…В глубине веков,

Образовавшись в огненном металле,

Платформы двух земных материков

Средь раскаленных лав затвердевали.

В огне и буре плавала Сибирь,

Европа двигала свое большое тело,

И солнце, как огромный нетопырь,

Сквозь желтый пар таинственно глядело.

И вдруг, подобно льдинам в ледоход,

Материки столкнулись. В небосвод

Метнулся камень, образуя скалы;

Расплавы звонких руд вонзились в интервалы

И трещины пород; подземные пары,

Как змеи, извиваясь меж камнями,

Пустоты скал наполнили огнями

Чудесных самоцветов. Все дары

Блистательной таблицы элементов

Здесь улеглись для наших инструментов

И затвердели…

Николай Заболоцкий

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ТРИНАДЦАТЫЙ ПАССАЖИР

1

…Не бойся, паря, коль не зарезал тебя сонного, то теперь-то уж не трону…

Валентин мучительно напрягся, пытаясь очнуться, однако старик, с обликом трудноуловимым, как это бывает во сне, продолжал бубнить свое, и все вокруг тоже имело вид сонного кошмара: неотчетливые, дремуче-черные стены… на них в пляске тускло-багровых сполохов шевелятся, то появляясь, то исчезая, страшные и явно одушевленные как бы лохмы пыльной паутины. На один краткий миг он почти было осознал, что и эти черные стены, и космы мха на них, свисающие из пазов между бревнами, и зловещие сполохи затухающего огня — все это сущая реальность и не что иное, как внутренность таежного зимовья, куда его накануне, поздним вечером, загнала непогода. А дальше опять все поплыло в бреду, обрело сходство с изображением на обрабатываемой в проявителе фотобумаге, когда ее рассматриваешь при мутном красном свете. В багровой полутьме снова возник старик, медно-черный, лохматый, диковатого облика, старательно правящий на оселке нож. И снова навалилась невыносимая, прямо-таки адская головная боль, сквозь которую продолжало неразборчиво и нудно просачиваться:

— …Золото…золото… Смолоду старатель я был первейший, и отец мой был старатель… Местов моих заветных никто не узнат… Все мое… Один было вызнал, да токо опосля того недолго прожил… Грех и муки принял я, а никому не выдал… Оно и посейчас мое… Не выдам, не-ет… Золотишко…

И, навязанное этими словами, возникло видение: берег таежной речушки с низкой надпойменной террасой [1], заросшей мелким кустарником, стена деревьев поодаль, густой подлесок; человек копает шурф, копает сноровисто, уверенно, ибо место сие он выследил, как выслеживают по следу зверя, — шел с низовьев, промывая русловые пески и по мере продвижения встречь течения убеждаясь, что золотых крупинок на дне очередного промытого лотка становится все больше; он копает увлеченно, с азартом охотника, настигающего зверя, и не подозревает, что из глубины подлеска за ним наблюдает тот, кто издавна привык считать эти места кровно своими. Копает старатель, с каждым ударом кайлы, с каждым штыком лопаты углубляя свою могилу… Вот уже с головой скрылся он в ней, только одно видно со стороны — как земляные губы отвала размеренно выплевывают грудки песка. И тогда таившийся до времени в подлеске, крадучись, приблизился к устью шурфа, вскрикнул дико и в клочья разнес картечью вмиг запрокинувшееся к нему, искаженное ужасом лицо. Ушел он не сразу — пришлось потрудиться, заваливая шурф со скорчившимся на дне телом, тщательно разравнивать, после чего разводить там большой костер, чтобы под углем и пеплом похоронить след копки и удобрить место для скорого роста травы… Валентина вдруг осенило: ведь дело-то происходит на прииске Забавном; ему самому нет еще и десяти лет, и вот сейчас разъездной киномеханик, появляющийся здесь считанное число раз в году и неизменно выпивший, крутит картину в тесной столовке, превращаемой в подобных случаях в клуб. Старая лента то и дело рвется. Механик, невнятно ругаясь, что-то там химичит нетвердыми руками, путает части, отчего действие фильма идет рывками, невпопад, превращаясь в совершеннейшую дичь…

— …Поди-ка докажи, что я убивец: у нас ить закон — тайга, медведь — свидетель… Исправники за золото, при мне найденное, спрашивали строго, да токо я-та не шибко поддалси им, властям-та… Не-е, паря, не знам, как оно в городе, а у нас в тайге спокон веку так: что нашел, то твое — белка там, аль кедрач, аль золотишко… Ну, томили меня сперва в кутузке, а опосля свезли надолго в края дальние, гиблые, под злой караул…

Старик все бубнил, бубнил, и бесконечная нить его рассказа все туже и туже обматывала голову Валентина, не давая ослабнуть мучительной боли.

— …Нашелси товарищ мне лихой… Спознал, что ведомы мне места золотые, да и говорит, бежим, мол… И третьего сомустил — парня здорового, глупого… Побегли мы, паря, и все тайгой, тайгой, с большой опаской… Ох, хлебнули лиха — ажник вспомнить страшно… И вот, паря, кады истощали, изнемогли в смертный конец, мы с молодым-та и говорим, что, мол, надо людей искать, каких ни есть, и поклониться им в ноги — наказывайте, как хошь, токо не дайте помереть голодной смертью. А старшой-та наш тута шибко осерчал, говорит, мол, таежному люду настрого велено убивать нашего брата, беглого, отрубать ему руки по край ладони да сдавать те отрубки начальству, и за это, мол, выдают им в награду куль муки. Так и застращал нас… А опосля тихонько говорит мне: думашь, зачем я сомустил с собой этого здорового дурака? Знал, сгодится он нам на мясо, кады крайность подойдет, — вот она и подошла… Ладно, сгодился нам дурак…

Картина, которую гнал сегодня пьяный киномеханик, становилась все более уродливой, и вот уже возникло нечто совсем уж жуткое, омерзительное, неотступно поясняемое гнусавым голосом старика, находившегося где-то тут же, совсем рядом, и в то же время — там, на экране. Стрекотал проектор, становилось все более душно, тесно, хотя никого с собой рядом Валентин не ощущал. Он был наедине со всем тем ужасом, что творился на замызганной простыне, пришпиленной к бревенчатой стене. Старик, только не совсем такой, как сейчас, а помоложе, и некто с серой мордой отощавшего волка вместо лица разделывали, рвали, жрали сырую человечину, и глаза их, глаза людоедов, сыто пьянели, опустошались, затягивались мутным сальцем.

— …Тока я-та, паря, не дурной, — тянул старик свой тошнотворный рассказ. — Сразу смекнул, что старшой и меня кончат, кады укажу ему золотишное местечко… Опередил я его, паря, — кады жилым-та духом мало-мало потянуло, враз сотворил ему карачун… Опосля, порубимши на куски, в костре пожег… А что не сгорело, то сложил утречком в евойные жа штаны и в малом болотце утопил… Кады споймали меня, первым делом давай пытать, где, мол, сотоварищи твои… Видать, чуяли что-тось… Токо где ихние следья-та? Нету их вовсе!.. Я тожно митькой прикинулси — не видал, мол, не знаем… Мы ить тожа не пальцем деланы… Ну, закатали меня, болезного, пострашней прежнего… Однако ничё, ничё, не пропали мы, не загинули… и золотишко свое, еще отцом указанное, крепко помнили и таперича явились, значит, за ним… А ты спи, милай, спи… не просыпайси — тайге, ей лишние людишки ни к чаму… Гляжу, ты, паря, из этих будешь… из геволухов, по одежке твоей смекаю, по манаткам. Стало быть, для тайги нашей матушки вовсе вредный человек. Глазастый да рукастый. Борони бог, еще сыщешь ненароком тое золотишко, родителем нашим нам дарованное… А можа… сыскали уж, ай? Не знашь?.. Не знашь… И я тож… Не могу, никак не могу сыскать тое место. Видать, лукавый мне глаза-то отводит. Погляжу: вроде бы тое самое место, ан не то, не то… Ох, грехи наши, борони бог!.. Ну, спи, геволух… Оно и бравенько так-та: уснул человек — и уснул… никто его не трогал… слава богу, сам помер, сам. Так властям и скажем…

И тут стало темно и тихо. Замолчал кинопроектор, погас экран — так бывало, когда внезапно глох движок, дававший тот мизер энергии, благодаря которой возникала жизнь на белом полотне…

«А вот нет же! Не возьмешь!» — слепяще полыхнуло вдруг в мозгу — совсем как тогда, еще на той давней студенческой практике, когда Валентин, пытаясь обойти поверху скальный прижим над кипящей рекой Хангарул в хребтах Хамар-Дабана, как-то совсем неожиданно для себя оказался в совершенно непроходимом месте — на отвесной стене; ни тогда, ни позже он так и не смог понять, как он туда попал — просто лез шаг за шагом, а потом наступил такой момент, когда не стало пути ни вверх, ни вниз, ни вперед, ни назад, а внизу была полусотметровая пропасть. Вот тогда-то, в порыве какого-то остервенения, взметнулись в голове эти слова: «Нет, выберусь!» — и впервые для него всерьез, по-настоящему началось то, что называется борьбой за жизнь… И вот опять эти слова, эта мысль, подобно проблеску молнии, и Валентин всем своим существом сжался в тугой комок воли и мышц, не умом поняв, нет, а уловив по-звериному ощетинившимся инстинктом, что вот она, совсем рядом, — бездонная пропасть, от которой в смертной тоске и страхе извечно отшатывается все живое.

…Ясность пришла не сразу. Окружающее высветлялось, вернее — овеществлялось, медленно, постепенно. Сначала Валентин осознал, что он лежит на чем-то прохладном, мягком, затем рука его наткнулась на шершавый ствол дерева. Приглядевшись, он различил в вышине над собой черные лапы ветвей, а меж ними — редкие звезды, этаких хрупких золотых паучков с беспрестанно шевелящимися лапками лучей. По вершинам деревьев широким неторопливым прибоем прокатывался успокоительный шум с хвойной шепелявинкой. Валентин понял, что лежит навзничь на влажном мху и глубоко, жадно дышит ни с чем по прелести и живительности не сравнимым ночным таежным воздухом, сыроватым после дождя, отдающим грибами, маральником, смолой и брусникой. Чуть скосив глаза, он смутно разглядел приземистый силуэт зимовья, темного, безмолвного и как бы выжидательно застывшего. Первая и естественнейшая мысль: «Что со мной случилось?» — повлекла за собой столь же естественный ответ: да, он перенес странную и быстротечную болезнь, ибо все еще подташнивало и голова разламывалась, однако мир постепенно обретал свою всегдашнюю устойчивость, избавленную от всего бредового.

Человек исключительно здоровый, Валентин привык безоглядно полагаться на свой организм, и этот первый в жизни и такой непонятный, неожиданный сбой встревожил его, вызвал доселе незнакомое чувство полнейшей растерянности. Но геология приучает мыслить аналитически, поэтому Валентин начал с того, что принялся прокручивать в мозгу события, непосредственно предшествовавшие странному недугу.

За минувший день Валентин в приличном темпе, с неутомимостью хорошо отлаженного автомата прошел около пятидесяти километров. До приискового поселка Гирамдокана, судя по карте, оставалось еще тридцать с чем-то. Валентин мог и предпочел бы одолеть их теперь же, в один прием, без передышки, однако зарядивший с утра дождь, все продолжал моросить, а подступившая ночь начинала размывать тайгу сумеречной чернотой. Хочешь не хочешь, а надо было, не мешкая долго, отыскать хоть мало-мальски укрытое место и начать шуровать капитальный костер, что, учитывая непрекращающийся дождь, грозило стать делом малоприятным и затяжным. Валентин прекрасно понимал, что не следует с этим медлить, и однако же вычислительная машина подсознания, которая вела беспрерывный экспресс-анализ окружающего, почему-то выдавала настойчивый совет не спешить. Он продолжал идти все тем же ровным, уверенно съедающим расстояние шагом и одним лишь чутьем удерживал под ногами давно заброшенную, незаметную тропу.

Лиственная тайга, и без того смиренная и скучная, заметно поредела, зато стал чаще попадаться кустарник, и речка по левую руку, почти до этого не слышная, заложив в очередной раз крутую петлю, придвинулась ближе, глухо ворча на перекатах. Привычно рыскающий взгляд скорее угадал, чем узрел в загустевших сумерках несколько толстых пней в стороне от тропы. Валентин тотчас же свернул к ним, на всякий случай тронул ладонью. Так и есть — рублено топором. Столь солидные деревья валят для строительства, а не для случайного костра, это понятно любому. Наверняка где-то неподалеку должна быть зимовьюшка, если, конечно, она еще уцелела. У самой реки ее вряд ли могли поставить, скорее всего она где-то справа, на возвышенности, укрыта под лесом, но от нее как-никак должна быть тропинка к воде. Он быстро пошел вперед, всматриваясь в стороны и под ноги. Попались еще пни со следами топора, как и те, первые. Тогда он уверенно взял вправо и, немного поплутав меж мокрых деревьев, набрел на низкую скособоченную избушку. Это было чистейшим везением, поскольку Валентин страшно спешил и, невзирая на рельеф, предельно спрямлял путь, — он шел строго по азимуту, в стороне от людских троп, издавна проложенных по долинам рек, через удобные перевалы. Стояло уже то время, когда, согласно пословице, все кошки серы, но даже в густоте сумерков ветхое строение резко отличалось от всего окружающего какой-то особенной безжизненностью и словно бы желанием стать как можно незаметней. Валентин отметил растущую у самого порога траву — безошибочное свидетельство того, что жильем этим пользовались мало. Охотничье зимовье, решил Валентин. Дверь поддалась со второго рывка, как бы испуганно вскрикнув, зовя кого-то на помощь, и сразу же вслед за этим предсмертно застонала проржавевшими петлями. За порогом стояла плотная, как вар, чернота, тянуло промозглым холодом и плесенью. В глубине что-то осторожно ворохнулось и тут же притихло.

Валентин извлек из насквозь промокшего нагрудного кармана резиновый мешочек со штормовыми спичками, чиркнул и, морщась от сильного режущего света, осмотрел внутренность зимовья. Против ожидания, оно выглядело сносно. Справа, вдоль всей стены, тянулись нары; напротив входа, в центре, стояла печь из железной бочки, попавшей сюда леший знает как и когда — скорее всего, еще задолго до войны, в пору большого шастанья полудиких старательских ватаг. Дров было столько, что становилось ясно: это уже запас для себя, а не предусмотренная пресловутым таежным этикетом добрая услуга тем, кто заглянет сюда после тебя. Начав растапливать печь, Валентин обратил внимание на то, что поленья сыроваты, — следовательно, заготовлены сравнительно недавно. Впрочем, горели они сносно, и к тому времени, когда он принес котелок воды и несколько сухих сучьев, в зимовье ощутимо потеплело.

Свет из неровного выреза в днище бочки падал на черную бревенчатую стену с лезущими из пазов клочьями мха и, отражаясь, придавал низкому тесному помещению мрачноватый облик не то топящейся по черному бани, не то деревенской кузни. Неустойчивый полумрак сменялся в дальних углах и под нарами холодной, словно бы липкой темнотой.

Не теряя времени, Валентин разделся и, удачно приспособив топорной работы скамью с подломанной ножкой, развесил перед огнем мокрый энцефалитный костюм. Теперь можно было позволить себе ознакомиться со своим кратковременным жилищем. И тут выявилось нечто странное — посреди притулившегося подле нар стола, сколоченного грубо, но надежно, стоял старательский лоток с высохшими остатками пищи, видимо каши. Валентин знавал рабочего, промывальщика шлихов, который кормил из лотка свою собаку, но чтобы подобным образом ел человек… Впрочем, чего ни случается на свете!.. Продолжая осмотр зимовья, он обнаружил на нарах козью доху, исстари именуемую в Сибири яманьей, хоть и поношенную изрядно, однако вполне еще добротную. Аккуратно сложенная, она явно была оставлена здесь на время, но никоим образом не брошена навсегда. Выходит, зимовье не столь уж и забыто. Что ж, приятно это сознавать… А вот следующая находка повергла Валентина в большое недоумение — в резком, будто бы от газосветной лампы, свете штормовой спички в углу над нарами тускло заблистал узорчатый оклад иконы, столь же темной, как закопченные стены. Это был предмет, который Валентину никогда еще не встречался в таежных зимовьях, да и не доводилось ему слышать ни о чем подобном. Своеобразная, однако, личность обитала здесь… Но размышлять далее на эту тему не было времени — закипела вода, и надо было заваривать чай, потом поужинать в темпе, досушить одежду и — коль уж приходится тратить попусту драгоценное время на эту ночевку — быстренько заснуть, сполна используя для отдыха каждую минуту, потому что завтрашний день, несмотря на всю свою неопределенность, должен был получиться нервным и хлопотным.

Действуя, по своему обыкновению, сноровисто и несуетливо, он уже минут через тридцать управился со всем и, одетый в сухую, даже еще немного горячую энцефалитку, пристроив под голову рюкзак, укрывшись ватником, растянулся на нарах.

В бочке-печи, упорно не поддаваясь огню, шипели и потрескивали сыроватые поленья, которых должно было хватить почти до рассвета. Угрюмые отблески на стене периодически разгорались и меркли. Снаружи доносился приглушенный слитный шорох дождя. Под этот располагающий ко сну звук Валентин без всяких усилий отключился от всех минувших и предстоящих забот, предварительно запрограммировав себя проснуться в четыре часа утра. Через минуту он уже спал сном здорового и хорошо поработавшего человека…

2

Вот так оно все и было. А дальше — болезненный кошмар, провал памяти: Валентин не мог вспомнить, как выбрался из зимовья и очутился здесь.

Дверь была распахнута. Тихо за ней, темно, спокойно без обману. Однако Валентин переступил порог с некоторой настороженностью. Подозрительно принюхался, зажег спичку и тщательно исследовал печь. Да, конструкция первобытно проста — бочка да дымоход из дикого камня. Никаких задвижек, заслонок или чего-то похожего. Прямая тяга напроход… Несгоревшие поленья мертво чернели, продолжая чуть-чуть дымить в каком-то зловещем безмолвии, вкрадчиво, ползуче. Так, так… Валентин посмотрел на часы: четыре утра. Решив эксперимента ради протопить печь еще раз, он разворошил едва тлеющие под пеплом угли, вздул огонь. Минут десять заняла зарядка на свежем, игольчато знобком воздухе, после чего он, раздетый до пояса, отправился умываться.

Еще метров за тридцать до русла под ногами захлюпало, зачавкало, подошвы кирзовых сапог стали разъезжаться на кочках.

Валентин любил реки, но не такие, а горные. Когда-то на первом курсе его вдруг поразила фраза «геологическая работа рек». И с тех пор в шуме горных вод ему всегда слышались слитные звуки мастерской в разгаре трудового дня: шорохи пил и рубанков, стуки топоров, молотков, долот, хруст коловоротов…

Встретив в маршруте место, где вода шла по скальным выходам, Валентин старался задержаться на некоторое время. Среди углублений в камне, плавных вмятин, выемок, выточенных, вылизанных рекой за многие тысячелетия, почти всегда отыскивалось некое подобие широкого развалистого кресла. Там он и устраивался. Замирал, глядя на нескончаемо несущийся поток. Сквозь прозрачные струи он видел дно — чистейшее каменное ложе, и ему казалось, что оно усиливает подводные звуки, как резонатор. Через минуту-другую он начинал различать в рокоте реки глухие редкие буханья: то река где-то перекатывала валуны — словно гнала медлительную отару овец. Слышался ему также поминутный стук перемещаемых галек. И как фон — несмолкающий шорох, шуршанье ползущего по дну песка. «Геологическая работа рек», — вспоминались Валентину давнишние слова, которые неизменно вытягивали за собой другие — запавшие в память строки из чьих-то стихов:

Мастеровой не может не работать —

Он забывает тайны ремесла…

Если реки лишаются необходимости работать, пропиливая путь через гранитные массивы гор, а благополучно катят свои воды по низменным равнинам, то они начинают меандрировать, то есть выписывать различные праздные зигзаги, хитро вилять из стороны в сторону и наконец, словно взбесясь от безделья, принимаются душить сами себя, заваливая собственные русла своими же наносами, превращая родные берега в застойные гнилые болота.

Река, возле которой стоял сейчас Валентин, напоминала ему мастерового, забывшего свое ремесло. Больше того — мастерового, который от тягот истинного дела перебежал на легкий хлеб халтуры. Был когда-то творец, дерзатель, мастер — золотые руки, а теперь — ни высокой цели в нем самом, ни возвышающего момента в окружающем. Все низменно.

Заболоченная пойма, которую Валентин пересек прыжками, уходила под воду полого, неприметно, но противоположный, правый, берег — низкий, еле различимый в нехотя редеющей темноте — был явно подмыт, что угадывалось по склонившимся к воде кустам. Профессионально натренированное внимание тотчас отметило сей факт, в памяти мелькнуло: «Закон Бэра — Бабине», и Валентин невольно хмыкнул. Этот закон гласил: в Северном полушарии все реки, независимо от направления течения, отклоняются вправо под действием сил Кориолиса, возникающих вследствие вращения Земли. Вот это и наблюдалось в данном случае. Следовательно, Земля, несмотря на всю ночную мистику, продолжала благополучно вертеться, и непреложные законы природы, слава богу, никто пока еще не отменил.

Поеживаясь, Валентин подступил к воде. Таинственно черная, она даже на расстоянии казалась обжигающе холодной. Неумолчный шум реки был все еще по-ночному ровен и чист, но вершины деревьев уже начинали отчетливо проступать на сереющем небе.

Умывшись, он бегом вернулся в зимовье и обнаружил, что оно порядком задымлено. Валентин заглянул в печку, однако ничего подозрительного там не заметил. Тогда, следуя своему обыкновению докапываться во всем до сути, он не поленился влезть на крышу, пошуровать в трубе палкой, и дело сразу стало ясным. Зимовьюшка была довольно-таки почтенного возраста, все у нее пришло уже в ветхость, в том числе и сложенный из камня дымоход. Должно быть, вчера, закладывая перед сном в печку дрова, Валентин ненароком нарушил покой всей этой палеолитической отопительной системы, отчего внутри дымохода выпал и заклинился один из камней. Валентин осторожно пропихнул его дальше вниз, в бочку, и с сознанием исполненного долга — весьма возможно, уберег кого-то от угара! — слез с крыши.

Что ж, все происшедшее с ним получило разумное объяснение: угар, бред и тому подобное. Все хорошо, что хорошо кончается.

Валентин мельком глянул на свои испытанные «командирские» со светящимся циферблатом и, подгоняемый четкой, еще с вечера рассчитанной на весь сегодняшний день программой, временно запретил себе размышлять дальше на эту тему.

Завтрак на скорую руку, короткие сборы и — в путь. При этом — ни минуты потерянного времени. Таково было железное обыкновение Валентина на таежных переходах. А их он сделал за свою в общем-то не столь уж длинную жизнь сотни и сотни, из которых вынес твердое убеждение, что к мудрому совету «поспешай не торопясь…» должно быть прибавлено сходное на первый взгляд по смыслу, а в действительности же совершенно необходимое дополнение: «…но и торопись без суеты», то есть не хватайся очумело за все сразу, а делай последовательно, быстро и расчетливо одно дело за другим. По собственному опыту он знал, что в условиях полевой экспедиционной жизни потерянная минута или иная пустяковая промашка иногда могут повлечь за собой весьма грозные последствия.

Валентин, сразу же взяв обычный для него стремительный темп, покинул зимовье, когда пасмурный, без алости, рассвет растекся в облаках, но тьма, припав к земле косматым брюхом, еще держалась. Дождя не было.

3

Оставшиеся тридцать километров он спокойно сделал за пять с небольшим часов и в десять без чего-то уже взбегал на крыльцо неуклюжего старинного здания барачного типа, в котором когда-то размещалась приисковая контора, а теперь — Гирамдоканская разведочная партия. Из-за шуточек вечной мерзлоты пол здесь, как и во всех домах поселка, был перекошен настолько, что никто здравомыслящий не рискнул бы поставить на него ведро, наполненное водой до краев. Поэтому Валентин, войдя в кабинет начальника партии, Алексея Петровича Лиханова, начал прямо с порога:

— Джек Лондон говорил, что на Аляске водится порода медведей, у которых обе левые лапы короче правых. Чтоб было удобней ходить вдоль крутых, склонов. Как у вас тут с ногами?

— Спасибо, не жалуемся, — с достоинством пробасил Лиханов. — Здравствуй, Валентин. Откуда, елки-палки, взялся?

— С Кавокты, откуда ж еще. Вчера утром вышел.

— Ну, ты даешь. Мне бы, буквально, твои ноги. Где ночевал?

— Километрах в тридцати отсюда. Там в правом борту зимовье какое-то стоит…

— А, знаю-знаю! Как оно, не пошаливает? — Лиханов хохотнул. — А то здешний народ про него разные, буквально, страхи рассказывает.

— У вас, у поисковиков, куда ни ткнись, кругом пошаливает, везде памятные места — «Дунькин пуп», «Митькины уши», «Тропа смерти»… Сплошные арабские сказки!

— Га-га-га! — Лиханов даже залоснился от удовольствия. — То-то я слышал, что ты поисковиков нехорошо как-то обзываешь. Первопроходцами, что ли?

— Рудознатцами. И правильно. У вас, в поисковом деле, все еще продолжается фольклорный период. «В ашнадцатом году, на Ильин день, пошла-де бабка Маланья в лес за грибами и аккурат меж трех сосенок нашла клад несказанной ценности». Примерно такие у вас бывают геологические обоснования на постановку работ, а?

— Бывало и так, бывало, — охотно подтвердил Лиханов. — И заметь себе: верили ведь, вот что, елки-палки, характерно!

— Тогда и дурак мог верить, при нетронутых-то площадях. — Валентин хмыкнул. — Но та романтическая лафа нынче отошла. Вопрос теперь стоит так: или ориентироваться на «слепые» рудные тела, или, вроде вас, доить яловую корову.

— Хо-хо, шутник ты, буквально! Оно отчасти и верно — разведку мы поставили на отработанной площади, но… — Лиханов со значением поднял корявый крепкий палец. — Как ее, буквально, отрабатывали? Лотками да бутарами [2]. Как в романе «Угрюм-река». А мы мало-мало технику сюда двинем. Худо-бедно, а работа для людей уже наметилась. Это, буквально, не хухры-мухры!.. Можешь, кстати, полюбоваться, — Лиханов вылез из-за стола и, с привычной невозмутимостью ступая по наклонному полу, направился в угол, где стоял массивный железный ящик. Послышалось как бы клацанье винтовочного затвора, глухо лязгнула крышка.

— Вот они, наши сегодняшние находки, — Лиханов извлек несколько бумажных пакетиков и небрежно кинул их на стол перед Валентином.

В пакетиках оказались маленькие образцы в виде округлых бляшек и причудливо-бесформенных кусочков, изрядно окатанных и изъеденных кавернами.

— Что ж, блажен кто верует… такие штуки мы изучали еще в университете, — Валентин без особого интереса потрогал их пальцем и отложил в сторону. Как нас учили, микроскопические доли любого элемента можно найти везде… Ну, почти везде, — поправился он, заметив протестующее движение Лиханова. — Я ж не говорю, что район совсем бесперспективен. Здешние породы насквозь заражены металлами. Так что через какой-нибудь десяток тысяч лет кое-что, глядишь, накопится в русловых отложениях и тогда можно будет возобновить широкую добычу…

— Так-так… — Лиханов смотрел с веселым любопытством. — Значит, советуешь повременить? Лет этак десять или двадцать тысяч, да?

— Петрович, хочешь откровенно? — с внезапной серьезностью спросил Валентин. — Вся сегодняшняя возня ваша — это… это затянувшееся детство экономики района. Пора, товарищи, начать заниматься солидным делом. Созвучным эпохе. А ходить по следам бабки Маланьи предоставим старательским артелям и юным краеведам.

— Что-то ты сегодня суров, Валя. Уж не захворал ли? Может, немного спирту выпьешь? Или пойдешь поспишь у меня?

Но поскольку Валентин в ответ лишь поморщился, Лиханов закряхтел и, не найдя чем еще выразить свое участие, спросил:

— Как там Василий Павлович поживает?

Василий Павлович Субботин был начальником Кавоктинской партии, и все, что Валентин — старший геолог этой партии — уже сделал и собирался еще предпринять в ближайшие два-три дня, все это происходило без его ведома. Поэтому Валентин на вопрос Лиханова ответил кратко:

— Здоров. Работает.

— Что слышно новенького у ваших соседей? Лиханов имел в виду Гулакочинскую партию, ведущую большие разведочные работы севернее той площади, где делала геологическую съемку Кавоктинская партия. Получив весьма сдержанный ответ на предыдущий вопрос, он постарался перевести разговор в нейтральное, как ему казалось, русло, но угодил пальцем в небо:

— Поссорился я с ними, — кисло усмехнулся Валентин.

— Ну! Что ж это вы, буквально, не поделили?

— Долго рассказывать. Ты мне лучше вот что скажи: самолет будет сегодня?

Лиханов отрицательно помотал головой:

— Опоздал ты, парень. Позавчера приходило два борта, а теперь до конца недели ничего уже не будет, это точно. А тебе куда?

— Вообще-то в город, но для начала хотя бы в Абчаду попасть, а там я на рейсовый устроился бы.

— Что вдруг за нужда припала? Может, с Данил Данилычем что?

— Да нет, с отцом все в порядке.

— Начальство вызывает?

— По собственной инициативе. Так сказать, в порядке нарушения трудовой дисциплины.

— Ну, ну… — несколько озадаченно произнес Лиханов. — Тебе, буквально, виднее. А с самолетами — видишь, как оно получается…

Лиханов тактично воздерживался от расспросов, что было вполне понятно: его партия подчинялась непосредственно городу, и поисково-съемочная партия Валентина, как и Гулакочинская разведка, входила в состав комплексной экспедиции, базирующейся в Абчаде, и если у Валентина, допустим, возникли какие-то трения с гулакочинцами, то это, разумеется, чисто их, внутриэкспедиционное, дело.

— Вот как оно, буквально, получается, — с сожалением подытожил Лиханов. — Ну, а на обратный путь я могу дать тебе лошадей и провожатого, лады?

Валентин невидяще уставился куда-то в переносицу Лиханову.

— Да, конечно…

Он легонько побарабанил пальцами по столу, встал и отошел к окну. «Что ж, — подумал он, — случилось то, чего я и опасался, остается один-единственный вариант — вызвать вертолет». Однако использовать этот вариант, строго говоря, было не то что нежелательно, а вообще нельзя. Во-первых, в свое время, при составлении проекта работ партии, Валентин, обосновав необходимость аренды вертолета, дотошно высчитал и заложил в этот проект точное количество потребного летного времени, а потому лучше чем кто-либо другой знал, что лишних часов там нет и быть не может. Во-вторых, то, ради чего Валентин столь упорно стремился попасть в город именно сегодня, к заданию Кавоктинской поисково-съемочной партии непосредственного отношения не имело. А стало быть, его самовольная отлучка в разгар полевых работ, да еще с использованием при этом вертолета, наверняка должна рассматриваться как серьезный должностной проступок — или как там это называется — со всеми вытекающими отсюда последствиями, из которых еще не самое неприятное носит извилистое название «вчинить иск»…

Валентин не торопясь вернулся к столу, взял авторучку и бумагу. Чуть подумал, затем, уже не колеблясь, набросал несколько строк и придвинул листок к Лиханову.

— Эрдэ, — пояснил он. — Завизируй. Пусть твой радист передаст в Абчаду.

Лиханов взял радиограмму и с нескрываемым удивлением прочел: «Ревякину тчк Весьма срочно тчк Немедленно высылайте вертолет зпт ожидаю порту Гирамдокана тчк Мирсанов». Он хмыкнул, покосился на сдержанно улыбающегося Валентина и перечитал снова. Вздохнул.

— М-да… Елки-палки, любой начальник экспедиции поседеет от такого эрдэ. Он же черт знает что подумает!

— А это не мое дело, — сухо заявил Валентин. — Пусть думает, что хочет. Важен результат.

— Сюда и туда — это два часа с большим, буквально, гаком. Выложишь ты из своего кармана рубликов шестьсот как миленький. Да еще и строгача схватишь…

— Подписывай, подписывай, я тебе потом все объясню.

— Гляди сам, мое дело телячье… — Лиханов пожал плечами, поставил в углу визу и подписался.

Валентин между тем озабоченно провел ладонью по щекам, после чего извлек из рюкзака горный компас, раскрыл и посмотрел на себя в визирное зеркало на внутренней стороне крышки.

— Да, придется-таки навести марафет, — пробормотал он.

— Елки-палки, ты на свадьбу, что ли, собрался? — не выдержал с интересом наблюдавший за ним Лиханов.

— Ну, на свадьбу не на свадьбу, а… в некотором роде на рандеву, — туманно объяснил Валентин, продолжая о чем-то размышлять. — Слушай, Петрович! — он щелкнул пальцами. — У тебя деньги есть?

— Было б — не жалко, есть — да не дам! — хохотнул Лиханов. — Сколько тебе надо?

— Сколько?.. Рублей, скажем, триста должно хватить.

— Только-то? — Лиханов грузно встал и, на ходу доставая ключи, снова приблизился к железному ящику. Повозился, пошуршал, вернулся, скрипя половицами, и выложил перед Валентином пачку красных десяток.

— Слышь, парень, а ты не запьешь там, в городе-то? пошутил он. — Грех, буквально, на душу беру…

— Магазин работает? — вставая, перебил его Валентин.

— Магазин-то? А что ему сделается… Ты через часок-то подходи — ответ на эрдэ, наверно, будет, и пообедаем вместе! — уже вдогонку прокричал Лиханов.

4

По предыдущим посещениям Гирамдокана Валентин знал местонахождение магазина. Впрочем, если бы он даже и не знал этого, плутать в его поисках было бы мудрено, ибо то, что могло называться улицей, имелось в поселке в единственном числе. Все же остальные узкие, кривые и извилистые промежутки между домами в лучшем случае могли быть отнесены к разряду переулков, закоулков, проездов и проходов.

Здание, в котором располагался магазин, безусловно, знавало когда-то лучшие времена — фасад его был обшит тесом с сохранившимися следами побелки и нехитрых украшений. В этот утренний час Валентин оказался едва ли не единственным покупателем. Правда, на завалинке у входа сидел невысокий крепыш, широкий, как комод. Несмотря на прохладный серенький день, малый был в грязной сетчатой майке, в спецовочных брюках и босиком. На земле рядом с ним стояла, девственно белея серебряным горлышком, целехонькая бутылка шампанского. Малый с интересом глядел на приближающегося Валентина, кашлянул, когда тот проходил мимо, но ничего не сказал.

Магазин был смешанный. Налево — продовольствие, прямо — прилавок с промтоварами, две шушукающиеся бабки и продавщица. — красивая пышная женщина средних лет в несвежем халате, направо — разобранные железные кровати с панцирными сетками, мотоцикл в деревянной упаковочной раме, алюминиевая лодка. При виде Валентина, истолковав, должно быть, по-своему появление мужчины в экспедиционном одеянии, продавщица тотчас перешла за продовольственный прилавок и остановилась в выжидательной позе. Позади нее парадно красовались бравые шеренги консервных банок, бутылок питьевого спирта, шампанского и коньяка.

— Самую большую плитку шоколада, — вкрадчиво попросил Валентин.

Таковая нашлась, и действительно оказалась весьма внушительной и роскошной, благо снабжение тут было приисковое да и район приравнивался к Крайнему Северу.

— Я не знаю вашего имени, — продолжал вполголоса Валентин, чувствуя, что бабки, остававшиеся за спиной, замолчали и придвинулись ближе. — Но чтобы наши с вами товарно-денежные отношения всегда были на высоте, от души прошу принять этот скромный презент! — Тут он ловко вложил шоколад в руку недоумевающей продавщицы и деловито добавил — Стоимость, само собой, приплюсуете ко всей остальной покупке. А теперь давайте перейдем к промтоварам.

— Глянь-ка, экспедишник, а культурнай! — удивленно-одобрительно заметили бабки.

— Надо же… — нерешительно произнесла продавщица и, помедлив, двинулась к прилавку, загроможденному штуками материи и толстенными рулонами ковров.

— Допустим, я собираюсь на смотрины к родителям своей невесты, — Валентин свойски подмигнул бабусям. — Что для этого нужно?

— Пинжак тебе нужен, сынок, — сказала слева подошедшая бабуся.

— Из хорошего сукна, — становясь справа, уточнила другая.

— Правильно!.. Спасибо! — Кивок налево, кивок направо и широкая улыбка рубахи-парня, адресованная продавщице.

Та оценивающе оглядела покупателя, поколебалась и после минутного отсутствия вынесла из подсобки большую и плоскую картонную коробку. Стала вытирать пыль с украшенной яркими заграничными надписями крышки, говоря хриплым голосом:

— Кажись, с позапрошлой зимы тут лежит. Не берут — экспедишникам он ни к чему, а своим… куда, в какую чертову филармонию они его наденут?.. Сто семьдесят рублей.

— Ох-ох! — дружно вздохнули бабки. — Дорогой, холера…

— Не в цене дело, — хмуро возразила продавщица. — Денег у людей навалом. Некуда выйти — вот в чем беда. — Глянула на Валентина — Скорей бы хоть ваши нашли что-нибудь… Наедут люди — все веселей… А то, кроме своих охламонов, никого и не видишь…

— Будет, все будет, — бодро сказал Валентин. — И рудники будут, и города, и железные дороги…

— Господи, страх-то какой!.. — только и вздохнули старушки.

— Ну, до городов-то небось еще далеко, — продавщица в первый раз за все время улыбнулась.

В нарядной коробке под папиросной бумагой оказался темно-серый французский костюм, и при одном взгляде на него Валентин, знающий толк в одежде, сразу понял: это будет как раз то, что принято называть «удачной покупкой». Пиджак сидел на нем, отлично. Брюки Валентин примерять не стал, но, прикинув на глазок, определил, что и они будут впору.

— Беру… но это не все. Еще дайте белую рубашку, что-нибудь приличное на ноги… — он окинул взглядом полки, посоображал и уверенно закончил — А также всякую там мелочь: носки, галстук, смену белья, мочалку, мыло…

Бабуси захихикали с одобрением.

— Ловкий парень… аккуратнай! Вот тожно-то тестю с тещей приятно будет поглядеть на такого жениха!..

Когда Валентин, неся в руках то, что не поместилось в рюкзаке, вышел на крыльцо, давешний гражданин с шампанским по-прежнему обретался на завалинке.

— Что, кореш, в город на выхлоп собрался? Или здесь погудишь? — дружелюбно спросил он. Лицо у него было по-детски округлое, румяное, из тех, что плохо поддаются загару. Глаза простодушные, светлые, со следами непрошедшего хмеля, выгоревшие волосы — торчком. Мощные руки и грудь — сплошь в наколках.

— В город…

— Завидки берут! — крепыш мечтательно зажмурился, пошевелил пальцами ног. — Я месяца три как оттуда. Тоже на выхлоп ездил… Какой мы там в «Байкале» гуж держали! Каждый вечер…

Он покосился на Валентиновы сапоги.

— Прохоря-то у тебя на б… ногу! Какой размер носишь?

— Сорок второй, — Валентин с интересом ждал, что будет дальше.

— Мой размер… — вздохнул босой обладатель шампанского. — Может, того… оттаранишь их мне? Тебе ведь все равно в город…

— А свои где?

— Прохоря-то? Забодал я их одному кирюхе. И тужурочку забодал… «Забодали тужурочку, забодали штаны и купили бутылочку на поми-и-н души!» — с блатным надрывом пропел малый. — Ну, отдаешь?

— Жалко вообще-то. Разношенные они и как раз по ноге… Но для хорошего человека…

Валентин присел на ступеньку, стянул сапоги и отдал их крепышу вместе с портянками. Тот, довольно сопя, начал обуваться. Валентин тем временем разглядел на его мощном предплечье корявую синюю надпись: «Нет прухи в жизни» — и невольно задумался: «Прухи… пруха… Ага, это то же самое, что везуха. Понятно!»

— В самый девке раз! — Малый бойко топнул ногой, встал и прошелся. — Давай, кореш, замочим это дело, — предложил он и широченной пятерней подхватил с земли шампанское, словно серебряного павлина за шею.

— Не можем жить без шампанского?

— А кто запретит роскошно жить и материться! — Малый ухмыльнулся, пояснил — Хотел водяры взять, да Клавка не дает. Почему, спрашивает, ты ее пьешь?.. А потому, что жидкая, была б, говорю, твердая — я бы ее грыз!.. Слышь, а ты где пахал?

— В Кавоктинской партии, знаешь?

— Это от Абчадской экспедиции, что ли? Как там мужики — ничего заколачивают? Или безнадюга?

— Будешь пахать — получишь.

— Шурфы-канавы? Бери больше — кидай дальше?

— Да, горные выработки.

— Ага… — малый задумался. — Я, вишь, с топографами шарился, а сейчас откололся от них. Пока вышки в тайге ставили — еще ничего, кругом шестнадцать выходило, а таскать рейки — это мне не в жилу. Я это дело знаешь где видел… согласно колдоговору!

Валентин рассмеялся. В этом квадратном малом, несмотря на неуклюжую приблатненность, чувствовалось обаяние натуры здоровой и бесхитростной.

— У тебя документы-то есть? — спросил он. — Паспорт, трудовая книжка…

— Ну есть, — малый уставился настороженно. — Что дальше?

— А дальше вот что: если надумаешь, то слетай в Абчаду и зайди там в отдел кадров экспедиции. Пусть тебя оформят в Кавоктинскую партию.

— А ты кто такой?

— Я-то? — Валентин усмехнулся. — Я, брат, шибко большой бугор. Старший геолог партии… Так ты запомни — Кавоктинская, усек? Зовут-то тебя как?

— Юра Махонин…

— Вот так, Юра Махонин, надумаешь — приезжай, нам горняки нужны. Бывай здоров!

— Пока, — пробурчал Юра, усиленно размышляя о чем-то. — Может, и приеду…

Осторожно ступая босыми ногами, Валентин миновал узкий переулок, стиснутый с обеих сторон ветхими заборами, и по каменистому откосу спустился к некогда прославленному своими россыпями руслу Гирамдокана. Берег был гол, пустынен и — странное дело! — отчего-то дик, хотя вот он, одноименный поселок, прямо тут же, и слышно, как собаки побрехивают во дворах.

Метров на триста ниже по течению, там, где подступали к самой воде чугунного цвета скалы, виднелись искореженные металлические опоры со свисающими обрывками тросов — скорее всего, остатки подвесной дороги.

Высокие склоны противоположного борта долины когда-то, конечно, были покрыты лесом, а теперь там среди тоскливо-сизого разлива крупноглыбовых россыпей лишь кое-где торчали одинокие хилые деревца.

Все это, вместе с жестоко и как бы напоказ перекопанным аллювием [3] русла, являло картину не то былых сражений с применением полевой артиллерии, не то акта бессмысленного вандализма, учиненного какими-то сказочными великанами.

Можно было сказать еще хуже, — подумал Валентин, — впечатление такое, словно здесь прошло стадо свиней с железными рылами, но ведь и сам я тоже — хочешь не хочешь — имею какое-то отношение к горнодобывающему делу. М-да… из всех элементов таблицы Менделеева золото обладает, должно быть, наиболее «колониалистским» характером — там, где речь идет о нем, потребительская сущность человека по отношению к природе выступает в наиболее, так сказать, чистом виде: пришел, добыл и ушел, оставив после себя разоренную, загаженную землю. Ну что это такое? Сейчас у нас тысяча девятьсот шестьдесят пятый год, и поселок стоит на Гирамдокане вот уже почти век, а отойти от него на сто метров — и хочется взвыть от запустения и какой-то обреченности и наколоть на себе большими буквами: «Нет в жизни прухи!» Действительно, что больше скажешь, когда тысячи людей десятилетиями гнули хребет на этих вот холодных берегах, дичали, спивались, харкали кровью, подыхали, как псы, — и все это ради того, чтобы какой-то миллионер, кто-то там последний из семейства здешних золотопромышленников, слюнявой развалиной доживал сейчас в далекой Америке свою никому не нужную жизнь. У долгой и жестокой эпопеи итог оказался гнуснейшим!

Валентин сплюнул на как бы доныне хранящий следы прошлого песок и принялся снимать куртку.

Как понятное продолжение раздражающих мыслей вспомнилось вдруг ночное происшествие, и тогда он пожалел, что не порасспросил Лиханова, когда тот давеча упомянул о «пошаливающей» зимовьюшке. Подумалось: а почему обязательно надо считать того старика плодом бредового полусна? В конце концов, притопавший за полночь дедок, пусть даже и с некоторым изъянцем в голове, явление отнюдь еще не сверхъестественное. Рассказывал же старый друг отца Лабазников о том, как он некогда ночевал один у костра в безлюдной Приамурской тайге и, проснувшись вдруг среди ночи, увидел по ту сторону огня голую женщину с копной вздыбленных волос; она некоторое время смотрела на геолога, потом, дико вскрикнув, бросилась прочь, в непроглядную лесную темень. «Вот тогда-то я, единственный раз в своей жизни, действительно испытал настоящий страх», — говорил Лабазников. А дело объяснилось потом довольно-таки просто: в селении километрах в двадцати от того места, где он заночевал, утонул ребенок; его мать, от горя повредившись умом, уже несколько дней скиталась по тайге; позже ее, конечно, изловили, отправили в больницу, и чем там завершилось дальше дело, Лабазников не знал. Валентин допускал, что нечто подобное могло быть и в случае с ним, но настораживало другое: многое из того, что наговорил старикан, было связано, пусть даже полярным образом, с кое-какими мыслями и соображениями самого Валентина. Стало быть, старичок — фантом, творение подкорки?.. Все это крайне подозрительно…

Было холодновато. В вышине ветер гнал с юга вороха серых облаков и сваливал их куда-то за волнистый гребень водораздела на той стороне долины.

Валентин разделся догола и, поеживаясь, остановился у кромки воды, чтобы остыть.

«Нет, — подумал он, — с одним золотом настоящего освоения здесь не получилось и не получится. Хотя бы в силу чисто психологических причин. Остро, прямо-таки до зарезу необходимы уголь, строительное сырье, железо, полиметаллы, медь, фосфаты, химическое сырье. Не помешала бы и нефть, но это уже в идеале. Железная дорога нужна, черт побери! Вместо всех этих экзотических автозимников по замерзшим рекам и аэродромов-пятачков среди тайги. К чертям собачьим такую романтику! Вот разве только в память о наших доблестных предшественниках — и об отце в том числе — сохранить один-два работающих прииска, пусть даже в качестве музея!»

5

Когда-то Валентин, безоговорочно убежденный патриот Сибири, искренне полагал, что сохранение во всей цельности и нетронутости сибирского приволья, таежного малолюдья не только желательно, но и со всех точек зрения полезно. Сожалел, что воды рукотворных морей где-то затопят вековые насиженные углы с их из могучего леса рубленными избами в деревянных кружевах, дорогими кому-то погостами, охотничьими угодьями, сенокосами и выпасами; что исчезнет сибирская деревня, утвердившаяся одной ногой на пашне, а второй — в тайге, исчезнет и былой сибиряк, выносливый, себе на уме человек, владелец порой незарегистрированной лайки и порой же неучтенного ружья, а вместо него явится безликий, обмятый в трамваях горожанин с продуктовой авоськой. Хотя Валентина не могло не покоробить услышанное однажды в глухой старинной деревеньке: «Мы туточки от веку своим миром живем, чужих к себе не шибко-то пущщам…» — однако же он с пониманием выслушивал разговоры таежных мужиков о том, что «каку опять холеру надумали строить? Чего им не хватат? Понаедут тыщи народу — добра не жди. Всего зверя распужают, тайгу сведут», что и без того «рази ж нонче рыба? Рази ж нонче орех? Вовсе ничего не стало. А вот при дедах наших — тожно всего было стоко, хучь задницей ешь!».

Но куда убедительней подобных досужих сетований было то, что Валентин видел сам: потревоженные добычными работами долины, замутнённые гниющими топляками сплавные реки, угрюмые проплешины вырубленной и захламленной тайги… Да и постоянное убывание зверя и рыбы тоже нельзя было не заметить человеку, большую часть года проводящему наедине с природой. Инженер-геолог, он прекрасно понимал необходимость и неизбежность промышленного освоения тайги, сам способствовал этому — и поначалу с бездумным профессионализмом.

Первый уязвляющий укол сибирскому самолюбию Валентина был нанесен в одном из городов европейской части Союза, когда он, получив отпуск после годичной работы в экспедиции, впервые в жизни отправился на запад. И причиной этого уязвления явились не древние златоглавые соборы, не украшенные кариатидами здания великолепной архитектуры, ажурные мосты, фонтаны и конные статуи на площадях, подобных которым у себя дома он не видывал, и не фруктово-овощное изобилие, чего в родимой сторонушке, увы, тоже не имелось. Нет, он был ошеломлен зрелищем самых заурядных белочек, что шныряли в городском парке — правда, очень культурном, ухоженном — и доверчиво брали из рук прохожих угощение, не подозревая, видимо, о том, что вот сейчас, в данную минуту, рядом стоит и таращится на них некто из того доблестного морозоустойчивого племени, которое навострилось «одной дробиной» попадать их пушному брату точно в глаз.

«Это что же такое делается? — удрученно размышлял Валентин. — В парках — белки. На городских прудах — дикие утки… А в Москву, говорят, даже лоси заходят!» Наверно, не бог весть уж каким великим событием было появление в столице лося, но за этим — Валентин это отчетливо сознавал — стояло многое, ибо уж в его-то город, даже на самую дальнюю окраину, сохатые вряд ли посмеют сунуться: что делать, сибиряк убедительно внушил всем и вся, что он великий охотник.

Утром следующего дня — бывают же такие совпадения! — Валентин купил в гостиничном киоске свежую газету, начал просматривать и вдруг наткнулся на заметку о том, что в Москве, в парке культуры и отдыха, некий турист свернул шею мирно дремавшему возле каких-то Голицынских прудов черному лебедю. Зачем? А просто так. Сам не знает почему. Мелькнувшее, едва он начал читать, предчувствие не обмануло Валентина: турист этот оказался землячком, так сказать, «парнем из нашего города». Валентин представил себе его ничуть не смущенную ухмылку: «Гы-ы, ну свернул и свернул — подумаешь, делов-то! Я ж не знал, что не положено».

До самого конца отпуска случай этот не выходил из памяти и в конце концов побудил его предпринять некий эксперимент. Тогда полеты ТУ-104 на восток все еще продолжали оставаться новинкой — возможно, этим объяснялось добродушие стюардесс; впрочем, не был очень уж строг и сам Аэрофлот. Как бы то ни было, Валентину удалось без особых хлопот погрузить в самолет вместительную клетку с приобретенными в зоомагазине двадцатью рыжими белками. Дальнейшее, как говорится, стало делом техники: однажды рано-рано утром он подъехал на отцовской «Победе» к городскому саду, перемахнул через решетку ограды и там, под сенью старых и молодых деревьев, выпустил хвостатых путешественниц на волю.

Посмотреть, что из этого вышло, он, занятый все дни экспедиционными делами в управлении, смог лишь через неделю. В горсад он пришел в середине дня, когда в аллеях было просторно, малолюдно и тихо настолько, что сухой шелест пока еще малочисленной желтой листвы отчетливо различался в легком шуме зеленых крон. Неотрывно скользя по ним взглядом, Валентин прошел весь сад из конца в конец, но нигде не заметил хотя бы смутно промелькнувшей тени пушистого зверька. Где-то из репродуктора лилась негромкая музыка, доносились слова песни: «Далеко-далеко, где кочуют туманы, где от легкого ветра колышется рожь…» Откуда-то долетали веселые вопли резвящейся детворы. Попался навстречу пожилой мужчина, по виду пенсионер, а может, и нет. С тросточкой, в шляпе, с объемистым животиком любителя пива. Крики детей сделались громче, стремительно приблизились, и ватага их, с треском штурмуя кусты, промчалась через боковую аллею. Следом за ними со свистом и гиком пронеслась группа подростков возрастом постарше. Пожилой мужчина вдруг почти подпрыгнул на месте, воинственно взмахнул своей тростью, затем поспешно принялся тащить из кармана очки. «Молодцы, белку бьют! — радостно сообщил он недоуменно остановившемуся Валентину. — Нынче ее развелось тут видимо-невидимо. Умные люди с собаками приходят. Жене на шапку, хи-хи!..» Очки наконец оказались на носу, и могучий охотничий инстинкт, словно ураган, унес человека с животиком в обильные зверем глубины городского сада. Да, «парни из нашего города» — и стар, и млад — в святой своей простоте явно не ведали, что «не положено» устраивать облаву на белок в собственном горсаду, так же как и скручивать шеи лебедям на московских прудах…

Мысли обо всем этом, словно осколок, до поры до времени не напоминающий о себе, затаились где-то в недрах памяти, однако, стоило однажды получить письмо от друга из Якутии, они с острой болью всколыхнулись снова. Друг, работающий в круглогодичной экспедиции на севере Якутии, сообщал, между прочим, что в их поселке на двенадцать тысяч населения приходится более тысячи дюралевых лодок с мощными подвесными моторами. Валентин живо вообразил себе эту армаду, представил количество стволов, разносимое ею по озерам, речкам и рекам того края, величину территории, которую может покрыть эта огневая сеть, — и перед глазами с необыкновенной отчетливостью, словно в оптическом прицеле, запрыгали резвушки белки из парка далекого города. Дело было в поле. Валентин прочитал доставленное вертолетом письмо, лежа у себя в палатке. Рядом стоял окантованный самоварным золотом радиоприемник «Турист», нежно-розовый, как молочный поросенок. Шла музыкальная передача для геологов. Исполнялась песня о привольной земле сибирской, об изумительной сибирской удали. «Сибирь, Сибирь, люблю твои края!..» — заливалась певица. Валентин дослушал, взял свою двустволку и спустился к реке. Чуть постоял у воды, потом ухватил ружье за концы стволов и, широко размахнувшись, плашмя хряпнул прикладом о большой округлый валун. Брызнули щепки. Изуродованное ружье Валентин забросил на середину реки, после чего молча ушел к себе в палатку. Видевшая все таборщица оробела и долго не решалась никому об этом рассказывать, но все-таки не выдержала, однако ей мало кто поверил: это ж надо окончательно чмыхнуться, чтобы так обойтись с прекрасной централкой отменно кучного боя… В тот вечер он долго лежал без сна, хотя утром предстоял тяжелейший маршрут, рассчитанный как минимум на пятнадцать часов непрерывного хода. В голову лезли мысли, раздражающе противоречивые, никак не желающие укладываться хоть в какое-то подобие системы. Так продолжалось до тех пор, пока не припомнились вдруг читанные однажды стихи:

Мир не закончен

и не точен,—

Поставь его на пьедестал

и надавай ему пощечин,

чтоб он из глины

мыслью стал. [4]

Нет, неспроста запали в память эти строки. Они, скупые, но столь много в себя вместившие, ждали своего часа — и вот явились, когда сказалась в них нужда. Таково, очевидно, свойство настоящих стихов; для того они, надо полагать, и пишутся или, по крайней мере, должны для того писаться. Строки эти стали как бы постоянным эпиграфом к дальнейшим размышлениям этого и последующих вечеров и дней, стержнем, на который нанизывались мысли, не всегда, впрочем, безукоризненные, шероховатые, с острыми углами, режущими гранями, словно образцы, отбитые в маршруте резким ударом геологического молотка.

Валентин начал издалека и, называя про себя занятие свое критическим краеведением, обнаружил, что до постыдного мало знает о прошлом родной Сибири. Смешно сказать, о войне Алой и Белой розы, о Йорках и Ланкастерах ему было известно куда больше. Ну, Ермак… ну, Ерофей Хабаров… «бродяга к Байкалу подходит…» — вот, пожалуй, и все, что прежде всего приходило в голову. Хрестоматийные фигуры, славные дела… Но там, за дымкой столетий, маячила, оказывается, и иная «хрестоматия». Всеобъемлющее беззаконие являлось вообще чуть ли не нормой жизни старой Сибири. Назначаемые сюда воеводы, губернаторы дичали почти поголовно не то от окружающей дикости, не то от внутренней к этому предрасположенности и совершали удивительные вещи. Так, один из них своим непомерным самодурством и жестокостью довел население вверенного ему края до того, что жители соседнего городка, Верхнеудинска [5], собрали ополчение и, двинувшись ратным походом через Байкал, осадили его иркутскую резиденцию. Другой, задумав, видимо, перенести военно-строевую выправку петербургских проспектов в основанный казаком Похабовым Иркутск, приказывал отпиливать иногда чуть ли не половину дома, чтобы «спрямить» улицу, подгулявшую в смысле ранжира. Возможность беспрепятственно творить произвол доводила власть имущих не только до метафорического, но и до натурального сумасшествия, как это было с начальником нерчинских заводов, вообразившим себя — ни много ни мало — царем Сибири. В таких условиях чумазая и хищная, по выражению историка-демократа Щапова, местная буржуазия, не скрываясь, вела себя на манер худших азиатских деспотов. К примеру, золотопромышленники, желая избавиться от лишних хлопот, приказывали тяжелобольных рабочих попросту выбрасывать куда-нибудь в тайгу, подальше от глаз людских. В свое время стали достоянием гласности случаи, когда одного пораженного гангреной несчастного нашли объедаемым муравьями, а другого — тоже полумертвого и тоже полуобглоданного — вырвали из пасти волка…

Неприятно врезались в память промелькнувшие в одной из старых книг слова Нессельроде: «Сибирь была для России глубоким мешком, в который опускали наши социальные грехи и подонки…» Граф и канцлер, последователь циничнейшего прагматика Меттерниха, ведал, что говорит. Стало быть, сибирскому жителю впору было слезно взмолиться: «Люди добрые, чем же мой дом хуже вашего, что шлете ко мне сюда все, от чего рады избавиться сами?!» Богом и начальством обреченный вместе с чадами и домочадцами жить в «мешке для грехов и подонков», он волей-неволей должен был строить свое существование, применяясь к специфически местному явлению — варначеству. В знаменитом своем словаре Владимир Даль отмечал: «Положить варнакам краюху — уходя на летние работы, пермяки кладут на окно хлеб для сибирских бродяг». Но беглых не только задабривали — их и боялись: огораживались забором, держали цепняков, имели в доме ружьишко, окна закрывали ставнями на железных болтах — «фортификационный» прием, мало известный в Европейской России, на Украине или, допустим, в Белоруссии. Беглых и жалели — сибиряк, сам ссыльнопоселенец или же сын, внук такового, видел в бродяге хоть и небезопасного порой, но все же родственного себе бедолагу — что бы он ни сотворил где-то и когда-то, — ибо кто ж из нас в Сибири вовсе уж без греха…

Что ни говори, а сложившиеся за века традиции обладают колоссальной инерцией, живучестью, и жалостливое отношение к былым бродягам, пересекавшим «славное море» на омулевой бочке, начинало вдруг давать махровые побеги в дне сегодняшнем, побуждая целые деревеньки писать слезные петиции за браконьера, разрядившего двустволку в грудь егеря: «Того-то, мол, теперича уж не воскресишь, а этого — жалко…»

Сибирь с великим ее простором, великими богатствами недр, тайги и вод — безусловно, земля гигантской мощи, но, как с горечью душевной думал иногда Валентин, она напоминала в чем-то того могучего детинушку, о котором говорят в народе: «Сила есть — ума не надо». Такова была самокритично-крамольная мысль, являвшаяся коренному сибиряку Валентину Мирсанову. Больше того: известное изречение Ломоносова, что российское могущество прирастать будет Сибирью, он стал мысленно дополнять для себя словами: но и Сибирь будет извлечена окончательно из всех своих медвежьих углов российской энергией и умом, отмыта, причесана, чтоб можно было без сомнения явить миру ее бедовую физиономию, и двинута вперед.

«Вот говорят: сибиряк! — невесело размышлял Валентин. — И уже одно это считается как бы похвалой. Что ж, есть в нас немало хорошего, именно своего, сибирского, этого не отнимешь. Но вот сами-то мы неужто не сознаем иногда свою… ну, скажем, сиволапость? Взять вот хотя бы это наше знаменитое: у нас, мол, сто верст — не расстояние, сорок градусов — не мороз, пятьсот граммов — не выпивка. Что это, как не скрытая ирония над собой? Ведь сто-то верст перестают быть расстоянием только при высокой насыщенности автострадами, магистралями, а до этого у нас, в Сибири, еще дожить надо. А уж алкогольная выносливость — совсем не то качество, которым можно хвастаться, будучи в здравом уме…»

«Край мой златоносный…» Геологу не нужно было слишком напрягать ум, чтобы сообразить: золотодобыча была отраслью, не требующей вложения больших средств. Это не сталелитейный завод или фабрика мануфактуры. Труд — большей частью самый примитивный, ручной. Небольшие мобильные артели. Цель — выжать все, а там хоть трава не расти. Породившая золото земля не получала взамен ничего. У благородного металла оказывался ветреный девичий нрав: дождалась жениха — и вон из родного гнезда…

Словом, от мытья золота, как и от рубки леса по былой методе, до настоящего промышленного освоения в те времена дело никак не могло дойти. Естественно, в таких условиях не могла развиваться настоящая производственная культура, и как следствие не блистала и всякая иная культура. Отсюда протягивалась ниточка и к убыванию сибирской живности, которая, начиная с времен оголтелой погони за «мягкой рухлядью», представлялась, видимо, чем-то несметным и неисчерпаемым. Поэтому обращение с ней, этой живностью, долго, очень долго оставалось, мягко говоря, в высшей степени вольготным. Уже после того как Валентин занялся своим «критическим краеведением», он узнал, что если б не революция и не последовавший вслед за ней ряд энергичных природоохранных мер Советской власти, то истреблявшийся веками знаменитый баргузинский соболь сегодня уже не существовал бы в природе.

Как бы новыми глазами перечитывал Валентин знакомые еще со студенческих лет сибирские воспоминания академика Обручева. И тут его вдруг поразили раньше не привлекавшие особого внимания заметки об охотничьих нравах конца прошлого века:

«…в Сибири до сих пор не существует никаких законов, определяющих дозволенные способы и время охоты и защищающих молодые выводки. Сибирские охотники все еще держатся старых дурных привычек пользоваться ямами, петлями, капканами и тому подобными западнями, причем наряду с самцами нередко попадаются и стельные самки или сосунки… Но еще бесчеловечней, чем этот вид охоты, облавы, устраиваемые в марте, когда начинаются оттепели и верхний слой снежных полей превращается в тонкую ледяную корку, которая выдерживает охотника и собак, но становится роковой для тяжелого оленя и еще более тяжелого лося. При этой варварской охоте несчастные животные, как самцы так и самки, загоняются до полусмерти. Более сильным и быстрым все же удается спастись, хоть и с окровавленными, до костей изрезанными острым льдом ногами, но стельные самочки почти все без исключения становятся жертвами охотника. Некоторые из этих грубых Немвродов, с которыми мне приходилось встречаться, открыто хвастались тем, что при таких мартовских облавах они убивали сотни оленей и лесных косуль; иногда количество уничтоженных животных достигает тысяч, а так как транспортировка такой массы дичи до ближайшего города при бездорожье тайги по большей части совершенно невозможна, то с животных снимаются только шкуры, а остальное оставляется в лесу.

Даже в Иркутской губернии, в этом центре восточносибирской цивилизации и, казалось бы, человечности, существует много местностей, где массовое бесцельное избиение крупной дичи привело к такому полному ее исчезновению, что деревни, обязанные прежде своим благосостоянием охоте, теперь нередко бывают вынуждены тяжело бороться за свое существование. Так, например, в восьмидесятых годах крестьяне незначительной, расположенной недалеко от Иркутска деревушки Олхи убили за одну облаву пятьсот стельных лесных косуль; в другом, тоже недалеком от Иркутска местечке Моты количество несчастных жертв достигло тысячи; в третьем — Балаганске — даже тысячу пятьсот. И все это за одну длящуюся несколько дней облаву!»

Валентин искренне и всей душой скорбел, но не удивлялся, когда слышал толки о том, что дичи с каждым годом все меньше, что вот-де растут дети, которые ни разу в жизни не слышали журавлиного курлыканья. И думалось ему: нет, не понаехавшие «тыщи народу», а сам предприимчивый сибиряк явился тому причиной. Что там говорить про времена Обручева, если в не столь уж давнем прошлом Валентин сам бывал свидетелем того, как, скажем, туманными сентябрьскими утрами, лишь завиднеются над деревнями и селами косяки и клинья да прольется с высоты волнующий клич перелетных птиц, земля открывала по небесным странникам беглый огонь. Не продрав еще глаз, палили прямо из распахнутых окон. Лупили, выскочив в одних подштанниках, с крыльца, со двора, с крыш. Стреляли из двустволок солидные мужики, взапуски смолила из дедовских берданок шустрая пацанва, даже бабы нет-нет да потявкивали из какого-нибудь зачуханного ствола тридцать второго калибра. И попадали — нечасто, но попадали…

Вообще, если вспомнить, удивительная царила распущенность в отношении оружия. Ружья дарили, ими обменивались, давали в придачу, скажем, к свинье или корове, покупали с рук и в сельпо так же свободно, как часы-ходики с гирей на цепочке. Их усовершенствовали: к гладкоствольным дробовикам приспосабливали нарезные вкладыши. Присобачивали самодельные приклады, ремонтировали с помощью сапожных гвоздей и напильника. «Автоматизировали» — устанавливали на звериных тропах в виде самострела.

Десятилетний оголец, поспешающий в лес с перемотанным проволокой — того и гляди рассыпется — дробовичком, ни у кого не вызывал и тени тревоги. Наоборот, отцы поощряли раннее охотничье рвение своих сопливых отпрысков: «Сибиряк растет, добытчик!» Ободренный отеческим напутствием, «добытчик» ретиво набивал руку, палил во все живое, не имеющее хозяина-заступника, — в сорок, удодов, дятлов, сусликов, бурундуков, зайцев. Последних давили еще и проволочными петлями — необременительное занятие старых да малых. Или бывало так: играют дети в избе, один из них хватает висящую на стене батину «ижевку», понарошку наставляет на другого, нажимает курок — гром, дым, кровавые ошметки по стене. Беда непоправимая… А в праздничные дни сколько гремело выстрелов по деревням — в хмельном озверении, в шутку или просто от широты души, от избытка чувств.

Сибиряк-охотник или же сибиряк, мнящий себя охотником, слыхивал, конечно, что есть законы, упорядочивающие охоту, мельком натыкался взглядом где-нибудь в сельпо или на стене заготживсырья на отпечатанный на оберточной бумаге плакат, призывающий соблюдать сезонные сроки охоты на боровую, водоплавающую и прочую дичь, но простодушно полагал, что не про него сие писано. Какие сроки? Где — в Сибири? Да он милиционера, лесника, объездчика раз в год видит, да и то в високосный, а в остальное время закон — тайга, медведь — прокурор. Еще меньше, чем с бумажными увещеваниями, сибиряк считался с религиозными запретами типа: «Убивать лебедей — грех». Ну, может, где-то там оно и грех, а Сибирь-матушка велика, здесь все спишется. И списывалось…

Ну а с рыбой — с той вообще не церемонились. Ее ловили удочками, петлями, переметами, «корчагами», сетями и просто штанами с завязанными гачами. Ширяли острогой. Глушили же не только благородной взрывчаткой, а ухитрялись карбидом и даже негашеной известью. В пору, когда байкальский омуль шел на икромет, его даже не ловили, а гребли по принципу «хапай-имай!» и мешками увозили явно и тайно, иногда даже столь причудливым способом, как в тендерах паровозов. Долгое время не оставались в накладе ни «свои», прибрежные, браконьеры, ни «чужие», приехавшие за сотни верст. Наконец оскудел даже великий Байкал. Простодушный сибиряк поначалу не мог сообразить, в чем тут дело. Привыкший к беспрестанно и на все лады повторяемым словам о бездонности, безбрежности и неисчерпаемости всего сибирского, он и мысли не мог допустить, что что-то здесь может вдруг иссякнуть по его вине. Тогда родились и объяснили всё слухи о том, что из дальних заграниц наезжают с диковинными орудиями лова хитроумные любители омулька и берут рыбу чуть ли не эшелонами. Вот это уже было более доступно пониманию сибиряка, чем занудливые слова, обращенные к его сознательности.

Увы, Валентин знал сибиряков, которые любили и ценили сибирскую природу только у себя на обеденном столе. Как в глубине самой злодейской личности может сидеть хоть и малюсенький, но все же хороший человечек, так и в душе подобных, даже образованных, сибиряков таился этакий крошечный хват, которому, правда, не всегда дают волю, но уж если дают, то — ого-го! — в какого верзилу он вымахивает, предприимчивого, себе на уме и безумно храброго в своем нахальстве. Вот, скажем, сельский механизатор, рабочий таежного леспромхоза, «большой человек» из города или района, свой брат экспедиционник или пенсионер дядя Вася из соседнего двора. Каждый из них вполне степенная личность, хороший семьянин, мягкий и, быть может, робеющий перед женой, иногда жалуется на сердце, на печень, записан в библиотеку. И вдруг — на тебе! — мчится такой гражданин, совсем как в фильме про шпионов, через ночную тайгу в брезентовом «газике» с включенным прожектором, в глазах — леденящий блеск, в руках — многозарядный карабин. Пещерно свиреп, решителен, готов к пролитию крови не хуже какого-нибудь мафиози. Или в позе наемного головореза-десантника бесстрашно сидит у раскрытой дверцы вертолета, летящего на высоте полусотни метров, и опять-таки вооружен, весь начеку. А вот еще: на мощном мотоцикле «Урал» пробирается через такие чертоломные места, куда даже волк не рискнет сунуться, а он — ничего, только весь в алчном мыле, и в коляске у него — двустволка, нейлоновая сеть, а то и кое что посущественней…

Работая в Саянах, Валентин иногда натыкался в кедрачах на целые, можно сказать, фабрики по обработке шишек. Бог ты мой, чего там только не было — и всевозможные лущильные барабаны, и грохоты, и иные всякие приспособления для добывания и очистки ореха. Все это добротное, сделанное с толком, с умом. Особенно впечатляюще выглядели колоты — древесные обрубки без малого в обхват толщиной, насаженные по типу молота на крепкие длинные рукояти. Какому-нибудь хиляку такую штуковину и от земли не оторвать. Но те, кто оборудовал здесь свою укромную фабрику, — люди лошадиного здоровья. Уж коли ахнут этим колотом по кедру, содрогаются и земля, и небо. Шишки падают дождем. На дереве же, ясное дело, остается травма, возобновляемая каждый год. Кедрач медленно, но верно гибнет. Но это еще туда-сюда, в какой-то мере даже милосердно, ибо «прописавшиеся» здесь шишкари берегут «свое» добро, топором все же не орудуют, а ведь есть и такие, кому свалить ради полусотни шишек вековое дерево — все равно что раз плюнуть… Потихоньку скудели некогда богатые кедрачи в дальних хребтах, и рынок реагировал на это однозначно: меньше орехов — выше цены. Те, у кого имелись сугубо «собственные», никому постороннему не известные кедровые места, потирали руки в предвкушении еще более прибыльных времен. И подобные монополисты, крепко сидящие на своих тайных участках и готовые, если придется, защищать их, не останавливаясь ни перед чем (Валентин еще с детских лет запомнил случай, когда из-за сорока кулей орехов в хребтах убили двух человек), были, само собой, не только среди шишкарей, но и грибников, ягодников, рыбаков, охотников и прочего предприимчивого люда. Им, ясное дело, освоение тайги, упорядочение промысловых дел и постановка их на твердую государственную основу были совсем даже ни к чему. «Пущщать» в свои доходные владения чужих им смертельно не хотелось.

Раньше, когда Валентин сталкивался с подобными чувствами — а они, разумеется, высказывались не всегда прямо, — в мозгу всплывало дремучее слово «кулачество». Но, занявшись своим «критическим краеведением», он сообразил, что тут нечто иное, нечто более давнее и глубокое. Память подсказывала: тебе это знакомо… ты читал об этом… Но где, когда? Очевидно, в студенчестве, в университете… У Владимира Ильича? Но в каком из его трудов?.. При своей привычке додумывать все до конца Валентин не стал откладывать выяснение на потом, а сразу же помчался в районную библиотеку. И уже по дороге его осенило: «Развитие капитализма в России» — именно там надо смотреть! И точно, немного полистав плотненький коричневый том, он нашел ее, эту фразу, которая еще, кажется, на третьем курсе запала ему в голову: «Дело в том, что в Сибири… нет сложившейся частной собственности на землю. Зажиточный крестьянин не покупает и не арендует земли, а захватывает ее…» Захватный способ землепользования — вот он, четкий, емкий, предельно сжатый, как всегда у Ленина, ответ на его расплывчатые догадки и вопросы. Двигаться дальше было уже проще: захватный способ распространялся в Сибири не только на пахотные земли, но и вообще на любые угодья — сенокосные, рыбные, охотничьи, ягодные… Бесследно исчезнувшие из сельского хозяйства, захватные традиции все еще отсиживались, как кикиморы, в кержацких уголках тайги, и Валентину доводилось самолично слышать рассуждения, можно сказать, до умиления беззастенчивые: «На тоем хребту наш дедушка Бухтей еще сыздетства шишковал, потому хребет Бухтеевским зовется, стало быть, никто туды не моги соваться!»

Вторжение нового — будь то автомобильная дорога, новый поселок, заповедник или заказник — потомки дедушки Бухтея встречали со скрытым или явным неодобрением Им хотелось бы продолжать и дальше жить по старинке, оставаясь наедине с беззащитной природой и верша свою расправу над ней без посторонних глаз, живодерствуя без свидетелей. Это было не что иное, как перенесенное на другое поприще старообрядческое стремление отсидеться в стороне от всего, блюсти в своей деревне, в своем углу темное варварство, древнюю изуверскую власть сильного над слабым, старшего над младшим, беспрепятственно давать выход «нашему крутому таежному ндраву», хранить в священной неприкосновенности свою кондовость, трухлявые гробы своего прошлого.

Так это оценивал и понимал Валентин, но, оказывается, были люди, которые думали совсем иначе. Сибирь виделась им исключительной «матушкой», а ее пережитки — «духовной преемственностью», «нравственными заветами прошлого», «суровой и простой библейской значительностью», «вековыми устоями своеобычной сибирской сторонушки». Ну, относительно «библейской значительности» Валентин ничего возразить не мог, а вот насчет «почвенной мудрости» и «теплоты сострадания», якобы издавна лампадно теплящихся в старых деревнях, то тут у него было что сказать.

«Комиссар повел их в конце великого поста в дремучий бор по течению реки Тарбагатай, позволил им самим выбрать место и обстроиться как угодно, дав им четыре года льготы от платежа подушных податей. Каково было удивление этого чиновника, когда посетил их через полтора года и увидел красиво выстроенную деревню, огороды и пашни в таком месте, где за два года был непроходимый лес…»

Так начиналось обживание новых мест, и вместе с ростом зажиточности кое у кого росло высокомерное отношение к чужакам, к переселенцам более поздних времен Об этом тоже было сказано в «Развитии капитализма в России»: «Весьма интересно наблюдать, что отношения зажиточного сибиряка к поселенцу… в сущности совершенно тождественны с отношениями наших зажиточных общинников к их безлошадным и однолошадным «собратам»».

За два протекших с тех пор столетия люди славно потрудились, и Валентин, не раз проезжавший через этот самый Тарбагатай, никаких следов, напоминающих о былом «дремучем боре», и близко не видел. Но удивительно было не это: в конце концов, рубить лес необходимо — на топливо, на строительство, чтобы высвободить землю под пашни. Но люди, оголяя землю, способствовали тем самым иссяканию вод, открывали простор ветрам всех времен года, да и собственным полям наносили ущерб, ибо неизбежно приходили в движение пески, закрепленные до того сосновыми массивами. А вот сажали те же самые люди что-нибудь взамен или нет — пусть самые неприхотливые, не требующие ухода породы деревьев и кустарников? Увы, сибирская деревня, как видел Валентин, чаще всего являла собой угрюмые серые ряды заборов и домов, отнюдь не осененных шумящей на ветру зеленой листвой.

Почему так повелось? В том ли дело, что Сибирь, суровая, непривычная, против воли навязанная, представлялась, да и была, мачехой для тех первопоселенцев, что попали сюда за бунты, за раскол и просто не от хорошей жизни? И можно ли ожидать от таких людей бережного, рачительного отношения к здешней земле, если с первых же шагов им надо было в поте лица добывать себе кров и пищу; если лес для них был скорее врагом, чем другом, ибо его надо было корчевать, выжигать, чтобы освободить участок для пахоты; если в глубине души у них не могла не теплиться надежда все же вернуться когда-нибудь из постылой этой чужбины в отчие края; если вокруг было ошеломительно, нескончаемо много всего — вольной земли, лесов, вод, и все это не монастырское, не помещичье, а как бы ничье? Стройся, паши, сколько одолеешь и сможешь…

Да, в таких условиях ни сознательно, ни бессознательно принцип «брать, улучшая, и улучшать, беря» применительно к сибирской природе не мог, естественно, возникнуть в умах людей. Надо думать, сама мысль о том, чтобы посадить дерево, к тому ж не плодовое, когда кругом нетронутое море тайги, показалась бы, вероятно, дикой тем первопоселенцам, от коих пошли обычаи последующих поколений.

Несколько парадоксальный вывод, к которому пришел Валентин, был таков: плохо не то, что вообще идет промышленное освоение Сибири, а то, что уровень этой освоенности, «окультуренности» еще недостаточен. Все еще продолжали путаться под ногами предрассудки старой Сибири. Все еще сохранялись медвежьи углы, причем не в качестве географического понятия, а медвежьи углы в сознании человека.

6

В кабинет Лиханова он вошел почти точно через час после ухода, и при виде его тот даже привстал от изумления. Одетый с иголочки, при бордовом галстуке и остроносых лакированных туфлях, чисто выбритый и с мокрыми еще волосами, крепко загорелый Валентин выглядел спортсменом, вернувшимся со сборов где-то в Крыму или на Кавказе.

— Ёшкин кот! — вскричал Лиханов. — Ты это, буквально, на прием к министру летишь?

— Нет слов, снабженцы у вас расторопные, — весело заявил Валентин, сел и подмигнул — Как сказал один босой мудрец возле магазина: кто запретит роскошно жить?! Эрдэ еще не было?

Лиханов развел руками.

— Что ж, подождем, — Валентин забросил ногу на ногу и сцепил на колене пальцы. — Дело-то, собственно, вот в чем. Не знаю уж зачем, но в управление приехал Стрелецкий. Ребята передали мне по рации…

— Погоди, это какой же Стрелецкий? Тот самый, что ли?

— Ну, а какой же еще? Конечно, тот самый. Член-корр, корифей и тэдэ…

— Как же, как же. Мы, елки-палки, по его книгам, помню, к экзаменам готовились… Или возьми ты любой геологический отчет, так там в главе «История исследований» везде, буквально, Стрелецкий, Стрелецкий… Да-а, а я почему-то думал, что он уже того…

Валентин фыркнул:

— Эти старики покрепче нас с тобой! Исследовательскими институтами ворочают, монографии издают, по заграницам ездят. У них, брат, не наша закалка, это — динозавры!

— Вот и батя твой из таких же…

— Отец-то? Ну что ты, какой же из него динозавр. Он у меня тот самый скромный савраска, которого укатали крутые горки… Короче, сегодня вечером я обязательно должен увидеться со Стрелецким и задать ему два — только два! — вопроса.

— Всего лишь? Ты их лучше моему прорабу задай. Он тебе любой вопрос в момент растолкует. Ядреным народным языком… Стало быть, ты ради этого и вырядился?

— Ради этого, а что?

— Ничего. Мог бы и в энцефалитке заявиться — небось старик не осудил бы.

— Осудить-то не осудил бы, конечно, но… поскольку я предстану перед ним в качестве просителя, это может выглядеть попыткой сыграть на своем затрапезно-полевом обличье. Вот-де мы, скромные герои наших дней. Уродуемся, мол, как карлы за растрату. Цените и сочувствуйте. Все это, дорогой Петрович, пижонство есть и выпендреж.

Лиханов крякнул и поскреб затылок:

— Экий ты, буквально, щепетильный малый… Однако же… — он взглянул на часы, — пора и обедать. Пошли, а то жена, наверно, уже заждалась.

— Да, вот еще что, Петрович, — Валентин достал из рюкзака наган. — Спрячь-ка в свой сейф вот этот сучок.

— И то верно, — одобрил Лиханов и, открывая в очередной раз железный ящик, хохотнул: — А может, чтоб профессор был сговорчивее, заявишься к нему при оружии, а?

— Ну, к чему такой примитив, Петрович, — Валентин принял боксерскую стойку, стремительно сместился вправо, влево и сделал пару мощных выпадов. — У меня для него припасено иное оружие. Ядерное. Массового уничтожения.

На правах фактического хозяина поселка Лиханов мог бы обосноваться в одном из тех добротных пятистенных особняков, что еще оставались от времен довоенного расцвета прииска, однако занимал с семьей половину невзрачного двухквартирного дома. Но обстановка в квартире Лихановых поразила Валентина устоявшимся и солидным уютом. Такого количества ковров ему еще не приходилось у кого-либо встречать — они висели на всех стенах, кроме кухни, и лежали на полу. Среди них имелся даже один великолепный гобелен — африканский пейзаж со львами на переднем плане. Мебель была полированная, явно импортная. На накрытом уже столе холодно блистали хрустали и фарфоры. В углу бархатно мяукал радиокомбайн, наивысшего, надо полагать, класса. За раскрытой дверью в соседнюю комнату буржуйски лоснился черный бок пианино.

— Черт побери! — ошарашенно проговорил Валентин. — Таежные князья. Золотопромышленники!

Лиханов довольно потирал руки. Его жена, полноватая и очень милая женщина, которую Валентин лишь мельком видел в свои прошлые посещения Гирамдокана, была искренне рада гостю.

— Вы знаете, у нас так редко бывают новые люди, — доверительно сообщила она. — Тем более, вижу, вы прямо из города. Леша, почему же ты сказал, что он пришел из тайги?

— Да из тайги он, из тайги, — отозвался Лиханов из гостиной. — С Кавокты пришел. А то, что он при костюме, так это он, елки-палки, ради тебя прибарахлился. Только что, в нашем магазине. Проходи сюда, Валентин, можно, понимаешь, приступать.

Для начала хозяин предложил отведать малиновой настойки.

— На спирту, — предупредил он. — Что это ты все озираешься? Отвык, понимаешь, от человеческого жилья?

— Признаться, я как-то не ожидал… — пробормотал Валентин.

— Мы с Лешей как сошлись, так с тех пор все по разведкам да по разведкам, — сказала хозяйка, ставя на стол исходящую паром фаянсовую супницу. — Сначала, по молодости-то, жили, как на вокзале, — одни чемоданы да миски с ложками. А как дети пошли — пришлось за ум взяться…

— Наташа верно говорит, — поддержал Лиханов. — Некоторые, елки-палки, романтики едят на фанерных ящиках, спят на раскладушках и рассуждают при этом так: вот, дескать, переедем в большой город, получим квартиру с удобствами, тогда и начнем обзаводиться и жить по-настоящему, а пока, мол, и так перебьемся. А это «пока», оно, брат, ох и длинное получается… Вот наконец есть у них и должности в городе, и квартиры, и суммы на книжках, а вот самое главное-то, оно аж во-о-он где осталось, и не вернешь ты его никакими, буквально, молитвами. Дооткладывались! Что, неправильно я говорю?

— Когда ж ты у меня неправильно говорил! — засмеялась Наташа. — Да вы ешьте, не то остынет все.

Малину на спирту Валентин, по обыкновению своему, лишь пригубил, чем заметно огорчил хозяйку, видимо гордившуюся этим могучим напитком.

— Простим ему — он сегодня, буквально, с академиками будет общаться, — вступился за него Лиханов. — Ты помнишь, Наташа, такую фамилию — Стрелецкий?

— Стрелецкий? Он что, учился с тобой?

— Какой там учился! Довоенный еще геолог. Ученый. Книги, буквально, у него, труды…

— А, вспомнила, вспомнила! Ну и что он — умер, да?

— Типун тебе, елки-палки, на язык! Валя вон сегодня вечером разговаривать с ним будет.

— Ой, правда? — почему-то обрадовалась Наташа. — Он вас вызвал?

— Ты, Валя, буквально, хоть рассказал бы нам, что у тебя за дела там такие, — попросил Лиханов, отрываясь на миг от супа. — А то мы…

Тут в прихожей заверещал телефон.

— Не дай бог, чепе какое-нибудь, — буркнул Лиханов, вставая из-за стола.

— Слушаю! — начальственно пророкотал он в трубку. — А, это ты… Давай текст. Так… Ага… Понятно, спасибо!

Он вернулся, говоря на ходу:

— Пляши — Ревякин-то твой, понимаешь, выслал-таки вертолет. А я что-то сомневался немного. Думал, вся эта твоя затея — мартышкин труд… Да ты сиди, сиди, — придержал он встрепенувшегося Валентина. — Поди, он еще только-только из Абчады вышел. Вот как услышим, что он гудит, — я заведу мотоцикл и прямо к вертолету тебя доставлю… Да, ведь ты же так и не рассказал нам о деле своем!..

— И что ты пристал к человеку! — Наташа укоризненно взглянула на мужа. — Может, ему не хочется говорить. Или нельзя…

— Да что вы! — Валентин рассмеялся. — Дело-то, собственно, вот в чем. Вы, конечно, в курсе, какая складывается ситуация у гулакочинцев. Есть рудное тело. Мощность, длина по простиранию, содержание полезных компонентов — все соответствует требованиям. До полного счастья не хватает лишь пустячка — на некоторой глубине рудные минералы исчезают, как обрезанные. Буровые скважины входят в мощную зону дробления и — с приветом, будьте здоровы. Если б не это, месторождение стояло бы в ряду классических, а ребята из Гулакочинской разведки швырялись премиальными.

— Как же, как же, — кивнул Лиханов. — Четвертый год люди трудятся, дырок в земле понавертели… С переменным, как говорится, успехом. Что ж, наше дело такое — раз на раз, елки-палки, не приходится.

— В управлении на них большие надежды возлагают, — сказала Наташа. Мы с Лешой были там недавно и встретили знакомых гулакочинцев. Они показывали образцы сплошных руд — красота!

— Да, руды у них впечатляющие, — согласился Валентин. — Но сверх того, что найдено, они, сидя у себя на Гулакочи, ни шиша не найдут.

— Ах, какой вы, Валя, решительный! — засмеялась Наташа. — Даже завидно. Вот что значит молодость.

— Мне показалось, что парни с Гулакочи настроены очень уверенно, — заметил Лиханов. — И начальство их по шерстке гладит.

— Да, хвост они держат пистолетом, — усмехнулся Валентин.

— Сказать прямо — гулакочинцы сейчас на особом счету, — вставила Наташа. — Любимчики!

— Оно, буквально, может, и не совсем так, — мягко поправил Лиханов. — Но допустим, оборудование новое, запчасти и прочее в первую очередь — им. Ясное дело — месторождение нужного сегодня сырья! Однако же почему ты полагаешь, что они ни шиша там не найдут больше?

— Дай же человеку поесть! — возмутилась Наташа. — А то с этими разговорами он голодный из-за стола встанет.

— Спасибо, я уже сыт, — Валентин отодвинул от себя тарелку с недоеденным бифштексом. — Почему я сомневаюсь? М-мм, видите ли… В ходе съемочных работ за эти пять лет я пришел к мысли, что геологические структуры в нашем районе напоминают… ну, скажем, черепицу, систему налегающих друг на друга гигантских чешуй. И следовательно, для правильного понимания его строения важны в первую очередь не вертикальные разломы земной коры, как это издавна принято считать, а пологонаклонные, близкие к горизонтальным.

— А-а, вон ты о чем! Покровные структуры, то бишь шарьяжи, — Лиханов, смеясь, повернулся к жене. — Наташа, ты помнишь, с каким отвращением произносил это слово профессор Хрусталев? Приналяжет, бывало, на «эр» — шар-рериажи! — и лицо такое сделает, будто акрихина отведал.

— То-то и оно-то, — Валентин скосил глаза на окно, за которым погода как будто бы постепенно разгуливалась. — Послушать моего отца, времена были баснословные. С одной стороны — так называемые фиксисты, это правоверные, стоящие на том, что породы земной коры извечно пребывают на месте своего образования, а если и движутся, то только вверх-вниз. А с другой стороны — еретики, мобилисты. Эти доказывают, что обширные участки земной коры могут быть перемещены на десятки, сотни и — страшно сказать! — тысячи километров… Короче, пошумели, поспорили, затем фиксисты оказались наверху, и пора дискуссий кончилась. Отошла лафа. Всерьез упоминать о шарьяжах, мягко говоря, стало неприличным. Все равно как, допустим, заявиться в храм божий и кричать там, что человек произошел от обезьяны. Инакомыслящих попросту заплевали бы… Рассказывать студентам о мобилизме — боже упаси! Издаться, напечататься — не моги и думать!..

— Однако это не мешало открывать новые месторождения, — вполголоса заметила Наташа.

— К счастью, да. Пока их можно было обнаружить с помощью пяти чувств, молотка и компаса, все эти споры как-то и не имели большого практического значения. Что с того, что, скажем, — Валентин покосился на гобелен со львами, — Африка некогда откололась от Южной Америки, а Индостанский полуостров тридцать миллионов лет назад врезался в Азию и нагромоздил перед собой Гималайскую горную систему? Слава богу, на продуктивности Подмосковного угольного бассейна это никак не сказывается. Многие мобилисты тогда отрекались ведь, переходили в «истинную» веру. Работает такой новообращенный, открывает месторождение, а какому он в душе богу молится — не суть важно. Есть результат — вот что существенно… Но теперь положение меняется. Месторождения, выходящие на поверхность, можно считать, почти уже все пооткрыты. Необходимо переключиться на «слепые» руды, те, что не видны с поверхности. И вот тут-то идеи мобилистов начинают непосредственно вторгаться в повседневную жизнь. Обретают не только академический, но и самый что ни на есть практический интерес.

— Ага, понятно, к чему ты клонишь. Значит… — и Лиха нов выжидательно умолк.

— Вот именно, — Валентин развернул перед собой салфетку и резкими уверенными штрихами стал набрасывать схему. — Вот глядите… Возьмем некий абстрактный район, где имеется некое рудное тело, залегающее почти вертикально. Допустим, что в одну из эпох горообразования — неважно, в герцинскую [6] там или альпийскую, — под действием бокового давления, стресса, в верхней части земной коры происходят почти горизонтальные сколы и перемещения масс горных пород… то есть образуются эти самые шарьяжи. Допустим также, что плоскость одного из сколов, то есть сместитель, рассекает наше рудное тело… В результате получается вот что: срезанные верхи рудного тела вместе с окружающими породами «уехали» на некоторое расстояние, а оставшаяся корневая часть оказалась перекрытой надвинутыми на нее массами пород…

— Ясненько… — протянул Лиханов, с веселым изумлением разглядывая изображение на салфетке. — Выходит, вот эту картинку ты продемонстрировал гулакочинским орлам, а они тебя не поняли, так?

— Не поняли — это, Петрович, мягко сказано, — Валентин хмыкнул. — Впечатление было такое, будто я им доказываю, что земля имеет форму чемодана… Вообще, конечно, их можно понять: люди работают уже четвертый год, создали за это время некую свою концепцию в духе традиционного учения о полезных ископаемых, и вдруг является какой-то тип со стороны и начинает вякать что-то такое, что ни в какие ворота не лезет. Кому это понравится?

— Какова величина перемещения? — вдруг спросила Наташа, придвигая к себе салфетку.

— Километров тридцать. То есть корневую часть изучаемого рудного тела надо искать где-то совсем в стороне.

— А как вы думаете, Валя, на какой глубине она залегает? — продолжала Наташа.

— Я несколько раз пробовал подсчитать, и получается что-то около четырехсот метров. Так что руду придется брать штольнями, рельеф это позволяет.

— Ах, язви тебя, это мне, буквально, нравится!.. — Лиханов пристукнул кулаком по столу. — Честное слово, нравится! А с кем-нибудь из управления ты говорил?

— Говорил, конечно, но… — Валентин пожал плечами. — Что ж, они практики, хозяйственники. Все эти теоретические построения им неинтересны. Таких фантазеров, как я, они отечески похлопывают по плечу — иди, мол, парень, проспись…

— А что, это дело, елки-палки, такое… Есть инструкции, железные требования… Шутка ли — для начала надо туда дорогу проложить, а Учумух-Кавоктинский водораздельный массив, он ведь высоконький… Завезти станки — ЗИФ-650 или даже ЗИФ-1200… Горючее, глину и воду для бурового раствора… И опять же, ты ведь не одну дыру там вертеть будешь, а целую систему скважин… На все это, считай, уйдут годы. Придется разворачивать строительство — жилье, столовая, баня — все, вплоть до сортира… И в конце концов, коли ничего так и не будет найдено, сверху поинтересуются: а какие такие основания были у вас, дорогие товарищи, ставить бурение? И вот тут-то окажется, что всех-то оснований — одна только фантазия геолога Валентина Данилыча Мирсанова.

— Леша, ну что ты азбучные истины ему рассказываешь! — поморщилась Наташа. — Он не хуже тебя все это знает.

— Подожди! — отмахнулся Лиханов и продолжал — Нет, ты, Валя, пойми меня правильно — я всей душой за тебя, но вот что не худо бы помнить: эти твои рисунки, — Лиханов двумя пальцами взял за уголок исчерченную салфетку и потряс ею над столом, — обойдутся государству в копеечку. Не клевал тебя жареный петух в это самое… в вышеуказанное место! Это тебе не шестьсот рублей на вертолет, а миллионы!

— Что ж, значит, такова цена моей идеи, — улыбнулся Валентин. — Впрочем, это дело экономистов — считать деньги. А мое — дать геологический прогноз. Что я и делаю… Минуточку… кажется, что-то гудит, а?

Прислушались. Прошла минута, и далекий поначалу звук быстро приблизился, разросся, все яснее проступал в нем характерный для вертолета звенящий гул.

Вместе с хозяевами Валентин вышел на крыльцо, остановился, заинтересованно оглядывая небо.

— Погодка-то, пожалуй, налаживается…

— Не беспокойтесь, Валя, к вечеру все равно будете в городе, — заверила Наташа. — Вы уж не забудьте на обратном-то пути заглянуть к нам — ужасно, знаете, интересно, что у вас там получится.

Лиханов в брезентовой куртке поверх пиджака выкатывал тем временем из сарая мотоцикл.

А вот он сейчас возьмет да и не заведется… предположил Валентин и обернулся к хозяйке. Как же я забуду заглянуть, когда мой рюкзак с полевой одеждой остается у вас? Не пойду же на Кавокту в таком виде…

Мотоцикл завелся сразу. Валентин попрощался, сел в коляску, и «Урал», негромко урча, выкатился со двора.

Лиханов оказался отчаянным водителем. Когда они ворвались на летное поле, пилоты еще не успели даже заглушить двигатель. Лиханов затормозил метров за десять до вертолета и, оставаясь в седле, протянул Валентину руку.

— Счастливо тебе слетать, Валя, — он вдруг засмеялся, помотал головой. — Что-то не пойму я вас, нынешних. Вот эта твоя затея… То ли она, буквально, от бесхозяйственности, то ли оттого, что… стали иначе глядеть на государственную выгоду…

— Как тебе сказать, Петрович… — Валентин, прищурясь, следил за лопастями вертолета, бесшумно и плавно отмахивающими последние обороты. — Глянь-ка на мои уши: как они?

Лиханов озадаченно заморгал, хмыкнул неуверенно.

— Гм, уши как уши… Нормальные уши.

— Да? Не лопухи, значит?.. Дело в том, что слова поэта «улица моя, дома мои» я склонен воспринимать всерьез. Улавливаешь? В этом вся штука. Вертолет этот тоже, в сущности, мой, и я чувствую за собой полное право распорядиться им для общей нашей пользы.

— Черт знает что! — пожал плечами Лиханов. — Живешь будто в мечтах. Но погоди, вот однажды пнет тебя грубая действительность своим, буквально, кирзовым сапогом. В самое, буквально, чувствительное место.

Валентин расхохотался.

— Петрович, дорогой, почему ты думаешь, что у нее, у действительности этой, всего одна пара обуви, да и та кирзовая? А не может быть так, что она наденет бальные туфельки и пригласит меня на дамский вальс?

— Эх, невозможный ты человек… Детства в тебе много, вот что!.. Ну, все равно — помогай тебе бог!..

Лиханов еще раз пожал руку Валентину, махнул пилотам и, круто развернувшись, умчался обратно в поселок.

7

Командира вертолета Валентин немного знал — во всяком случае, встречаясь где-нибудь у конторы экспедиции в Абчаде или в тамошнем аэропорту, они неизменно здоровались.

Откатив назад сдвижную дверь, командир глядел из пилотской кабины на подходившего Валентина и конечно же обратил внимание на его отнюдь не полевой вид, но все же спросил с улыбкой:

— Что, облет будем делать, начальник, или на подбор площадки пойдем?

— Ни то, ни другое, шеф, — в тон ему откликнулся Валентин. — Стартуем обратно на Абчаду. Самолеты из города были сегодня?

— Были! — подал голос из глубины грузовой кабины бортмеханик. — До вечера еще борта три будет. Один, кажется, в Абчаде заночует.

Взлетели по-вертолетному: выход на режим висения, а затем — разгон с набором высоты. Чуть кренясь, прошли над беспорядочно разбросанными домами поселка, над руслом Гирамдокана, и вот уже внизу — однообразные увалы нагорья, поросшие реденькой северной тайгой.

Сидя в одиночестве в пустом вместительном чреве вертолета, Валентин рассеянно глядел вниз через неглубокую полусферу иллюминатора, блистер, и вдруг — неизвестно почему — вспомнил, как несколько лет назад во время совместного маршрута в Саянах отец сказал, провожая взглядом исчезающий за гольцами вертолет: «Самолет мог бы и господь бог создать, а вот вертолет — только человек». Валентин не то чтобы пропустил тогда это замечание мимо ушей, а как-то не придал ему значения. А вот теперь оно всплыло из глубин памяти, и на него, как на стержень, стали наматываться мысли о том, что за последние годы он налетал уже десятки часов и на маленьком МИ-1 и на солидном МИ-4, однако в глубине души все никак не может привыкнуть к вертолетам, не может научиться воспринимать их как обычное транспортное средство, хотя бы и воздушное. Уж очень глубоко, аж в наследственной памяти, должно быть, сидит неизжитое убеждение: все, что летает и парит в воздухе, начиная с юрских птеродактилей, словно бы рожденных в чьем-то воспаленном мозгу, и кончая распроклятой мошкарой и реактивными лайнерами, красивыми математически холодной красотой, — все имело и обязано иметь крылья. А вот у вертолета их нет. Когда он стоит на земле, то, пожалуй, единственное, что в нем выглядит по-авиационному строго и стройно, — это узкий акулий хвост, а все остальное — бочка бочкой и плюс нелепые, ненадежные на вид усы-лопасти, слабохарактерно обвисающие от собственной субтильности. По здравому рассуждению, этот агрегат не должен бы, кажется, летать, а вот поди ж ты…

Да, — подумал Валентин, великая штука — чувственный опыт человека. Некогда в древности малоазиатский пастух, улепетывая вместе с домочадцами и мокрыми овцами от наводнения, кричал на бегу о гневе небес и всемирном потопе. Века спустя почтенные профессора наук о земле, взирая на торчащие из лазурных вод колонны античных храмов и на ракушки, вмурованные в вершины гор, глубокомысленно толковали о трансгрессиях и регрессиях моря [7]. Древний пастух свято верил в бога, ученые мужи в существовании бога могли и сомневаться, и, однако ж, в основе их представлений о взаимоотношениях моря и суши лежала, в общем-то, одна идея: вода приходит и уходит, а суша извечно пребывает на месте, так сказать, намертво прикрепленная к спинам трех китов. И если бы попытаться доказать им обратное… Валентин внутренне заулыбался, представив себе эту картину, каменистая пустыня… угрюмые пастухи, до самых глаз заросшие цыганскими бородами, чопорные профессора в пенсне со шнурочками, в глухих сюртуках… и сам он, в драной хламиде, босой, сильно смахивающий на Иоанна Крестителя с картины Иванова, выкрикивает страстные слова о том, что участки земной поверхности медленно смещаются, словно толкаемые бульдозером пласты, и уползают в конце концов за сотни, тысячи километров. Результат был ясен: богобоязненные пастухи натравливают на еретика зверовидных овчарок, а охваченные праведным гневом профессора побивают его камнями — «…угловатыми обломками изверженных горных пород ультраосновного состава с высоким удельным весом», — уточнил Валентин и подвел итог в духе вспомнившейся отцовской мысли: если для объяснения вертикальных движений земной коры было достаточно воли божьей (ведь жил же в конце позапрошлого века англичанин Вильям Букланд, который успешно согласовывал Библию с данными геологии), то в случае с шарьяжами никак не обойтись без законов природы — это вам не всемирный потоп, их в священные писания не уложишь…

Когда вертолет пошел на снижение, время уже близилось к двум. Сквозь множащиеся разрывы в облаках солнце пятнало землю лучами, отчего казалось, что в тех местах кто-то протирает влажной тряпкой пыльное покровное стекло, гасившее краски. Внизу, прямо под вертолетом, конвейерно плыли серые крыши домов, коричнево-зеленые прямоугольники приусадебных участков, улицы с редкими пешеходами и одной-двумя машинами. Несущий винт отмахивал последние сотни метров.

Пока МИ-4 медлительно заходил на посадку, а затем, держась на предельно малой высоте, скользил в дальний угол летного поля, где была вертолетная стоянка со специальными настилами, Валентин успел во всех деталях рассмотреть сверху хорошо знакомую ему и, можно сказать, типичную для аэропортов районных глубинок картину. У бревенчатого здания пассажирских служб, где размещалась и диспетчерская, стоял грузовик и толпился народ. Наметанным взглядом Валентин сразу определил, что часть людей явно готовится к выходу на летное поле, где стояло два самолета АН-2 — зеленый и серебристый с голубой опояской вдоль по борту. То, что непосредственно возле них никого пока не было видно, немного успокоило Валентина.

Наконец вертолет мягко коснулся четырьмя своими колесами бревенчатого настила. Валентин, не дожидаясь, пока бортмеханик спустится из кабины, сам открыл дверцу и выскочил наружу. Невольно пригибаясь под пролетающими над головой с тяжелым шелестом лопастями, он отбежал в сторонку, прощально помахал пилотам, все еще сидящим у штурвалов, и легкой рысцой припустился вдоль края обнесенного жердями летного поля, более похожего на какой-нибудь телячий выгон, чем на место, где приземляются и поднимаются летательные аппараты.

8

Мимолетно улыбаясь и на ходу отвечая на приветствия знакомых, Валентин проскочил в крохотный зал ожидания. Там, у закрытого окошечка кассы, томилась очередь. «Худо дело», подумал он, открыл дверь с табличкой «Посторонним вход воспрещен» и ринулся вверх по скрипучей лестнице на второй этаж, где размещалась диспетчерская.

В иные моменты в диспетчерской бывало весьма оживленно, но сейчас там царила относительная тишина, нарушаемая лишь скорострельным писком морзянки. Диспетчер, мужчина лет за пятьдесят, худой и высокий, с плохо гнущейся левой рукой — следствие фронтового ранения, когда он летал в истребительной авиации, — сидел за пультом вполоборота ко входу. Не дав Валентину и рта раскрыть, он громогласно упредил:

— Смотрю — что за пижон шпарит с вертолетной стоянки? А это вон кто, оказывается! В город?

— В город, Кузьмич. Нужда — во! — Валентин полоснул себя ладонью по горлу. — Сам же видел — из Гирамдокана на вертолете добрался, спецрейсом.

— Знаю, вижу! — табачным голосом отозвался Кузьмич. — А теперь погляди: вон стоит двенадцатикресельная машина, — он указал рукой на серебристый АН-2.— Она уже под завязочку. А вон та, зеленая, еще неизвестно, пойдет ли сегодня в город. А внизу у кассы мается полтора десятка душ, видел?

Валентин кивнул.

— То-то! Тебя посажу, а другие что скажут? У меня что, глаза вовсе уж обмороженные?

— Ну чего ты зря нервничаешь, Кузьмич? Ведь все равно же отправишь меня, — Валентин задушевно подмигнул и присел к столу, на котором под толстым плексигласом лежала крупномасштабная карта района.

— Да? Интересно, почему это? — ворчливо спросил Кузьмич.

— Потому. Министр геологии прилетел, ждет меня в городе.

— Да ну? — седые кустистые брови диспетчера полезли вверх.

— Ага. И министр гражданской авиации тоже. Оба ждут меня не дождутся.

— Жулик, министр внутренних дел по тебе скучает! — Кузьмич заперхал, полез за папиросами. — Так и быть, помогу, но — учти! — в последний раз это! Приучил я вас, геологов… хотя, с другой стороны, все же свой брат… Минут через десять командир сюда заглянет, Вася Трепалин, так я его попрошу, чтобы он взял тебя тринадцатым пассажиром. Вася сегодня вдвоем со своим вторым пилотом прилетел, так ты сядешь в кабину вместо бортмеханика… А сейчас жми в кассу за билетом — скажешь, что я разрешил.

— Спасибо, Кузьмич! Ящик пива привезу тебе из города!

Валентин ссыпался вниз и, решив, что касса пока обождет, побежал в соседний домик, где находилась пилотская гостиница. Там в коридорчике стоял телефон, с которого можно было без помех позвонить начальнику экспедиции.

Ревякин оказался у себя.

— Слушаю, — послышался в трубке знакомый, чуть заикающийся голос.

— Здравствуйте, Леонид Михалыч, Мирсанов говорит.

— А, привет, привет! Видел я из окна, что вертолет пришел. Ну рассказывай, что там у вас стряслось.

— Ничего, Леонид Михалыч, все в порядке… Я прямо сейчас, минут через десять, улетаю в город. Вернусь завтра-послезавтра и все объясню…

— Что объяснишь? — Голос Ревякина стал тревожен — Летишь в город? Зачем? С Данил Данилычем что-нибудь?

— Нет, отец в норме… Важное дело… срочное… По телефону не расскажешь…

— Странно, странно… — с неудовольствием проговорил Ревякин. — Ну что ж… подождем до твоего возвращения. Надеюсь, причины у тебя достаточно веские… До свиданья!

Итак, это была отсрочка. Такой результат пока вполне устраивал Валентина, и он с облегчением положил трубку.

Направляясь за билетом, он быстренько еще раз просмотрел мысленно все свои дальнейшие действия, вплоть до такой на первый взгляд мелочи, как необходимость запастись сейчас в кассе двухкопеечными монетами: прилетев в город, он намеревался сразу же из аэропорта позвонить по телефону-автомату в несколько мест.

Когда объявили посадку, Валентин примкнул к выходящей на летное поле группе и вспомнил, что он — тринадцатый пассажир. Он тут же подумал о пресловутой суеверности летчиков и почти всерьез засомневался, согласится ли командир взять его. Однако Вася Трепалин, высокий флегматичный блондин, спокойно подвесил между пилотскими креслами широченный ремень и жестом указал: «Садись!»

Взлетели. Воздушные потоки, будто испытывая на прочность, несколько раз жестко встряхнули машину. АН-2, легкий и крепенький, как байдарка, настойчиво продирался вверх. Буйствовал мотор, прозрачный винт рубил воздух. Высота уже не ощущалась как высота — она незаметно превратилась в расстояние до земли.

Облака, еще час назад сохранявшие некое мрачное единство, уже распались. Их растеребило, распушило, выбелило, и солнце ныряло в них, как огненный колобок в новогодних сугробах. Только с одного из облаков далеко впереди, под углом к курсу самолета, косо свешивалась дымчато-серая кисея дождя. Сквозь лобовое остекление кабины открывался черт знает какой простор, наполненный голубизной, слепящим светом и как бы острым морозцем от снежной белизны облаков. И среди этого ошеломительного простора скромняга АН-2, честно выжимающий свои сто восемьдесят километров в час, казался висящим на одном месте.

Оба пилота сидели с отрешенными лицами людей, профессионально пребывающих в ежесекундной готовности к действию. Валентин подумал, что в общем-то находится в равном с ними положении: все, что можно, он уже рассчитал, прикинул, необходимая документация при нем, в туго набитой полевой сумке, а если же и произойдут какие-то непредвиденные случайности, то решения придется принимать, исходя из обстановки; поэтому самое лучшее сейчас — спокойно ждать и не изматывать себя бесконечными прогонами вариантов, — так будут целее нервы и сберегутся силы. Главное, чтобы Стрелецкий — этот «маг структурной геологии», как утверждала молва, — оказался на месте. Лично за себя Валентин не беспокоился — он был уверен в своих профессиональных возможностях. Еще желторотым студентом-дипломником он сумел когда-то разобраться в издавна неясном положении структур одного из районов Восточных Саян, доказав существование малозаметного, но крайне важного разлома, который с тех пор как-то само собой стал именоваться в среде геологов «тектоническим швом Мирсанова». Большинство специалистов и по сей день твердо полагало, что имеется в виду старший Мирсанов, Даниил Данилович, и Валентин никогда не пытался развеять это заблуждение.

9

Геолог во втором поколении, он даже предположительно не мыслил себя вне геологии, и ему казалось, что эта убежденность пребывала и пребывает в нем с первого дня сознательной жизни. В общем-то, так оно и было.

Мать свою, тоже геолога, Валентин помнил смутно — она погибла перед самой войной, когда ему едва исполнилось два года. Рос он в деревне, в многодетной семье отцовой сестры. О геологии, равно как и о матери, в ту пору получил он от тетки сведения хоть и краткие, зато сильные: «Понесло же Машку в эту распроклятую экспедицию! Бабское ль это дело! И сама, дура, пропала, и дите сиротой сделала!» В результате маленький Валя очень живо представлял себе такое: где-то в темном лесу живет огромная косматая «экспедиция» с кровавыми глазищами и когтистыми лапами, которая стережет какие-то камни и губит бедных мам. «Мама Вера, а экспедиция страшная, да?» — спрашивал он. Измученная оравой детей, а потому вечно сердитая «мама Вера» разражалась в адрес «распроклятой экспедиции», где «сплошное варначество» (тоже непонятное и жутковатое слово!), такими ругательствами, что у растерянного мальчика попеременно возникали желания то отыскать «экспедицию» и отмстить ей за маму, то никогда и близко не подходить к лесу, где обитает этот страшный зверь. Надо сказать, о лесе, а тем более о таинственной тайге, которая находится «там где-то», у Вали лет до десяти сохранялось довольно-таки смутное и неважное представление — деревня, где жила тетя, была расположена в безлесном краю, на юге Читинской области.

Отец пришел с фронта летом сорок пятого года и почти сразу же надолго уехал куда-то — все в ту же экспедицию, о которой Валя лишь теперь, из рассказов отца, получил более или менее верное представление. Проведывать сына Даниил Данилович наезжал только зимой, да и то очень ненадолго. Собственно, большой разницы между прошлой жизнью и настоящей Валя почти не ощущал: в войну отца не было с ним — и то же продолжалось и теперь; на фронте отец носил военный мундир — но и тут он ходил опять-таки в красивой форме с молоточками в петлицах (в те годы геологам это полагалось); на фронте он мог погибнуть — и в экспедиции, как полагал Валя, опасностей тоже хватало.

Весной сорок восьмого года, когда Валя закончил третий класс, отец забрал его к себе, в маленький таежный поселок, где базировалась его стационарная партия. И с этого времени до самого совершеннолетия Валя уже не знал иной жизни, кроме экспедиционной. Зимой он учился в поселковой школе-семилетке, а на лето уезжал с отцом в поле — на полевые поисково-съемочные работы. Отец брал с собой Валю вовсе не потому, что хотел во что бы то ни стало начать приобщение сына к миру геологической службы с самого нежного возраста, — Даниил Данилович оказался однолюбом и, даже пройдя войну, не забыл свою Машу и жениться вторично не пожелал. Волей-неволей пришлось ему всю заботу о сыне взять на себя.

Когда партия заканчивала работу в одном районе, ее расформировывали и геологов переводили в другие места. Таких переездов на памяти Вали было три. За малым исключением, на новом месте все было таким же, как на старом, — те же деревянные дома, такие же буровые вышки, лошади и прежние заботы.

Надо сказать, Валя с самого начала геологический хлеб даром не ел. В том возрасте, когда другие ребята ездят в пионерские лагеря, он помогал водить по тайге вьючные караваны, кашеварил у костра, научившись обращаться с картой и компасом, мыл по ключам шлиховые пробы и выполнял различные коллекторские обязанности. Со временем работы, поручаемые ему, становились все более сложными и ответственными. Незаметно и как бы между делом Валя научился многому. К семнадцати годам он мог:

делать не слишком сложные поисковые и съемочные маршруты, описывать разрезы;

документировать и опробовать горные выработки;

толково выписать наряд вместо прораба;

при необходимости — работать на ключе за радиста и отпалить бурки за взрывника;

управлять трактором и автомашиной;

вьючить и ковать лошадей;

срубить в тайге зимовье;

добыть и освежевать зверя;

связать по всем правилам плот;

починить одежду, подбить сапоги, обсоюзить валенки;

испечь в полевых условиях хлеб;

вправлять вывихи и делать искусственное дыхание.

После окончания семилетки он вознамерился было поступать в горный техникум — почему-то именно в Алданский, хотя такой же техникум можно было найти и поближе, — но отец смотрел на дальнейшее образование Вали иначе: десятилетка, а затем — горный институт. Валя спорить не стал, и жизнь продолжалась по-прежнему. В их поселке средней школы не было, поэтому три оставшиеся зимы Валя проучился в школе-интернате райцентра.

Он заканчивал девятый класс, когда отца перевели работать в город — в новообразованную экспедицию. И вот тут Валя впервые в серьезном вопросе выказал самостоятельность и твердость характера — он наотрез отказался уехать до окончания средней школы. Собственно, школа-то тут была почти ни при чем — в партии, с которой он проработал минувшее лето, его, при тогдашней нехватке кадров, считали вполне серьезным исполнителем, хоть и внештатным. Он ухитрялся раз в месяц вырываться домой на несколько дней, чтобы помочь своим в обработке и оформлении материалов, затратил на это целиком зимние и весенние каникулы и собирался работать там и дальше, вплоть до поступления в вуз. Даниил Данилович не настаивал и уехал один.

Встретились отец с сыном почти через полтора года, когда Валя, получив аттестат зрелости и проработав в поле половину лета, впервые в жизни приехал в город. Он намеревался лететь поступать в Москву, и никуда иначе. Отец отнесся к этому сдержанно.

«Так-таки в саму Москву? — Даниил Данилович старался быть осторожным: за время, что они не виделись, Валя сильно вытянулся, говорил неустоявшимся басом, а возрастное самолюбие так и было написано на его лице. — Конечно, смотри сам. Но в нашем деле, видишь ли, многое зависит от того, где ты собираешься работать потом, после окончания. Одно дело, если ты изберешь себе, скажем, Кольский полуостров, Урал или Русскую платформу. Тогда, конечно, езжай на запад… А если же ты намерен трудиться в Сибири, то… Сложилось такое понятие — «сибирская школа геологов», это выпускники, в основном, сибирских вузов. Прежде всего, Томска и Иркутска… Сибирская школа весьма сильна, друг мой, пользуется немалым авторитетом, признанием… Тут есть свои киты, корифеи… Мирового, надо сказать, класса… Так что… Я говорю это не потому, что сам кончил в свое время в Иркутске… дело не в этом, ты понимаешь… Но может, ты просто хочешь пожить эти годы в Москве? Что ж, Москва — это, конечно, Москва, но… прежде всего — дело. Москва стоит уже восемьсот лет, и никуда она не денется. Еще успеешь за свою жизнь насмотреться на нее, и в театрах там побываешь, и в Третьяковке… Все успеется, у тебя вся жизнь впереди».

Отец был прав, и после некоторого колебания Валя избрал Иркутск.

То, что происходило в ближайшие месяцы после этого, отложилось в памяти в виде чего-то невыразимо пестрого и сумбурного. Если попытаться выразить все одним словом, то словом этим было бы «новизна». Началась она с того, что, отправляясь в Иркутск, Валя впервые в жизни сел на поезд. Теснота и бестолковщина общего вагона; надоедливый перестук под полом; железный гул мостов, всякий раз жутковато возникающий как бы во внезапно разверзшейся пустоте; ругань и кипенье толп на перронах; вваливающиеся в переполненный вагон все новые и новые пассажиры, распаренные, бесцеремонно пихающиеся узлами и чемоданами; неотвязный, ни на что другое не похожий вагонный запах… — с первого раза все это было слишком уж непривычным для парня, не знавшего в жизни ничего иного, кроме степенного таежного малолюдья и чистейшего тамошнего воздуха. Валентин чувствовал себя обескураженным: столько, понимаете ли, слышать с самого детства об этой самой железной дороге, представлять себе с некоторым даже душевным трепетом свою первую поездку по ней — и вот на тебе!..

Несколько лет спустя кто-то из однокурсников рассказывал, выдавая себя за очевидца, как во время прокладки линии Тайшет — Лена в глухую до того таежную деревню прибыл первый поезд. Взглянуть на небывалое сбежались со всех окрестностей. Толпа окружила паровоз, ахала, дивилась. И тогда машинист, решив пошутить, вдруг гаркнул сверху: «Берегись, разворачиваться буду!» — и люди в ужасе так и брызнули кто куда… Студенты, разумеется, смеялись, и Валентин за компанию, хотя уж ему-то смеяться было совсем ни к чему…

Глубокой ночью он сидел у окна. Не спалось. В душной полутьме похрапывали, сопели и бормотали сонные пассажиры. Огненными шнурами струились за окном паровозные искры. «Станция Слюдянка!» — крикнули из громыхающего тамбура. Паровоз приветственно загудел.

Дождавшись остановки, Валентин спрыгнул на землю, но не в сторону вокзала, а в противоположную, куда сошли перед ним двое железнодорожников. Где-то, казалось, совсем рядом жарким живым существом дышал паровоз. С подножек соседних вагонов, невидимые во мраке, соскакивали тоже. Закуривали, переговаривались. Валентин стоял, привыкая к темноте. Низко по-над путями тускло светились оранжевые огоньки, вереницей уходя вправо и влево — в ночь, в неизвестность. Далеко впереди и позади яркими звездами — красными, зелеными — пылали сигналы семафоров. Все вокруг было чуждое, таинственное. Валентин зябко поеживался. Только теперь начинал он по-настоящему осознавать, сколь далеко заехал от дома, от привычных троп, от знакомых хребтов и речек. На душе сделалось тревожно и пустовато — как бы продуло внутри холодноватым ветром. «Гля, Байкал!» — изумленно проговорили над головой. «О-о!» — вскричал где-то паровоз. «Где, где?» — отозвался сонный голос. Мигом встрепенувшись, Валентин стал вглядываться и увидел… Редкие огоньки вдали змеились, отражаясь в незримой воде, — и больше ничего. Неужто сам Байкал? Всего-то? Ан нет — почти физически ощущалось в темноте присутствие какой-то огромной массы, был почти виден в черноте ночи еще более черный лаковый блеск бескрайней водной поверхности. Широчайшей прохладой и свежестью дышало в лицо, в распахнутую грудь. Заревел передохнувший паровоз. Зеленая звезда, вспыхнувшая впереди вместо красной, открыла путь на Иркутск…

От вокзала до университета Валентин решил идти пешком. Адрес был известен: Вузовская набережная. Возможно, добираться трамваями, которые останавливались тут же, перед вокзалом, было б куда удобнее, однако, только что отведав железной дороги, Валя не рискнул тотчас сводить знакомство с еще одним видом транспорта, да еще не зная всех тонкостей езды на трамвае. И вообще, сколько там до него, до университета этого? Ну, допустим, километров десять. Пустяковое дело — часа полтора хода в хорошем темпе. И в том, куда идти, он также решил целиком положиться на себя. Бывалый полевик, опытный маршрутчик, он не уронит своего достоинства перед этими горожанами и дорогу отыщет сам. Рассудил: Вузовская набережная — это, стало быть, на берегу, причем конечно же Ангары, что значительно упрощало поиски. В тайге ведь как положено? Если ты заблудился, все время иди вниз по течению вод — в конце концов выйдешь к большой реке, а уж там рано или поздно встретишь людей. Следуя этому испытанному таежному правилу, он вполне самостоятельно вышел к Ангарскому мосту и, оглядев берега, наметил группу солидных зданий на противоположной стороне, вправо от моста. Перейдя через реку, он двинулся по набережной. Было, к счастью, еще очень рано, прохожие почти не попадались, и Валентин мог беспрепятственно глазеть на фасады, не боясь, что его осмеют деревенщиной.

Здание, которое соответствовало его представлению об университете, обнаружилось довольно скоро. Оно стояло в глубине двора, отгороженное от улицы железной оградой в виде частокола из копий былинного облика. Подъезд, украшенный фигурными столбиками, черные с золотом вывески по обеим сторонам больших дверей, пять этажей, высокие окна, асфальтовый двор без соринки и много-много красивой зелени — нет, паря, это великолепие могло быть только университетом, и ничем иным! Пытаясь прочесть, что написано на тех блестящих черных досках, Валентин ненароком нажал на ограду, и она вдруг легко, беззвучно подалась — это была створка ворот. Чуть поколебавшись, он проскользнул в образовавшуюся щель. Но не успел он сделать и десяти шагов, как грянул окрик: «Эй, тебе чего? Ты куда?» Валентин мигом обернулся — позади, выйдя из не замеченной им сторожки, стояла толстая женщина в наброшенном на плечи ватнике. Она что-то торопливо дожевывала, и эти движущиеся челюсти придавали ей вид, не обещающий ничего доброго. «Да я только поглядеть…» — начал Валентин. «Я те погляжу!» — багровея, взвизгнула женщина. Валя бочком-бочком начал отступать, пытаясь в то же время внести ясность: «Там что-то написано… прочитать хотел…» — «А вот счас узнаешь! Счас тебе прочитают!» — неожиданно проворно она подскочила к воротам с очевидным намерением накрепко запереть их. Западня! Ловушка! Ни в чем себя виноватым Валентин не чувствовал, но уж какое тут благоразумие — повинуясь одному лишь инстинкту, он с кошачьей ловкостью перемахнул через жуткие острия копий и чесанул во все лопатки по пустынной набережной. Отдалясь, рискнул оглянуться — у злополучных ворот стояли двое: та женщина и с ней кто-то еще в зеленой одежде. Они глядели ему вслед и о чем-то меж собой толковали. Преследовать, по-видимому, не намеревались — наверно, сообразили, что подозрительный малый для шпиона или взломщика касс все же жидковат.

Университет же отыскался всего через десяток домов — вгорячах Валентин едва не проскочил мимо. Краснокирпичный, снаружи он выглядел не столь красивым, как здание, бдительно охраняемое толстой женщиной и острыми копьями, да и внутри был мрачноват, особенно поначалу. Должно было пройти немало времени, прежде чем он стал для Валентина одним из лучших мест на земле…

Поскольку вузовских общежитий Валя отродясь не видывал, да и вообще не был избалован жильем, то усмотреть что-то особенное в помещении, куда его поселили, он никак не мог. Поселили — ну и ладно, большое спасибо. А между тем общежитие помещалось в бывшей церквушке, ныне, впрочем, до неузнаваемости разгороженной внутри на этажи и комнаты, отличавшиеся вместимостью чрезвычайной. И все же неуловимая, но повсюду разлитая торжественная мрачность, как и почти двухметровой толщины стены, продолжали упорно напоминать о том, что здание-то изначально было посвящено богу. Однако сменяющие друг друга поколения проказливых студентов думали об этом менее всего. И уж тем паче — абитуриенты, озабоченные единственно лишь вступительными экзаменами.

Даниил Данилович говорил о вузе, как о деле уже решенном, — он невольно мыслил категориями начала тридцатых годов, когда поступал и учился сам. Конечно, он слышал, что есть ныне такие понятия — «конкурс», «проходной балл», но как-то не придавал им должного значения. А между тем именно «проходной балл», словно шлагбаум, лег поперек Валиной дороги в вуз после того, как он вполне заслуженно схватил на вступительных экзаменах две тройки — по иностранному языку и сочинению. Что до иностранного, то его вины тут почти и не было — получилось так, что в школах, где он учился, почему-то не оказывалось преподавателя этого предмета, и немецкий язык он изучал только два последних года — в девятом и десятом классах. А вот в оплошке с сочинением Валя был виноват сам. Правда, сказался еще, наверное, и невысокий уровень подготовки в сельских школах по сравнению с городскими. Но как бы то ни было, Вале уже можно было укладывать чемодан и брать курс обратно на свои родные шурфы и канавы, если бы он случайно не встретил знакомого геолога из местного академического института. Геолог этот, кандидат наук, занимался какими-то специальными тематическими исследованиями и не раз бывал в партии, где работал Валентин. «Экая хреновина с морковиной! — заявил он, выслушав Валю. — Так мы пробросаемся ценнейшими кадрами. Куда только декан смотрит? Ты подожди уезжать денек-другой, а я буду действовать». Валя, который с юной категоричностью положил себе добиваться всего и всегда в жизни только самостоятельно и только честно, усмотрел в данном предложении столь ненавидимые им все эти «вась-вась» и «я тебе — ты мне», а посему гордо отказался. Однако «академик» без труда переубедил его, доказав в два счета, что существующая система приема в вузы — слепая игра случая и что сегодня, чего доброго, даже сам Александр Евгеньевич Ферсман запросто мог бы срезаться на вступительных экзаменах.

Кто знает, высказал ли «академик» эти доводы и декану геологического факультета, но, видимо, аргументы у него были сильные, потому что Валю приняли кандидатом (по поводу этого двусмысленного звания язвительные однокурсники немало шутили потом), а через полгода, после первой зимней сессии, он стал уже полноправным студентом. Декану — если только у него и были вначале какие-то сомнения — раскаиваться потом в содеянном не пришлось — университет Валя закончил с отличием…

С грехом пополам став пусть не студентом, а всего только кандидатом, Валентин все же каким-то чудом получил место в общежитии — искони геологическом общежитии на Иерусалимской горке. Оно тоже когда-то было церковью, только более сумрачного, что ли, толка, а именно — кладбищенской церковью, где отпевали покойников. Самого кладбища уже давно не существовало — на его месте был разбит парк, однако позади общежития кое-где еще виднелись среди деревьев забытые надгробья минувших времен.

Вообще, власти небесные, видимо, относились вполне терпимо к хозяйничанью в их былых владениях беспокойной молодой публики — не так, как в случае с цирком. Это жизнерадостное и суетное учреждение неким попущением властей земных оказалось приютившимся под самым боком Крестовоздвиженской церкви, расположенной, кстати, неподалеку от геологического общежития. Подобное соседство не могло нравиться верующей части иркутского населения и, само собой, не одобрялось также служителями культа. Но божьи жернова, как говорится, мелют верно, и в одну прекрасную ночь деревянный шатер цирка в клубах черного дыма вознесся к небесам. Сам Валентин этого не видел, он был в поле, но знакомые студенты говорили, что веселый и стремительный пожар сопровождался довольным хихиканьем сбежавшихся отовсюду набожных старушек. К слову, близость церкви вносила дополнительное разнообразие в жизнь не одного поколения студентов-геологов. Насмешливые скептики и убежденные атеисты, они ватагами заявлялись иногда ко всенощной службе накануне пасхи или рождества, чтобы в потной и душной толчее вдоволь поглазеть на древние обряды. Случались и недоразумения. Одно из них в устных общежитских преданиях дожило до времен Валентина. Дело якобы было так. Однажды вечером геологи-пятикурсники, отмечавшие какое-то важное в их жизни событие, шумной компанией возвращались к себе. Ведущая к общежитию улица начиналась почти у церкви и, будучи одной из старейших в городе, представляла собой ряд одноэтажных деревянных домиков с заборами, тесовыми воротами и скамеечками возле них. Так вот, старушки, коротавшие вечер на этих скамеечках, увидели нечто странное. По улице гурьбой, со смехом и гомоном, прошли развеселые студенты. В середине, ведомый под руки, двигался почтенный старец, длиннобородый, в очках и шляпе, в глухом черном пальто. Старушек обуял ужас: «Господи, грех-то какой — студенты повели к себе батюшку!» Как и что именно предприняли бабуси, неизвестно, но ясно одно: действовали они проворно, потому что вскоре в общежитие влетел донельзя взволнованный ректор университета: «Где поп? Куда дели попа?» Ни о каком попе никто здесь, разумеется, ничего не знал. Но откуда-то из недр сумрачного здания доносился мощный гвалт — ректор ринулся на звук. Рванул дверь, и в глаза ему первым делом бросилась величественная борода профессора Оренбургского. Любимец студентов, палеонтолог с мировым именем, он был классическим представителем исчезающего племени ученых-чудаков, рассеянных, добрых и в высшей степени непрактичных в повседневной жизни. Сейчас он восседал во главе стола и вместе с без пяти минут горными инженерами самозабвенно распевал древнейшую песню российского студенчества, известную, должно быть, еще студенту Казанского университета Владимиру Ульянову:

Через тумбу-тумбу раз,

Через тумбу-тумбу два,

Через тумбу три-четыре спотыкается!.

Явившись первый раз в теперь уже свое законное общежитие и войдя в указанную комнату, Валентин невольно застыл у порога. За столом — это он понял сразу — сидели настоящие матерые студенты, а не какая-то там шантрапа из абитуры, которая совсем еще недавно кишмя кишела в коридорах и общежитиях университета. В комнате было неуютно, голо, на некоторых койках лежали одни лишь полосатые матрасы, на большинстве же не было даже их, а студенты меж тем, по-всему, чувствовали себя превосходно, по-хозяйски. На вошедшего юнца глянули мельком, вскользь и тотчас величественно забыли о нем. Они попивали вино из бутылок с неведомыми иностранными наклейками и играли в карты, причем не в известного всем «дурачка», а во что-то таинственное и, видимо, очень умственное, судя по то и дело раздающимся возгласам: «Семь в бубях!.. Вист! Пас!.. Ренонс… Сюркуп… Без унции!..»

Особенно запомнился Валентину один — в желто-коричневом клетчатом пиджаке из модной тогда «драп-дерюги», грубой волосатой материи вроде толстой мешковины. Физиономия у него была выразительно-простецкая, загорелая, массивные очки. Он мурлыкал мужественным басом:

…Молодость останется в снегах

Инженером старым, в кожаном реглане

Ты в Москву вернешься при деньгах…

Под игрока — с семака, под вистующего — с тузующего…

…И стихи Есенина читать,

А когда к полночи

Станешь пьяным очень,

Ты начнешь студентов угощать…

Валя не ошибся — это были студенты, правда, не геологи, а, кажется, историки или филологи (того, в «драп-дерюге», он не раз потом видел в университетской столовой). Они в тот же вечер или наутро куда-то таинственно исчезли и больше не появлялись. Почти две недели Валя жил едва ли ни один во всем общежитии только поздно по вечерам в гулкой пустоте дальних комнат возникали иногда голоса и шаги. А затем начали понемногу съезжаться его теперь уже сокурсники, уезжавшие домой после успешно сданных вступительных экзаменов. Все они, кроме двух-трех демобилизованных солдат, были такие же, как он сам, недавние десятиклассники. О будущей своей профессии имели довольно смутное представление, и Валя в разговорах с ними экспедиционную свою жизнь не вспоминал — удерживало напутствие отца. «Вот что еще учти, — говорил Даниил Данилович, провожая сына. — В прикладных вопросах геологии ты подкован не хуже иного выпускника техникума. Практик ты довольно приличный, а рядом с тобой будут учиться ребята, знающие о геологии лишь понаслышке. И я не хотел бы, чтоб ты стал бахвалиться перед ними опытом, осведомленностью — я-де то, я другое… Потом ты себе этого никогда не простишь. Самомнение и вообще-то качество дрянное, а в среде же геологов не уважается особенно… И помни, что по-настоящему ты, извини, пока неуч. Тебе еще только предстоит узнать, что такое петрография, тектоника, фациальный анализ, палеонтология, геохимия и… тьма других наук».

Справедливость отцовского наказа подтвердилась очень скоро. К тому времени первокурсники были уже водворены на свое законное место — в самую большую и самую странную комнату этого и вообще-то странного общежития. Располагалась она на самом верху здания, под бывшим церковным куполом, ныне замененным как бы крышей из застекленных рам — световым фонарем. Других окон в комнате, вмещающей двадцать восемь душ, не имелось. Справедливости ради, души эти, включая и Валю, были веселы, жизнерадостны и о лучшей участи не помышляли.

До начала занятий оставалось два дня, когда Валя с товарищами, вернувшись после вылазки в город, увидели на одной из свободных еще коек незнакомого парня, завалившегося на одеяло прямо в чем был — в широком коричневом свитере, брезентовых брюках и грязнейших сапогах. Едва поздоровались, как парень тотчас сообщил, что чертовски устал — он буровой мастер, его еле-еле отпустили учиться — «адский труд!» — он приехал сюда прямо с буровой вышки, на машине, которая пошла за буровым раствором, и вообще он — «ты понял?» — весь буровой «от и до!» — в доказательство предъявлялись сапоги, густо заляпанные, как оказалось, именно буровым раствором. Что, замазал одеяло? Ерунда! В этой постели он так и так спать не будет — у него есть спальный мешок, вот он, видели? (Кое-кто из товарищей Валентина в самом деле впервые увидел спальный мешок.) «Я лично в такой постели спать не могу, совсем не могу — только в спальном мешке, привык в поле!..» Парень оказался словоохотливым. Прочно завладев вниманием, он в течение ближайшего часа вывалил на головы слушателей чудовищное количество штанг, обсадных труб, каких-то желонок, буровых станков и потрясающих эпизодов из буровой жизни. «Авария! Глубина семьсот метров! Кого ловить! — кричал он и обводил всех страшными глазами. — Начальство — ко мне! На цырлах! Спасай, только ты можешь!.. Спокойно! Никакой паники! Ты понял?.. Сделаю! Только спокойно. Пошел. Ночь — адская! Ветрюга — ха! Долото! Победитовые коронки! Нет, ты понял? Всем марш-марш — опасно! Я сам! Я один! Обсадную трубу — разбурить! К кошкиной маме! Долото — ха! Станок на полную мощу! Адский труд! Вышка вся — вот так, ходуном! Ты понял? А потом — р-раз и… суду все ясно! Начальство — ура-ура! Премия! Два оклада! Кого ловить! Неделю гуляем всей бригадой! От и до, ты понял? Потом — аврал, аврал, аврал! Погонные метры — ха! Керн — выход сто процентов, ты понял? Суду все ясно!..» Вчерашние десятиклассники, а также демобилизованные солдаты слушали, притаив дыхание. Парень производил сильное впечатление, и он сам это видел, поэтому воодушевлялся все более и более. Выяснилось, что его прошлая, добуровая, жизнь протекала в Феодосии и каким-то неуловимым образом оказывалась связанной с угрозыском. Это, разумеется, открывало широчайший простор для ярких воспоминаний. «Как вечер — я в приморском парке! — горячо излагал буровик. — Одет с иголочки. От и до! Мода! Подошва — каучук, три пальца толщина! Буги-вуги! Не придерешься! Ты понял? Кругом стиляги! Кадры! Музыка наяривает «Караван», ты понял? Эллингтон! Бэсаме муча! Суду все ясно! А у меня в заднем кармане — «Марголин»! Кого ловить!.. — Для пущей убедительности он звучно похлопал себя по соответствующему месту. — Нет, ты понял?» — «Не понял, — с полной серьезностью отозвался один из бывших солдат. — «Марголин» же — спортивный пистолет». — «Кого ловить! — вскричал буровик. — Видишь, свэтр на мне? Верблюжий, между прочим, на всякий случай! Специально для водолазов, ты понял? Особое задание, от и до! Адский труд!»

Буровик был действительно буровик. Без обмана. Может быть, даже мастак ликвидировать аварии в буровых скважинах. И его «свэтр», кажется, в самом деле был из верблюжьей шерсти (он его носил чуть ли не до дипломной практики). Что до «Марголина», то тут, как говорится, бог его знает. И однако ж на их курсе все пять лет, вплоть до самого выпуска, трепачей звали не иначе как «буровиками»…

В тот год в Иркутске осень стояла будто на заказ. Золото, ярчайшая голубизна, белейшие гряды облаков. В полдень солнечные лучи ослепительно дробились в волнах Ангары. На Вузовской набережной, в парке Парижской коммуны, на Иерусалимской горке сухо шелестели вороха опавшей листвы. Чудные стояли дни. Нескончаемые прохожие на улице Карла Маркса были светлы лицом, миролюбивы, деловиты без суеты. Глаза девушек… но Валентину было не до них. Он просто шатался по городу, переходя из улицы в улицу, заглядывал в магазины, торчал у витрин, листал разложенные на лотках книги. Ел мороженое — кстати, тоже впервые в жизни. Ему все больше нравилось здесь. Он начинал привыкать к большому городу. Переставал дичиться многолюдья. Научился правильно переходить улицы и даже, не краснея, спрашивать у прохожих, как, мол, пройти туда-то и туда-то.

Он вырос в убеждении, что геология — это «экспедиция». Собственно, в их местах так оно и было. Но вот на днях он слышал разговор однокурсников — тех, что в свое время закончили техникумы и успели поработать. Люди с опытом, они держались сплоченной кучкой и меж собой говорили всегда о чем-то таком, мало для остальных доступном. О чем-то неизвестном они толковали и на этот раз. Один из них — курсовая кличка Ржец — то и дело вкусно выговаривал: «Иргередмет… Сибгеолнеруд… Цветметразведка…» Как догадался Валентин, все это были названия геологических организаций, расположенных здесь же, в Иркутске. Они звучали таинственно и значительно. Это вам не какая-то просто «экспедиция». «Вы где работаете?» — «В Сибгеолнеруде!» Нет, ты понял? Кого ловить! Адский труд!.. Впереди распахивались черт знает какие дали. Валя отчаянно шагал по иркутским улицам, и земля весело вращалась у него под ногами, как глобус со всеми своими меридианами и параллелями…

10

Или эти воспоминания, или то, что Валентин внутренне готовился — правда, не как студент, конечно, — предстать перед известным профессором, — но что-то вдруг заставило выпорхнуть из закоулков памяти мелодию студенческой песенки, и понесло ее, бедовую, точно легкомысленную бабочку, по перегруженной магистрали его сегодняшних забот:

Нас курами и утками не кормят повара,

Мы заняты науками с утра и до утра,

И чтобы не проспать рассвет,

У нас в подушках вовсе нет

Ни пуха, ни пуха, ни пуха, ни пера!

Мотивчик этот как-то сам собой возник под гул мотора еще до посадки самолета, накрепко привязался и, вроде бесшабашного походного марша, продолжал сопровождать Валентина и дальше — пока он звонил по телефону-автомату, а потом мчался в такси из аэропорта в город.

Сначала он позвонил в приемную начальника управления и установил, что Андрей Николаевич Стрелецкий пока еще не уехал. «…Нет-нет, он проводит сейчас совещание с сотрудниками геологического отдела… Сколько оно продлится? Точно не могу сказать, но, видимо, еще не менее получаса… Остановился он в гостинице «Байкал»… Нет, номер мне неизвестен…»

Что ж, неизвестен так неизвестен. Валентин бросил взгляд на часы — без двадцати пяти пять. Темп, темп!

Второй звонок — гостиница. «Стрелецкий? — томительная пауза, неразборчивые голоса вдали, гул и наконец — Стрелецкий… Так… Он остановился в двести восемнадцатом номере…»

Третий звонок — это уже по чисто личному делу: вопрос — ответ, вопрос — ответ и два-три завершающих слова.

Все, теперь — такси. Время — без двадцати пять. Темп!!

Восемнадцать километров, отделяющие аэропорт от города, промчались на скорости, вполне приличной для конца рабочего дня, когда на шоссе становится особенно тесно.

Пройдут года аллюром, друг,

И вместо шевелюры вдруг

Ни пуха, ни пуха, ни пуха, ни пера!—

резвился где-то внутри юный голосишко.

В пять часов без каких-то секунд Валентин выскочил из машины перед крыльцом управления. Когда он бегом поднимался на третий этаж, навстречу ему, окончив работу, поодиночке и группами спускались управленцы. Некоторых из них он знал — никого из геологического отдела среди них не было. Это обнадеживало.

Еще не дойдя до знакомой двери с наполовину закрашенным стеклянным верхом, Валентин с облегчением убедился, что совещание все еще продолжается. Кто-то что-то излагал негромким монотонным голосом, слушатели покашливали, время от времени двигали стульями, возили по полу ногами — словом, типичная звуковая обстановка делового совещания. Чтобы взглянуть на мгновенье поверх закрашенной части дверного стекла, Валентину при его росте не было нужды становиться на носки. Выступал кто-то из геофизиков — Валентин знал его в лицо, но сейчас не мог припомнить ни его фамилии, ни занимаемой должности. Стрелецкого он никогда до этого времени не видел ни лично, ни на фотографиях, но что-то вдруг подсказало: «Вот он!» Седые пышные волосы, худощавое, даже чуточку изможденное и очень смуглое лицо, усталый и немного скучающий взгляд из-под снисходительно набрякших век… Валентин был уверен, что не ошибся.

Он медленно спустился в вестибюль, размышляя, как быть дальше. Конечно, штурмовать Стрелецкого тотчас после совещания и думать нечего: маститого гостя постараются деликатно оградить от непрошеного собеседника, а во-вторых, надо же и совесть иметь: старику, естественно, надо поужинать, отдохнуть хотя бы с часок. Исходя из этих соображений, Валентин склонялся к гостиничному варианту беседы. Но, с другой стороны, приходилось учитывать и то, что вечера у профессора несомненно расписаны наперед и, возможно, именно сегодня хлебосольными хозяевами запланирована для него какая-нибудь разновидность демьяновой ухи, угощать которой столичных гостей столь горазды на местах.

Чуточку посоображав, Валентин избрал тактику выжидания.

Он вышел из здания, пересек улицу и со скучающим видом занял наблюдательный пост в сквере напротив. Сидя здесь на скамье, он мог видеть вход в управление, а если повернуться градусов на сто двадцать — то и подъезд гостиницы «Байкал». И в то же время его самого вряд ли могли заметить при выходе знакомые из геологического отдела, встреча с которыми отнюдь не входила сейчас в планы Валентина. По привычке он засек время, вынул из полевой сумки приобретенный в аэропорту научно-популярный журнал — на обложке цветное фото веселого лысого человека в вышитой украинской рубашке — и начал листать, не забывая поглядывать на двери управления.

Ждать пришлось дольше, чем он рассчитывал. Его чуть не подвела небольшая заметка с восхитительным названием «Сорбционные свойства активного центра эн-ацетил-бета-дэ-глюкозаминидазы из эпидидимиса хряка». То, что хряк, самец обыкновенной свиньи, является обладателем столь умопомрачительной штуки, настолько подействовало на Валентина, что он чуть было не упустил Стрелецкого. Когда же спохватился, седая шевелюра, венчающая по-мальчишески сухую фигуру в свободной серой куртке, виднелась уже в десятке метров от выхода, продолжая не спеша удаляться, огибая площадь, по направлению к гостинице. Профессора сопровождали трое мужчин. Одного из них Валентин узнал — это был главный геолог управления, совсем недавно назначенный на этот пост, а до того работавший в экспедициях где-то в южных районах.

Рассчитано помедлив, Валентин встал и с ленцой, прогулочным шагом начал пересекать площадь по диагонали. Он видел, как группа, за которой он следовал, у дверей «Байкала» разделилась — после краткого прощанья Стрелецкий с главным геологом вошли в гостиницу, а двое других сели в, видимо, поджидавшую их машину и укатили.

Валентин вошел в вестибюль минутой позже и, оглядевшись на всякий случай, установил, что ни профессора, ни его спутника здесь нет. «Двести восемнадцатый — это, кажется, в левом крыле, — припоминал он, поднимаясь по лестнице. — Заходить следом неудобно… Надо выждать хотя бы минут пять…» Он уселся в холле второго этажа, выбрав крайнее кресло, с которого можно было видеть сумрачную даль коридора с глухой ковровой дорожкой, дверными нишами по обе стороны и единственным окном далеко в торце.

Ему доводилось слышать, сколь иногда капризны бывают именитые старцы, и из этого следовало, что очень многое может зависеть от первого впечатления, которое он произведет на Стрелецкого. Надо было срочно избрать наиболее рациональную линию поведения, а это, при полнейшем незнании характера почтенного профессора, представляло немалую трудность. Валентин задумался. Как обычно бывает в таких случаях, в голову лезло черт-те что, только не то, что нужно. Ни к селу ни к городу вспоминались давно слышанные истории из студенческого фольклора о чудаковатых профессорах. Например, о математике, который якобы никому за свою жизнь не выставил оценки выше «удовлетворительно», говоря при этом, что все в мире знают математику на «уд» и «неуд», сам он знает ее на «хорошо», а на «отлично» — лишь один господь бог… Или о другом профессоре, сразу говорившем экзаменуемому: «Шпаргалки есть? Если есть, один балл плюс, ибо составить грамотную шпаргалку — для этого надо хорошо овладеть материалом».

Промаявшись безрезультатно минут десять, он так и не пришел ни к чему толковому. «И чего это я буду лебезить? — вдруг подумал он с внезапным раздражением. — Что я, бедный родственник, пришедший за толикой от щедрот богатого дядюшки? Останемся самими собой!»

Решительными шагами Валентин приблизился к двести восемнадцатому номеру и, сказав сам себе: «Ну, форвертс!». — твердо постучал. В ответ донеслось глуховатое «да-да», и Валентин толкнул дверь.

Стрелецкий, в белой сорочке, стоял перед зеркалом, вдумчиво повязывая галстук. Главный геолог сидел в глубине комнаты возле низенького журнального столика. В комнате было светло, тихо, уютно, слегка пахло одеколоном — видно, профессор только что побрился.

«Явно куда-то собирается, — пронеслось в голове. — Черт бы побрал наше пресловутое сибирское гостеприимство! Может, старику оно как раз в тягость: у него гастрит, язва желудка, печень… Может, ему слаще всего пища для ума, а они со своим медвежьим хлебосольством…»

Валентин выдержал точно отмеренную паузу и неторопливо, с достоинством произнес:

— Здравствуйте, Андрей Николаевич!

— Добро пожаловать, молодой человек, — звучно отозвался Стрелецкий, на миг отвлекаясь от зеркала.

11

В момент, когда он переступил порог, все его колебания мигом испарились, и где-то в глубинах мозга автоматически включилась установка экспресс-анализа, тотчас отметившая и рассеянно-праздный вид Стрелецкого, и начальное недоумение в глазах главного геолога, секундой позже сменившееся выражением узнавания и одновременно — вопроса.

— А, Валентин! — главный поспешно встал, пояснил Стрелецкому — Наш геолог, с севера, из Абчадской экспедиции.

— Ясно: молодой коллега, — приветливо сказал Стрелецкий. — Милости просим, Валентин. Рад видеть!

Профессор, очевидно, полагал, что появление молодо го коллеги предусмотрено хозяевами, а главный ничего, конечно, пока не понимал, и неопределенность этой ситуации следовало немедленно обратить себе на пользу.

— Спасибо, Андрей Николаевич, — Валентин пристально поглядел ему в глаза, добавил как бы между прочим и ни к кому из них персонально не адресуясь — Извините, я кажется, немного опоздал, — и продолжал уже быстро и уверенно — Я только что из аэропорта. Отряд свой вынужден был оставить прямо в поле. И совершил, можно сказать, угон вертолета, чтобы только застать вас, Андрей Николаевич. Так что времени у нас, к сожалению…

«Итак, начало есть, — отметил про себя Валентин, — профессор, кажется, польщенно улыбается, главный — помалкивает». Обстановка все еще продолжала оставаться неопределенной, но это долго не могло тянуться. Пора было вовлекать их в разговор, и он решил начать с вопроса, ибо инициатива, как известно, всегда у спрашивающего, но отнюдь не у отвечающего.

— Самые последние данные по Гулакочи вам известны? — внезапно обратился он к главному.

— Ну, я не знаю… — тот немного замялся от неожиданности. — Возможно, мои сведения немного устарели…

— Это не важно, — поспешил успокоить его Валентин. — Суть остается прежней: на Гулакочи мы имеем все признаки кондиционного месторождения, за исключением одного-единственного параметра, вы согласны?

— Да, пока что разведанных запасов не слишком… — осторожно отозвался главный, все еще не понимая, зачем этот разговор и к чему он клонится.

— А между тем это именно нормальное месторождение. Доказательства уже есть, — кинул он, решив идти ва-банк, и мигом переключился на Стрелецкого — Андрей Николаевич, все охотно соглашаются с тем, что тектоника — философия геологии, а как доходит до дела, то практики не очень-то спешат руководствоваться новейшими положениями этой самой философии. Вы, конечно, замечали такое?

— Лично я не склонен осуждать кого-либо за это, — отвечал Стрелецкий. — Теорий рождается слишком даже много, порой самых противоречивых, а практики — я имею в виду разведчиков, а не эксплуатационников — предпочитают проверенные пути. И вполне, надо сказать, оправданно. Однако же нет правил без исключений…

Вот это последнее замечание профессора было для Валентина, без преувеличения, сущим подарком — сам того не зная, Стрелецкий давал ему великолепную возможность плавно и корректно перевести разговор из плоскости предварительной подготовки в основную и главную. «Сопряжение, — мельком подумал он. — Кажется, в начертательной геометрии это называется сопряжением».

— Да, нет правил без исключений, — подхватил он и сделал шаг к столу, говоря — Вот, может быть, одно из таких исключений…

Упрямо игнорируя встревоженный взгляд главного геолога, он потянулся было к полевой сумке, где лежала загодя приготовленная геологическая карта, очень четко вычерченная и раскрашенная, но тут приглушенно звякнул телефон, и Валентину волей-неволей пришлось умолкнуть.

— Извините, — Стрелецкий поднял трубку. — Да, это я… Спасибо… Значит, машина вот-вот будет? Что ж, в та ком случае сейчас же и выходим.

Он дал отбой и, повернувшись к Валентину, сокрушенно развел руками:

— Вот видите, не получается у нас с вами разговор — люди ждут…

— Тогда, может быть, завтра? — все еще на что-то уповая, спросил Валентин.

— Увы, утром улетаю… уже и билет в кармане. Но вы не огорчайтесь, — поспешил успокоить Стрелецкий, — Если что-то не клеится, почаще советуйтесь с товарищами. Коллектив у вас в управлении сильный, так что добрый совет и помощь вам всегда обеспечены. Не так ли? — отнесся он к главному геологу и стал надевать пиджак.

— Ну разумеется, разумеется, — живо поднимаясь, с явным облегчением отозвался главный. — Надеюсь, мы не опаздываем…

Это был нокаут. Валентин безвольно шагнул к выходу. Уже взявшись за ручку, он вдруг поймал взглядом торчащий в двери ключ с привешенной к нему громадной деревянной грушей, этим гениальным изобретением, гарантирующим от забывчивости отдельных рассеянных граждан, могущих этот самый ключ унести с собой. Еще не отдавая отчета в своих дальнейших действиях, он взялся за ключ и машинально задержал на нем руку. Перед глазами, словно в немом кино, бесшумно воздвиглась сизая от каменных россыпей, истекающая каменными реками-курумами, утыканная редкими выморочными деревьями безрадостная, тоскливая громада Учумух-Кавоктинского водораздела; затем, как это не раз было в снах, что-то неуловимо изменилось, и та же картина предстала в вертикальном срезе, обнажающем почти полукилометровую толщу протерозойских гнейсов [8] глухого подземного цвета, смятых в прихотливые, художественно-изысканные складки, обведенные мертвенно-белыми извивами кварцевых жил; а под ней, под чудовищным гнетом этой толщи, тускло мерцал и переливался огненной побежалостью мощный, сложенный пентландитом, халькопиритом и пирротином — этой классической триадой минералов мировых месторождений никеля — пласт сплошных руд, срезанный сверху, но полого и уверенно уходящий вниз, на еще большие глубины. Цветное и необыкновенно реальное видение держалось лишь долю секунды, но этого было достаточно. «Нет уж, дядя, дудки!» — вмиг ожесточился Валентин. Замедленно, уже не по своей воле, а повинуясь какому-то отчаянному вдохновению, что ли, он осторожно повернул ключ, вынул его, положил в карман и, пройдя мимо ничего пока не понявших Стрелецкого и главного, стал у окна.

Стрелецкий беззаботным шагом приблизился к двери, дернул ее, покрутил вверх-вниз ручку, опять дернул. Тщетно.

— Странно… — пробормотал он, снова делая безуспешную попытку открыть дверь, помедлил и с несколько растерянным видом обернулся к Валентину. — Простите, но мне почему-то показалось, что вы… э-э… заперли дверь…

— Нет, вам не показалось, — Валентин постарался изобразить самую что ни на есть доброжелательную и безмятежную улыбку. — Я действительно сделал это.

Последовала немая сцена. Стрелецкий недоуменно воззрился на главного, а тот в свою очередь — на него.

— Э-э… вы что-нибудь понимаете? — проговорил наконец Стрелецкий, пожимая плечами.

— Да нет, Андрей Николаевич, — отвечал главный с нервным смешком, но взгляд, который он метнул на Валентина, был крайне свиреп. — Объясни-ка, дружище, что означают эти неумные шутки, а?

— Это не шутки, — Валентин чувствовал, что внутри у него все натянуто, словно струна. — Просто я не вижу иного способа привлечь ваше внимание к своим словам.

— Ах вон оно что! — озадаченно проговорил главный и посмотрел на Стрелецкого, словно бы говоря: «Ну, что вы на это скажете?»

Стрелецкий отстраненно молчал. Мол, разбирайтесь сами, уважаемые хозяева. С величественно вскинутой головой и презрительно надломленной бровью, он являл собой, так сказать, экстракт оскорбленного достоинства.

Главный, о котором Валентину доводилось слышать, что мужик он неторопливый, но иногда крут и вспыльчив, только теперь, кажется, начал в полной мере осознавать всю возмутительную и, пожалуй, даже скандальную сущность происходящего.

— Валентин Данилович, вы что — пьяны? — рявкнул он, багровея, и властным жестом протянул руку. — Давайте сюда ключ и убирайтесь к чертовой матери!

Валентин все с той же застывшей на лице улыбкой отрицательно покачал головой:

— Извините, но я вас отсюда не выпущу, пока вы не выслушаете меня.

— Та-ак, — главный зловеще сузил глаза и вдруг шагнул к телефону. — Сейчас свяжусь с администратором — пусть вызывает милицию!

— Минуточку! — встрепенулся Стрелецкий и с недобрым интересом оглядел Валентина. — Не стоит горячиться. Этот молодой нахал ведет беспроигрышную игру: призвав э-э… представителей закона, мы с вами рискуем оказаться в крайне неловком положении. Судите сами: два солидных, занимающих ответственные посты геолога сдают в милицию своего младшего коллегу, и за что? За то, что он специально явился из тайги с каким-то там делом, пусть даже вздорным, но которое ему самому представляется чрезвычайно важным и не терпящим отлагательства. Правда, ведет он себя при этом не лучшим образом, однако, уверяю вас, все ваши истинные полевые геологи его оправдают, а вот нас с вами предадут анафеме. Нет-нет, воля ваша, но я в такие игры не играю…

Стрелецкий говорил с желчной ехидцей, не особенно дружелюбно, но уже явно, хоть и с неохотой, примиряясь с необходимостью уделить какое-то время «молодому нахалу».

— Вы полагаете? — с неудовольствием пробурчал главный. — Что ж, желание гостя — закон.

И он отошел к дальнему окну, всем своим видом давая понять, что не намерен поощрять явное безобразие и хулиганство.

Валентин мигом извлек из сумки геологическую карту и одним движением развернул ее.

— Вот, взгляните…

Дважды просить не пришлось — нет геолога, от зеленого молодого специалиста и до академика включительно, который отказался бы посмотреть карту, только что привезенную с поля.

Пока Стрелецкий, со скептической усмешкой склонясь над картой, вникал в суть изображенного, не выдержал и главный — как бы нехотя приблизился, глянул искоса раз, другой, заинтересовался и уже с растущим вниманием тоже стал разглядывать карту. Валентин тайком перевел дыхание. Так или иначе, но инициативой сейчас владел он, однако самое-то главное еще только начиналось.

— Масштаб, как я понимаю, стотысячный? — поинтересовался главный, не поднимая головы.

— Да, — Валентин внутренне весь подобрался, и речь его невольно стала лаконичной. — На стотысячной топооснове.

— Ясно…

Вопрос этот, чисто, впрочем, риторический, оказался единственным — ничего больше объяснять не потребовалось. И Стрелецкий, и главный были достаточно опытными специалистами, чтобы очень скоро выжать из карты все, что можно. Профессор раза два хмыкнул и наконец коротко, желчно рассмеялся, стуча пальцем по карте:

— Нет, вы только посмотрите, что этот гусар делает!.. Они, словно сговорившись, враз выпрямились, посмотрели друг на друга, затем оба уставились на Валентина. А он поспешил с объяснениями и, поскольку не знал, с каким искушенно-ядовитым собеседником свела его судьба, сразу допустил досадный промах, начав так:

— Генеральная идея тут такова…

Стрелецкий мгновенно перебил его:

— Ваша, как вы изволили выразиться, генеральная, — тут он с язвительной ловкостью проглотил «р», так что получилась «гениальная», — идея, заложенная в этих построениях, нам ясна. — Стрелецкий, наклонив голову, пружинисто прошелся до окна и обратно, остановился и взглянул на главного — Вообще говоря, стремление молодых геологов-производственников быть на уровне современной научной мысли следует, мне кажется, всячески поощрять и приветствовать. Но… — тут он чуть насмешливо глянул на Валентина, спросил быстро — Вам известно, что такое «бритва Оккама»?.. Нет?.. Это был такой английский философ. Он выдвинул, так сказать, гносеологическое правило, гласящее: «Без необходимости не следует утверждать многое».

— Понимаю, — сдержанно отозвался Валентин. — В математике это называется, кажется, «принципом необходимого и достаточного».

— Именно, — кивнул Стрелецкий. — Так вот…

И в этот момент снова разразился звоном треклятый телефон.

— Да, я слушаю, — с досадой проговорил в трубку Стрелецкий. — Извините, мы немного задерживаемся… Видите ли, зашел посоветоваться один наш коллега… Да, мы уже заканчиваем… Не беспокойтесь, скоро будем. — Профессор положил трубку и, строго глядя на Валентина, продолжил — Так вот, к прискорбию, за душой-то у многих ниспровергателей обветшалых, как им представляется, идей очень часто ничегошеньки существенного нет. Смелости и задора не занимать, а вот разумно и, главное, — Стрелецкий назидательно поднял палец, — уважительно осмыслить фактаж — вот это-то и есть их ахиллесова пята! Терпение и мудрость — вот чего частенько не хватает нашим молодым героям!

Валентин похолодел: елки-палки, неужто Стрелецкий — фиксист? Но ведь сколько было его статей в научных журналах, и ни в одной он не ополчался против мобилистских идей. «Правда, он и в защиту их не выступал, — вспомнил Валентин. — Но на то могли быть свои причины. Черт побери, неужели я так по-глупому пролетел? Вот тебе и эпидидимис хряка!»

12

В номере стояла тишина. Стрелецкий снова вышагивал по комнате, и уже следующая сказанная им фраза могла стать катастрофой, матом в два хода. Валентин с лихорадочной поспешностью обдумывал ответ. Главный, хмуро улыбаясь, отмалчивался. Ему не совсем было ясно, зачем парень столь беспардонно и самочинно влез к именитому гостю, чего добивается.

— Да, вы правы, Андрей Николаевич, — медленно заговорил Валентин. — Но иногда между рождением идеи и открытием фактов, которые могли бы ее подтвердить, проходят годы и десятилетия. Я читал ваш совместный с Бруевичем отчет, и там вы пишете, что…

Стрелецкий, в очередной раз приближавшийся к окну, вдруг словно бы споткнулся и замер. Цепкий взгляд Валентина тут же засек внезапное окаменение его узкого затылка, нешироких прямых плеч, кистей рук, заложенных за спину, и снова Валентин весь подобрался: «Что-то случилось… Что-то я задел такое… Но что, что?..»

— Бруевич… Отчет… — не оборачиваясь, сказал Стрелецкий, голос его прозвучал глухо. — Это какой же год?

— Тридцать третий.

— Да… конечно, тридцать третий… Собственно, это даже не отчет, а своего рода пояснительная записка к обзорной карте. Неужели это сохранилось? Не ожидал…

— Я нашел ее в архивах бывшего Орколиканского приискового управления… — Валентин не спускал глаз со Стрелецкого: «Теперь — стоп, пауза. Ждать, что он скажет на это».

Но Стрелецкий молчал, и молчал довольно долго. Главный, уловив необычность происходящего, вопросительно посмотрел на Валентина. Тот в ответ лишь пожал плечами.

— Что ж… — хрипло сказал наконец Стрелецкий и обстоятельно откашлялся. — Как говорится, да будет выслушана и другая сторона.

Он повернулся, глядя исподлобья и с некоторой, как показалось Валентину, неприязнью.

— Не знаю, — суховато и раздумчиво заговорил он, — почему вы обратились именно ко мне… но благодарю за доверие… — Помолчал, едва заметно поморщился. — Надеюсь, рисуя эту карту, вы не из воздуха брали свои обоснования. — Он скупым резким движением фехтовальщика выбросил перед собой руку ладонью вверх. — Извольте ваш фактаж, молодой коллега!

Молодой коллега проворно распахнул свою объемистую сумку, и через минуту строгий гостиничный номер приобрел сходство с экспедиционным помещением, где происходит осенняя защита полевых материалов. Листы миллиметровки, синьки и кальки устлали стол, два стула, кресло, кровать, свешивались с подоконника и лежали на полу. Это были как вновь составленные геологические карты, так и выкопировки со старых, зарисовки отдельных обнажений и горных выработок, данные аэромагнитной и аэрогаммасъемок, геохимии и металлометрической съемки по ореолам рассеяния. Валентин ухитрился даже, несмотря на прохладное к нему отношение «гулакочинских орлов», добыть описания кернов [9] наиболее важных буровых скважин.

— Стереоскоп вот только не прихватил, — пошутил он, выкладывая напоследок стопочку аэрофотоснимков.

— Сумеем как-нибудь и невооруженным глазом добиться стереоэффекта, — Стрелецкий оглядел разложенные материалы и покачал головой. — Ярмарка!.. Нуте-с, молодой коллега, излагайте!

Валентин начал от печки — со времен Кропоткина, Обручева, Черского и Чекановского, упомянул Бруевича, затем перекинул мостик к современности и двинул вперед свои полевые наблюдения, по мере надобности подключая к ним геофизику и данные бурения на Гулакочи. На все это ушло минут двадцать.

— Не спешите! — величественно остановил его Стрелецкий. — Насколько я понял, автохтон разорванного рудного тела (профессор имел в виду то, что Валентин в разговоре с Лихановым называл «корневой частью») погребен вот здесь, — и он безошибочно обвел Учумух-Кавоктинский водораздел, хотя Валентин об этом еще и не заикался. — Если стать на вашу точку зрения, то плоскость смещения залегает на глубине порядка…

Стрелецкий на секунду задумался и назвал именно ту величину, что была в свое время тщательно и со многими перепроверками вычислена Валентином.

— Да, глубина получается такая, — с невольным удивлением подтвердил Валентин.

— Слава богу, хоть с математикой вы в ладу, — ядовито пробурчал Стрелецкий. — Так… геофизика, я вижу, дает здесь локальную гравимагнитную аномалию, то есть указывает на наличие в глубине крупного геологического тела с высокой плотностью.

— Я разговаривал с геофизиками, — вставил Валентин. — По их словам, здесь наблюдается не просто аномалия, но аномалия, как они выразились, с металлическим фоном…

— Металлический фон! — Стрелецкий желчно усмехнулся. — Может, они заодно укажут, фон какого именно металла наблюдается, — железа, свинца или, скажем, алюминия? Я бы посоветовал вам, Валентин, относиться к подобным заявлениям с некоторой долей сомнения. В конце концов, мы-то с вами коренные геологи, а они — геофизики, а стало быть никак не застрахованы от каких-нибудь чисто физических увлечений. Учтите, что это ваше Гулакочи находится в зоне вечной мерзлоты и ее влияние очень сильно сказывается на показаниях приборов. Этот момент не следует упускать из виду… Однако же продолжайте!

Валентин быстро закончил изложение фактического материала и перешел к обобщениям и выводам. Опуская промежуточные звенья, которые представлялись ему ясными сами по себе, он выстраивал свою схему со всей возможной краткостью и убедительностью. Дело близилось к логическому завершению, к предъявлению наиболее весомых козырей, когда Валентин с нехорошим предчувствием заметил, что лицо Стрелецкого постепенно становится все более скучающим, брюзгливым и отсутствующим. Впечатление было такое, что тот безнадежно утерял нить разговора, перестал улавливать суть и продолжает внимать лишь приличия ради, едва удерживаясь от зевоты.

«Японский бог, неужели у старика так быстро сели мозговые батареи? — стремительно соображал Валентин. — А как иначе это объяснишь?» Действительно, он ожидал всего — от горячей поддержки до жесточайшего разгрома, но вот такая безучастность? Нет, это не укладывалось в голове!..

И в этот момент раздался требовательный стук. Стрелецкий, витавший мыслями черт знает где, не успел даже откликнуться. Валентин метнулся к двери, повернул ключ — в номер вкатился озабоченный толстяк на низком ходу и сразу же непринужденными своими движениями, своим широким добротным костюмом, своим начальственным говором со значительным покашливанием до отказа заполнил все скупое казенное пространство.

— Андрей Николаевич, почему нарушаем порядок? — загремел он с наигранной строгостью. — Люди ждут, понимаете, волнуются!.. Нехорошо, нехорошо!

— Да-да, понимаю! — оживился Стрелецкий. — Поверьте, мне так неудобно, но вот, сами видите… — Стрелецкий с улыбкой обвел рукой разложенные материалы. — Молодому человеку понадобилась срочная консультация… Специально прилетел…

— Какой такой человек? Почему залетел? — толстяк, словно бы только теперь разглядев Валентина, сделался суров. — Ты что, пьяный? Смотри у меня, понимаешь! — И он предостерегающе воздел указательный палец, пухлый, как сарделька.

Этого столь непосредственного гражданина Валентин видел впервые, но сразу же вспомнил ревякинского заместителя по хозяйственной части: та же фальшиво-добродушная бесцеремонность, та же привычка всякого, кто поменьше чином, звать с места в карьер на «ты», независимо от возраста и заслуг. «До чего же похожи, прямо близнецы! — изумленно отметил Валентин. — И замашки, и ухватки… Хамство — или это они так понимают близость к народу?»

— Речь идет о Гулакочинском месторождении, — осторожно вставил главный геолог. — Валентин Данилович высказал интересные соображения…

Каким-то непостижимым образом коротенький толстяк посмотрел на высокого Валентина сверху вниз, откашлялся и снисходительно, словно подростку, сказал:

— Ладно, ладно, ты со своими бумажками, понимаешь, подожди до завтра. Не отвлекай, понимаешь, людей!..

Стрелецкий с извиняющейся улыбкой поглядел на Валентина, которому почему-то снова вспомнилось про эпидидимис хряка.

— Видите, что получается, молодой коллега, — и он сокрушенно развел руками. — Но в общем-то, все основное вы высказали, не так ли? Что я могу вам сказать… Работайте, работайте. Мыслите вы вполне неплохо — это главное, а что касается увлечений э-э… слишком оригинальными гипотеза ми, то это… пройдет, пройдет… Все мы были молодыми, все через такое прошли, да…

За всю свою жизнь Валентин не оказывался в более дурацком и унизительном положении, как в тот момент, когда принялся собирать свои бумаги, изо всех сил стараясь при этом сохранить достоинство и спокойствие. Главный помог ему, а потом, уже спускаясь рядом по лестнице, сказал вполголоса:

— Ты вот что… зайди-ка завтра ко мне. Посоветуемся…

13

«…В чем же моя ошибка? Что я упустил, не учел?.. Двадцать три… двадцать четыре… двадцать пять… Или вовсе не во мне дело, а в Стрелецком? Маг структурной геологии… Самое главное, с его стороны так и не было никакого ответа, никакого возражения по существу!.. Двадцать девять… тридцать… А за вертолет-то меня взгреют крепко, ибо побежденных судят, и с большим притом удовольствием… Сорок четыре… Да, разговора не получилось… Вопрос: почему? Может, я показался ему, маститому ученому, просто-напросто нахальным мальчишкой? Но извините, ведь перед истиной-то мы все равны… Шестьдесят шесть… шестьдесят семь… Итак, член-корреспондент не снизошли до делового разговора. Но ведь что здесь характерно, товарищ член-корреспондент: тем самым вы показали свое неуважение отнюдь не ко мне, нет (за что же вам, в самом-то деле, вдруг уважать меня — не за явное же нахальство!), а показали вы неуважение к предмету разговора, вот что!.. Девяносто восемь… девяносто девять… И это, как ни странно, даже радует меня, потому что, если б вы опровергли меня в ходе серьезного разговора — вот тогда я действительно был бы убит, раздавлен, уничтожен. А так — дышать еще можно… Сто двадцать — стоп: двести!» Валентин замер как вкопанный, даже не поняв сначала, зачем он это сделал, однако миг спустя до него дошло, что он на ходу непроизвольно считал свои шаги, вернее, пары шагов, когда счет идет только под одну какую-либо ногу — левую или правую. Это было знакомо: во время маршрутов в закрытых районах, когда кругом лес и для привязки нет таких ориентиров, которые отмечены на карте и одновременно издалека видны на местности, приходится направление движения выдерживать строго по компасу, а пройденное расстояние отмерять шагами. И если это делать изо дня в день на протяжении полумесяца, месяца и более, то поневоле какой-то участочек мозга становится как бы спидометром, автоматически отсчитывающим каждый второй шаг. Валентин обычно вел счет под левую ногу. Сто двадцать пар его шагов по ровной местности составляли двести метров, что давно уже было выверено, но, поднимаясь в гору или спускаясь, приходилось, разумеется, вводить соответствующие поправки, зависящие от угла склона и тоже надежно выверенные. Все эти простейшие умственные операции: прикидка на глазок угла склона, выбор поправки, счет шагам и пересчет их в метры по ходу маршрута — к концу сезона настолько входили в привычку, что и после возвращения с полевых работ продолжали еще некоторое время сами по себе совершаться в мозгу…

Немного подождав на остановке, Валентин сел в трамвай. Пока расшатанные вагоны, гремя, как пустое ведро, и нестерпимо визжа на поворотах, тащились в заречную часть города, он дотошно перебрал в памяти весь разговор в гостинице и заключил, что в общем-то вся его затея была заранее обречена на неудачу. Но во всей неумолимо четкой последовательности случившегося было одно смутное место (именно тогда на какой-то миг Валентин был готов допустить возможность успеха) — момент, когда Стрелецкий, буквально окаменев, замер у окна. Валентин подсознательно ощутил некую важность этого мимолетного и как бы незначительного эпизода, однако же никакого разумного объяснения ему подыскать не мог…

Заверяя сегодня Лиханова и Ревякина, что с отцом все в порядке, он оба раза сказал неправду. С отцом вовсе не было все в порядке — отец его, Даниил Данилович, лежал сейчас в больнице с инфарктом, и третий звонок Валентина из аэропорта был именно туда — врачу Евгению Михайловичу, старому отцову приятелю.

Когда он, беспечно посвистывая, взбегал с сумкой через плечо на третий этаж, никто не поверил бы, что у этого молодого человека несчастье с отцом, что по важнейшим и давно выношенным надеждам его менее часа назад нанесен убийственный удар и что за вчерашний день и сегодняшнее утро он прошел пешком по тайге в общей сложности около восьмидесяти километров.

Открыв квартиру отца своим ключом, Валентин вошел в полутемную прихожую, огляделся… Здесь все оставалось таким же, как и во все предыдущие его приезды, — висели те же куртки, меховая и брезентовая, брезентовый же дождевик, пальто, плащ, стояли два вьючных ящика, сложенная раскладная койка, старое трюмо. И однако же в безмолвии и прохладе квартиры улавливалось что-то новое, нежилое, приводящее на память образ забытой пыльной бутылки, в которой тусклая вода мертво стоит над белесым ватным осадком.

Валентин немного помедлил в окружении знакомых предметов, потом, отчего-то стараясь ступать бесшумно, сделал пару шагов и открыл следующую дверь. Квартира была однокомнатная, старого образца: прямо — просторная кухня, налево — завешанный плотной материей широкий проем в обширную комнату с высоченным потолком, где тоже все до мелочей знакомо и не менялось годами, — диван, два кресла, письменный стол, книжный шкаф, кровать, полускрытая шифоньером, в углу телевизор. Валентин откинул портьеру, шагнул и… на миг оторопел. Да и кто не оторопел бы, увидев посреди нормальной жилой комнаты брезентовую двухместную палатку. Основательно выгоревшая, кое-где запачканная, заштопанная — словом, самая обыкновенная, здесь, в городской квартире, она выглядела не то смешно, не то жутковато, а в общем же — до дикости не к месту. Поставлена она была по всем правилам, без единой морщинки, и в этом чувствовалась опытная рука. В первый момент Валентин решил, что отец эту палатку собирался чинить, для чего и натянул ее на каркас. Но, подойдя и заглянув в нее, он лишь пожал плечами — внутри лежали спальный мешок с чистым вкладышем, подушка, книги, аккумуляторный фонарь, и было видно, что всем этим регулярно пользовались. Явилась было мысль, что у отца вовсе не инфаркт, а какое-нибудь психическое заболевание, и это прискорбное обстоятельство друзья милосердно скрыли от сына. Однако догадку эту Валентин тотчас задвинул подальше, предпочтя успокоительное «чудит батя», безотчетно заслоняясь этим от инстинктивного предчувствования горестных признаков одинокой родительской старости.

Неожиданно резко среди тишины протрещал телефонный звонок. Валентин невольно вздрогнул, дождался повторного звонка и взял трубку.

— Валя? — это был Евгений Михайлович. — Вот и славно, что ты дома. Слушай, я давеча как-то не сообразил… Тебе, наверно, скучно одному-то в квартире, а? Приходи к нам ужинать… прямо вот сейчас, а?

— Спасибо, Евгений Михайлович, — Валентин, пятясь, отступил к дивану, сел. — Возможно, ко мне заглянут товарищи…

Это была отговорка — Валентин никого не ждал. Просто ему хотелось побыть одному, привести в порядок взбаламученные мысли и подумать, что делать дальше.

Над дальними хребтами, за еле отсюда видимым аэропортом медленно угасала заря. Снизу, со двора, доносился по-вечернему веселый галдеж детворы. Урчали где-то машины. Город жил своей многообразной, безостановочной и полнокровной жизнью, и лишь вот эта квартира казалась выпавшей из общего потока.

Вздохнув, Валентин отвел глаза от окна, и взгляд его привычно обратился к висящему над столом портрету матери, увеличенному с какой-то давней любительской фотографии. Совсем молоденькая женщина. Красивая, ничего не скажешь. Кожаная тужурка, на голове — косынка (наверняка красная — такова была тогдашняя мода… Впрочем, нет, то не мода, а нечто большее — часть образа жизни и мысли). Комсомолка тридцатых годов. Геологиня исторического довоенного поколения. Валентину доводилось читать отчеты, написанные при ее участии. Видел он и карты, схемы, составленные и вычерченные лично ею (помнится, он обратил тогда внимание на полудетский ее почерк). Еще до недавних пор исследователи ссылались иногда на ее наблюдения и выводы…

Вечерняя краснота слиняла с неба, и за окном засинели сумерки. Валентин встал, бесцельно прошелся по комнате. Присел к письменному столу и включил свет. Тут тоже все было знакомое — пепельница, письменный прибор с массивным пресс-папье, стаканчик для карандашей, старинная рихтеровская готовальня, тяжелый геодезический транспортир в подбитом бархатом футляре, курвиметр, большая лупа. Все это пребывало здесь неизменно, в раз и навсегда установленном порядке. Менялись только книги да рукописные и графические материалы.

Валентин знал, что отца увезли в больницу прямо с работы; соседская старушка, присматривавшая за квартирой, на столе ничего, конечно, не трогала; значит, перед ним сейчас лежали именно те бумаги, с которыми отец работал по вечерам накануне болезни. И Валентин неожиданно подумал, что инфаркт, он, разумеется, связан с нервами, и в таком случае, возможно, существовало нечто, изрядно волновавшее отца в последнее время. И это «нечто» вполне могло находиться вот тут, в аккуратно разложенных бумагах.

Он внимательно оглядел стол. Естественно, никаких частных писем читать он отнюдь не собирался, хотя и был совершенно уверен, что в личной жизни отца нет ничего, требующего сокрытия. Валентина интересовали бумаги производственные, служебные. Взгляд его сразу же наткнулся на маленькую книжечку в коричневатой картонной обложке. Непривычного облика, она заставила Валентина насторожиться. По диагонали ее пересекала двухцветная, красно-зеленая, полоса, вверху справа стояло «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», ниже — «Советская секция Красного спортивного интернационала», посередине — «Единый билет физкультурника-динамовца». И совсем внизу — «Центральный Совет пролетарских спортивных обществ «Динамо». Да, документ, бесспорно, старый. Валентин, отчего-то волнуясь, взял его со стола, развернул. С приклеенной внутри фотокарточки на него глянуло лицо матери, неузнаваемо юной, в темном жакете, поверх которого свободно лежал широкий белый воротничок. Валентин медленно и осторожно, будто боясь что-то спугнуть, опустился на стул. Да, он держал в руках реликвию, весточку оттуда — из ее молодости, неведомой ему до сей поры. Именно неведомой, поскольку отец всегда убито замыкался, стоило Валентину начать расспрашивать о ней. Самое большее, Даниил Данилович через силу ронял две-три фразы: да, геолог… подавала большие надежды, веселая, смелая… погибла при случайном взрыве во время горных работ… Как ни странно, но этим почти и ограничивалось его представление о родной матери. И вот теперь неожиданно появилась возможность узнать что-то еще, пусть даже несущественное, третьестепенное, однако бывшее некогда частицей ее жизни… Итак, билет члена общества «Динамо». Номер. Фамилия. Имя. Отчество. Год рождения. Время вступления — 4 апреля 1933 года. Круглая печать с ромбовидной эмблемой общества. Дата заполнения билета. На обороте — «Отметки об уплате членских взносов», запись потускневшими чернилами: «Вступительный взнос — 50 коп., чл. взнос до I.VII — 60 коп.» «Значит, это двадцать копеек в месяц, — машинально вывел Валентин. — Интересно, по нынешним деньгам это сколько?» Увы, ничего более существенного обнаружить здесь не удалось. Следующие страницы — «Отметки о сдаче норм тировой и полевой стрелковой квалификации», «Сведения о физическом развитии (антропометрия)», «Выводы врачебного контроля» и прочее. Они были абсолютно чистыми. И только в конце, в рубрике «Отметка о получении спортинвентаря, одежды и обуви», значилось: «15/II—34 г. — джемпер спорт. ж., 22/VI— камера, гетры». Вот и все. Какую камеру получила двадцать второго июня тридцать четвертого года обладательница динамовского билета — волейбольную, велосипедную? Каким видом спорта увлекалась? Но ничего этого нельзя было установить, не говоря уж о большем…

Валентин еще раз вгляделся в маленькую фотокарточку, вклеенную в билет, и у него мелькнула мысль: «Не тут ли причина батиного инфаркта? Он рассматривал этот старый мамин документ… вспоминал… а подобные воспоминания даром не проходят… в его-то возрасте…» Валентин перевел вопрошающие глаза на настенный портрет. Знакомое с детства лицо матери с его никогда не меняющимся выражением оставалось все тем же — ясным, безмятежным и доброжелательным…

Ничего так для себя и не выяснив, он решил продолжить осмотр стола.

На правой половине он обнаружил стопку машинописных листов со следами правки, оказавшихся одной из глав отчета, который составляла сейчас тематическая партия, руководимая Даниилом Даниловичем, автореферат диссертации, присланной, видимо, на отзыв, монографию с дарственной надписью автора и недоконченную рукопись новой статьи самого отца. Валентин проглядел все это быстро, но достаточно внимательно и удостоверился в том, что ничего способного довести человека до инфаркта здесь нет.

В левой части стола лежала раскрытая книга на английском языке, и он сразу же обратил внимание на одно место в ней, выделенное характерной пометкой отца. Валентин хоть и не без труда, но все же, не прибегая к словарю, перевел отмеченное, которое гласило: «…можно высказать несколько самоуверенную догадку, что через десять миллиардов лет от нынешних дней Земля начнет превращаться в мертвое тело, и большинство геологических процессов прекратится. Может оказаться, что такое же время понадобится геологам, чтобы они наконец по-настоящему разобрались в этих процессах».

Валентин хмыкнул, на миг задумался, потом придвинул к себе лежащие поодаль плотные белые листочки размером с почтовую открытку, на которых было что-то аккуратно написано. И вот они-то всерьез привели его в недоумение, хотя ничего на первый взгляд особенного в них не заключалось — это были просто-напросто извлечения из каких-то книг:

«На расстоянии 3 200 километров от Лондона и Нью-Йорка все еще продолжается ледниковый период. Самый большой в мире остров почти целиком покрыт вечным льдом… …ледяной покров не уничтожает трупа. Он сохраняет его, погребает, приобщает к своему холодному бессмертию. Он ничего не разрушает, кроме жизни».

«Альфред Вегенер был найден зашитым в два чехла от спального мешка в 3/4 метра от поверхности. Глаза открыты, выражение мягкое, спокойное, почти улыбка. Лицо немного бледное, моложавее, чем прежде. Нос и руки слегка отморожены — и это бывает в пути. Умер не в походе, а лежа, отдыхая в палатке, не от замерзания, а от сердечной слабости после физического переутомления. Очевидно, следование за санями по волнистой поверхности льда в ноябре тридцатого года, а тем более при свете сумерек, привело к перенапряжению сил. Тело его положили в фирн, из него же сделали склеп, сверху склеп прикрыт нансеновскими санями. Наверху небольшой крест, сделанный из расщепленной лыжной палки Альфреда Вегенера, и воткнуты лыжи. На каждую лыжу повесили по черному флагу».

«Ныне он лежит в стране, на изучение которой он потратил так много лет своей жизни, в стране, которая постоянно манила его к себе своими научными проблемами и величием природы, в стране, где может жить только тот, кто для сохранения своей жизни должен ставить на карту все.

Эльза Вегенер».

Дочитав, Валентин медленно поднял голову и уставился на настольную лампу.

— Альфред Вегенер… Автор гипотезы, что континенты дрейфуют, плывут, словно льдины в океане… — проговорил он вслух, помолчал, затем недоуменно закончил уже про себя: — Не понимаю, при чем здесь Альфред Вегенер?..

14

На девять утра было назначено свидание с отцом в больнице, поэтому Валентин встал за полтора часа до срока.

Предвидя, что день выдастся нелегкий, он сделал зарядку с повышенной нагрузкой, принял холодный душ. Ровно в восемь с четвертью, когда он брился отцовской электробритвой, зазвонил телефон. «Видно, Евгений Михайлович, — встревоженно подумал он. — Неужели встреча с батей переносится?..»

— Валентин слушает.

— Доброе утро, Валентин Данилович, — произнес незнакомый голос. — Вас беспокоит Стрелецкий.

Это было настолько неожиданно и невозможно, что в первый момент Валентин даже не удивился.

— Здравствуйте, — машинально сказал он.

— Оказывается, ваша фамилия Мирсанов, — Стрелецкий помолчал. — М-м… когда-то мы были довольно близко знакомы с вашим отцом. Я слышал, Даниил Данилович сейчас в больнице?

— Да…

— Жаль, что я узнал обо всем слишком поздно. Через час улетаю… Увидите Даниила Даниловича — передайте ему искренний привет. Он меня, конечно, помнит…

— Да. Передам.

— Теперь относительно нашего вчерашнего разговора… Стрелецкий выжидательно умолк. Молчал и Валентин.

— Вы меня слушаете? — нетерпеливо спросил Стрелецкий.

— Да, — все так же односложно отвечал Валентин.

— Так вот об этом… Кажется, теперь я понимаю, почему вы явились именно ко мне…

Пауза — томительная пауза.

Валентин тоже безмолвствовал, переваривая неожиданную информацию.

— Алло! — обеспокоенно воззвала трубка.

— Да.

— Я говорю, понимаю… понимаю, м-да… — Тут профессор как бы раздражился на себя за минутную слабость, и голос его из задумчивого внезапно сделался энергичным и чуточку сварливым. — Однако должен сказать, не в моих правилах очертя голову ставить свою подпись под только что увиденным прожектом. Сколь бы ослепительным он ни был. Поверьте, за свою жизнь я перевидел их, слава богу, не мало.

— Верю, — сухо сказал Валентин.

— Гм, а вы, оказывается, штучка! — в трубке послышался язвительный смешок. — Так вот, чтобы ваши будущие биографы не написали: наш-де герой в молодые свои годы обратился к одному старому ослу, а тот, мол, в ответ… Короче, я оставляю здесь своего ученика, Романа Свиблова. Он поедет с вами и посмотрит в натуре, на месте, все то, о чем вы глаголили вчера. Вернувшись, расскажет мне о своих впечатлениях, и вот тогда-то и будем принимать решение. Согласны?

Валентин не понимал ничего, аппарат экспресс-анализа отказал намертво — короткое замыкание, синяя вспышка и дым. Единственное, что сейчас можно было сделать, — это немедленно соглашаться.

— Да, — прохрипел он.

— Слава тебе, Вышний Волочек! — усмехнулся Стрелецкий. — А я-то было боялся, что отказ последует… Со Свибловым свяжетесь через вашего главного геолога. Желаю удачи!

Валентин еще чуть ли не минуту слушал гудки отбоя, словно они могли дать какую-то дополнительную информацию, потом осторожно опустил трубку. Батя знавал Стрелецкого — вот это номер! И молчал же! Никогда ни словечка. Почему? Как это понимать?..

Когда он, спохватившись, глянул на часы, время шло к девяти. Валентин взвился как ошпаренный и только лишь на пороге, да и то невзначай, вспомнил, что одна щека-то у него так и не выбрита.

Мягкое жужжание бритвы немного успокоило его. Мысли уложились в некое подобие порядка, и тогда Валентин вспомнил вчерашнее «смутное место» в поведении Стрелецкого, мгновенно связал это с сегодняшним звонком и… опять-таки уткнулся в сплошную неизвестность.

Загрузка...