Филипп Филиппович

Наступил апрель. Через горы шла весна. Она долго бушевала в садах Южного берега, захлестнула зеленью предгорные леса и, перешагнув через продутую ветрами холодную яйлу, споро зашагала в таврические степи.

Прошли первые весенние дожди — короткие и стремительные. Снова зашумели переполненные реки, на северных склонах самых высоких гор сходил снег. Легкие туманы поднимались из ущелий и где-то высоко над зубцами гор таяли в небе.

Партизанские стоянки, разбросанные вдоль пенистой Донги, опустели. После «мучной операции» трудно было удерживать людей в землянках и шалашах — уходили на дороги бить врага.

Наш аккуратный штабист — подполковник Алексей Петрович Щетинин — вдруг стал уточнять списки личного состава, выяснять, где у кого семья и в каком количестве.

— Зачем? — спрашивали партизаны.

— Вот-вот будет связь с Севастополем, — уверенно заявлял он. — Будем писать письма в местные военкоматы, обяжем их позаботиться о наших семьях.

Связь, связь! Это слово было у всех на устах. Посматривали на небо, но оно ночами было закрыто плотными облаками — ни один самолет не мог нас разыскать.

Но однажды утром над нашим лесом появился самолет-истребитель. Сначала почти никто не обратил на него внимания — мало ли летало в то время разных самолетов, только они были не наши; но — странно! — летчик упорно кружится над одним районом, то взвывая ввысь, то прижимая машину к верхушкам высоких сосен. Следя за самолетом, мы разглядели на его крыльях звезды.

— Наш! Наш!!!

Мгновенно зажгли сигнальные костры: «Мы здесь! Мы ждем!»

Самолет понял — покачал крыльями.

Над поляной Верхний Аппалах кружила машина, а в это время туда из отрядов бежали люди. Самолет «проутюжил» поляну и взмыл вверх, потом, сделав прощальный круг и еще раз покачав крыльями, лег курсом на Севастополь.

Мы с волнением обсуждали появление истребителя, строили различные догадки, но всем было ясно: нас ищут!

Лес зажил в ожидании необычных событий.

На четвертые сутки в одиннадцать часов дня мы услышали шум мотора, повыскакивали из землянок. Дежурный по штабу заорал как резаный:

— «Кукурузник», мать его сто чертей!

Почти касаясь верхушек сосен, промчался знаменитый биплан, блестя красными звездами на крыльях и фюзеляже.

Сердце так и екнуло: вот так отчаянная башка. Днем, на фанерном «У-2». Да любой немецкий истребитель первой же очередью прошьет и машину и летчика насквозь.

А небо без облачка. Нервно оглядываемся: только бы пронесло!

Самолет еще круг, еще и все ниже, ниже… Неужели приземляться задумал? Куда?

Из последних сил, через чащобы, овраги пробиваемся на Верхний Аппалах. Там площадочка, но очень сомнительно, чтобы на нее можно посадить самолет.

Я выскочил на эту поляну, огляделся: она с подъемом шла в густой лес и на ней даже «У-2» принять нельзя.

А самолет шел на посадку.

Непременно разобьется!

Ниже, еще ниже… Колеса коснулись земли, подпрыгнули; как стрекоза, поскакала машина по выбоинам. Раздался треск… и наступила тишина.

Над полуразбитым самолетом появился юноша в форме морского летчика, улыбаясь ярко-синими глазами. Мы все к нему, подхватили на руки, опустили на землю.

— Товарищи, товарищи!.. — краснея, отбивался он.

Но каждому хотелось прикоснуться к человеку оттуда — с Большой земли.

— Ну, товарищи, разрешите доложить.

К нему подошел Северский. Вытянулся гость перед ним, по-мальчишески отрапортовал:

— Младший лейтенант из Севастополя Герасимов, Филипп Филиппович.

Северский по-отечески улыбнулся:

— Здравствуй, Филипп Филиппович. Цел, невредим?

Засмеялись.

— Качать Филиппа Филипповича!

Переживая минуты радости, мы как-то не заметили, что из второй кабины вылез еще один гость с треугольниками на петлицах. Его взволнованно-виноватое лицо говорило о каком-то несчастье. Он пробился к Герасимову, чуть не плача доложил:

— Рация… Рация вдребезги, товарищ младший лейтенант.

— Чтооо? — Синие глаза Филиппа Филипповича округлились.

Оказалось, что во время отчаянно смелой посадки радист, желая сохранить рацию, взял ее на руки. Она разбилась о борт самолета.

Беда!

Кто узнал о ней, пригорюнился, а главная партизанская масса еще ликовала. Она была разношерстной и разномастной… Люди, перенесшие тяжелую зиму 1941/42 года. Одежда гражданская, армейская, румынская, немецкая… Пилотки, ушанки, папахи, шлемы… Сапоги, ботинки всевозможных фасонов, постолы…

На лица без боли невозможно смотреть. Они, будто зеркало, отражали все, что выпало на долю каждого из нас. Нелегко отличить молодых от старых, женщин от мужчин. Все выглядели стариками — голод не тетка. Ничьи щеки не лоснились от сытости, никто не мог похвастаться хоть капелькой весеннего румянца.

Конечно, каждый по-своему переносил тяжести, страдал, мучился от холода, недоедания и бесконечных маршей во время карательных операций врага, думал о судьбе Севастополя, о своей судьбе, о далеких родных, по ком так тосковали наши сердца. Но я не ошибусь, если скажу, что вера — большая вера в победу — всегда была с нами.

Постепенно молва о беде дошла до всех, всем стало ясно, что героический рейс Филиппа Филипповича ничего не меняет в нашей жизни — как и прежде с Севастополем связи нет. Но не могли мы с этим согласиться, ибо не могли без связи существовать.

Филипп Филиппович, не пряча своего страшного огорчения, все же с какой-то немыслимой надеждой осматривал разбитую машину. Подошел и я, когда-то служивший в войсках ВВС и кое-что понимающий в летном деле.

С мотором все в порядке, бензин есть, но была одна непоправимая беда: при посадке вдребезги разлетелся пропеллер. А без него не взлетишь.

К самолету подходит начштаба, в его глазах что-то обнадеживающее.

— Что, Алексей Петрович? — тороплю я.

— Мне докладывали, что недалеко от переднего края фронта на немецкой стороне упал самолет такого же типа, как этот. Он рухнул, как говорили мне, на густой кизильник. Винт должен быть целым.

— Где это? — с мальчишеской сноровкой бросился к нему молодой летчик.

— Выясним.

Щетинин ушел и через минуту подвел к нам партизана Пономаренко.

— Повтори, что ты мне сказал только что.

— Есть! Самолет лежит за Чайным домиком, пропеллер как штык торчит.

— Дорогу найдешь, сержант?

Я прикидываю: далековато в те края, ох как далековато! Конечно, харчишки соберем, да вот дойдут ли ребята. Больно подбиты все. Чтобы пройти за минимальный срок туда и обратно сто двадцать километров, да по яйле, на которой снег рыхлый; а тут груз — не подушку нести, нужны силенки надежные.

Комиссар Захар Амелинов подумал, сказал:

— А ежели наших женщин, а?

— Женщин? — Я с удивлением посмотрел ему в глаза.

— Подумай.

Да, надо честно признаться: во всех наших испытаниях женская часть отрядов оказывалась повыносливее нашего брата. В этом не единожды я убеждался. На иную глядеть страшно: одни глаза да худющие ноги, а идет, да еще на плечах бог знает какую ношу тащит: санитарная сумка, оружие, гранаты. На привалах мы в лежку, а они тому сделают перевязку, другого кизиловым настоем напоят, а третьему доброе утешительное слово скажут.

Итак, женщины! Узнала об этом Дуся, прибежала первой:

— Да я одна винт допру.

Македонский остановил ее.

— Не лезь, у тебя свое, поняла? — сказал строго.

— Поняла, командир, — чуть не плача сказала Дуся и ушла.

Наш выбор пал на седовласую учительницу из Симферополя Анну Михайловну Василькову; на молчаливую, но крепкую и выносливую медицинскую сестру Евдокию Ширшову; да на тихую дивчину, что с утра до вечера собирала в лесу липовые почки для партизанского кондёра, а ночами безропотно выстаивала на постах, Анну Наумову. Проводником, само собой разумеется, сержанта Пономаренко.

А вот кто будет старшим, кто тот человек, авторитет которого безупречен?

Ко мне подошел бывший политрук алупкинской боевой группы, начисто разбитой еще в декабрьских боях, Александр Поздняков.

— Посылай меня, командир.

— Может, тебя не хватит, может, это не твое дело, Александр Васильевич?

— Мое, и главное.

— Тогда идите и принесите винт.

— Принесем.

Дни ожидания… Филипп Филиппович и помощники — их нашлось немало — чинили самолет, готовили взлетную площадку. Партизаны, уверенные, что машина обязательно поднимется, писали родным письма.

Они вернулись на пятые сутки, принесли пропеллер. Но без Александра Васильевича…

Дядя Саша, Александр Васильевич! Встретил я вас еще до войны, когда работал в Гурзуфе старшим механиком совхоза. Наши механические мастерские стояли рядом со знаменитой дачей князей Раевских. Хорошо сохранен был скромный особняк, в котором Раевские принимали Александра Сергеевича Пушкина.

Мне почему-то не верилось, что кипарис — стройный, высокий красавец, поднявшийся к небу, — и есть тот пушкинский, воспетый самим поэтом. Кто и как это докажет? Я в те времена был слишком молод и очень любил всякие доказательства.

Человек в роговых очках, с округлыми чертами интеллигентного лица, был директором пушкинского музея, часто проходил мимо мастерских и всегда вежливо с нами раскланивался.

Как-то я заговорил с ним. Он легко меня убедил, что кипарис тот самый, заметив, между прочим, что это хорошо, когда человек любит ясность, но еще лучше, если он ищет ее. «Вот ты сосед, — сказал он мне, — а ни разу в музее не побывал».

Я стал встречаться с Александром Васильевичем. Он был старше меня лет на пятнадцать и во сто раз опытнее. За его плечами большая партийная работа в Сибири, а до этого — гражданская война, борьба с басмачеством. Одним словом, живой герой близкой истории, духом которой было освещено мое поколение.

По молодости своей я не мог смириться с тем, что героическую биографию красного комиссара гурзуфцы не знают, и стал при удобных случаях рассказывать о ней ребятам нашего механического цеха. Поздняков как-то узнал об этом, при встрече со мной сердито заметил: «Прошлое — хорошо, но не самое существенное. Важно, что делаешь сейчас, сию минуту!»

Поход за винтом — финал героической жизни красного комиссара.

На пути его и команды была яйла. Снег сошел с ее лысых вершин, но в буераках был предательски опасен.

Мокрые насквозь, усталые до изнеможения, партизаны спустились к Чайному домику, за двое суток излазили чуть ли не весь второй эшелон фронта, наконец, нашли самолет: обдирая на руках кожу, слабеньким шведским ключом сняли с оси винт.

Они спешили, не отдыхали. Поздняков шатался от слабости, у него запеклись губы, вместо глаз — провалы. Он шел, наравне со всеми нес тяжелую ношу… Шел до тех пор, пока не упал. Его подняли на руки, а он сопротивлялся и гаснущим голосом приказал: «Несите винт, ни секунды отдыха, умрите — донесите. А я отдохну и доползу, обязательно доползу».

Он не дополз, умер под горой Дмир-Капу. Посланные за ним партизаны принесли оледеневшее тело.

Филипп Филиппович стоял над комиссаровской могилой, запекшимися губами шептал: «Я долечу, кровь из носа, но в Севастополе буду!»

Были в крымских лесах герои, слава о которых шла из отряда в отряд. Александра Васильевича мало кто знал. Он был тих, незаметен, физически крайне слаб, больше других лежал в санитарных землянках.

Прощай, мой земляк-гурзуфец… Останусь жив, непременно буду приходить к пушкинскому кипарису, вспоминать тебя — Человека с большой буквы, с которым судьба счастливо свела меня, молодого коммуниста, в тяжелую годину.

Филипп Филиппович не отходил от самолета, то и дело прошагивал взлетную площадку — вдоль и поперек, слюнявя большой палец, выставлял его вперед, желая определить поточнее, откуда дует ветер.

И вот все готово к взлету. Уложены письма, разведданные и страстные просьбы: не забывать нас.

Филипп Филиппович с взволнованно-бледноватым лицом оглядывается последний раз. Он видит сотни пар доверчивых глаз: уж постарайся, дорогой Филипп Филиппович. Летчик откашливается, хрипло командует:

— От винта!

Мотор вздрагивает. Вот мелькнула лопасть, замерла, обратный полуоборот — круг первый, второй… И над лесом поплыл ровный и обещающий рокот.

Летчик молодцевато рубанул воздух рукой и повел машину на дорожку. Заревел мотор, и самолет прытко тронулся с места, побежал все быстрее и быстрее, поднимая свой хвост.

Я слышал обороты винта, и вдруг сердце мое тревожно сжалось — тяговая сила мотора слабее воздушного потока. Вижу, нутром ощущаю, как на предельных оборотах тужится мотор, но он бессилен против течения воздуха со стороны поляны в ущелье… Машину буквально на глазах засасывает в горный провал, вот колеса уже чиркнули по макушкам старых дубов… Машина рухнула в мглистый провал, раздался треск.

Сердце будто остановилось, а потом застучало до боли в висках. Я рванулся и побежал, не чуя под собой ног. Бежали все — беззвучно, с остановившимися глазами.

Все, конец, от самолета остались одни ошметки: в гармошку хвост, плоскости будто нарочно сложили вместе, впритык. Филипп Филиппович — живой! — растерзанный, в крови, возился у бензобака, стараясь предотвратить пожар.

…Весна спешит к теплу на высоких ходулях. Лес пахнет свежей жимолостью; дрожат, бьются почки, набухая от соков земли, лопаясь на глазах. Капель, капель, как перебор струн контрабаса. В ушах финал Девятой бетховенской симфонии, услышанной мною впервые и случайно на симфоническом концерте в Летнем саду Ялты. Оркестром дирижировал молодой, но уже знаменитый музыкант Натан Рахлин. Это было за пять часов до начала войны.

У Филиппа Филипповича черные круги под синими глазами. Он постарел, ремень на поясе подтянут на последнюю дырочку. Парень сгорает на глазах, уговаривает, чтобы его немедленно отпустили, доказывая, что он перейдет линию фронта и снова прилетит на фанерном самолете среди белого дня.

Думает Северский, думаю я. Как решиться, когда позади такой живой и горестный опыт: попытка за попыткой перейти линию фронта кончались неудачей. Наших связных будто Нептун проглатывал — заживо.

— А я пройду! — со страстью говорит летчик. — Сто и более раз пролетал линию фронта — туда и обратно; сверху хорошо видно, каждая извилинка земли на глазах. Пустите — пройду!

Он таки убедил всех нас, что дойдет, сквозь игольное ушко пройдет, но дойдет.

Ему поверили и проводили в путь-дорогу, трудную, чрезвычайно опасную.

В лесу зашумели ручьи и горные реки. С каждым часом темные полосы — проталины оттаявшей земли — пробирались все выше и выше. Яйла вся потемнела, а потом пошли за ней зеленя.

Высоко в небе пролетали к Севастополю самолеты, иногда ранним утром стремглав проносилась краснозвездная птица, приветствуя нас покачиванием крыльев.

Однажды зарокотал над нами мотор. Желанная вестница из Севастополя была в небе.

— Филипп Филиппович! — орали, бросали шапки, плакали.

Самолет над Тарьеровской поляной, заранее приготовленной нами.

Машина села, уверенно остановилась у опушки леса.

Юноша в легком синем комбинезоне показался из кабины.

— Филипп Филиппович!

Молодой сержант-радист доложил Северскому:

— В наличии две рации, четыре комплекта батарей. Разрешите выходить на связь?

И радиосвязь легла в эфире между нами и Севастополем. И первая партизанская радиограмма гласила, настаивала, умоляла: Филиппу Филипповичу звание Героя Советского Союза!

И оно было присвоено.

Кончилась война, а от синеокого парня ни весточки. Мы искали его повсюду, но ответ был один: убит, убит и убит.

И в послевоенных крымских музеях появилась фотокарточка Филиппа Герасимова, снятая еще в те грустно-тяжелые дни. И говорили посетителям те, кому положено говорить: днем он, Герасимов, летал над немцами на машине, которую можно было сбить пулей малокалиберной винтовки.

Правду говорили.

Убит, убит, убит…


Годы срезаются, как дорожные косяки, — наотмашь. Рубцы на деревьях остались на прежнем месте, только расплылись, свинец остался на прежнем месте, и деревья стареют на корню, начиненные металлом. Идут и идут годы — где был старый лес, звенит молодая поросль, а где дрожали хилые рощицы, скрипят папаши-дубы.

Яйла и та меняет свои залысины, стараясь выглядеть перед курортниками и экскурсантами, бывающими на ней, пококетливее, кое-где обрастая пухленькими сосенками.

И ветер посвистывает песенно, будто слух обрел. Скала Шишко над самой Ялтой, с нее морской простор, как выстрел в горах: ахнешь!

На скале камень-глыба, а на камне том имена высечены — партизанские.

Юркий экскурсовод в узких джинсах ведет группу отдыхающих и на ходу, как автоматную очередь, выпаливает фразу:

— В критический апрель одна тысяча девятьсот сорок второго года к умирающим от голода партизанам прилетел молодой летчик Герой Советского Союза Филипп Филиппович Герасимов. Но потом смерть оборвала путь патриота, но память о нем не померкнет никогда…

И вдруг чей-то решительный и взволнованный голос из группы:

— Как это оборвала?

Десятки голов поворачиваются на голос, осуждающие взгляды: что ты, друг, мол, не понимаешь, что летчик погиб?

— Нет уж, позвольте, в мертвых ходить — не согласен! — Синеокий человек с седеющей шевелюрой шагнул вперед, стал лицом ко всем: — Герасимов Филипп Филиппович. Да, это я прилетал к партизанам на «кукурузнике», это мне присваивали звание Героя!

…На моем письменном столе ожил телефон. Чей-то слишком громкий и слишком взволнованный голос:

— Здравствуйте, товарищ командир! Я — Герасимов, летчик, помните Филиппа Филипповича?

У меня ноги делаются ватными.

И сейчас, когда я дописываю эти строки, по славному Ленинграду шагает синеокий рабочий человек, и мало кто знает, что на его груди в праздничные дни сияет Золотая Звезда Героя Советского Союза.

Загрузка...