– Боже мой! Какой же я идиот!

– Успокойся, Франк! О чем ты говоришь?

– Успокойся? О чем я говорю? Мы привезли единственную в мире капсулу с геном Истины человеку, который уже стоит одной ногой в могиле! Даже при успешном внедрении в генетическую структуру плоды этой операции проявятся только через три-пять лет. О том, что сыворотка подействовала, можно будет судить не раньше, чем через полгода. Ты слышишь? Полгода и три-пять лет! А если старик просто не протянет столько, что тогда? Я знаю, мои наставники предполагали, что ампула будет не одна и можно будет ввести сыворотку сразу нескольким людям. Если бы не было погромов в лабораториях, если бы уцелели другие ампулы и документы… Но сейчас у нас в руках уникальный шанс! Боже мой, Боже мой, почему же Ты раньше не наставил меня!

Алсвейг в отчаянии метался по храму. Смотреть на него было жутко.

– Что же нам делать? – растерянно спросил Гудерлинк.

– Не знаю. Не знаю! Почему я должен знать все и за всех решать? Ты не глупее меня, придумай что-нибудь! Господи, не дай мне потерять рассудок! Подари мне хоть какую-то надежду!

– Погоди, Франк! Ведь там есть люди и моложе Папы – кардиналы, епископы… Я не разбираюсь в церковной иерархии. Отдадим в Ватикан сыворотку, и пусть они сами решат, кому ее ввести.

Алсвейг остановился и тяжело опустился на скамью.

– Ты прав, это выход. Я, видно, совсем истощился на выдумки. Тогда нам надо торопиться.

Он приподнялся было, но тут же снова сел.

– Нет, не подходит. Ты не представляешь, как делаются подобные дела в структурах власти. Эти люди либо упустят время, потому что каждый будет тянуть одеяло на себя, либо кучка из двоих-троих умников решит все в свою пользу и без постороннего участия. Эта сыворотка может превратиться в такое страшное орудие в недобрых руках… Господи, где, где был мой разум все это время?

– Тогда как же быть?

Журналист сидел, раскачиваясь из стороны в сторону, напряженно думая. Наконец он выпрямился, и глаза его блеснули.

– Вот что. Мы не пойдем в Ватикан.

– Как? – изумился Гудерлинк. – Совсем? Но зачем же мы тогда…

– У нас остался час. Мы зря потеряем его в попытках проникнуть туда, куда нас все равно не пустят, и передать сыворотку тем, кто все равно не сможет – по тем или иным причинам – ею достойно распорядиться.

– Каков же выход?

– Мы бросим жребий и введем сыворотку одному из нас.

– Ты сошел с ума! – только и смог прошептать потрясенный писатель. – Да кто мы такие?

Алсвейг в ответ криво усмехнулся.

– Многие из нас привыкли мыслить стереотипами. Нам кажется, что люди, приближенные к власти – светской или церковной, – достойнее и лучше нас. Это неправда. Тебе столько раз случалось писать про подлых, продажных сенаторов, мэров, министров… Поверь мне, нынешняя религиозная верхушка ничуть не лучше. Власть неизбежно развращает. Мы с тобой – простые смертные, но мы ничем не хуже епископов, кардиналов, да, может быть, и самого Папы. Забудь о каком-то мнимом недостоинстве, думай только о том, что это – единственный выход в нашем положении. Я здоровый человек, ты – тоже. Наши раны и царапины можно легко залечить. Ничто не препятствует нам прожить еще десять, двадцать лет, хотя, конечно, все в руце Божией… И у нас есть одно неоспоримое преимущество: мы можем сохранить эксперимент в полной тайне – по крайней мере, до тех пор, пока не потребуется подробная генетическая экспертиза. Но и эту проблему можно будет решить в достаточно узком кругу посвященных: я верю, что не все мои браться по Ордену убиты или арестованы. А когда станет ясно, что процесс идет благополучно и можно ставить производство сыворотки на поток, мы найдем способ незаметно ввводить ее людям. Человечество, само того не подозревая, начнет возвращаться в Божие лоно. Люди станут лучше. Я знаю, сейчас это звучит наивно, но правда часто звучит так, не переставая оставаться правдой. Они утратят интерес к бездумному и безудержному потреблению. У них появится осознанное желание ограничивать себя ради других, забывать о себе и думать о ближних, жить ради них. Господь навсегда поселится в их душах. Это будет настоящим чудом, Томаш! Но чтобы оно случилось, мы сейчас должны действовать решительно. Что скажешь?

Гудерлинк не ответил. Ему вспомнились книги, найденные им когда-то на чердаке старого дома – повести и романы, написанные за пятьдесят или сто лет до их с Алсвейгом рождения. Книги, авторы которых мечтали о счастье и лучшем будущем человечества и никогда не узнали, в какую тьму погрузится это человечество всего через век-полтора… Почему их мечты не сбылись, а реальность оказалась ужаснее самых мрачных прогнозов? Гудерлинк хотел спросить об этом у Алсвейга, но понял, что тот не услышит.

Журналист смотрел на него, и в его взгляде все ярче разгоралась насмешка.

– Боишься? Отказываешься?

– Да.

– Тогда введем сыворотку мне.

– Послушай, Франк, у нас действительно совсем немного времени. Может статься, эта сыворотка уже никуда не годна. Может, она испортилась и теперь способна принести только вред. Подумай хорошенько, стоит ли рисковать!

Алсвейг, казалось, не слушал. Он сунул правую, здоровую руку за ворот пестрого свитера и извлек оттуда крошечный черный футляр на кожаном ремешке. В футляре оказалась металлическая ампула, на которой Гудерлинк не разглядел никаких надписей или значков. Журналист попытался закатать рукав сначала на левой руке, потом на правой, но боль от раны снова беспокоила его, и ничего не выходило. Он чуть не уронил ампулу и, несмотря на то, что она была из металла, лоб его от напряжения и ужаса покрылся каплями пота.

– Помоги мне, Томаш!

– Не делай этого! По крайней мере, подумай хорошенько еще раз!

Алсвейга трясло. Действие принятых во время полета лекарств давно закончилось, и тело журналиста скручивала жестокая лихорадка.

– Боже мой! Да неужели за эти сутки ты так ничего не понял? Неужели увиденное не объяснило тебе все лучше моих слов? Мы столько прошли вместе – и все напрасно? Люди, которые были убиты в лаборатории… Жители разрушенных городов… Витторио… Их жизни, страх, отчаяние для тебя ничего не стоят? Зачем же ты отправился со мной – для того, чтобы в последнюю минуту отступить и предать?!

– Франк…

– Сделай еще одно усилие, Томаш, не давай страху и сомнениям сломить твой дух! Чего ты хочешь? Чтобы люди лишились последней надежды и вся наша жизнь окончательно обессмыслилась? Чтобы мир сгинул в Апокалипсисе? Ты сам-то представляешь, что это такое – день Страшного Суда? Отделение зерен от плевел! Скольким придется навеки уйти во тьму, где муки и скрежет зубовный, потому что они не готовы предстать перед Всевышним!

– Разве религия не учит, что нужно быть готовыми всегда? Мне казалось…

– Казалось! При той жизни, какой люди живут сейчас, разве можно требовать от них понимания!

– Извини, но в чем тогда смысл?..

Алсвейг в изнеможении покачнулся.

– Ты так легко готов отправить тысячи душ на вечные муки? Все дело в том, что ты не веруешь в Бога, и все слова о Страшном Суде – для тебя пустой звук. Я надеялся, что мне удастся заронить в твою душу хотя бы искру веры, но, видимо, времени было слишком мало. Я должен был начать говорить с тобой о таких вещах раньше, но опасался, что… Теперь уже все равно. Ради меня и моей веры, ради нашей с тобой дружбы, ради людей, которые жертвовали собой, чтобы у других появилась надежда… Я прошу тебя: помоги мне!

– С тобой происходит что-то ненормальное. Ты начинаешь походить на на фанатика. Мы не должны…

Гудерлинк запнулся. На него в упор смотрел узкий и бездонный зрачок праттера. Писатель заставил себя оторвать глаза от оружия и прямо взглянуть на того, кто его держал. В лице Алсвейга не было ни кровинки, серые, как пепел губы кривились, но сказать он ничего не мог. С минуту они стояли друг против друга, потом глаза журналиста закатились, праттер, лязгнув, упал на каменный пол, а Алсвейг стал так неловко заваливаться на бок, так что Гудерлинку с трудом удалось его подхватить, чтобы он не стукнулся головой об угол деревянной скамьи… Писатель усадил Алсвейга в проходе, спиной к одной из скамей. Поднять его и уложить удобнее просто не было сил. Праттер, который Гудерлинк случайно поддел ногой, отлетел куда-то в сторону, под другие скамейки, так что его не было видно. Только маленькая металлическая ампула лежала в проходе, поблескивая, как новенькая пуля. Гудерлинк нагнулся было, чтобы взять ее, но в последний момент брезгливо отдернул руку. Ему было дурно – от усталости, от сознания того, что Алсвейг грозил ему оружием, а то и в действительности пытался убить, от теснившихся в голове мыслей, от отвращения к себе после нападения на женщину возле сиреневого кара… Он выпрямился, еще раз посмотрел на Франка, а потом, нетвердо ступая, вышел из церкви и плотно прикрыл за собой массивные двери.


***

Над Римом собирались осенние тучи. Солнце просвечивало сквозь одну из них, похожее на тусклую, безжизненно белую монету, и больше напоминало луну. Писатель дошел до середины двора и остановился, подняв лицо к небу. Со всех сторон церковь Святого Марка обступали дома; при ярком солнечном свете они, возможно, выглядели даже красивыми, но сейчас на них лежала грустная, тоскливая тень, и оттого казалось, что церковь и небольшой дворик при ней находятся на крошечном пятачке земли, сдавленном со всех сторон каменными глыбами, угнетающе величественными, как египетские пирамиды. Кусочек серого неба вверху скорее пробуждал отчаяние, чем дарил надежду и утешение.

Гудерлинк стоял, дрожа всем телом, на вымощенной прямоугольными плитками дорожке между запущенными рядами декоративных кустов и не знал, что ему дальше делать. Больше всего хотелось оказаться дома и обнаружить, что последние сутки были просто кошмарным сном, что Алсвейг, совершенно здоровый и, как всегда, бодрый, придет в назначенное время в знакомое кафе играть в шахматы, а никакого Витторио и никакой дамы в лиловом костюме нет и никогда не было на свете, следовательно, и умереть они не могли… Но острые спазмы слишком болезненно сдавливали сердце, чтобы им можно было не верить. Задыхаясь, писатель с силой растянул ворот и без того свободного блейзера.

Какой смысл в Истине, если в борьбе за нее ты вынужден убивать, красть, лгать и нападать на беззащитных? Если стремление к Истине – это то, что делает людей людьми, то почему путь к ней ничем не отличается от хищничества, царящего вокруг и превращающего цивилизованных, казалось бы, существ, в животных, которыми правят лишь простейшие инстинкты, страх, ненависть к чужакам, подозрительность и жадность? Как может такая Истина быть… истинной? И если не может, то есть ли настоящая? Ведь есть же, должна быть, ведь откуда-то же берется в людях и добро, и щедрость, и милосердие, и самоотверженность – до сих пор, несмотря ни на что, пусть и не во всех… Говорят, эти качества чем дальше, тем больше теряются, но ведь когда-то они откуда-то возникли. Значит, есть какой-то закон, какой-то источник всего этого, от которого мы почему-то оказались отлучены, о котором и думать забыли! Но где он, что он? Бог?

Гудерлинк содрогнулся, вспомнив направленное на него дуло праттера и бескровное лицо Алсвейга. Мог бы он сам ради Бога пойти на такое? Если нет, то значит ли это, что он слаб и сломлен, как сказал Алсвейг? Если да, то какой должна быть Истина, чтобы люди, ведомые ею, позволяли себе такое?

Он стоял и боролся с ужасом, который будили в нем все эти вопросы, и понимал, что сойдет с ума, если ответа не будет найдено. Ему казалось, что все окна нависающих над ним домов смотрят на него и ждут чего-то, и мир наполнен чудовищами, которые изготовились к прыжку.

…И если лучшие качества человека – порождение культуры и цивилизации, то почему культура и цивилизация не спасают людей от войн, жестокости и равнодушия к чужим страданиям? Почему ни картины, ни книги, ни музыка – все, в чем заключен дух многих и многих поколений, – не смогли развить в нас умения жить так, чтобы эта жизнь не привела мир к нынешней катастрофе? Если человеческий гений – благо, почему столько разрушительного, отвратительного и страшного можно найти в произведениях искусства, в достижениях науки? Есть ли в мире сила, способная удержать художника от соблазна свободно изливаться в творчестве, а ученого – алчно следовать по пути познания, не задумываясь о последствиях – и если есть, то снаружи нас она или внутри?

– Боже мой, почему мне выпало решать такие страшные вопросы? Почему я никогда не задавался ими дома, сидя в мягком кресле, в своем кабинете? Зачем всё это обрушилось на меня сейчас, когда я измотан дорогой, страхом и отчаянием? Когда я так слаб и беспомощен…

…Откуда, откуда в нас это понимание собственного падения, это видение черной бездны, в которую мы погружаемся все глубже и безнадежнее? Как будто нам случалось знать что-то, кроме этого мира, сотрясаемого судорогами, раздираемого ненавистью… Как будто слабая память о чем-то совершенно ином мучает нас, призывая вернуться на когда-то оставленную дорогу. Куда вела эта дорога? Где это забытое место? Как…

– Не могу… – прохрипел писатель, чувствуя, что еще чуть-чуть – и отчаяние выплеснется из него болезненным, жутким воем вместе с кровью из разорванных легких. – Не могу и не хочу!.. Нет, нет!

Неожиданно его внимание привлекло какое-то движение в дальнем углу церковного двора. Гудерлинку показалось, что над верхушками подстриженных кустов мелькнули какие-то смутные серые тени. Он долго и напряженно присматривался, но больше ничего не увидел. Зато в другом месте уловил что-то подобное – и повернувшись в ту сторону, вновь не смог ничего разглядеть…

– У меня галлюцинации от изнеможения, – пробормотал Гудерлинк, и внезапно все встало на свои места.

Он встряхнулся и пожал плечами. Вокруг по-прежнему было хмуро, но окружающий мегаполис разом утратил свою мистическую зловещесть и превратился просто в чужой, малознакомый город, где Гудерлинку было, собственно говоря, и делать нечего. Больше всего писатель беспокоился об Алсвейге. Друг, обладавший такой поразительной силой личности, что ему удалось втянуть скептика Гудерлинка в эти экстремальные события, по-прежнему был дорог; писатель остро чувствовал свою ответственность за него, учитывая состояние, в котором тот сейчас находился. Теперь, когда мистический флер их приключений рассеялся, Гудерлинк особенно ясно понимал, насколько тяжело пострадала их психика. Слуги тьмы, бесовские вопли в салоне "Гальпы", какие-то жуткие, рвущие душу размышления над непосильными и невразумительными вопросами – все оказалось простым и ясным, стоило только встать на сторону здравого смысла. В поезде их пыталась задержать полиция, потому что до этого они убили охранников на контрольном пункте. В воздухе их обстреляла артиллерия какой-то из воюющих сторон, а может, это просто оказался случайный шальной снаряд. Ужасные вой и визг, скорее всего, были следствием радиопомех или специальным средством психологической атаки, примененным одними сражающимися на земле против других. Сыворотка с "геном Истины" наверняка являлась каким-нибудь очередным препаратом, который кто-то собирался незаконно испытывать в массовом варианте, а Алсвейга и подобных ему просто использовали, спекулируя на их религиозных убеждениях, что, к сожалению, уже не раз случалось в истории человечества… Всему нашлось реальное, вполне убедительное объяснение, и мучительные метания разума, всего несколько минут назад чуть не доведшие Гудерлинка до помешательства, теперь потеряли всякий смысл и казались нелепыми.

Писатель облегченно вздохнул. Где-то вдали громыхнуло: судя по всему, с востока шла гроза. В воздухе ощущалась влажная свежесть, от которой последние сомнения растаяли, растворились, и жизнь снова обрела ощутимую, прочную и понятную основу. Гудерлинк решил вернуться в церковь, к Алсвейгу.

Журналист уже пришел в себя, но по-прежнему сидел на полу. Видно было, что напряжение последних суток совсем его вымотало и что у него просто нет сил подняться на ноги. При этом он все же не оставался неподвижным, а совершал какие-то ритмичные движения. Писатель не сразу понял, что именно он делает, и только подойдя ближе, увидел. Каким-то образом Алсвейгу все-таки удалось добраться до ампулы, которую Гудерлинк оставил лежать на виду, в проходе между скамьями, и засучить рукав на правой, раненной руке. Теперь Франк пытался вскрыть ампулу, отвинтив металлический колпачок, под которым скрывался инъектор, но даже это ему не удавалось. Услышав шаги, он только и мог, что повернуть голову.

– Франк, – сказал писатель как можно мягче и спокойнее, хотя от этой картины жалость перехватила ему горло. – Не мучай себя. Успокойся.

Алсвейг слабо улыбнулся. Это была болезненная улыбка, больше похожая на гримасу.

– Томаш… Я хотел тебя убить.

– Забудь. Тебе досталось за последние часы. Никто не выдержал бы такого.

– Не в этом дело. Еще когда мы отправлялись в путь, я уже знал, что если ты отступишь или вздумаешь мешать, мне придется… уничтожить тебя… ради успеха моей миссии.

– Я не сержусь. Расслабься. Все позади.

– Еще нет. Осталось полчаса. Помоги мне!

– Ты уверен, что это безопасно?

– А какая теперь разница?

Гудерлинк еще минуту колебался, потом вздохнул. Что толку противиться человеку, который все для себя решил? Содержимое ампулы может действительно быть безобидным, а если он откажет Алсвейгу в помощи, тот, чего доброго, не захочет ехать с ним домой. Писатель взял из холодных пальцев блестящую металлическую каплю, отвернул туго завинченный колпачок инъектора и осторожно поднял правую руку Алсвейга. На плоском запястье под кожей ясно бугрились вены. Гудерлинк вздохнул еще раз и как можно аккуратнее ввел инъектор. Раздался едва слышный щелчок, писателю показалось, что он физически почувствовал, как опустела ампула. Он машинально сунул бессмысленный теперь предмет в карман.

– Спасибо.

Алсвейг, напряженно следивший за манипуляциями друга, наконец расслабился и откинулся спиной на скамью.

– Нужно подумать, как быстрее добраться до дома, – сказал Гудерлинк. – Хотя тебя сначала неплохо бы показать врачу.

– Потом… не сейчас… Я хочу… отдохнуть… Больше нет сил…

Франк закрыл глаза, но тут же открыл их, потому что совсем поблизости раздался удар грома, странно протяжный, вызывающий в душе тревожный отклик.

– Что это?

– Гроза. Снаружи все небо затянуто тучами.

– Тогда почему… этот свет?..

Гудерлинк изумленно огляделся. Сквозь высокие стрельчатые окна, сквозь старинные витражи в церковь падали неожиданно яркие солнечные лучи. Подножие мраморного Распятия и даже ноги Спасителя, пробитые мраморным гвоздем, были залиты красным, и казалось, свет медленно поднимается все выше, захватывая колени, чресла, живот… Даже в самый солнечный день здесь вряд ли могло, по всем законам природы, твориться такое.

Сверху опять громыхнуло, теперь звук напоминал чудовищно низкий, душераздирающий рев. Писатель и журналист в смятении переглянулись. Оба пытались побороть внутренний трепет. Гудерлинк, не в силах больше переносить неизвестность, направился к дверям на улицу и распахнул их.

Свет ослепил его, но ненадолго. Следующим чувством был шок от невозможности того, что он увидел. В мире явно что-то случилось с перспективой. Дома, окружавшие часовню, то ли отступили, то ли сделались меньше, – как будто сложились в несколько раз или ушли глубоко в землю, – так что убогий и узкий городской горизонт неправдоподобно расширился, и в резком, разделяющем мир на белое и черное, свете уже не понять было, какой предмет больше, какой меньше, какой плоский, а какой выпуклый или вогнутый. Надо всем этим из-за горизонта, как раз против дверей часовни, медленно, словно во сне, вырастал широкий призрачный столб не то лучей, не то фосфоресцирующего тумана, он беспрестанно менял цвет и колыхался, подобно складкам тонкой и легкой материи.

– Что там? – спросил Алсвейг изнутри часовни.

– Не знаю. Очень яркий свет и какой-то столб дыма над горизонтом…

– О Господи! Ведь они обещали… Они не должны были использовать ядерные заряды!

– Это не ядерный взрыв. Это, наверное… Что это?

Мерцающая призрачная колонна теперь была просто невыразимо огромной и на глазах принимала странные очертания. От нее отделились два туманных протуберанца и, расправившись, вдруг заплескались, сверкая и переливаясь радугами, на ирреальном, космическом ветру. Потом какая-то тень возникла сверху, и Гудерлинку сперва показалось, что огромное крылатое существо пьет из длинного рога, но секунду спустя небо и землю потряс новый приступ раскатистого, оглушительного грохота…

– Томаш, подними меня! Дай мне взглянуть!

Писатель на несколько мгновений отвлекся, чтобы помочь другу добраться до дверей, а когда повернулся снова, увидел, что весь мир пришел в движение, и что-то сверкающее и лучистое изливается с неба, и что-то бесформенное, чёрное, судорожно тянется к небу из земли… Разум отказывал, не в силах объять того, что видели глаза.

– Боже мой, неужели мы опоздали? Неужели мы что-то сделали не так? Господи, помилуй…

Гудерлинк оглянулся. Вся часовня была залита золотым и алым, лика Христа нельзя было разглядеть, и даже сосредоточившись, писатель понял, что не может вызвать Его черт в памяти. Это почему-то привело его в гораздо больший ужас, чем все, что творилось за дверью. Происходившее снаружи не напоминало ему гнев, вообще ничего из человеческих чувств. А то, что делалось в его собственной душе… И этому писатель теперь не мог подобрать названия, слова бледнели и таяли, утрачивая последний смысл.

Гудерлинк с Алсвейгом стояли на пороге, вцепившись друг в друга и глядя в разверзающееся небо. Ангел опустил трубу, и наступила бездонная тишина ожидания…

– Как же так? Кто же… Что стало последней каплей в чаше Твоего терпения, Господи?

Гудерлинк уже не пытался унять дрожь. Он чувствовал, как по телу распространяется ледяной холод, а глаза жгут обильные едкие слезы. Ему с трудом, стуча зубами, удалось выдавить ответ:

– Думаю, скоро мы это узнаем.


Загрузка...