V. Париж

Первые впечатления

Выкрики кондуктора дилижанса: «Париж! Париж!», и голоса продавцов свежих кокосовых орехов пробудили от сна путешественников. В прекрасное утро 20 мая 1831 года почтовый дилижанс доставил Генриха Гейне к воротам Сен-Дени.

Не прошло и двадцати минут, как Гейне уже был на бульваре Сен-Дени, среди толпы нарядно одетых парижан, словно сошедших с картинок модных журналов.

Он был ошеломлен внешним видом этого шумного, красивого города. Один из современников поэта так описал впечатление приезжего от французской столицы: «Кто приезжает сюда в первый раз, у того сразу делается головокружение. Улицы говорят слишком громко, и толпа слишком торопится и напирает. Столько идей на выставках или витринах, в памятниках, в плакатах и лицах, которые как бы заряжены и насыщены ими. Кажется, что попадаешь из спокойной и прохладной воды в котел, где собираются клокочущие пары и где бушуют и сталкиваются волны, сплетаясь между собой и отбрасываясь от раскаленной стенки пылающего металла. Куда уйти от этой горячки воли и мысли?..»

Гейне все казалось ослепительным и исключительно интересным: небо было особенно голубым, потому что на нем еще сверкали лучи пленившего его июльского солнца. От пламенных поцелуев этого солнца были еще розовы щеки Лютеции (римское название Парижа), и на ее груди еще не совсем увял свадебный букет, хотя слова «свобода, равенство, братство» были уже местами стерты со стен домов.

Неудивительно, что на Гейне Париж произвел сразу чарующее впечатление. Виденные им прежде большие немецкие города Берлин и Мюнхен бледнели по сравнению с Парижем, а Дюссельдорф, Бонн, Люнебург и Геттинген уже казались большими деревнями.

Еще в XVII веке, когда Тридцатилетняя война разорила и обезлюдила Германию, Франция после Вестфальского мира 1648 года получила главенство на Европейском континенте. Уже в ту пору Париж насчитывал почти миллион жителей, двенадцать тысяч карет катилось по его улицам, и в аристократическом квартале Сен-Жермен воздвигались великолепные особняки и дворцы. С того времени в течение полутора веков Париж отстраивался, все больше теряя остатки средневековой старины.

Только узкие, извилистые и темноватые улочки Латинского квартала напоминали о стародавней жизни города и придавали ему особое очарование. Величественные здания и памятники: Лувр, Биржа и Опера, Триумфальная арка, Вандомская колонна — все привлекало поэта.

В дни приезда Гейне в Париж сердце города билось между улицей Шоссе д’Антен и улицей Фобур Монмартр, на Больших бульварах, где круглые сутки кишела толпа дельцов и гуляк, авантюристов и неудачников, нищих и богачей. Недаром Бальзак писал, что нельзя было пересечь двух бульваров, чтобы не наткнуться на своего друга или врага, на чудака, который не дал бы повода для смеха или раздумья, на бедняка, который не выпрашивал бы су, или на водевилиста, ищущего темы.

С заходом солнца в трех тысячах модных лавок загорались газовые рожки, бульвары заполнялись толпами ищущих приключений и развлекающихся парижан. Французская пословица гласила: «Если богу становится скучно на небе, он открывает окно и глядит на парижские бульвары». Гейне с жадным любопытством бродил по городу, сдвинув на затылок белую шляпу, разглядывая лица прохожих и витрины магазинов.

В полночь, когда немецкие города давно уже спали и благонамеренные обыватели лежали под перинами, натянув на уши ночные колпаки, Париж жил кипуче и нервно: в Опере еще звучала бравурная музыка Доницетти, и танцоры неистово плясали в кабачках и кафе на бульваре Монмартра.

В этой лихорадочной атмосфере Гейне чувствовал себя как рыба в воде. Он шутливо писал своим друзьям, что когда рыб в воде спрашивают о самочувствии, они отвечают, что им живется, как Гейне в Париже.

Остановившись в маленьком отеле на улице Вожирар, Гейне поспешил повидаться с некоторыми немецкими земляками, жившими в политической эмиграции в Париже. Глядя на их хмурые лица, поэт понял, что они уже знают одну из самых страшных болезней на свете — тоску по родине. Тут Гейне невольно вспомнил слова известного деятеля Французской революции Дантона, сказавшего, что «нельзя унести отечество на своих подошвах».

На другой день после приезда Гейне посетил редакцию сен-симонистской газеты «Глоб». Из всех парижских изданий эта газета ему казалась наиболее близкой по духу, потому что она была воодушевлена идеями социального переустройства мира. Последователи покойного социалиста-утописта Сен-Симона тепло приняли немецкого поэта. Двадцать второго мая в газете «Глоб» появилась заметка: «Знаменитый немецкий писатель д-р Гейне с позавчерашнего дня находится в Париже. Это один из молодых и мужественных людей, которые защищают дело прогресса, не боясь, что они навлекут на себя ненависть придворных прихвостней и аристократов. Господин Гейне, исполненный серьезности и добросердечности, отдал свое перо защите народных интересов Германии, не придерживаясь, однако, ограниченного национализма. Его «Путевые картины» и статьи о бедствиях, недавно постигших его родную Рейнскую область, а также по истории Франции, вызвали к нему огромный интерес». Примерно через месяц Гейне пишет Фарнгагену о том, что в Париже он «захлебывается в водовороте событий, волнениях современности, подземном гуле революции».

В этом же письме Гейне признается, что еще полгода назад он был доведен врагами до того, что хотел уйти в поэзию и оставить поле битвы. Но, к счастью, этого не случилось, и теперь он снова чувствует себя бойцом.

«Французские дела»

Гейне бродил по нарядным залам Лувра. Выставка картин французских художников привлекала множество посетителей. Около трех тысяч произведений кисти Делакруа, Шеффера, Верне, Декана, Лессора, Делароша, Робера и других современных мастеров были выставлены там в мае 1831 года.

Гейне остановился у одной большой картины Делакруа, перед которой непрестанно толпились посетители. Картина называлась «Свобода на баррикадах».

На ней была изображена группа вооруженных людей, а среди всех этих распаленных зноем и боями повстанцев выделялась фигура женщины в красном фригийском колпаке, с ружьем в одной руке и трехцветным знаменем — в другой. Ее прекрасное полуобнаженное тело выражало неудержимое стремление вперед, в глазах искрились отвага и призыв к борьбе. Гейне обратил внимание на то, что художник приглушил краски и, словно сетью паутины, покрыл все фигуры пороховым дымом и пылью, что придавало картине правдивость, словно в ней открывалось настоящее лицо Июльских дней.

Поэт прислушивался к разговорам публики и по отдельным репликам узнавал различные настроения посетителей выставки. Многие восхищались творением художника, особенно те, которые так недавно принимали участие в июльских боях или были их сочувствующими свидетелями. Но Гейне здесь же услышал и насмешки над «богиней свободы», изображенной на картине.

Толстый папаша с массивной золотой цепочкой на животе объяснял нарядной девочке, своей дочери:

— Видишь эту грязную женщину в красной шапке? Это богиня свободы.

— Почему же, папа, она без рубашки? — спросила девочка.

— У настоящей богини свободы, милое дитя, обычно нет рубашки, и оттого она очень зла на всех, кто носит чистое белье, — ехидно сказал папаша, одернув манжеты на своих холеных праздных руках.

В этот момент кто-то хлопнул Гейне по плечу. Поэт обернулся и увидел Мишеля Шевалье, главного редактора газеты «Глоб», с которым он уже успел завести знакомство. Горячий сен-симонист, Шевалье привлекал Гейне своей страстностью и неустанной жаждой обновления общества. А Шевалье считал Гейне одним из тех единомышленников, которые могут распространять учение Сен-Симона.

Гейне и Шевалье, окончив осмотр выставки, вышли из Лувра на парижские улицы.

Вечерело, красные лучи заката скользили по крышам домов, словно окутывали их в багровые мантии. Пышно цвели каштаны на бульварах, легкий ветерок освежал лица, шелестя в зеленых ветвях деревьев.

— Как чудесно помолодело ваше искусство после священных дней Июля! — сказал Гейне. — Сейчас, смотря на картины, я понял, как велик был парижский народ и как он обновился после Июльских дней.

— Мне понятна ваша восторженность, — сказал Шевалье. — Но не надо увлекаться революционным действием. Переустройство мира, как говорит наш учитель Сен-Симон, может произойти и другим путем. Надо добиться примирения класса предпринимателей с классом рабочих и создать единую семью человечества, где не будет ни бедняков, ни богачей, а только царство труда.

— Золотая мечта! — сказал Гейне и задумался.

Политические теории сен-симонистов казались поэту наиболее уязвимыми. Он не верил в то, что аристократы и банкиры добровольно отдадут свои привилегии и признают священные права демократии.

Хотя Гейне совсем недавно приехал в Париж, перед ним уже постепенно раскрывалась изнанка нового строя, пришедшего на смену режиму Бурбонов. Французский народ дрался на июльских баррикадах, чтобы свергнуть феодальную монархию и отнять власть у дворянской аристократии. Однако плоды победы достались не тем, кто проливал свою кровь в Июльские дни, а небольшой кучке финансовой буржуазии: банкирам, биржевым маклерам, акционерам крупных промышленных предприятий — каменноугольных копей и железнодорожных компаний. Финансовые магнаты, захватив власть, создали свое правительство. Они посадили на трон короля Луи-Филиппа, прозванного «королем буржуа». Он для виду прогуливался по Парижу в модном котелке и с зонтиком в руках, приветливо улыбаясь прохожим. Парижская печать отражала недовольство королем и его министрами в виде политических памфлетов и злых карикатур на первого министра Казимира Перье и самого монарха Луи-Филиппа. Бойкие парижские карикатуристы, особенно Филиппон, издатель журнала «Карикатура», изображали лоснящуюся, лысую голову французского короля в виде груши. В витринах магазинов, в оппозиционных газетах, в юмористических листках мелькали изображения груши с человеческими чертами, а Казимир Перье выступал в роли лавочника, торгующего грушей по спекулятивной цене.

Судебные власти привлекали к ответственности художников и памфлетистов, издевавшихся над торгашеской сущностью монарха, но это лишь приносило популярность карикатурам и их авторам. Суд над Филиппоном превратился в фарс, и художник в своей защитительной речи заявил, что в любой роже можно найти сходство с королем, и в доказательство тут же набросал четыре новых, очень язвительных рисунка груши, в которых легко было узнать черты лица Луи-Филиппа.

Впрочем, борьба против Июльской монархии не всегда носила такой безобидный характер. В 1831 году ткачи в Лионе, центре шелкопрядильной промышленности Франции, доведенные до отчаяния нищетой и тяжелыми условиями труда, подняли восстание.

21 ноября рабочие со знаменем, на котором был написан лозунг «Жить работая или умереть сражаясь!», вышли из фабричного предместья Круа-Русс и направились к центру города. После трехдневных боев с правительственными войсками, Лион перешел в руки восставших рабочих, а войска покинули город. Штаб повстанцев выпустил воззвание, где говорилось: «Радуга истинной свободы сияет с сегодняшнего утра над нашим городом: пусть ничто не омрачит ее блеска. Да здравствует истинная свобода!»

Но удержать власть рабочим не удалось и 3 декабря в город вступила 36 000 армия, жестоко подавившая восстание.

События в Лионе взволновали умы современников.

Наиболее зоркие из них поняли, что на сцену истории выдвигается новая грозная сила — рабочий класс.

В Париже возникали тайные кружки республиканцев, стремившихся свергнуть власть денежных тузов.

5 июня 1832 года по центральным улицам Парижа медленно двигалась траурная процессия. Хоронили генерала Ламарка, которого республиканцы считали одним из своих вождей. Бывший солдат наполеоновской армии, с восторгом принявший Июльскую революцию, Ламарк вскоре стал в ряды оппозиции, окончательно разочаровавшись в политике Луи-Филиппа. И вот, когда генерал Ламарк умер, в погребальном шествии участвовало более ста тысяч республиканцев.

Генрих Гейне в этот день не покидал улиц Парижа. Процессия приблизилась к Аустерлицкому мосту, и взволнованный поэт увидел необычайное зрелище. Юноши с горящими глазами, студенты высших школ Парижа, оглашая воздух неистовыми возгласами «Свобода или смерть!» несли обвитые зеленью палки, увенчанные красными колпачками — символами свободы. Были в этом кортеже и пожилые люди, и даже старики, несомненно припоминавшие боевые дни Великой Французской революции 1789 года.

Среди огромной, охваченной воодушевлением толпы, появился странный всадник на черной лошади. Его высокая фигура с узким смуглым лицом и староиспанскими усами чем-то напоминала бессмертного рыцаря Дон-Кихота. Высоко в правой руке всадник держал красное знамя с черной каймой, а на развевавшемся по ветру огненном полотнище сверкала надпись «Свобода или смерть!»

Гейне смотрел на мужественные лица республиканцев и видел в них твердую, несколько мрачную решимость вступить в бой. Поэтому показалось, что на некоторые лица уже ложилась тень героической смерти.

На Аустерлицком мосту произошла первая стычка с муниципальной стражей. Это был сигнал к восстанию. Кварталы Тампль, Сен-Дени, Сен-Мартен, Бастильская площадь покрывались баррикадами.

Волнующая весть о республиканском восстании мигом облетела весь Париж. Предусмотрительные торговцы стали закрывать витрины своих магазинов крепкими ставнями. На улицах выстроились длинные очереди у продовольственных лавок; никто не знал толком, особенно на окраинах, что происходит в городе. Распространялись самые фантастические слухи.

Правительство Луи-Филиппа поняло, что дело принимает серьезный оборот. В растерянности кабинет министров объявил осадное положение. На подмогу муниципальной страже были пущены в ход линейные войска. В ночь с 5 на 6 июня во многих кварталах Парижа шли настоящие бои, а на утро правительственные войска явно стали одерживать перевес. Тем яростнее и самоотверженнее сражались повстанцы, совершая чудеса отваги. На улочке Сен-Мери горсточка храбрецов, не превышавшая шестидесяти человек, сдерживала натиск шестидесяти тысяч линейных войск и дважды отбивала атаки. Множество республиканцев было заколото штыками. Казалось, что всякое сопротивление бесполезно. Но бойцы свободы не сдавались. Презирая опасность, они с обнаженной грудью бросались навстречу врагам. Какой-то студент Альфорской школы взобрался на крышу двухэтажного дома и громовым голосом закричал: «Да здравствует республика!» Он тут же пал скошенный пулями. В один из домов, занятый повстанцами, ворвались солдаты и сломали лестницу, ведущую на второй этаж. Республиканцы оказались в ловушке и, не желая сдаться, покончили с собой. Солдаты нашли лишь комнату, переполненную трупами.

Генрих Гейне наблюдал это страшное волнующее зрелище, прижавшись к колонне церкви Сен-Мери. Вдруг он увидел, как по ступеням взбежал молодой человек с окровавленной рукой, в разорванной одежде рабочего. В воспаленных глазах его отражалось какое-то трагическое чувство. Поэт схватил юношу за плечи и увлек его в темные притворы храма, спрятав за огромную статую св. Себастиана. Тотчас же вбежало несколько солдат, мельком взглянули на Гейне, молитвенно стоявшего у распятия, и один из них сказал шепотом:

— Здесь нет этой канальи!

Солдаты быстро удалились. Гейне подошел к статуе св. Себастиана, но рабочего там уже не оказалось.

«Слава богу, ему удалось скрыться», — подумал Гейне. От всего пережитого у поэта подкашивались ноги, и горестная мысль о том, что героически сражавшиеся республиканцы утоплены в крови, терзала сердце. Слезы хлынули из глаз… Ведь то была цветущая восторженная молодежь, отдавшая жизнь свою ради священнейших порывов души, ради великой цели — свободы.

Настали скорбные дни для французской столицы. Солдаты с ружьями наперевес вели пленных. Десятки, сотни людей в изорванной одежде и с истерзанными сердцами шли хмурые, готовые ко всему. Военные суды выносили жестокие приговоры.

Среди пленных Гейне увидел одного старика. Он шел высоко подняв голову, и лицо его было беззаботно, почти радостно, словно ему предстоял веселый праздник, а не смерть. Одет он был бедно и старомодно, но аккуратно: в поношенный соломенно-желтый фрак, такие же панталоны и куртку, выкроенные по моде якобинской революции 1793 года. На старой пудренной голове красовалась треугольная шляпа. За ним бежала старая женщина и зачем-то хотела сунуть ему в руку потрепанный зонтик. В каждой морщине ее лица был смертельный страх, говоривший о том, что через сутки любимый ею человек будет расстрелян.

Гейне долго не мог забыть этого старика и не он ли припомнился поэту, когда тот писал о беспримерной отваге безымянных героев республиканского восстания: «Скромная смерть этих великих неизвестных внушает нам не только трогательную скорбь, — она вселяет в наши души отвагу, как знамение того, что многие тысячи людей, совершенно неведомых нам, готовы пожертвовать жизнью за святое дело человечества. А деспотов должен охватить тайный ужас при мысли, что их постоянно окружает такая толпа неведомых, жаждущих смерти людей… С полным основанием боятся они Франции, красной земли свободы!»

Горячая кровь, пролитая республиканцами в эти дни, рождала огненные мысли в голове поэта. Гейне был уверен, что, «когда снова ударят в набат и народ схватится за оружие, он уже будет бороться для самого себя и потребует заслуженную награду».

Свои мысли о судьбах народа, добивающегося свободы, о необходимости борьбы против гнета монархов Гейне выражал в корреспонденциях, которые он посылал из Парижа на родину, в аугсбургскую «Всеобщую газету». Эта газета была одним из распространенных органов печати в Германии; кроме того, она находила себе тысячи читателей и за рубежами страны. Неудивительно поэтому, что Гейне охотно принял предложение издателя Котта и сделался парижским корреспондентом этой газеты. С декабря 1831 по июнь 1832 года поэт писал из Парижа обо всем, что привлекало его внимание в политической жизни Франции: деятели Июльской монархии предстали перед взором читателя такими, какими они были на самом деле — безудержными рыцарями наживы, которые открыто пренебрегали интересами своего народа. Не сухим языком публициста, а пламенной речью поэта звучали статьи парижского корреспондента аугсбургской «Всеобщей газеты». Всякое большое и малое событие французской жизни вызывало глубокие выводы и обобщения.

В одной из статей, говоря об исторических судьбах Франции, Гейне обратился к образу, волновавшему его с детства: он заговорил о Наполеоне и при этом признался, что романтический ореол, каким было окружено для него имя этого императора, уже поблек: «Он мертв, а это, по крайней мере для меня, — самое приятное в Наполеоне, так как будь он еще жив, мне пришлось бы бороться против него». Другими словами, Гейне пришлось бы бороться против того монархического идеала, воплощением которого был Наполеон в представлении французских буржуа.

Видя, как на улице каменщики вбивали в мостовую камни, вырванные в дни Июльского восстания для баррикад, Гейне говорил, «что точно так же поступают и с народом: его снова втаптывают в землю и снова попирают ногами».

Поэт с нескрываемым гневом уличал в иезуитстве Луи-Филиппа, который «все обещал и ничего не дал, и который скрывал в своем неизменном зонтике скипетр монархизма, а под своей буржуазной шляпой прятал королевскую корону».

Поэт восторженно отзывался о свободолюбивом французском народе, «уже сорок лет проливавшем кровь за дело революции».

Франция казалась Гейне «блестящим Млечным Путем великих человеческих сердец», особенно когда он сравнивал ее с беззвездным небом Германии — «страны, где мало людей, где только верноподданные». «В Германии мы наблюдаем чрезмерное обилие деревьев-уродов, карликовых елок, а между ними то здесь, то там — исполинский дуб, верхушка которого поднимается до облаков, меж тем как внизу черви подтачивают ствол».

Корреспонденции Гейне из Парижа, необычные для немецкой печати по боевому тону и политической остроте, привлекали множество читателей. Чувствовалось, что временами Гейне вынужден сдерживаться, не договаривать те или иные мысли. Но одно было ясно: и на чужбине все его помыслы сосредоточены на судьбе Германии.

Барон Котта получил письмо от Генца, написанное по требованию Меттерниха. Ближайший помощник австрийского канцлера с бешеной злобой обрушивался на корреспонденции Гейне. Он настаивал на том, чтобы издатель прекратил печатание «дерзких и злобных, ядовитых и разнузданных» корреспонденций Гейне, которые «подобно горящей головне подброшены в газету, доселе недоступную для всяких плебейских выходок».

Рассудительный барон Котта немедленно принялся спасать репутацию аугсбургской «Всеобщей газеты» и отказался от дальнейшего печатания корреспонденций Гейне. Это был большой моральный и материальный удар для поэта. Он одновременно потерял трибуну в Германии и заработок, в котором очень нуждался. Соломон Гейне уже почти враждебно относился к племяннику. Многочисленная родня нашептывала ему, что тот пишет «Мемуары», содержащие клевету на дядю и его семью. Соломон Гейне охотно поверил этому и перестал оказывать поэту денежную поддержку.

Гейне решил предложить Кампе издать корреспонденции отдельной книгой, озаглавив ее «Французские дела». Специально для этой книги он написал предисловие, необычайно резкое, походившее на политическую прокламацию, направленную против Пруссии, самого реакционного, лицемерного и хищнического из государств Германии. Он уличал прусских королей в преступлениях перед народом, в обмане и предательстве: «Я никогда не верил этой Пруссии, этому долговязому, лицемерно набожному герою в штиблетах и с просторным желудком, большою пастью и капральской палкой, которую, прежде чем ударить ею, он опускает в святую воду. Мне не нравилась эта философически-христианская солдатчина, эта смесь светлого пива, обмана и песка. Противна, глубоко противна была мне эта Пруссия, напыщенная, лицемерная, ханжеская Пруссия, этот Тартюф среди государств».

В 1833 году «Французские дела» вышли в Гамбурге. Но предисловие к книге подверглось цензурным искажениям. Обличительные места были заменены точками. Ярость и отчаяние охватили Гейне. Он писал Кампе письма с требованием издать предисловие отдельной брошюрой, он задумал выпустить полный перевод этой книги на французский язык. Книга вышла в Париже под заглавием «О Франции».

Гейне даже не мог предполагать, какое количество врагов на родине и во Франции породит его книга. Прусские реакционеры беззастенчиво писали, что Гейне мстит за то, что ему не предоставили государственной службы. Немецкие либералы, жившие в Париже в эмиграции, также нападали на Гейне, считая, что он слишком жестоко отнесся к Июльской монархии во Франции. Они обвиняли Гейне «в беспринципности». Наконец, французские официальные круги сетовали на поэта за то, что он нарушил долг гостя и осмеял правительство, которое оказало ему приют. Гейне имел полное основание жаловаться в одном из писем: «Я нахожусь в «лучшем обществе» — католическая партия монархистов и прусские шпионы сидят у меня на шее».

Между Германией и Францией

Маленькое окно, чуть завешенное тюлем, было распахнуто настежь. Порывистый морской ветерок врывался в комнату и сбивал лепестки роз, стоявших в вазе на столе. Гейне работал. Вот уже почти месяц он жил у любимого Северного моря, но оно омывало здесь не родные, а французские берега. Лето в Нормандии стояло необычно теплое, солнечное, и маленькая вилла, на которой жил поэт, утопала в цветах. Здесь можно было вздохнуть спокойней после парижской сутолоки и тяжелой зимы 1832 года, принесшей столько лишений и потерь. Всю зиму и весну в Париже свирепствовала холера, завезенная с Востока. Она унесла тысячи жертв, особенно в скученных кварталах бедняков. Гейне, пренебрегая опасностью, не покинул Парижа, как это сделали многие, более обеспеченные жители столицы. Единственная мера предосторожности, которую он принял, был фланелевый набрюшник. Все парижане носили такие набрюшники, и Гейне писал в корреспонденциях, что и «король тоже носил набрюшник из самой лучшей мещанской фланели». В эти тягостные месяцы Париж выглядел опустевшим городом. Люди избегали скопления, театры и рестораны опустели, на бульварах не было обычного оживления.

Приятели Гейне — французы и его земляки, жившие в Париже, — удивлялись самообладанию поэта. Он проявлял большую энергию, без опаски ходил по самым населенным и грязным улочкам, выполняя поручения более осторожных друзей. Ему приходилось наблюдать дикие сцены уличных расправ с людьми, заподозренными в том, что они «разводят» холеру, подсыпая в воду какой-то белый порошок. Жертвами невежества смертельно запуганных людей, потерявших своих близких, становились ни в чем не повинные прохожие.

Мрачные настроения, вызванные народным бедствием во Франции, усиливались у поэта вестями из Германии. Горько отозвалась в сердце смерть Вольфганга Гёте. Он ушел из жизни в восьмидесятитрехлетнем возрасте, но Гейне казалось, что великий старец бессмертен. Во всяком случае, он никогда не думал о том, что может прийти последний час гениального автора «Фауста». И вот в марте 1832 года Гейне узнал из газет о смерти Гёте; по всей Германии был объявлен национальный траур. Со свойственной Гейне живостью воображения он вспоминал и первые впечатления от стихов Гёте, и не удавшуюся с ним встречу в Веймаре. Гейне чувствовал, что кончина Гёте как бы подвела итог всему классическому периоду немецкой литературы. Классиков уже не было, романтики рано обессилели и одряхлели, и что-то новое, могучее, зовущее к обновлению родины, должно было народиться в Германии. Как часто теперь вспоминал Гейне слова Дантона, что «отечество нельзя унести на подошвах»! Немцев было сколько угодно в Париже, но родины, Германии, не было, и поэт тосковал по ней всей душой. И там тоже редели ряды друзей и родных. Мать сообщила о смерти дяди Симона фон Гельдерна, чудаковатого обитателя «Ноева ковчега» в Дюссельдорфе. Это известие воскресило в памяти Гейне дни его детства, и поэт с увлечением перечитал в рукописи своих «Мемуаров» страницы, посвященные дяде Симону и странным сокровищам его дюссельдорфского дома. Фарнгаген фон Энзе в глубокой скорби написал другу о смерти Рахели. Погибли Людвиг и Фредерика Роберт. Да, Гейне мог по праву писать Фарнгагену о всех этих потерях: «Ах, милый Фарнгаген, я понимаю смысл римского изречения: «Жизнь есть война!»

Вот я стою у бреши и вижу, как вокруг меня гибнут друзья. Наша подруга всегда храбро билась и, конечно, достойна лавров. Слезы мешают мне писать — увы! Мы, несчастные, должны сражаться со слезами на глазах. Какое поле битвы — наша земля!.. Я не выпущу меча из рук, покуда не паду».

Мягкий морской климат Нормандии успокаивал больные нервы поэта. Участившиеся в Париже головные боли появлялись здесь гораздо реже. Море снова вторгалось в творчество Гейне. Оно вызывало лирические раздумья, иногда приносило тихую печаль, иногда воодушевляло на ликующую песню, славившую жизнь.

Шум и грохот! Море с небом

Слились — слышу — в мощном пенье,

И душа моя ликует

В исполинском упоенье.

Мысли о погибших друзьях возникали в стихах поэта, навевая грусть:

Над пеною моря, раздумьем объят,

Сижу на утесе скалистом.

Сшибаются волны, и чайки кричат,

И ветер несется со свистом.

Любил я немало друзей и подруг,

Но где они? Кто их отыщет?

Взбегают и пенятся волны вокруг,

И ветер протяжно свищет.

В это лето Гейне много писал. Когда поэт уставал сидеть за столом и его тянуло на свежий воздух, он откладывал перо и спускался по крутой тропинке из садика, заросшего зеленью и цветами. Гейне выходил за калитку, и перед ним развертывалось Гаврское шоссе, убегавшее вдаль по берегу моря. Сбоку тянулись живописной лентой рыбацкие домики и маленькие виллы. Здесь было много зелени, золотого песка, обрывистых утесов и белых чаек. На этот раз Гейне увидел, как по шоссе медленно двигались неповоротливые крестьянские возы. Они были нагружены жалкими сундуками и ящиками, поломанной мебелью, домашней утварью, поверх которых сидели женщины и дети. Рядом с возами степенно и медленно шли угрюмые, запыленные мужчины. Неожиданно Гейне услышал немецкую речь, вернее — швабское наречие, и ему в первую минуту показалось, что это галлюцинация. Сердце поэта от радости учащенно забилось. Он стал всматриваться в странную процессию, внимательно прислушиваться к говору путешественников и убедился, что на возах сидели немцы, что самая настоящая, белокурая Германия, с серьезными голубыми глазами и тихой задушевностью, вдруг очутилась на Гаврском шоссе. Гейне с волнением подбежал к землякам, пожал им руки и заговорил по-немецки. Люди были очень рады услышать родную речь на чужеземной дороге.

— Почему же вы покинули Германию? — спросил Гейне седобородого старика, лицо которого было изрезано морщинами, а глаза светились тоской и какой-то обреченностью. — Да, почему вы покинули Германию? — повторил Гейне.

— Земля у нас хорошая, — ответил старый немец, — и мы рады были бы остаться, но мы больше не могли терпеть..

Остальные немцы поддержали старика. Они собрались вокруг Гейне и стали рассказывать, перебивая друг друга, о тех беззакониях и насилиях, которые им приходилось переносить на родине от высокознатных и высокородных хозяев. Простые, задушевные речи крестьян, вынужденных покинуть отечество, взволновали сердце добровольного изгнанника. Гейне предложил им немного отдохнуть, и кочующий лагерь остановился в тени густых деревьев. Женщины и дети слезли с возов, и вскоре запылал костер из сухих веток хвои, весело забулькала вода в котелках и чайниках. Местные жители, французы, сбежались со всех сторон и, узнав, в чем дело, проявляли трогательное сочувствие к переселенцам. Они кормили детей молоком и супом; рыбаки принесли рыбу. Обед под открытым небом проходил очень оживленно.

— Не понимаю… — сказал рослый французский рыбак, обращаясь к Гейне, который был для них переводчиком. — Они жалуются, что их притесняют немецкие князья. Но князей ведь меньше, чем всех остальных. Так зачем же им покидать страну? Не лучше ль было выбросить эту небольшую кучку князей? Так, по крайней мере, поступаем мы, французы.

Гейне перевел слова француза своим соотечественникам, но те только грустно покачивали головами. Старый немец испуганно сказал, что это называется революцией, которая очень опасна и требует много крови.

— Это все будет со временем и у нас, — заметил немец помоложе, — но мы не стали дожидаться. Наши дети еще малы, они не успели привыкнуть к родине, как мы, и, может быть, в Алжире, куда мы едем на поселение, им будет лучше.

Когда Гейне распрощался со своими земляками и те снова тронулись в далекий и неведомый путь, он долго находился под впечатлением этой встречи. Он думал о том, что любовь к родине чувствуется особенно остро, когда на чужбине встречаешься с немецким горем. Пусть старонемецкие ослы, называющие себя патриотами, ненавидят все французское, как рассадник революционной заразы, и разжигают ненависть к Франции, — народы не чувствуют взаимной вражды. Гейне до слез был растроган, увидев, как француженка-нищая протянула кусок своего хлеба бедному швабскому мальчику. Поэт от души поблагодарил старуху.

Много дней Гейне еще думал о встрече на Гаврском шоссе, а в мыслях его возникали слова старого немецкого поэта Шубарта, проведшего большую часть своей жизни в крепости за то, что он любил свободу:

Хотят нас в Африку услать,

В далекий жаркий край.

Простимся на границе мы

С немецкою страной

И горсть земли с собой возьмем.

За хлеб, за соль, за отчий дом

Спасибо, край родной.

Когда Гейне из Германии переселился в Париж, там находилась восьмидесятитысячная немецкая колония, особенно густо населявшая квартал Ла Вийетт и предместье Сент-Антуан. Здесь жили рабочие, ремесленники и политические эмигранты, покинувшие родину-мачеху, здесь жили и крупнейшие культурные деятели Германии, такие, как ученый-естествоиспытатель Александр Гумбольдт, который провел восемнадцать лет в Париже и важнейшие свои труды написал на французском языке. Во главе немецких радикалов, находившихся в Париже, стоял публицист Людвиг Берне, тот самый, которого Гейне еще в 1815 году видел во Франкфурте-на-Майне, и тогда отец сказал сыну, что он пишет «против комедиантов». Действительно, уроженец Франкфурта-на-Майне Людвиг Берне начал литературный путь как театральный критик. Берне жил в разных городах Германии, учился в нескольких университетах, занимаясь медициной и философией, но основные его интересы были в области политики. Страстный поборник освобождения Германии от власти дворянства и духовенства, Берне верил в возможность создания единой надклассовой германской республики, построенной на идеальных принципах свободы, равенства и братства. После Июльской революции, окончательно переехав в Париж, Берне в своих статьях громил эгоизм и скудоумие немецкого дворянства. Горячий темперамент писателя и яркая, образная форма его «Парижских писем» сделали Берне одним из популярных публицистов в Германии и во Франции, особенно среди эмигрантов, считавших его своим вождем.

Трудно представить себе более противоположные натуры, чем Берне и Гейне. При всем своем блестящем таланте публициста Берне был ограничен мелкобуржуазными взглядами, тогда как Гейне со своей широтой политического и философского кругозора умел диалектически воспринимать действительность и видеть те противоречия жизни, которые ускользали от прямолинейно мыслящего Берне.

Сперва отношения между Гейне и Берне носили вполне дружеский характер; но чем больше они встречались в Париже, тем острее обнаруживалось расхождение между ними. Необычайно честолюбивый, Берне все больше раздражался при виде огромной популярности Гейне и считал, что тот должен довольствоваться лаврами лирического поэта, а не политического писателя. Широта взглядов Гейне представлялась Берне как неустойчивость и легкомыслие. Наконец Берне открыто выступил против Гейне в своих «Парижских письмах». В гордом осознании себя как вождя радикалов Берне со злой насмешкой изображал Гейне в виде легкомысленного мальчика, который в день кровавой битвы гоняется по полю сражения за мотыльками. Он представил его и в образе молодого хлыща, который ходит в церковь, только чтобы перешептываться с красивыми девушками, вместо того чтобы горячо молиться за успех революционного дела. Эти выпады, так же как и сплетни, которые распускал Берне о поэте, не могли не оскорблять Гейне, тем более что он считал Берне своим соратником в деле сближения между немецкой и французской культурой.

Уже несколько лет Гейне трудился над тем, чтобы перебросить духовный мост через Рейн, связать неразрывными узами дружбы два народа — немцев и французов. Он хотел ознакомить французов с немецкой литературой и философией, а немцам поэт восторженно рассказывал о культурной жизни Франции, рисовал картины политической жизни зарейнской соседки своего отечества.

Книга Гейне «Романтическая школа» вышла на немецком и французском языках. Она содержала литературные портреты немецких романтиков и была написана в обычной для Гейне лирической и одновременно полемической манере. Поэт говорил о романтической литературе своего времени, приводил личные воспоминания о деятелях романтического движения и окончательно расправился со своим бывшим учителем Августом Вильгельмом Шлегелем, который направлял поэта на путь романтизма, казавшийся теперь Гейне позорным. Большинство немецких романтиков отдали свое перо феодальной реакции и стали опорой дворянства и католичества.

Еще отчетливее революционная мысль Гейне проявилась в другой его работе — «К истории религии и философии в Германии». Идеи немецкой философии представлены в работе «как сновидения Французской революции». «Не смейтесь над фантастом, — писал Гейне, — ожидающим в мире явлений той самой революции, которая уже произошла в области духа. Мысль предшествует делу, как молния грому. А немецкий гром, конечно, тоже немец, он не очень легок на подъем и надвигается с некоторой медлительностью, но он грянет, и однажды, услышав грохот, какой никогда еще не гремел во всемирной истории, знайте: немецкий гром попал наконец в цель. При этом грохоте замертво попадают орлы с высоты, и львы в отдаленнейшей пустыне Африки подожмут хвосты и заползут в свои царственные логовища. В Германии будет разыграна пьеса, в сравнении с которой Французская революция покажется лишь безобидной идиллией».

Это пророчество Гейне вселяло надежду в сердца немецкой молодежи. Июльская революция все же нашла отголосок в Германии. В некоторых княжествах произошли волнения, которые, правда, властям удалось подавить, но семена недовольства и возмущения уже были брошены на благодатную почву. В общественной мысли страны тоже чувствовались свежие веяния. Молодые ученики Гегеля — младогегельянцы Давид Штраус, Бруно Бауер, Людвиг Фейербах — в своих философских работах критиковали устои христианства и этим подрывали основы религии как опоры деспотических государств. В литературе на смену одряхлевшему романтизму выступила группа писателей нового поколения, именовавшая себя «Молодой Германией». Карл Гудков, Генрих Лаубе, Лудольф Винбарг, Эдуард Мундт, Кюне и другие — люди различных творческих дарований — были сплочены желанием создавать литературу, стоящую близко к жизни, отвечающую ее требованиям. «Молодая Германия» не выдвинула четкой программы своих действий. У нее не было определенных политических и эстетических требований. Все подменялось туманными рассуждениями о борьбе со всякой затхлостью, с отсталостью в жизни, литературе и искусстве. Гамбургский друг Гейне Лудольф Винбарг был теоретиком этой группы писателей, старавшихся обновить немецкую литературу и освободить ее от романтических мечтаний. Винбарг выпустил книгу «Эстетические походы», которая должна была служить манифестом «Молодой Германии». Основное у Винбарга сводилось к призыву быть рупором своего времени: «Поэзия не является больше игрой прекрасных духов: она — это дух времени, который незримо обуревает все головы, хватает за руку писателя и пишет книги времени. Поэты не должны быть больше, как некогда, на службе муз, они должны служить подлинной политической и трудовой жизни».

«Молодая Германия» отражала сумятицу и незрелость немецкой буржуазии. Впоследствии молодой Энгельс справедливо упрекал писателей-младогерманцев за разноголосицу и говорил, что они, как порождение смутного времени, сами были охвачены этой смутой, и в их головах бродили оппозиционные идеи, иногда самые нелепые.

Младогерманцы самыми близкими себе писателями считали Гейне и Берне, признавая их зарубежными шефами своего движения. Они с большим уважением относились к взятой Гейне на себя роли посредника франко-немецкого культурного сближения. Младогерманцы сами и их читатели увлекались «Предисловием» к «Французским делам» Гейне, которое распространялось в Германии в виде нелегально отпечатанной брошюры. Гейне ратовал за новую литературу, несущую благородные мысли о единении народов: «Когда мы достигнем того, что массы будут понимать настоящее, тогда народы не позволят наемным писакам аристократии разжигать войну и раздоры, тогда осуществится великое единение народов, священный союз наций; нам больше не нужно будет содержать из-за взаимного недоверия постоянные армии во много сотен тысяч убийц, мечи мы перекуем в плуги и впряжем в них военных коней и добьемся мира, благосостояния и свободы! Этой деятельности посвящена по-прежнему моя жизнь».

Необычайно резкий тон «Предисловия» Гейне вывел из себя прусскую придворную камарилью. Сам король Фридрих Вильгельм III запросил своих министров, что ими предпринято по поводу выхода книги Гейне, и министры не преминули ответить репрессиями против «Молодой Германии» в целом и против Гейне в частности.

Толчком к этим репрессиям явились литературные доносы Вольфганга Менцеля, бывшего сотоварища Гейне по Боннскому университету. Этот литератор сперва находился в либеральном лагере, затем резко переменил фронт, занял реакционную позицию и подвизался в качестве критика в «Штутгартском литературном листке», где помещал статьи, направленные против «Молодой Германии», все действия которой он считал «французской заразой». Нападки Менцеля послужили сигналом для наступления союзного правительства на новое литературное движение.

10 декабря 1835 года состоялось заседание германского Союзного сейма (бундестага). На этом заседании реакционнейшие дипломаты Европы объявили настоящую войну писателям «Молодой Германии». Австрийский посланник граф Мюнх-Беллинсгаузен произнес вступительную речь, в которой дал определение литературе «Молодой Германии» как «антихристианской, богохульственной, умышленно попирающей ногами всякую нравственность, всякий стыд и все, достойное уважения». Во главе этой литературы докладчик поставил Гейне, у которого он обнаружил «глубокую неприязнь к христианству, уничтожение веры в бога» и прочую безнравственность.

Докладчик требовал прекращения подобного безобразия, и Союзный сейм без особых прений согласился с предложением Австрии.

Сочинения писателей «Молодой Германии» — Гуцкова, Винбарга, Мундта и Лаубе — были запрещены. По поводу же Гейне было вынесено постановление, в котором говорилось: «Вместе с тем мы решили, что относительно тех литературных произведений Г. Гейне, который уже неоднократно подавал повод к запрещениям его писаний и сочинения которого, до сих пор появлявшиеся в печати, почти все опасного содержания, — на будущее время, где и на каком бы языке они не появлялись, должны быть принимаемы те же меры, которые постановлены относительно сочинений Гуцкова и др.».

Нетрудно расшифровать настоящее значение этого постановления: сочинения Гейне, не только написанные, но и будущие, запрещались к печати и распространению в Германии. Правда, не все немецкие государства выполняли со всей строгостью постановления Союзного сейма. Но Пруссия особенно ретиво вела политику репрессий против писателей «Молодой Германии», и Гейне больше других пострадал от этого решения Союзного сейма, поставившего его в тяжелое положение.

Матильда

В июльский день, как раз в годовщину революции, солнце вело себя не по-летнему. Оно совсем закатилось за черную тучу, нависшую над Королевским мостом, и холодные струи дождя, подхлестываемые ветром, заливали улицы Парижа. Пешеходы бежали по деревянному настилу моста, ежась от холодных порывов ветра; модницы в легких шляпках и батистовых блузках сразу приняли жалкий вид, а дождь насмешливо барабанил по их раскрытым зонтам, обшитым изящным кружевом. Кучера подгоняли лошадей, с которых стекали потоки воды.

Гейне стоял, прижавшись к перилам моста и, придерживая промокшую шляпу, внимательно рассматривал бегущих прохожих, грохочущие экипажи — всю суматоху, вызванную разбушевавшейся стихией. Казалось, он не замечал, что промок до нитки, и упрямо продолжал стоять на мосту, наблюдая прохожих. Это было любимым занятием поэта в Париже: изучать улицу в ее неугомонном движении, угадывать по лицам характеры и судьбы людей, придумывать их биографии. Дождь кончился так же неожиданно, как начался. Снова выглянуло солнце, чистильщики сапог вернулись на прежние места, а Гейне, засунув руки в карманы, все разглядывал доброжелательно-любопытным взглядом проходивших мимо женщин, детей, стариков.

Когда Гейне наконец покинул свой «наблюдательный пункт» и без видимой цели пошел вдоль улиц, он вдруг заметил, что его башмаки совершенно промокли, и он слышал, как внутри их булькала вода. Гейне увидел вывеску «Обувная лавка Арно». Он толкнул дверь; игриво зазвенел колокольчик, и поэт очутился в небольшой, но со вкусом убранной лавке, каких было много во французской столице. Высокое зеркало отразило фигуру Гейне, и он даже зажмурил глаза — до того непривлекательным показался он себе: мокрый костюм висел на нем, как на вешалке, с бесформенной шляпы стекала вода, башмаки оставляли грязные следы на полу. В лавке покупателей не было, а за длинным полированным прилавком стояли двое — маленький, толстый человек с коротко подстриженными седеющими усиками и молоденькая девушка, лет восемнадцати. Ее глубокие черные глаза внимательно, чуть-чуть насмешливо смотрели на посетителя. Тот растерялся, подняв на нее глаза: его поразили миловидность девушки и та непринужденная грация, с которой она обратилась к нему:

— Что вы желаете, мосье?

Это был профессиональный вопрос продавщицы, но она вложила в него необычную в таком случае веселость.

Гейне ответил шуткой:

— Просушите меня, мадемуазель, если это возможно.

Девушка рассмеялась; засмеялся и пожилой человек за прилавком.

— В моей власти только предложить вам башмаки, — сказала девушка и решительно добавила: — Прошу вас сесть, мосье, в это кресло.

Поэт, не сводя с девушки глаз, послушно опустился в кресло, а она мгновенно расстелила у ног Гейне коврик, взяла с полки коробку с обувью и, ловко опустившись на колени, сняла с его ноги мокрый башмак и надела новый, предварительно вытерев ногу мягкой тряпочкой.

«Сколько бы она ни запросила за башмаки, я заплачу», — подумал про себя Гейне.

А девушка сказала покупателю:

— Пожалуйста, встаньте и пройдитесь. Не жмет ли ногу?

— Нет… А может быть, и жмет, — неуверенно сказал Гейне.

Тут в дело вмешался пожилой человек, и по его тону Гейне понял, что это сам хозяин лавки мосье Арно. Он велел девушке примерить еще одну пару и при этом назвал ее Эжени. Гейне запомнил это имя. Во время новой примерки он ее называл «мадемуазель Эжени».

Купив башмаки, Гейне разговорился с мосье Арно, оказавшимся довольно словоохотливым. Он не замедлил позвать из комнаты свою жену, представил ее новому знакомому, а мадемуазель Эжени скромно стояла поодаль и прислушивалась к разговору своих хозяев с покупателем, который чем-то заинтересовал ее. На прощание мосье Арно просил Гейне заходить в лавку, и он обещал это сделать в ближайшие дни. Мосье Арно очень удивился, узнав, что Гейне — немец: так безукоризненно он говорил по-французски.

К своему удивлению, Гейне, придя домой, все время думал о девушке, случайно увиденной в обувной лавке. Сколько раз поэт, бродя по Парижу, встречал молоденьких девушек — продавщиц, модисток, белошвеек, но Эжени показалась ему какой-то особенной в своем сочетании простоты и юной свежести. Губы ее не были подкрашены, лицо, по-видимому, не знало румян и пудры. И вся она казалась воплощением здоровья и красоты. Кто она? Откуда? Быть может, дочь или племянница мосье Арно?., Эти вопросы навязчиво преследовали Гейне и он невольно под вечер оказался в лавке. Но, увы, Эжени не было, а вместо нее за прилавком стояла другая девушка, очень полная, белокурая. Когда она спросила посетителя, что ему угодно, Гейне сказал, что ему надо видеть мосье Арно. Девушка позвала хозяина, и он тотчас же явился. Узнав Гейне и ничуть не удивляясь его приходу, Арно приветливо протянул ему руку, как старому знакомому. Завязалась непринужденная беседа, но поэт не решался спросить про Эжени. Он пригласил мосье Арно и его жену провести с ним часок в соседнем кафе.

Так Гейне узнал подробности об Эжени. Полное ее имя было Эжени Кресценция Мира. Она родилась в небольшой деревушке Вино, недалеко от Парижа. Подобно множеству французских крестьянских девушек, стремящихся ежегодно в Париж, чтобы попытать счастья, Эжени приехала в столицу и поселилась у своей тетки, поступив на работу в обувную лавку Арно…

Гейне почти ежедневно приходил в лавку в тот час, когда она закрывалась. Эжени и ее подруга Элиза отправлялись вместе с ним на танцевальные вечера. В шумных залах на Монмартре весело гудела музыка, пол дрожал от притопывания молодых ног, сквозь смех и громкие голоса прорывались выкрики распорядителя танцев. Эжени обращала на себя внимание молодых людей красотой и изяществом, ее наперебой приглашали танцевать, и она едва успевала записывать очередь в бальной книжечке. Гейне танцевал мало; после одного-двух туров вальса он чувствовал усталость, кровь стучала в висках, в руках ощущалось неприятное онемение. Но он все же ездил на балы, чтобы чаще видеть Эжени. В своих мечтах он отожествлял ее с одной из героинь известного романа госпожи де Сталь, Матильдой, и даже стал называть ее так. Эжени это очень нравилось, она легко приняла имя Матильды, и, что удивительно, все — и хозяева Арно, и подруга Элиза, и тетка — стали звать ее Матильдой.

Проходят дни, месяцы… Гейне весь полон мыслями о Матильде. Для него стало потребностью видеть ее ежедневно, слушать ее легкую болтовню, забывать возле нее хоть на время тяготы жизни и литературные невзгоды. Его терзают муки ревности, когда Матильда танцует с другими. Иногда закрадывается мысль: а может быть, это снова неудачная любовь? При этом он вспоминал свои стихи:

Тот, кто любит в первый раз

Хоть несчастливо, тот — бог,

А кто любит во второй

Безнадежно, тот — дурак.

Я дурак такой: люблю я

Без надежды вновь.

Смеются Солнце, месяц, звезды; с ними

Я смеюсь и умираю.

Может быть, и Матильда посмеется над ним, как некогда Амалия? Однажды под натиском таких мыслей Гейне решает порвать с Матильдой. Он уезжает из Парижа в замок Жонщер, близ Сен-Жермена, в поместье итальянской графини Христианы Бельджойозо. Эта умная, образованная и красивая женщина, горячая итальянская патриотка, бежала вместе с мужем из Италии, захваченной австрийцами. Ее земли и поместье были ими конфискованы, и она нашла во Франции вторую родину. Христиана Бельджойозо мечтала о возвращении Италии национальной независимости. В ее салоне собирались итальянские революционеры, французские и немецкие писатели, художники, музыканты. Поэт Альфред де Мюссе читал свои лирические стихи в гостиной Бельджойозо. Дух искусства, музыки и политики царил в замке Жоншер. Остроумный, общительный, иногда резкий, иногда лирически-задумчивый, Генрих Гейне сделался желанным гостем в замке Жоншер.

Поэту казалось, что среди этого изысканного общества, столь не похожего на завсегдатаев танцевальных парижских вечеров, он легко забудет Матильду. Но ее образ не выходил из головы поэта. Он часто и с нежностью думал о ней. Наконец в декабре 1835 года Гейне вернулся в Париж. Он снова встретился с Матильдой. Поэта мучает, что Матильда далека от его духовных интересов, он хочет дать ей образование. Он помещает Матильду в пансион «для благородных девиц», одно из закрытых учебных заведений, которых было так много в Париже. Матильду заставляли зубрить грамматические правила и хронологические таблицы египетских фараонов, но наука давалась ей плохо. Вскоре Матильду пришлось взять из пансиона. Гейне жаловался друзьям, что у нее «чудесное сердце, но слабая голова». Победило сердце: Матильда стала женой Гейне. Они поселились в маленькой двухкомнатной квартирке. В одной из комнат, побольше, была и столовая, и спальня, и гостиная. Там в клетке весело кричал любимый попугай Матильды Кокотт, звонко лаял пудель Минка, а Матильда шумно расправлялась с ними и по вечерам болтала с подружкой Элизой.

Во второй маленькой комнатке был рабочий кабинет Гейне. Там стоял простой стол, несколько стульев, и больше никакой мебели не было, отчего комната казалась просторнее. Посетителей удивляло отсутствие книжных шкафов и книг. Гейне обычно работал в библиотеках. Ничто новое, выходившее во Франции и Германии, не ускользало от поэта. Вскоре после женитьбы Гейне решил познакомить Матильду со своими друзьями. Это были главным образом французские писатели, журналисты, музыканты, художники. Как-то Гейне заказал ужин в отдельном зале кафе Монмартр. В числе приглашенных были звезды первой величины литературного неба Франции. Вот явился прославленный романист Оноре де Бальзак, которого с Гейне познакомил композитор Гектор Берлиоз. Этот тучный, страдавший одышкой тридцатишестилетний писатель уже завоевал мировую славу, а его последний роман — «Отец Горио», — напечатанный в «Ревю де Пари», приобрел шумный успех. Гейне, едва познакомившись с Бальзаком, полюбил его и за блестящий талант, и за огромное трудолюбие, с которым он создавал свои произведения. Поэт радостно встретил Бальзака, познакомил его с Матильдой и тут же выразил восхищение «Отцом Горио». Услышав похвалы, Бальзак стал смеяться звонким, почти детским смехом:

— Черт возьми, да вы не знаете, как мне дался этот роман! Я работал по двадцать два часа в сутки, и, если бы не тысяча чашек крепкого турецкого кофе, у меня не хватило бы сил дописать его.

Гости прибывали. Пришел критик Сент-Бев, плотный, коренастый человек; он входил в моду своими статьями о современных и классических поэтах. Вслед за ним подошли к Гейне прибывшие вместе романистка Жорж Санд и поэт Альфред де Мюссе. Это был белокурый, изящный двадцатичетырехлетний юноша с темными глазами и резкими чертами лица. Мюссе с детства был избалован богатыми родителями и ранним признанием поэтического таланта со стороны читателей. Гейне раньше встречался с Мюссе у графини Бельджойозо и, зная, что Жорж Санд нежно опекает молодого поэта, пригласил его на вечер вместе с ней.

Жорж Санд, чьи повести и романы привлекали внимание воинствующим тоном женщины, борющейся за гражданские права наравне с мужчиной, была по внешности полной противоположностью Мюссе. Ее черные густые волосы, разделенные пробором, красиво лежали на большой характерной голове. Открытые темные, властные глаза, смугло-оливковый цвет лица, руки поразительной белизны — все это придавало тридцатилетней Жорж Санд удивительно оригинальный вид. Поверх простого платья из тонкой шерсти на ней была надета турецкая кофточка, вышитая золотом, а у пояса висел кинжал. Писательница, как бы подчеркивая равноправие женщины с мужчиной, часто ходила в мужском костюме, носила мужское имя, ставшее ее псевдонимом, и беспрестанно курила толстые сигареты. Ее увлечение утопическим социализмом в духе Сен-Симона сближало с ней Гейне, который называл ее в шутку «кузиной». Она действительно очень хорошо относилась к немецкому поэту, любила его остроумие и обращалась с ним, как со старшим братом.

Собравшиеся дружными приветственными выкриками встретили появление поэта и романиста Теофиля Готье. Этот красивый южанин атлетического телосложения, с копной взъерошенных волос всегда привлекал к себе взгляды даже случайных прохожих. В нем было много задора и на всем облике лежала печать уверенности. Когда Жорж Санд внимательно осмотрела его скромный костюм: черный сюртук и серые полосатые панталоны, Теофиль Готье со смехом сказал:

— Ах, вы, конечно, ищете на мне знаменитый красный жилет! Но, уверяю вас, такие жилеты надевают лишь раз в жизни!

Страстный поклонник Виктора Гюго, Теофиль Готье на премьере его драмы «Эрнани» во Французском театре в феврале 1830 года надел ярко-красный жилет, вызвавший насмешки мещан и ставший знаменем молодого поколения, протестовавшего против всего серого, обыденного в искусстве и жизни…

Когда пришло еще несколько человек, все сели за празднично убранный стол. Здесь было столько различных по характеру и темпераменту творческих людей и каждому так хотелось говорить о том, что его волновало, что в большом, залитом светом зале стоял нестройный гул голосов. Вырывались отдельные восклицания, хлопали пробки шампанского… Гейне, высоко подняв бутылку с золоченой головкой, наполнял бокалы искристым вином. В этот вечер он был необычайно остроумен и весел. Подойдя к Жорж Санд, Гейне сказал:

— Позвольте, кузина, быть мне прислужницей богов, Гебой на пиру этого литературного Олимпа.

Теофиль Готье, склонясь к своему соседу, заметил:

— Гейне умен, как бог, а когда зол, то как черт. Но при всем том, уверяю вас, что он в душе добродушен.

Немецкий журналист Вольф возразил Готье:

— Вы ошибаетесь, мэтр. Попробуйте быть врагом Гейне. Он не осуждает на пожизненное заключение своих врагов, как король-деспот, а просто убивает их наповал одним метким словом.

Разговор перешел на Жорж Санд. Говорили об ее странных выходках, рассказывали анекдоты, не обращая внимания на то, что их героиня присутствовала здесь же. Романистка спокойно, почти равнодушно выслушивала все это, и только в ее глазах, по французскому выражению, «прыгали чертики». Кто-то припомнил, что Жорж Санд однажды, чтобы развлечь гостей, пригласила знаменитого комедианта Дебюрро, игравшего в пантомимах традиционную фигуру бледного и мечтательного Пьерро. Но на сей раз актер пришел к Жорж Санд не в длинном белом балахоне с большими красными помпонами, не с лицом, осыпанным белой пудрой, словно мукой, а в черном фраке европейского дипломата. Хозяйка дома представила его гостям как английского министра. Дебюрро вел себя, как настоящий дипломат, но, когда его спросили о европейском равновесии, он неожиданно для всех взял тарелку, поставил ее на острие ножа и, ловко жонглируя, сказал:

— Вот что такое европейское равновесие!

Рассказ привел всех в веселое настроение. В разгар празднества вошел критик Филарет Шаль. Он остановился на пороге и сказал, обращаясь к Гейне:

— Я не имею чести быть званым на сегодняшний вечер, но, случайно оказавшись в кафе, хочу приветствовать друга Франции, немецкого поэта Гейне, вступившего в брак с прекрасной француженкой!

Гости зааплодировали, за столом потеснились, и Филарет Шаль занял место. Но он тотчас же встал, постучал ножом по бокалу и произнес речь:

— Я вижу в сегодняшнем торжестве нечто большее, чем обыкновенное бракосочетание. Это — символический союз Германии и Франции, единение народов, которые хотят жить в дружбе! Предлагаю поднять бокалы за это единение!..

Все встали. Жорж Санд подбежала к Гейне и поцеловала его, что необычайно смутило Матильду. Она была очень хороша в белом платье с букетом роз, приколотым к корсажу. Блестящее общество, в котором она очутилась впервые, смущало ее: она краснела, когда к ней обращался кто-нибудь из гостей или когда восторженно говорили о Гейне. Между тем Филарет Шаль продолжал свою речь. Он рассказал, как однажды увидел Гейне на Королевском мосту во время проливного дождя и сразу оценил в его облике черты выдающегося человека: зоркую наблюдательность, мечтательность и страстное желание проникнуть в сердца людей, проходящих перед ним.

— Я тогда не знал, кто этот необычайный человек, — сказал оратор. — И вскоре я познакомился с ним. Я увидел блеск его остроумия, узнал, что он — предмет восхищения… Знакомства с ним домогаются, ему подражают..

Снова громкие рукоплескания прервали речь Филарета Шаля. А Матильда, раскрасневшись от счастья, слегка придвинувшись к Гейне, прошептала:

— Анри, они все говорят, что ты знаменитый писатель… А мне раньше казалось, что ты все выдумываешь..

Разрывы и связи

Тихий осенний вечер спустился над Парижем. Легкий серебристый туман окутывал бульвары, и в сумерках весело сверкали газовые рожки. В говорливой толпе, заполнившей Большие бульвары, выделялись два человека. Они медленно прогуливались, сильно жестикулируя и говоря по-немецки. Гейне, один из них, вел со страстью какой-то разговор со своим соотечественником, писателем Генрихом Лаубе. Он недавно приехал в Париж, пережив на родине тяжелые испытания. Его, как самого радикального из писателей «Молодой Германии», немецкие власти бросили в тюрьму, подвергли суровым допросам и наконец заточили в крепость Мюскау. После освобождения Лаубе удалось уехать в Париж, где он встретился и подружился с Гейне. Лаубе виделся с поэтом почти каждый день: то в его небольшой, но уютной квартирке, то они встречались в кафе и парках, а иногда заходили в читальный зал на улице Монпансье — место встреч немецких журналистов-эмигрантов, живших в Париже. Лаубе неустанно рассказывал новому другу обо всем пережитом на родине, о бывших соратниках из группы «Молодой Германии», которых заставили, как его, замолчать. Смерть Берне в 1837 году еще больше ослабила «Молодую Германию», и неустойчивость общественных взглядов многих радикальных писателей выразилась в их отходе от идей, которыми они щеголяли. Доносчик Мендель, возглавивший кампанию против «Молодой Германии», был одинаково ненавистен Гейне и Лаубе. Поэт написал против Менделя резкий памфлет «О доносчике» и убеждал Лаубе последовать его примеру и хорошенько отхлестать Менделя.

Но теперь, в этот вечерний час, беседа на бульваре была чрезвычайно серьезной. Лаубе как раз в этот день закончил чтение объемистой рукописи, переданной ему Гейне. Это была книга о Берне. Гейне давно задумал написать об этом немецком публицисте, считавшемся властителем радикальной мысли. Он хотел по справедливости оценить и деятельность Берне, и отметить его роль для современности, но вместе с тем показать, что он был узок в своем мышлении и не понимал, что только революция освободит Германию от власти князей и попов. Личная неприязнь, которую Гейне питал к Берне, отразилась в этой книге и придала ей резкий полемический характер.

Лаубе горячо доказывал Гейне, что книгу не надо печатать, потому что она внесет раскол в среду демократов.

— Но ведь Берне был моим врагом, — прервал Гейне своего собеседника, — врагом всего лучшего, что есть во мне, врагом моего мировоззрения!

— Пусть так, — возражал Лаубе, — но тогда вы должны в противовес узкополитическим идеям Берне четко и вдохновенно изложить свое более высокое мировоззрение… Этим вы как бы возведете гору, с вершины которой будете рассматривать Берне.

Гейне опустился на бульварную скамейку, сощурил свои близорукие глаза и, прикрыв их рукой, как он обычно делал, когда задумывался, живо сказал:

— Пожалуй, вы правы! Я возведу «гору», о которой вы говорите.

После этого разговора Гейне день за днем сообщал Лаубе: «Гора начата», «Гора растет», «Гора поднимается все выше».

Как потом оказалось, под «горой» Гейне подразумевал вставку в виде «Писем с Гельголанда», которые он ввел в рукопись. Здесь были восторженные, огненные слова об Июльской революции, и хотя прошло десятилетие с тех пор, как они были сказаны, и уже разочарование в монархии Луи-Филиппа давно разъедало сердце Гейне, — все же призывы к борьбе народа за свои права по-прежнему живо и горячо звучали в этих письмах.

Кампе издал новую книгу Гейне под выдуманным им самим заглавием «Генрих Гейне о Людвиге Берне».

Живой облик немецкого политического писателя Берне предстал в этой книге. Для тех немецких радикалов, которые хотели превратить Берне в своего кумира, Гейне нарисовал его подлинный портрет: «Он не был ни гением, ни героем; он не был олимпийцем. Он был человеком, гражданином земли, он был хорошим писателем и великим патриотом».

Многочисленные приверженцы Берне в Германии и за ее пределами, пожалуй, простили бы Гейне эту характеристику, но они никак не могли примириться с полемическими выпадами против Берне как человека, особенно в его частной жизни. Гейне отплачивал, как он умел, за нападки на него и на Матильду, за клевету и сплетни, которые со слов Берне распространялись в печати и устно.

Каких только ругательных слов не писали теперь о Гейне и реакционеры вроде Менцеля и его клики, и буржуазные радикалы, принадлежавшие к лагерю покойного Берне!

Приятельница Берне, Жаннета Воль-Штраус, сочла себя глубоко оскорбленной насмешками Гейне над ее дружбой с Берне. Она, в свою очередь, опубликовала все не напечатанные раньше в «Парижских письмах» места, где Берне неодобрительно говорил о Гейне. Книжка вышла под заглавием «Мнение Людвига Берне о Гейне», и это лишь разожгло пожар неслыханного скандала. Враги Гейне кричали, что его памфлет на Берне — могильный камень, под которым поэт собственноручно похоронил себя.

Книга о Берне принудила Гейне не только к литературной борьбе со всеми нападавшими на него филистерами. Оскорбленная мадам Воль-Штраус направила к Гейне своего мужа для объяснений. Встреча Гейне с обиженным мужем произошла 14 июля 1841 года. Свидетелей при этой встрече не было. Но нашлось три лжесвидетеля. Эти страстные поклонники Берне не постеснялись выдать себя за очевидцев происшествия: они подтвердили рассказ Штрауса о том, что он дал на улице пощечину Гейне. В письме к Гуцкову Штраус с подробностями рассказывает о встрече с Гейне на улице Ришелье, о якобы данной им пощечине своему врагу. При этом будто бы Гейне вручил визитную карточку Штраусу и вызвал его на дуэль. Один из свидетелей оказался честнее других и отказался от ложных показаний, заявив, что он и двое других свидетелей при встрече Гейне и Штрауса не присутствовали.

Вскоре после этого происшествия Гейне уехал с Матильдой на курорт в Пиренеи, и это дало повод его врагам распространять в немецкой печати легенду о том, что он позорно бежал от дуэли.

Но поэт уехал в Котере, потому что ему необходимо было лечиться на железисто-серных водах. От пережитых волнений за последнее время здоровье Гейне заметно ухудшилось. Тяжелые головные боли вернулись к нему; появилась бессонница. Уже давно он замечал, что по временам немеют пальцы левой руки; затем странное онемение распространялось на всю руку, так что он не мог больше свободно владеть ею. Врачи не могли сказать ничего определенного о болезни Гейне. Ему рекомендовали отдых и спокойствие, как непременные условия лечения в Котере.

Там, где зеленые склоны Пиренеев, покрытые пушистыми елями и пышной растительностью, подступают к испанской границе, расположен маленький, словно игрушечный, городок Котере, привлекавший на лечебные воды сотни французов со всех концов страны. Гейне поселился с Матильдой в отеле «Пиренеи». Двуэтажный белый дом с большими балконами и множеством окон, прикрытых ярко-зелеными жалюзи, стоял у подножия высокой горы, словно уходившей в небеса. Под окнами гостиницы по обломкам скал с грохотом стремился дикий горный поток Ле Гав. Его вечный шум убаюкивал мысли поэта и вызывал в его сердце мягкие, нежные чувства. С самого утра Гейне уходил в горы и словно впитывал в себя яркий солнечный свет и живительный горный воздух. Потом он принимал горячие ванны из источника, и это очень ослабляло его. Поэту приходилось лежать часами, отдыхая в гостиничной комнате, в полумраке, со спущенными жалюзи; у него болели глаза, и порой резкий солнечный свет ослеплял его. Как ни старался Гейне забыть все дрязги, все преследования, которым он подвергался, это ему не удавалось. И сюда, в захолустье, правда с большим запозданием, приходили немецкие газеты и журналы. В них появлялись лживые заметки и статьи, порочившие Гейне, клеймившие его, как труса, получившего пощечину от Штрауса. Все это выводило больного поэта из себя. Он писал друзьям в Германию, прося их напечатать его опровержение, защитить от грязной лжи, порочащей его имя.

Во время одной из прогулок Гейне побывал в Ронсевальской долине. Около тысячи лет назад там разыгралось историческое событие: племянник французского императора Карла Великого, Роланд, из-за предательства одного из вельмож, Ганелона, был настигнут в узком ущелье врагами-сарацинами, которые перебили его войско. Тщетно Роланд трубил в свой рог Олифант, призывая Карла на помощь. Роланд погиб, но в веках осталась жить народная героическая поэма «Песнь о Роланде». Обо всем этом думал Гейне, когда в июле 1841 года писал из Котере редактору «Всеобщей газеты» Густаву Кольбу: «Вчера я был в Ронсевальской долине и вспомнил о Роланде. Его крик о помощи не достиг, к сожалению, слуха короля Карла — да постигнет мой призыв лучшая участь и да поддержит меня дружески редакция «Всеобщей газеты».

Гейне предполагал пробыть в Котере три месяца, но постоянная тревога одолевала его. Матильда мало вникала в его дела, да и не могла понять их сущности, но она заботливо следила и ухаживала за больным поэтом. Она, насколько могла, сдерживала свой вспыльчивый нрав и экономно вела хозяйство в Котере, где жизнь была дешевле и проще, чем в Париже. Гейне все время испытывал нужду в деньгах, особенно после запрещения Союзного сейма издавать его произведения в Германии. С тех пор прошло пять лет, и хотя постановление не было отменено, не все немецкие государства считались с ним, а «вольный город» Гамбург почти не подчинялся общегерманскому правительству, и Кампе по-прежнему выпускал книги Гейне, платя поэту гроши. Клевета на Гейне, пущенная его врагами, проникла и в гамбургскую газету. Соломон Гейне всему поверил и грозил порвать связь с племянником, обвиненным во всех грехах. Как часто в бессонные ночи поэт с горечью припоминал обиды и унижения, причиненные Соломоном Гейне и его семьей! В холерный 1832 год сын дяди, Карл, приехал в Париж и тяжело заболел. Пренебрегая опасностями, Генрих ухаживал за кузеном, звал к нему лучших парижских врачей и выходил его. А чем отблагодарил поэта этот глуповатый и заносчивый молодой человек, твердо знавший, что он — законный наследник банкирского дома? Он пренебрежительно относился к Генриху, а когда Соломон Гейне оказывал помощь поэту, Карл ревновал отца к нему и старался поссорить их. И вот теперь, когда Карл женился в Париже на юной Сесиль Фуртадо, родственнице могущественного парижского банкира Ротшильда, и увез ее в Гамбург, — вспомнил ли он хоть раз добрым словом Генриха? А ведь Сесиль, при знакомстве с Генрихом, говорила, что она любит его «Книгу песен» и знает много стихов наизусть… Но что Карлу стихи?..

Когда Соломон Гейне был последний раз в Париже, он удивился болезненному виду своего племянника и с сожалением смотрел на его больную, бессильно повисшую руку, на его полузакрытые глаза, боявшиеся света. Тогда он определил племяннику ежегодную пенсию в четыре тысячи франков, бросив при этом: «Ты сейчас скажешь, что это немного. Согласен. Но у тебя еще действует правая рука и ты можешь писать».

Чего мог ждать теперь Гейне от дяди? А деньги так нужны! Матильда безрассудно тратила на платья, шляпки, духи, кружева, а потом вдруг начинала экономить я расстраиваться. Гейне иногда бранил ее, называл «милой мотовкой», потом жалел, что должен отказывать ей во многом, и сам шел покупать на последние деньги подарки жене. Она была как ребенок: смешлива, капризна, переменчива, вспыльчива, и недаром поэт говорил о ней, что она «домашний Везувий». Ее непостоянный характер сказывался в том, что она любила менять квартиры, а частые переезды стоили также дорого. Гейне не ленился, хотя ему приходилось писать много и не всегда то, что хотелось бы. Поневоле он должен был выбирать темы, «безобидные» для немецких подцензурных изданий. Он посылал корреспонденции «О французской сцене», о салонах парижской живописи, о музыкальной жизни Парижа, написал новеллу «Флорентийские ночи», где увековечил образ великого скрипача Николо Паганини; он создал цикл стихотворений «Разные», где с блеском мастера легкого и игривого стиха набросал портреты и характеры разных женщин, которых ему приходилось наблюдать. Все, за что он брался, сверкало умом и неисчерпаемой фантазией. Один парижский книготорговец решил издать альбом гравюр, изображающих женские персонажи Шекспира. Он предложил Гейне написать пояснительные тексты к гравюрам. Поэт, давно любивший творчество Шекспира, дал замечательные характеристики его образов. Альбом назывался «Девушки и женщины Шекспира», и изящество прозы Гейне соперничало с глубиной его мысли.

Многочисленные враги Гейне не упустили и здесь случая говорить о том, что он кончился как писатель, что он стал только журналистом и литературным «на все руки мастером».

Но сам Гейне хорошо знал, что это неправда, что ему еще предстоит сказать свое большое и сердечное слово, что впереди еще грозные бои за переустройство европейского общества. Что же по сравнению с этим все нападки крупных и мелких врагов, денежные лишения, уколы самолюбия? Гейне часто утешал себя восточной мудростью. «Собака лает, караван проходит», — говорил он, читая ругань по своему адресу. И все же он каждый раз по-новому огорчался. В Котере ему попал в руки номер «Майнцской газеты», где в беззастенчиво злобной форме анонимный автор повторял гнусную ложь о стычке Гейне с Соломоном Штраусом, мужем оскорбленной Жаннеты Воль-Штраус.

— Довольно! Больше этого терпеть нельзя! — закричал Гейне и, обращаясь к Матильде, сказал: — Укладывай чемоданы, мы уезжаем в Париж.

Никакие доводы и просьбы Матильды не подействовали. Через две недели поэт со своей женой уже был в Париже.

Гейне послал вызов на дуэль Штраусу через своих французских друзей — Теофиля Готье и Альфонса Ройе. Соломону Штраусу ничего не оставалось делать, как принять вызов.

Гейне очень боялся, что Матильда узнает о предстоящей дуэли. Так оно и вышло. Какие-то знакомые Готье разболтали об этом Матильде.

Она со слезами прибежала домой, бросилась к Гейне, крича ему:

— Анри, зачем ты хочешь, чтобы тебя убили? Что я буду делать без тебя?

Гейне стоило большого труда успокоить Матильду, он даже обманул ее, сказав, что дуэль не состоится.

Штраус, очевидно, трусил и всячески откладывал день встречи с противником. Он даже подумывал о том, чтобы сообщить парижской полиции о предстоящей дуэли и этим сорвать ее. Однако скандал принял такие размеры, что Штраус вынужден был стреляться. Седьмого сентября 1841 года, в 7 часов вечера, в долине Сен-Жермен состоялась дуэль. Противники, каждый со своими секундантами, прибыли в условленное место. Фиакры ждали неподалеку.

Первым стрелял Гейне. Пуля прожужжала в воздухе, Штраус остался невредим. Затем противник прицелился и выстрелил. Пуля скользнула по одежде Гейне, слегка задела бедро и застряла в кошельке, лежавшем в кармане. Секунданты бросились к поэту, усадили его в фиакр. Прихрамывая, Гейне взобрался по лестнице и постучал в дверь квартиры. Больше всего он боялся испугать Матильду. Она открыла дверь, взглянула на бледное лицо Гейне, на двух секундантов, поддерживавших его, и все поняла. Она закричала:

— Анри! — и схватилась за дверь, чтобы не упасть.

— Вот я и стрелялся, — улыбаясь, сказал Гейне. — Ты не пугайся, дорогая моя, пуля попала в мой кошелек. Вот что значит хорошо поместить свои деньги!

Шутка рассмешила всех и несколько успокоила Матильду. Все же Гейне пришлось некоторое время лежать в постели, пока рана не зажила.

Казалось бы, конфликт был исчерпан. Но атмосфера провокации сгущалась. Последовали другие вызовы на дуэль. Гейне не хотел больше рисковать жизнью. В нем всегда жило презрение к дуэли, как стародворянскому способу восстановления чести. И он смеясь ответил одному из своих противников: «Если вы пресытились жизнью — повесьтесь».

Дуэль не успокоила противников Гейне. Разрыв с немецкими буржуазными радикалами был настолько глубок, что у Гейне почти не оказалось защитников.

И только в «Бреславльской газете» некий автор, скрывшийся за подписью «Ф»., в статье, помещенной 25 сентября 1841 года, с яростным сарказмом уничтожил Штрауса и его лжесвидетелей.

Этот Ф. был шестнадцатилетний Фердинанд Лассаль, будущий деятель рабочего движения, боготворивший Генриха Гейне.

Как раз в разгар травли Гейне немецкими радикалами он получил письмо от редактора аугсбургской «Всеобщей газеты» Густава Кольба с предложением возобновить сотрудничество и присылать парижские корреспонденции, как он это делал десять лет назад. Это приглашение было большой радостью для поэта. Он снова получал трибуну и мог говорить с немецкими читателями. Очень многое переменилось за эти десять лет. Теперь Гейне еще яснее, чем тогда, видел пороки и язвы Июльской монархии Луи-Филиппа. Да и не только он один: новое брожение охватило Францию и в различных слоях населения крепло недовольство правительством, которое прежде всего опекало банкиров и финансовых тузов. Обострялись международные отношения, над Европой нависла угроза войны, усиливались трения между Англией и Францией, назревал конфликт между Францией и Германией. В рабочих кварталах Парижа почти открыто высказывались за необходимость новой революции. Возникают стачки, мастеровые и ремесленники отваживаются выйти на улицу с демонстрациями. Они читают социалистические брошюры утопистов Кабе, Пьера Леру, Буонаротти, в которых проповедуется равенство и братство и осуждается собственнический строй. «Что такое собственность? — спрашивает философ-утопист Прудон и отвечает: — Это кража».

В обществе идут споры, каким должен быть будущий строй: монархия или республика? Вооруженная попытка республиканцев Бланки и Барбеса 12 мая 1839 года свергнуть монархию Луи-Филиппа окончилась неудачей. Но это был сигнал правительству. Премьер-министр Тьер вышел в отставку, и его сменил историк Гизо. Но это не сулило ничего лучшего.

В такой переломный момент, когда в политической жизни Франции царило сильное возбуждение, Гейне весьма охотно вновь взялся за перо парижского корреспондента. Он знал, что и в Германии за последнее время произошли значительные события. В 1840 году умер прусский король Фридрих Вильгельм III. Многие ожидали, что его наследник Фридрих Вильгельм IV произведет реформы в стране и подаст пример остальным немецким государствам. Однако «свободолюбивый» наследный принц оказался таким же реакционным монархом, как и его отец. Легковерные радикалы, надеявшиеся получить конституцию из рук нового короля, жестоко разочаровались в своих надеждах. Новый король считал себя «помазанником божьим» и поддерживал дворянство, духовенство и самую консервативную буржуазию, пресмыкавшуюся перед прусским троном. Профессора-мракобесы Генгстенберг, Масман, создатель националистических кружков молодежи, учитель гимнастики Ян — все поборники средневековосословного строя процветали в Пруссии. Однако политическая оппозиция существовала, и она выражалась прежде всего в литературе и философии. К началу 40-х годов в Германии появились политические поэты, которые воспевали свободу, хотя и в самых общих, туманных выражениях. Поэт Йозеф Дингельштедт выпустил сборник «Песни ночного сторожа», Гофман фон Фаллерслебен издал «Неполитические песни», Георг Гервег выступил с книгой «Песни Живого».

Отвлеченные идеи политической поэзии немецких радикалов, их оторванность от подлинной борьбы, их внеклассовые идеалы равенства и братства раздражали Гейне, который не мог мыслить абстрактно, не мог действовать, не нанося ударов реальным врагам и фактам.

Еще живя в Котере, как бы отвлекаясь от забот и литературной борьбы, Гейне задумал фантастическую поэму, названную впоследствии им «Атта Троль». Когда он принялся уже в Париже в конце 1841 года за эту поэму, он вспоминал исполинские горы, густые леса и шумные водопады Пиренеев. Величественная природа составила красочный пейзаж для сатирической поэмы, а воспоминания о медвежьей охоте, в которой участвовал Гейне, дали повод к созданию персонажей — танцующего медведя Атта Троля, его супруги Муммы, четырех сыновей и двух дочерей. Вся эта медвежья семья живет в глубокой берлоге, укрытой кустарником. Младший сынок Атта Троля во всем подражает националистам-тевтономанам и их вождям — вдохновителям «Гимнастического союза молодежи» Масману и Яну:

Мальчик просто гениален!

Он в гимнастике — маэстро!

Стойку делает не хуже,

Чем гимнаст великий Масман!

Цвет отечественной школы,

Лишь родной язык он любит,

Не обучен он жаргону

Древних греков или римлян.

Свеж, и бодр, и быстр, и кроток,

Ненавидит мыться мылом,

Презирает эту роскошь,

Как гимнаст великий Масман.

Сам дрессированный медведь Атта Троль соединяет в себе две крайности: с одной стороны, он — тупой националист-тевтономан, с другой — проповедник самых радикальных идей «абсолютного равенства», когда «для всех будет вариться одна и та же спартанская похлебка и, что еще ужаснее, великан будет получать такую же порцию, которой довольствуется брат карлик». Гейне одинаково ненавидел и дикий национализм «старонемецких ослов», и нелепые идеи грубой «уравниловки», не имевшие ничего общего с подлинно социалистическими взглядами. Поэт вложил в уста Атта Троля такую программу единения зверей:

Единенье! Единенье!

Свергнем власть монополиста.

Установим в мире царство

Справедливости звериной.

Основным его законом

Будет равенство и братство

Божьих тварей, без различья

Веры, запаха и шкуры.

Равенство во всем! Министром

Может быть любой осел.

Лев на мельницу с мешками

Скромно затрусит в упряжке.

Гейне дал подзаголовок поэме: «Сон в летнюю ночь». И действительно, как в сновидении, мелькают в ней сказочные образы всех веков и народов, и тут же рядом — вполне современные фигуры, осмеянные Гейне, вроде немецкого комментатора Шекспира Франца Горна или мещански-добродетельного поэта Пфицера, превращенного волшебными чарами в мопса. При этом он вынужден сохранять человеческие чувства «в собачьей шкуре». Чтобы освободиться от колдовства и приобрести прежний облик, поэт-мопс должен найти девушку, которая в ночь под Новый год согласится прочитать стихи Пфицера и не уснуть.

Гейне утверждает, что ничто не в силах расколдовать поэта-мопса, потому что едва ли кто-нибудь будет в состоянии прочитать, не заснув, стихи Пфицера.

Крылатый конь поэтической фантазии мчит Гейне в горы, где идет погоня за сбежавшим медведем Атта Тролем. При лунном свете проносятся тени волшебницы Абунды, богини Дианы-охотницы, библейской Иродиады, несущей окровавленную голову пророка Иоканаана.

Гейне говорит, что весь этот романтический карнавал, описанный им, — лишь бесцельная игра поэтической мысли. Но это маскировка. Каждый внимательный читатель понимал, что под романтическими образами поэмы кроется большая социальная цель — осмеять не самые идеи переустройства общества, а те нелепые медвежьи шкуры, в которые подчас наряжают эти идеи. Гейне отвечал здесь тем врагам — и националистам, и крайним радикалам, — которые бросали поэту обвинения, что он неустойчив в своих взглядах, что он «талант, но не характер». В восьмистрочной эпитафии на могилу Атта Троля Гейне язвительно писал:

Троль. Медведь тенденциозный,

Пылок, нравственен, смиренен, —

Развращенный духом века,

Стал пещерным санкюлотом.

Плохо танцевал, но доблесть

Гордо нес в груди косматой,

Иногда зело вонял он, —

Не талант, зато характер.

В начале 1843 года поэма «Атта Троль» появилась в журнале «Элегантный мир», издаваемом Генрихом Лаубе, который за три года до этого вернулся из Парижа в Германию. Гейне показал, что он не только «талант, но и характер». Одновременно с «Атта Тролем» поэт создал ряд «Современных стихотворений», где четко определилась программа действий революционного поэта. В стихотворении «Доктрина» Гейне обращался к собратьям по перу:

Буди барабаном уснувших,

Тревогу без устали бей!

Вперед и вперед продвигайся —

В том тайна премудрости всей.

И Гегель и тайны науки —

Все в этой доктрине одной;

Я понял ее, потому что

Я сам барабанщик лихой!

В стихотворении «Тенденция» Гейне выдвигает свой идеал политической лирики в противовес вялым стихам мелкобуржуазных стихоплетов:

Будь не флейтою безвредной,

Не мещанский славь уют —

Будь народу барабаном,

Будь и пушкой и тараном,

Бей, рази, греми победно.

С детских лет в представлении Гейне звук барабана был воплощением революционного призыва, а французский барабанщик Ле Гран — символом революции. В 40-х годах в поэзию Гейне мощно ворвался барабанный бой, и сам поэт стал «лихим барабанщиком» грядущей революции.

Старый незнакомец

Невысокий человек с копной черных волос, выбивавшихся из-под шапки, сдвинутой набок, пристально посмотрел на Гейне, прошедшего мимо него по небольшой улочке на парижской окраине. Незнакомец, сделав несколько шагов, остановился, вернулся обратно, чтобы снова встретиться глазами с удивленным поэтом. В странном волнении он подошел к Гейне и спросил прерывающимся голосом:

— Вы… сударь… не узнаете меня? Мне кажется…

Гейне, в свою очередь, щуря близорукие глаза, стал вглядываться в прохожего. Он сказал нерешительно:

— Ваше лицо мне будто знакомо. Но, простите, не могу вспомнить, где я вас видел.

Незнакомец тихо, почти таинственно произнес:

— Церковь Сен-Мери… Статуя святого Себастиана…

Лицо Гейне озарилось воспоминанием. Конечно, конечно, он припомнил все — и похороны генерала Ламарка, и уличные бои, и неожиданную встречу с молодым рабочим, искавшим убежище в церкви Сен-Мери. С тех пор прошло уже десять лет, и Гейне, может быть, не узнал бы его…

— Как же вы меня запомнили? — спросил поэт.

Рабочий улыбнулся:

— Таких людей, как вы, не забывают. Кто бы вы ни были, вы мой спаситель. Позвольте пожать вам руку.

И тонкая, почти женская рука поэта очутилась в крепкой жилистой руке рабочего.

Гейне узнал, что рабочего зовут Анри Торсель, что он работает здесь же в предместье Сен-Марсо, в мастерской по обработке металла, а живет совсем близко, в соседнем домике. И, недолго думая, Гейне согласился зайти к гостеприимному Анри.

По дороге поэт рассказал старому незнакомцу о себе, добавив:

— Я немец, но вот уже много лет живу во Франции и считаю вашу страну моей второй родиной.

Анри Торсель привел Гейне в маленький дворик, поросший чахлой травой, вытоптанной ребятишками. На протянутых веревках сушилось белье. Потрескавшиеся стены домика, обвалившаяся штукатурка, сквозь которую проступали гнилые доски, жалкая утварь, валявшаяся у порога, зловонная навозная куча в углу — все говорило о бедности здешних обитателей.

Анри заметил грустное выражение на лице Гейне и сказал:

— Вы не привыкли ко всему этому, но что же делать?

И он повел неожиданного гостя вверх по крутой темной лестнице на второй этаж. Дойдя до низкой неокрашенной двери, Анри Торсель толкнул ее ногой, и хозяин с гостем очутились в небольшой, но аккуратно прибранной комнате. Вдоль стен стояли простые деревянные кровати, так что оставалось место лишь для стола, на котором лежало много книг и газет. Гейне стал перебирать книги, и от них повеяло Великой Французской революцией: здесь были речи главы якобинцев Максимилиана Робеспьера, памфлеты Жака Поля Марата в дешевых изданиях по два су. Увидел он «Историю французской революции» социалиста-утописта Этьена Кабе, и тут же лежали ядовитые сатиры публициста Корменена на Луи-Филиппа.

— Это все книги, от которых пахнет кровью, — сказал Гейне. — Будем верить, что кровь французов в недалеком будущем даст богатые побеги свободы.

Торсель задумчиво выслушал эти несколько напыщенные слова поэта и добавил совсем просто:

— Да, господин Гейне, мы, рабочие, живем надеждой, что грядущая революция принесет нам победу.

И сразу, переменив тон, сказал спокойно и мягко:

— Как жаль, что я не могу вас познакомить с женой и дочками. Они допоздна работают на прядильной фабрике. Но я должен сделать это. Если бы вы не отказали нам в чести придти в воскресенье, моя семья была бы в сборе.

С этого дня Гейне часто заходил к Анри Торселю. Ему давно хотелось завязать знакомство с французскими рабочими, узнать, как они живут и о чем думают.

Торсель был коренным парижанином, так сказать, потомственным рабочим французской столицы. Его отец славился как искусный медник, и Анри с детства пошел работать в мастерскую, одну из тех, которую содержали мелкие, но жадные и бессердечные владельцы. Не по книгам, а на суровом опыте жизни познавал он непреложные законы эксплуатации и с горечью видел, какие крепкие перегородки отделяют предпринимателей от рабочих. С первых сознательных лет Анри научился ненавидеть тех, кто за гроши покупал его силу, его здоровье, его жизнь. Он рано женился на крестьянской девушке Луизе. Родившись в большой и бедной семье, она пятнадцатилетней девушкой вынуждена была отправиться в Париж, чтобы там зарабатывать себе на пропитание. Луиза стала ткачихой. Шестнадцатичасовой ежедневный труд в полутемном сыром помещении, почти сарае, громко именовавшемся прядильной фабрикой, изнурял ее день за днем, год за годом. Они жили в шумном, торопливом Париже, подобно тысячам других таких же тружеников. В будние дни виделись только на рассвете или поздним вечером, а по воскресеньям и праздникам старались выбраться за город на какую-нибудь зеленую лужайку или в небольшую рощицу. Они скромно обедали в рабочем ресторанчике на скопленные за неделю мелкие деньги. Это было пределом счастья для бедной Луизы в ее трудной и однообразной фабричной жизни. Потом родились дет Двое мальчиков умерло, остались две девочки, уже в двенадцать-тринадцать лет разделивших участь матери и ставших за прядильный станок на той же фабрике. Работала вся семья, а денег едва хватало, чтобы оплатить комнатку и скудно питаться.

Анри Торсель, всегда жизнерадостный и полный энергии, не унывал в самые горькие минуты. Часто заставая жену в слезах, он ласково утешал ее, говоря, что ждать уже недолго, что скоро придет для скромных тружеников счастливая пора и надо торопить ее приближение. Он это делал со всей энергией сознательного рабочего: не только вел политические беседы с товарищами по мастерской, но и участвовал в тайных кружках, ставивших своей целью свержение Июльской монархии. Судьба как бы берегла его: он чудом уцелел в дни Июньского восстания 1832 года. Когда Огюст Бланки организовал тайное «Общество семей», состоящее главным образом из рабочих, среди тысячи с лишним членов этого общества был и Анри Торсель. Полиция напала на след общества и разгромила его, но и тут Торсель сумел скрыться. Он уехал ка некоторое время в далекую нормандскую деревню.

Как драгоценное воспоминание об этом объединении рабочих, Анри хранил, тщательно спрятав под половицу, «Инструкцию» о приеме в члены «Общества семей».

Генрих Гейне вскоре привязался к Анри Торселю и подружился с ним. Однажды поздним вечером, когда Гейне сидел у Торселя и никого из семьи не было дома, Анри приподнял половицу в комнате и вынул спрятанную там «Инструкцию». Тонкие листки бумаги, завернутые в плотную тряпку, покоробились и пахли плесенью. Но текст легко можно было прочитать. Гейне с глубоким интересом вникал в смысл этой «Инструкции», содержавшей вопросы вступающему в члены общества. Принимаемого вводили в комнату из предосторожности с завязанными глазами. Председатель торжественно задавал вопрос: «Что ты думаешь о нынешнем правительстве Луи-Филиппа?» «Инструкция» давала желательный ответ: «Думаю, что оно является предателем страны и народа». Далее следовали такие вопросы и ответы:

«В чьих интересах действует правительство? — В интересах небольшого количества привилегированных.

Кто теперь является аристократами? — Денежные мешки, банкиры, оптовые поставщики, монополисты, крупные земельные собственники, спекулянты на биржах, одним словом — эксплуататоры, которые жиреют за счет народа…

Чем заменены честь, честность, добродетель? — Деньгами..

Что такое народ? — Народ это совокупность граждан, которые трудятся.

Как обходится закон с народом? — Закон его считает рабом.

Каков удел бедняка при правительстве богачей? — Удел бедняка подобен судьбе рабов и негров, его жизнь соткана из нищеты, изнурения и страданий.

Какой принцип должен лежать в основе правильного общества? — Равенство.

Каковы должны быть права гражданина в хорошо налаженной стране? — Право на существование, бесплатное образование, право участвовать в правительстве… его обязанности — преданность обществу и братство со своими согражданами.

Нужно ли произвести социальную революцию? — Необходимо произвести социальную революцию.

Позднее, когда пробьет час, мы возьмемся за оружие, чтобы свергнуть правительство, которое является предателем отечества. Будешь ли ты с нами в тот день? Обдумай хорошенько, это опасное дело: наши враги могущественны; у них — армия, богатство, поддержка иностранных королей; они царствуют при помощи террора. Мы же, бедные пролетарии, располагаем лишь нашим мужеством и неоспоримым правом. Решил ли ты умереть с оружием в руках за дело человечества, когда будет дан сигнал к борьбе?»

Эти последние слова Гейне прочитал дрожащим от волнения голосом. Он увидел, как нервно подергивалось лицо Анри Торселя. Долго они в этот вечер разговаривали о грядущих судьбах Франции.

— Вместо одного разгромленного тайного общества вырастают десятки других, — говорил Торсель. — Таких, как я, много, очень много, и мы добьемся своего.

— Да, — сказал Гейне, — рано или поздно вся эта буржуазная комедия во Франции с ее королевской властью и парламентскими «героями» будет освистана. Вы, дорогой Анри, со своими товарищами поставите на исторической сцене эпилог, который будет называться: коммунистический строй!

Поэтическая восторженность Гейне очень нравилась Торселю, он и сам был горячим романтиком революции.

В один из светлых весенних дней Торсель повел поэта в мастерскую по обработке металла. Длинное одноэтажное здание выделялось своим унылым видом даже среди мало привлекательных домов рабочего предместья. Высокие окна, застекленные маленькими квадратиками, были до того закопчены, что внутри стояли какие-то странные сумерки. На грязном кирпичном полу валялись разные обломки и куски железа, слесарные инструменты, металлические опилки. Был обеденный перерыв, очень короткий, так что рабочие не могли отлучиться из мастерской. Торсель познакомил Гейне с товарищами по работе. Они торопливо проглатывали принесенную из дома еду и запивали кипятком.

— Вам надо посмотреть, как мы работаем, — сказал Торсель. — Кстати перерыв кончается.

Раздался пронзительный свисток, и длинный дымный барак наполнился рабочими. Кузнецы раздували мехами горны, и красные гибкие языки пламени ярко освещали их мужественные, полуобнаженные фигуры. Торсель ловко схватил длинными щипцами кусок металла и положил его на наковальню. Двое рабочих били в такт молотами и при этом пели песню. Снопы разноцветных искр вылетали из-под молотов, и Гейне не мог оторваться от этого зрелища. Он видел в рабочих, кующих железо, живое воплощение силы того класса, которому принадлежит будущее.

Улица Пигаль

Если парижанину в начале 40-х годов прошлого века говорили «Улица Пигаль», это означало «Жорж Санд». Небольшая гористая улочка, поднимавшаяся на Монмартрский холм, стала центром умственной жизни Парижа, с тех пор как там в небольшом особняке, под № 16, поселилась Жорж Санд. Особняк находился в глубине сада и был почти не виден с улицы, особенно летом, когда разрасталась зелень. Зимой сквозь черную сетку ветвей можно было разглядеть за садовой оградой приветливый домик, где помещался салон Жорж Санд.

В теплый декабрьский день Гейне подъехал на фиакре к саду на улице Пигаль. В саду стояли лужи от растаявшего льда, и пришлось шагать к крыльцу особняка по воде. Слуга, открыв дверь, встретил Гейне, как старого знакомого, впустил его в прихожую и отправился доложить о нем. Несмотря на то что был третий час дня, Жорж Санд еще спала. У нее была привычка работать по ночам, и часто она ложилась лишь утром. Из гостиной доносились приглушенные звуки рояля, и поэт сразу догадался, что это играет Шопен, прославленный польский композитор и пианист, близкий друг Жорж Санд. Поэт осторожно вошел в гостиную, чтобы не помешать музыканту, и уселся в зеленое бархатное кресло в углу комнаты. Гейне любил эту уютную гостиную с большими китайскими вазами, наполненными цветами, с удобной мебелью и прекрасным роялем палисандрового дерева, за которым теперь сидел Шопен. Он не замечал гостя и продолжал играть, по временам вдохновенно откидывая голову, мгновенно отрывая пальцы от клавишей и снова принимаясь за игру. Неожиданно Шопен остановился, захлопнул крышку рояля, обернулся и увидел Гейне. Худой и бледный, с болезненным выражением запавших глаз, Шопен выглядел гораздо старше своих тридцати лет. Композитор дружески пожал руку Гейне и сказал, улыбнувшись, что он первый слушатель его новой музыки.

— Да, она сочинена, — продолжал Шопен, — но это не главное. Для меня составляет величайший труд записать музыкальную пьесу. Я страдаю нерешительностью, записываю какой-нибудь такт на нотных линейках, стираю его и снова записываю.

— Я думаю, — возразил Гейне, — что это не нерешительность, а требовательность к себе.

Разговор зашел о музыкальном сезоне в Париже. Гейне пожаловался на форменное нашествие пианистов, но тут же спохватился и добавил, что о присутствующих не говорят. К тому же он считает Шопена не гастролером, а парижанином, таким же, как он сам.

— Мы оба будем жить в Париже, — добавил Гейне, — пока наши родины-мачехи, Польша и Германия, не освободятся от деспотов. — И, переводя разговор на менее опасную тему, поэт сказал: — Не угодно ли вам, мосье Шопен, послушать веселые стихи, сочиненные мной совсем недавно под аккомпанемент зимней стужи:

Мороз-то на самом деле

Огнем обжигает лица

В густых облаках метели

Народец продрогший мчится.

Промерзли носы и души.

О, холод зимой неистов!

И раздирают нам уши

Концерты пианистов.

Насколько приятней лето!

Брожу я в лесах, мечтаю

И о любви поэта

Стихи нараспев читаю.

Оба засмеялись.

— Уж не хотите ли вы предложить мне эти стихи для композиции? — спросил Шопен. И, не ожидая ответа, добавил: — А если говорить серьезно, то Шуман написал недавно цикл романсов на ваши слова. Знаете ли вы об этом? Мне рассказывал Лист, что Шуман собирается послать вам эти песни.

Гейне задумался. Перед его глазами встал юноша Шуман, с которым он когда-то встретился в Мюнхене. Теперь Шуман знаменит, но ему, верно, трудно приходится в Германии.

В это время вошла Жорж Санд, закутанная в коричневый утренний халат своеобразного покроя. Большая круглая голова была не покрыта, и черные густые волосы, завязанные узлом, спадали на затылок. Она обрадовалась, увидев Гейне, упрекнула его за долгое отсутствие и сказала, что он пришел кстати, потому что скоро придут Бальзак и Ламенне. При упоминании имени Ламенне Гейне поморщился, и Жорж Санд заметила это:

— Я знаю, кузен, что вы недолюбливаете этого священника-социалиста. Но он ведь принес немало огорчений церкви…

— Ах, — сказал Гейне, — он совсем не священник, а скорее ханжа и еще меньше социалист!

Жорж Санд не успела ответить, как в гостиную вошел низенький человек в длинном потертом сюртуке, в грубых деревенских башмаках и высоких чулках из серой шерсти. Щуря близорукие глаза, новый гость стал неуклюже здороваться и наконец опустился на табурет, обитый зеленым шелком. Это и был Ламенне, модный проповедник христианского социализма. Он начал делать карьеру католического священника и до того угодил папе римскому, что тот собирался возвести его в звание кардинала. Однако Ламенне уклонился от этой чести и выпустил книгу «Слова верующего», где изложил, правда довольно путано, свои мысли о социализме, который должен быть неразрывно связан с основами христианства. Такое сочетание социализма с религией многим казалось естественным и плодотворным. Жорж Санд увлекалась учением Ламенне, но Гейне, который уже разочаровался даже в утопическом социализме, считал христианский социализм аббата Ламенне совершенно беспомощным в разрешении социальных вопросов.

Через некоторое время пришли еще два гостя: Бальзак и актер Бокаж, пленявший зрителей французского театра в романтических драмах Виктора Гюго.

Шопен возился у камина, готовя кофе, и Жорж Санд уверяла, что этого никто не умеет лучше делать, чем он.

— Здесь он действительно достиг виртуозности! — со смехом сказала хозяйка дома.

Гости вскоре убедились в этом, когда перед ними задымился душистый черный кофе, бывший подлинной страстью Бальзака. Жорж Санд по обыкновению курила толстые сигареты и предлагала их своим собеседникам. По-видимому, Гейне не терпелось затеять спор с Ламенне. Подсаживаясь к бретонскому священнику, без особенного расположения смотревшему на него сквозь толстые стекла очков, Гейне сказал:

— Итак, уважаемый аббат, вы выдвигаете принцип: «Бог и свобода»?

Ламенне утвердительно кивнул головой.

— А известно ли вам, — продолжал Гейне, — что там, где бог, там нет свободы? Ведь он, как мы знаем из библии, самый строгий самодержец, и никакая демократия, ни ангельская, ни человеческая, при нем недопустима.

Гости засмеялись. Ламенне молчал.

— Жаль, — сказал Гейне, — что вы не свергли папу Льва XII и не сели на его трон. Бывали всякие папы на свете, даже папесса Иоанна, но вы бы могли быть первым папой-социалистом.

— Як этому не стремился и не стремлюсь, — коротко сказал Ламенне.

Жорж Санд вмешалась:

— Не лучше ли прекратить разговор на религиозные темы?

— Хорошо, — сказал Гейне. — Я только добавлю, что все ваши теории высосаны из пальца. Но вы должны знать, что во Франции существует и другой социализм. Недавно я был в мастерских предместья Сен-Марсо, я видел рабочих, кующих железо. Эти полунагие суровые люди пели революционные песни и ударяли в такт молотами по раскаленному металлу так, что слепящие искры взлетали в воздух. Это было очень эффектное зрелище, уверяю вас, и я понял, что этим людям будущего не нужна ваша газета «Будущее», господин Ламенне.

Аббат растерянно посмотрел на Гейне. Поэт был в ударе: глаза его горели, хотя левая полупарализованная рука его висела, но он свободно распоряжался правой, и, патетически подняв ее вверх, хотел продолжать речь.

Но Ламенне перебил его:

— Если послушать вас, господин Гейне, то все рабочие — сплошь безбожники.

— Я убежден в одном, — ответил Гейне, — что им ваш социализм не нужен. Они плохо верят, что те, которым приходится есть слишком мало на земле, будут угощаться наилучшими блюдами в раю, а синяки от земных побоев там будут стираться руками ангелов с их изможденных тел. Не верят они также и в то, что те, которые в этой жизни наслаждались изобилием счастья, в будущем будут страдать от этого расстройством желудка…

Жорж Санд умоляюще посмотрела на Гейне, но он с едким остроумием продолжал уничтожать учение Ламенне.

Чтобы перебить разговор, вмешался Бальзак. Он полушутя сказал:

— А вы, Гейне, как всегда, — ярый якобинец и решительный республиканец.

— Ах, республика, монархия! — бросил Гейне. — Все это только вывески. Сейчас начинается бой за самые основы жизни, и, по-моему, единственные люди, заслуживающие уважения во Франции, — это коммунисты. Им принадлежит будущее. Когда я прохожу по предместьям Парижа, я часто слышу плач бедноты, а иногда нечто, похожее на звук оттачиваемого ножа. И я жду того часа, когда устои старого общества рухнут, потому что их даже некому защищать.

— А что будет, когда эти люди возьмут власть в свои руки? — спросил Бальзак.

— Этого я пока не знаю, — сказал Гейне; и тихо добавил: — Я даже порой боюсь за будущее…

Поэт сказал последние слова так искренне и проникновенно, что все почувствовали, какая внутренняя борьба происходит в сердце этого вдохновенного человека.

В этот день еще долго шли разговоры и споры в особняке на улице Пигаль…

Играл Шопен новые мазурки и прелюды, Бокаж декламировал стихи Гюго. Гейне и Адам Мицкевич, пришедший позднее, под шумные аплодисменты долго читали свои произведения — на немецком и польском языках. Но никто из посетителей салона Жорж Санд не забыл волнующих слов Гейне, остроумных и глубоких, сказанных в этот вечер…

Ночные мысли

Парижская сутолока, стук колес, далекий колокольный звон врывались в уютную квартирку на Фубор Пуассоньер, но там было еще шумнее, чем на улице. Матильда Гейне в нарядном домашнем платье играла с несколькими ребятишками. Она сама веселилась, как ребенок, звонко хохотала, завязывая глаза мальчикам и играя с ними в жмурки, загадывала загадки, угощала детей конфетами. Попугай Кокотт передразнивал детский крик и смех. Гейне, с утра сидевший за письменным столом, оставил работу и тоже увлекся игрой с детьми.

Раздался робкий звонок в передней, и поэт пошел открывать дверь. На пороге стоял худощавый человек среднего роста, с резкими чертами лица. На его губах играла скромная, застенчивая улыбка. Гейне сразу узнал гостя: это был датский сказочник Ганс Христиан Андерсен.

— Вы снова в Париже! — воскликнул Гейне. — Прошу вас, входите.

— Я, кажется, помешал вам? — спросил Андерсен.

— О нет, — возразил Гейне. — Мы как раз находимся в вашем царстве.

Видя недоумение Андерсена, который встречался с Гейне, когда он был еще холостым, поэт объяснил ему:

— У меня и моей жены Матильды нет детей, поэтому мы их берем напрокат у наших соседей… А вот и Матильда!

И Гейне сказал ей по-французски, что это тот самый датчанин, который написал сказку «Стойкий оловянный солдатик». Матильда хорошо его знала по рассказу Гейне: он прекрасно передавал сказки различных народов.

Не прошло и десяти минут, как Андерсен втянулся в игру с детьми, отчего шум в комнате удвоился. Гейне вернулся в кабинет. Через некоторое время он пригласил гостя к себе и прочел ему только что написанное стихотворение в его честь:

Мы пели, смеялись, и солнце сияло,

И лодку веселую море качало,

А в лодке, беспечен, и молод, и смел,

Я с дорогими друзьями сидел.

Но лодку, беснуясь, разбили стихии,

Пловцы, оказалось, мы были плохие,

На родине потонули друзья,

Но бурей на Сену был выброшен я.

И новых нашел я товарищей в горе,

И новое судно мы наняли вскоре,

Куда-то несет нас чужая река…

Так грустно! А родина так далека!

Мы снова поем, и смеемся мы снова,

А небо темнеет, и море сурово,

И тучами весь горизонт облегло…

Как тянет на родину! Как тяжело!

Слезы заблестели на глазах необычайно чувствительного Андерсена. Он тоже много выстрадал у себя на родине и так же тосковал, когда ему приходилось быть вдалеке от Дании. Гейне приписал на листке бумаги: «Это стихотворение, которое я пишу в альбом моего дорогого друга Андерсена, сочинено в Париже 4 мая 1843 года. Генрих Гейне».

Андерсен бережно спрятал листок бумаги в карман сюртука.

— Это самое драгоценное из всего, что я привезу домой, — сказал Андерсен и крепко пожал руку собрату.

Мягкость и чистосердечие Андерсена располагали к себе Гейне, а его сказки всегда привлекали глубокой поэтичностью. В них оживали вещи, наделенные человеческими чувствами, характерами и мыслями. Когда-то Гейне в «Путешествии по Гарду» писал о светлой природе сказки, умеющей все будничное и обычное сделать ярким и исполненным поэзии и красоты. Именно таким был этот датский сказочник, умевший рассказать и про оловянного солдатика, и про штопальную иглу, и про героическое сердце матери, и про розу с могилы Гомера, и про музу будущего XX века.

Оба писателя — немецкий и датский — просто и непринужденно говорили каждый о своей родине, о ее муках и радостях. Гейне сетовал на то, что вот уже двенадцать лет, как он не виделся с матерью, что в Гамбурге год назад был огромный пожар, уничтоживший целые кварталы, что тоска по отечеству будит в нем вечную тревогу, а ночные мысли не дают спать.

Гейне порылся в рукописях, нашел небольшой листок и прочитал, как всегда, тихим, ровным голосом:

Как вспомню к ночи край родной,

Покоя нет душе больной:

И сном забыться нету мочи,

И горько-горько плачут очи.

Проходят годы чередой..

С тех пор как матери родной

Не видел я, прошло их много!

И все растет во мне тревога.

И грусть растет день ото дня.

Околдовала мать меня:

Все б думал о старушке милой, —

Господь храни ее и милуй!

Как любо ей ее дитя!

Пришлет письма, — и вижу я:

Рука дрожала, как писала,

А сердце ныло и страдало.

Забыть родную силы нет!

Прошло двенадцать долгих лет.

Двенадцать лет уж миновало,

Как мать меня не обнимала.

Андерсен с грустью смотрел на бледное, измученное лицо Гейне, на закрывающиеся глаза, на бессильно висящую левую руку. Как не похож Гейне на того молодого и стремительно-живого поэта, с которым он впервые встретился в Париже десять лет назад! На прощание Андерсен сказал поэту как-то строго и значительно:

— Вы непременно должны добиться разрешения поехать на родину. Слышите: непременно!

С тех пор Гейне называл про себя «ночными мыслями» мечту посетить родину и даже так озаглавил стихотворение, начало которого он прочитал Андерсену.

Хлопоты не привели ни к чему. Прусское правительство наотрез отказало Гейне в разрешении на въезд. Было подтверждено, что, как только Гейне ступит на прусскую землю, он будет тотчас арестован. И все же он решил во что бы то ни стало посетить Гамбург, повидаться с матерью, устроить издательские дела с Кампе.

Пришлось добираться через Брюссель и Амстердам, а дальше в обход морским путем до Бремена. Мать просила его в письмах не ехать морем, она считала такое путешествие опасным, но еще опаснее было попасть в лапы прусским жандармам.

Двадцать первого октября 1843 года Гейне выехал из Парижа. Только теперь он почувствовал, как тяжело ему оставлять Матильду хотя бы и на короткое время. Но все его мысли были о Германии. В голове складывались строки стихов:

Прощай, чудесный французский народ,

Мои веселые братья!

От глупой тоски я бегу, чтоб скорей

Вернуться в ваши объятья.

Я даже о запахе торфа теперь

Вздыхаю не без грусти,

О козочках в Люнебургской степи,

О репе, о капусте,

О грубости нашей, о табаке,

О пиве, пузатых бочках,

О толстых гофрятах, ночных сторожах.

О розовых пасторских дочках

И мысль увидеть старушку мать,

Признаться, давно я лелею.

Ведь скоро уже тринадцать лет,

Как мы расстались с нею.

Прощай, моя радость, моя жена,

Тебе не понять эту муку,

Я так горячо обнимаю тебя —

И сам тороплю разлуку.

Жестоко терзаясь — от счастья с тобой,

От высшего счастья бегу я,

Мне воздух Германии нужно вдохнуть,

Иль я погибну, тоскуя.

Двадцать девятого октября Гейне прибыл в Гамбург. Он с трудом узнавал город. Свыше четырех тысяч домов сгорело во время прошлогоднего пожара. Тяжелое впечатление производили торчавшие из земли обгоревшие стены, почерневшие от дыма. Дом, где жила мать Гейне, тоже сгорел; сгорели и его рукописи и книги, оставленные матери на хранение. Но самое страшное было то, что изменились и люди: постарели, поблекли. Мать, всегда державшаяся прямо и гордо, превратилась в сгорбленную старушку, непривычно для него слезливую, с дрожащими руками и неверной походкой. Но и она не узнала своего любимого сына, хотя он старался скрыть от нее признаки болезни: неподвижную левую руку, закрывающиеся веки глаз, сильнейшие головные боли. Да, время шло: сестра Шарлотта из тоненькой изящной женщины превратилась в обрюзгшую толстушку, занятую только заботами о детях.

Гейне посетил Оттензен. Грустно он бродил по аллеям загородного парка в поместье дяди. Беседка, в которой когда-то Амалия со смехом читала его стихи, развалилась, все имело запущенный вид. Старого камердинера дяди уже не было в живых. Соломон Гейне тяжело болел и почти не выходил. Банкирским делом руководил Карл. Когда Генрих пришел к дяде, он застал его в больничном кресле с какой-то робкой улыбкой на лице. Но все же он оживился, увидев племянника, стал расспрашивать его о Париже, о Ротшильде, а потом — о Матильде, с которой хотел бы познакомиться. Доброта Соломона дошла до того, что он увеличил ежегодную ренту Гарри до четырех тысяч восьмисот франков.

Встреча с Кампе не принесла Гейне особых радостей. Издатель жаловался на плохие дела, на запрет прусского правительства продавать книги его издания и в доказательство даже показал квитанции о конфискации книг Гейне в берлинских магазинах. Однако Кампе все же просил у своего автора новых рукописей, новых книг. А в награду обещал новое издание «Книги песен», но, разумеется, на старых условиях, то есть за прежний гонорар.

Прошел месяц. Гейне стосковался по Матильде, по Парижу, его тянуло домой, потому что его домом теперь была Франция. Он писал жене нежные письма, сообщал, что все родные упрекают его за то, что он не взял ее с собой, и обещал в будущем исправить эту оплошность.

Постепенно, чтобы не растравлять сердце матери мыслями о предстоящей разлуке, он стал собираться в обратный путь. В голове уже созрели строфы будущей поэмы, которую он назовет «Германия».

Восьмого декабря Гейне выехал из Гамбурга. Его мучило тяжелое чувство: сможет ли он еще раз побывать здесь, застанет ли в живых мать и дядю? Да и он сам не знал, к чему приведет его болезнь, которую никто из врачей не мог определить. По временам боли во всем теле мучили его, странно перекашивалось лицо, глаза слабели, головные боли доводили его до обморока. Все это были приступы, кончавшиеся так же неожиданно, как начинались.

Восемнадцатого декабря Гейне благополучно возвратился в Париж.

Новые друзья

В декабрьский вечер 1843 года Гейне шел по узкой, извилистой улочке Вано в Сен-Жерменском предместье. Здесь были скромные домики, населенные главным образом ремесленниками и рабочими. Гейне хорошо уже знал дорогу сюда: в одном из таких домиков жили его новые друзья — супруги Маркс.

Двадцатипятилетний доктор философии Карл Маркс, получив сообщение о закрытии редактируемой им «Рейнской газеты», писал в 1842 году: «Тяжело холопствовать даже ради свободы и бороться булавками вместо прикладов. Я устал от лицемерия, глупости, грубости властей; устал подлаживаться, гнуть спину и придумывать безопасные слова… В Германии мне больше нечего делать. Здесь изменяешь самому себе».

В двадцать лет Карл Маркс уже состоял членом Докторского клуба в Берлине, очага гегелевской философии, горячим поклонником которой он тогда был.

Маркс написал докторскую диссертацию о натурфилософии Демокрита и Эпикура, и все пророчили ему университетскую кафедру. Но Маркс ринулся в гущу общественной борьбы, и его первые публицистические статьи уже обнаружили в нем талантливого и острого борца против прусской цензуры и маневров реакционного правительства. Несмотря на молодость, Маркс стал редактором «Рейнской газеты», которую он превратил в политический орган, оказывающий влияние на современную немецкую жизнь. Когда газета была закрыта, Маркс решил переехать в Париж, чтобы там в более свободных условиях продолжать свою деятельность. Бури, перенесенные им в области общественной жизни, совпали с трудностями и огорчениями в личной жизни.

С юношеских лет Маркс полюбил Женни фон Вестфален, считавшуюся первой красавицей родного города Трира. Она происходила из стародворянского рода, и ее аристократические родственники всячески препятствовали их браку. Молодые люди тайно обручились, когда Марксу было восемнадцать лет. После шести лет утомительной борьбы, наконец, 19 июня 1843 года, состоялась свадьба Карла и Женни, а в конце октября они уже переселились в Париж.

Маркс предпринял издание «Немецко-французского ежегодника». Маленькая квартирка на улице Вано стала центром нового культурного начинания. Сюда приходили поэт Георг Гервег, бывший парижский корреспондент «Рейнской газеты» Мозес Гесс, почти ежедневным гостем был Генрих Гейне.

В описываемый вечер поэт был приглашен к Марксам на ужин. Когда он вошел в небольшую, но уютно обставленную комнату, на него, как всегда, пахнуло какой-то особенной теплотой и сердечностью, исходившей от молодоженов. На обеденном столе горела лампа под матовым колпаком, а в углу мерцали свечи на невысокой елочке, украшенной пестрыми игрушками.

Гейне совсем недавно познакомился с Марксом и его женой, но, как это порой бывает, ему казалось, что они знают друг друга очень давно. Гейне был на двадцать лег старше своего нового друга, но между ними сразу установились сердечные отношения, при которых никто не чувствовал себя на правах старшего.

Молодая, красивая Женни Маркс привлекала к себе своеобразным сочетанием женской непосредственности и глубокого ума. Она была настоящей помощницей мужа в его литературных и научных занятиях, так как отличалась большим чутьем к слову и широкими знаниями.

Женни, увидев Гейне, захлопала в ладоши:

— Вот пришел наш дорогой поэт! Как вам нравится елка?

Маркс, коренастый, смуглый, с большими черными глазами и такими же черными волосами, порывисто схватил Гейне за руку, усадил его у камина. Женни опустилась в кресло напротив, а Карл стал возле нее, опершись на камин и внимательно следя за игрой красных угольков. Женни сказала задумчиво:

— Вот наша первая елка на чужбине.

Маркс весело заметил:

— Не грусти, Женни! Парижские елки сейчас, пожалуй, лучше, чем прусские… Не так ли, дорогой Гейне?

— Я праздную каждое рождество на чужбине, — грустно заметил Гейне, — и здесь, в изгнании, окончу свои дни. Каждое рождество прусское правительство подтверждает свой приказ о моем аресте, если я окажусь на немецкой земле. Такая ненадежность дорог отбивает у меня всякую охоту ездить в Германию.

— И после этого, — сказал Маркс, — находятся истинно немецкие негодяи, которые обвиняют вас в том, что вы повернулись к родине спиной!

— О, — живо подхватил Гейне, — я знаю хорошо этих патриотов, которые горланят в кабаках националистические песни, освежаясь виноградным соком батюшки Рейна и безопасно шагая по отечеству. Это откормленные чиновники и сановные вельможи, которых я зову «старонемецкими ослами».

Карл и Женни засмеялись и, взяв под руки гостя, повели к столу. О чем только не говорили за ужином! Маркс рассказывал о своих планах, о «Немецко-французском ежегоднике», который он будет редактировать вместе с Арнольдом Руге, а Гейне сказал, что он вновь вернулся к стихам.

— Как хорошо! — отозвалась Женни. — Я знаю наизусть много стихотворений из «Книги песен».

— Нет, — возразил Гейне, — теперь мне не до любовной тоски. Мои новые стихотворения написаны в самом дерзком духе времени и пылают революционным румянцем. Пусть не думают и не говорят, что я сверкаю как молния, но не умею разить и грохотать громами!

И Гейне прочитал с чувством:

Сверкать я молнией умею,

Так вы решили: я не гром.

Как вы ошиблись! Я владею

И громовержца языком.

И только нужный день настанет, —

Я должен вас предостеречь, —

Раскатом грома голос грянет,

Ударом грозным станет речь.

В часы великой непогоды

Дубы как щепки, полетят

И рухнут каменные своды

Старинных храмов и палат.

— Замечательно! — сказал Маркс. — Вы, Гейне, должны научить наших поэтов, как писать кнутом. Разве мало есть теперь тем для бичевания! Возьмите нашу Пруссию и подвиги династии Гогенцоллернов. А Бавария с ее королем-меценатом Людвигом Вторым! Мне Руге передал ваши «Хвалебные песнопения королю Людвигу». Непременно напечатаем в «Ежегоднике». Такая сатира будет украшением — первого выпуска.

— Это самое кровавое из всего, что я написал, — с улыбкой заметил Гейне. — Коронованный маньяк изображен в натуральную величину и даже больше.

Женни сняла с елки игрушку — золотистый барабан с двумя красными палочками — и поднесла его Гейне.

— Правильно! — воскликнул Маркс. — Гейне — это тамбурмажор революции, он ведь сам заявил об этом в своих стихах.

Гейне низко поклонился и поцеловал руку Женни:

— Никто из здешних немцев, да из отечественных тоже, не догадался бы сделать мне такой удачный подарок. Меня ничем теперь не награждают, кроме гнилых яблок, летящих прямо в мою бедную голову…

— А теперь подарок тебе, Карл! — сказала Женни и водрузила на голову Маркса красный фригийский колпак. Он очень живописно выглядел на черной голове Маркса, как символ уничтожения тирании.

Маркс поцеловал жену и сказал:

— Красный цвет — мой любимый… А ты осталась без подарка?

— О нет! — ответила Женни. — Я и себя не забыла. — И с этими словами она надела себе на шею красивые перламутровые бусы…

Как-то само собой вошло в обычай, что Гейне являлся к друзьям со своими новыми стихами. Маркс внимательно читал их, строку за строкой. Они оба могли часами сидеть над какой-нибудь стихотворной фразой, чтобы лучше отделать ее и придать ей более глубокий политический смысл. Женни находилась где-нибудь неподалеку и занималась своим делом, пока к ней не обращались за помощью и советом. С революционной страстностью борца Маркс наставлял Гейне, подсказывал ему темы, разъяснял политический смысл многих событий. Гейне уверовал в то, что будущее Германии не зависит от буржуазных радикалов, что оно находится в руках нарождающегося пролетариата. Маркс общался с рабочими французской столицы, с наиболее революционными немецкими эмигрантами, и в его голове зрела мысль о создании партии коммунистов, которые при помощи оружия возьмут власть. Когда в июне 1844 года в Германии вспыхнуло восстание силезских ткачей, Маркс первый понял политическое значение этого восстания и написал об этом статью в немецкой эмигрантской газете «Форвертс»[11]. Немецкие политические поэты откликнулись стихами на это событие, но никто, кроме Генриха Гейне, не сумел изобразить силезских ткачей как могильщиков старого мира, ткущих саван реакционной Германии. Острая революционная мысль Маркса жила в этом стихотворении друга-поэта:

Угрюмые взоры слезой не заблещут!

Сидят у станков и зубами скрежещут.

«Германия, саван тебе мы ткем,

Вовеки проклятье тройное на нем.

Мы ткем тебе саван!

Будь проклят бог! Нас мучает холод.

Нас губят нищета и голод.

Мы ждали, чтоб нам этот идол помог,

Но лгал, издевался, дурачил нас бог.

Мы ткем тебе саван!

Будь проклят король и его законы!

Король богачей — что ему наши стоны!

Он последний кусок у нас вырвать готов,

И нас перестрелять, как псов.

Мы ткем тебе саван!

Мы вечно ткем, скрипит станок,

Летает нить, снует челнок,

Германия старая, саван мы ткем,

Вовеки проклятье тройное на нем.

Мы ткем тебе саван!»

Гейне чувствовал себя кровно связанным с делом Маркса, и, когда весной 1844 года «Немецко-французский ежегодник» закрылся, а прусское правительство, обвинив Маркса «в государственной измене и оскорблении его величества», издало приказ об аресте Маркса в случае переезда им прусской границы, Гейне энергично старался помочь делу и найти нового издателя. Руге в одном из писем к своему другу сообщал: «…Гейне принимает очень горячее участие в нашем деле, и, хотя я не верю, что он найдет какой-либо золотой выход, все же в своем решительном рвении он очень приятен. Он заботился об издателе и сейчас еще занят этим. Двести четырнадцать [экземпляров журнала] арестованы при Вейсенбурге, когда они открыто перевозились в Штутгарт без официального разрешения на пересылку. Жандармы и пограничные чиновники катались со смеху по полу, читая «Хвалебные песнопения королю Людвигу».

Гейне, по совету Маркса, не пощадил и других коронованных деспотов Германии. Особенно часто стрелы его остроумия попадают в царствовавшего тогда в Пруссии короля Фридриха Вильгельма IV из династии Гогенцоллернов. Гейне его изображает под видом китайского богдыхана, пьяного деспота, который под влиянием винных паров рисует себе райскую жизнь своих подданных:

Дух революции иссяк,

Кричат все лучшие дружно:

«Свободы не хотим никак.

Нам только палок нужно!»

В другом стихотворении тот же Фридрих Вильгельм III именуется «новым Александром», бездарным преемником великого полководца древности Александра Македонского. Поэт высмеивает его завоевательные планы покорения мира, и прежде всего Эльзас-Лотарингии и Франции:

Сидит наш Второй Александр и врет

Среди одурелого клира.

Герой продумал наперед

План покоренья мира.

«Эльзас-лотарингцы нам свояки,

Зачем тащить их силой?

Ведь сами идут за коровой телки

И жеребец за кобылой.

Шампань! Вот эта страна мне милей:

Отчизна винограда!

Чуть выпьешь — в голове светлей

И на душе отрада.

Там ратный дух мой пробудится вновь, —

Я в битвах смел и пылок!

И хлопнут пробки, и белая кровь

Польется из бутылок.

И мощь моя брызнет пеной до звезд,

Но высшую цель я вижу:

Хватаю славу я за хвост, —

И полным ходом к Парижу!..

Политические стихотворения поэта печатались в парижской газете «Форвертс». Но прежде всего Гейне шел за одобрением к Марксу, и тот находил время среди непрестанных забот и волнений, чтобы внимательно поработать с Гейне над его новыми созданиями. С января 1844 года Гейне писал поэму «Германия». Он дал ей подзаголовок «Зимняя сказка». Это было иносказание: Германия, скованная зимней стужей реакции, раскрывалась в ряде путевых очерков, написанных живым стихом, близким к народной песне, к разговорной речи. Путешествие по Германии, описанное в поэме, было вымышленным, но разные города, которые якобы проезжает поэт, изображены с большой точностью и правдоподобием.

В первой главе поэт рассказывает о своем прибытии в «печальный ноябрьский день» на границу Германии. Сладостное чувство при виде родины постепенно омрачается. Маленькая нищенка поет песню, грустную песню отречения от земных благ, сочиненную попами для того, чтобы держать в подчинении рабов. Поэт с сарказмом говорит:

Я знаю мелодию, знаю слова,

Я авторов знаю отлично;

Они тайком тянули вино,

Проповедуя воду публично.

Этой слащаво-смиренной проповеди покорности Гейне противопоставляет революционный призыв переустройства мира:

Мы новую песнь, мы лучшую песнь

Теперь, друзья, начинаем:

Мы в небо землю превратим,

Земля нам будет раем.

При жизни счастье нам подавай!

Довольно слез и муки!

Отныне ленивое брюхо кормить

Не будут прилежные руки.

А хлеба хватит нам для всех —

Устроим пир на славу!

Есть розы и мирты, любовь, красота

И сладкий горошек в приправу.

Да, сладкий горошек найдется для всех,

А неба нам не нужно!

Пусть ангелы да воробьи

Владеют небом дружно!

Этот жизнерадостный тон поэта, верящего в приход нового, социалистического общества, несомненно, навеян общением с Марксом, которому Гейне читал главы из новой поэмы.

Любой дорожный эпизод наводит поэта на раздумье. Прусские таможенники роются в его чемоданах, ища контрабанду:

Обнюхали все, раскидали кругом

Белье, платки, манишки,

Ища драгоценности, кружева

И нелегальные книжки.

Глупцы, вам ничего не найти,

И труд ваш безнадежен!

Я контрабанду везу в голове,

Не опасаясь таможен.

И много книг в моей голове,

Поверьте слову поэта!

Как птицы в гнезде, там щебечут стихи,

Достойные запрета.

Случайная реплика о Таможенном союзе, брошенная соседом по почтовой карете, вызывает резкую насмешку Гейне. Не о таком объединении Германии под руководством реакционной Пруссии мечтает он. Поэт хочет видеть свою родину единой и демократической, без прусских юнкеров, без вышколенных бессловесных солдат, без немецких князей и королей.

В фантастическом сне поэт беседует со средневековым императором Фридрихом Барбароссой, кумиром всех националистов. Гейне, описывая эту встречу, невольно вспоминал геттингенский скандал с графом Вибелем из-за Барбароссы. И он представил этого кайзера как жалкого, растерянного старика, сидящего в подземелье горы Кифгайзер. Барбаросса обанкротился со своей мечтой о спасении Германии, и ему даже нечем расплатиться с солдатами-наемниками. Гейне с необычайным остроумием рассказывает старику, что пришли иные времена — с монархами теперь не церемонятся, а модная «машинка гильотина» может укоротить Барбароссу на голову.

«Герр Ротбарт! — крикнул я. — Жалкий миф!

Сиди в своей старой яме!

А мы без тебя уж, своим умом

Сумеем управиться сами!

Сиди же лучше в своей дыре,

Твоя забота — Кифгайзер.

А мы… если трезво на вещи смотреть:

На кой нам дьявол кайзер!»

Гейне осмеял не только героев средневековой старины. В поэме даны разоблачительные портреты современных поэту реакционеров, видящих в национализме и католичестве оплот монархии. Поэт называет их по именам: Генгстенберг, Масман, Ян, он зло издевается над этими мракобесами.

Тянется по грязной и липкой дороге почтовая карета. Мелькают города и городишки, где царит внешнее спокойствие и под пуховыми перинами сладко спят обыватели в ночных колпаках. Гейне рассказывает о проезде через крепость Минден, Бюкебург, родину его деда, и Ганновер. Наконец в иронически-лирическом тоне поэт изображает встречу с матерью, описывает впечатление от полусгоревшего Гамбурга. Мелькают по улицам города видения юношеских лет. Как в тумане, Гейне встречает своего старого цензора Гоффмана, «кривого Адониса» — гамбургского антиквара; банкир Гумпель, высмеянный в «Путевых картинах» под именем Гумпелино, уже умер. Много перемен в Гамбурге.

И где же ратуша, сенат —

Тупого мещанства твердыни?

Погибли! Напрасно надеялись все,

Что пламя не тронет святыни.

Гейне с горькой иронией расхваливает своего издателя Юлиуса Кампе, с которым он отправляется в винный погребок:

С другим издателем я бы ходил

Оборванный и голодный,

А этот мне даже подносит вино —

Поступок весьма благородный!

Хвала творцу! Он бренную жизнь

Виноградной украсил лозою,

И Юлиус Кампе в издатели мне

Дарован его рукою.

Гейне завершил свою поэму хвалой тому новому поколению, которое придет на смену лицемерам, ханжам тевтономанам, всему отживающему старому обществу:

Растет поколенье новых людей —

Со свободным умом и душою,

Вез наглого грима и подлых грешков, —

Я все до конца им открою.

Растет молодежь — она поймет

И гордость и щедрость поэта, —

Она расцветет в жизнетворных лучах

Его сердечного света.

Гордо говорит Гейне о роли поэта, чье свободное слово не могут задушить никакие королевские приказы. Он обращается с предостережением к земным властителям:

Берегись, не тронь живого певца!

Слова его — меч и пламя.

Страшней, чем им же созданный Зевс,

Разит он своими громами.

И старых и новых богов оскорбляй,

Всех жителей горнего света

С великим Иеговой во главе, —

Не оскорбляй лишь поэта.

В апреле 1844 года Гейне отправил рукопись поэмы «Германия» Кампе. Чтобы избежать предварительной цензуры, он составил большой сборник «Новые стихотворения», куда входил лирический цикл «Новая весна», политическая лирика — «Современные стихотворения» и поэма «Германия. Зимняя сказка». Поэт решил снова съездить в Гамбург, на этот раз с Матильдой, как только будет готов набор книги.

В сборах и хлопотах время проходило быстро. Матильда бегала по модисткам и шляпочницам, словно готовилась в кругосветное путешествие. Гейне сообщал матери: «Я приезжаю с семьей, то есть со своей женой и попугаем Кокотт». Это не было шуткой. Матильда не допускала мысли, что Кокотт останется в Париже, а она будет в Гамбурге.

Теперь у Марксов тоже прибавилось хлопот. В мае у них родилась дочь, которую назвали, как и мать, Женни. Молодые супруги были очень счастливы и вместе с преданной им служанкой Ленхен Демут ухаживали за ребенком.

Когда однажды перед отъездом Гейне зашел к Марксам, он застал их в большой тревоге. Женни в слезах стояла перед колыбелью дочери, которую сводили судороги. Маркс взволнованно говорил, что малютка погибает.

Гейне взглянул на девочку и с какой-то убедительной решимостью сказал:

— Тут нужна теплая ванна!

Он сам приготовил ванну, положил в нее ребенка, и судороги прекратились. Малютка была спасена.

— Я никак не ожидал, что поэт Гейне может выступать в роли детского врача! — весело сказал Маркс.

— Но вам теперь, к сожалению, придется искать другого врача, — ответил Гейне. — Ведь я на днях уезжаю в Гамбург.

Горестные события

Небольшое судно, легко развернувшись на Эльбе, полным ходом подходило к Гамбургскому порту. Гейне стоял на палубе и всматривался в даль, чтобы разглядеть знакомые контуры города. Но глаза его были так слабы, что он все видел словно в густом тумане, через который едва пробивались золотые лучи июльского солнца. Когда судно пришвартовалось к берегу, он услыхал радостный голос Шарлотты; теперь он мог разглядеть сестру, махавшую ему платком. Рядом с поэтом стояла Матильда, возбужденная предстоящей встречей с незнакомыми ей родственниками. Она не выпускала из рук деревянного ящика с широкими отверстиями, внутри которого находилась металлическая клетка с попугаем. Множество саквояжей, картонок, портпледов и чемоданов составляло багаж элегантной парижанки, решившей блеснуть перед гамбургскими жителями.

На берегу выяснилось, что сам дядя Соломон приехал в порт встретить племянника с женой. Это слегка рассмешило Гейне, но ничуть не удивило. Он понимал, что дядю разъедает любопытство скорее увидеть жену племянника.

Очень осунувшийся после недавней болезни, поседевший и еще слабый, Соломон Гейне стоял у своего экипажа, тяжело опираясь на толстую палку. Все же старый жизнелюбец не забыл приколоть к сюртуку бутоньерку, в которой как всегда красовалась пышная алая роза, его любимый цветок. Он хотел помочь Матильде сесть в экипаж и галантно взял из ее рук деревянный ящик, но тут же вскрикнул и от неожиданности уронил его на землю. Кокотт просунул голову в отверстие, больно ущипнув Соломона за палец. Матильда испуганно кричала, что убили ее любимца, дядя недоумевал, узнав, что в ящике попугай, и растирал раненый палец. Гейне весело смеялся, говоря:

— Это наш попугай Кокотт передал вам, дорогой дядя, привет из Парижа.

Присутствие молодой и красивой женщины оживило старого банкира. Он говорил с Матильдой по-французски как умел, и ее развлекал странный акцент дяди. Его дети, Карл и Тереза, жившие в Гамбурге, холодно-вежливо приняли новую родственницу.

Лучше всех отнеслась к Матильде добрая и сердечная мать Гейне. Она любила Матильду хотя бы потому, что та ухаживала за ее больным сыном.

Прошло две недели, и Матильда явно стала скучать. Она не понимала почти ни одного слова по-немецки, а когда Кампе, познакомившись с ней, говорил много лестных слов по адресу Гейне, Матильда простодушно сказала:

— Мне все говорят, что Анри пишет хорошие стихи. Но я их никогда не читала и не знаю, чего они стоят. Я верю людям на слово и вижу, что Анри — умный человек.

А Гейне шутливо добавил:

— Знаете, в чем главное достоинство Матильды? Она не имеет ни малейшего понятия о немецкой литературе и не прочла ни одного слова, написанного мною и моими друзьями и врагами.

В начале августа пришло сообщение о болезни матери Матильды, и Гейне отправил жену во Францию. Теперь он стал, не отвлекаясь, заниматься корректурными листами новой книги. Особенно тщательно читал поэт и вносил изменения и поправки в текст поэмы «Германия». Он очень опасался за судьбу своего любимого детища и предвидел, что придется выдержать бои с идейными врагами. Гейне хотелось, чтобы поэма, хотя бы в отрывках, была напечатана в парижском «Форвертсе», ставшем под влиянием Маркса самым передовым органом немецкой печати. Кроме того, отдельные места поэмы могли быть помещены там без вмешательства немецкой цензуры. Гейне все время страдал от печальной необходимости самому подстригать и уродовать свои мысли. Он как-то сказал Кампе:

— Вы, милейший издатель, и не подозреваете, как мучительна для меня необходимость самому подвергать цензуре каждую мысль, как только она появляется. Писать, когда дамоклов меч цензуры висит на волоске над моей головой, — да ведь от этого можно сойти с ума!

Двадцать первого сентября 1844 года Гейне написал из Гамбурга дружеское письмо Марксу: «Дорогой Маркс! Я снова страдаю моей роковой болезнью глаз и лишь с трудом царапаю вам эти строки. Все, что я хочу вам сообщить важное, я могу вам сказать устно в начале следующего месяца, потому что я готовлюсь к отъезду, напуганный намеками, поданными мне свыше: у меня нет желания быть схваченным… Моя книга отпечатана, но выйдет в свет только через десять дней или через две недели, чтобы сразу не поднялся шум. Корректурные листы политической части книги, именно те, где находится моя поэма, посылаю вам сегодня бандеролью с троякой целью. Именно, во-первых, чтобы вы позабавились, во-вторых, чтобы вы сразу же нашли способы действовать в пользу книги в немецкой печати, и, в-третьих, чтобы вы, если найдете целесообразным, дали напечатать в «Форвертсе» лучшее из новой поэмы…»

Гейне просил Маркса написать вступительную заметку к отрывкам из «Германии», если они появятся в «Форвертсе». Письмо заканчивалось словами: «Будьте здоровы, дорогой друг, и простите мне мою бессвязную мазню. Я не могу перечитать того, что написал, но нам ведь надо так мало слов, чтобы понять друг друга!

Сердечно ваш Г. Гейне».


Когда в октябре Гейне вернулся в Париж, его ждали там горестные вести. Прусское правительство путем дипломатических переговоров добилось от премьер-министра Франции Гизо закрытия газеты «Форвертс». Отрывки из «Германии» успели появиться при содействии Маркса. Вся редакционная группа «Форвертса» была выслана из Франции, а редактор Бернайс привлечен к суду за «подстрекательство к убийству прусского короля» и брошен в тюрьму. Наступили тяжелые месяцы для немецких революционеров. На квартиру к Марксу явился полицейский комиссар с предписанием в двадцать четыре часа оставить пределы Франции. Гейне тяжело переживал это событие.

Накануне своего отъезда из Парижа Маркс прислал Гейне коротенькую записочку:


«Дорогой друг! Я надеюсь, что завтра у меня еще будет время увидеться с Вами. Я уезжаю в понедельник. Издатель Леске только что был у меня. Он издает в Дармштадте выходящий без цензуры трехмесячник. Я, Энгельс, Гесс, Гервег, Юнг и др. сотрудничаем. Он просил меня переговорить с Вами о Вашем сотрудничестве в области поэзии или прозы. Я уверен, что Вы от этого не откажетесь, — нам ведь нужно использовать каждый случай, чтобы обосноваться в самой Германии.

Из всех людей, с которыми мне здесь приходится расставаться, разлука с Гейне для меня тяжелее всего. Мне очень хотелось бы взять Вас с собой. Передайте привет Вашей супруге от меня и моей жены.

Ваш Карл Маркс».


Гейне удивлялся мужественности и выдержке Маркса: даже в момент, ст’оль тяжелый для семьи, он не забывал о своем кровном деле, о революционной пропаганде в Германии.

Женни Маркс было разрешено остаться на несколько дней в Париже. Маркс уехал в Брюссель, а она спешно распродавала мебель и белье за бесценок, чтобы достать деньги на дорогой переезд. В начале февраля 1845 года Женни, больная, с маленьким ребенком на руках, в зимнюю стужу покинула Париж и отправилась в Брюссель. Гейне почувствовал незаполнимую пустоту после отъезда Марксов и разгрома редакции «Форвертса». Поэт находился в мрачном настроении; оно усиливалось недавней скорбной вестью о кончине дяди Соломона. Он умер 23 декабря 1844 года, и об этом первая сообщила сестра Шарлотта. Известие о смерти дяди ошеломило поэта. Мысли об этом завладели им, и он вспоминал в мельчайших подробностях всю историю своей дружбы-вражды с дядей. Он написал прочувствованное письмо Шарлотте и просил передать соболезнование Карлу и Терезе в постигшем их семейном горе. Из последних разговоров с дядей он вынес убеждение, что в завещании банкира ему уделена значительная сумма. Вскоре он получил от Карла официальное извещение о смерти Соломона Гейне. В том же конверте с траурной каймой лежала выписка из завещания, где Генриху Гейне была оставлена единовременная сумма в восемь тысяч франков. Гейне не верил своим глазам. Значит, дядя поддался уговорам Карла и его жены Сесиль Фуртадо, которая теперь мстила поэту за то, что он высмеял в печати ее родственника-биржевика. Гейне лишился ежемесячной ренты, единственного верного источника существования. Это произошло в тот момент, когда болезнь его заметно прогрессировала: появились первые признаки паралича лицевых нервов и правой руки; глаза отказывались служить, надвигалась слепота. Гейне больше всего опасался, что Матильда останется без средств, если он умрет.

Начался многолетний, терзавший нервы поэта спор о наследстве. Тяжба с Карлом Гейне приняла общественный характер. Издатель Кампе, композитор Джакомо Мейербер, Фарнгаген фон Энзе, Фердинанд Лассаль и другие общественные деятели оказали поддержку больному поэту. Выяснились подлинные причины жестокости Карла Гейне. Этот наследник многомиллионного дела отца боялся, что Генрих Гейне в своих «Мемуарах», подготовлявшихся к печати, расправится с гамбургской родней и обнаружит перед всем светом ее торгашество и бессердечие.

Гейне жил в большой нужде, несмотря на то что много работал. Ему стоило огромных усилий писать и читать, приходилось приглашать в помощь секретаря. Но он находил в себе силы бывать у друзей, чтобы обменяться мнениями о литературных и политических событиях. Промышленный кризис в Европе 1846 года, неурожай в Германии, распространение идей научного социализма среди рабочих — все говорило о том, что назревает революция. Пройдет два года, и Маркс и Энгельс в «Манифесте Коммунистической партии» смогут сказать, что «призрак коммунизма бродит по Европе».

В это время большой читальный зал в центре Парижа, в Пале-Рояле, был всегда переполнен немецкими и другими иностранными корреспондентами и журналистами. На большом столе лежало около пятидесяти самых разнообразных газет — французских и иностранных. Журналисты вылавливали из них самые свежие сообщения о политическом брожении, происходившем в разных странах, и живо обсуждали все новости.

В этом зале часто видели худого, осунувшегося человека, с трудом передвигавшего ноги; глаза его были странно полузакрыты, лицо несколько перекошено, а маленькая седая бородка придавала ему болезненный вид. Только хорошо знавшие поэта могли узнать в этом человеке Генриха Гейне. Он с жадностью набрасывался на немецкие журналы и газеты и внимательно читал их. Часто он встречал свое имя в различных немецких и французских газетах. Продажные писаки неистово обрушивались на него, утверждая, что он уже кончился как писатель, что он давно умер морально, прежде чем умрет физически. Когда Гейне лечился на водах в Бареже, один из таких писак сообщил, что поэт помещен в дом для умалишенных. И тот же корреспондент в августе 1846 года сообщил, что Гейне скончался.

Но поэт был жив, и в эти тяжелые для него времена он находил поддержку у французских друзей. Оноре да Бальзак еще в 1840 году написал рассказ «Принц богемы» и посвятил его Гейне с прочувствованной надписью; он часто посещал больного поэта. Теофиль Готье и Альфред Ройе увезли его летом из пыльного Парижа на дачу в Монморанси.

Обстоятельства прервали личное общение Гейне и Маркса. Но Маркс никогда не забывал о своем друге. Примерно через месяц после пребывания в Брюсселе Маркс шлет Гейне в Париж письмо, прося у него хоть несколько стихотворений для выходящего в Дармштадте бесцензурного издания. Особенно порадовало Гейне второе письмо, полученное от Маркса в 1846 году:


«Дорогой Гейне!

Я пользуюсь проездом подателя этих строк, г. Анненкова, очень любезного и образованного русского, чтобы послать Вам мой сердечный привет.

Несколько дней тому назад мне случайно попался небольшой пасквиль против Вас — письма, оставшиеся после Берне. Я бы никогда не поверил, что Берне так безвкусен, мелочен и пошл, если бы не эти черным по белому написанные строки. А добавление Гуцкова и прочих — что за жалкая мазня! В одном из немецких журналов я дам подробный разбор Вашей книги о Берне. Вряд ли в какой-либо литературный период книга встречала более тупоумный прием, чем тот, какой оказали Вашей книге христианско-германские ослы, а между тем ни в каком периоде немецкой литературы не ощущалось недостатка в тупоумии.

Может быть, вы хотели бы сообщить мне еще что-нибудь «специальное» относительно Вашей книги, — в таком случае, сделайте это поскорее.

Ваш К. Маркс».


В 1845 году Маркс и Энгельс организовали в Брюсселе Коммунистическое бюро сношений. Партийным представителем — корреспондентом из Парижа — был Герман Эвербек. Он часто навещал Гейне и в донесениях Коммунистическому бюро сношений и в личных письмах к Марксу постоянно упоминал о Гейне.

В письме, написанном в августе 1845 года, Эвербек сообщал Марксу о своем посещении Гейне. Он побывал у поэта в Монморанси, где тот жил на даче, он «наслаждался этим несокрушимым насмешником, продолжавшим творить, несмотря на болезнь глаз». В трагических выражениях описывал Эвербек состояние здоровья Гейне в письме от 15 мая 1846 года: «Гейне едет завтра на воды в Пиренеи; бедняга безвозвратно погиб, потому что сейчас уже проявляются первые признаки размягчения мозга.

Умственная деятельность, а особенно его юмор, несмотря на уже замечающееся помутнение сознания, пока еще без перемен; но уже прибегают к болезненным операциям, вроде введения порошков под кожу, и все тщетно. Он будет умирать постепенно, частями, как бывает иногда, — в течение пяти лет. Он еще пишет, хотя одно веко всегда закрыто. Я посетил его вчера: он шутит и ведет себя, как герой…»

Когда в сентябре 1846 года Энгельс приехал в Париж по поручению брюссельского бюро, он посетил Гейне. Об этой встрече Энгельс подробно написал Марксу, рассказывая об ужасной болезни поэта.

Консилиум врачей с неопровержимой ясностью установил, что у Гейне все симптомы прогрессивного паралича. Эта неизлечимая болезнь приносила большие страдания поэту, и нужно было обладать огромным мужеством, чтобы продолжать работу, да еще в тяжелых материальных условиях.

В феврале 1847 года в Париж приехал Карл Гейне. Между ним и поэтом наконец состоялось примирение. Но Какой ценой! Гейне вынужден был согласиться на уничтожение огромного четырехтомного труда — «Мемуаров», над которым он работал семь лет. Легкомысленный брат Гейне Максимилиан, врач, работавший в Петербурге, тоже находившийся в это время в Париже, собственноручно сжег рукопись Генриха Гейне. Сохранился лишь небольшой отрывок с описанием детства поэта. Мировая литература понесла невознаградимую потерю: пропала одна из увлекательнейших мемуарных книг XIX века.

Гейне была восстановлена ежегодная рента в четыре тысячи восемьсот франков.

«Снова грохочут барабаны…»

Белые больничные стены, белоснежное белье на постели, сиделки в белых халатах… Все было белым в этот хмурый февральский день. Гейне лежал в частной лечебнице своего друга, доктора Фотрие. Матильда неотлучно сидела у постели больного и читала вслух «Три мушкетера» Дюма. Гейне восхищался взлетом фантазии знаменитого романиста и с удовольствием слушал чтение Матильды.

Проснувшись ранним утром 22 февраля, Гейне не увидел возле себя Матильды. Сиделка объяснила ему, что мадам Гейне, очевидно, трудно пробиться сквозь толпу, заполнившую улицы Парижа.

— Что случилось? — спросил Гейне.

— Кто его знает… — сказала сиделка. — Говорят, начинается революция.

В течение нескольких февральских дней свершился исторический переворот. Луи-Филипп был свергнут и бежал в Англию. Во Франции была провозглашена республика.

— Какое несчастье — переживать такие революции в моем состоянии! — вздыхал Гейне. — Я должен был бы выздороветь или умереть.

Вскоре врачи выяснили, что держать Гейне в больнице бессмысленно: они ничем не могли помочь больному. Поэта перевезли домой. Матильда поставила кресло у окна, где он проводил большую часть дня, с волнением прислушиваясь к шуму революционного Парижа.

Нервное возбуждение поддерживало в поэте силы. Он даже отваживался выходить из дому, если чувствовал себя немного лучше.

В мае, когда Париж был в цвету каштанов, в веселом кипении народа, Гейне вышел на улицу и с большим трудом поплелся по залитому солнцем городу. Помутневшие глаза различали пестроту революционных плакатов и воззваний, он видел еще не разобранные баррикады, кое-где виднелись следы от пуль.

Гейне вошел в Лувр, эту сокровищницу мирового искусства, где он так часто бывал раньше, добрался до маленького зала, в котором на невысоком пьедестале стояла бессмертная статуя богини красоты Венеры Милосской. В зале никого не было, сквозь спущенные шторы пробивался бледный, рассеянный свет. Поэт опустился на колени перед мраморным изваянием, некогда извлеченным из земли с отбитыми руками. Древнегреческий идеал жизнерадостного, светлого и гармоничного искусства был воплощен для Гейне в этом изумительном творении безвестного скульптора. Великий жизнелюбец, Гейне со слезами на глазах прощался с миром прекрасного и человечного, с миром красоты, в котором он был своим человеком.

Он долго лежал у ног мраморной богини, как бы ища у нее сочувствия. И ему казалось, что она смотрит на него с грустью и состраданием и словно хочет сказать: «Разве ты не видишь, что у меня нет рук и, значит, я не могу тебе помочь!»

Так в последний раз Гейне вышел на улицу…

Летом Матильда увезла его в Пасси. Он жил там на маленькой вилле, лежал на матраце, постеленном в саду, среди цветов и деревьев.

Громы революции проносились над Францией, Германией и Венгрией. Полуослепший, парализованный поэт следил с напряженным вниманием за событиями на Европейском континенте. Ему привозили газеты и журналы, к нему часто приезжали посетители и рассказывали о происходящем. Гейне был так увлечен размахом событий, что даже по ночам видел причудливые сны: то ему снился Меттерних в гробу с якобинским колпаком на голове, то Ротшильд, который в испуге роздал свои миллионы беднякам и умер от страха, что он нищий.

После первых месяцев революционного подъема пришло разочарование. Повторилась старая история: рабочие, кровью своей завоевавшие победу, постепенно были отстранены от власти. Республика во Франции, управляемая временным правительством, оказалась для парижского пролетариата такой же мачехой, как и монархия Луи-Филиппа. Гейне с грустью видел, что «народ, этот великий сирота, никогда не вынимал из революционной урны пустых билетов, более ничтожных, чем эти временные правители».

Гейне жадно следил и за развертывающимися событиями на его родине, в Германии. После того как 13 марта в Вене вспыхнула революция и всемогущий Меттерних бежал в Лондон, в Берлине началось восстание. Прусское правительство надеялось подавить рабочие выступления, но на улицах Берлина, подобно Парижу, Вене и Будапешту, произошли ожесточенные уличные бои. Пролетариат одержал победу на баррикадах, феодальная монархия была свергнута, король отрекся от власти.

В эти бурные дни Маркс и Энгельс приехали в Париж, где создали Центральный комитет Союза коммунистов. Они вдохновляли немецких эмигрантов возвращаться на родину для участия в революционных боях.

Во время короткого пребывания в Париже Маркс посетил больного друга, который горько жаловался на то, что он выбыл из строя в эти горячие дни, когда «снова грохочут барабаны…»

Возвратившись в Германию, Маркс и Энгельс стали издавать в Кельне «Новую Рейнскую газету», и Гейне узнавал из нее о ходе революции.

Вскоре Гейне мог убедиться, что он справедливо не доверял буржуазным радикалам, считавшим себя истинными друзьями народа. Они захватили власть в Германии и предали рабочих. Во Франкфуртском национальном собрании это предательство было узаконено избранием свергнутого прусского короля Фридриха Вильгельма IV германским императором.

В сердце Гейне закипело негодование сатирика. С огромным напряжением сил, лежа в постели, поэт писал на больших листах бумаги, не видя букв и не умея прочитать написанное. В сатире «Михель после марта» он осмеял простодушных немецких обывателей, попавших впросак после поражения революции. Тени феодального прошлого, тевтономаны, столпы реакции снова завладели страной:

Попы, дипломаты (всякий хлам),

Адепты[12] римского права —

Творила единенья храм

Преступная орава.

А Михель пустил и свист и храп

И скоро, с блаженной харей,

Опять проснулся, как преданный раб

Тридцати четырех государей.

Раболепие немецкого мещанства подверглось едкому осмеянию в сатире «1649–1793—???». Революция 1649 года казнила английского короля Карла I. Французская революция гильотинировала Людовика XVI и его жену Марию-Антуанетту. Но Гейне ставит три вопросительных знака — когда же будет революция в Германии и как поступят верноподданные немцы, везя своего короля на казнь:

Карета с гербом, с королевской короной,

Шестеркою кони под черной попоной,

Весь в трауре кучер, и, плача притом,

Взмахнет он траурно-черным кнутом, —

Так будет король наш на плаху доставлен

И всепокорнейше обезглавлен.

Выборы германского императора, возня буржуазных либералов и националистов вокруг этого «события» представлены в сатире «Ослы-избиратели», где весь механизм выборов перенесен в животное царство:

Свобода приелась до тошноты

В республике конско-ослиной

Решили выбрать себе скоты

Единого властелина.

Разгром революции 1848 тогда нашел отклик в одном из сильнейших стихотворений Гейне этой поры, носящем хронологическую дату в виде заглавия: «В октябре 1849 года»:

Умчалась буря — тишь да гладь.

Германия, большой ребенок.

Готова елку вновь справлять

И радуется празднику спросонок.

Реакция наступает по всем линиям: «последний форт свободы пал, и кровью Венгрия исходит». Но Гейне завидует мадьярам, сраженным в борьбе за национальную независимость:

Ты пал, мадьяр, в неравном споре,

Но верь мне — лучше умереть,

Чем дни влачить подобно нам, в позоре.

Поэт посылал отравленные стрелы в сердца врагов, Он себя чувствовал непобежденным бойцом, тридцать лет стоявшим на посту свободы:

Ружье б руке, всегда на страже ухо, —

Кто б ни был враг — ему один конец!

(Вогнал я многим в мерзостное брюхо

Мой раскаленный, мстительный свинец.)

Но что таить! И враг стрелял порою

Без промаха, — забыл я ранам счет.

Теперь — увы! Я все равно не скрою —

Слабеет тело, кровь моя течет…

Свободен пост! Мое слабеет тело…

Один упал — другой сменил бойца!

Я не сдаюсь! Еще оружье цело,

И только жизнь иссякла до конца.

Прощальный номер

Неожиданная радость осветила комнату больного Гейне. В тихое июньское утро 1849 года, когда поэт, забывшись в глубоком кресле, ждал, пока Матильда и сиделка перестелят его постель, раздался легкий стук в дверь.

— Одну минуту, — сказала Матильда.

Обе женщины подняли Гейне на широкой простыне и понесли его к постели. Но тут распахнулась дверь, и на пороге появился Карл Маркс. Его смуглое лицо было хмурым и сосредоточенным, а в больших черных глазах отразился невольный ужас, когда он увидел, в каком состоянии находится Гейне. Все движения Маркса, быстрые, порывистые, свидетельствовали о том, что он полон сил и чисто юношеской энергии.

— Здравствуйте, дорогой друг! — нарочито весело сказал Маркс своим громким голосом. Заметив, что Гейне силится разглядеть его, щуря полуослепшие глаза, он добавил: — Это я, Карл Маркс. Как живете?

По лицу Гейне пробежала светлая улыбка, и он ответил в тон гостю:

— Как видите, дорогой Маркс, женщины всё еще носят меня на руках.

Тем временем Матильда и сиделка бережно опустили простыню с исхудавшим Гейне и ловко уложили его на постели, укрыв теплым пледом.

Маркс сел в кресло неподалеку. Им надо было столько сказать друг другу, что беседа началась наперебой и беспорядочно, но затем Маркс овладел вниманием поэта, и тот слушал, задыхаясь от волнения. Маркс рассказывал о боевых днях, о своем соратнике Энгельсе, обо всем штабе «Новой Рейнской газеты», которая только что была закрыта прусским правительством.

— Я говорю о нашей газете, — сказал Маркс, — как о живом человеке, как о бойце. Он вынужден был отступить под напором армейского корпуса, но сделал это с гордо поднятой головой, с развернутым красным знаменем прощального номера.

При этих словах Маркс опустил руку в боковой карман сюртука и вынул тщательно сложенный номер «Новой Рейнской газеты». Этот номер от 19 мая 1849 года был весь отпечатан красной краской. Когда Маркс развернул его во всю ширину и поднял вверх, действительно казалось, что он держит красное знамя. Гейне попросил друга почитать хоть немного этот прощальный номер, и тот охотно исполнил просьбу. Все больше воодушевляясь, Маркс читал величественное и трогательное обращение «К кельнским рабочим». Оно заканчивалось словами, прочитанными Марксом с большим подъемом: «Редакторы «Новой Рейнской газеты», прощаясь с вами, благодарят вас за выраженное им участие. Их последним словом всегда и всюду будет: освобождение рабочего класса!»

Гейне протянул худую, бледную руку и попытался пожать руку Маркса.

— А теперь послушайте стихи Фрейлиграта, — сказал Маркс. — Они помещены на первой странице и называются «Прощальное слово «Новой Рейнской газеты».

Гейне напряженно слушал пламенные строки революционного стихотворения Фрейлиграта. Оно дышало верой в то, что борьба не окончена, что слово поэта еще не раз будет вдохновлять народ в его грядущих боях:

Так прощай же, прощай, грохочущий бой!

Так прощайте, ряды боевые,

И поле в копоти пороховой,

И мечи, и копья стальные!

Так прощайте! Но только не навсегда!

Не убьют они дух наш, о братья!

И час пробьет, и, воскреснув, тогда

Вернусь к вам живая опять я!

И когда последний трон упадет,

И когда беспощадное слово

На суде — «виновны» — скажет народ.

Тогда я вернусь к вам снова.

На Дунае, на Рейне словом, мечом

Народу восставшему всюду

Соратницей верной в строю боевом,

Бунтовщица гонимая, буду!

Когда Маркс дочитал стихотворение, Гейне задумался, а потом сказал:

— Вот это суд времени, дорогой Маркс! Я всегда считал Фердинанда Фрейлиграта погонщиком звонких рифм и звал его «мавританским князем». Правда, так его многие называли за его пустую романтическую поэму под таким заголовком. Но он глотнул из источника революции, и это придало ему свежие силы.

Маркс охотно рассказал, с каким мужеством держался Фрейлиграт на суде, когда его обвинили в государственной измене за сборник революционных стихотворений.

— Он был не обвиняемым, а обвинителем, — говорил Маркс, — и судьи вместе с прокурором позорно провалились: Фрейлиграта пришлось оправдать, и в Дюссельдорфе, где происходил суд, народ чествовал своего поэта песнями и факельным шествием.

Гейне горько вздохнул:

— Ах, почему я не могу быть с вами в эти горячие дни?!

— Вы с нами, дорогой Гейне, — возразил Маркс, — всегда с нами! Ваша сатира служит общему делу, и многое, что вы написали теперь, я знаю наизусть.

Еще долго сидел Маркс у постели больного друга и рассказывал не только о событиях революции 1848 года, но и о перспективах будущего. Несмотря на то что прусское правительство выслало Маркса за пределы родины, он и здесь, в Париже, не прекращал революционной деятельности. Он ждал, что французские, рабочие поднимут восстание против буржуазного правительства Луи Бонапарта, и готовился принять непосредственное участие в боях. Он надеялся, что Франция сможет поднять за собой всю Европу.

В Южной Германии тем временем еще шли революционные бои. Рабочие отряды, возглавляемые Энгельсом, во второй половине июня столкнулись с прусскими войсками. В ожесточенных боях Энгельс обнаружил беззаветную отвагу и презрение к опасности. Его стратегические планы отличались смелостью и знанием военного дела. Но силы были неравные. Плохо вооруженные рабочие не могли долго держаться против многочисленной и хорошо снабженной прусской армии. Энгельс одним из последних перешел швейцарскую границу.

Целый месяц длилась эта борьба, и Маркс, часто посещая Гейне, приносил ему свежие новости — то радостные, то печальные — о последних вспышках революционного восстания. Быть может, никто из парижских друзей Маркса не воспринимал так живо и взволнованно боевые дела июньских и июльских дней 1849 года, как Гейне. И Маркс в это бурное, беспокойное время хоть на мгновение отдыхал у постели умного и отзывчивого друга. Иногда Марксу приходилось утешать поэта, когда тот впадал в отчаяние и не верил в торжество дела, которому посвятил свою жизнь. В такие минуты Маркс спокойно и терпеливо объяснял Гейне, в чем он заблуждался. А когда разговор заходил о будущем, о неминуемой победе рабочего класса, у Гейне порой возникали сомнения, смогут ли победители построить новую культуру взамен старой.

— Я боюсь, — сказал как-то Гейне Марксу, — что придут люди будущего и вырубят олеандровые рощи поэзии, а вместо них посадят полезный для всех картофель.

— Ваши страхи неосновательны, — ответил ему Маркс. — При социализме новое общество будет особенно чутко к поэтам, художникам, музыкантам, и они обретут настоящую свободу творчества. Они не будут зависеть от издателей и предпринимателей, как вы, дорогой Гейне, от своего Кампе.

Гейне иронически улыбнулся.

— Хорошо, если бы все это было так, как вы говорите. А что, если бакалейный торговец будущего станет делать пакетики из моей «Книги песен» и насыпать туда кофе или нюхательный табак для старушек будущего?

Маркс громко засмеялся. Но Гейне поспешно перебил его:

— Пусть будет даже так!.. Но пусть этой ценой погибнет мир, где угнетают невинность и где человек эксплуатирует человека!.. — И Гейне закончил совсем серьезно: — Я, должно быть, скоро умру, но моей последней мыслью будет радость, что коммунизм уничтожит дотла царство националистов. Он не пришибет их палицей, как богатырь, а просто раздавит пятой, как давят гадину…

Неожиданно Маркс привел к Гейне поэта Георга Веерта. Этот высокий, молодой человек, с большим, открытым лбом и густыми бакенами, очень понравился Гейне. Его стихотворения в народном духе, почти всегда проникнутые политической мыслью, давно интересовали Гейне. Он их знал по «Новой Рейнской газете», в редакции которой состоял Веерт. И Маркс с похвалой отзывался о скромном и талантливом поэте, считая его подлинным певцом пролетариата. При первой встрече с Веертом Гейне сказал ему:

— Я очень рад, что нам довелось встретиться.

На это Веерт ответил:

— Но мы с вами уже встретились два года назад.

Гейне недоумевал, но Веерт тут же объяснил свою шутку. Он показал сборник стихотворений, изданных в Германии в 1847 году. Там вслед за «Силезскими ткачами» Гейне было напечатано стихотворение Веерта «Сидели они под ивой». Молодой поэт изобразил английских ткачей, мирно пировавших в сельском кабачке под ивой. Но вдруг до них дошла весть о восстании силезских ткачей, и сердца английских рабочих прониклись чувством солидарности:

Когда им все стало известно.

Вскочили здоровяки,

Вскочили в ярости с места,

Огромные сжав кулаки.

И шляпами махали,

И слезы роняли из глаз.

Поля вокруг громыхали:

«Силезия, в добрый час!»

Гейне понравилось стихотворение Веерта. Он сказал:

— Милый Веерт, вы продолжили мою мысль и показали, что мировая солидарность рабочих приведет к их общей победе. Жаль, что я не дождусь этого…

Но Веерт живо возразил на эти печальные слова:

— Другие люди старятся с годами, а вы молодеете. Я допускаю, что смерть приходила за вами, но вы на нее посмотрели с таким юношеским пылом, что она отшатнулась от вас, и ее коса застыла в воздухе.

Гейне засмеялся:

— У вас есть фантазия, мой друг, а это самое важное для поэта. Позвольте благословить вас на тяжелый путь!

Недолго пришлось Веерту бывать у Гейне. В июльские дни он сражался на парижских баррикадах вместе с рабочими, а когда восстание было залито кровью, Веерту пришлось бежать. Бельгия, Голландия, снова Германия, затем Англия — вот вехи странствий поэта-революционера, преждевременно погибшего в Вест-Индии в один год с Гейне. И для Маркса Париж оказался временным пристанищем. Двадцать четвертого августа 1849 года, после предписания французского правительства о высылке Маркса в болотистую местность Бретани, он эмигрировал в Лондон. Перед отъездом, когда Маркс пришел попрощаться с Гейне, поэт достал из-под подушки последний номер «Новой Рейнской газеты»:

— Вы знаете, что школьники кладут под голову учебники на ночь, чтобы лучше запомнить уроки. Так и я держу у изголовья ваш красный прощальный номер газеты, чтобы в моей голове крепко держались уроки революции..

«Золотая книга побежденного»

Небольшая комнатка с одним окном, завешенным плотной шторой. Постель, составленная из шести тюфяков, прижата к стене и загорожена зеленой испанской ширмой. В углу столик, за которым сидит секретарь Гейне Карл Гиллебранд. Это молодой человек, глубоко преданный поэту-, исполняющий обязанности секретаря, чтеца, переписчика.

Сам Гейне лежит с закрытыми глазами, худой, как скелет. Руки движутся только до локтя; его красивые пальцы стали прозрачными.

Уже несколько лет он все в том же положении… Но сила творческого духа поразительна. Гейне работает много часов в день, если только его не мучают боли. Приходится диктовать секретарю — Гейне научился это делать. Он диктует стихи и прозу, либретто для балета «Богиня Диана» и «Доктор Фауст», статьи о немецкой народной мифологии — «Боги в изгнании» и «Духи стихий», приводит в порядок свои политические корреспонденции, чтобы издать их в одной книге под заглавием «Лютеция» (древнее название Парижа). Гейне диктует глухим, ровным голосом. Гиллебранд пишет, не переспрашивая:

Тот, в ком сердце есть, чье сердце

Жжет любовь — наполовину

Побежден, и оттого я,

Скованный, лежу и стыну.

А когда умру, язык мой

Тотчас вырежут от страха,

Что поэт и мертвый может

С гневной речью встать из праха.

Молча буду тлеть в могиле

И на суд людской не выдам

Тех, кто подвергал живого

Унизительным обидам.

— Зачем вы волнуетесь! — сказал Гиллебранд. — Может быть, вам сейчас не надо писать таких стихов?

— Я только и живу для того, чтобы их писать. Иначе я давно уже был бы мертвым.

Входила сиделка-мулатка Катарина, сильная, крепкая женщина, поворачивала его на другой бок, поднимала его, как перышко, и тогда он повторял свою шутку, что женщины до сих пор носят его на руках. Появлялась Матильда, тихая, заботливая. Многолетнее горе смягчило ее характер. Матильда уже не была больше «домашним Везувием». Она кормила больного; ставила букет цветов у его постели, которую он с горьким юмором звал «матрацной могилой».

Шли годы медленного умирания поэта. Но друзья не забывали его. К нему приходило много посетителей, он получал письма и записки. Авторы присылали книги. Немецкий поэт и критик Карл Бенкерт, писавший под псевдонимом Кертбени, прислал томик стихотворений венгерского поэта-революционера Шандора Петефи в своих переводах. Он сделал на книге надпись: «Прошу Генриха Гейне, великого, вечно юного поэта Германии, принять мою попытку пересадить этого гениального поэта на чужую почву как знак глубокого и искреннего уважения венгерского народа».

Немецкие литераторы и журналисты, жившие в Париже или приезжавшие в столицу, считали своим долгом побывать у Гейне. Они все поражались его героизму; глубокий и умный юмор не покидал умирающего поэта. Все знали его крылатые слова о жизни, болезни, религии, литературе. Принимая опий для смягчения болей, Гейне сказал: «Между опиумом и религией нет разницы».

Когда один религиозный философ уговаривал поэта вернуться в лоно церкви, чтобы заслужить себе божье прощение, Гейне ответил:

— Бог и так простит меня, это его ремесло.

Французские друзья также не покидали Гейне. Жорж Санд, жившая в поместье Ноган, присылала поэту письма, по-прежнему называя его «милый кузен». Хранил дружбу и Теофиль Готье, особенно часто посещавший Гейне. Поэт Жерар де Нерваль переводил Гейне на французский язык и приходил, чтобы прочитать свои переводы. Однажды явился проведать его седоволосый старец, Пьер Жан Беранже, знаменитый французский песенник. И он, как Гейне, в дни молодости был горячим поклонником Сен-Симона и Фурье — утопистов, прозванных Беранже «святыми безумцами». Бальзак, месяцами живший на Украине, в Верховне, поместье своей будущей жены Эвелины Ганской, по возвращении в Париж не забывал немецкого друга. Гейне с горечью узнал о смерти Бальзака. Великий романист умер в августе 1850 года, за несколько месяцев до этого вернувшись из Верховни.

Летом 1851 года в Париж приехал Юлиус Кампе. Он пришел к Гейне, и поэт прежде всего просил своего издателя не рассказывать матери в Гамбурге о его болезни.

— Я в бедственном положении, — сказал Гейне. — Моя жена и многие поражаются, как я могу работать в таком состоянии. Но заверяю вас, дорогой Кампе, что я не выпущу оружия из рук. Вы можете положиться на меня до последнего моего вздоха.

И Гейне рассказал Кампе о своих замыслах. Скоро он пришлет сборник стихотворений и поэм, который назовет «Романцеро».

— Эти стихи, дорогой Кампе, написаны в новой манере. Большинство из них говорит о прошлом различных стран и народов. Но все они очень современны. Возможно скорее издайте эту книгу, прошу вас! Ведь это золотая книга побежденного.

Неисчерпаемая фантазия Гейне диктовала ему в поэтической форме эпизоды из истории Египта, древней Иудеи, средневековой Европы, девственной Мексики. Ему приходилось знакомиться с множеством источников. Он заставлял секретаря добывать книги в библиотеках, у букинистов, у знакомых и читать ему вслух. Он писал сестре Шарлотте в Гамбург с просьбой прислать ему нужные книги. Среди них он назвал романы Диккенса, описания путешествий, сочинения Гоголя в переводе на немецкий язык. Поэта привлекали биографии замечательных людей прошлого и современников.

В книге «Романцеро» поэт рассказал в небольших стихотворных новеллах, какими трудными путями идет человечество к прогрессу и счастью. Гибнут герои, льется их кровь, а побеждают недостойные, злые, негодяи. Сатира Гейне проникала всюду: он осмеял и бесстыдную пляску денежных тузов вокруг «золотого тельца», и цинизм и лицемерие работорговцев, и невероятную жестокость колонизаторов.

Вот палач попадает в замок и танцует с герцогиней на маскированном балу. Приходится палача сделать дворянином Шельм фон Бергеном, чтобы спасти герцогиню от позора.

Вот египетский царь Рампсенит вынужден выдать дочь замуж за вора и казнокрада.

Вот королева Мария-Антуанетта и ее придворная свита, обезглавленные революцией, бродят, как призраки, в замке Тюильри, не зная, что они все мертвы.

Вот раввин и капуцин сцепились в бешеном споре, «чей бог настоящий» — иудейский или католический, и Гейне делает вывод, что все религии одинаково нечистоплотны.

Но в «Романцеро» вошли и другие стихи — лирические, отразившие настроения поэта, который был, словно древнегреческий титан Прометей, прикован железными цепями болезни к своей постели, но при этом сохранил неукротимую волю к творчеству.

В тяжелые, бессонные ночи перед закрытыми глазами поэта проходили вновь и вновь образы всей его жизни — от дней детства и до горьких часов предсмертных страданий. Маленький Гарри из Дюссельдорфа, друг рыжей Йозефы, благоговейный посетитель «Ноева ковчега», прилежный ученик францисканского лицея, неудачливый гамбургский коммерсант, боннский, геттингенский и берлинский студент, политический эмигрант, нашедший себе убежище во Франции… Тоска по родной Германии никогда не покидала его. Он часто повторял: «О, если бы я еще раз мог увидеть мою родину, если бы мне было дано умереть в Германии!..» С какой внутренней теплотой порою в письмах к друзьям он называл себя Гарри из Дюссельдорфа! Часто вспоминал поэт парк и виллу Соломона Гейне в Оттензене и описание Ренвилля, который он назвал Аффронтенбургом («замком оскорблений»), с мелкими подробностями ложилось рифмованными строками на белые листы бумаги:

Прошли года! Но замок тот

Еще до сей поры мне снится.

Я вижу башню пред собой,

Я вижу слуг дрожащих лица,

И ржавый флюгер, в вышине

Скрипевший злобно и визгливо.

Едва заслышав этот скрип,

Мы все смолкали боязливо.

И долго после мы за ним

Следили, рта раскрыть не смея:

За каждый звук могло влететь

От старого брюзги Борея.

Кто был умней — совсем замолк.

Там никогда не знали смеха.

Там и невинные слова

Коварно искажало эхо.

В саду у замка старый сфинкс

Дремал на мраморе фонтана,

И мрамор вечно был сухим,

Хоть слезы пил он непрестанно.

Проклятый сад! Там нет скалы,

Там нет заброшенной аллеи,

Где я не лил бы горьких слез,

Где сердце б не терзали змеи.

Там не нашлось бы уголка,

Где скрыться мог я от бесчестий,

Где не был уязвлен одной

Из грубых или тонких бестий.

Лягушка, подглядев за мной,

Донос строчила жабе серой,

А та, набравши сплетен, шла

Шептаться с тетушкой виперой.

А тетка с крысой — две кумы,

И, спевшись, обе шельмы вскоре

Спешили в замок — всей родне

Трезвонить о моем позоре.

Рождались розы там весной,

Но не могли дожить до лета —

Их отравлял незримый яд,

И розы гибли до рассвета.

И бедный соловей зачах —

Безгрешный обитатель сада,

Он розам пел свою любовь

И умер от того же яда.

Ужасный сад! Казалось, он

Отягощен проклятьем бога.

Там сердце среди бела дня

Томила темная тревога.

Там все глумилось надо мной.

Там призрак мне грозил зеленый,

Порой мне чудились в кустах

Мольбы, и жалобы, и стоны.

В конце аллеи был обрыв,

Где. разыгравшись на просторе,

В часы прилива, в глубине

Шумело Северное море.

Я уходил туда мечтать.

Там были безграничны дали.

Тоска, отчаянье и гнев

Во мне, как море, клокотали.

Отчаянье, тоска и гнев,

Как волны, шли бессильной сменой, —

Как эти волны, что утес

Дробил, взметая жалкой пеной.

За вольным бегом парусов

Следил я жадными глазами,

Но замок проклятый меня

Держал железными тисками.

Амалия посещает поэта, когда он лежит в «матрацной могиле», и тут рождаются волнующие стихи:

Был молнией, блеснувшей в небе

Над темной бездной, твой привет:

Мне показал слепящий свет,

Как страшен мой несчастный жребий.

И ты сочувствия полна!

Ты, что всегда передо мною

Стояла статуей немою,

Как дивный мрамор, холодна!

Двадцативосьмилетняя девушка Камилла Зельден появляется у постели любимого ею поэта, смягчая его последние дни нежностью и преклонением перед его великим талантом. И в поэте загорается почти юношеское увлечение. Он посвящает ей стихи, называя ее Мушкой, и с трепетом ждет ее прихода.

Не только прошлое, не только личное волновало поэта. Он жил сегодняшним днем и будущим. Судьба родины, судьба человечества заполняли его ум и сердце. Поэт пишет предисловие к французскому изданию «Лютеции», где выражает убеждение в предстоящей победе коммунизма. «Да разобьется этот старый мир, — пишет Гейне, — в котором невинность гибла, эгоизм процветал, человек угнетал человека!»

Гейне приветствовал грядущее возрождение общества на новых, справедливых началах, и одновременно он боялся, что придут «мрачные иконоборцы и разрушат олеандровые рощи поэзии». Его колебания были глубоко трагичны, но последним его словом был привет новому миру, который раздавит страстно ненавистных ему националистов и реакционеров.

В начале 1856 года стало ясно, что приближается развязка. Все чаще у поэта бывают рвоты, обмороки, судороги. Чувствуя, что приходит смерть, Гейне работал особенно лихорадочно. К вечеру 16 февраля Гейне прошептал своей сиделке посеревшими губами: «Писать». Она еле разобрала его, и он более настойчиво повторил: «Бумагу, карандаш». Это были его последние слова. Долго длилась мучительная агония, и к четырем часам утра 17 февраля Гейне не стало.

Весь день толпились люди в квартире покойного поэта. Пришел Теофиль Готье… Он словно сгорбился от горя, на глазах у него блестели слезы. Громко рыдал у изголовья поэта Александр Дюма. Было много немецких эмигрантов — журналистов, рабочих, ремесленников. Строгая тишина царила в маленькой гостиной Гейне. Не тикали бронзовые часы под стеклянным колпаком, траурным крепом были затянуты зеркало и лампа. Друзья поэта шепотом разговаривали и вспоминали о последних встречах с ним.

— Он не любил соболезнований и жалости, — говорил Теофиль Готье. — Когда я в последний раз пришел к нему, он просил, чтобы в собрании его сочинений на французском языке не печатали портрет изможденного страдальца. «Прошу вас, — сказал он, — заменить эту печальную маску умирающего портретом молодого и полного сил поэта».

— Таким он и останется в наших сердцах! — с чувством сказала Каролина Жобер и добавила: — Поменьше шума и пышности на его похоронах! Он просил об этом моего мужа и меня, когда мы были у него. Я запомнила его слова: «Пусть за меня говорят мои произведения, только они! Даже литературные лавры, как известно, не могут меня растрогать. Нет, я отважный боец, который отдал свои силы и свой талант на служение всему человечеству. Вместо креста возложите на мою могилу лук и стрелы».

Много горячих и сердечных слов было сказано в эти скорбные часы прощания друзей с Гейне.

В серый день 20 февраля 1856 года по улицам Парижа тянулась траурная процессия. За гробом шло около ста человек. Среди них Теофиль Готье, Александр Дюма, немецкие литераторы и журналисты, политические эмигранты, французский писатель Поль де Сен-Виктор, историк Минье. По предсмертной воле поэта, его хоронили без религиозных обрядов и на могиле не произносили речей.

Генрих Гейне был погребен на кладбище Монмартр, на высоком холме, откуда открывался вид на Париж. Но сам Гейне сказал, что Монмартр будет его последней «квартирой с видом на вечность».

Загрузка...