды такие же? — тихо спросил он.
— Нет, крупнее, — рассмеялся Сокур. — Неужели над Ханко другие звезды подвешены?..
Сокур смотрел в амбразуру и думал о родной Украине.
Странная тут местность, в этой Финляндии. Будто все переломано гремучим штормом, навалено одно на другое. Далека, далека Украина. Цела ли родная Демковка?..
Тихо над просекой на узком перешейке, тихо, как до войны. Ветер упрятался куда-то в небеса. Только в заливах с двух сторон шелестит волна. И Андриенко что-то бормочет про звезды.
Сокур увидел на перешейке тени — семь сломанных теней падало со скалы.
— Довольно про звезды, — он толкнул товарища, — доложи командиру: вижу семерых разведчиков.
— Семеро разведчиков у финской проволоки, — сказал в телефон Андриенко. Он накрыл голову шинелью и старался говорить возможно тише. — Лезут на свое минное поле. На ловушки Думичева.
— Пропустить и продолжать наблюдение, — ответил командир взвода.
Два комсомольца насторожились в окопе. Четыре глаза глядят в амбразуру: два черных — Сокура, два серых — его товарища.
— Семеро разведчиков у финской проволоки! — доложил командир взвода в штаб батальона. — Проход через вражеское минное поле закрыт саперами.
— Финская разведка переходит рубеж! — передали дальше в штаб соединения. — Слышим взрывы. Подрываются на ловушках.
«Начинают!» — понял Кабанов; он ждал в эту ночь штурма.
Сигнал шел дальше — к артиллеристам, на аэродром.
Кончилось затишье над просекой. Взметнулась позади окопа земля, и в лесу упала высокая сосна.
На финской стороне вспыхивали зарницы. Снаряд за снарядом рубили за просекой лес. Мины рвали проволоку на «линии Репнина».
Два бойца притаились в окопе. Над окопом в один ряд лежали бревна. Над бревнами камень, на камне хворост. Рядом ударила мина, хворост загорелся.
Дым затуманил звезды на небе. Стало душно, горько дышать.
— Выкуривают. — Андриенко вытер слезы и всем телом прижался к товарищу.
— Не выкурят! — прошептал Сокур.
Над амбразурой горела маскировка. Желтое пламя закрыло кругозор. В пламени мелькали фигурки людей.
— Два взвода перешли границу, — доложил командиру Сокур. — Маскировка над окопом сгорела. Разрешите в случае необходимости стрелять?
— Разрешаю.
Хворост над окопом догорал. Дымились камни, пламя стихало. Потянуло влажным ветерком с залива. Но тут в амбразуру ударила земля. Разорвалась мина, и землей забило просвет.
Сокур сбросил с доски шинель. Доской он пробуровил амбразуру…
Бледное небо светлело. Окоп окружали финские стрелки. Свободен остался только ход сообщений — путь в тыл, к своим.
— Отходить не будем? — спросил Андриенко.
— Останемся здесь, — ответил Сокур.
Они вышли из окопа и встали в канаве — спиной к спине. Каждый держал в руке по гранате. Один бросал вправо, другой — влево.
— Закрывай проход, — сказал Сокур.
Андриенко подтащил к канаве бревна. Бревно на бревно — и ход закрыт.
— Одни остались… — вздохнул Андриенко. — Может, помирать придется, Петро Трофимович.
— Поживем еще. Ты стой тут. А я пойду гляну в амбразуру.
Сокур и Андриенко отбивались вдвоем. На войне это называют круговой обороной.
В ту ночь Маннергейм приказал любой ценой захватить Ханко. Флотилия катеров пыталась прорваться в бухты полуострова. С запада и с востока шюцкоровцы атаковали батарейцев на островах. Авиация и артиллерия «Ударной группы» не жалели бомб и снарядов. Но нигде, за исключением перешейка, противнику не удалось перешагнуть наши рубежи.
Удар по перешейку был главным. В узкую горловину шли рота за ротой. На узкой полосе суши держались наши опорные пункты — по два, по три бойца в каждом.
Позади финских рот рычали моторы танков. У самой линии фронта они наткнулись на глубокий ров и повернули обратно. Пехота наступала без поддержки танков.
Финны применили тактику своих учителей — немцев. Они попробовали в карликовом масштабе скопировать и повторить на Ханко все гитлеровское наступление. Пусть русские задыхаются в дыму и огне. Пусть остаются позади, как остались за фронтом германских армий Либава или Брест. Вперед — ценою гибнущих взводов и рот! На материке еще достаточно резервов!
Финны обошли окоп Сокура.
У скалы постукивал финский пулемет. Каску Андриенко рикошетом задела пуля.
— Войди в окоп, — сказал Сокур.
Андриенко встал у выхода из окопа.
— Справа у скалы крупнокалиберный, — доложил Сокур по телефону.
Связь на полуслове прервалась.
Между скалой и окопом упал наш снаряд. Песок и осколки осыпали окоп.
Сокур досадовал:
— Сидим здесь, а поправить не можем…
Второй снаряд угодил в скалу. Захлебнулся пулемет. Одинокая лиственница полетела корнями вперед к заливу.
Сокур пожалел:
— Хороша была ловушка для «кукушек».
В окопе стемнело, в просветах исчезло небо: кто-то лег на бревна и застучал из автомата.
Андриенко схватил Сокура за руку:
— Петро, финн над нами!
— Не волнуйся. Сейчас я его…
Сокур выстрелил в щель между бревнами. Донесся тяжелый стон и шорох. Закапала кровь. В щели над головой вновь открылось чистое небо.
Трое финнов — офицер и два солдата — по ходу сообщений бежали к окопу Сокура. У Сокура и Андриенко осталось только по гранате и снайперская винтовка. Диск автомата пустой. Когда финны подошли вплотную, Сокур поднялся и вскинул над головой гранату:
— Ложись!
Двое солдат упали ничком. Офицер что-то закричал. Андриенко выстрелил из винтовки Сокура. Офицер, раненный, упал.
— А ну, перевернуться на спину! — скомандовал Сокур.
Финны как будто не поняли.
— Андриенко, переведи-ка им на финский!
В лесу загремел голос командира взвода:
— Мандебура! Доставить мне Сокура с Андриенко живыми или мертвыми!
— Так мы здесь! — крикнул Андриенко. — Сюда идите!
К окопу бежали бойцы.
— Петро Трофимович! — кричал Мандебура. — А мы думали, вы зовсим убитые.
— Не зовсим, Мандебура, не зовсим. Осторожнее, не споткнись. Раздавишь трофеи…
Над просекой светило утреннее солнце.
Мандебура ходил кругом окопа и считал:
— Трое пленных. Тринадцать убитых…
— Наверху еще четырнадцатый. — Сокур показал на камни — там лежал убитый автоматчик. — А ты, Мандебура, подобрал мой личный подарок?
— Уже открыл боевой счет, — похвастал Мандебура, тряхнув трофейным автоматом.
— Оставайтесь, Мандебура, здесь, — приказал командир взвода, — а вы, Сокур, ведите пленных в штаб батальона.
Сокур повел пленных по канавке к лесу.
Первый, бой на Петровской просеке длился ночь и все утро. К полудню восстановилась прежняя линия фронта. Штурмовой батальон финнов погиб бесславно и без пользы для планов своего командования: ни одного клочка Гангута противник не захватил.
Сокур выбрался с пленными в лес, оттуда на шоссе и направился в штаб батальона.
Его обогнала повозка с ранеными.
— Садись, Петро, подвезем, эти теперь сами притопают! — крикнул знакомый санинструктор.
Сокур отказался. Пленные, правда, не собирались бежать; они, кажется, были рады, что выбрались из боя живыми. Но доставить их к командиру батальона Сокур должен сам.
Недалеко отошел Сокур, когда с финской стороны засвистел снаряд. Пленные легли на шоссе. И Сокуру хотелось прижаться к земле. Но равняться с врагами совестно. Он стоял.
Снаряд оказался необычным — по лесу и по дороге разметало серые листки.
Сокур поднял один листок, прочитал и рассмеялся. Листок был адресован лично командиру батальона и сочинен, видимо, заранее, до штурма. Финны писали: «Русские солдаты! Вы почувствовали силу нашего первого удара. Бегством от нас не спасетесь. Позади вас море. Сдавайтесь, или мы сотрем вас в порошок».
Сокур спрятал листовку в карман и прикрикнул на перепуганных пленных:
— А ну, вояки, шагу…
Перед землянкой штаба батальона очередь: толпа пленных ожидала допроса. Допрос вел командир батальона капитан Сукач вместе с капитаном Граниным, «блоха» которого стояла возле КП.
Гранин прослышал про пленных и приехал, чтобы расспросить их про Моргонланд. Его все еще интересовало: почему взорвался маяк? Но, допросив с десяток солдат, он так ничего и не добился. Финны разговаривали охотно. Они выкладывали все, что знали про свои части, и назойливо добавляли: «Русская артиллерия — это страшно».
— Что это за «языки»? — корил Гранин Сукача. — Хоть бы одного офицерика приволокли!..
А тут как раз и появился Сокур. Его пропустили в штаб вне очереди: офицера привел!
— Двойная вам благодарность, — обрадовался Сукач. — Спасибо за службу от меня и от товарища Гранина.
— Служу Советскому Союзу! — ответил Сокур и замялся, стесняясь постороннего командира.
— Что у вас еще?
— Письмо вам, товарищ командир, — осклабился Сокур. — Можно сказать, личное…
Сукач с удовольствием прочитал вслух заглавие подобранной Сокуром листовки:
— «Русскому капитану Якову Сидоровичу Сукачу». Здорово, не забыл меня Маннергейм!
Гранин спросил:
— Маннергейм тебе сват или брат?
— Породнились на Карельском перешейке, — ответил Сукач.
Сокур понял, что он здесь больше не нужен.
— Разрешите идти, товарищ командир?
— Идите. Передайте командиру взвода: вам трое суток отдыха.
— Есть передать командиру взвода… Только где же сейчас отдыхать… Разрешите остаться в роте, товарищ командир?
— Дело ваше. А трое суток за мной, как в сберкассе. Когда откроем дом отдыха, сможете получить сполна.
На передний край Сокур вернулся ночью.
Над просекой горели финские ракеты. Боясь контратаки, противник всю ночь стрелял из пулеметов и автоматов. «Психуют», — думал Сокур, пробираясь к окопу. Он с досадой отметил, что его окоп освещен, как театральный подъезд.
Сокур полз по канаве. На опушке леса он столкнулся с саперами. Думичев и его товарищи уже занялись обновлением «линии Репнина».
— Что, Петро Трофимович, рассекретили вашу хату? — тихо спросил Репнин, увидев хмурого, измазанного землей Сокура.
— Отслужила свое, товарищ лейтенант. Никакого наблюдения теперь оттуда не будет.
— Для вас Думичев новую точку построит. Со всеми удобствами.
— За удобства — благодарю. Только разрешите строить самому, без Думичева.
Репнин удивился:
— За что вы нашего комсорга обижаете, Петро Трофимович?
— А за то, что профиль всех окопов и ходов сообщений он подгоняет под свой рост.
— Ах, вот что! Ну, тогда поставим вам хату в полтора этажа.
Думичев в ту же ночь начал строить новый секретный окоп.
А на другой день, когда на переднем крае стало известно про письмо маннергеймовцев Сукачу, Думичев убедил Репнина, что на письмо надо достойно ответить. Он срубил тонкую сосну, обтесал ее и на макушке пристроил нечто вроде ракетницы. Сооружение это он вкопал в землю на просеке.
На лист бумаги Думичев наклеил вырезанные из местной газеты карикатуры: фашист, приглашающий русских в плен, кричит: «Рус, сдавайся, ты в плену!» — «Да ну!» — отвечает боец, вонзая в фашиста штык.
Крупными буквами Думичев от себя добавил:
Под ударом Сукача
Финны дали стрекача!
Письмо он запечатал в пустую гильзу от ракеты, перевязал ленточкой, вложил гильзу в ракетницу на конце шеста, шест отогнул в сторону, и, отскочив, отпустил, как тетиву.
Снарядик перелетел через просеку.
Четверо политработников искали в таллинском порту оказию на Ханко. Море и воздух стали теперь единственными путями общения полуострова с Большой землей. Пассажирские рейсы прекратились, только изредка горло залива пересекали госпитальные суда и катера.
У причала Минной гавани стоял «морской охотник» с Ханко — «Двести тридцать девятый» лейтенанта Терещенко.
Война застала Терещенко в дозоре на охране морской границы. Он всегда был в состоянии боевой готовности, потому что война для него наступала уже десятки раз. В то время, как его товарищи по гарнизону лишь готовились к защите государства, он, пограничник, воевал чуть ли не каждую ночь, особенно в последние месяцы, когда нарушения морской границы участились. Он никогда об этом не разговаривал с посторонними и на берегу, кажется, привык забывать все, что происходило с ним в море. Но, как пограничник, он больше других знал о нависшей над родиной угрозе. Он с часу на час ждал войны, потому что своими глазами видел, до чего вызывающе ведут себя фашисты. Он только не знал, в какую ночь начнется война — в эту или в следующую, но почему-то был уверен, что война должна начаться именно ночью.
За ночь ничего особенного на границе не произошло. Катер лежал в дрейфе и лишь перед рассветом должен был выйти на международный фарватер. Скоро из Хельсинки пройдет в Стокгольм рейсовый пароход; потом выйдут рыбаки с Аландов, и три шхуны, как на привязи, станут маячить вдоль нашей границы; если одна из шхун нечаянно проскочит за оградительную веху — Терещенко запустит моторы катера на полный ход; потом из Ганге проследует электроход в Эстонию — вся команда катера выйдет на палубу проводить его…
Но электроход почему-то не появлялся. Терещенко почувствовал необъяснимую тревогу. Приняли предупреждение с берега: «усилить наблюдение за границей». И все. Граница пустынна. Не вышли рыбацкие шхуны — тоже тревожный признак. В довершение всего испортилась рация. Это случилось сразу же после того, как Терещенко сообщил в базу о появлении мористее границы тяжело груженного транспорта под фашистским флагом. На палубах — незачехленные пушки, а вдоль бортов совсем обнаглевшие гитлеровские офицеры вытянулись будто на смотру.
Терещенко к подобным встречам привык: всю весну фашисты, не маскируясь, перевозили в Финляндию войска, и, когда сигнальщик Саломатин как-то спросил командира: «А как же договор?» — Терещенко пожал плечами и выругался: «Не задавайте глупых вопросов». Он и сам не мог понять, как все это вяжется с договором о ненападении и дружбе, ему даже неловко было думать, что у нас может быть с фашистами договор, но он был дисциплинированным коммунистом и командиром и самому себе на все отвечал: «Значит, так надо».
Радист не успел принять ответ базы на донесение командира, и Терещенко рассердился на него, хотя знал, что база в таких случаях отвечает стандартно: поскольку, мол, транспорт границы не нарушает, пусть он, черт его подери, следует подобру-поздорову своим путем. Транспорт быстро уходил к Ботническому заливу, катер на приличном, все растущем расстоянии следовал параллельным курсом, и Терещенко то и дело справлялся:
— Скоро там наш парикмахер разродится? Еще три минуты — и его судьба будет решена: спишу в военторг стричь дам.
До военной службы радист работал в Архангельске парикмахером, поэтому на катере он по совместительству стриг матросов. В минуты гнева командир всегда грозил списать его на берег «стричь дам», и радист этого смертельно боялся.
Неисправная рация в походе — чрезвычайное происшествие. Но только исправив рацию и приняв ответ базы, радист понял, что на этот раз чепе переросло в преступление. Транспорт уже скрылся в предутреннем тумане, когда радист, бледный, подавленный, протянул командиру бланк с невероятным для мирного времени приказом базы: транспорт расстрелять и потопить.
Терещенко врубил ручку телеграфа на «самый полный», и катер погнался за германским кораблем. Но время было упущено — транспорт ушел. Преследовать его, оставляя границу открытой, Терещенко не имел права. Катер вернулся на позицию и лег в дрейф.
— Радиста на мостик! — приказал Терещенко.
Эта команда пошла не только в радиорубку, она покатилась по всему кораблю, — радист виновен в неудаче. Радист стоял позади Терещенко и ждал приговора.
— Машинка и ножницы в порядке? — спросил Терещенко.
— Так точно, товарищ командир.
— Приготовьтесь на юте. Начнете с меня.
Радист поставил на юте на попа ящик из-под снарядов, еще не понимая, что происходит. Он все делал автоматически: окутал командира простыней из сурового холста, пробежал машинкой от шеи до лба, стряхнул на выскобленную добела палубу черные кудри, и ветерок тихонько покатил их к борту. Ему казалось, что матросы осуждающе следят за его работой: до чего, мол, ты довел командира — догнали бы транспорт, может, и сберег бы он кудри…
Но никто из матросов сейчас так не думал. Все догадывались, что командир затеял эту стрижку не потому, что не догнали транспорт. Командир, привычки которого они отлично знали, так отметил переход экипажа в новое, иное состояние — в состояние воюющих людей. Произошло нечто значительное, резко меняющее всю их дальнейшую судьбу, но никто не имел права объявить об этом вслух: война!
Командир встал, отряхнул стриженую голову и сказал:
— В первую очередь — комендоры. Потом сигнальщики. Живо.
Уже взошло солнце, когда радист закончил работу. Экипаж стал похож на команду новобранцев — все стриженые, хотя все были люди опытные, обстрелянные и даже видавшие, как умирают товарищи. Ветерок смешал у борта рыжие пряди с черными, каштановые с льняными.
Только радист остался с чубом — он стоял посреди палубы виноватый и растерянный, его некому было постричь.
— Прибрать палубу! — приказал Терещенко.
Матросские кудри полетели в море.
Радист ушел в рубку.
Терещенко ждал радиограммы с берега. Что там случилось на берегу? Война или небольшой конфликт? Зачем только он потащил семью на Ханко…
В радиограмме было сказано: прикрывать от авиации турбоэлектроход с гражданским населением до входного буя. Терещенко понял: это настоящая война.
Когда он вернулся из дозора на Ханко, жены и дочек там уже не было. Не было даже записки. Он узнал, что их в первые же часы войны спешно отправили в Таллин, очевидно, на электроходе, который он провожал в то утро до границы. А куда дальше их отправили — он не знал. Говорили, что жена собиралась на его родину, на Украину. Это больше всего тревожило Терещенко: война быстро охватывала Украину. Может быть, жена догадается повернуть к Мариуполю, к его сестре? Он тут же снова ушел в море, и надолго. И вот только нынешней ночью ему повезло: его направили в Таллин, где он надеялся хоть что-то узнать о семье. Он довел до Таллина госпитальное судно. Отгоняя подводные лодки, катер Терещенко бросал серию за серией глубинные бомбы, а потом час отбивался от «мессеров». В Таллине команда до утра латала пробоины. Утром Терещенко успел сбегать на почту; писем до востребования не было. Он потолкался на вокзале и ни с чем вернулся в порт. Терещенко, усталый, невеселый, стоял на мостике, собираясь вести катер в обратный путь.
— Посылки везете? — Терещенко кивнул на вещевые мешки и чемоданы политруков.
— Ордена, — протяжно произнес стриженный наголо старший политрук. — Будем вручать героям суши, морей и воздушного океана…
Терещенко решил, что старший политрук шутит.
— Случаем, не с Украины? — с надеждой спросил Терещенко.
— С Алтая я, — нехотя ответил старший политрук. — Алтайского края хлебороб.
Он отошел в сторону и устроился с товарищами на палубе, возле мостика, среди других попутчиков.
Стыдно было старшему политруку Томилову сказать, что везет он в чемодане на Ханко.
И он и его товарищи везли с собой белые кители, праздничные тужурки и парадное обмундирование. Утро первого дня войны Томилов провел в сборах в отпуск на Алтай. Выбросив из чемодана все лишнее, кроме японского словаря, над которым он бился уже несколько лет, Томилов запер комнату в общежитии академии, добрался до метро и поехал на вокзал. На Комсомольской площади собралась огромная толпа. Томилов поставил чемодан на асфальт. «…Убито и ранено более двухсот человек», — донеслись из репродуктора слова Вячеслава Михайловича Молотова. Томилов сразу же вспомнил недавнюю встречу слушателей Военно-политической академии с Михаилом Ивановичем Калининым. «Каждое утро, — говорил Калинин, — я просыпаюсь с чувством, что война уже началась…» Какая-то женщина неожиданно обняла Томилова: «Бей их там, сынок! Бей проклятых!» Томилов понял: конечно, не в отпуск, а на фронт! Он подхватил чемодан, вернулся в метро и через несколько минут выходил из вестибюля станции «Маяковская». «Уже с чемоданом!» — встретили Томилова в здании академии товарищи. «Для моряка первое дело мобильность!» — ответил Томилов фразой, понятной каждому из его однокурсников. Эту фразу произнес один адмирал, начавший свою первую лекцию ошеломляющим вопросом: «Готов ли у каждого из вас чемодан, товарищи командиры?» Поясняя свою мысль, адмирал сказал тогда: «А как же вы думаете? Морской офицер должен быть мобильным человеком. Чемодан всегда собран. В час приказа моряк готов в путь. В его распоряжении время поцеловать жену, детей, взять чемодан и явиться на корабль».
Адмирал, пожалуй, был прав, но сейчас на борту катера Томилов с раздражением вспоминал свои сборы. Дернуло же его открыть чемодан в присутствии начальника курса! Тот приказал взять все праздничное обмундирование. Томилову пришлось вернуться в общежитие, набить в чемодан все, что попало под руку, даже японские иероглифы захватил он впопыхах, когда надо было взять русско-немецкий и русско-финский словари.
Неделя промелькнула после того воскресенья незаметно. Фронтовые поезда, эшелоны с эвакуированными, перепутанная география фронта, сводки о продвижении гитлеровских войск, о боях на море, о танковых сражениях, суровые солдатские разговоры о войне и, наконец, «мессершмитт», расстреливающий на приморской железнодорожной станции толпу, — первая кровь, которую увидел в эту войну Томилов. Он уложил на свое место в купе раненную на перроне женщину, чтобы довезти ее до ближайшего госпиталя, а сам устроился на диване с однокурсником Фоминым. Фомин, в прошлом журналист, сказал: «Ты знаешь, Степан, я ведь любитель газетных архивов. У меня дома валяются всякие комплекты, случайные номера, вырезки. Жена говорит: „Или уничтожь эту мусорную свалку, или приведи в порядок“. Сяду приводить в порядок — и погибаю. Как начнешь читать — не оторвешься. Интересно же снова взглянуть на страницы, посвященные открытию Беломорского канала или метрополитена…» — «Ты к чему это?» — перебил Фомина Томилов. «Да к тому, что сейчас это все как-то стало дороже. Я перед отъездом листал журналы пятнадцатого года. Даже читая, видишь, как резко делились фронт и тыл. Сводки с фронта. Списки убитых. И рядом отчеты об увеселениях петербургской знати. А тут, ты видел, все воюют. Эта женщина тоже…» Томилов слушал рассеянно. Ему хотелось скорее, скорее попасть на фронт. Раненый солдат из встречного эшелона зло рассказывал ему: «В плен сдаются, кричат, бьют себя в грудь: „Я рабочий, не бей, я пролетар…“» — «Значит, знает, кто мы и за что воюем, — сказал Томилов. — Небось английскому офицеру не будет показывать свои рабочие руки…» — «Так почему же он идет, если знает? — сердился раненый. — Почему зверствует?..» Томилов приехал в Таллин, он словно прошел тысячу миль пешком. Но вместо усталости только одно желание: скорее на фронт. Он охотно принял назначение на Ханко; о Ханко уже сообщало Информбюро…
Запустили моторы — катер вздрогнул, как от выстрела, и побежал из гавани в море.
На рейде покачивался крейсер. Утреннее солнце позолотило алый флаг на гюйс-штоке. Вслед катеру медленно поворачивались орудийные башни.
— Смотрите, «Киров»! — подтолкнул Томилов товарищей.
Солнце било в глаза и мешало следить за крейсером. Вскоре силуэт его слился с берегом. Томилов стал смотреть на север, где должен открыться полуостров. Его товарищи говорили о будущей жизни на Ханко.
— С нами такой полководец, как Александр Гончаров, значит, не пропадем, — поддевал политрук Булыгин грузного, глубокомысленно настроенного товарища. — Все-таки тезка Суворова. Ведь Александр Суворов не проиграл ни одного сражения!
— Болтун ты, Булыгин, — сказал Гончаров, которого в академии прозвали тюленем за неповоротливость на занятиях по физкультуре.
— Бросьте переругиваться, — вмешался Томилов. — Разбросают нас по частям, будем друг друга вспоминать…
— Некогда будет и вспомнить! — горячо сказал Фомин. — Там, на Ханко, такая, брат, война — держись! Даже наш начальник курса поймет, что там за война…
— А я все-таки прямо в глаза сказанул ему про кители, — похвастал Булыгин. — Таскайся теперь с чемоданами!
— Наступать будем — брошу, — сказал Томилов. — Победим — новое сошьем.
— А все-таки хорошо, что мы попросились на Ханко, — продолжал Булыгин. — Все ребята в Таллине нам завидовали. Неделя войны, а о гангутцах уже говорят.
— К ним такое отношение, потому что Ханко на отшибе.
— Теперь не к ним, а к нам! — вставил Булыгин.
— Ты все спешишь, Булыгин, — не вытерпел Томилов. — Сперва повоюй, а потом уже называй себя гангутцем.
Он поднялся на мостик и встал рядом с Терещенко.
— Ну как, украинец? Лихо бьете фашистов?
Быстрым взглядом Терещенко ощупал Томилова и, видимо, почувствовал к нему доверие.
— Тебя куда пошлют — к береговикам или к нам, на катера?
— Куда пошлют, туда и пошлют, — рассмеялся Томилов. — Может быть, и в пехоту.
— Ну да, в пехоту! Ты разве не из плавсостава?
— А ты что? От пехоты нос воротишь?
— Пехоте сейчас достается, — серьезно сказал Терещенко. — Вся тяжесть на ее плечах. Мои братья, отец — все, наверно, в пехоте.
— Правильно ты сказал, командир. Кланяться надо солдату в ноги…
— Вот воды многие боятся. — Терещенко усмехнулся, вспомнив десантные походы в финскую войну. — Но уж за берег зацепятся — будь здоров…
Его прервал возглас сигнальщика:
— На горизонте дым! Горит за причалами в порту!
— Бомбят? — спросил Томилов.
— Саломатин! Что там за дым?
— Мазут горит, товарищ командир.
Дым над берегом стоял густой и черный, с желтизной. Где-то далеко бухнуло орудие. Свист — в стороне от катера упал снаряд.
— Боцман! Убрать всех лишних с палубы!
Терещенко глазами показал Томилову, что он может остаться на мостике.
«Двести тридцать девятый» шел мимо финского маяка на Бенгтшере. Маяк словно вымер. Но снаряды падали все ближе к катеру.
— Корректируют. — Терещенко кивнул в сторону Бенгтшера, и пулеметчик дал по маяку очередь. — Придется ходить ночью….
Порт и город обстреливала финская артиллерия. Терещенко высадил пассажиров на внешнюю стенку и ушел в бухту Густавсверна.
Поднявшись по веревочному трапу наверх, Томилов и его товарищи укрылись за развалинами какого-то пакгауза. Июльский полдень от гари и дыма стал пасмурным. Чадил мазут в подожженных снарядами цистернах. Гарью, жаром несло от города. Политруки перебежками поднимались в гору.
Томилов с каждым шагом все сильнее чувствовал, что воздух в городе накаленный, душный. Горели целые кварталы домов, в огне рвались новые снаряды.
В городе на берегу бухты матросы цепляли к мощному тягачу сваленный с пьедестала серый гранитный обелиск — памятник солдатам фон дер Гольца, душителя финской революции.
— Куда вы его тащите? — полюбопытствовал Томилов.
— Маннергейму на могилу, — сказал низенький крепыш с медалью «За отвагу» на фланелевке. — Старик еще в восемнадцатом году заказал себе надгробный памятник.
— Предусмотрительная бестия! — рассмеялся Томилов и почувствовал, как полегчало на душе: «Оказывается, можно привыкнуть и к снарядам». Он спокойнее зашагал с товарищами по горящему городу к штабу базы.
За городским парком в глубокой воронке, вырытой бомбой, спешно строили флагманский командный пункт, или, как его называли на Ханко, «фэкапэ». Воронка примыкала к громадной, шлифованной ветрами скале, отлогой и складчатой со стороны суши и крутой, обрывистой над водой. Скала, как гранитный щит, закрывала строительство от посторонних глаз, строители углубляли ее естественные морщины, превращали их в ходы сообщения… Командный пункт прятали под камень. Бетон и сталь. Но пока шла вся эта работа, пока под землей отделывали каюты для жилья, служебные комнаты и обеденный салон, штаб оставался в угловом доме против вокзала, куда каждый час падали десятки снарядов.
Расскин обрадовался новому пополнению. Вспомнились годы, проведенные в стенах Военно-политической академии, товарищи по морскому факультету, разбросанные по флотам страны, шлюпочные походы, планы, проекты, которые Расскин называл «студенческими увлечениями». К числу таких увлечений он причислял теперь и фантастическую идею о переходе на шлюпке через Атлантический океан, идею, которую он вместе с товарищами отстаивал после похода на шлюпке из Москвы в Севастополь.
— Как там в Москве? — жадно расспрашивал он политруков. — Как началась война? Народу много в военкоматах?..
Возле штаба рвались снаряды. Горел какой-то дом напротив. При каждом разрыве Томилов и его товарищи умолкали. Булыгин нервно улыбался, бледнел, косился на окно.
Томилов старался понять: бравирует Расскин или владеет собой так же, как матросы, сваливавшие под обстрелом германский обелиск? Скорее бы получить назначение в часть, к делу! Томилов вспомнил: «Тебя куда пошлют — к береговикам или на катера?» Уж лучше бы на катера.
— Был только что на аэродроме, — неторопливо рассказывал Расскин. — Летчикам труднее всего: взлетают под огнем и садятся под огнем. В автобусе возле аэродрома партийная комиссия оформляла документы вступающих в партию. В автобусе безопаснее, чем в любом доме. Летчики утверждают, что в воздухе им спокойнее, чем на земле…
— Понятное чувство, — подхватил Томилов. — Когда человек воюет, ему не страшно. А служить мишенью для врага — удовольствие маленькое.
— Надо привыкать к огню, — поняв его, усмехнулся Расскин. — Нас будут обстреливать день и ночь. Не прятаться же все время в убежище. Вот достроим новый командный пункт, поспокойнее будет беседовать с приезжающими…
— А с непривычки действительно страшновато, — признался Томилов. — Мы сошли с катера — сразу же попали в переплет. Два часа просидели на карачках за какой-то стеной.
— Боевое крещение, — вставил Булыгин, укоризненно взглянув на товарища: зачем, мол, позоришь перед бригадным комиссаром?
Расскин листал документы политруков.
— Вы все, конечно, рветесь в бой? Задерживать вас не стану. Только пока придется заняться будничными делами. Для нас сейчас главное — подготовить гарнизон к нормальной жизни под огнем.
Он прочитал документы Булыгина и спросил:
— Вы летчик?
Булыгин смутился.
— Нет. До академии служил в политотделе авиационной части.
— Жаль, что не летаете… — с досадой сказал Расскин. — Представьте себе в пехоте комиссара, который не умеет стрелять, окапываться и бить врага. Как же он в трудную минуту поведет солдат в атаку?.. Приказываю вам научиться летать, товарищ Булыгин. Пойдете на аэродром к Игнатьеву. Он научит вас летать.
Гончарова назначили в участок СНиС; Расскин сказал, что в условиях Ханко наблюдение и связь дело первостепенное. Получалось, что второстепенных дел на полуострове нет. Назначенный в газету Фомин обиженно возразил, что хотел бы попасть в действующую часть. Расскина это рассердило.
— Давайте, друзья, условимся, что на Ханко все части действующие. И не считайте меня тыловиком, если я служу в штабе базы. Редакция — самая действующая из всех частей на полуострове. Без газеты мы не можем воевать. Каждый день гарнизон получает газету с полной сводкой Советского информбюро, телеграммами из-за границы и с передовой «Правды» за предыдущее число. Разве такая боевая работа вас не удовлетворит?
— Готов выполнять ваше приказание, товарищ бригадный комиссар! — вскочил смущенный Фомин.
— Я хочу, чтобы вы не только выполняли приказание, а просились в редакцию. Вы знаете, куда на полуострове угодил первый снаряд?.. В здание газеты пехотинцев «Защитник родины». Там все сгорело: комплекты, архив. Даже шинель редактора. А теперь они переехали в лес, к переднему краю, выкопали землянки и под огнем выпускают газету.
Фомин обрадовался:
— В такую редакцию я с удовольствием пойду.
— Вы пойдете в базовую газету «Боевая вахта». Здесь внизу, в подвале. Не беспокойтесь. — Расскин заметил кислую гримасу Фомина. — Здесь тоже люди воюют. Вчера погиб наш редактор, ранило лучшего печатника. Газете трудно, нет людей, знающих дело. Будь кто-либо из вас печатником, пришлось бы поставить на эту работу, не считаясь с командирским званием. Словом, политруком роты я вас не пошлю. Все. Удовлетворены?
Фомин вздохнул:
— Есть.
А Томилов, чувствуя, что Расскин уже не в духе, теперь с тревогой ждал: «Куда он меня пошлет?»
— Вас пока оставлю при политотделе, товарищ Томилов. А потом подберу вам самое боевое место.
Томилов, расстроенный, пошел с товарищами в политотдел.
Политический отдел занимал подвал под зданием штаба. Окна-отдушины, выходившие на тротуар улиц Борисова и Вокзальной, замуровали кирпичом; вентиляция в клетушках была неважная, но подвал надежно защищал от снарядов, и, кроме политотдела, в нем разместились редакция, типография и офицерская кают-компания.
Рядом с письменными столами и книжными шкафами стояли железные койки, застланные солдатскими одеялами. Никому не пришло в голову перенести в подвал из опустевших квартир мебель. Всех устраивала скромная солдатская обстановка.
Койки чаще пустовали: политотдельцы находились в частях.
Редакция размещалась в глухой кладовой без окон. Прежде, вероятно, это было картофелехранилище; сыровато, тесновато, но чисто и прохладно. Посредине стояла «буржуйка», которую, несмотря на жаркое летнее время, приходилось протапливать, чтобы хоть немного просушить могильный воздух подвала. Тусклая электрическая лампочка питалась током от типографского движка. При этом свете корректор Карапыш, матрос из бригады траления, читал ежедневно гранки, четыре полосы очередного номера, листовки и памятки политотдела, стихи, брошюры, наставления — все, что печатала типография.
Типография ютилась рядом, за стеной. День и ночь там стучала печатная машина. Наборщики работали вручную, набирали по рукописному тексту: пишущей машинки в редакции не было.
На редакторском столе горела настольная лампа под пластмассовым абажуром — мечта Фомина. Он считал, что настольная лампа незаменимый источник вдохновения журналиста.
Редакторский стол пустовал.
Накануне у порога политотдела разорвался снаряд.
Осколки залетели в раскрытую настежь дверь типографии — как раз против входа в подвал. Ранило печатника Бориса Суворова, одного из двух бесценных гангутских печатников. К нему подбежал второй печатник, Костя Белов, щуплый, слабогрудый юноша. Суворов тихо сказал:
— Не надо… Я сам… Там проходил редактор… посмотри.
Белов выбежал из типографии. На пороге подвала лежал раненый редактор — батальонный комиссар Федор Зудинов.
Обстрел продолжался. Во двор еще залетали снаряды. Белов взял редактора на руки и понес в укрытие. Очнувшись, редактор сказал:
— Милый мальчик, как ты меня нес?.. Ведь я тяжелый…
Редактор умер от ран. Суворова увезли в госпиталь. Белов остался у машины еще на одну ночь, а потом и на день: ведь надо вовремя дать гарнизону тираж газеты и тысячи экземпляров листовок. Все в редакции работали круглосуточно — от наборщика до корректора, и Белов просто не мог и подумать об отдыхе.
В узкой каморке рядом с типографией находилась мастерская недавно приехавшего из Москвы художника Бориса Пророкова. Цинкографии на Ханко не было. Пророков набрал в разрушенных домах запас линолеума, чтобы вырезать на нем клише.
И еще один человек каждодневно решал судьбу не только газеты, но и всей политической работы. Это матрос-радист Сыроватко. Он дежурил у радиоприемника и фразу за фразой записывал важнейшие сообщения. Иногда Сыроватко прибегал в редакцию опечаленный:
— Абзаца не записал. Помешали, проклятые…
Он дежурил после этого ночь напролет в надежде, что незаписанный им абзац будет повторен. Если так случалось и ему удавалось абзац полностью записать, он радостно кричал:
— Принял, все принял!
А на следующий день солдат на самой передней линии обороны, читая свежую газету или листовку, узнавал, что делается на родине. Одного он, конечно, не ведал: того, что этим он обязан рядовому матросу-радисту Сыроватко.
Знакомясь с редакцией, Фомин уже покорился участи тылового, как он считал, работника. Новым редактором назначили работника политотдела Аркадия Эдельштейна.
В аппарате не было ответственного секретаря и разъездного корреспондента. Фомин до академии работал разъездным корреспондентом в московской газете; на это он рассчитывал и сейчас.
Политруки прошли к заместителю Расскина — полковому комиссару Власову. Он уже успел переговорить с Расскиным, но и виду не подал.
— Михаил Фомин! — воскликнул Власов. — Как же, читал, читал когда-то. «Мих. Фомин», если не ошибаюсь, вы подписывались? Ну вот и отлично: есть чем порадовать редактора — настоящий ответственный секретарь для газеты…
Зная, что эта должность связана с сидением в типографии или за редакционным столом, Фомин побледнел.
— Значит, на фронт не попаду?
— Не попадешь! — подтвердил Власов. Но тут же смягчился: — Ну ладно, возьму тебя сегодня с собой. На остров Куэн. Вручать партийные билеты.
Томилов подумал: «Вот и Фомин сразу же попадает в часть. А я куда?»
— Гранаты у тебя есть? — неожиданно спросил его Власов.
— В академии не выдавали, — смутился Томилов. — Пистолет есть…
— Мало ли что в академии не выдавали! А вот на Ханко дадим. У нас все политотдельцы вооружены гранатами. Засиживаться здесь не позволю. А на передовой без гранаты ты не боец. Главное — чтоб был личный пример. Чтобы боец знал, кто такой политический работник. Политический работник — самый бесстрашный на полуострове человек!..
Заметив, как блеснули глаза Томилова, Власов усмехнулся:
— Ну, не горячись. На передовую все равно пока не пошлю. Иди-ка в городской парк на зенитную батарею и покажи им вот эту штуковину. — Власов протянул Томилову кусок металла. — Знаешь, что это такое?
— Обломок самолета, — догадался Томилов.
— То-то, обломок самолета… Это броня, броня «юнкерса». Антоненко прислал, ас Балтики. Не от какого-нибудь самолета, учти, а от лично им сбитого! А зенитчики стреляют из пушек по воробьям. Не могут прошибить немецкую броню. Вот и объясни им, что не так страшен черт, как его малюют. Уж больно мирно эти зенитчики живут. Надо ожесточить их, подстегнуть. Чтобы, как увидят в воздухе самолет, вскакивали, будто одно место им горчицей смазали. Понял, как у нас на Ханко надо работать?
«Понял, понял, — с улыбкой думал Томилов. — Любо будет с тобой работать. Хоть и продраишь, так с пользой».
Власов участливо посмотрел на политруков.
— Как же вы, други мои, найдете свои войска? На Ханко вы впервые. Отдохнуть мы вам еще не дали… Ну хорошо. Через полчаса всех развезу по местам. А сейчас кто хочет отдыхать — за мной. Прослушаем, что приготовила наша актерская бригада.
Выйдя вслед за Власовым во двор, политруки не сразу поняли, в чем дело.
Вдоль стен, в воротах сарая, на ступеньках высокой пожарной лестницы — всюду, где можно было сидеть или стоять, пристроились матросы, солдаты, официантки, повара, какие-то люди в штатском.
Посреди двора разостлали громадный ковер. Два аккордеониста в матросских форменках аккомпанировали певице в пышном белом платье. Она пела:
Я вам пишу, чего же боле?..
Политотдел слушал репертуар актерской бригады Дома флота. Певицу сменили скрипач, клоун, акробат.
Когда на эту своеобразную эстраду вышел матрос, исполнитель песенки Максима из кинофильма «Юность Максима», начался очередной артиллерийский налет. Где-то бухали орудия, высвистывали снаряды — «входящие» и «исходящие».
Певец запел:
Крутится, вертится шар голубой… —
и невольно присел.
Впрочем, присели все, кто стоял: снаряд со свистом пролетел над головами в порт.
Певец выпрямился и продолжал:
Крутится, вертится над головой…
Снова снаряд. Но и он шел по другому адресу.
Крутится, вертится, хочет упасть…
— Ну, дьяволы, хорошо придумали! — хохотали зрители этого необычного концерта, отлично, впрочем, понимая, что это совпадение чисто случайное.
Власов одобрил:
— Так держать! Это будет наш коронный номер. Всюду исполняйте в той же режиссерской разработке. Что касается артиллерийского сопровождения, можете не беспокоиться, отказа в нем не будет…
Политотдельский автобус, рыча, взвизгивая на ухабах и лавируя между воронками, мчался по дымному городу.
Томилов, сидя рядом с Власовым, слышал, как тот сказал шоферу:
— Не гони. Все снаряды не обгонишь…
Томилов сразу вспомнил все переживания дня — от первого снаряда на подходах к Ханко до только что прослушанного концерта во дворе политотдела — и понял, что деление на фронт и тыл для Ханко звучит нелепо. Да и не только для Ханко. Вот он едет в действующую часть, к бойцам, на которых там, на материке, смотрят с истинным преклонением; а ведь весь путь от столицы до гангутских скал — это путь через передовую, по настоящему фронту, и все советские люди, которых он встретил за минувшие дни, — это фронтовики.
— Здесь тебе слезать, Томилов. — Власов остановил машину возле парка. — На островочке у бывшей дачи Маннергейма батарея. Главное — внуши им: фронт не курорт. На фронте надо воевать. Пока нет сбитых самолетов — нет войны. Собьете первый самолет — пошлю тебя к Гранину… Не слыхал? Ну так услышишь, бойцы расскажут. А мы забросим товарищей и двинем с Фоминым к катеру. На Куэн. Пусть посмотрит, как у нас краснофлотец получает партийный документ. Э!.. Смотри, смотри! Что за красавица такая?
К машине бежала Катя — в синей юбке, в матроске, в синем берете, из-под которого торчала белая ленточка; две косы толстым жгутом лежали на ее голове.
— Не к аэродрому, товарищи? — кричала Катя, боясь, что автобус уйдет без нее.
— А ты что здесь делаешь, стрекоза-егоза? — набросился на нее Власов. — Почему отец не отправил тебя в тыл? Ох, нагорит ему, что не бережет красавицу с такими косами.
— Здравствуйте, товарищ полковой комиссар! — официально и независимо поздоровалась Катя. — Разрешите с вами следовать до аэродрома. Имею увольнительную из госпиталя на сутки.
— Вон как — увольнительную! Вы уже служите, Екатерина Леонидовна? В каком же вы, позвольте полюбопытствовать, звании?
— Пока вольнонаемная, — покраснела Катя. — Учусь на курсах медсестер.
— Ну-ну, садись, подвезем, — вздохнул Власов. — Политрук Булыгин тоже у аэродрома сойдет. Проводит. Чтобы в целости доставить! — рассердился он вдруг на Булыгина, повернулся к шоферу и крикнул: — Ну, чего дожидаешься? Снаряда? Погоняй, погоняй, погоняй! Не молоко везем…
Вдогонку высвистывал очередной финский снаряд.
Сойдя с политотдельского автобуса, Томилов зашагал по парку к зенитчикам. Его остановил низенький крепыш, назвался комендором Богдановым с зенитной батареи и сипловато спросил:
— Вы из политотдела?
— Из политотдела.
— Приказано встретить и проводить к командиру.
Томилов шел за комендором, искоса на него поглядывая: знакомое лицо. И медаль на фланелевке та же.
— С могилой барона справились? — Томилов вспомнил, где он видел этого крепыша.
Богданыч удивленно на него посмотрел, тоже узнал, в глазах блеснул и спрятался смешок.
— Ах, это вы, товарищ старший политрук, тогда мимо торопились?
— С непривычки заторопишься.
— А мы плиту эту, гранитную, на дот сволокли.
— Что ж львов оставили?
— Нельзя: львы британские. Да и толку от них…
— Все равно им компанию расстроили: охранять-то теперь им некого!
— Они теперь вроде враги. Вроде воюют.
Томилов засмеялся:
— А вы вроде дипломат?
— Вроде, — и Богданыч засмеялся.
— Медаль у вас за финскую? — спросил Томилов.
Богданыч подтвердил.
— Самолет сбили?
— Нет, я тогда зенитчиком не был. В разведке получил, в отряде Гранина.
— А-а… — протянул Томилов, и Богданычу послышалось в этом возгласе разочарование.
Богданыч спросил:
— Верно, слух идет, что Гранин снова собирает десант?
— Ловили бы вы лучше не слухи, а самолеты! — Томилова раздражало это бесконечное упоминание о незнакомом Гранине. Но тут же он пожалел: за что, собственно, он оборвал комендора? Разве он сам не мечтал о десанте? Томилов поправился: — Будет десант, вам первому сообщу. А до меня вот дошли слухи, что зенитчиков мимометчиками называют. Верно это?
Богданыч обиделся:
— Зенитчики сбивают не меньше летчиков.
— Сколько же ваша батарея сбила?
— «Бристоль-бленхейм» сбили. Бомбардировщик такой, английский.
— И все?
— «Юнкерсов» гоняем.
— Гонять или сбить — разница!
— А попробуй сбей его. Тут один «И-16» за ним гонялся — и пропал. Не вернулся на аэродром. Каждую ночь этот «юнкерс» приходит. Пробомбит и уходит.
— Заговоренный?
— Бронированный, — хмуро ответил Богданыч. — Не верят бойцы, что можно сбить. У него броня, говорят, с бревно толщиной. Стреляешь, так кажется, что снаряды отскакивают.
— И вам кажется?
Богданыч молчал. Томилов достал из кармана кусок брони.
— Видали?.. С «юнкерса». Сбил над Наргеном летчик Антоненко.
Богданыч недоверчиво разглядывал, вертел, щупал обломок. Казалось, сейчас попробует на зуб.
— Тонкая… Каждому бы пощупать… Разрешите, покажу бойцам?
— Только верните. Не потеряйте.
— Что вы, не потеряю. — Богданыч спрятал обломок брони в карман и сказал: — Народ у нас молодой, необстрелянный. Еще не понимаем своей силы…
Он произнес это между прочим, но Томилов почувствовал, что Богданычу надо поговорить с ним по душам. Только подхода ищет — как начать. А Томилов будто не хочет помочь: пусть сам начнет, пусть сам себе дорогу пробивает — так будет лучше.
Богданыч спросил, нет ли в политическом отделе специальных разъяснений о ходе войны.
— Специальных нет, — усмехнулся Томилов.
— Может, что по радио передавали, а мы тут пропустили?
— Сводку передают каждый день.
— Да нет. Я не про то. Может, кто из правительства выступал, Сталин или Ворошилов?.. У нас тут приемника нет, а по боевой слушать не дают. Все боимся пропустить. Душой болеют люди. Молчат-молчат, а иногда и подойдут: «Богданыч, ты партийный, скажи — почему отступаем?»
Он замолчал, ожидая, что скажет Томилов.
— А ты боишься ответить прямо, как думаешь.
— Не боюсь, а сам не знаю. «Заманиваем, говорю, как заманивал Кутузов Наполеона».
— Ты так думаешь? — добивался Томилов.
Богданыч ответил не сразу.
— Когда я был мальчишкой, четырнадцать держав против нас шло, атаманы, банды, Деникин подходил к самой Туле. Мой батька с тульским рабочим полком гнал их до самого Крыма. Так то в революцию, теперешней силы у нас не было. И то гнали. А сейчас не могу понять: вторую неделю война, а немцы так далеко зашли. Почему? Мы же на их земле должны воевать!
Томилов остановился:
— Тебя из-за угла ударят — на ногах устоишь?
— Смотря какой удар.
— То-то. А мы под сильнейшим ударом устояли.
— Устояли, а почему же отходим?! Города почему отдаем, наши города? Разве нашей силы мало?..
— Сил много. Но ты вот сам говоришь, что народ на вашей батарее молодой. Силу свою еще не понял. Брони на «юнкерсе» опасается. Вот ты, коммунист, и помоги каждому в нашу силу поверить. Ты думаешь, я, старший политрук, все знаю, что на фронте происходит? Все разобрал, по полочкам разложил, да? Ошибаешься. И для меня многое непонятно. Обидно и больно слышать про успехи врага. Но самое страшное сейчас — паника. Руки опускать нельзя. Я верю, что все по-другому пойдет. Я только одно твердо знаю: есть у меня кому доверить все на свете. Наше с тобой дело — выполнять солдатский долг. Так, чтобы партия знала: дан приказ — мы с тобой умрем, а выполним. Согласен?
— Так, товарищ комиссар.
— А раз так, то и объяснять надо так. Правду говорить бойцу. Не выдумывать и не вилять. Гитлер начал, он и наступает. А цыплят еще по осени считать будем. Молотов сказал: наше дело правое, победа будет за нами. Вот и добывай каждый победу. Мы сильные, прошибем всякую броню, будь она и верно с бревно толщиной… Ну, пойдем. Мы еще с тобой встретимся и потолкуем…
Они прошли по мостику на островок к даче барона.
— Да, погоди, — вдруг вспомнил Томилов. — А самолет кто у вас сбил?
— Мой расчет сбил.
— Вот оно что! Это, конечно, хорошо, что твой расчет. Коммунист должен подавать личный пример. А другие? Говоришь, не сбивают? Много необстрелянных? Молодых? Ну ладно. Потом приду к тебе. Расскажешь, настоящий ли ты коммунист, как этим молодым помог. Хорошо?
Томилов почувствовал, что обижает Богданыча; тот, конечно, болел за успех своей батареи. Не зря он схватился за кусочек немецкой брони. «Ничего, злее будет», — подумал Томилов и простился с комендором.
Командира батареи Томилов нашел на втором этаже дачи Маннергейма. В хорошо обставленной комнате лейтенант под руководством матроса возился с гитарой.
— Обучаемся, — здороваясь, сказал он. — Никак не одолею этот цыганский инструмент.
— Шикарно живете, — заметил Томилов.
— Отдыхаем между боями, — подтвердил лейтенант. — Такое наше дело, старший политрук: ночью воюем, днем спим, вечером поем.
— Днем противник не беспокоит?
— По пляжу стреляет. Но нашу дачу не тронет. Она баронская…
— Значит, в полной безопасности?
— В полной. Для финских артиллеристов мой командный пункт — табу.
— Снаряд может и не уважить адресата.
— Эх, старший политрук… — лейтенант рассмеялся. — Ты здесь новичок и потому о снарядах разговариваешь. Мы уже к войне привыкли. Обжились.
Томилов нахмурился: развязность лейтенанта ему не понравилась. Он вспомнил: Терещенко тоже заговорил с ним, старшим по званию, на «ты». Но у Терещенко это прозвучало задушевно и даже доверительно. А тут снисходительность и высокомерие без году неделя фронтовика. «Одернуть?» Но Томилов тут же раздумал: «С этого не стоит начинать».
— А я вот все не привыкну к войне. Никак не привыкну, — усмехнулся Томилов. — Меня от каждого немецкого самолета кидает в дрожь.
— Боишься?
— Боюсь ли? — Томилов насмешливо смотрел на лейтенанта. — Вот на том берегу на станции «мессер» расстреливал толпу женщин с ребятишками, и зенитчики ему не помешали, это действительно было страшно. А тут — чего бояться, тут же дом отдыха.
Лейтенант швырнул в сторону гитару.
— Можете идти, — резко бросил он матросу. — Пусть политрук батареи придет. Скажите ему — из политотдела ждут.
Матрос выскочил из комнаты. Лейтенант захлопнул за ним дверь и повернулся к Томилову:
— Посидите тут ночь, увидите, что это за дом отдыха. Утюжат бомбами справа налево и слева направо. А я и сам с удовольствием ушел бы на фронт. В пехоту. Чтобы первые встречные не упрекали меня в безделье…
— Зря грубите, лейтенант. Разве вы не на фронте?
— Двадцать километров до передовой!
— Вот те на! А на Большой земле всех гангутцев уже авансом зачислили в герои!.. Бежать от неудач даже на передний край — невелика доблесть, — серьезно продолжал Томилов. — Давайте бросим эти разговоры, займемся делом…
В поздний час Томилов вышел подышать свежим воздухом. Почти сутки он не спал. Но сейчас, в эту первую для него боевую ночь, спать не хотелось: все бодрствовали, пора и ему переходить на новый режим.
Светила луна. По узкой тропинке Томилов поднялся на длинную скалу, нависшую над пляжем, как корабельный «выстрел» над морем. Он вспомнил, что еще не успел разглядеть, какое здесь море, не видел побережья. Сутки пронеслись быстро, но он уже на месте, в воюющей части. С чего начать? Как ко всему подойти? И имел ли он уже право так строго разговаривать с фронтовиками?.. Чушь! Восторженность, с какой он смотрел на каждого человека войны, когда был на пути к Ханко, прошла. Пора самому становиться фронтовиком.
Он думал о людях, с которыми успел познакомиться, о Богданыче, о командире батареи — беспечном лейтенанте. Когда Томилов заикнулся об учении по отражению десанта, лейтенант поднял его на смех. «Какое, говорит, учение, когда идет настоящая война!..» А разве в войну учеба отменяется? Разве люди и сейчас не должны обучать друг друга, делиться опытом, знаниями, указывать на ошибки? Разве для него, Томилова, за порогом академии кончилась учеба? Нет, вот здесь и начинается настоящая учеба, здесь и завершит он свой академический курс… Томилов не считал, что он должен показать себя на батарее начальствующим лицом и учинять проверки и разносы. Когда он в раздражении бросил лейтенанту: «Займемся делом», он имел в виду именно дело, а не болтовню и не обследование. Он не стал попрекать политрука батареи за то, что тот плохо работает, хотя знакомство с Богданычем убедило его, что политрук не умеет разговаривать по душам с людьми. А какой же он тогда политрук, если он не способен разъяснить бойцу суть происходящего, политику государства!
Томилов был убежден, что сейчас главное — это помочь людям познать свою силу, поверить в себя, тогда они легко преодолеют подавленность, вызываемую горькими, недобрыми вестями с фронтов. Врать нельзя, нельзя приукрашивать, нельзя искать ложные оправдания и объяснения тому, что оправдать и объяснить нелегко. Надо говорить правду, а самая большая, самая великая правда в том, что врага мы все равно разобьем, — иначе нет нам жизни на земле. Вот эту убежденность, твердую, железную, люди должны чувствовать в каждом слове и политрука к командира, и даже не в слове, а в каждом поступке. Да, именно в поступках — в порядке прежде всего, в подтянутости, в строгом отношении к себе… Томилов понял теперь, почему он так взъелся на лейтенанта за его возню с гитарой: он почуял в этом признак какой-то бесшабашности, почти расхлябанности, столь опасной в тяжелые для родины дни, когда надо каждому собрать все, что есть в тебе живого, чтобы одолеть беду.
«А лейтенант все-таки послушался, — с удовлетворением подумал Томилов. — На утро назначено учение по отражению десанта…»
Томилов прислушался. Рядом находилась орудийная позиция, и оттуда донеслись голоса. Выделялся сипловатый голос Богданыча:
— Всю артиллерию позорим! Прозвали нас на Ханко мимометчиками. А все из-за чего! Из-за этого «юнкерса». По нашей милости он безнаказанно две бомбы в пирс всадил! Подумаешь, броня! Антоненко эту броню пулеметами расколотил. Специальным человеком прислал нам образец. Вот: наглядное пособие для маловеров. Видите — жестянка. А у нас орудия, калибр!.. Чтобы ты у меня мух не ловил, когда «юнкерс» снова загудит! Бери его в перекрестье и режь!
В ту ночь Фомин пережил боевое крещение.
Ссадив возле аэродрома Булыгина и дочку Белоуса, Власов поехал к бухте восточного побережья. Дорогу изрыли снаряды, и автобус раза два застревал в воронках. Глох мотор, на короткое время наступала тишина. Лес, озера за деревьями, далекий перестук пулеметов — все это вызывало желание видеть, слышать, писать. «Надо вести дневник». Но Фомин сразу же себя высмеял: сколько раз за годы журналистских скитаний он начинал дневниковые записи и бросал. «Все пережитое и яркое и так останется в памяти навсегда».
Машина снова выбиралась на дорогу, и Фомин досадовал, что ночь слишком темна для наблюдений. Мертвым блеском отдают черные стекла в домиках покинутых хуторов; за этими стеклами нет жизни, нет старушечьего или детского лица, как там, на Большой и родной земле, где к каждому шагу армии, шагу войны участливо, встревоженно присматриваются миллионы жителей. Фомин вспомнил встреченную в лесу девочку с косами. Похоже, что и у Власова с отцовской болью забилось сердце, когда в автобус села девочка, и он приказал шоферу гнать, гнать машину. «А Москву будут бомбить? Неужели жене придется с Наташкой на руках бежать в метро?..» Фомин надевал когда-то костюм проходчика, резиновые сапоги и с шахтерской лампой в руках, по пояс в воде, лез в штольню под Москву-реку, поминутно останавливаясь и убеждая себя, что слышит бег пароходов над собой. Хорошо бы услышать и написать об этом! Разве думал он тогда, что метро станет убежищем для его дочери и жены?! А полет навстречу Чкалову на Дальний Восток? А путешествие с изыскателями на шлюпке по Волге, по площадкам будущих гигантских ГЭС? Сколько все же счастья в газетной работе, сколько он поездил и повидал, прежде чем все та же газета привела его на море — вначале в командировку, а потом и на флот…
— О чем задумался, детина? — вернул его к действительности Власов. — Слезай, прибыли…
Автобус стоял над бухтой, но Фомин там ничего не различал.
Внизу, во тьме, оказались катера. Люди переговаривались вполголоса и мелькали, как тени.
Фомин вздрогнул, когда затарахтел моторчик и катерок побежал куда-то в море.
Стало жутковато. Фомин ждал, что сейчас вот начнется стрельба. А катерок без помех проскочил к Куэну и как-то слишком мирно ткнулся в песок.
— Сюда, товарищ полковой комиссар! — окликнули с берега, протягивая руку сначала Власову, потом матросу из политотдела, который нес папку с документами, и наконец Фомину.
Отстранив руку, Фомин прыгнул на песок, и тотчас его сильно толкнуло в спину и свалило наземь.
Прошуршала и шлепнулась мина. Разорвалась еще одна. Зуммером прожужжали осколки. Фомин преодолел дрожь, поднял голову и убедился, что и встречающие и Власов лежат рядом.
Только матрос с папкой сидел, навалясь на колени, будто спал.
— Бегом вперед! — подбегая к матросу, крикнул Власов, когда один за другим возле катерка стали рваться снаряды.
Фомин подоспел, чтобы помочь. Но матрос был мертв. Власов с трудом высвободил из его рук папку, схватил Фомина и поволок за собой.
— А тебя в следующий раз еще не так стукну, если будешь ловить осколки…
У Фомина сразу же заныла спина. Так, значит, это не мина? Спотыкаясь о камни, он спешил за Власовым и политруком батареи. Позади заурчал катерок, уходящий к материку.
— Перед рассветом вернется, — угадал мысль Фомина Власов. — До рассвета надо все успеть.
— Нет сегодня чертям сна, — сказал политрук, словно извиняясь за обстрел и за все случившееся. — Обычно к этому времени успокаиваются, а сегодня привязались. Слышите, шрапнелью бьют.
— Катер пришел — вот и бьют, — сказал Власов. — А это что за фейерверк? — он показал на трассирующий след над лесочком.
— Суденко указывает дальнобойным цель. Гениальная башка.
— Напиши про этого неистребимого артиллериста, Фомин. Мы сейчас вручим ему кандидатскую карточку.
— Прикажете вызвать на капэ, товарищ полковой комиссар? — спросил политрук батареи.
— С позиции людей не снимай. На месте будем вручать. А корреспондента пусть пока проводят к Суденко. Мы туда приедем…
Батарею на Куэне финны засекли еще до войны, когда она обстреляла буксир, нарушивший территориальные воды Гангута. Снаряды теперь сыпались на Куэн со всех сторон. Но противник не учел, что еще тогда, до войны, батарея сменила позицию. Батарейцы старались возможно дольше держать врага в заблуждении. На старой позиции жгли спички, курили, вполголоса разговаривали, «невзначай» выстрелили ракетой и даже дали оттуда одну пулеметную очередь, впрочем довольно удачную: пулеметчики сбили наблюдателя с вышки острова Хэстэ.
Перепахав снарядами ложную позицию и не слыша ответа, противник решил было, что батарея уничтожена. Но Куэн проявлял признаки жизни. Вился дымок над кухней. Топилась баня. Ходили по острову люди, и, наконец, курсировали шлюпки и катера. Финны снова обрушились на Куэн, расширив площадь обстрела. По маленькому Куэну били минометы с Хэстэ, полевые орудия с Эльге и даже дальнобойные с Данскура. По острову пристреливали оружие. Его бомбили, как запасную цель, не оставляя живого места Все пылало, дымилось, обугливалось: батарейцы ходили закопченные.
Осколком повредило дульный срез орудия, которым командовал Леонид Суденко. Это был самый бедовый боец на острове. В разгар обстрела, когда Куэн пылал костром, он ходил в чистой фланелевке, сдувал с себя крошку взрывчатки, уверяя, что порох на нем может вспыхнуть, как на огне, и приговаривал: «Снаряда не боюсь, но запалом для фашистского пороха быть не желаю». Над покалеченной пушкой Суденко сокрушался ровно столько времени, сколько потребовалось, чтобы продумать хитроумный план мести. Командир разрешил Суденко укоротить орудийный ствол. Короткоствольную пушку перетащили на старую, изрытую снарядами позицию. На этой позиции Суденко тренировал расчет по собственной программе. Бойцы проделывали все положенные движения наводчиков, заряжающих, досылающих, затем по команде одни снимали с тумбы ствол и тащили его в укрытие, другие освобождали тумбу от держащих ее болтов, третьи сваливали набок и все сломя голову мчались в убежище.
Наконец Суденко попросил командира батареи выделить ему снаряды. Командир поскупился: «На первый раз даю вам двадцать штук. Вытяните у финнов сорок — добавлю еще…» Первыми же снарядами короткоствольная пушка зажгла наблюдательную вышку на Хэстэ. Выпустив двадцать снарядов, комендоры спрятались. Прошло пять минут. Несколько батарей навалилось на позицию Суденко. Противник, видимо, решил, что батарея, которую он считал уничтоженной, воскресла. Суденко выпросил у командира еще сорок снарядов. Короткоствольная пушка повторила налет. Двадцать снарядов она выпалила с такой скорострельностью, будто било не одно, а по меньшей мере три орудия. Внимание противника вновь отвлекла ложная цель. «Еще две-три гастроли, и вся артиллерия Маннергейма будет работать на нас», — торжествовал Суденко. Вечером на остров позвонили с материка: «А ну-ка, поработайте вашим чудом». Суденко попросил разрешения ночью стрелять трассирующими. «Так финны же сразу разберут, что стреляет одно орудие?» — «Ничего они не разберут. Буду переставлять целик при каждом выстреле. А трассу финны видят только тогда, когда снаряд перелетает за опушку леса…» С Ханко наблюдали за действиями Суденко, удивляясь его ловкости: лес и верно скрывал начало трассы, и со стороны казалось, будто снаряды летят из разных мест. Финские батареи ответили. И тотчас ханковская артиллерия нанесла финнам сильный контрбатарейный удар. На другой день противник не отвечал на выстрелы Суденко. «Неистребимый артиллерист» досадовал: слишком непродолжительна была его страшная месть. А в ночь, когда пришли на Куэн политотдельцы, начался невиданный до того обстрел. Рвались снаряды и мины разных калибров.
Фомин нашел Суденко в землянке возле орудия. Фомин растерялся, не зная, с чего начать разговор: вынуть, как он проделывал это когда-то, блокнот и записывать сухие ответы на скучные вопросы глупо и просто невозможно в темноте, а стоять и молчать тоже нелепо.
— Вы с Украины, Суденко? — спросил Фомин.
— Точно, товарищ политрук. Из-под Золотоноши.
— Я там бывал, — обрадовался Фомин. — В бывшей Богушковой слободке, а ныне в Чапаевке.
— Так это ж моя родина! Я ж чапаевец!
— Партизанское село! Лучший на Украине стадион.
— Точно. Я ж его и строил. Вот этими руками… Вы к нам не с московской командой приезжали?
— Ну да, с футболистами завода «Серп и молот».
— Так мы же вам еще проиграли одиннадцать к нулю.
В темной землянке прокатился смешок.
— Ты, Ленечка, наверно, был центром нападения со стороны «нуля»?
— Дробь! — Этим артиллерийским словечком Суденко хотел сказать: «Отставить!» — Наши дают.
Над островом с рокотом, колебля деревья, пронеслись: тяжелые снаряды Гангута, и где-то близко затряслась земля — так близко, что с крыши землянки посыпалась щебенка, а Фомин сразу ощутил, что противник рядом: днем, наверно, видно друг друга.
Для Куэна настала минутная передышка. Но когда Гангут прервал огонь, финские снаряды снова полетели на Куэн, и на этот раз прямо к землянке.
Суденко выскочил наружу и подбежал к ближайшей сосне.
— Кажется, нас обдурили, — ворчал он, прижимаясь к дереву.
Дождавшись очередного снаряда, Суденко крикнул пулеметчику:
— Стреляй, Суббота, сколько влезет, по пляжу на Хэстэ, пока я не свистну, — и полез на дерево.
Фомин ничего не мог понять. Он знал только, что между упавшими снарядами, пляжем и пулеметом матроса со странной фамилией Суббота есть прямая связь.
Как только крупнокалиберный пулемет открыл огонь, стрельба по землянке прекратилась. Суденко, не слезая с сосны, свистнул. Пулемет замолчал, а перед землянкой вскоре опять разорвался снаряд.
— Так и есть! — крикнул Суденко, слезая с дерева. — За пляжем между двумя соснами вспышки. Слышите, полевое орудие бьет, снаряды опережают звук выстрела. Это они выставили кочующее орудие на пляж, прямой наводкой нас расстреливают. Дудки!..
Фомин даже не заметил, что Суденко острит и рисуется специально для него, для его журналистского блокнота. Этот матрос — храбрец, и поэтому все его шуточки казались Фомину остроумными и достойными газетных страниц. Но как изменился сам Суденко, когда к землянке пришел Власов и тут же, возле «чуда», вручил ему кандидатскую карточку. Он сразу стал простым, скромным парнем. Хотя речей тут не произносили и сам Суденко тоже не сказал ни слова, но по той тихой торжественности, с которой он взял в руки партийный документ и спрятал его на груди под бушлат, Фомин понял, с какой силой страсти он будет воевать впредь.
Возвращались с Куэна на рассвете, при первых лучах солнца. Фомин задумался: как уложить все, что он видел, в рамки газетного очерка? Он мысленно сочинил начало очерка и придумал заглавие: «Чудо-пушка Леонида Суденко», — это прозвучит просто и с долей юмора. Но тут ему пришла в голову мысль, что о пушке-то, пожалуй, и нельзя пока писать: попадет газета врагу в руки — пушку разобьют. «Что же, — с горечью подумал он, — придется секретарю редакции Фомину остудить корреспондента Фомина и безжалостно сократить его очерк до размера корреспонденции в тридцать строк».
В редакции Фомин застал Расскина — тот сидел на столе, окруженный сотрудниками, и что-то читал вслух. Фомин пробрался к железной печурке, ощупал ее — она была холодной — и присел. Он уже знал от сотрудников, что комиссар базы частенько захаживает в редакцию. Расскин никогда не передавал приказаний через посредников. Он приходил в подвал, сам все рассказывал, да при этом еще сообщал такие важные подробности, что сотрудник, выполняя приказание, испытывал благодарность к комиссару, который счел нужным раскрыть ему подоплеку дела. Журналисты любят быть осведомленными, и Расскин, кажется, всегда учитывал это обстоятельство. Он доверял редакции, а доверие ко многому обязывало.
Фомин понял, что Расскин читает вслух важный приказ Главного командования о положении на фронтах. Приказ был секретный, и, быть может, комиссар читал его не полностью. Но Фомину хотелось верить, что в редакции комиссар читает все. Приказ был очень суров и правдив. В нем говорилось о наших неудачах, хотя у нас не принято было такие слова произносить вслух. Фомин душой ощутил, что пришло самое главное в жизни, речь идет о жизни и смерти государства, о жизни и смерти народов нашей страны. Всенародная Отечественная война — это не на неделю и не на один месяц. Поднимаются миллионы людей, никакой пощады, никакого послабления не может быть малодушию, проявлению паники или трусости.
Расскин дочитал приказ и сказал, что по приговору трибунала один лейтенант расстрелян за отказ ехать на передовую, на острова. Фомин почувствовал физический гнет от того, что это случилось на Ханко. Страшные слова «трус», «дезертир» звучали для него как отвлеченные понятия — он не мог представить себе, что подобное может быть здесь, на его Гангуте, где он находился лишь несколько дней, но где все представлялось ему Героическим. Но Расскин добавил к сказанному, что и здесь возможны случаи трусости или паники, если не принять жестких мер укрепления дисциплины.
— Иногда малодушие прикрывают пьянством, — сказал Расскин. — Все равно, мол, пропадать — такова несложная психология паникера. Тут мы будем беспощадны, и вы, газетчики, обязаны помочь в этом командованию.
Фомин понял, что комиссар не склонен к общим рассуждениям, он обращается к нему как к равному, вместе решающему боевую задачу, и это ему было по душе.
— Не думаете ли вы, друзья, что название газеты устарело? — спросил вдруг Расскин.
— Мы уже говорили тут между собой, что «Боевая вахта» — это что-то слишком мирное, — сказал Фомин. — Наступательности в этом нет. Хотелось бы в заголовке видеть слово «Ханко». Но утверждают, что это раскроет дислокацию гарнизона.
— Теперь можно, — сказал Расскин. — Только уж раскроем, что мы не на Ханко, а на Гангуте. Заголовок газеты должен каждый день напоминать бойцу о национальной гордости народа, о мужестве. Назовем газету «Красный Гангут»?
— Пахнет гражданской войной, — возразил кто-то из сотрудников.
— Вот и хорошо, — горячо вступился Фомин. — Мужество истории, помноженное на силу революционного советского героизма.
— Тогда так и доложу в Таллин: «Красный Гангут». А вас, Борис Иванович, — обратился Расскин к художнику Пророкову, — разрешите поздравить с успехом. Первые ваши рисунки отправлены финнам довольно оригинальным способом. — И Расскин рассказал про проделку Думичева на Петровской просеке.
— Можно каждый день на четвертой странице давать отдел сатиры и юмора, — волнуясь, предложил Пророков. — И листовки можно выпускать…
— Линолеума не хватит, — сказал Фомин.
— Не хватит — будем резать на паркете.
— Поддерживаю, — сказал Расскин. — У нас впереди трудные дни, и смех нам нужен злой, уничтожающий. Солдат хочет смеяться над врагом. Пусть все знают, что Гангут смеется над врагом и бьет его. А материалом снабдим с избытком: и линолеумом и темами…
Расскин выложил на редакционный стол номер финской провинциальной газеты «Вострам Нуланд», отобранный у одного из пленных, и пачку писем на ханковский фронт из финляндского тыла.
Газета, предназначенная для населения западного побережья Финляндии, в некрологе сообщала:
«В городе Ганге на восемьдесят пятом году жизни тихо скончалась вдова Хедвиг Локс».
— Бильярдисты называют такой прием «от борта — в угол», — рассмеялся Фомин. — Читатели должны из этого заключить, что Гангут занят финскими войсками…
— И что усилиями маннергеймовского правительства здесь даже созданы условия для тихой смерти финских старушек, — подхватил Пророков.
— Вот вам и начало для отдела «Гангут смеется», — решил Расскин. — Сатира может открыть огонь на поражение.
— Тут еще один блестящий материал, — сказал Пророков, перебиравший письма с приложенными к ним переводами. — Слушайте, что пишет финская дама мужу на фронт: «Дорогой Юган. На днях мы слушали радио о том, что скоро нас направят на жительство в Ганге. Говорят, задержка происходит исключительно из-за русских мин, которые еще не убраны. Что же ты мне не пишешь — собираться или обождать?»
— Пусть немного обождет.
— Препятствий, черт возьми, действительно много.
— Это можно графически изобразить в трех рисунках, — предложил Пророков. — Первый — «частые бомбовые осадки»; второй — «непроходимые леса советских штыков»; а третий — «дороги, испорченные фашистскими могилами»…
— Замечательно! И все это назвать: «Естественные препятствия на подступах к Ханко».
— Я вижу, вы специалист по заголовкам, товарищ бригадный комиссар, — улыбнулся Пророков. — У нас в «Комсомольской правде» дать хороший заголовок считалось особым искусством.
— Люблю я вас, газетчиков, — сказал Расскин. — Гордая и боевая профессия; большевистский журналист Ленин был вашим великим коллегой.
— И мы любим свое скромное дело, — тихо сказал Фомин. — Но мало нас. Нет поэта. Нужен специальный корреспондент…
— С вами начнешь по-хорошему говорить, так вы сразу забываете про субординацию и стонете в присутствии начальства.
— Наоборот, Арсений Львович, мы помним, кого и о чем надо просить!
— Нет у меня людей! — рассердился Расскин. — Вот Борис Иванович Пророков обучает Шпульникова. Ищите и вы поэтов среди матросов. Сейчас стихи пишет весь гарнизон. Привлекайте актив. Репнину закажите какую-нибудь историческую статью. Вашему приятелю Томилову… Помощников у вас много… — Расскин заторопился к выходу, словно спасаясь от новых просьб.
Летчики собрались у самолета Петра Игнатьева. Стоя на плоскости машины, Игнатьев сказал:
— Мы слишком многое позволяем противнику. Командование приказывает проявлять смелость, инициативу, сметку, свойственные нашему народу. Это значит — не ждать, пока враг придет сюда, как мы ждем. Надо врага искать. Какие будут суждения?
— Я скажу, — попросил слова Белоус. — Мы открыли счет мести за лейтенанта Кулашова. Я предлагаю продолжать счет. Проси у начальства разрешения на свободный полет.
— Согласен, Леонид Георгиевич, — поддержал Игнатьев. — Это будет наш боевой ответ командованию.
Игнатьев позвонил Расскину:
— Товарищ бригадный комиссар, летчики требуют: искать врага и навязывать ему бой. Разрешите уйти в свободный полет?
— Всем?
— Кроме дежурных.
— Пока пусть вылетает одно звено. Для остальных есть другое дело. Сейчас переговорю с генералом и приеду к вам…
В свободный полет отправился Белоус с двумя летчиками своей эскадрильи. Слово «месть» Белоус впервые произнес после исчезновения «И-16» летчика Кулашова. Кулашов исчез ночью, когда «юнкерсы» бомбили полуостров. По старинке считалось невозможным взлететь, когда противник над стартом. Кулашов на «И-16» взлетел, погнался за «юнкерсом» в открытое море и не вернулся.
Белоус сказал: «Открою счет мести!» Он превратил несколько финских казарм в костры и, возвратясь, сообщил Гранину координаты зажженных целей, чтобы Гранин не давал финнам гасить пожары. А теперь, уйдя в свободный полет, Белоус и его товарищи искали врага далеко в море. Они увидели четыре немецких торпедных катера, атакующих пассажирский транспорт. «Семьи с Эзеля», — мелькнула догадка, и на миг Белоус увидел лицо Катюши, обиженной, что отец снова уговаривал ее уехать в тыл. «Что ты, папа, у нас медсестра Люба ребенка ждет, и то осталась. Все говорят: лучше на фронте воевать, чем плыть беззащитными на пароходе…» Белоус набросился на катера, сбивая их с боевого курса. Один из катеров Белоус сжег. Торпеды противника прошли в стороне от транспорта. «Мало! — думал Белоус, возвращаясь на аэродром. — Три катера все же ушли… О каком же новом задании генерала говорил Расскин?..»
Когда минувшей ночью город внезапно подвергся сильному огневому налету, Кабанову доложили, что противник ввел в бой тяжелую батарею, расположенную на острове Эрэ.
Среди ночи Кабанов вышел из ФКП. Ночь была туманная, сырая. После каждого разрыва над землей повисало облако гари; оно сразу не таяло, медленно ползло к морю, обволакивая побережье, словно дымовая завеса.
Кабанов долго стоял на скале, вслушивался в протяжный, все нарастающий гул и тревожной мыслью провожал каждый вражеский снаряд: «А не в госпиталь ли?.. Еще не всех упрятали под надежные накаты. Не задел бы летчиков, — тяжела их жизнь…» Он настойчиво слушал, смотрел, вглядывался: откуда стреляют?..
Зарницы загорались далеко над черным ночным морем и действительно там, где находился остров Эрэ. Но как только вспыхивало пламя залпа на Эрэ, так тотчас же, точно отблеск, пробегали огоньки по всей цепи островов, с юга и запада окружающих Гангут. Это били по Гангуту батареи меньших калибров, поддерживая калибр главный. Да, именно главный калибр.
Кабанов вернулся в штаб, зашел в оперативную комнату, где еще бодрствовал Барсуков.
— Так говорите, Игорь Петрович, с Эрэ ведут огонь?.. Чепуха. Хотят нас обмануть. Прикажите доставить мне к утру побольше осколков.
Утром матросы принесли уйму осколков, собранных в разных воронках. Кабанов сам разбирал, сортировал, сличал; по бесформенным кусочкам стали он будто читал карту расположения батарей противника: вот щербатый, массивный — из Булакса, оттуда двухорудийная 152-миллиметровая батарея бьет по Утиному мысу; вот шрапнельный — полевая батарея в Грунсунде; вот головка от немецкого фугаса с острова Стурхольм.
А вот и то, что нужно: куски, кусочки и даже донная часть от дальнобойного снаряда с броненосца, — по восемь орудий такого калибра должно быть на каждом из двух финских броненосцев береговой обороны. Только у них такие снаряды: на донной части клеймо — якорь и цифра «254». Калибр пушек, установленных шведским заводом «Бофорс» на этих броненосцах.
Очевидно, где-то поблизости в шхерах скрывается «Ильмаринен» или «Вейнемейнен». Ночью под прикрытием береговых батарей он ведет огонь. Кабанов теперь был в этом убежден и приказал летчикам найти броненосец.
Когда Белоус вернулся из свободного полета на аэродром, Игнатьева там уже не было. Он улетел на поиски броненосца «Ильмаринен», который, по сведениям штаба базы, скрывался поблизости в шхерах.
Белоуса встретил Расскин:
— С победой вас, Леонид Георгиевич. Хороший сегодня почин.
Они прошли к землянке КП и присели на гранитный валун.
— Почин почином, — сказал Белоус, — а три катера ушли. Скоростные машины будут?
Расскин положил руку на его плечо:
— Будут, Леонид Георгиевич. Все будет. А сейчас надо максимум выжать из того, что есть.
Белоус вздохнул:
— Трудно за ними гоняться. «Юнкерсы», новые «фоккеры», «мессеры» скоростные. Нам бы скоростенки добавить.
— Ишь вы какой! — рассмеялся Расскин. — Недаром Кабанов в летчиках души не чает. «Жить, говорит, будут у меня как боги. Построим подземные ангары. Все сделаем, чтобы сберечь людей. Это, говорит, наши глаза и уши».
— Глаза и уши, — повторил Белоус. — Только глаза слепнут от дыма, а уши глохнут от снарядов.
— Леонид Георгиевич, будет и тяжелее. Но мы сделаем все, чтобы вам помочь. У финнов есть батареи, дежурные по нашему аэродрому. Кабанов приказал Гранину вести против них борьбу. Гранин же ваш приятель. Научили его летать?
— Война помешала, не успел.
— Я вам еще одного учлета присылал.
— Булыгина? Из него летчика не выйдет. Земной человек.
— Вот те на! А вы небесный народ, боги воздуха!
— Боги не боги, а летчику полагается любить авиацию.
— Гранин тоже боялся летать. Все-таки взялись обучать его?
— То Гранин, с характером человек. Он за что возьмется — одолеет.
— Ну и Булыгин должен одолеть. Вы хоть проветрите его на высоте. Что-то я его не вижу…
— Игнатьев поручил ему оборудовать тир и полигон для гранатометания. Хотим обучить летный состав личной обороне.
— Боги воздуха спускаются на землю? — усмехнулся Расскин.
— К саперной лопатке уже привыкли, товарищ комиссар. Копают — не ворчат. На маскировочные сетки больше не рассчитываем. Мы ведь сами разгадываем всякую сеть. Камни таскать к землянкам я их приучил.
— Не очень перегружайте летчиков, — сказал Расскин. — На вас сейчас много задач возлагается: охрана базы с воздуха, воздушная разведка, корректировка огня, штурмовка аэродромов, сопровождение кораблей и, наконец, связь о внешним миром. Надо летчиков беречь…
Игнатьев вернулся, не найдя броненосца.
— Горючего не хватило, — скрывая раздражение, доложил Игнатьев.
— Генерал уверен, что броненосец прячется здесь. Не мог он уйти.
— Найдем, товарищ комиссар, найдем. Есть там одно подозрительное местечко; сейчас заправимся и проверим…
Подозрительным местечком Игнатьев считал район маяка на острове Бенгтшер. Этот остров на подходах к Ханко казался мирным и безоружным. Огонь автоматической пушки с Бенгтшера был для Игнатьева неожиданным, снаряд едва не зацепил его машину, подброшенную вверх взрывной волной.
Вылетев вторично, Игнатьев внимательно исследовал чистый, аккуратный лесок на самом, кажется, краю Бенгтшера. Но остров этот — голый, скала и никакого леса. А сделано так, что лес сливается с островом. Маскировка! Чутье воздушного разведчика подсказало ему: надо прочесать этот лесок пулеметом.
Срезанная очередью, упала в воду маскировочная сеть и обнажила громаду броненосца. Игнатьев сгоряча ринулся в снопы зенитного огня. Этот порыв мог стоить ему жизни и не принести существенного вреда врагу. Игнатьев овладел собой, отошел подальше в море. Теперь броненосец был виден издалека. Даже если он вновь наденет маскировочную сеть, это никого не обманет.
Игнатьев поручил товарищу наблюдать за броненосцем и поспешил к Ханко. Он еще не долетел до аэродрома, когда мощные орудия «Ильмаринена» открыли огонь по Утиному мысу. Батареи финской «Ударной группы Ханко» поддержали броненосец.
Заходя на посадку, Игнатьев увидел впереди разрывы. Всю посадочную полосу изуродовали воронки. Игнатьев снова набрал высоту и зашел с другой стороны аэродрома. Финны перенесли огонь туда. Тогда Игнатьев посадил самолет не вдоль площадки, а поперек.
К нему бежали Белоус, Расскин, техник.
— Вон из самолета! — кричал ему Расскин. — В укрытие!
Они подхватили самолет и оттащили к краю аэродрома.
— «Ильмаринен» обнаружен за Бенгтшером, — доложил Игнатьев. — Овчинников сторожит его.
Расскин приказал не упускать броненосец из виду, пока не прилетят бомбардировщики. Уезжая, он предупредил Игнатьева:
— Всю месть финны обрушат на вас, на аэродром. Берегите летчиков. Посадил самолет — сразу в укрытие.
После отъезда Расскина Игнатьев собрал техников.
— Летчик рискует в воздухе, — сказал он, — надо избавить его от ненужного риска на земле. Группа техников и мотористов должна встречать каждый самолет у посадочного знака. Посадив машину, летчик покидает ее. А вы подхватываете самолет и откатываете его в сторону, как это сделал сегодня бригадный комиссар. Так будет по-товарищески: и летчиков спасем и самолеты сохраним.
«Ильмаринен» уходил. Гангутские летчики не отставали от него. Они «вели» броненосец в Ботнический залив.
Когда пролетели вызванные с востока бомбардировщики, Игнатьев позвонил Расскину:
— Задание выполнено. Передан из рук в руки.
— Молодцы! Кстати, генерал просил порадовать вас. Летят к нам два сверхскоростника. Не летчики, а молнии…
— Антоненко и Бринько?
Летели не два самолета, а три. И в трех одноместных машинах четыре человека.
Летчик Кулашов не погиб. Увлекшись погоней за «юнкерсом», он ушел далеко от Ханко и с трудом дотянул до одного из аэродромов на противоположном берегу. Потом он перелетел в Таллин.
Антоненко набросился на него с расспросами. Как там, на Ханко, воюют? Как сбивают? Как семья?
— Семья твоя в Кронштадте, — сообщил Кулашов, присев рядом с Антоненко. — Броню, которую ты прислал сыну, отдали в политотдел, зенитчикам показать. А война жестокая. Аэродром под обстрелом. Кабанов приказал рыть землянки. Гонят нас снаряды из землянки в землянку. То летаешь, то ковыряешься с лопатой в руках. Техникам достается больше всех: народу мало, один техник на звено, да еще с копай-городом морока. Белоус замучил: вместо утренней зарядки заставляет каждого из нас притащить на командный пункт два гранитных валуна или два рельса с железнодорожной ветки. А ночью висят «юнкерсы». Так и утюжат аэродром.
— Сбиваете?
— Иногда.
— А ты своего сбил?
— Ушел.
Антоненко вскочил:
— Нельзя упускать! Надо сбивать. Сегодня же полетим на Ханко. Мне и Петру разрешили. Готовься.
Пока Григорий Беда проверял пулеметы, Антоненко сидел поодаль, покуривал, наслаждаясь последними перед вылетом затяжками. «Ладный паренек, — думал Антоненко, глядя на Беду. — Не вредно бы захватить его с собой на Ханко». Он погасил папиросу, встал и подошел к самолету. «Да, недурно было бы захватить его с собой. Ваня Борисов его любил. Взять, что ли?.. Но как? Куда его посадишь? Можно, снять спинку сиденья и кое-как его пристроить. Согласится ли он лететь на одноместной машине в качестве мертвого груза?»
Беда, словно чувствуя, о чем думает Антоненко, просительно произнес:
— Касьяныч, возьми с собой.
— А не боишься? — оживился Антоненко.
— С тобой не страшно. Дотянем.
«Каких-нибудь полчаса лету, — подумал Антоненко. — Там такой специалист пригодится. И оружейник и моторист. Золотые руки… А здесь в два счета обзаведутся новым».
— Ну, а куда лечу, знаешь? — строго спросил Антоненко.
— А то как же… Возьми, Касьяныч! — взмолился Беда. — Я же худенький. Как раз на место спинки сиденья придусь. Дышать — и то не буду.
— Лезь, — сказал Антоненко, вынимая из кабины спинку. — Я аккуратненько!
Беда полез в истребитель. Он кое-как втиснулся на место спинки сиденья позади летчика. Ноги он протянул к фюзеляжу, а его тело Антоненко намертво закрепил ремнями, впопыхах позабыв спросить парня, как ему удобнее висеть — вперед лицом или спиной.
Когда Антоненко влез в кабину, Беда беспокойно задергался позади; он превратился в «мертвый груз» и не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой.
Антоненко оглянулся, дал газ и быстро ушел в воздух, стараясь не думать о парне, тяжело дышавшем ему в шею.
Но в зеркале то и дело мелькало лицо человека, старательно улыбавшегося какой-то неестественной улыбкой; в ней было и страдание и терпение.
«Ничего, — подумал Антоненко, — откачаем. В конце концов техническому составу полезно знать все прелести полета».
Бринько и Кулашов пристроились парой вслед за Антоненко.
Забравшись повыше за облака, летчики быстро пересекли залив.
Заметив впереди, над морем, знакомые очертания немецкого бомбардировщика, Антоненко дал знать Бринько, что берет немца на себя.
«Юнкерс» шел без сопровождения. Прекрасно, можно помериться с ним один на один. Актоненко тоскливо глянул в зеркальце на свой сопящий груз, хоть и не шевелившийся, но живой; угораздило, мол, брать с собой.
Беда, виновато улыбаясь, заморгал глазами и зашевелил губами, будто желая сказать: «Давай, Касьяныч». Так по крайней мере хотелось думать Антоненко, жаждавшему во что бы то ни стало ввязаться в бой; впрочем, потом, на аэродроме, Беда охотно поддерживал эту версию и даже утверждал, что именно он-то и мечтал в своем положении о воздушном бое.
— Я — аккуратненько! — обрадованно произнес Антоненко, по своему усмотрению истолковав движение губ Беды.
Он развернул машину вслед за уходившим бомбардировщиком.
Новый вес отяжелевшей машины и стесненность движений вызывали у Антоненко необычные ощущения. Все выработанные в боях с бомбардировщиками приемы пошли насмарку, и нужно заново решать трудную задачу. Он настиг бомбардировщика, зашел сверху, бросился в пике, атаковал, вновь взвился вверх, опять зашел с виража — и все же сбил «юнкерса».
Бринько и Кулашов готовы были в любую минуту прийти Антоненко на помощь.
А в кабине позади Антоненко все время торчал скованный по рукам и ногам Беда, то бледневший от страха, то становившийся бурым от прилива крови при виражах истребителя.
Антоненко развернул машину на прежний курс и глянул в зеркальце на Беду. Тот все еще старательно улыбался, но лицо его с этой натянутой улыбкой выглядело растерянным и жалким.
— Я — аккуратненько! — Антоненко добавил газ.
На Ханко готовились к встрече товарищей. Аэродром за день исковеркали снаряды. Игнатьев вызвал коменданта аэродрома.
— Колонкин! Вы мне отвечаете за все воронки на аэродроме. Чтобы взлетная полоса всегда была в исправности!
Комендант нагрузил полуторку щебнем и песком. Команда бойцов расположилась в кузове. Сам комендант взгромоздился на кабину. Он «выслушивал атмосферу».
По звуку комендант определял, куда летит снаряд. К месту разрыва мчалась машина. Еще не опали земля и осколки, грузовик подлетал к воронке. Солдаты сваливали в яму щебень и песок, а комендант высматривал следующую цель.
— Ничего, Колонкин, — успокаивал Игнатьев. — В одну и ту же воронку дважды падают снаряды только по понедельникам. А в понедельник у финнов похмелье.
Под вечер Антоненко и его спутники прилетели на Ханко.
Тотчас же возобновился артиллерийский обстрел.
Лавируя между разрывами снарядов и полузасыпанными воронками, Антоненко посадил машину и зарулил в укромное место. Он видел, что солдаты, готовые подхватить «ястребок» и откатить его на руках, машут ему, дают сигнал, чтобы заглушил мотор и бежал в укрытие.
Но Антоненко не бросил свою машину. Зарулив, он вылез, вытащил на землю обессилевшего Беду, положил его на спину под плоскостью, чтобы тот пришел в себя, а сам пошел на командный пункт.
— Сбит «юнкерс» и доставлен с левого берега слабонервный оружейник и моторист Григорий Беда, — доложил Антоненко Игнатьеву и добавил любимое: — Аккуратненько!
Вторым сел Бринько. Он прибежал к командному пункту с какими-то бутылками в руках.
— Подарок из Таллина, — он протянул Белоусу две бутылки кефира и четыре бутылки пива.
— Леонид Георгиевич переходит на кефир с пивом? — рассмеялся Игнатьев.
— А кто там на третьем садится? — спросил Белоус, всматриваясь в третью машину.
— Военная тайна! — сказал Антоненко.
Но Игнатьев, Белоус, все летчики уже бежали навстречу: они узнали Кулашова, спокойно шагающего к командному пункту.
— Воскрес?! — обнимал его Белоус.
— Мы же за тебя счет мести открыли!
Кулашов освободился из дружеских объятий и спросил:
— Мой «юнкерс» не приходил больше?
— Приходил ночью. Сбросил пятисотку на скалы. Не взорвалась — отскочила в лес.
— Сбили?
— Зенитчики сбили.
— Нам надо сбивать, — сказал Кулашов, не глядя на Антоненко. — Касьяныч правильно говорит: ни одного фашиста не допускать к Гангуту!
— Ладно уговаривать, — перебил его Антоненко. — Теперь надо дело делать. А кто у вас там по аэродрому носится колбасой? — он показал на автомашину коменданта, мчавшуюся к очередной воронке.
— Ответственный за воронки комендант Колонкин.
— Аккуратненько устроился на полуторке. У меня тут в квартире должен быть мотоцикл. Подарю ему…
День был на исходе. Дым стлался над горящим лесом. Тьма быстрее обычного окутывала аэродром. Пахло гарью и порохом. Огонь спалил уже увядшую сирень.
Беда очнулся, отдышался и занялся моторами «ястребков». Он знал своего командира: появится над Ханко противник — Касьяныч не станет отдыхать! Антоненко не простит ему, если оба самолета не будут тотчас готовы к бою.
Беда заправил самолеты горючим, опробовал пулеметы. Антоненко, не снимая парашюта, лежал рядом с Бринько на траве. Здесь, на летном поле, он отдыхал.
Сколько событий за день! На аэродроме в Таллине — бой. По пути на Ханко — бой. И вот Ханко, земля Ивана Борисова. Надо завтра же пораньше съездить на площадь, поклониться другу воину.
Подошел Игнатьев.
— Отдохнули бы, ребята!
— Отдыхают на том свете, Петр Игнатьевич. А мы с Петей еще будем жить и, может быть, сегодня повоюем.
— Не вы же дежурите.
— Мало ли что! Мы с Бринько всегда дежурные. Верно, Петяш?
— Верно, Касьяныч. Только сейчас кино будут показывать, люблю кино.
— «Чапаева», — подтвердил Игнатьев. — Пойдем, Касьяныч.
— Не пойду. Фашист обманет.
Игнатьев покачал головой и ушел.
В сарае возле аэродрома показывали «Чапаева». Летчики заполнили полутемное помещение, шутливо прозванное «полудневным» кино. Начался сеанс.
Игнатьев выскочил из сарая на звуки моторов, ворвавшиеся в фонограмму фильма. Он слышал гул взлетевших самолетов и стрельбу. Но когда выскочил, уже было поздно: за аэродромом на скалы падал сбитый «юнкерс». Антоненко и Бринько заходили на посадку.
Антоненко доложил, что «юнкерс», пользуясь темнотой, появился неожиданно из-за леса, на высоте трехсот метров. Фашист хотел обмануть — дал ракету, будто идет на посадку. Но он не знал цвета нашей условной ракеты, и, кроме того, Антоненко уже по звуку определил, что летит самолет противника. Друзья, взлетев под огнем фашистских пулеметов, сразу вступили в бой. Антоненко не успел даже убрать шасси, не успел привязаться и надеть шлем. И старт и бой заняли полторы минуты. «Береги порох, не трать зря», — любил говорить Антоненко. Беда подсчитал, что оба летчика истратили в этом бою двадцать патронов.
Игнатьев понял, от какой опасности спасли своих товарищей Антоненко и Бринько: бомбы «юнкерса» могли угодить в переполненный летчиками сарай.
— Спасибо за науку, — сказал он, пожимая руку летчикам. — Но, Касьяныч, без шлема летать нельзя. Оглохнешь. И привязываться обязательно. Непривязанным и без шлема вылетать запрещаю. Обещаешь?
— Слушаюсь, товарищ командир.
Антоненко и Бринько стали любимцами гарнизона: «И-16» Бринько был так же окрашен, как и самолет Антоненко. На полуострове о них всегда говорили: «Антоненко и Бринько», «Бринько и Антоненко». Гангутцы всегда отличали эту пару по особой манере полета — резкой, стремительной, молниеносной.
Четвертого июля над Ханко появились два «бристоль-бульдога». Они сбросили бомбы на морской аэродром и направились к сухопутному. Одновременно финская артиллерия начала обстрел. Гранин вступил в контрбатарейную борьбу.
Антоненко и Бринько мгновенно взлетели. Каждый взял на себя по одному самолету.
Бой закончился очень быстро: с момента взлета до исхода боя прошло четыре минуты. Оба «бристоль-бульдога» были сбиты.
Возвращаясь, Антоненко и Бринько прошли над могилой Борисова.
На другой день Антоненко и Бринько воевали вдали от базы. На обратном пути им повстречался «юнкерс». Не сговариваясь, оба погнались за бомбардировщиком. Это происходило над Финляндией, днем. «Юнкерс» дал полный газ, уходя в сторону Хельсинки. Как ни нажимали Антоненко и Бринько, расстояние между ними и преследуемым «юнкерсом» сокращалось медленно. Возникла опасность, что не хватит горючего. Но бросить преследование было обидно. Бринько, как и Антоненко, не любил попусту тратить пулеметную ленту. Стрелять — так уж наверняка! Но тут Бринько решил рискнуть и дал по «юнкерсу» длинную пулеметную очередь. Правый мотор «юнкерса» загорелся. «Юнкерс» потерял скорость. Бринько и Антоненко настигли его как раз над столицей Финляндии и сожгли на виду у всего населения Хельсинки. Возвращаясь с победой, Бринько и Антоненко вновь прошли над могилой Борисова.
С тех пор вошло в обычай: если Антоненко возвращается с победой, он обязательно пройдет над могилой Борисова и сделает горку над аэродромом; если Бринько удалось сбить фашистский самолет, он промчится через весь городок, мимо водонапорной башни, покачивая крыльями; если же Бринько хоронится, идет к аэродрому не над городом, а стороной, — значит, не сбил.
Бринько был огневиком Антоненко: один атакует, другой прикрывает. Прилетят — Антоненко садится первым, выскочит из самолета, подождет, когда посадит машину Бринько, подбежит к нему, обнимет и «дарит самолет».
— Бери, Петя, твой он.
— Что ты, Касьяныч, ты сбил — тебе его и надо записать в счет.
— Бери, бери, я тебе приказываю… Ты сбил два. Ты меня выручил.
Бринько ни за что не соглашается, но Антоненко настаивает:
— Если бы не ты, Петя, меня бы уже давно не было в живых…
На самолетах установили рации. Дежуря, Антоненко и Бринько не покидали кабин. Идет обстрел — все равно оба остаются на посту.
В один из июльских дней они услышали в наушниках голос Игнатьева:
— Касьяныч, Бринько у тебя?
— Здесь Бринько.
— Слушайте радио. Включаю.
Передавали Указ о награждении гангутцев.
Правительство присвоило звание Героя Советского Союза летчикам Антоненко и Бринько.
Допрос пленного офицера, захваченного Петром Сокуром, не разрешил загадку Моргонланда. Не понимая, что нужно русскому артиллеристу, пленный старался ему угодить и усердно расписывал страх соотечественников перед русскими снарядами.
Гранину это льстило: пусть капитан Сукач слышит, что врагу памятны не только удары пехоты.
Пленный обмолвился о каком-то предательстве на далеком острове, где русская артиллерия перебила многих финских офицеров и немецких инструкторов.
— На Моргонланде? — живо спросил Гранин. — Там, где взорвался маяк?
Пленный сказал:
— Маяка на том острове не было. Там стояла деревянная наблюдательная вышка, на которую не стоило бы тратить снарядов, если бы предатель не сообщил вам об офицерских сборах на острове.
— Было такое дело? — спросил Гранина Сукач.
— А, припоминаю, — небрежно бросил Гранин, но не выдержал и сознался: — Худо финнам живется, если на каждом шагу им мерещатся заговоры. Ничего, Яков Сидорович, мы про эти сборы не знали. Просто Брагину приказано было зажечь вышку на острове Порсэ. А он долго не мог в нее угодить. Я ему еще всыпал за перерасход снарядов.
— Теперь придется наградить?
— Да уж сегодня утешу…
Гранин вернулся в дивизион, так и не узнав ничего про Моргонланд.
Впрочем, какая разница, отчего и почему взорвался маяк? Нет маяка — и все. Гранин вдруг понял, что загадка им выдумана: тоскует душа по боевому, настоящему делу.
После первого залпа не было настоящего дела. Финское радио то извещало, будто Ханко уже занят частями «Ударной группы», то сообщало о новом сроке, установленном Маннергеймом, — разгромить русских к 1 августа. Многочисленные штурмы перешейка не приносили успеха. Противник осторожно прощупывал, выискивал слабые места на флангах, одновременно сжимая ханковцев блокадой, бомбя и пытаясь терроризировать артиллерийским огнем.
Гранину хотелось бы выйти навстречу врагу, заманить его корабли к скалам, заставить драться, навязать бой, — вот это будет помощь фронту Великой войны! Сводки с фронта поступали плохие. Каждая сводка будто спрашивала: «А какое участие принимаешь в этой битве ты, морской артиллерист Гранин? Сделал ли ты все, что в твоих силах, для разгрома врага?»
Он помогал пехоте, помогал летчикам — хорошо, благодарные письма шлют.
Но где же морской противник? Где германские и финские корабли?..
Появление «Ильмаринена» так обрадовало Гранина, что он примчался на Утиный мыс, чтобы лично руководить огнем батареи. Но броненосец при первых же ответных залпах ушел прочь. Гранин настолько расстроился, что не заметил обиды, нанесенной им командиру батареи. Ему указал на это Пивоваров. «Зачем, говорит, ты, командир дивизиона, в решающую минуту подменил командира батареи?» И батальонный комиссар Данилин, обычно покладистый, мирный, пробурчал: некрасиво, мол, лишать молодого командира радости боевой минуты, к которой тот готовился годами. Гранин рассердился:
— Да что вы привязались? Какая минута?! Не мы же прогнали броненосец, а летчики! Вот поеду к Белоусу и узнаю, далеко ли ушел этот «Ильмаринен»…
Белоус огорчил Гранина:
— Удрал броненосец, и, видимо, надолго. Наши бомбардировщики его преследуют. А тебе спасибо за контрбатарейную борьбу. Как твои пушкари открывают огонь — нам дышать можно. Только бейте не сразу, как мы взлетаем, а погодя, перед посадкой. Садиться, дьяволы, не дают. Когда Игнатьев нашел «Ильмаринен», они до того обозлились, что бросили на посадочную полосу пятьсот снарядов. Я уже прикидываю, нельзя ли где выкорчевать лес и устроить запасную площадку…
Вечером Гранин изливал Пивоварову душу:
— Был у Сукача. Сукач воюет. Разведчики ходят на ту сторону, у финнов пушку стащили. Сукач хвастает, что его снайпер Сокур перебил врагов больше, чем весь наш дивизион. Был у Белоуса. Воюет. Топит корабли, штурмует Турку. Алексею Антоненко и Петру Бринько звание Героя Советского Союза присвоили. Алексей Касьяныч Антоненко в один день сбил три самолета: утром — в Таллине, днем — по пути на Ханко, вечером — над Ханко. А мы с тобой? Строим блиндажи в три наката, будто собираемся принять на позиции все бомбы и снаряды, что есть у Гитлера на складах. Содействуем. Поддерживаем. Перекидываемся снарядами. Хоть бы завалящий эсминец к берегу сунулся — и то дело…
Пивоваров сам мечтал об этом. Но он любил расхолаживать Гранина.
— Мы же артиллеристы, Борис Митрофанович. Наша война — позиционная.
— Знаю, что не хлебопеки. Но я сплю и вижу, как мы с тобой в тыл к финнам пойдем. Нам приказано жечь землю под ногами врага. Нам, нам с тобой положено этим заниматься. За это народ столько лет кормил нас! А направление — слыхал? Витебское!.. Эх, пустил бы Кабанов нас в Финляндию, мы бы им весь тыл расковыряли. Помнишь, Федор, как лазили по Койвисто, по Сескару? Какие люди с нами шли — молодец к молодцу!..
И начались воспоминания: про зиму сорокового года, про то, как мчались пятьсот матросов белыми призраками по снежным полям Финляндии, как распахивали они перед атакой промерзшие халаты, чтобы на страх врагу в черных бушлатах идти в бой.
Вечерком Гранин брал баян, пристраивался возле КП и напевал:
Сама садик я садила…
Это значило, что Гранин тоскует, что ему не терпится в бой.
Гроза разразилась на западном фланге, на пограничном острове Хорсен. Когда-то там жил состоятельный финн, владелец каменного дома в лощине на северной стороне и моторного барказа, на котором он по ночам путешествовал в Швецию и на Аланды, оказывая услуги полковнику Экхольму и одновременно перевозя контрабанду. Наши пограничники, заняв это опустевшее шпионское гнездо, установили там дозорный пост. А с первого дня войны оборону на Хорсене держал взвод солдат.
Тактически Хорсен расположен выгодно. Сравнительно небольшой пролив отделяет его от материка. Окруженный множеством островков и заросших мхом обрывистых скал, он господствует над западными подходами к Ханко, в частности к позициям батарей Гранина. Но и сам Хорсен уязвим, особенно с севера. Узкие мостки переправы ведут оттуда на финский островок Старкерн, а за Старкерном цепь отмелей и рифов и снова остров Гунхольм. С берега на берег тут можно перебраться вброд.
С первого часа войны по Хорсену били минометы и пулеметы, а после провала финских штурмов на Петровской просеке — и артиллерия.
Хорсен горел. От единственного дома уцелели только высокая черная труба и половина подвала. Несколько раз в день шюцкоровцы разведывали переправу. Взвод, оборонявший Хорсен, понес большие потери. Настал час, когда в живых остались раненный в голову сержант и семеро солдат, закопченных, измученных многодневным боем и бессонницей.
Сержант рассудил, что о круговой обороне острова нечего и помышлять: надо дожидаться подкреплений. А пока он закрепился на развалинах у переправы, о чем доложил по телефону на материк. Потом связь с материком оборвалась.
На Ханко еще нигде и никто не отступал. Мысль об отходе казалась солдатам чудовищной. Солдаты понимали, что остров без поддержки удержать немыслимо. Не всем, возможно, суждено дожить до того часа, когда придет смена. Но смена будет. Надо драться, чтобы задержать врага.
Отстреливались, считая каждый патрон. Бросали гранату лишь тогда, когда финны добирались уже до берега. Переправа стала непроходимой. Когда Кабанову доложили, что с запада, со стороны острова Кугхольм, к Хорсену направляется финский десант, он приказал штабу артиллерии отсекающим огнем воспрепятствовать продвижению противника, а за бойцами, которые обороняют переправу на северной стороне, против Старкерна и Гунхольма, послать буксир и снять их с острова.
Летали в тот район эмбеэрушки Гангута — их осталось три на морском аэродроме, — летчики установили, что в районе Вестервик и во всех бухточках полуострова Подваландет сосредоточены лодки, катера и солдаты.
В полуденный час из Рыбачьей слободки на западном берегу Ханко к Хорсену вышел «Кормилец». На полдороге буксир обстреляли, но в эту минуту Гранин начал с финнами перестрелку. «Кормилец» проскочил к северо-восточной части Хорсена, к крутой высоте, за которой находился дом над северной переправой.
— Как же их поскорее сюда вызвать, пока финны заняты перестрелкой? — вслух произнес Шустров, выбирая, кого из вольнонаемных матросов послать на остров.
— Позвольте, Василий Иванович, мне сбегать? — попросил Алеша. Он бывал на Хорсене еще в мирные дни. — Я помню, где этот дом. Мы туда для пограничников консервы носили.
— Беги, сынок. Только поберегись финнов. Скажи, чтобы солдаты поспешили. Я продержусь тут, возле берега.
Алеша перемахнул за борт и по торчащим из воды скользким и острым камням добрался до суши.
На гребень высоты он выбрался, разодрав в кровь руки. За каждым из дремучих кустов Алеше мерещился враг, а в руках у него не было никакого оружия, кроме перочинного ножичка, подаренного Катей. Алеша оглянулся на море. Из рубки «Кормильца» чья-то рука ободряюще помахала ему фуражкой. «Василий Иванович тревожится!»
Алеша смелее побежал по обратному склону высоты вниз.
На месте знакомого дома торчала только труба, черная, простреленная снарядом насквозь, с нависшим над землей куском карниза. А вокруг — воронки, поломанные деревья, кирпич и бурая пыль, еще не опавшая после недавнего взрыва.
— Стой! — испугал Алешу внезапный окрик.
— Не стреляйте, товарищи, я с «Кормильца», за вами.
Перед Алешей стоял огненно-рыжий сержант с перебинтованной головой, обросший густой щетиной, закопченной и от этого похожей на запекшуюся кровь.
— С какого «Кормильца»? — грубо спросил сержант, разглядывая незнакомого, в матросской одежде парня.
— С буксира. Приказано вас снять с острова.
— Снять с острова?! — Сержант смотрел на Алешу с подозрением. — Хмара! Обыскать!
От обиды Алешу зазнобило. Но он и не шелохнулся, когда из развалин поднялся и подошел боец, такой же заросший, как и сержант, только не рыжий, а чернобородый. Алеша дал себя обшарить, впрочем рук не подняв, как не поднял когда-то рук матрос Богданыч, плененный по недоразумению Граниным на финском фронте.
— Не тронь, я сам! — Алеша схватил чернобородого за руку, едва тот нащупал под тельняшкой кармашек с комсомольским билетом.
Билет Алеша показал сержанту, не выпуская из рук.
Сержант вынул свой билет и сверил подписи и печати, — он тоже вступил в комсомол на Ханко. Сличая лицо парня с фотографией, он невольно глянул на свою карточку и машинально провел ладонью по щетине: попадись он сам с такой физиономией на проверке, ему бы несдобровать.
— Значит, за нами, говоришь? — вздохнул сержант, не посмев произнести вслух то, о чем горько подумал каждый из его солдат: «Значит, сдаем остров, на котором погибли лучшие из нас?!»
— Василий Иванович просил поскорее, а то снарядами накроют.
— За мной, товарищи! — крикнул сержант, подхватывая оружие и телефонный аппарат и не расспрашивая, кто такой Василий Иванович.
А финны уже высадились с запада на Хорсен, прошли к побережью, где болтался в дрейфе буксир, и на гребне высоты, через которую только что перебегал Алеша, устанавливали пулемет.
Кляня себя за то, что послал безоружного юношу на верную гибель, Шустров совершал немыслимые для буксира маневры, крутился под пулеметным огнем, рискуя напороться на риф. Он не мог бросить солдат и Алешу, а пули уже разнесли вдребезги козырек над рубкой и решетили ветхие борта «Кормильца».
— Не дадут ему к берегу подойти! — прошептал Алеша, когда солдаты стороной, по более короткой дороге, вывели его к обрыву.
— Держи, — сержант сунул Алеше телефонный аппарат и, распластавшись на земле, пополз по гребню высоты к финскому пулемету.
Солдаты — за ним. Алеша остался один. Он почувствовал всю горечь безоружного человека в бою. Что предпринять?
Ему показалось, что буксир уходит.
«Мы здесь!» — хотелось крикнуть во весь голос. Алеша выбежал на склон сопки, сорвал с головы бескозырку и просемафорил те же слова по хорошо заученной им флажной азбуке.
«Кормилец» повернул к берегу, под пулеметный огонь.
Пули свистели над Алешей; он прижался к старому дубу, пустившему корни на склоне высоты, наверно, полвека назад.
Наверху вдруг загремело — сержант бросил гранаты. Возле Алеши прожужжал и ткнулся в кору дуба осколочек.
Перочинным ножом Алеша выковырял из коры черный бесформенный кружочек металла и спрятал в карман, «Подарю Кате».
С гребня высоты бегом спускались солдаты. Сержант катил за собой финский пулемет.
Двое взяли пулемет на плечи — чернобородый Хмара и сержант — и понесли через отмель на буксир.
Когда «Кормилец» выбрался в сравнительно безопасный район возле Рыбачьей слободки, Шустров, ни к кому не обращаясь, сказал:
— Сдали, значит, Хорсен… Да-а…
Никто ему не ответил. Только Хмара глянул на него исподлобья и пожевал сухими, обветренными губами. На пристани ждал начальник артиллерии Кобец.
— Оружие при вас? — спросил он.
— Так точно, товарищ майор! — доложил сержант, ничего не сказав про захваченный в бою финский пулемет.
— Тогда мыться, бриться, привести себя в христианский вид и ждать здесь приказаний. А вам, сержант, в госпиталь.
— Разрешите лучше в санчасть на перевязку, товарищ майор? — потупив глаза, попросил сержант.
Кобец понял.
— Хорошо. Если врачи разрешат, ждите здесь. — И подумал. «Ничего, сержант, еще навоюешься…»
Солдаты поселились в сарае возле пристани. Они ходили мрачные, во взгляде каждого встречного моряка им чудился укор: проворонили, мол, остров. И никому в голову не приходило рассказать про тяжелый бой, потому что остров все же сдали, а солдатское сердце не находило этому оправдания.
Кобец рассчитал, что семеро героев с Хорсена пригодятся в том деле, которое поручил ему подготовить Кабанов.
Кабанов во всем объеме видел угрозу, нависшую над Ханко. Противник блокадой сжимает горло гарнизону, стережет на подходах каждый корабль из Таллина и Кронштадта, пытается изолировать Ханко от всего мира, а теперь намерен захватить фланги и окончательно задушить базу.
— Хорсен мы отдали зря. Моя ошибка, — сказал Кабанов, поручая Кобецу срочно разработать план наступления на западном фланге. — Теперь надо нанести такой удар, при котором финнам придется больше заботиться о своем побережье, чем о нашем.
Кобец, вернувшись с пристани Рыбачьей слободки в штаб артиллерии, позвонил Гранину:
— Твой Пивоваров в пехотной тактике разбирается?
Гранин ответил:
— Начальник штаба разбирается во всем, когда рядом командир.
— Какой дипломат! Отпусти-ка Пивоварова на полдня ко мне. Дело к нему есть.
— Отпустить нетрудно, но, может быть, нам вместе приехать?
— Ты лучше за финнами следи. Чтобы летчиков не перебили на аэродроме, — поддразнил беспокойного друга Кобец.
— Ладно, ладно. Дождемся, что с островов начнут из пулеметов расстреливать моих комендоров, — рассердился Гранин, встревоженный столь близким соседством финнов с позициями дивизиона.
Пивоваров уехал один. Всю ночь с Кобецом и его помощниками он чертил схемы, готовил карты, подсчитывал. Вот когда пригодилась та рекогносцировка, которую затеял перед войной командир ОВРа Полегаев. Все подходы к островам и шхерные фарватеры промерены, места возможных высадок ясны, по картам Полегаева Кобец и Пивоваров откорректировали свои карты, теперь это же сможет проделать каждый командир десантного судна или десантной группы. Полегаев обещал Кобецу — выделить для поддержки надежный катер с командирами, знающими район Хорсена.
Утром в штаб артиллерии к Кобецу приехал Кабанов: он хотел на месте проверить все планы и расчеты намеченной вылазки.
— Трудитесь, я не буду мешать, — сказал Кабанов, узнав, что Кобец еще не закончил работу.
Он надел очки и присел в дежурной комнате с какой-то книжкой.
Каждые десять минут звонил телефон. Не зная, что Кабанов тут, Барсуков торопил Кобеца:
— Почему нет донесений о плане?
Кабанов не любил суеты. При очередном звонке он не выдержал «нейтралитета».
— Дайте мне трубочку, Сергей Спиридонович, и продолжайте заниматься своим делом… Товарищ Барсуков, — громко произнес Кабанов в телефон, — операцию проводит штаб соединения, и я здесь присутствую сам. Не дергайте их, не мешайте. Кончат — доложат…
Вскоре Кобец доложил Кабанову:
— Вот мы тут предлагаем обмануть противника. Он думает, что нас прежде всего беспокоит реванш, и ждет нас на Хорсене. Мы же открываем артиллерийский огонь по всей группе островов и ударяем одновременно на Хорсен и Кугхольм: без захвата на западном фланге острова Кугхольма Хорсену держаться трудно. Затем удар развивается на северо-восток, в направлении Старкерна и Гунхольма…
— Все хорошо, — выслушав весь план, одобрил Кабанов. — Только не масштабно решаете. Вы не использовали возможностей авиации. Когда начнут работать батареи, я вам вызову самолеты. А потом уже пойдет десант.
— Разрешите мне высадиться до окончания налета артиллерии и авиации, чтобы не дать противнику опомниться? — предложил Кобец.
Кабанов засмеялся.
— Согласен, но с одной поправкой! Десант поведет тот, кому его положено вести: Гранин. А нам с тобой, Сергей Спиридонович, придется сидеть в штабе. Такова уж наша судьба.
Гранин ждал Пивоварова. Все складывалось так, будто кто-то нарочно задумал тревожить его душу. Ночью пришла телефонограмма: выделить и снарядить столько-то бойцов, желательно на добровольных началах, для выполнения специального задания. «Снарядить! — кипятился Гранин, сам готовый пойти добровольцем. — Как казаков на войну — с конем и шашкой. А где я возьму лишнее оружие? Самому нужно!» Но все же к утру добровольцев отобрал и к походу подготовил.
Утром ему доложили, что возле КП его дожидается «какой-то солдат в юбке». Гранин вышел из подземелья и увидел хорошенькую медицинскую сестру, которая назвала его по имени и отчеству, напомнила, что в лыжном отряде капитана служили двое Богдановых, один из них ее муж, на подводной лодке он ушел в море и до сих пор не вернулся, а она верит, что он жив, и не желает отсиживаться здесь, в тылу.
— Чем же я могу вам помочь, если сам отсиживаюсь в тылу? — спросил Гранин.
— Возьмите меня сестрой в десант, — решительно произнесла Люба, убежденная, что ей предстоит выдержать бой за свое гражданское равноправие.
Часом раньше к ней прибежала Катя Белоус, ее ученица на курсах медсестер при госпитале, доверительно сообщила ей, что Гранин отправляется в десант для захвата побережья Ботнического залива, надо поторопиться, идти к нему лично, и пусть Люба похлопочет и за нее, за Катю. «Он меня знает, но вряд ли помнит, сколько мне лет, — сказала Катя. — Ты уж, Люба, объясни ему, что я взрослая. Служу. Военнослужащая».
— У нас, товарищ капитан, есть еще девушки, которые мне поручили с вами переговорить, — добавила Люба. — Очень преданные. Тоже хотят в десант.
— В десант? — Гранин многозначительно взглянул на уже заметно располневшую фигуру Любы. — Вам скоро в родильный дом идти, а не в десант. Да и кто вам сказал, что я собираюсь в десант?
— Все говорят, товарищ капитан, — уклончиво ответила Люба Богданова, решив, что Гранин скрывает от нее военную тайну. — У нас уже сестры пишут рапорты на ваше имя. Вот я принесла от себя и от Кати Белоус…
— Это от девчонки с косами? Удивительное дело. Школьницы всё про меня знают. А Гранин кучу детей нажил, а ничего про себя не знает.
— Мы не хуже любого краснофлотца будем воевать.
— Да говорю же я тебе, милая: никуда меня не посылают. Рожай, дорогая, сына на здоровье. Скорее, чем в десант, я к тебе в крестные пойду…
Люба ушла обиженная, решив обратиться в политотдел. А Гранин думал: «Живет слава былых походов. Матросы помнят. Девчонки знают. Неужто не вспомнит обо мне Кабанов?»
В сердцах он взялся было в неурочный час за баян. Но прибежал оперативный дежурный и доложил, что Кабанов вызывает капитана Гранина на флагманский командный пункт.
— У вас есть опыт прошлой войны, — сразу начал Кабанов, когда Гранин приехал на ФКП. — Создайте такой же лихой отряд, какой вам удалось создать на финском фронте. Формировать придется на ходу. Мы уже отобрали несколько десантных групп. Это начало. Дадим вам людей столько, сколько нужно. Сегодня ночью отправляйтесь на Хорсен. Ознакомьтесь на месте с обстановкой и оттуда доложите, можно ли там устроить главную базу вашего отряда.
Гранин на радостях растерялся и не понял:
— Хорсен захвачен противником?!
— Значит, его надо отобрать, — спокойно, с едва заметной усмешкой в глазах сказал Кабанов.
Гранин смутился: оплошал перед генералом. Теперь не будет его душе покоя.
— Кому прикажете сдать дивизион?
— Начальнику штаба.
— Разрешите, товарищ генерал, Пивоварову идти со мной?
Кабанов знал о старой дружбе Гранина с Пивоваровым, Пожалуй, при таком горячем командире нужен штабист, способный трезво разобраться в любой обстановке.
— Дивизион сдайте капитану Тудеру, — решил Кабанов. — Только не вздумайте тащить за собой весь штаб и личный состав. Людей выберем для вас самых лучших, а Тудеру на новом месте придется нелегко.
«Ну, кое-кого я еще выцарапаю», — думал Гранин, оседлав «блоху» и мчась по пустынному городу в политотдел. Он зашел к Власову.
— Отпустите, Петр Иванович, Данилина со мной. Старый соратник, строевой опыт имеет, боевой, храбрый комиссар…
— И пляшет под дудку Гранина, — подхватил Власов. — Иди, иди, капитан. Договорюсь сегодня с бригадным о замене твоего дружка, хорошо, пойдет в десант. А не согласится бригадный — дам тебе одного академика. Этого на кривой не объедешь…
Гранин приехал в дивизион незадолго до возвращения Пивоварова из штаба артиллерии. Не зная, что Гранина уже вызывал Кабанов, Пивоваров решил помучить его:
— Про десантный отряд слыхал?
— Слыхал.
— Кому-то счастье, да не нам с тобой.
— А ты не просился у генерала? — безразлично спросил Гранин.
— Просился, — помрачнел Пивоваров. — «По команде, говорит, обращайтесь».
— Правильно, — обрадовался Гранин, — В следующий раз не лезь через голову командира!.. Ладно. Возьму и тебя с собой.
— Ты уже знаешь?
— Конечно. Сдавай дела по дивизиону и собирайся в поход. Данилина и то я выпросил. На его место придет Томилин или Томилов какой-то. Только бы дивизион без нас не попортили…
— Думаешь, кроме нас, никто с дивизионом не справится?.. — Пивоваров с досадой скривил рот, он не любил заносчивости. — Найдутся командиры получше нас с тобой…
— Найтись найдутся, а все же труда вложено нами немало… — Но спорить с Пивоваровым Гранин не стал. Он заспешил: — Поеду, Федя, к подводникам, посмотрю, какой идет к нам в отряд народ.
Желающих пойти в десант оказалось много больше, чем нужно. Строевые командиры, интенданты, саперы, политруки, радисты, медицинские сестры, комендоры — сотни людей различных воинских специальностей просились в отряд Гранина, а отбирали добровольцев строго, чтобы не нарушить боевую жизнь того или иного участка базы. Самой многочисленной оказалась группа подводников: лодки ушли, и штат матросов в береговой базе можно было без ущерба для дела сократить. Большой отряд сформировали железнодорожники из стрелочников, составителей поездов и бойцов охраны. Гранин весь день носился от подводников к железнодорожникам, от железнодорожников к летчикам. Его словно подменили. Куда девались хандра, ворчливость; он за день справился с тысячью дел и только досадовал, что не может до ночи переговорить с каждым из будущих десантников. Загодя он разделил отряд на две группы для захвата Кугхольма и Хорсена.
Под вечер он перебрался в Рыбачью слободку, откуда десантники скрытно переправлялись на скалистый остров Меден — исходную позицию первого броска. Оттуда собирал десант лейтенант Никифор Титов, его зенитчики ближе всех к Хорсену и больше других страдали от появившихся там финских минометов.
Летняя ночь, как назло, была тихой. Гранин запросил прогноз у синоптиков аэродрома — обещали недолгую облачность, до полуночи, а потом беда: полный штиль и луна.
С высадкой надо справиться в первую половину ночи, до того как луна осветит подходы к островам.
На батареях, на аэродроме, в штабах сверили часы. Ровно в двадцать три ноль-ноль начало. Мерно, как заведенные, ухали финские орудия. Каждые пять минут — снаряд. Это называется беспокоящим огнем. К нему привыкли настолько, что, пролети очередной снаряд не через пять, а через пятнадцать минут, — пожалуй, показалось бы, что на той стороне остановилось время. В определенный час обстрел на время прекращался. В этой методичности сказывалась работа германских инструкторов.
Береговая артиллерия по сигналу с флагманского командного пункта открыла огонь. Загудели басы гидросамолетов, посланных на бомбежку островов. Ночь наполнилась таким грохотом, визгом и свистом, что сопение «Кормильца», спешившего в пролив между Хорсеном и Кугхольмом, тонуло, как комариный писк в буре, и только десантникам казалось, что машина буксира слишком громко стучит.
На «Кормильце» находился и бывший составитель поездов Василий Камолов. Когда прекратилось железнодорожное движение, его назначили в хозкоманду. Этого Камолов не мог вынести: он ведь давно мечтал стать разведчиком и даже в мирные дни изучал виды оружия и зубрил финские слова, почерпнутые из встреч с финскими железнодорожниками на границе и из потрепанного «разговорника», подаренного ему когда-то на прощанье Богданычем. О Богданыче он часто вспоминал и был несказанно обрадован, встретив его снова на борту «Кормильца» в группе матросов, которым Гранин приказал захватить финский остров Кугхольм, к западу от Хорсена. А Богданыч, признав старого знакомого, вспомнил прошлогодний спор про гранинский отряд.
— А, и ты здесь! Так, говоришь, Гранин набирал в отряд чижиков с гауптвахты? А что, если я капитану об этом расскажу? Поставит он тебя командиром роты?
Камолов смолчал. Он ждал теперь боя, в котором ему хотелось доказать Богданычу, доказать всем товарищам, какой он преданный долгу воин; он впереди всех бросится в атаку.
Когда матросы попрыгали за борт, Камолов неуклюже плюхнулся в залив и захлебнулся бы, не ухвати его вовремя за шиворот гимнастерки Богданыч.
— Эх ты, растяпа грешный, — ругался Богданыч, — сам набух и винтовку замочил.
Богданыч вел матросов за собой к берегу, хотя ему приходилось туго — не по росту глубина.
Бой за Кугхольм был недолог. Финны не ждали десанта, и когда «Кормилец» причалил к пристани, бой затихал уже на противоположной стороне острова.
А на Хорсене бой только еще разгорался. Группы Пивоварова и Данилина на «охотниках», выделенных командиром ОВРа Полегаевым, подошли к острову с флангов. Третью группу повел сам Гранин — он должен был захватить пристань.
На «охотнике» лейтенанта Ефимова с головной группой шел угрюмый перебинтованный сержант. Гранин заметил его белеющую, как в чалме, голову еще при посадке на катер. Подозвав сержанта к себе, он расспросил его про Хорсен и про соседние острова и скалы, рассыпанные по заливу. Сержант отлично разбирался во всем, хотя многим география шхер казалась проклятой головоломкой, а все названия финских островов похожими одно на другое.
— Главное — подняться от пристани вверх, — тихо рассказывал сержант. — Что тут, что на другой стороне острова — одинаковая позиция. Финны, бывало, сунутся к пристани или к переправе, а мы их гранатами — раз, раз! И ходу им нет… Только мало нас было…
— Блиндажи и пулеметные точки где?
— Не успели построить. Не дали нам…
— А командир, — вырвалось у Гранина, — погиб?
— Пулей его убило на второй день боя.
Гранин вдруг остро ощутил, какую он причинил сержанту боль. Сержант ждал боя, как мести и искупления. Он сказал, что его товарищи хотели драться бок о бок. В последнюю минуту их разлучили, назначив проводниками десантных групп. Но все, кто уцелеет, соберутся снова вместе.
— И вместе будете служить, — утешил сержанта Гранин.
С Хорсена катер заметили. Над ним повисла яркая ракета. С высот при белом свете ракет финны расстреливали катер в упор.
— За мной! — Гранин перемахнул за борт: он знал, что катеру надо поскорее отойти.
Вода захлестнула его с головой. Кто-то свалился ему на плечи. Гранин устоял на ногах и двинулся к берегу. За ним, не отставая, бежал сержант. Он обогнал командира и помог ему выбраться на сушу. Люди, мокрые, выбирались на Хорсен и залегали возле пристани. Сверху, с холмов, стреляли автоматчики, не давая поднять головы. Взошла луна. Уже доносилась перестрелка с флангов. «Цепляются за берег!» — определил Гранин, вскакивая и крича:
— Вперед, орлы!
Он побежал по крутой каменистой дороге в гору под огнем, не видя, как падают и катятся в залив убитые, как сползают с обрыва к пристани раненые; он помнил одно: высоту надо взять сейчас же! Потом она обойдется отряду во много раз дороже.
Сержант бежал рядом. Над головой засвистели снаряды пушек «охотника», и близко, совсем близко взметнулось пламя.
— Дай ракету! — крикнул Гранин. — Зеленую дай, чтобы не били по своим.
«Охотник» перенес огонь вперед, но и оттуда взвились ракеты. Фланговые группы уже высадились.
Всю ночь в густом хорсенском лесу шел бой с отдельными группами финнов, бой жестокий и, казалось, беспорядочный. Однако он кончился так, как его задумал командир. Гранин правильно оценил характер обороны противника, еще не успевшего закрепиться на Хорсене; если его разъединить и расстроить боевое управление, противник будет драться вразброд. Так оно и произошло. Разрезав Хорсен пополам, Гранин сломил организованное сопротивление финнов, а фланговые группы довершили разгром и отрезали противнику отход.
Сержант пробился на свою старую позицию — к черной трубе над переправой.
У трубы его ждали шестеро товарищей. Седьмой погиб.
Финны освещали мостки переправы на Старкерн и вели по своему же пустынному берегу орудийный огонь.
— Разрешите продвигаться на Старкерн? — спросил сержант у Гранина.
Гранин не разрешил. Он приказал сидеть на развалинах и ждать приказа.
Перед рассветом «Кормилец» доставил к пристани Хорсена пленных с Кугхольма. На берег сошли конвоиры во главе с Богданычем.
Гранин был тут же, на пристани. Богданыч подскочил к нему.
— Товарищ капитан! Кугхольм матросами занят. Взяты три пулемета, семеро пленных. Докладывает старшина второй статьи Богданов…
Он помедлил, выжидая, не узнает ли его Гранин; тот пристально вглядывался, но, кажется, не узнавал. «Темновато», — подумал Богданыч и тихо сказал:
— Меньшой докладывает.
Гранин подался к нему.
— Меньшой?! А где же большой? Ах ты, мой старый соратник! Опять вдвоем окружаете финнов?
— Большого здесь нет. — Богданыч до того расчувствовался, что голос его, и без того сиплый, стал басистым, а глаза, преданно смотревшие на Гранина, заблестели. — Потерял я своего тезку где-то в Ленинграде. Может быть, он даже женился и уволился с флота.
— Постой, погоди… Ты женат?
— Что вы, товарищ капитан…
— Чего ты испугался? Я вот женат, и детей куча.
Гранин вздохнул, подумав: «На каких полустанках мается теперь с ребятишками Мария Ивановна?.. Ушла на турбоэлектроходе, в июне, второй месяц пошел, а все еще нет никаких вестей».
— Приходила ко мне на капэ одна комсомолка, — продолжал Гранин. — Тоже Богданова, не помню, как ее по имени звать. Просилась медицинской сестрой в десант, но куда ей — скоро родит. Муж — подводник. Не твой ли это друг?
— Здесь он, на Ханко?
— Был все время на Ханко. Как это ты его не встретил, удивительно. А теперь, говорят, ушел в море, не знаю, вернулась ли лодка в базу. Жена беспокоится, все ждет его. Ну, да ладно, это мы еще выясним, — Гранин тряхнул головой, будто хотел избавиться от невеселых мыслей. — Имей в виду, что работает она в госпитале. А теперь гони своих пленных на буксир. У нас тут не гостиница. Погрузишь, приходи на капэ. Я тебя в разведку определю. Добро?
Гранин поднялся по крутой тропинке вверх, прошел в центр Хорсена, где под десятиметровой скалой Пивоваров облюбовал пещеру для командного пункта.
— Вот нора. Прямо кротовая! — Гранину определенно нравилось его будущее жилище. — Здесь и будем жить.
Он потребовал, чтобы телефонисты вызвали флагманский пункт.
Телефон стоял на обрубке бревна. Телефонисты уже размотали от самого Медена подводный кабель. Когда ответил полуостров, Гранин взял трубку и назвал позывной ФКП.
К телефону подошел Кабанов.
— Здравия желаю, товарищ ноль один! — произнес Гранин. — Докладываю: мое место — «Гром»!
Кабанов некоторое время молчал, потом спросил:
— А кто вам разрешил соваться в атаку? Вы что, командиром роты назначены?..
Кабанов снова замолчал, и опять донесся его бас:
— Закрепляйтесь на «Громе» и развивайте успех. Сегодня же пришлю вам поддержку.
Гранин положил трубку, медленным взглядом обвел пещеру, озаренную неверным светом каганца, — еще придется расширять ее, строить КП, — и с удивлением воззрился на Пивоварова. Тот уже пристроил на обрубке дерева возле телефона таблицу позывных, выложил груду карт и прочее штабное имущество на патронный ящик, временно заменяющий стол, и теперь растерянно держал в руках отрывной календарь, не зная, куда его приспособить: стены пещеры каменистые, и пройдет время, пока их обошьют фанерой.
— Ну и запаслив ты, Федор! Скажи на милость, численник с собой в десант прихватил!..
— Фактор времени! — улыбнулся Пивоваров.
Гранин уже возился у стены, отыскал в ней трещину и винтовочной гильзой прикрепил картонку календаря.
— Вот так. Хорошо. Какой сегодня на белом свете день? — Гранин осветил фонариком календарь и торжественно прочитал: — «Двадцать четвертый год Великой Октябрьской социалистической революции. Июль. Девятое. Среда». Так и запомним, Федор. Девятое июля — день нашего новоселья в Кротовой норе.
Рыбачья слободка стала базой снабжения Хорсена. Еще накануне пристань выглядела самым тихим на Ханко уголком. А сейчас, после ночного поражения финнов, артиллерия противника набросилась на пролив между Хорсеном и материком и на Рыбачью слободку с такою же яростью, с какою она обстреливала город, порт, аэродром и Петровскую просеку. Возле пристани загорелся сарай, недавно служивший убежищем сержанту с Хорсена и его солдатам. Несколько человек с баграми и топорами бросились было к сараю, но в это время вспыхнул домишко, где начхоз гранинского дивизиона устроил склад боевых припасов. Люди побежали туда, вытащили все припасы из огня, а огонь гасить не стали, занявшись более нужным делом — рытьем щелей и пещер для береговых складов.
Пожары светились издалека, и катера шли к ним, как к маякам.
На рассвете «Кормилец» доставил в слободку раненых и десятка три пленных. На дымном, пылающем берегу раненых ждала госпитальная машина. Команда «Кормильца» так и не успела после ночных десантов отдохнуть. Алеша вместе со всеми помогал санитарам переносить раненых в машину. Он заглянул в кабину, в кузов — знакомого лица нигде не было. А за последние дни он много наслышался про подвиги гангутских девушек — санитарок, доноров, медсестер. Он хотел было спросить шофера машины, служит ли в госпитале Катя Белоус, но постеснялся.
«Кормилец» принял продукты, патроны и мины.
— Снаряды грузите, снаряды, — требовал начхоз дивизиона.
— Какие снаряды, когда мы на Хорсен идем! — отмахнулся Шустров.
— Вот и я говорю: снаряды на Хорсен. Для сорокапятки. Разве Борис Митрофанович может жить без артиллерии? У него там орудие сорокапятимиллиметровое!..
Быстро рассвело. Погода стояла знойная, засушливая. Утро было самым свежим временем суток. А теперь и утро на берегу стало нестерпимо душным. Солнце, всплывая над пристанью, мешало финнам вести прицельный огонь, но они бросали снаряд за снарядом в пожарище, разметывая над берегом головешки и желтый дым. Удушье гнало людей в лес или к воде. Алеше хотелось скорее уйти от этой пристани. Ночью Шустров не доверял ему штурвал буксира. Сейчас Алеша дремал в рубке и, как только закончилась погрузка, взялся за штурвал.
Повеяло такой прохладой, что сонливость как рукой сняло. Рубку, полуразбитую финским пулеметом, продувал влажный сквознячок. Алеша сбросил тужурку и остался в одной тельняшке. Опять засвистело в небе. Грудь, руки, лицо Алеши захлестывали волны, поднятые снарядами. Алеша чувствовал, что руки его дрожат, сердце колотится: он боялся, что Шустров заберет у него руль. Но Шустров стоял рядом, командовал то лево руля, то право, всегда готовый помочь Алеше.
Финны преследовали буксир до самого Хорсена, пока он не скрылся за нависшей над пристанью скалой.
— Разгрузимся и дотемна отдохнем, — сказал Шустров.
Команда понесла ящики с боеприпасами по сходням на берег.
По крутой дорожке к пристани спешил Гранин.
— Василий Иванович, вас Гранин на берег зовет.
Шустров сошел на Хорсен.
Алеша видел, как Гранин положил Шустрову руку на плечо и отвел его в сторону.
Гранин сказал Шустрову:
— Ну, старый боевой конь, спасай положение.
— Что можем — делаем, Борис Митрофанович, — ответил Шустров.
— Разве это по тебе дело? Ты же революционный матрос, советскую власть на ноги ставил. Эх, Василий Иванович! Уважаю я людей, которые революцию делали. Сердцем люблю. Смотрю я на таких, как ты, и думаю: книжки про таких пишут! Учиться у вас надо нам, молодым. Да ты беляков бил, когда я еще пешком под печь лазил! Вот что, Василий Иванович, — вполголоса стал объяснять Гранин, — нас тут мало, а до подхода подкреплений остров надо удержать. Черт их знает, финнов, может, захотят вернуться. Надо создать впечатление, будто мы перебрасываем сюда большие силы. Будешь маячить между слободкой и островом порожняком. По тебе начнут стрелять. Плюнь. Вертись, не давайся, но назад не заворачивай, пока я не дам тебе знать…
Шустрову понравилось, что Гранин ставит «Кормильца» на равную ногу с военным флотом, и он хозяйственно заметил:
— Жаль порожняком ходить. Можем попутно перебрасывать груз.
— Не надо. Мне сейчас важнее запутать противника. А как только в слободку придет пополнение, грузи. Мне до зарезу народ нужен.
— Сделаю. — Шустров пожал протянутую Граниным руку и вернулся на буксир.
Он сказал Алеше:
— Пройди по судну и объясни каждому, чтобы держали наготове пробки, пластырь, помпы. Лататься будем на ходу.
Финны не сразу открыли по буксиру огонь, очевидно не ожидая появления судна на фарватере днем. Зато, когда начали стрелять, буксиру не стало житья. Буксир швыряло, крутило, бросало с волны на волну. Матросы заготовили спасательные и аварийные средства. Машинисты задыхались под палубой. Взмок в рубке Алеша, крутя штурвал; он с надеждой смотрел на приближающийся — теперь желанный — берег. Вот уже ясно виден обугленный каркас сарая на пристани. Вот уже можно прочитать надпись на кузове дежурной госпитальной машины: «Эвакоотряд». Боцман приготовил швартовы. Алеша примерился, как ловчее, впритирку, подвести к пристани буксир. Но Шустров отстранил его от штурвала и повернул судно назад, снова на опасный фарватер, под снаряды, от которых только что ускользнул.
Снаряды ложились все ближе. Матросы едва успевали латать раны, наносимые корпусу судна осколками. Кораблик, казалось, стонал от боли. Алеша опасался, что «Кормилец» вот-вот рассыплется на куски. Но «Кормилец» скрипел, пыхтел, сновал туда и обратно по проливу и не рассыпался.
Шустров знал, как хорошо в России строят корабли — большие и малые. Запаса прочности хватит еще не на один бой, если не будет прямого попадания.
А Гранин под шумок решил захватить Старкерн. Сержант с перебинтованной головой и его солдаты, с ночи ожидавшие на северной стороне Хорсена сигнала, двинулись на переправу. На Старкерне днем начался бой.
Подойдя снова к Хорсену, Шустров увидел на берегу раненых. Двоих несли на носилках, одного вели под руки санитары.
— Наверху оставьте, — требовал раненый. — Вот тут, — он приткнулся спиной к рубке.
Алеша смотрел на искаженное от боли лицо, знакомое, кого-то напоминавшее.
Из рубки высунулся Шустров:
— Где тебя, браток, угораздило?
Раненый поднял глаза:
— А ты, папаша, зря нас хаял. Взяли мы остров. Второй взяли. — И, помолчав, объяснил: — На переправе меня. Старкерн с сержантом брали.
Алеша узнал солдата Хмару, который обыскивал его на развалинах. И без бороды он выглядел немолодым. Старая обида шевельнулась и пропала.
«Кормилец» опять пересек пролив, но на этот раз причалил к берегу Рыбачьей слободки.
— Вы что носитесь, как оглашенные? — кричали с пристани, принимая швартовы.
— Живучесть проверяем, — разглаживая сивые усы, ответил Шустров.
На берегу опять стояла санитарная машина.
По сходням на «Кормилец» вбежали сестры.
— Не надо носилок, я сам, — сказал раненый.
Левой рукой он обвил шею сестры. Алеша подхватил раненого справа.
Алеша почувствовал девичью руку, крепко схватившую его за плечо, и подчинился команде:
— Пошли. Только шагай в ногу, не топчись…
Алеша скосил глаза:
— Катя?
— Осторожнее веди, ему больно.
— А я тебя не узнал!
— Я тоже…
Раненый старался не виснуть на плечах юных санитаров и осторожно ступал на перебитые ноги.
— Невеста? — страдая от боли, улыбнулся раненый.
Алеша смутился:
— Катя. Комсорг наш.
— Ты, хлопец, на меня не серчай. Война, сам знаешь.
Алеша понял, что раненый вспомнил про обыск.
— Какая обида, что вы!.. Все правильно.
Рука Кати на его плече дрогнула.
Они посадили раненого в кузов машины.
— Ну, здравствуй! — сказала Катя с раздражением. — Что ты имел в виду этим «правильно»?.. Тоже жених!.. — Она передернула плечами.
Алеша смутился:
— Да мы совсем про другое. Ты не так поняла, Катя. — Но рассказывать про обыск ему не хотелось. — Уже служишь? — кивнул он на звездочку на берете.
— Служу. Санинструктор веэмге. — И свысока, как непосвященному, пояснила: — Военно-морского госпиталя. А ты?
— Я пока так, на мирном положении, — Алеша постыдился слова «вольнонаемный».
Вспомнив, он достал из кармана осколок.
— Хочешь на память, Катюша? Тепленький был…
— Подумаешь! У нас таких много возле госпиталя. От фугасных и от бомб. А на аэродроме у отца еще больше.
— Это от гранаты.
«Эх, рассказать бы Кате про бой!..»
— Можешь отдать своей невесте, вояка! — насмешливо сказала Катя. — Тебя на военную службу не берут?
Шофер уже запустил мотор, и из кабины донесся голос старшей сестры:
— Белоус, в машину!
— Сейчас! — отмахнулась Катя. — Ты хоть написал матери?
— Там немцы. — Алеша опустил голову. — Уже в сводке было… А Нина Архиповна где?
— Мама из Ессентуков написала, что выезжает в Петергоф. Мы там до Ханко жили. Больше не писала.
— Белоус! — Старшая сестра высунулась из кабины. — Сколько можно болтать!
Катя вскочила в кузов.
— Ты добивайся, Горденко. Смелее настаивай. Может, к нам в санитары возьмут…
Машина тронулась. Алеша проводил ее глазами, пока она не скрылась за бугром.
На земле валялся кусочек черного металла.
Алеша вернулся на судно.
Но «Кормилец» на этот раз не собирался быстро уходить. Он ждал пассажиров.
Среди многочисленных рапортов, поданных командиру береговой базы торпедных катеров о назначении в десант, находилась решительная просьба главного старшины Ивана Петровича Щербаковского.
На Ханко он только что прибыл, и никто его как следует еще не знал. В прошлом торговый моряк, он облазил весь свет и знал любую службу на корабле — от палубного матроса, кочегара и машиниста до второго механика. Но корабли ушли в район Эзеля и Даго, и Щербаковского зачислили шофером полуторки. Был он черен, как цыган, быстр и резок в движениях и разговоре, роста среднего, но жилистость и худоба делали его высоким. Щербаковский уверял — и в это нетрудно было поверить, — что именно в котельной он навеки почернел, а палящие лучи тропического солнца выдубили его кожу до такого состояния, что ни одна финская или немецкая пуля не способна ее пробить. На этом основании он требовал немедленно зачислить его в гранинский отряд и обязательно включить в список добровольцев под номером первым; так и написал он в рапорте.
— Странно, почему вы настаиваете, чтобы вас зачислили первым? — выслушав его доводы, сказал командир базы торпедных катеров. — Передо мной рапорты краснофлотцев и старшин из плавающего состава, которых я знаю добрых семь лет. А вы шофер, без году неделя в соединении — и хотите быть первым. Не могу. Я должен быть уверен, что никто из десантников не посрамит чести нашего соединения.
— Иван Петрович не посрамит бригады! — вспыхнул Щербаковский, как обычно, величая себя по имени и отчеству. — Это мое слово. А уж если Иван Петрович…
— Главстаршина Щербаковский! — оборвал его командир. — Здесь ваши разглагольствования неуместны. Согласно вашему желанию я зачисляю вас в команду десантников. Но список будет составлен по алфавиту. Ваше место в нем на «Щ». Понятно? Можете идти.
Щербаковский повернулся кругом и выбежал из штаба.
Выходя из ворот базы, он что-то вспомнил, вернулся, разыскал штабного писаря и заискивающе осведомился, у кого из матросов фамилия начинается на букву «А».
Писаря удивил странный вопрос. Он сообщил, что список личного состава в данный момент открывается фамилией Бархатова: все матросы на «А» ушли в море.
Щербаковский пошептался с писарем и вышел.
В назначенный час возле штаба торпедных катеров в полном вооружении построилась команда добровольцев. Провожать пришел весь офицерский состав.
Начальник строевой части приступил к перекличке.
Он развернул список и выкликнул:
— Щербаковский Иван Петрович!.. — Осекся, пожал плечами и закончил: — Главный старшина…
— Есть! — радостно откликнулся Щербаковский, благодарно оглянулся на писаря и тотчас же под сердитым взглядом командира базы вытянулся так, словно кто-то вогнал в него жердь.
— Бархатов Борис… — продолжал начальник строевой части. — Макатахин Михаил… Никитушкин Николай…
Когда перекличка кончилась, начальник политотдела произнес напутственное слово:
— Поздравляю вас с большой честью, которая выпала на вашу долю. Родина доверяет вам оружие, и вы достойно примените его в бою. Есть среди вас горячие головы, которые думают: на корабле — дисциплина, сошел на берег — гуляй, душа. Для нас берег Гангута — палуба великого родного корабля. Железная корабельная дисциплина поможет вам всем стать героями. Помните: ваши матери, сестры и жены верят в ваше мужество и стойкость. За победу! За полную победу над фашизмом!..
Катерники строем двинулись к Рыбачьей слободке, где их поджидал «Кормилец».
Опять выкликали по списку, и Щербаковский первым прыгнул на буксир. Он поморщился, увидев Алешу, стоящего без дела возле рубки, и протянул ему автомат:
— Подержи, сынок, машинку! Приготовимся нырять с вашей шаланды в залив…
Щербаковский стал заправлять флотские брюки в скрытые под ними сапоги.
Алеша простил ему даже «шаланду», приняв на хранение автомат. Справившись со своим туалетом, Щербаковский забрал оружие и покровительственно произнес:
— Нравится?
— Нравится, — подтвердил Алеша.
— Какого года?
— Тысяча девятьсот двадцать третьего.
— Сосунок еще. Ну ничего, в твоем возрасте Иван Петрович Щербаковский весь свет обошел, исключая Албанию и Китай, и даже побывал в таком государстве — Таи, где императором его величество Пу И.
Матросы хохотали, но Алеша, при всем уважении к незнакомому моряку, поправил:
— Император Пу И в Маньчжурии. — И для убедительности добавил: — Мы это еще в седьмом классе проходили.
— Ты, сынку, с Иваном Петровичем никогда не спорь, — настаивал Щербаковский, взглянув на окруживших его десантников. — Я, возможно, лично разговаривал с императором.
— О чем же вы с ним говорили, главный старшина? — подхватил длинный Никитушкин.
— Подарил ему краткую биографию покойника Николая Второго с надписью: «И ты там будешь»…
— Берегись! — крикнул из рубки Шустров.
Буксир круто вильнул от очередного снаряда. Все присели, кроме Щербаковского. Его обдало волной, но он стоял, как влитый в палубу.
Довольный собой, он протянул Алеше автомат:
— Хочешь такой иметь?
— Очень.
— Так в чем же дело? Плюнь на свою шаланду и пойдем со мной. Возьму тебя к себе адъютантом. Завтра же раздобудем автомат, гранаты и все прочее…
— Зачем, главный старшина, дисциплину подрываешь? — возмутился десантник Бархатов. — Паренек на должности, а ты его сбиваешь с пути.
— Подумаешь, должность — болтаться на старой шаланде. Ты, сынку, айда за мной. Приму тебя под свое командование.
«Кормилец» ссадил катерников на Хорсен.
На пристани пополнение встретил Пивоваров и тут же стал распределять — кого в оборону, кого на Старкерн, кого в резерв.
Щербаковский предстал перед Пивоваровым во всей своей красе. Где-то он уже разжился пулеметной лентой, опоясался ею, заткнул за пояс гранаты и заломил мичманку.
Пивоваров оглядел его с головы до ног, покачал головой и не спеша сказал:
— Ленту сдать в боепитание для пулеметчиков. Вам привести себя в порядок — и в резерв.
— Как в резерв?! — опешил Щербаковский. — Я воевать пришел, а вы меня в резерв!
— Прекратить разговоры! — одернул его Пивоваров. — Принимайте отделение первого взвода и направляйтесь в распоряжение лейтенанта Фетисова. Кр-ру-гом!
Резервная рота только формировалась. Ей отвели пещеру возле Кротовой норы — командного пункта отряда. Соседство с Граниным, которого Щербаковский еще не видел, но знал заочно, его утешило. Лейтенант Фетисов заверил, что резерв — главная ударная сила на Хорсене.
Но в роте Щербаковского ждало новое огорчение. Ротный писарь, ни о чем не подозревая, внес его в списки по алфавиту — на «Щ».
Щербаковский обиделся:
— Все равно добьюсь в бою, что Щербаковский будет первым в роте после командира.
Пока что его фамилия стояла первой лишь в списке еще не нюхавшего пороха отделения.
Гранину пришлась по душе суровая жизнь на Хорсене. Он спешно сколачивал боевой отряд, превращая остров в главную базу для будущих десантников на западном фланге Гангута.
Ко всему Гранин присматривался глазом хозяина и уже видел, чем страдает разношерстный островной гарнизон. «Флотских побольше надо, — размышлял он, — моряков с подплава и катерников. Это будет ядро, опора». Каждое пополнение он изучал, подолгу беседовал с матросами, ходил по землянкам, советовал, как лучше устроиться. Появились соратники по финской войне. В отряд тянулись все бывшие гранинцы. Гранин подбирал подходящее место каждому. Из командиров рот ему больше всего нравился Анатолий Фетисов, судьба которого сложилась необычно: он окончил военно-морское училище, но финскую войну провел на суше и с тех пор никак не мог вырваться на корабль. В роте Фетисова Гранину приглянулся Щербаковский. «Этот для дерзких ударов в тыл, — подумал Гранин. — Если не врет!» — и решил при случае проверить его удаль.
Но любимцами Гранина стали разведчики. В разведку он определил Богданыча. Капитан сам отбирал для этого дела людей ловких, смелых, отчаянных. И все знали, что попасть в число избранных не легко.
Возле командного пункта Гранин встретил странно одетого бойца: на ногах обмотки и ботинки, брюки армейские, бушлат флотский, латаный, из-под бушлата выглядывает тельняшка, а на голове не то бескозырка, не то фуражка с оторванным козырьком, повязанная флотской ленточкой с надписью: «Торпедные катера».
Катерников Гранин уже знал наперечет. Народ это все подтянутый, на острове никто из них не позволил бы себе появиться в таком нелепом костюме.
— Кто такой? — резко спросил Гранин.
— Василий Камолов, бывший боец железнодорожного батальона, ныне моряк из десантного отряда капитана товарища Гранина! — лихо отбарабанил солдат. Но под белесыми ресницами не было в тот миг и признака лихости; он смотрел на Гранина с такой мольбой, что Гранин уже не сомневался: перед ним стоял очередной доброволец.
— Моряк! — передразнил его Гранин. — Что за гардероб на тебе, моряк? Разве боец в таком виде появится перед командиром?
— Товарищ капитан, это мне краснофлотцы ссудили, — признался Камолов. — Один дал бушлат, другой — тельняшку, третий — ленточку, С тельняшкой и бушлатом ладно получилось. А вот под ленточку пришлось оторвать у фуражки козырек. Вышло похоже на бескозырку.
Эти нехитрые объяснения пришлись Гранину по душе; малый, видно, смелый и неглупый, ростом невелик, но телом крепок, из такого толк будет.
Гранин виду не показал, что Камолов ему понравился.
— Флотскую форму «за так» не дают, — наставительно произнес он. — А что же ты на железной дороге делал?
— По хозяйственной части, товарищ капитан.
— Эге! Интендант, значит…
Камолов смутился.
— Что же, — продолжал Гранин, — на камбуз тебя отправить, что ли?
— Что вы, товарищ капитан! — обиделся Камолов. — Я от хозчасти сюда ушел, а вы меня на камбуз. Я ж пулеметчик!
— Пулеметчик, говоришь? — Гранин на минуту задумался, что-то прикинул в уме и сказал: — Тогда пойдешь на пополнение к сержанту Нечипоренко на Старкерн. Ему и пулеметчик и кок нужны. Так-то вот, — и пошел в землянку.
— А насчет формы как, товарищ капитан? — взмолился Камолов. — Я бы, как все, моряком…
— Прыток ты, брат, не по чину, — усмехнулся Гранин. — Я вот тоже хотел быть кавалеристом, а заставили воспитывать такого недисциплинированного парня, как ты. Давай борщи вари для Нечипоренко, а там видно будет…
И Камолов отправился на островок Старкерн, где хорсенский сержант с перевязанной головой и его солдаты строили оборону.
Там он готовил бойцам пищу, раздавал паек, чистил пулемет, ночью вместе с товарищами рубил сосны для дзота и опять мечтал отличиться, чтобы доказать Гранину, что он не меньше, чем разведчик Богданыч, достоин служить в его отряде.
В ночь, когда финны задумали вернуть Старкерн, Камолов и его друг Барановский пошли на другой край островка срубить несколько сосенок.
Ночь была светлая и очень тихая. Они срубили всего две сосны, когда рядом стали рваться одна за другой мины.
— Стреляют, черти! Должно быть, по стуку наших топоров бьют, — сказал Камолов. — Подождем рубить. — И залег с товарищем возле срубленных деревьев.
Оказалось, что это не простой обстрел островка. Финны засыпали Старкерн снарядами и минами и с разных сторон подошли к острову на шлюпках.
Камолов и Барановский со своей высокой скалы забрасывали шлюпки гранатами, расстреляли все патроны и вскоре оказались отрезанными от остальных бойцов. Барановский к тому же получил восемь ранений и истекал кровью.
Внезапно все стихло. Финны, видимо, истребили весь маленький гарнизон Старкерна и заняли остров.
Камолов решил спасать раненого товарища. Он снял с себя тельняшку, разорвал ее на полосы, перевязал ими раны Барановского и перетащил его в укромный уголок под отвесную скалу. Чтобы никто не заметил раненого, он накрыл его ветками, а сам лег рядом, выжидая, что будет дальше.
Как будто в этом не было ничего особенного — перевязал, оттащил, укрылся… Но ведь это все происходило на занятом противником островке, от края до края которого каких-нибудь двести метров и по которому за два с половиной часа было выпущено множество мин.
Гранин сам пошел отбивать Старкерн, взяв с собой из резерва отделение Щербаковского. «Вот когда я его проверю!» — думал Гранин, приглядываясь к главному старшине. Щербаковский все время шел впереди отделения. Гранин несколько раз одернул его, чтобы зря не шумел. Но бой не состоялся. Финны почему-то внезапно оставили островок.
Моряки обшарили Старкерн, нашли в скалах раненых красноармейцев, подобрали брошенный на отмели финский пулемет и похоронили убитого в бою хорсенского сержанта с перевязанной головой.
В его кармане был найден простреленный комсомольский билет. В билете лежала газетная вырезка — текст военной присяги. В присяге подчеркнуты слова: «Я клянусь защищать ее мужественно, умело, с достоинством и честью, не щадя своей крови и самой жизни для достижения полной победы над врагами». С этой клятвой и погиб сержант Нечипоренко, которому так горько было несколько дней назад отступать с Хорсена.
Камолова и Барановского так и не нашли.
Оставив на острове в боевом охранении отделение Щербаковского, Гранин вернулся на Хорсен.
Ничего этого Камолов не знал. Всю ночь он пролежал под скалой, оберегая раненого друга. Слышал какую-то беготню, голоса, плеск весел. Потом все затихло, только над его головой, на вершине скалы, изредка постукивал станковый пулемет.
Камолов по звуку выстрелов определил, что пулемет финский. Значит, наверху финны.
Прошел день. На Старкерне рвались мины и снаряды. Горел лес, небо затянуло едким дымом.
Камолов все лежал. Барановский терял сознание, тихо стонал, просил воды. Камолов ничем не мог ему помочь. Он и сам давно хотел и есть и пить.
На вторую ночь он исползал весь остров, в маленьком болотце набрал немного воды и принес раненому товарищу. Потом снова вылез из своего естественного укрытия, осторожно поднялся на скалу и увидел, что возле пулемета лежит человек в финской шинели внакидку. «Так и есть, остров занят финнами!» — решил Камолов.
Не будь с ним раненого товарища, Камолов убил бы врага. Но он чувствовал себя ответственным за жизнь Барановского.
Прошла и эта вторая ночь. Потом второй день. На третью ночь Камолов решил пробраться на Хорсен к Гранину, чтобы с помощью товарищей спасти Барановского.
Он укрыл друга сучьями и собранным на скалах мохом, обложил его камнями, поцеловал и пополз к переправе.
Откуда только взялись у него способности пластуна, умение и в светлую ночь ужом прошмыгнуть между настороженными солдатами, незаметно спуститься к воде и бесшумно переправиться с одного охраняемого острова на другой?
Его задержали часовые Хорсена. Узнав в этом изможденном, закопченном бойце кока из отделения сержанта Нечипоренко, они крайне удивились.
— Камолов, ты откуда? Воскрес?
— Ведите к капитану, — сурово ответил Камолов.
— А ты на себя не похож! — подтрунивал над ним Богданыч. — Гляди-ка, брови появились!.. Ты что, сажей их навел?
Ему помогли дойти до командного пункта. Шатаясь, вошел Камолов в землянку, откозырял и торопливо доложил:
— Товарищ капитан, на Старкерне лежит под скалой раненый Барановский. Восемь ран у него. Я его тельняшкой перевязал. На острове финны. Он лежит и стонет. Спасать надо.
Гранин от удивления даже привстал.
— Послушай, Камолов, там не финны, там наши…
— Не может быть, товарищ капитан. Я сам видел.
— Как же ты мог видеть, если финны удрали еще двое суток назад?
— Голову на отсечение, что финны! — задыхаясь, настаивал Камолов. — Пулемет финский работает, я точно знаю по звуку, что финский.
— Ну, правильно, — усмехнулся Гранин. — Это мы захватили финский пулемет и установили его на скале.
— Что вы, товарищ капитан… — уже неуверенно бормотал Камолов. — Ведь я поднимался ночью на скалу и видел пулеметчика в финской шинели внакидку.
— Так это же Власов, пулеметчик наш. Подобрал, видно, брошенную каким-то финном шинель и ночью укрывается от холода.
— Как же так? — растерялся Камолов. — Неужели наши?
— Эх, Камолов, тебе бы только борщи варить, а не воевать… — сокрушенно сказал Гранин. — Зря двое суток промучился.
Гранин ласково посмотрел на расстроенного Камолова.
— Как же тебя наши-то не заметили, а? Здорово ты укрылся! Как разведчик. Ну, не горюй, выпей вот спирту, обогрейся и говори скорей, где лежит Барановский.
— Нет, товарищ капитан, чего уж тут обогреваться, я сам пойду за Барановским.
Гранинскую «порционку» он все же опрокинул и отправился на Старкерн за своим другом.
Барановского выходили. Он пришел в себя, и ночью его отправили в госпиталь на полуостров.
А Щербаковского Гранин немедленно вызвал со Старкерна на КП и отчитал за то, что пропустил через боевое охранение Камолова.
— Так то же наш парень, — оправдывался Щербаковский. — Ловкий. В бою Иван Петрович никого бы не пропустил…
— Думаете, у противника нет хитрых разведчиков?.. Еще раз прозеваете — сниму с отделения.
Щербаковский ушел от Гранина растерянный и сердитый.
— Кашевар моряка вокруг пальца обвел! — смеялся над ним Богданыч, и Щербаковский волком смотрел на Камолова. Но в душе он не мог не отдать должное этому солдату.
Камолов же после этого случая старался не показываться Гранину на глаза, считая себя кругом виноватым.
Гранин вскоре сам вызвал его на командный пункт.
— Поскольку тебя на Старкерне не отыскали ни наши, ни финны и такой ты ловкий парень, назначаю тебя в штабную разведку. Только, смотри, другой раз не плошай. Разведчику ошибаться нельзя. Ну, что хотел спросить?
— Да я ничего, товарищ капитан, — робко произнес Камолов. — Я бы только насчет формы, насчет тельняшки вот… На бинты ее пришлось израсходовать…
— На бинты? Надо, брат, индивидуальный пакет на то иметь… Ну, да ладно, придется тебе тельняшку выдать… Пивоваров, — обратился Гранин к начальнику штаба, — прикажи выдать Камолову тельняшку и зачислить его на вещевое довольствие по морскому обмундированию. Авансом тебе даем, — подчеркнул он обрадованному Камолову, — оправдаешь. А там, глядишь, и полную обмундировку получишь. Понятно?
— Все понятно, товарищ капитан, оправдаю.
Гранин наступал не останавливаясь. Кроме Кугхольма, Хорсена и Старкерна, он захватил Талькогрунд и несколько мелких безымянных островков. От этих позиций зависела стойкость Хорсена. Пока там финны, Хорсену держаться трудно. Гранин готов был сразу же высадиться на полуостров Подваландет, пойти в глубь материка, но Кабанов трезво оценивал силы и возможности отряда и приказал не увлекаться, а решать задачу в районе Хорсена, в частности выбить финнов с близкого к Старкерну острова Гунхольм.
Разведку Гунхольма поручили Камолову. Гранин приказал ему отправиться на безымянный бугор, торчащий в заливе между этим островом и Старкерном, и оттуда внимательно наблюдать за всем, что творится у противника.
В землянке на Старкерне находился новый приятель Камолова, связист Алексей Червонцев; через него Камолов должен был докладывать на Хорсен свои наблюдения.
Камолов взял у Червонцева катушку с проводом и небольшой телефонный аппарат, протянул провод до берега и куда-то сгинул.
Как он переправился на безымянный бугор — по отмели или под водой, на Старкерне никто не заметил. Не видели и того, как он взобрался на этот островок, стоявший ближе к чужому берегу, чем к нашему, и как он пристроился там под кустом.
Со своего наблюдательного пункта Камолов внимательно изучал Гунхольм. Он слышал финскую речь, видел приходившие к Гунхольму и уходившие оттуда шюцкоровские катера. Время от времени добытые сведения Камолов передавал Червонцеву на Старкерн.
Когда стало светать, он неожиданно услышал возле себя чье-то тяжелое дыхание.
Первым инстинктивным желанием было повернуть голову на звук. Камолов сдержал себя. Скосил глаза направо; по неясным очертаниям земли и травы заключил, что кто-то лег «валетом» в нескольких метрах от него. Этот «кто-то» определенно страдал насморком, непрестанно хлюпал носом и отдувался после трудного пути.
Неожиданный сосед мог быть только врагом. Стало быть, рядом лежит финский разведчик и разглядывает нашу оборону.
Камолов приоткрыл рот, чтобы не сопеть.
Его настойчиво вызывали к телефону со Старкерна. Червонцева беспокоило длительное молчание разведчика. Камолов слышал настойчивый голос связиста, но ответить не мог. Он засунул трубку под бушлат. Ему казалось, что голос Червонцева может быть услышан финном.
Так прошло часа два. Казалось, этой муке не будет конца. Камолов ломал голову: как же выйти из столь необыкновенного положения?
«Прикончить его, что ли?» — размышлял Камолов, но тут же подумал, что поднимется шум, никакой разведки не выйдет, и сразу вспомнил свой разговор с Граниным.
Значит, надо лежать и терпеть, кто кого переждет.
На островке тлел мох, подожженный миной. По земле стлался дым, едкий, пахучий; он слезил глаза и щекотал в носу. Камолов широко раскрытым ртом глотал воздух и с трудом сдерживал себя, чтобы не чихнуть.
Казалось, прошла вечность в этом безмолвном поединке. Наконец финн приподнялся, еще раз взглянул на нашу сторону и пополз назад восвояси. Камолов разглядел его широкие солдатские ботинки, заслонившие на миг все впереди. То ли финн выполнил задание, то ли дым его допек и он не выдержал, во всяком случае он ушел, и Камолов удовлетворенно подумал: «Наша-то жила крепче. Теперь чихать на вас можно».
Чихнул и, к несказанной радости Червонцева, подал вдруг голос.
— Передай капитану, — сказал Камолов по телефону, — что лежали мы вдвоем с финским разведчиком «валетом». Он высматривал Старкерн, но не выдержал дыма и смотался. Продолжаю наблюдение.
На вторые сутки Камолову приказали вернуться на Хорсен с докладом.
По виду его никто не сказал бы, что двое суток этот парень неподвижно пролежал на территории противника., И еще труднее узнать в нем прежнего «добровольца» из хозчасти железнодорожного батальона, представшего в своей сборной «форме» перед Граниным в памятный июльский день.
Он явился сейчас к Гранину чистенький, словно флотский щеголь, хотя форма на нем была еще далеко не комплектной: тельняшка была новенькая, и бескозырку где-то раздобыл настоящую, а брюки и ботинки все еще были армейcкого образца.
Камолов выпил положенную для каждого разведчика после операции гранинскую «порционку», доложил обо всем виденном на Гунхольме — исчерпывающие сведения о количестве войск, о расположении огневых точек, о подходах к острову и видимых намерениях финнов — и с достоинством выслушал похвалу капитана.
— Теперь вижу, что ты не только борщи варить умеешь. Настоящий разведчик. Опять что-нибудь будешь просить?
— Да вы уж знаете, товарищ капитан, — смело сказал Камолов, — я насчет флотской обмундировки…
— Пивоваров, почему до сих пор не переодели Камолова? Сейчас же прикажи переодеть.
Пивоваров оглядел разведчика с головы до ног и увидел на нем все те же армейские обмотки, потрепанные при лазании по скалам, но чистые и крепко затянутые.
— Брюки я вам выдам из штабного резерва. — Пивоваров подразумевал под этим свой чемодан. — А все остальное получите, как только доставят нам обмундирование с Ханко. Вот возьмем Гунхольм — отправлю за обмундированием, специальный катер. А пока отдыхайте.
Гранин поднял отряд по тревоге. Роты выставили усиленное охранение. Политруки ходили из окопа в окоп, проверяя готовность к круговой обороне.
Гранин знал, что финский разведчик неспроста лежал на скале рядом с Камоловым: с часу на час можно ждать нападения.
— Теперь кто кого упредит, — рассуждал Гранин, расхаживая по тесной, освещенной тусклым пламенем фронтовой свечи Кротовой норе. — Сил у них много, зато инициатива у нас — спасибо этому белобрысому солдатику! Я бы ему не одни флотские брюки, а адмиральское обмундирование выдал за такую разведку! Великое дело — инициатива!
— Моторные шлюпки тоже великое дело, — вставил Пивоваров, поднимая усталые глаза от схемы атаки Гунхольма, над которой он бился уже несколько часов. — У них позади острова шхерная флотилия, а у нас флагманом ходит заслуженный самовар товарища Шустрова.
— Сафонов просмолил шлюпки?
— Всю твою рыбацкую флотилию пригнал Сафонов. «В готовности» стоит рядом с шустровской калошей.
— Что ты на Василия Ивановича взъелся, Федор? — входя и услыхав последние слова Пивоварова, вмешался Данилин. — На этой калоше, как ты ее называешь, живого места нет, а я не сомневаюсь, что шустровская команда доставит любой десант целехоньким хоть к черту на рога.
— Да кого ты убеждаешь, комиссар? — безнадежно махнул рукой Гранин. — Что он, что Барсуков — подай им только схемы да первоклассные катера, иначе воевать не могут, Ну, как народ?.. Не спят? — перевел разговор Гранин, видя, что сравнение с Барсуковым обидело Пивоварова. — Кое-кого из рюминской роты пришлось продраить, — сказал Данилин. — Устали, да еще не научились сидеть в обороне. А вот заглянул я на «Кормилец» — аврал. Отдыха им нет, вся команда работает, ремонт на ходу. Золотые люди.
— А говорят, гражданские, вольнонаемные! — воскликнул Гранин. — Теперь гражданские работают не меньше нас. Я всем им определил бы звания и выписал фронтовой паек.
— Там один парень, комсомолец, в отряд просится. «Девчонки, говорит, воюют, почему же мне нельзя? Мне, говорит, восемнадцать лет». Возьмем?
— Без военкомата? — отозвался Пивоваров.
— Опять ты споришь! — возмутился Гранин. — Хорошего бойца так возьму. Верно, комиссар?
— Оформить, конечно, нужно, — уклончиво ответил Данилин. — Порядок должен быть. Уж очень этому хлопцу хочется стать гранинцем… Послушаем, что Федор сочинил.
— У меня все готово, могу доложить…
Склонясь над схемой острова Гунхольм, похожего на восьмерку, туго стянутую в талии пояском, Пивоваров изложил свой план:
— В двадцать четыре ноль-ноль отправляем на скалу, где лежал Камолов, разведку Богданова. Группы Фетисова и политрука Старохина — «на товсь» в шлюпках. Резерв — на «Кормильце». Одному разведчику задание — убрать крупнокалиберный пулемет, тот, что над отмелью. В три ноль-ноль он красной ракетой дает сигнал, что путь свободен, и через отмель на финский берег идет Богданов. Фетисов и Старохин высаживаются вот сюда, справа и слева на Восьмерку, — Пивоваров показал на узкий перешеек в центре острова. — А резерв заходит с тыла. Так что атака ведется с четырех направлений.
— Почему под утро? — спросил Данилин.
— Восход. — Пивоваров для верности справился с календарем, листки которого он аккуратно отрывал каждое утро. — Восход солнца в четыре часа девять минут. Под утро туман, наблюдение за морем затруднено, шлюпки подойдут скрытно, без звука.
— И все без артподготовки? — удивился Гранин.
— Без. Силы неравные, и, по-моему, лучше взять врага дерзостью и внезапностью. А артогонь их только насторожит.
Гранин встал, поставил ногу на обрубок дерева, заменяющий табурет, и некоторое время, щурясь, разглядывал карту.
— На бумаге все красиво. А если финны тоже окажутся умниками, что тогда? Мы — туда, а они — сюда. Вот и выйдет петрушка.
— Вот и хорошо, — обрадовался Пивоваров. — Я оставлю в обороне большую часть отряда. Сюда мы их не пустим и остров отберем.
— А они удерут на Соммарэ и Стурхольм и завтра нас вновь атакуют? — перебил Гранин. — Да еще на тех же самых мотоботах?.. Не годится. Суворов говорил как? «Недорубленный лес опять вырастает». Корчевать надо. Уничтожим весь шюцкоровский отряд. Резерв бросай пораньше к пристаням. Первым делом отобрать у противника шлюпки и катера. Мы их окружим, сожжем, ни одной крысе не дадим вырваться. А у Кобеца попрошу отсекающего огня, чтобы стена встала между их базами и островом. Ни входа, ни выхода!
Глаза Данилина ликовали: «Не может Митрофаныч без артиллерии».
— А кто с резервом? — спросил Данилин.
— Главстаршина Щербаковский, — сказал Пивоваров.
Гранин задумался.
— Что-то этот Щербаковский только на язык остер. А солдата на Старкерне он прозевал.
— Это в обороне, — решительно отверг всякие сомнения Пивоваров. — А в драке он лих. Особенно при броске в тыл. Вытянет. А разрешит командир — я пойду вместе с Щербаковским.
— Шумлив он очень, — нахмурился Данилин. — Глаз комиссара нужен за ним. Я пойду.
— Как дети: «я пойду», «он пойдет», — передразнил Гранин. — А самый трус — Гранин? Ты, комиссар, обороной Хорсена занялся — сиди тут. Вот Федор и пойдет. Разведчикам задача поставлена?
— Богданова я раньше вызывал. Сейчас начнут выполнять.
— А кто закоперщик всего?
Пивоваров подумал.
— Камолов. Он должен проникнуть на остров и дать ракету…
— Значит, ему надо доверить весь план, — решил Гранин. — Это ничего, что он рядовой боец. Иногда и рядовых на командирское совещание можно приглашать. Позови его, растолкуй все, чтобы понимал, для чего все затевается и как важен его сигнал.
За полночь Камолов вновь забрался на безымянный бугор между островками, пролежал там некоторое время и пополз к проливу на Гунхольм. Он шел тем же путем, по которому приходил и уходил накануне финский разведчик.
На Гунхольм он вылез мокрый, но его главное оружие — ракетница была сухой.
Камолов бесшумно полз к лесу. На опушке его окликнули по-фински. Не зря Камолов год возился с русско-финским разговорником и зубрил кое-какие выражения, почерпнутые при встречах с финскими железнодорожниками. Он хотел крикнуть по-фински «свой», но встал вдруг во весь рост и с ходу разразился таким финским ругательством, что его беспрепятственно пропустили.
В лесу кто-то вновь его окликнул. Камолов шел уже смело, не скрываясь.
У скалы, где он накануне видел крупнокалиберный пулемет, Камолов ничего не нашел. Значит, пулемет сменил позицию.
Камолов поискал пулемет по соседству — не нашел. Он вдруг почувствовал, что хорошо ориентируется в обстановке на вражеском острове, словно прожил на нем неделю. Финны куда-то спешили, не обращая на него внимания. Порядок нарушился; по суете, по всем этим переменам Камолов определил, что финны собираются в десант. «Наши сюда, а они к нам», — подумал Камолов и решил поспешить с сигналом.
Он присел на корточки возле какого-то дерева, приготовил ракетницу, глянул вверх — над ним, на дереве, сидел финн. «Кукушка»! Камолов улыбнулся и нажал на курок ракетницы, направив ее «кукушке» в «тыл».
Дикий, истошный крик пронесся над островом, озаренным багровым светом ракеты. «Кукушка», потеряв равновесие, свалилась наземь, к ногам Камолова. Он дал вторую ракету, быстро расправился с «кукушкой», завладел автоматом, дисками, залег в камнях и начал огнем прочесывать побережье.
Поднялась беспорядочная пальба.
К Камолову бежали финские солдаты. Он переменил позицию, отстреливаясь и бросая гранаты.
В предутреннем тумане дрожали светящиеся трассы.
А Гранин стоял возле полевого телефона на гребне высоты над Кротовой норой. Днем отсюда открывался прекрасный обзор. Сейчас мутная июльская ночь. В Ленинграде она короче и белее. А здесь туман, как весной.
У подножия высоты покачивался на волне «Кормилец».
На скале за Старкерном лежали разведчики.
А рядом, в тени бухточек, затаились шлюпки, полные матросов.
Глаза привыкли к мраку. Блеснул внизу огонек — курят пулеметчики на мыске. Запрещено курить не маскируясь. Но самолетов здесь нет. Гранин подумал: «Как тяжело там, на большом фронте, где танки, „юнкерсы“, „мессеры“».
Он посмотрел на часы: рано, до сигнала еще полчаса.
Брызнула и багровой зарей окрасила небо ракета.
— Оперативный! — тихо сказал Гранин в телефон. — Передай хозяину, что все передвинулось на полчаса.
Будто кто-то сорвал крышку с бурлящего котла. Заклокотало, зашумело в ночи. Ветерок нес смешанную с сыростью гарь. Красную ракету растворила белая. Белую затмила зеленая. Зримо, как на карте, Гранин ощутил холмистую Восьмерку и все, что происходит на ней.
«Стрельба справа — Фетисов зацепился… Так. Гранатный бой… Пулеметами жмут, плохо… Ага! Слева высадился Старохин. Так, так их! Где там Федор?.. Далеко. Старая черепаха не поспеет. Уголь ей возить, а не матросов!..»
— Оперативный! Где там Кротов? Готов его лазарет? Пусть гонит санитаров на Старкерн…
— Товарищ командир, передаю трубочку комиссару!
— Борис Митрофанович? Может, мне с рюминской ротой двинуть через переправу?
— Погодим. Если эта шаланда через десять минут не доберется, попрошу у хозяина «морской охотник»…
«Кормилец» выбивался из сил. Корпус его лихорадило, а больше положенных узлов он выжать не мог. Пивоваров поглядывал на часы: только бы артиллерия не опередила и не запоздала. Опоздает — упустишь, опередит — угодишь под огонь своих. А в подобных случаях он всегда самый точный.
— Нажми, Василий Иванович, нажми, милый!..
Пивоваров не заметил даже, что матросы сняли каски, надетые по его приказу, и сложили пирамидкой возле рубки. В вязаных подшлемниках, в черных бушлатах и клешах, заправленных в сапоги, они стояли вдоль бортов, кажется занеся ногу для прыжка.
К Алеше склонился Щербаковский.
— Когда наступаешь — всегда рубашку с гранаты долой, — нашептывал он юноше. — Убойная сила поменьше, зато тебя не поранит, если сразу придется двинуть врукопашную. А неплоха и эфка. Она, правда, слишком много осколков дает. Но удобна. Видишь, маленькая, как лимон, а по-моему, как кедровая шишка. Чеку высвободил, крепко держи; отпустишь, только бросая. А бросай наотмашь, как шишками кидался. Снежками стекла бил? Врешь, все били. Вот так и кидай. Бросил — и сразу в сторону, наземь, пластом, а потом вскакивай — и дальше…
Алеша внимал всем своим существом. Шустров все время сам стоит у руля. Алеша решился сбежать. Нехорошо бросать старика. Но ведь в бой он бежит — простит Шустров. Мужское дело — воевать.
Когда за Гунхольмом взметнулась фонтанами вода, на «Кормильце» решили, что огонь открыт раньше времени.
Буксир шел под разрывы.
Шустров крутнул штурвал и наскочил на пустые финские шлюпки, привязанные к пристани.
Ракета шипящим фонарем повисла над палубой. По палубе прошлись пули.
Но палуба уже опустела, матросы прыгали с шлюпки на шлюпку, к берегу.
Алеша упал на днище финской шлюпки, кого-то придавив. Он ловчил ударить, но услышал крепкое слово:
— Погоди, свой…
Алеша растерялся. Кто где, он не понимал. Он видел, как упал и тут же поднялся Пивоваров, а потом все заслонил финн. Надо стрелять. Но выстрелить в упор Алеша не смог.
— За мной, сынку, — дыхнул ему в лицо Щербаковский, и Алеша едва не уцепился за его бушлат.
Щербаковский на ходу стрелял. Алеша тоже попробовал стрелять на ходу, но почувствовал боль в плече. Он все же стрелял, и с каждой минутой злее.
Щербаковский, кажется, все успевал заметить.
— Давай, диск сменю. Ты короткими очередями бей…
Они бежали вперед, спотыкаясь о тела убитых. Алеша с ожесточением стрелял. Коротко не получалось, очередь — так на весь диск.
— Тише, дура, там наши…
Щербаковский крепко сжал Алеше кисть.
Светало. На берегу острова рвались финские мины. Финны с других островов обстреливали Гунхольм, не считаясь с тем, что бьют и по русским и по своим. На пристани дрались врукопашную. Финн свалил Щербаковского навзничь.
Алеша ткнул убийце в живот ствол и выпустил все, что осталось в диске.
Он горестно оглянулся: неужели Иван Петрович погиб?
Алеша поднял Щербаковского и потащил волоком к морю.
Щербаковский открыл глаза и мутным взглядом уставился ему в лицо.
— Жив-вой? — прошептал он. — С-сбили, ог-глушили, г-гады…
Алеша тащил его на «Кормилец».
— П-пусти, я сам, — Щербаковский, шатаясь, поднимался по сходням.
На другом берегу дрались разведчики. По следам Камолова они прошли отмель и попали под пулеметный огонь.
Камолов отбивался в кольце. Его ранило, он истекал кровью.
Финны подходили все ближе, чтобы взять его живым.
Камолов слышал звуки боя. Он знал, что остров должен быть окружен. Надежда придавала ему силы. Он крушил врагов автоматом, как палицей, потому что иссякли патроны.
Миг передышки позволил ему выдернуть кольцо и высвободить чеку «лимонки». Левой рукой он сжимал последнюю гранату, а правая держала автомат за ствол.
Разведчики бились где-то рядом.
— Вася, Вася! — слышал Камолов сильный голос Богданыча. — Мы идем!..
— Сюда, Богданыч! — откликнулся Камолов; он стал отбиваться еще злее.
Но чужие руки протянулись к нему. Он почувствовал это прикосновение, рванулся в сторону, ударил кого-то головой. Сзади его обхватил и стиснул здоровенный финн. Он и этого сбросил с себя, громко крикнул, чтобы и товарищам было слышно:
— Балтийцы в плен не сдаются! — и отпустил чеку гранаты.
Взрыв подкосил обступивших Камолова врагов. Камолов упал на трупы.
Когда к нему подбежали товарищи, кровь еще била из изувеченной руки.
Миша Макатахин, радист с торпедных катеров, приподнял Камолова и отнес в сторону.
Разведчики сняли бескозырки.
Богданыч положил свою бескозырку Камолову на грудь. И каждый проделал то же.
— Пошли! — крикнул Богданыч.
И с обнаженными головами матросы продолжали бой.
После боя Богданыч вернулся к тому месту, где под горкой бескозырок лежал Камолов.
Богданыч взял свою бескозырку, но не надел ее.
Подошел Миша Макатахин. Подходили разведчики, и каждый брал свою бескозырку, оставаясь возле убитого товарища с непокрытой головой.
Три бескозырки так и лежали на груди Камолова, никем не взятые.
Камолова похоронили в братской могиле с тремя другими разведчиками.
Богданыч лежал с товарищами у северного берега против финского острова и все твердил:
— Вася, Вася!.. Поспешил ты, Вася!..
На мели у финского острова приткнулся катер: единственный уцелел из разгромленной флотилии. Он стоял ночью не у главной пристани, а в стороне, и на нем удрали финские офицеры. До берега катер их не довез: он наскочил на банку, и беглецов перебили.
Когда разведчикам приказали вернуться на Хорсен, Богданыч предложил товарищам:
— Возьмем катер?
Разведчики согласились.
Пятеро матросов сели в шлюпку и подгребли поближе к катеру.
Богданыч привязал к шлюпке длинный шкерт, разделся и поплыл дальше под водой. Он забрался в катер, выплеснул воду, обыскал мертвецов, собрал документы в офицерский планшет, перевалился за борт, привязал к носу катера второй конец шкерта и потянул судно с мели.
Гребцы на шлюпке нажали на весла, шкерт натянулся. Подталкиваемый Богданычем, катер сполз с банки и поплыл на буксире на юг.
В катере лежали мертвецы. Мотор давно заглох. Время дневное. Никому на финских островах и в голову не пришло, что матросы могут открыто, на виду, увести катер. Похоже было, что волна несет судно, как по течению. Когда финны разобрались в чем дело и открыли огонь, уже было поздно: буксирующая шлюпка скрылась за Гунхольм, шкерт подхватили, на берегу и, как бурлаки бечевой, повели трофейный катер вдоль побережья — к Хорсену.
В Кротовой норе Богданыч выложил перед Граниным все собранные у финнов документы и сказал, что, кроме того, разведчиками доставлен трофейный финский барказ.
— Вы у меня орлы, — похвалил Гранин. — Завтра же начнем ремонт. Поставим пулемет и назовем «Грозящий». Будет наш эскадренный миноносец. Здорово?
Богданыч молчал.
— Чем недоволен, меньшой? — удивился Гранин.
— Погиб Василий Камолов. Разведчики просят назвать этот катер «Василий Камолов».
Гранин задумался.
— Не надо. Не будем на финской посуде писать такое геройское имя. Для Васи Камолова лучший корабль подберем. Победим — построим эскадренный миноносец. Настоящий, советский. Имена героев будем писать на наших, советских кораблях. А на эту шаланду поставьте порядковый номер. Сойдет.
Щербаковского в бою на Гунхольме так оглушило и контузило разрывом мины, что он стал заикаться. Доставленный Алешей в отрядный лазарет — в подвал разбитого дома над переправой, — Щербаковский пролежал часа два, очнулся, увидел себя на положении больного, возмутился, едва не разгромил все медицинское хозяйство отрядного врача, требуя вернуть автомат, одежду и все боевые доспехи, и сбежал в роту. Врач пошел жаловаться Пивоварову. Но Пивоваров, тоже тяжело контуженный, отлеживался в Кротовой норе и сам наотрез отказался уйти на Ханко в госпиталь. Врач пошел к Гранину. Гранин вызвал Щербаковского.
— Вы что, главный старшина, анархию в моем отряде разводите? Силой прикажете укладывать вас в постель?
— Т-оварищ капитан! Я ж-же не яз-зыком стрелять д-олжен, а автоматом.
Сраженный столь убедительным доводом, Гранин сказал:
— Не нашего ума дело. Врач не пускает — и точка.
— Та-ак он же хирург, его д-дело резать. П-усть язык мне отрежет, а воевать даст.
— Ладно, ладно. Язык вам подрезать не мешает. Да! — вспомнил вдруг Гранин и снова заговорил грозно: — Что за волонтера вы взяли в свое отделение?
— Д-оброволец, т-оварищ капитан. М-не жизнь спас. Г-ада, что меня стукнул, прикончил… Отец — г-герой, в финскую погиб… М-ать на ок-купированной Ук-краине… С-сирота… Храбрый…
Гранин не прерывал потока красноречия Щербаковского. «Безотцовщина, эх, безотцовщина!» — вздыхал он, вспоминая свои скитания в гражданскую войну.
— Паспорт у него хоть есть?
— И п-аспорт и комсомольский билет! — обрадовался Щербаковский. — Орел х-хлопец! Р-улевым на б-уксире служил.
— Знаю. Мне о нем комиссар докладывал. Поезжайте на Ханко. Захватите парня с собой и там оформите, как положено, в военкомате.
— Раз-решите ид-ти?
— Идите. Только мальчонку этого, чур, беречь. Как его звать?
— Г-орденко Алексей К-онстантинович.
Гранин махнул рукой, и счастливый Щербаковский выбежал из Кротовой норы.
А через несколько часов, прибыв на Ханко, он забежал на базу торпедных катеров и добрый час расписывал там бои на островах, храбрость капитана Гранина, подвиг товарищей, отдавая, разумеется, должное и своим заслугам. Когда его спросили, зачем он прибыл на полуостров, Щербаковский с напускной таинственностью отвечал: «П-по личному приказанию ген-нерала Кабанова».
Остров Моргонланд, где в памятный час первого гангутского залпа взорвался каменный маяк, по-прежнему находился под наблюдением, хотя всякое движение там прекратилось и остров казался покинутым. Сменивший Гранина в дивизионе на Утином мысу капитан Тудер провел однажды пробную пристрелку орудий по Моргонланду, и наблюдатели всех ханковских дальномерных постов вдруг отметили, что по острову бегают люди. Это значило, что финны задумали возродить разбитый пост — новое препятствие на путях гангутских кораблей.
Финские броненосцы «Ильмаринен» и «Вейнемейнен» заняли позиции в дальних шхерах и оттуда вели огонь по Гангуту. Прилетали с Большой земли скоростные бомбардировщики, вызванные гангутцами на эту цель, летчики Ханко вывели их точно к стоянке броненосцев, но нужного результата бомбовый удар не дал. Броненосцы, хорошо вооруженные зенитками, возможно, и пострадали от бомбежки, но остались в строю, лишь на время прекратив налеты на полуостров. Шхеры позволяли им отлично маскироваться. Потом артогонь возобновился, больше всего доставалось городу, финны явно стремились разрушить его. Батарея Брагина на Утином помогала десантам Гранина на островах Хорсенского архипелага. И ей противник мстил. У Брагина были разрушения и потери. Кабанов заставил артиллеристов и строителей взяться за то, чего не сделали до войны: под огнем врага укреплять орудийные дворики, строить в граните блиндажи, способные выдержать самый мощный удар. То генерал, то Расскин навещали батарею, проверяя, как идут дела, но артиллеристов не приходилось подгонять — война их подстегивала.
Пришел в эти дни из Таллина на торпедных катерах Владимир Филиппович Трибуц с помощниками, он уже многое знал о трудной борьбе Гангута, но теперь сам смог убедиться, в каких условиях воюет гарнизон; финские орудия вели такой жестокий огонь, что Кабанов, показывая комфлоту базу, строительство новых линий обороны и позиций для новой железнодорожной батареи — бронепоезда, создаваемого под командой Митрофана Шпилева, отозванного для этой цели с островка Граншер, — показывая все это командующему флотом, Кабанов испытывал двойственное чувство: и страх за жизнь высшего начальника, и удовлетворение тем, что тот все прочувствует сам и, возможно, подбросит на Гангут силенок — особенно авиацию и катера; может быть, оставит даже те торпедные катера, на которых пришел из Таллина, а вернется туда на «охотнике»?
Кабанов мечтал о морской силе, которая могла бы ударить из морской базы по ненавистным броненосцам. Он так и сказал об этом комфлоту, возвратясь после поездки по Гангуту на командный пункт.
Комфлот выслушал все просьбы о горючем, боеприпасах для пехоты, перешедшей на снабжение базы, о крупнокалиберных пулеметах, положенных в береговой обороне, и все обещал удовлетворить. Но кораблей он дать не мог. Он только заметил, что генерал, очевидно, не совсем осознал тяжесть общего положения на Балтике: нет у флота ни резервной авиации, ни кораблей для Ханко; задача гарнизона — активная оборона и отвлечение сил противника на себя…
Комфлот ушел, и Кабанов с тоской смотрел на скрывающиеся из виду быстрые торпедные катера.
Броненосцы продолжали бить по Утиному мысу.
Туда поехал Расскин. Он вернулся взволнованный и сказал, что сам, собственными глазами видел в дальномер оживший остров Моргонланд, где финны снова посадили артиллерийских разведчиков, направляющих огонь броненосцев на брагинскую батарею. Нельзя оставить их на острове. Нужно высаживаться на Моргонланд. Расскин сказал, что сам поведет туда диверсионную группу на катерах Полегаева.
Кабанов не хотел пускать Расскина в десант, считая безрассудным подобный риск для политического руководителя базы. Расскин доказывал, что ему необходим десант как школа боевого опыта, — многие инструкторы политотдела, политруки, комиссары уже побывали в боях, и Расскин хотел лично узнать характер подобных операций, их особенности и возможные ошибки. Все это звучало убедительно, но, конечно, Расскину, как и всем на Ханко, просто хотелось воевать.
Моргонланд сдался без боя. Расскин в бушлате, с автоматом в руках прыгнул вместе с матросами за борт, готовый драться, но весь гарнизон во главе с лейтенантом поднял руки и прошел на катер.
На борту катера финский лейтенант ерзал, беспокоился, как-то тоскливо смотрел на север, на родной берег, но, вступив на твердую землю Гангута, сразу же пришел в себя: русские отходчивы, и никто не причинит ему вреда.
Расскин обдумывал, что же произошло на острове и кто этот финский офицер, без выстрела вышедший из войны? По отрывочным показаниям пленных, по сообщениям Информбюро, по письмам финских солдат с фронта, по радиопередачам Расскин знал о разброде в лагере противника. Радио приносило вести о стычках между германскими и финскими солдатами: гитлеровцы грабили финнов, нападали на финские солдатские кухни и обозы. Финны охотно слушали наши радиопередачи на переднем крае, пока не появились в окопах карательные команды шюцкоровцев. Сдаваясь, финские солдаты подчеркивали: «Я — Суоми», — открещиваясь от главного партнера; все чаще финны показывали мозоли на руках. Значит, правда сквозь все преграды проникала в ряды обманутых финских солдат и боеспособность финской армии слабела. Но этот лейтенант — он не рабочий, не батрак. Что же заставило его сдаться в плен? Желание спасти свою жизнь, самолюбие, обида на командира?
Рассмотрев документы лейтенанта, Расскин стал его допрашивать:
— Ваша фамилия Олконнен?
Лейтенант подтвердил.
— Вы служили в штабе «Ударной группы Ханко»?
— Все, что касается моей личной биографии, я могу вам сообщить, — ответил лейтенант.
— Как поживает наш старый знакомый Экхольм? — с усмешкой спросил Расскин.
Лейтенант с недоумением взглянул на комиссара:
— Полковник Экхольм? Полковник Экхольм самый коварный и самый жестокий человек во всей Финляндии!
— Вы преувеличиваете, лейтенант. В Финляндии есть палачи не менее жестокие, чем Экхольм.
— Я хорошо знаю полковника, я служил при нем офицером связи. — Выпалив эти слова, лейтенант помрачнел и замкнулся.
— Что же привело вас на Моргонланд?
— Я давал присягу, и воинский долг не позволяет мне нарушить ее.
— Но вы уже нарушили присягу, сдавшись в плен.
— Я не хочу воевать с русскими. Но я уверен, что Красная Армия гуманно обращается с пленными и меня не заставят силой давать показания.
— Как хотите, — пожал плечами Расскин. — Ваши подчиненные разговаривают более охотно. Отложим до другого раза…
Расскин жил на флагманском командном пункте в парке под скалой, в одной каюте с Кабановым, узкой, тесной, но для гангутских условий уютной. В ночные часы они часто сиживали тут под висячей электрической лампой, прикрытой самодельным абажуром, и разговаривали по душам.
После неудачного допроса пленного лейтенанта, оставшись с Кабановым наедине, Расскин посетовал, что не пришлось побывать в бою, и сказал, что в следующем же десанте он должен принять участие.
— А ведь это замечательно, Сергей Иванович, что они сдались без боя. Знаешь, что рассказывают финские солдаты? Они пришли на Моргонланд всего несколько дней назад. Там под маяком помещался склад морских мин. Этот склад взорвался от детонации, когда в амбразуру попал наш снаряд. О лейтенанте солдаты мало что знают. Кажется, он сослан на этот остров. А ведь он был офицером связи при моем старом знакомом полковнике Экхольме!
— Не завидую я этому полковнику, если у него такие лейтенанты, — сказал Кабанов; он сидел в очках, полураздетый, на железной койке, слишком низкой для него, и пришивал, к кителю подворотничок. — Трус он, твой лейтенант.
— Не только в этом дело, Сергей Иванович, не только в трусости. Второй месяц войны, а ряды противника трещат.
— Уже трещат? — Кабанов взглянул на Расскина иронически, поверх очков; ему даже нравилось, когда Расскин увлекался и преувеличивал. — А не рано ли делать такие приятные выводы? Лейтенантик этот сдался. Но остальные дерутся. И люто.
— Все же капитуляция целого гарнизона — хороший признак. Нам надо сейчас побольше заняться пропагандой среди войск противника.
— Дубиной их надо бить покрепче, тогда и сознание прояснится.
— Дубина, конечно, мощный аргумент. Но вот посмотри на этот снаряд, который называется «Коварство и любовь», — Расскин показал только что отпечатанные на тонкой фиолетовой бумаге листовки с рисунками художника Пророкова и стихами красноармейца Михаила Дудина:
Растяпа финская кума
Была от немцев без ума,
Поверя наглости пустой,
Пустила немца на постой.
Теперь от слез сошла с ума,
С сумой осталася сама.
Кабанов отложил в сторону китель, прочитал листовку. Ему понравилось.
— Ох, черти, здорово же они все это делают, твои писатели! Я в газете прежде всего читаю сводку Информбюро и юмор этот — «Гангут смеется». А летчики говорят: легче трижды штурмовать передний край, чем сбрасывать листовки. Вся зенитная артиллерия открывает огонь.
— Боятся они нашей пропаганды пуще огня. Каждая сотня листовок — наверняка десяток пленных.
— Горячишься, Арсений Львович. Ты готов листовками взять в плен всю армию Маннергейма. Бить, бить их надо, крепче бить.
— Наши листовки-пропуска находят даже у шюцкоровцев, это кое-что да значит! Лейтенант Олконнен еще выступит с речью на переднем крае.
— Мне от лейтенанта нужно получить данные по двенадцатидюймовой батарее на Эрэ. Он там служил, пусть все и выкладывает…
Пленных поместили в подвал ханковского отделения милиции, где уже сидели три немца — экипаж сбитого «юнкерса», подобранный за несколько дней до этого катерниками на море.
После нескольких часов совместного пребывания в этом подвале пленные передрались. Финны смертным боем били гитлеровских офицеров, рассчитываясь за все перенесенные от фашистов унижения.
Расскину доложили, что немцев держать вместе с финнами немыслимо. Он приказал их рассадить, а лейтенанта Олконнена снова вызвал на допрос.
Лейтенант дрожал от возбуждения.
— Что случилось, лейтенант?
— Я не могу выносить этого соседства, — взволнованно заговорил Олконнен. — Мало того, что они оккупировали мою родину и командуют нами, как лакеями, они даже здесь, в плену, вздумали помыкать моими солдатами.
— У вас, видимо, старые счеты?
— Конечно. Меня сослали на остров Эрэ за оскорбление германского солдата.
— Вас, офицера, за оскорбление германского солдата?
— В нашей армии такие уж порядки. Сейчас даже полковник Экхольм подчиняется эсэсовскому капитану.
— Насколько я знаю полковника, его это вполне устраивает.
— Это не устраивает нас, настоящих финнов. Мой отец — врач, ему пятьдесят лет. Его тоже мобилизовали и заставили воевать. Скоро не останется в живых ни одного финна.
— Кроме тех, кто сдался в плен?
Олконнен опустил голову.
— Почему же другие финны не последуют вашему примеру, Олконнен?
— Нам с детства внушают ненависть к русским. Мы не знаем России, боимся ее.
— Однако вы все же знали, что Красная Армия гуманно обращается с пленными? Теперь вы в этом убедились. Почему бы вам не выступить по радио и не рассказать об этом своим соотечественникам?
Олконнен молчал.
Расскин развернул перед ним пачку листовок на разноцветной бумаге: фашист верхом на шее финского солдата; голодный финн жадно наблюдает, как гитлеровец пожирает из котла Суоми его продовольствие. Подписи на финском языке призывали солдат Финляндии повернуть оружие против Гитлера.
— Эти листовки, — сказал Расскин, — завтра будут сброшены с самолетов над Финляндией. Ваша родина, кажется, здесь где-то недалеко. Хотите, мы сбросим ваше письмо на родину о том, что вы живы, здоровы и вам не так уж плохо в русском плену?
— Вы сбросите с самолета такое письмо?.. Я напишу это письмо. Я напишу, чтобы не верили ни одному слову Гитлера.
— Возможно, вы эти же слова повторите по радио?
— Я готов выступить по радио, сделать все, что возможно, чтобы открыть моим соотечественникам глаза на чудовищность этой войны…
Через некоторое время Олконнен наносил на карту все, что знал о расположении финской артиллерии, аэродромов, войск, и сообщил, что корректировщики морской артгруппы теперь, после взрыва на Моргонланде, переселились на Бенгтшер.
Серая гранитная башня, примыкающая к прочному толстостенному дому, господствовала над главными фарватерами, ведущими к Гангуту с южного берега — от Палдиски и Таллина и с востока — от Кронштадта. Башня высотой в сорок шесть метров стояла на самой возвышенной части небольшой вытянутой скалы, называемой островом Бенгтшер. Скала эта голая, отшлифованная ветрами, пробитая в иных местах волнами, вымывшими в ней расщелины. Жить в такой скале, обдуваемой со всех румбов, неуютно, но такова Балтика и ее заливы, немало в них разбросано подобных скал, лишенных какой бы то ни было растительности, но издавна приспособленных людьми для устройства маяков на пользу мореплавателям. В мирное время на таких заброшенных в море островках несут вахту сигнальщики и смотрители маячных огней. Во времена войн маяки гаснут, но вахты на скалах продолжаются.
На Бенгтшере когда-то жили русские матросы. Там стояла радиостанция Балтийского флота, редкая в те времена; хроника морских боев сохранила краткое сообщение о двукратном обстреле этой радиостанции крейсерами кайзеровского флота «Аугсбург», «Блюхер», «Страсбург» и «Магдебург» — последний из перечисленных кораблей вскоре сам погиб, наскочив на банку в районе острова Осмуссаар.
Но то происходило осенью четырнадцатого года, больше чем за четверть века до описываемых событий обороны Красного Гангута. Теперь остров и маяк были заняты матросами и солдатами Маннергейма. Всего тринадцать с лишком миль до полуострова — удобнейшая позиция для наблюдателей, вооруженных наилучшей оптикой, доставленной из фашистской Германии. Не только ни один корабль не мог пройти незамеченным мимо Бенгтшера, но с маяка можно было с восхода и до захода солнца следить за каждым движением на полуострове и восточных островах. Издалека, на подходе к Гангуту, вахтенные замечали эту башню на скале, напоминающую кирку, и вся команда следующего к полуострову корабля жила с той минуты в тревоге и напряжении. Даже не зная точно, что на маяке расположен пост управления огнем западного округа береговой обороны финнов, каждый мало-мальски грамотный человек понимал, что наблюдатели Бенгтшера уже засекли идущий на Ханко корабль и передали его координаты батареям на Эрэ или на других островах, в зависимости от того, каким курсом следовала цель. И все же корабли, преследуемые артиллерийским огнем, благополучно проходили к Гангуту, иногда дожидаясь тумана или темноты.
Особенно досаждал маяк гангутским катерникам, выработавшим свою тактику обмана наблюдателей противника — им приходилось проскакивать мимо Бенгтшера и в туман, и в ясную погоду; отдыха, пауз в боевых походах они не знали, и среди них, на Густавсверне, все чаще шли разговоры о рейде на остров, чтобы укротить его гарнизон или даже захватить маяк. Успех гранинцев на северо-западе и десантников Кудряшова и Симоняка на юго-востоке возбуждал у пограничников и катерников азарт, желание улучшить обстановку и на своем, морском, участке. А уж после победы на Моргонланде — нечего и говорить: вся полегаевская эскадра и весь губинский пограничный отряд, хотя и влитый в состав бригады Симоняка, но не забывавший о своем пограничном происхождении, придумывали планы десанта на Бенгтшер, и многие из пограничников строчили рапорты комиссару и командиру с просьбой записать добровольцами в предстоящий рейд. Словно никто не сомневался, что такой рейд будет, обязательно должен быть.
Комиссар отряда Степан Иванович Иванов уже не раз приходил к Расскину с этими рапортами, доказывая, что пограничники тоже вправе воевать, у пограничников такая, мол, подготовка, что любого писаря можно посылать в разведку, справится каждый. Вот делопроизводитель боепитания Володя Кибис готов втроем и даже вдвоем с товарищем взорвать этот маяк, только бы обеспечили высадку и заряды. Военфельдшер Малярчиков просится, лошадей в отряде мало, а он — ветеринарный фельдшер, над ним всегда и до войны посмеивались, предлагали ему на хлебозавод перейти, там девок много. Иванов и сам считал его человеком пустым и легкомысленным, покорителем сердец от безделья, а он, оказывается, тайно от всех изучал все виды оружия, гранату может на лету поймать и бросить за секунду до разрыва. Он тоже, этот Малярчиков, пришел с рапортом и целым проектом диверсии на маяке; что уж говорить о бойцах, вышколенных в дозорах на рубеже, о политруках, о наблюдателях с «Малютки», с «Белой дачи» — с этих погранвышек, где люди за год насмотрелись на военные приготовления фашистов…
Расскин выслушивал горячие речи комиссара погранотряда и советовал ему направить энергию людей на снайперское движение; пусть Малярчиков, если он так хорошо владеет оружием, погоняет финнов на переднем крае, как пограничники Маслов или Копытов — очень хвалит этих снайперов пехота… Но сам он тоже считал, что надо с «глазами» противника на Бенгтшере покончить — нужен десант. И намекал Иванову, чтобы исподволь подбирал группу.
Доказывая жизненную необходимость этой вылазки, Расскин говорил Кабанову:
— Я сам пойду с пограничниками. Это важно во всех отношениях. У гарнизона после гранинских успехов руки чешутся, все рвутся в бой. Надо нам развивать боевой порыв, это как раз то, что требовал от нас комфлот, да и директива адмирала Исакова того же требует…
Посетив в июле Гангут, командующий флотом ознакомил Кабанова с директивой Ставки главнокомандующего Северным и Северо-Западным направлениями фронта.
Ставка требовала, чтобы гарнизоны островов Эзель, Даго, Осмуссаар и полуострова Ханко дрались до последней крайности, даже в условиях полного окружения.
Ставка напоминала, что каждый солдат, пушка, танк, самолет, корабль, использованный противником против островов и полуострова Ханко, есть силы и средства, оттянутые с главного направления, что способствует успеху Красной Армии. В свою очередь, успех на главном направлении решит судьбу врагов и тем самым освободит из окружения гарнизоны островов и Ханко.
Гангутцы старались сделать все, чтобы отвлечь на себя силы врага и улучшить свои позиции. Отряд, сформированный в дивизионе Кудряшова и в бригаде Симоняка, захватил с восточной стороны побережья четыре острова. Летчики малыми силами действовали так, будто не две эскадрильи, а весь полк находился на полуострове: в один из июльских дней они уничтожили в воздухе и на земле одиннадцать вражеских самолетов, и это — взлетая и садясь на свой аэродром под яростным обстрелом. Надо сейчас всех строителей, освобождающихся от сооружения флагманского командного пункта, железнодорожных позиций, подземного госпиталя, каждого работоспособного человека бросить на помощь летчикам, строить подземные укрытия для машин…
«Это ли не помощь Большой земле, — размышлял Кабанов. — Но нельзя зарываться. Надо, нанося противнику удары, избегать напрасных потерь».
А Бенгтшер — не лежала душа к этой вылазке. Остров далек, удержать его трудно. Да и есть ли смысл распылять силы в такие тяжелые дни, когда обстановка на Балтике ухудшается? Таллин обойден. Гитлеровцы вышли на берег Финского залива и развернулись веером на восток и на запад, на Ленинград и на Таллин. Они охотятся за боевым ядром флота. Не понадобятся ли еще силы Гангута в помощь главной базе?..
Лезть на далекую скалу, не имея кораблей для поддержки, — огромный риск. У финнов в шхерах, кроме броненосцев, — канлодки, сторожевики, возможны и германские корабли — не «эскадре Полегаева» же с ее сорокапятками воевать против такой боевой силы. Вот если удастся тихо высадиться, взорвать маяк и уйти, как предлагают пограничники, тогда можно и рискнуть.
Скрепя сердце Кабанов разрешил провести вылазку, ограничив ее задачу: только разрушить маяк и уничтожить корректировочный пост. За это взялись пограничники. Перебросить их на Бенгтшер Кабанов поручил «эскадре Полегаева» — так теперь гангутцы называли боевую флотилию, созданную под командой капитана второго ранга Михаила Даниловича Полегаева.
Крупных кораблей Гангут не имел. Флот вел бои у Таллина и балтийских островов. В распоряжении гангутцев остались несколько торпедных катеров, «морские охотники», мотоботы, буксиры, барказы с керосиновыми двигателями. Пришлось пересмотреть кое-какие привычные взгляды на боевые качества того или иного корабля. Торпедные катера исполняли на Ханко обязанности линкоров. О катерах МО гангутцы говорили «наши крейсера». Мотоботы называли «легкими силами», а роль «москитной флотилии» играли всевозможные шаланды, моторки и шлюпки. Суденышки, которые в ином порту десятками стоят без дела и, во всяком случае, не принимаются в расчет как военная сила, гангутцы вооружили и ценили на вес золота. Для плавания в шхерах это был самый подходящий маневренный флот; десантные отряды самостоятельно обзаводились таким флотом, захватывая в бою катера и моторные шлюпки. Но «эскадра Полегаева» действовала не только в шхерах. В штормы, в любую непогоду она ходила в открытое море, к далеким островам.
Выход «охотников» с диверсионной группой назначили на два часа ночи.
В полночь Расскин прилег на железной койке в каюте флагманского командного пункта, строго наказав вестовому разбудить его ровно в час тридцать, чтобы поспеть в порт.
Кабанов смолчал. В конце июля пришел приказ о введении института комиссаров — тяжко на фронте, если ввели комиссаров, как в гражданскую войну. Расскин стал комиссаром базы, Кабанов не мог запретить ему идти в десант. Но и допустить не мог. Он за эти месяцы оценил силу и ум своего комиссара, так похожего на его комиссаров времен революции, но смотрел на него уже не теми юношески восторженными глазами, как на тех, революционных комиссаров. Зрелость военного человека, много повидавшего за два десятка лет боевой службы, помогала Кабанову разбираться, где — разумный риск, а где — горячность. Нельзя комиссару тридцатитысячного гарнизона идти в диверсионный рейд с тридцатью бойцами. Тем более что командир подобран опытнейший — немолодой уже старший лейтенант, обычно на заставах обучающий других командиров самому сложному, что есть в пограничной службе; Губин сказал, что старший лейтенант Курилов не только сам не растеряется, но все подготовит так, что при любых обстоятельствах в диверсионной группе найдется ему замена, и не одна; комиссар тоже как будто сильный — старший политрук Румянцев. Губин сказал, что этот политрук не из болтунов, сам поведет в атаку. Вот ему и вести в дело своих пограничников, нечего туда соваться комиссару гарнизона…
Кабанов убедил Расскина прилечь перед вылазкой, спокойно выслушал, как комиссар приказал вестовому разбудить его в час ночи, и вышел из каютки. Вестового он поманил за собой, приказал доложить ему, когда Расскин заснет, а потом — исчезнуть с ФКП до утра. У каютки, где спал Расскин, Кабанов поставил часового, приказав:
— Комиссара не будить. Никого к комиссару не допускать.
Кабанов зашагал к оперативной комнате, где сидели штабники, и уже с порога бросил часовому:
— И самого комиссара не выпускайте. Отвечаете мне за него головой.
Кабанов приказал Барсукову перенести выход катеров на час тридцать и передать Полегаеву, чтобы в порт за Расскиным не заходил.
В назначенный час из бухты Пограничной на Густавсверне вышли три катера — «Двести тридцать восьмой», «Триста одиннадцатый» и «Триста двенадцатый». «Двести тридцать девятый» лейтенанта Терещенко остался в резерве.
Взвод пограничников Павла Курилова шел на «Триста двенадцатом» лейтенанта Ивана Ефимова. Взрывчатку — глубинные бомбы для разрушения маяка и подрывников, обученных обращению с ними, погрузили на «Триста одиннадцатый» Петра Бубнова, оба катера — овровские, пришедшие на Гангут перед самой войной, они уже прославились при поддержке десантов Гранина, и матросы умели тихо высаживать десантников так, чтобы те, как говорится, и ног не замочили.
По плану, разработанному Барсуковым, Ефимов выбрасывал десант с небольшой долей взрывчатки, десант захватывал скалу, готовил подрыв склада с боеприпасами и штурмовал маяк. Зеленой ракетой десантники должны были дать знать, что все в порядке, катер Ефимова — отходит, а на его место подходит катер Бубнова, матросы скатывают на берег глубинные бомбы, высаживают подрывника и отходят.
Нельзя было держать у скалы несколько катеров. В штабе понимали, что скала пристреляна финскими батареями и катера должны сохранять свободу маневра.
Третий катер шел к острову головным, потому что он был пограничный катер и лучше других его командир знал этот район, «Двести тридцать восьмой» лейтенанта Виктора Беляева по замыслу оставался возле Бенгтшера дольше других; ему ждать красной ракеты десантников — «задание выполнено», снимайте.
Подойти к острову и снять десант после боя — самое трудное дело, ясно же, как божий день, и потребуется отвага, искусство, быстрота реакции и действий от всех на катере — от командира до любого матроса. Тридцать один человек в группе — тридцать одного надо принять на борт; будут убитые, раненые, но матросы не оставляют на чужой земле ни раненых, ни убитых, об этом суровом законе гангутских десантов знали уже во всех частях полуострова, и экипаж «Двести тридцать восьмого» тоже это знал. Либо он вернется с десантом, либо не вернется совсем. Тридцать один человек — всех, каждого, знали матросы катера в лицо, но перед выходом, не говоря ни слова, матросы беляевского катера нашли мгновения в плотно расписанном службой времени, чтобы еще разок вглядеться и запомнить все эти родные лица самых отважных в пограничном отряде людей. И уж можно было надеяться, что кладовщика взвода связи Балубу никто не спутает с сержантом Балабой, стрелка Величко с пулеметчиком Щеткой, Волдырева с Бондаревым, Козуба с Кострицей, Луцика с Кибисом, одного фельдшера с другим — Малярчиков, его взяли, конечно, в десант, ветеринар, а Давыдов — доктор настоящий, ему доверено даже увольнительные подписывать, хоть и жмот он в этом деле; Слюсарь, Обиход, Горячев, Шевцов, Ситник, Филатов, Колосков, Ваня Хренов, Саша Блинов, Вишневецкий, Подольный, Панкратов, Константинов, Науменко, радист Мелихов, лейтенанты Кагалов и Беликов, командир и комиссар, — люди, собранные со всей России, со всего нашего Союза, у каждого из которых были в запасе такие пограничные истории, что любой мальчишка заслушался бы, эти люди шли в бой, и каждый из них был матросам катера в эти часы дороже всех людей на свете.
На головном катере шел и Григорий Иванович Лежепеков, командир отряда «охотников», вошедших в «эскадру Полегаева» из морпогранохраны; тринадцать с половиной миль до Бенгтшера он вел катера таким ходом, каким обычно, следуя в Таллин, проскакивал район, обстреливаемый артиллерией. У противника это не должно было вызвать — и не вызвало — подозрений: катера уходят в море. Не доходя до Бенгтшера, Лежепеков дал знак — два катера приглушили моторы и незаметно отвернули от него, огибая коварную банку Леонард, а сам, форсируя обороты, помчался дальше.
На маяке не заметили маневра — в этом катерники убедились, подойдя к Бенгтшеру в полной тишине.
Едва слышно работая мотором, «Триста двенадцатый» прошел по зеркальной глади спокойного моря через отмель Аустерлиц, подкрался, да, подкрался, невидимый и неслышимый, к скале, и так удачно, что ткнулся носом в расщелину, как в бухточку.
Ефимов послал на нос помощника своего Ивана Сафонова, это он ходил перед войной с футштоками проверять подходы к Хорсену, Медену и другим островкам возле полуострова, он знал, как в шхерах и среди скал действовать. Тут никто не примет бросательный конец, самому надо втянуться в бухточку и так стать, как у стенки швартуются. Два матроса несли уже на нос сходню. Форштевень оказался на уровне скалы. Сходню уложили, закрепили, чтоб не ерзала, и одного за другим переправили пограничников на берег.
Луна вовремя зашла за облака. Десантники словно куда-то проваливались; не только Сафонову на носу, Ефимову на мостике не видать их было, хотя глаза привыкали к темноте, уже можно было угадать в другом конце острова маячную башню с домом, похожую издалека на кирку; а вблизи она казалась мостиком над палубой, пустой и во тьме плоской, как палуба авианосца, виденная катерниками только на картинках в корабельных справочниках.
По этой гранитной палубе, не такой уж плоской, как казалось, то изрытой ложбинами, то скользкой, прошли вперед четыре разведчика: Павел Козуб, Андрей Шевцов, Иван Науменко и Сергей Горячев; даже лейтенант Кагалов, которого в отряде звали слухачом, не уловил ни звука впереди, где скрылись разведчики; они вернулись, доложив, что перед маяком — стена, в ней узкие проходы, часовых они сняли без хлопот, путь свободен. Курилов разделил бойцов на три группы: по западному берегу, скрытому от катеров и Гангута, пойдет группа лейтенанта Михаила Беликова, лобовую — на маяк — поведет он сам с Румянцевым, к складу боеприпасов — Володя Кибис, он из боепитания — ему и подрывать такой склад.
В гарнизоне Бенгтшера должно быть человек десять маячников и наблюдателей и человек пять артиллерийских корректировщиков, о которых рассказывал лейтенант с Моргонланда.
Не знали десантники, что после разгрома на Моргонланде противник высадил на Бенгтшер взвод егерей под командой лейтенанта, пушку зенитную с прислугой и пулеметчиков, расположенных на террасе у входа в маяк. На них-то и напоролась лобовая группа, тотчас вступившая в рукопашный бой; застрочил с террасы пулемет, пал, убитый насмерть, Андрей Румянцев, тяжко раненный Курилов бросился на террасу, уничтожил пулеметчиков и погиб. Ветеринар Малярчиков повел оставшихся в живых бойцов этой группы на штурм маяка, а лейтенант Кагалов с Пашей Кострицей помчались на западный берег, где открыла огонь зенитка; там, у проволочного заграждения, уже были убитые и раненые, где наши, где враги — трудно разобрать: на Кагалова налетел верзила с ножом, Кострица перехватил его, спас лейтенанта, они бросились с гранатами к орудию, побили артиллеристов, Кагалов видел, как погиб вместе с артиллеристами на своей же гранате Кострица, и сам упал, теряя сознание…
А на восточной части острова истекали кровью бойцы Кибиса; склад они взорвали, но огонь с маяка прижал их к скале…
Катер Ефимова ждал в расщелине сигнала. Всего двадцать минут длилась тишина, а когда начался бой, катер открыл по маяку огонь из носовой пушки.
Снаряды разрушили вершину башни, где стояла маячная аппаратура и рация. Смолк финский пулемет. Опять настала внезапная тишина. Взвилась зеленая ракета.
«Двести двенадцатый» задним ходом выбирался из расщелины, освобождая место «Триста одиннадцатому» с взрывчаткой. Крепко он засел в каменной бухточке — выдрался с оборванным, давшим течь форштевнем, пришлось заводить пластырь, закрывать пробоину.
«Триста одиннадцатый» подошел к западной части острова, скатил там глубинные бомбы и сразу отошел, ведя по маяку огонь.
На острове гремели взрывы. С финских островов открыли огонь дальнобойные — то по острову, то по подходам к нему.
В стороне от Бенгтшера ждал красной ракеты «Двести тридцать восьмой». Лежепеков видел бой, видел отход одного катера, заход с запада другого, зеленую ракету на Бенгтшере и тут же, далеко-далеко, в районе шхер Хегсора, тоже зеленую, словно ответную — там у финнов стояли корабли, и Лежепеков подумал: уж не совпали ли сигналы?.. У наших зеленая «дайте взрывчатку», но у них она может означать вызов помощи, вызов кораблей…
Всю ночь «Двести тридцать восьмой» патрулировал вдоль острова, ожидая красной ракеты. В стороне ходили два других катера.
Красной ракеты не было.
На маяке зажегся прожектор, и острый дрожащий луч пронзил черное облачное небо.
Луч исчез, снова вспыхнул, замигал, забарахтался, упал с маяка вниз, уставился в бело-синий флаг с красной звездой, вытянутый ветром на гафеле, вздрогнул, погас, опять зажегся, ослепляя команду «Двести тридцать восьмого», затанцевал по мокрой палубе и снова пропал. В эти несколько секунд катерники представили себе картину того, что произошло на башне: картину отчаянной борьбы пограничника с финским прожектористом. У маяка замелькали огоньки выстрелов. Освещая залив, взметнулось дымное пламя. Маяк горел. Но как ни старались сигнальщики «морского охотника», они не могли разглядеть, что же происходит на острове. Бой шел в тени пылающей башни.
Ветер нес на катер сажу, гарь. Что-то взрывалось на берегу. Что-то гремело.
Красной ракеты все не было.
Занялось утро, такое пасмурное, какое случается внезапно в разгар лета только на Балтике, промозглое, ветреное, местами еще оставался туман, — никак не поверишь, что накануне стояла августовская жара. Рассвет даже нельзя было назвать рассветом: что-то робкое, серое расползалось с востока по безнадежно низкому небу, а море, особенно на юго-западе, там, где сейчас так необходим был свет дня, стало еще чернее, и на него утомительно было смотреть. А смотреть надо, смотреть, следить за каждым гребешком на горбатой волне, за малейшим буруном, подобным вспышке белого огня, за смутно, почти условно возникающей полоской берега, где бьются — побеждают или погибают — товарищи. Смотрели все: не только командиры, односложно разговаривающие на мостике, не только сигнальщик на рубке, нахохлившийся в своей отсыревшей ватной куртке, — пулеметчики, комендоры, потанцовывая на мокрой палубе от холода, поглядывали то на небо, то на море, а больше всего на этот чужой остров; мотористы высовывались из люка, их лица поблескивали от масла и подпалубного зноя.
Но красной ракеты все не было.
«Двести тридцать восьмой» снова отошел подальше от маяка. Лежепеков хотел видеть весь остров: может быть, диверсионная группа или ее остатки выйдут на другую сторону?
Но и там такое же серое утро, и там не загорался красный цвет.
Когда сквозь завесу мелкого дождя сигнальщик различил позади острова силуэты каких-то кораблей, он хрипло выкрикнул:
— Зюйд-зюйд-весте корабли противника! — Все как-то приободрились, будто тревог не прибавилось, а стало меньше: самый жестокий бой лучше томительного и неопределенного ожидания.
— Точнее докладывать: какие корабли? — Лежепеков схватил бинокль. Сомнений не было — миноносец и две канонерские лодки.
— От миноносца отваливают барказы курсом на остров! — докладывал сигнальщик.
— Радист, передайте в базу: с миноносца противника подбрасывают на маяк подкрепление.
— Корабли противника повернули курсом зюйд-ост. Обходят острова.
— Отрезают, сволочи, наш десант. Сигнальщик! Передать семафор: «Триста одиннадцатому» и «Триста двенадцатому» подойти ко мне!
По всем выработанным историей морских сражений правилам «морской охотник» перед такими превосходящими силами должен отступить. Но как можно уйти, бросив на острове товарищей!
— Сигнальщики! Не прозевать ракету!
— Есть не прозевать, товарищ командир!
— Не моргать, сигнальщики! Смотреть за островом!
— Есть не моргать, товарищ командир!
Сдержанно звучала эта перекличка. Только одно чувство знал сейчас экипаж катера — чувство долга перед товарищами, попавшими в беду.
Между катерами и островом рвались снаряды. Противник огнем отжимал катера от Бенгтшера. Они все еще держались своего места.
Разрывы близились. Валы, поднимаемые снарядами, перекатывались через рубки. По палубам стучали осколки.
Кто-то застонал. Кому-то бинтовали рану. Ждать стало невмоготу. Тогда Лежепеков приказал повернуть навстречу противнику, и все три катера легли на боевой курс.
В бухте Пограничной на Густавсверне лейтенант Терещенко ожидал приказа выйти в море. В черном блестящем дождевике он сидел в кают-компании на диванчике под портретом Ильича, рассеянно листал затрепанный томик рассказов Станюковича, время от времени вскакивал, выбегал в коридорчик, высовывался из люка и окликал вахтенного:
— На зюйде?..
— Тихо, товарищ командир. Ничего не видать.
«Двести тридцать девятый» теперь редко покидал район Ханко. Он большей частью крутился в ближних шхерах, к западу и к востоку от полуострова, высаживал десанты, подобные гранинским, поддерживал эти десанты огнем своих пушек и пулеметов и только раз воевал по-настоящему, как и положено «морскому охотнику»: акустики услышали в районе Руссарэ неизвестную подводную лодку, и Терещенко сериями глубинных бомб до тех пор пропахивал квадраты моря, пока на поверхности не появились пятна соляра, синие пилотки и бескозырка с готической надписью на ленте: «Кригсмарине».
Всю ночь однообразно гудели снаряды над Ханко. Шумело за островом море. Но с далекого Бенгтшера не доносилось ни звука, хотя сигнальщик Саломатин уверял, будто он слышит на зюйде взрывы.
Луч прожектора блеснул в той стороне подобно молнии, потом на юге возникло красноватое облачко, которое легко было принять и за отблеск пожара и за ночной мираж.
Радист подтвердил, что на Бенгтшере начался бой. Но и радист ничего не смог к этому добавить; он всю ночь не снимал наушников, однако рации ушедших катеров отмалчивались.
Под утро из взвода связи погранотряда сообщили, что есть радиограмма от Николая Мелихова с Бенгтшера. Сам он ранен, дополз до рации и отстучал: Курилов и Румянцев убиты, идет рукопашная у маяка, фашисты засели на верхнем этаже; подходят корабли с вражеским десантом; к нам не пробиться, прощайте…
На этом связь оборвалась. Больше с острова известий не поступало. Значит, и радист погиб.
Известие о подходе к Бенгтшеру чужих кораблей приняли сразу и на катерах и в штабах на полуострове. Со скалы, нависшей над бухтой, бегом спустился командир дивизиона Полегаев. На «Двести тридцать девятом» запустили моторы, и скалистые берега Густавсверна наполнились гулом.
Полегаев, плотный, крепкой кости человек, поднялся на мостик, и Терещенко, работая ручкой машинного телеграфа, то и дело задевал локтем его кожанку. Терещенко любил на мостике простор. Он стоял хмурый, замкнутый, недовольно топорщил черные, коротко стриженные усы; но хмурым был сегодня и комдив, обычно добродушный и словоохотливый. Грозно гудели под палубой моторы, катер поминутно вздрагивал от ударов встречных волн. Он мчался к Бенгтшеру, зарывая в волны нос и отбрасывая назад пену, белую, почти снежную в утреннем полумраке.
Далеко в сетке дождя три наших катера огибали Бенгтшер, идя наперерез кораблям противника.
— Десант сняли. Зачем же лезут в драку? — проворчал Полегаев. — Сигнальщик! Вызвать катер командира отряда.
— Есть вызвать катер командира отряда!
— Передать Лежепекову: катерам вернуться в базу. Дробно стучала шторка сигнального фонаря.
На «Двести тридцать восьмом» мигал ответный светлячок.
— Десант на острове, — читал вслух сигнальщик. — Вернуться без него не могу.
Все невольно уставились на смутно видимый скалистый Бенгтшер.
— Ваше решение? — запросил Полегаев.
Сигнальщик возбужденно прочитал ответ:
— Атаковать корабли. Снять десантников.
— Пиши, сигнальщик: Лежепекову перейти на «Двести тридцать девятый». Он будет головным. «Двести тридцать восьмому» подойти к Бенгтшеру и снять людей…
Звон машинного телеграфа. Сдержанный рокот моторов, работающих на малом ходу. Катера сблизились бортами. «Двести тридцать девятый» принял Лежепекова и с места взял полный ход. Матросы на катерах молча переглянулись, проводили друг друга строгими взглядами. Два катера пристроились в кильватер к головному. На мостике Лежепеков тихо рассказывал о событиях ночи. Терещенко слушал, мрачнел и вел свой корабль в обход Бенгтшера.
Теперь между катерами и морским отрядом противника находилась лишь неширокая полоса бесноватого моря.
Внезапно Терещенко свернул с курса и скомандовал поставить дымовую завесу. Грязно-серое облако окутало корму и поползло над водой позади катера, клубясь, разбухая и вытягиваясь зыбкой стеной. Два других катера уплотнили завесу — она стала непроницаемой. Тогда катера повернули «все вдруг» и сами окунулись в едкий, отяжелевший от сырости дым.
Надо полагать, что на фашистских кораблях дымовую завесу расценили как знак отступления. Да, пожалуй, каждый грамотный моряк предположил бы, что под прикрытием дыма катера удирают.
Однако недаром в этих же водах возле Ханко русские моряки однажды уже опрокинули установившиеся понятия о соотношении морских сил, атаковав гребными галерами шведские фрегаты. Три советских катера внезапно вынырнули из черной густой стены дыма и строем фронта пошли в атаку.
Командир фашистского миноносца, возможно, рассуждал так же, как в свое время шведский адмирал Эреншельд, который думал одним залпом орудий фрегата потопить весь русский гребной флот. Атака катеров казалась несерьезной; подпустив их на близкое расстояние, миноносец дал залп.
«Морские охотники» ускользнули от снарядов, упорно сближаясь с противником. Когда до миноносца и канонерских лодок было уже совсем близко, командир дивизиона взмахнул рукой, и «Двести тридцать девятый», а за ним и остальные «охотники» открыли огонь из своих малокалиберных пушек. Они стреляли в упор по палубам, по мостикам.
Конечно, снарядом катерной пушки не повредишь серьезно даже старый, допотопный миноносец или канонерскую лодку. Но людям на любом корабле опасны осколки и пули.
Когда на палубах канонерских лодок упали первые убитые, пренебрежение к огню «морских охотников» исчезло. Катера находились в мертвой зоне, неуязвимые для пушек крупного калибра. Тогда фашисты навели на катера жерла зениток и спаренные пулеметы.
Море покрылось фонтанами и фонтанчиками. Зеленые смерчи, белые обвалы пены, бурые пороховые дымы, черные клочья дымовой завесы, разорванной порывами ветра и гонимой на корабли; треск дерева, скрежет искореженного металла, частая дробь скорострелок, надрывные голоса пушчонок, которым так сейчас не хватало басовитой солидности и мощи; посвист осколков и звенящий вой катерных моторов — все это создавало картину большого сражения, а сражались между тем против миноносца и двух канонерских лодок только три катера из гангутской «эскадры Полегаева». Катера юлили, вертелись, беспрерывно вели огонь, умело используя свою маневренность.
Снаряд разрушил на «Двести тридцать девятом» кают-компанию. В пробоины ворвалась вода. Корма катера быстро осела, и Терещенко почувствовал, что кораблик, всегда послушный его руке, выходит из повиновения.
К борту подошел другой катер — он прибыл из бухты Пограничной; на него перебрались Полегаев и Лежепеков, чтобы руководить боем. А Терещенко занялся спасением своего корабля. Ему не пришлось указывать, где сейчас место того или другого матроса. Каждый знал свое место и свои обязанности.
В кормовом отсеке работала большая часть команды. Завели пластырь. Откачали воду. Катер болтался на волне, не стреляя.
К катеру повернула канонерская лодка.
Чего стоило ей раздавить эту побитую скорлупу — один удар форштевнем!
— Нахимовцев хотят потопить! — Голос Терещенко, все утро глухой, подчеркнуто солидный, наконец зазвучал молодо, с веселой силой, какая всегда наполняла его в минуту опасности. — К орудиям!
Но другой командир повел свой катер наперерез канонерской лодке, готовый сам лечь под ее форштевень, чтобы спасти товарища. И канонерка изменила курс.
А катер Терещенко вел огонь. Катер Терещенко жил. Он потерял маневренность и быстроходность, но пушки остались в строю. Комендоры, мокрые от захлестывающих палубу волн, работали так отчаянно, что из трюмов едва поспевали подавать снаряды. Механики у моторов глохли от грохота. А в кают-компании все еще откачивали воду. Пронесли первых раненых. Осколками убило прислугу носового орудия. На две пушки остался один комендор — с кормы. Терещенко приказал ему командовать обеими пушками. Комендор перебегал от пушки к пушке и стрелял.
На мостике стало просторно. Штурвал был в крепких руках Андрея Паршина — первого среди рулевых. А его друг Саша Саломатин стоял на рубке, оберегая в бою корабельный флаг.
Терещенко не сразу заметил, что его ранило. Осколок угодил в руку, пониже плеча. По рукаву клеенчатого дождевика стекала кровь. Терещенко вытер рукавом мокрый лоб, и тотчас Андрей Паршин испуганно крикнул:
— Саша! Командир ранен!
Саломатин оглянулся, увидел потеки крови на лице командира, спрыгнул с рубки, на ходу разорвал индивидуальный пакет и длинными руками потянулся к лицу Терещенко.
— Да нет. Рука…
Саломатин рванул пробитый рукав, клеенка раздалась с сухим треском. Саломатин обнажил рану и тугим жгутом перехватил руку Терещенко.
В этот миг смолкли оба орудия. Терещенко взглянул на корму — на корме пусто. Возле рубки у борта ничком лежал комендор.
— Оставьте! — Терещенко вырвал из рук Саломатина бинт. — Вызовите из машины заменяющих. И проверьте, как там латаются в кают-компании…
Саломатин в три прыжка достиг люка кают-компании и скрылся в нем. А Терещенко наспех замотал руку бинтом и окликнул комендора. Тот, раненный в ногу, ухватился за леер, подтянулся на руках и встал.
Он сделал только два шага и опустился на командирский трапик.
— Сможете себя перевязать? — склонился к нему Терещенко, левой рукой протягивая индивидуальный пакет.
— Мне уже полегчало, товарищ командир, — вяло произнес комендор, взял пакет, разорвал его, засучил правую штанину, но перевязать не смог — потемнело в глазах, когда нагнулся.
— Погодите, Саломатин поможет…
Саломатин бежал с кормы.
— Заделали пробоину, товарищ командир.
— Молодцы! — Лицо Терещенко просияло. Он звонко и протяжно выкрикнул: — Нахимовцы! По ко-о-о-ням!..
Даже комендор встрепенулся и поднял голову, с решимостью глядя на Терещенко.
— Перевяжите его и помогите вести огонь.
— Командуй, — сказал Саломатин, перевязав комендору рану. — Там еще Кузнецов у носового.
— Становись к кормовому, — приказал комендор, ковыляя к своему орудию.
У орудий снова стояли мотористы и с ними Саломатин. Первый же выстрел вернул комендору силы. Держась за леер, он прыгал на одной ноге от орудия к орудию, руководил огнем и ко всему еще шутил, подбадривал помощников.
— Веселей поворачивайтесь! — кричал он мотористам, прыжками приближаясь к орудию. — Это вам не у дросселей стоять. Саломатин, голову спрячь — отшибут…
Над головой прогудел снаряд, он окутал, канонерскую лодку черным дымом. Комендор удивленно оглянулся: таких у катеров не было. Сообразив, что это снаряд береговой артиллерии, он воспрянул духом.
— Видали, братки, бога войны! Огонь!..
На миноносце, на канонерской лодке что-то горело. Каждому из комендоров на катерах хотелось верить, что эти поражения врагу нанесла именно его пушка.
Время шло, а утро все еще оставалось серым, будто и не рассвело до конца, и тяжелые облака спустились так низко, словно они причалили к корабельным мачтам.
И все же Терещенко с надеждой поглядывал на небо, в сторону Ханко — не появятся ли оттуда самолеты. Самолеты появились — и наши и немецкие. Где-то над облаками шел воздушный бой. Из облаков вывалились наши морские бомбардировщики; они бомбили миноносец, и Терещенко видел, как тот зарылся носом в море. А под облаками кружила «чайка» — это Белоус направлял огонь Утиного мыса по канонерской лодке; она уходила, раненная. Третий корабль удирал, преследуемый нашими самолетами и катерами.
Бой уходил все дальше от Бенгтшера. Катера повернули назад, предоставив самолетам преследование противника. Все, кто был на палубах, смотрели теперь на Бенгтшер, возле которого маячил «Двести тридцать восьмой».
Так и не дождавшись красной ракеты, «Двести тридцать восьмой» медленно шел вдоль острова; он приближался к разрушенному маяку.
Саломатин снова стоял на рубке, не отнимая бинокля от глаз. Он различил у подножия маяка тела убитых, а на берегу солдат: они махали фуражками, подзывая «Двести тридцать восьмой».
— Наши, товарищ командир!
Терещенко левой рукой схватил бинокль. «Наши?..»
«Двести тридцать восьмой» подходил к маяку.
— Назад! — страшно закричал Саломатин, будто на «Двести тридцать восьмом» его могли услышать. — Ошибка, товарищ командир!.. Эх… ловушка…
Его голос звучал так виновато, словно это он подвел «Двести тридцать восьмой» под огонь.
Финны, переодетые в нашу форму, в упор расстреляли катер. Он медленно тонул. От берега к нему спешила финская шлюпка.
Но катер не сдался врагу.
Те, кто еще остался на нем в живых, повели тонущий корабль в сторону, на минное поле. Там, не спуская флага, катер затонул.
С палуб других «охотников» видели, как взорвался «Двести тридцать восьмой» и скрылся под водой, не став добычей врага.
В тумане утра корабли приспустили флаги.
Катера возвращались в базу. У одного пластырь закрывал пробоину на борту. У другого поредела команда. У третьего накренилась мачта, но флаг на гафеле развевался гордо.
«Двести тридцать девятый», который в бою был головным, едва поспевал сейчас последним.
С головного катера Полегаев запросил лейтенанта Терещенко:
— Нужна ли помощь?
Терещенко, все так же прижимая левой рукой правую на перевязи, повернулся, бросил быстрый взгляд в ту сторону, куда уходили вражеские корабли. Миноносец уже скрылся под водой. А та канонерская лодка, которая недавно грозила раздавить форштевнем катер Терещенко, теперь беспомощно плелась на буксире у другой лодки.
И Терещенко ответил:
— Дойду сам.
Расскин проснулся поздно. Он вскочил, глянул на часы — уже было утро. Удивленный и рассерженный проступком вестового, он вышел из каютки, наткнулся на опешившего часового — тот не знал, как быть: выпускать комиссара или нет.
Сообразив, в чем дело, Расскин громко позвал:
— Сергей Иванович, выручай…
Серое, осунувшееся лицо Кабанова поразило Расскина. Кабанов затянул его в каюту, сел на кровать возле маленького столика, расстегнул ворот кителя, словно освобождая себя от давящей тяжести, сложил на столе огромные руки — ладонь в ладонь — и, ничего не сказав, отвернулся.
— Плохо на Бенгтшере? — встревожился Расскин.
— Плохо. Маяк взорвали, но весь отряд погиб.
— Не успели снять?
— Совпали сигналы. У нас зеленая ракета — подать взрывчатку. У них — окажите помощь. Ночью с тыла они подбросили на миноносце и канлодках десант и отрезали нашу группу от материка. Ввели в бой даже авиацию.
— Корабли ушли?
— Ушла одна канлодка. Вторую повредил Кобец. Вряд ли дотянет до берега. Но миноносец потоплен. Два самолета сбито. Нет, не два, а три. Еще один сбил Бринько…
Кабанов словно искал утешения. Он понимал неизбежность потерь, но всегда болезненно переживал их.
— Увлеклись мы баталиями, Сергей Иванович. Я сам виноват, горячусь. Надо нам всю работу просмотреть с этой точки зрения. Все подчинить главной цели.
— После об этом поговорим, — махнул рукой Кабанов. — Наверху тебя ждут. — И словно выдавил из себя: — Погиб Антоненко.
— Сбит?
Расскин, не выслушав ответа, выбежал наверх, где у выхода из скалы сидели подавленные горем Игнатьев и Белоус. Они рассказали ему все, что произошло.
Антоненко под утро сидел на КП и писал письмо жене и сыну. «Ты, поди, уже беспокоишься за своего Лешу, — писал он. — Пока преждевременно. Будь уверена во мне, как в себе. Ты вовремя уехала с Ханко. Что творилось, когда начался артобстрел, тебе трудно вообразить. Семьи укрывались в подвале, где хранились наши дрова. Теперь всех вывезли под Ленинград. К вам мне не попасть до конца войны. А когда она кончится, сказать трудно. Можно лишь сказать, что война большая и жестокая. Виленька, чувствуй себя спокойнее. Вся твоя помощь в моей работе, не легкой, — это одно: береги себя, сына и в своем сердце меня. Это мое желание. А если что случится со мною, ни ты, ни сын не будете за меня стыдиться, а лишь гордиться. Вот и вчера досталось четырем фашистам от меня. На дне морском доживают свой век».
В шесть часов утра в тумане над морем появился «юнкерс-88». Он шел курсом на аэродром. Антоненко все еще находился на командном пункте, и Бринько взлетел один. Впервые Антоненко отстал от товарища.
Бросаясь к груженной щебнем полуторке коменданта, Антоненко крикнул:
— Успею!
— Не успеешь, он уже прошел! — кричали ему вслед, но Антоненко уже вскочил в кузов грузовика и барабанил по кабине шофера:
— Скорее, Ваня, скорей!
Он взлетел, как всегда, быстро, не надев шлема и не привязываясь. Но в ту минуту, когда Антоненко набирал высоту, Бринько уже сбил «юнкерс» над самым командным пунктом и садился на аэродром.
Туман густо окутал аэродром в это печальное утро. На посадочной полосе горели костры. Антоненко привык садиться при любой видимости. Но упал снаряд, и на полосе, перед самым самолетом, внезапно возникла воронка. Самолет еле перескочил через яму. Антоненко, непривязанного, выбросило из кабины.
Удар головой о пень был для Антоненко смертельным. Он умер на руках у Григория Беды, и его последними словами были:
— Мало… Мало сбил…
За сорок дней войны Антоненко сбил шестнадцать самолетов. В трех войнах — на Халхин-Голе, на финской и, наконец, за этот месяц на Балтике — Антоненко не знал ни одного поражения. У Антоненко летчики учились тактике молниеносного воздушного боя. Никто на Ханко не оповестит заранее о противнике. Противник всегда появлялся внезапно. Минуту промедлишь — ушел, не догнать его. Единственный шанс на успех — молниеносный взлет, стремительный бой, иногда тут же, над аэродромом, или дальновидный расчет, хитрость, разгадывание маршрута врага, и тогда внезапный перехват врага на возвратных курсах. В этом он был мастером и учителем. Антоненко был смел, любил машину и хорошо знал ее. И вот погиб — по оплошности.
— Дисциплина, железная дисциплина, — выслушав летчиков, жестко, страдая от боли и сухости своих слов, произнес Расскин и поежился: какое промозглое утро, а ведь еще только начало августа…
Тело Антоненко перевезли в Дом флота.
У гроба сменялся почетный караул.
Девушки из госпиталя принесли цветы.
За стеной рвались снаряды.
Похоронили, под обстрелом, на площади Борисова. Рядом с Иваном Борисовым в братскую могилу лег его боевой друг Алексей Антоненко.
После похорон к Игнатьеву подошел Григорий Беда.
— Разрешите обратиться, товарищ комиссар? — Беда протянул Игнатьеву рапорт.
Игнатьев мельком взглянул на листок.
— К Гранину в десант? Не могу. У нас на счету каждый оружейник и моторист. А у Гранина хватает солдат и без вас.
— Я прошу, товарищ комиссар, — тихо, едва не плача, сказал Беда. — Я же охотник.
Но Игнатьев сурово сказал Беде:
— Идите на аэродром и готовьте в бой машину Антоненко. О готовности доложите мне.
Григорий Беда не находил себе места. Он замкнулся, ни с кем не разговаривал, работал с какой-то злостью, а отдыхал один, вдали от товарищей, лежа под плоскостью белокрылого «ястребка».
Этот истребитель перешел теперь в надежные и умелые руки Белоуса, еще хранившие следы ожогов. Беда знал, что Белоус летал в паре с Борисовым, он помнил, как почтительно говорил о нем Касьяныч, наконец он видел, как огорчены все в эскадрилье «чаек» тем, что их командир перешел на «ястребок».
Но Беде все теперь казалось не так: и взлетал Антоненко быстрее, и из самолета выскакивал как-то более лихо. Беда не хотел замечать никаких достоинств своего нового командира, потому что никто не мог заменить ему Антоненко.
Касьяныч от самолета не отходил. Тут же, под плоскостью, поставит патефон и говорит Беде: «Закурим, механик». Беда знал: надо заводить «Махорочку». Прослушает Касьяныч, скажет: «И верно закурить бы… Эх, отдежурим — покурим. Давай плясовую». И спляшет. Так спляшет, что от других самолетов техники сбегаются посмотреть. Обстрел, а он внимания не обращает, пока не дадут команду: самолеты в воздух или в укрытия. Любил Касьяныч поговорить с Бедой про сына. Как же это получилось — не встретились они?.. А жене сообщать — вот горе! Одна, с ребенком… Знать бы адрес, самому надо написать ей. «На моих же руках кончился…»
Беда снова и снова вспоминал последние минуты жизни Касьяныча, последний вздох. Тело стало тяжелое и тихое. Беда тряс его, тряс и кричал: «Касьяныч!.. Это я, механик…» Беде даже показалось, будто шевельнулись губы Касьяныча, будто снова повторил он: «Мало… Мало сбил». Потом подбежал Бринько, оторвал Беду от Касьяныча…
Беду не узнавали на аэродроме — совсем другой стал человек. Только Бринько подходил к нему поговорить — ведь Бринько боевой друг Касьяныча. Бринько ласково звал его Антоном.
Бринько собрался на другой берег залива, в Таллин, чтобы ремонтировать потрепанную в боях машину. Его предупредили, что из Таллина он, возможно, полетит в тыл за истребителями новой конструкции. Бринько сказал Беде:
— Летим, Беда, со мной?!
Он показал на бронеспинку, за которой Беда висел, когда летел через залив с Антоненко.
Но Беда отрицательно покачал головой. Нет, с Ханко — никуда. Он должен воевать здесь.
Уж кому-кому, а Бринько трудно было отказать. Беда знал, почему улетает Бринько: ему совсем тяжело теперь без Антона. Бринько сбил недавно Ивана Козлова на «чайке», у финнов «чайки» подкрадываются, обманывают, нет оповещения — привыкли тут же взлетать и бить. Семенов летел — шасси выпустил, Антон не сбил его. А Бринько своего товарища сбил. «Чаечники» не могли ему этого простить, хоть и понимали, что произошло. И он не мог себе этого простить. Озверел, лез на рожон. Антон его сдерживал, оберегал. И нет Антона.
Но Беда даже с Бринько не мог отсюда улететь. Только здесь бить их за Антона. Здесь.
Из Таллина на другой день сообщили о новом бое Бринько. На неисправном самолете он пересек залив, сел на таллинский аэродром, зарулил в указанное комендантом место и пошел в мастерские договариваться о ремонте. Он отошел от самолета десятка два шагов и услышал выстрелы зениток: «юнкерс-88»! Бринько взлетел так, как взлетали Борисов, Антоненко, — быстрее всех летчиков на аэродроме. С места он набрал высоту и одновременно вышел на курс атаки.
Это был единственный раз после гибели Антоненко, когда расправил плечи и улыбнулся Беда: Бринько сбил пятнадцатого!
Только Игнатьев знал, как помочь Беде. Он решил отпустить Беду на острова.
— Идите и бейте бандитов так, чтобы они думали, что это бьет их Касьяныч, — напутствовал Беду Игнатьев. — Но не горячитесь. Будьте хладнокровным. Тогда вы станете сильным бойцом…
Беда давно хотел летать. Он мечтал стать стрелком-радистом. Но врачебная комиссия нашла когда-то, что зрение у Беды не в порядке: левым глазом он видит хуже, чем правым. Его обидело заключение врачей. Беда вырос в сибирской тайге, с детства был приучен к охоте и даже не подозревал, что левый глаз, который он зажмуривает, когда целится и спускает курок, у него с изъяном. Пришлось подчиниться врачам. Но Беда все же выбрал себе дело по сердцу: он стал оружейником, благо еще на родине, в деревушке на берегу Томи, в своей МТС он слыл хорошим слесарем и механиком. Ему не довелось летать стрелком-радистом, но зато на земле, в тирах аэродромов, никто не мог равняться с Бедой в меткой стрельбе.
Теперь Беда надумал стать снайпером. Он начал с того, что отправился к знакомому оружейному мастеру.
Беду хорошо знали все оружейные мастера на Ханко: во-первых, он оружейник Антоненко, а во-вторых, любитель оружия и сам редкий стрелок, а таким людям оружейные мастера всегда готовы услужить.
Один мастер подобрал для Беды снайперскую винтовку с оптикой.
Мастеру жалко было расставаться с хорошим оружием. Он погладил винтовку, подержал ее в руках и вручил Беде.
— Чистая. Как стеклышко. Смотри, глубоко не руби — дерево испортишь. А зарубок чтоб был полный счет!
— Для того и беру, — сказал Беда.
Он пристрелял винтовку в тире аэродрома и с очередным пополнением прибыл в гранинский отряд. Там его назначили в гарнизон острова Кугхольм, что левее Хорсена.
Гранин, провожая на Кугхольм пополнение, увидел у Беды винтовку с оптическим прицелом.
— Снайпер? — обрадовался Гранин.
— Так точно, — после некоторого колебания подтвердил Беда.
Гранин взял винтовку, вынул затвор, проверил на свету ствол, буркнул что-то одобрительное, провел ладонью по ложу винтовки, по прикладу и воскликнул:
— Ого! Зарубки уже есть? Сколько?
— Шестнадцать.
— Молодец! Где настрелял?
— То не мои. То капитана…
— А у тебя сколько на счету?
— Никого. — Беда потупился.
— Хорош снайпер! Со счета не сбился. У меня каждая такая винтовка на вес золота, а там всучили такую драгоценность первому попавшемуся матросу. Ты что, курсы кончал?
— Оружейник я, товарищ капитан. С аэродрома.
— Сам вижу, что не с подплава, — Гранин кивнул на ленточку бескозырки Беды. — Там таких хлипких не держат… Ну, вот что… командиру Кугхольма прикажу проверить тебя — снайпер ты или нет. Если врешь, винтовку отберу…
Командир Кугхольма сказал Беде:
— Каждое утро от Эльмхольма во-он в ту бухточку ходит шлюпка. Надо ее отвадить.
Перед рассветом Беда забрался на высокую скалу. Он еще днем присматривался к окрестным островкам, хорошо запомнил, где находится этот самый Эльмхольм, где та бухточка, и прикинул, откуда удобнее сторожить шлюпку. Беда облюбовал подходящую расщелину, залег было в ней, но вспомнил, что со светом его легко будет обнаружить. Он пробежал в соседний лесок, наломал еловых лапок, вернулся на свою позицию и елочками себя замаскировал. Бескозырку с ленточкой «Военно-Воздушные Силы КБФ» Беда припрятал, надел каску, а к каске прикрепил пучок травы. Он выследил шлюпку еще до того, как полностью рассвело. Шлюпка стояла далеко от скалы, там, вдали, на берегу Эльмхольма, шевелились какие-то тени. Беда видел, как шлюпка отошла от берега и направилась к соседнему острову. Когда она приблизилась и стала поворачивать к бухточке, Беда прищурил глаз, поймал переднего гребца в перекрестие прицела и плавно нажал спуск.
Беде показалось, что гребец качнулся. Нет, это вся шлюпка качнулась. Финны налегли на весла, рулевой погрозил в сторону скалы кулаком.
«Промазал!» Беда знал, что весь гарнизон Кугхольма видел его промах, и в ушах его снова прозвучал насмешливый голос Гранина: «Со счета не сбился».
Беда вспомнил, что воздух над водой плотнее, вода всегда притягивает пулю — и надо делать на это поправку. Он снова прицелился и сделал подряд два выстрела.
Гребцы уронили весла. Рулевой вскочил, нагнулся за веслами, но Беда даже не позволил ему сесть на банку, сделать гребок. Рулевой взмахнул руками, может быть, пытался устоять в шлюпке, но тут же кувыркнулся в воду.
— Аккуратненько! — прошептал Беда; полежал немного, достал нож с ручкой из цветного плексигласа и нанес на ложе винтовки первые три зарубки под шестнадцатью зарубками в честь капитана Антоненко.
Волна понесла неуправляемую шлюпку по заливу.
Из расщелинкы своей Беда не ушел. Туда ему принесли котелок с кашей, хлеба вдоволь, баклагу не пустую, банку мясных консервов из энзе, а под вечер сам командир острова приказал доставить Беде на позицию шинель. Беда тут и переспал, а с рассвета опять занялся Эльмхольмом. Уж очень донимали наших «кукушки» с этого острова.
По лощинке шел финн. В руках котелок. «Тоже кашу несет, — догадался Беда. — „Кукушку“ кормит?» Финн перебежал лощинку и исчез. Беда терпеливо ждал. Финн бежал с котелком обратно. «Покормил». Беда выстрелил. Котелок покатился по берегу. «Кого же он кормил?» Беда искал, шарил глазами по берегу. Недалеко от того места, где лежал убитый, покачивалась сосна. Ее подножие заслонил большой валун. «Обязательно бы я устроился на этой сосне…» Беда не сводил с сосны глаз. Сосна бросала на валун тень: ветер шатал сосну. Тень то укорачивалась, то удлинялась. Другая тень метнулась по камням, черная, будто птица махнула крылом. Может, это ветер так резко качнул сосну?.. Тень отделилась от камней и поползла по валуну вверх. Живая тень: хозяин ее движется рядом. «Пообедал! Поднимается. А про кашевара своего забыл…» Крона на сосне сразу стала плотнее, а по валуну шастала мохнатая тень. Беда сравнил сосну с ее сестрами, рассчитал, выстрелил. По камням снова метнулась тень, и Беда снова достал нож, чтобы сделать пятую зарубку.
На другой день Беде сказали:
— Собирайся на Хорсен. Гранин приказал. Будешь теперь служить в «особом соединении»…
Каждую ночь из узкой бухты Хорсена тихо выходила маленькая шлюпка. Она прижималась ближе к нашим берегам, юрко обходила мели и банки, бесшумно скользя к чернеющему в стороне холмику суши. Из шлюпки на скалу прыгал матрос в черном бушлате, в низких сапогах с напуском черных брюк на голенища и в вязаной шерстяной шапочке. В его руках винтовка с оптическим прицелом, каска в матерчатом чехле и какой-то сверток. Островитяне тут же сообщали ему, что нового на финском берегу, советовали, где лучше избрать позицию, как выгоднее замаскироваться, укрыться от обстрела. Матрос развертывал свой сверток, надевал на себя пятнистый балахон — зеленый маскировочный халат. В этом халате он шел по берегу островка. Финны метрах в ста. Матрос ночью знакомился с позициями, чтобы с утра лежать и выжидать. Это был снайпер из «особого соединения» при командире отряда. Каждый снайпер действовал самостоятельно, переходя с острова на остров. Снайперов уважали и оберегали. Их специально приглашали командиры островных гарнизонов. В это «соединение» Гранин назначил и Беду.
Беда день ото дня все лучше изучал и свой и вражеский берег. Его глаза, как фотографическая камера, отмечали каждую перемену в пейзаже. Чуть толще станет дерево, появится куст там, где его не было, — Беда настороже.
Товарищи предлагали Беде соорудить специальные маски, сделать фальшивые пни, валуны, под которыми он мог бы укрыться. Он все отвергал. Кроме маскировочного халата, винтовки, фляги и ножа, он носил с собой только большой красный кисет с набором патронов. Тут были трассирующие с зеленым ободком, были утяжеленные с желтым венчиком на пуле и несколько черных, бронебойных, которые он приберегал на случай, если доведется бить по финскому катеру.
Беда был способен много часов обходиться без пищи, лежать без движения, чтобы обмануть противника, вызвать его из укрытия.
Однажды он лежал так весь день и сильно устал. Обидно было уходить, никого не выследив, а у Беды уже разболелись глаза, особенно левый.
Беда теперь знал, что у снайпера всегда больше устает не тот глаз, которым он смотрит, а тот, который он зажмуривает. Ему уже трудно становилось смотреть на зеленый берег, на солнечные блики, пляшущие по волнам. Он отдыхал, закрывая ненадолго глаза или поглядывая на небо, чистое и такое просторное, что Касьяныч наверняка сказал бы: «Миллион высоты!»
Сегодня только летать и летать! Беда закрывал глаза и вслушивался, как бывало, когда ждал возвращения Антоненко, — ему очень хотелось услышать сейчас пение мотора. Но в небе было тихо, только из-за скалы доносилось пыхтение какого-то буксира да изредка гудели снаряды, проносясь к Ханко.
Может быть, они бьют по аэродрому и Колонкин носится на машине и засыпает свежие воронки?
Беда снова всматривается в лесок на финском берегу, не теряя надежды дождаться сегодня цели.
Финны давно охотились за неизвестным снайпером.
Хоть и не знали они, что зовут этого снайпера Беда, но руку его они всегда отличали. Где он появится — нет финнам житья. Это он запретил движение по лощинке к мыску острова Эльмхольм, где у финнов стоял пулемет; это он бил сквозь зеленую изгородь, поставленную вдоль этой лощинки; это он потом выследил другие подходы к мыску и зажигательными пулями поджег моторку, которая шла к пулеметчикам; это он разбил в лесочке стереотрубу.
А сейчас Беда вдруг заметил на том же месте в лесочке блеск стекла. Опять стереотруба?.. Беда уже учел направление ветра, достал свой кисет и зарядил винтовку патронами с утяжеленной пулей.
Стекло поблескивало, словно кто-то поворачивал трубу из стороны в сторону. Уж очень бойко вертят эту трубу. Не ловушка ли? Беда ждал.
Из финского блиндажа за леском вышел солдат и скрылся в кустах. Беда не стал стрелять. Вскоре солдат снова появился — Беда опять не стал стрелять.
Темнело. К трубе никто не подходил. Беда уже надумал было уйти со своей позиции на отдых. Но тут ему показалось, что возле стереотрубы шевельнулись кусты. Возможно, что там кто-то сидит и поджидает, когда снайпер выйдет из укрытия. Беда выстрелил по кустарнику. Оттуда сразу ответили пулей. Пуля царапнула рядом гранит, загудела — ушла рикошетом. «Ас, а нервишки-то у тебя слабоватые». Беда медленно сползал со скалы.
У подножия он вскочил и быстро перебежал на новое место. Надо бы уйти. Но ему хотелось найти засаду и помериться с противником силами. С новой позиции Беда хорошо видел кустарник и стереотрубу. Финн, очевидно, предполагал, что снайпер на старом месте. Он часто стрелял по скале. По вспышкам Беда точно определил, где он скрывается. Беда прицелился и послал три пули. Финн замолчал. Беда подождал некоторое время, пошевелился — молчит. Беда вынул нож, но раздумал: рано, пожалуй, зарубку делать. «Может, я его только погонял, а не сбил. А Касьяныч говорил: гонять или сбивать — разница». Недоволен был собой в тот день Беда. Сбивать надо!.. А он возвращался на Хорсен без новой зарубки. Сорок восемь зарубок уже сделал Беда на своей винтовке, но ни одной он не поставил зря. Если уж ставил, так знал, что враг убит наверняка. Так Антоненко рукой своего оружейника продолжал бить врага.
Первого августа истек второй срок, назначенный Маннергеймом для захвата Ханко. Битва за полуостров шла в эфире. Радиостанция Лахти сообщила, что Ханко взят. На следующий день радиостанция поправилась, передав, будто финские войска отошли на прежние позиции. Гангутская газета высмеивала эту радиостратегию. Успехи гангутцев, день за днем отмечало Советское информбюро. Появились сообщения о потопленном эсминце, о десантах. Гангутцы не выпускали инициативу из рук. Пришлось Маннергейму поставить своей «Ударной группе» новый, «последний» срок захвата Ханко — 1 сентября.
Сводный артиллерийский полк «Ударной группы» день и ночь вел по Ханко огонь. Пламя и дым пожарищ душили город. Горели дома. Но в домах уже никто не жил. Пылало здание вокзала. Но Гангут теперь в нем не нуждался. Полукольцо костров бушевало в шхерах, на рубежах базы. Все было в огне: острова, полуостров, скалы, лес. Гарнизон строил убежища и уходил под землю. Всё прятали под землю: самолеты, автомашины, госпитали, хлебопекарни, жилища и штабы. А когда фашисты, мстя за поражения, стали разрушать улицы городка, Кабанов приказал: на каждый снаряд по Ганге отвечать двумя по Таммисаари.
Стало трудно, очень трудно жить под огнем, но гарнизон не чувствовал себя в окружении. Каждый, кто пришел сюда служить, заранее знал, что в случае войны он остается в тылу маннергеймовской Финляндии, в блокаде, возможно под огнем, и что база на Гангуте должна стоять и выстоять.
Гангут вместе с Таллином, Эзелем, Даго и Осмуссааром сковал германский и финляндский флоты, закрыл им путь на Ленинград. Захват островов, успех в морском сражении, потопление подводной лодки, миноносца, торпедных катеров, удары по «Ильмаринену», разгром дальних авиабаз и финских аэродромов, победы в воздухе, на море и на земле — все это укрепило наступательный дух гарнизона.
Как боевой корабль на минном поле выставляет по бортам щупальца-параваны, так и Гангут ощетинился штыками островных гарнизонов и отсекал любой удар, нацеленный с флангов на материк.
Гангутские десантники сметали со скал вражеские гарнизоны и, захватив один остров, рвались к следующему. Матросы ныряли на дно залива за пистолетами, автоматами, брошенными противником при отступлении. Они сами раздобывали себе шлюпки и мотоботы, с каждым днем укрепляя свои отряды. Летчики, батарейцы и катерники охраняли коммуникации базы в водах Финского и Ботнического заливов. На узком двухкилометровом пространстве Петровской просеки пехота полковника Симоняка отбивала штурм за штурмом и господствовала над передним краем врага.
«Линия Репнина» выдвинулась далеко вперед. Снайперы превратили жизнь передовых финских постов в ад.
Финны опасались ходить по позициям даже ночью, потому что и ночью их подстерегали либо русская пуля, либо русский нож.
Финны видели, как яростно дерутся советские люди, с какой верой в победу, с какой стойкостью отстаивают они далекую балтийскую крепость, кажется оторванную от всего фронта. И все, кто помнил подвиг летчика Борисова в зиму сорокового года, кто видел или слышал о его мужественной смерти в пылающем самолете, теперь почувствовали, что подвиг Борисова не исключение. Вот и на Гунхольме русский матрос взорвал гранатой и себя, и врагов, захвативших было в плен его; вот и на Бенгтшере русские солдаты бились насмерть, и рядовые грудью заслоняли командиров, руку оторвало бойцу, а он другой рукой колол врага ножом, трижды ранило подрывника, а он швырял гранату за гранатой; а тот катер, который шел под огонь, под снаряды на помощь товарищам, уже не способным встать ему навстречу, как отважно погибал катер на минном поле, на виду у тех егерей на Бенгтшере, которым посчастливилось в этом жестоком бою уцелеть; по всем финским островам, а может быть и на материк, прошел слух, как легенда, о матросе-фанатике, который застрелился на носу гибнущего катера, раздевшись догола. Это и есть удивительный характер советского человека, о котором Маннергейм с ненавистью писал в приказе после своего мартовского поражения как о человеке с иными нормами культуры, вот как этот человек любит родину, он скорее погибнет, чем покорится врагу.
Слава Гангута росла. Имя Гангута стало страшным для противника. На полуострове знали, что родина следит за борьбой защитников Гангута и в трудную для себя годину волнуется за судьбу гангутцев, не забывая о них, переживая каждую их потерю и победу. Командира базы, комиссара, начальника политотдела правительство повысило в званиях и вместе со многими гангутцами наградило орденами. Петр Сокур получил письмо от жены: «Это ты Герой Советского Союза или твой однофамилец?..» Но как ответишь, когда Полтавщина уже под немцами, фронты уходят на восток и кому сейчас, кажется, дело до писем с Гангута?!..
Тяжелый бой на Бенгтшере и гибель Антоненко случились в День Военно-Морского Флота. Не до праздника, но газета печаталась под огнем с праздничным поздравлением главного командования. Никто не ждал этого поздравления, особенно в эту пору. Но оно пришло, подписанное двумя членами правительства, и было личной наградой каждому гангутцу.
«Начавшаяся Отечественная война, — писали Ворошилов и Жданов, — показала, что за истекший период бойцы, командиры и политработники Военно-морской базы Ханко являли собой образец настоящих большевиков и патриотов социалистической Родины, честно и беззаветно выполняющих свой долг.
Отдаленные от основных баз, оторванные от фронта, в тяжелых условиях и под непрекращающимся огнем противника, храбрые гангутцы не только смело и стойко держатся и обороняются, но и смело наступают и наносят финнам ощутительные удары, захватывая острова, пленных, боевую технику, секретные документы.
Ваша активность — хороший метод обороны. Смелость и отвага гарнизона — лучший залог успеха в окончательной победе над врагом.
Передайте геройским защитникам Базы от Главного Командования Северо-Западного направления нашу благодарность и искреннее восхищение их мужеством и героизмом.
Главком: Ворошилов, Жданов».
Трудный был для родины год. Все глубже забирался в нашу страну враг. «…Бои на Ново-Ржевском, Смоленском, Житомирском направлениях», — с болью слушал, читал боец. Топчет, разоряет, жжет нашу землю враг. Борется в кольце Одесса. Отбивает штурмы Таллин. Под угрозой Ленинград.
С каждым днем Гангуту становится труднее, но родина приказывает выстоять. Выстоять, какие бы испытания ни ждали впереди. Выстоять!