Татьяна Людвинская (1887–1976)

Татьяна Фёдоровна Людвинская, член партии с 1903 года, профессиональный революционер.

В революцию вступила молоденькой девушкой. Принимала активное участие в революционных событиях в Одессе в 1905 году. В это время она входила в состав Одесского общегородского комитета РСДРП и была ответственным парторганизатором районного комитета партии. Вместе с товарищами вела агитацию среди рабочих Одесского порта за поддержку восстания на броненосце «Потёмкин». Собирала деньги, продовольствие, доставала оружие: Позже, в октябре, принимала участие в баррикадных боях. Была тяжело ранена. После ареста и высылки под надзор полиции она переходит на нелегальное положение. По просьбе Петербургского комитета РСДРП из Одессы была направлена в Петербург как опытная подпольщица. В Петербурге Т. Ф. Людвинская знакомится с Н. К. Крупской, дружбу с которой сохранила на всю жизнь. Около двух лет она проработала в Петербурге. Была участницей петербургской конференции РСДРП в Териоках в 1907 году. Здесь она встретилась с В. И. Лениным и информировала его о положении дел в партийной организации Одессы.

В 1909 году в Петербурге Т. Ф. Людвинская вновь арестована и заключена в Литовский замок. Началось обострение туберкулёзного процесса. Отбыв наказание, эмигрировала в Париж, где пробыла до 1917 года. Здесь она активно работает, встречается с Н. К. Крупской и В. И. Лениным. Она достаёт деньги для нужд политических эмигрантов, помогает с устройством на работу. В идейных спорах с меньшевиками занимает ленинскую позицию. Она член комитета парижской секции большевиков.

Т. Ф. Людвинская участвует в установлении Советской власти в Москве, а после Октябрьской революции работает в Сокольническом, затем в Краснопресненском райкомах партии. Была делегатом VIII, X и XIV съездов партии, вела большую партийную и государственную работу.

Советское правительство наградило её двумя орденами Ленина.

В буковом лесу

Солнце широко разбросало лучи, заливая луга. Яркая зелень. Ликующее многоцветье. Небо бездонное. Голубое. Лишь с запада наползают облачка, но и их засасывает голубизна.

Безбрежный луг благоухал травами. Пахучими. Сладковатыми. Островками застыли ромашки. Солнечные. С бархатными сердцевинками. Наклонились колокольчики, стараясь укрыться в траве от палящего солнца. Печальные. Атласно-фиолетовые. Пестрели жёлтые озерки куриной слепоты. Неподалёку от тропки едва приметно в гуще травы скошенное сено в высоких копнах. Благодать!

Татьяна Людвинская щурила от удовольствия глаза, наслаждаясь ароматом трав и цветов. После тюрьмы на всё смотрела другими глазами. Раньше-то она не очень ценила высокое небо и ясное солнце. Светит и светит — на том и мир стоит, но теперь, наглядевшись вдоволь в одесской тюрьме на небо через ржавую решётку, она поняла, что природа — высшая милость.

Впереди тяжёлым шагом шёл цыган, из контрабандистов. Угрюмый. Смахивающий на медведя. С медной серьгой в правом ухе. Он должен был указать тайник с транспортом литературы. Контрабандисты нарушили условия договора — перевезли транспорт через границу и бросили. Сложили в тайник и ни на какие уговоры не соглашались. Ожесточённые. Падкие на деньги. Спасибо, транспорт сохранили; могли бы уничтожить, а потом сочинить историю о похищении. И такое бывало. На границе введены дополнительные строгости. Созданы летучие отряды из столичных жандармов. Таможенники озверели. Контрабандистов и тех напугали. Транспорт контрабандисты переправляли неохотно и укрыли в буковом лесу. Вот и вышагивает долгие версты Танюша вместе с цыганом по имени Егор, чтобы сыскать то заповедное место, узнать, а потом привести рабочих: их-то никакими строгостями не испугаешь.

За крутинкой с разросшимся орешником блеснуло озерцо, затянутое ряской. Значит, родничок.

Девушка прибавила шагу. Хотелось пить. Горло пересохло, губы обветрели. И правда, родничок! Тихо журчала вода. Прозрачная. Хрустальная. Девушка наклонилась и опустила руки. Ба, ледяная! Рассмеялась от счастья. Ополоснула лицо. Подозвала Егора. Тот сложил ладони, пил крупными глотками. Провёл рукавом рубахи по губам. Кажется, подобрел.

— Славно, Егор! — Людвинская сияющими глазами показала на зелёную ширь и сдёрнула с головы ситцевый платок.

— Денёк как денёк… Коли тучи прикрыли бы солнце, легче бы шагалось. — Егор сплюнул и сердито посмотрел на небо. Помолчал и с лихой удалью заметил: — Цыган больше тёмные ночки любит!..

— Тёмные ночки?.. — не сумела скрыть своего удивления девушка.

— Да, тёмные ночки и непогодку! — Егор усмехнулся. — Вот так, моя красавица!

— Егор, зачем вы из себя злодея делаете? — миролюбиво заметила девушка. — Такому доброму дню — и не радуетесь?

— Добрый-то он добрый… — Цыган достал из широких шаровар кисет с махоркой. — Только не про нас этот денёк.

— Что же так, Егор? Человек сам решает, по какой дороге путь держать… — Татьяна прищурила карие глаза, будто хотела получше рассмотреть цыгана. — Цель в жизни должна быть! Понимаешь? А без цели какая же жизнь!

— Какая цель, красавица? Да и что это такое? Цыган деньгу любит!.. — Угольные глаза его озорно блеснули.

— Смотря за что деньгу-то получать. Дело делу рознь…

— Кончай волынку, красавица. — Цыган затянулся самокруткой. — Мы вас, политиков, не знаем, и вы нашего брата не трогайте. Мне и так в таборе чуть башку не проломили, когда пронюхали, каким делом занялся. Нам давай чистую контрабанду — табак, духи, чулки… За ваши книжонки на каторгу угодишь, коли зацапают, не откупишься от таможенников. Боятся, ироды, и взяток не берут. — Цыган оживился. — Таможенники что волки: норовят с цыган три шкуры сорвать. Ворюги, хуже лютого разбойника. С чистой контрабандой цыган завсегда с подарочком к таможеннику: примите, мол, не побрезгуйте, милостивец наш!

— Ну и берут? — Тонкие брови Танюши иронически приподнялись.

— Ого, ещё как берут! Волки так хорошего коня рвут, коли тот оступится на узкой тропке. Иной поднесёт к твоей роже растопыренные пальцы, а ты радёхонек — вот так сквозь пальцы и будут смотреть за цыганом. — Егор с размаху ударил себя ладонью по колену и ухмыльнулся. — А беда, коли узнают, что цыган начал книжонки перевозить. В кутузку — и никаких разговоров. Какие-то бумаги прочитают — и в кандалы. Прощай, свобода! В Сибирь с бритым лбом! Тут и деньги не помогут. Нет, книжонки — дохлое дело, и настоящий цыган за это не возьмётся, красавица.

— А как же ты? — не удержалась от вопроса Людвинская.

— Чёрт попутал, — уныло отрезал Егор. — Жадный больно до денег.

Как странно устроен этот мир! Почему одним до всего есть дело, каждая человеческая боль есть их боль, каждое страдание и несправедливость вызывают гнев, а другим, хоть трава не расти. «Откуда это равнодушие, боязнь?» — мучительно раздумывала девушка, посматривая на лениво ползущие облака. Она лежала в траве, положив руки под голову. Башмаки она сбросила и полна была чувства ублаготворенности и покоя, которое может испытать человек, отшагавший по жаре долгие версты. Счастливо потянулась и вновь принялась рассматривать облака. К огромному облаку, напоминавшему скачущего всадника в лихой бурке, приближалось маленькое облачко. Приближалось быстро, будто гналось за великаном. Вот настигло его и сразу исчезло, только у сказочного коня появилась грива. И опять скакал по небу великан-всадник, пока не длился с темнеющими тучами, словно въехал в дремучий лес.

Таня привстала, размяла уставшие ноги. Покосилась на цыгана. Ну вот этот цыган. Его ещё можно понять — деньги, деньги… А обыватели среди интеллигентов! Им дано всё, а они сидят в скорлупе и всего боятся. Почему? Пустить переночевать и то страшатся! И припомнился ей день, когда она, измученная и голодная, пересаживалась с конки на конку, пыталась уйти от преследования. Шпики взяли её в клещи и не давали передышки. Исколесила она добрую половину города, но отделаться от «хвоста» не могла. Наконец ухитрилась добраться до улицы, на которой находилась квартира зубного врача. Врач был не просто знакомый, а, как она считала, единомышленник. Частенько поругивал существующие порядки, рассказывал едкие политические анекдоты. Она была в нём уверена и даже предложила использовать его квартиру для явок. В комитете согласились. И вот, спасаясь от шпика в тот злополучный день, она на ходу соскочила с конки. Шёл дождь, и мостовая была скользкая. От волнения она плохо рассчитала, упала и больно разбила колено. Шпик следом выпрыгнуть не рискнул. Превозмогая боль, она скрылась в ближайшем проходном дворе, благо знала их наперечёт. Нырнула в заветное парадное, Убедившись в отсутствии слежки, и дёрнула ручку звонка. Дверь отворила кухарка. Полная добродушная женщина. Попятилась со страху. Девушка мельком взгляда в зеркало: платок сбился на ухо, волосы прядями вдали на лицо, глаза лихорадочно блестели, как у отравленного зверька, а главное — она промокла до нитки. Вода стекала с жакета, и на паркете расползаюсь широкая лужа. Врач нервными пальцами поправил пенсне, которое упорно не желало удерживаться на крупном носу, подбородок вздрагивал, а голос прерывался от возмущения:

— Сударыня, как возможно в таком виде? Очень сожалею, что вы так дурно распорядились моим благорасположением.

Татьяна была ошеломлена и с трудом постигала смысл этих высокопарных слов. Ясно одно — её выгоняли на улицу. Вот тебе и либерал, так называемый сочувствующий! А он ведь понимал, что её поджидают на улице и наверняка арестуют. Бешено заколотилось сердце. Боль и обида, обожгли её.

— А вы, оказывается, трус! В революцию вздумали играть! — не выдержала Людвинская.

Положение спасла кухарка. Она взяла девушку за руку, с укором посмотрела на хозяина:

— Грех, барин, не приютить ближнего… А ты, касатка, не серчай! Бог его простит. — Глаза её улыбались в паутинке морщин. Женщина накинула шаль. — Пойдём, милая. В подвале у меня живёт золовка. Люди они простые, примут. Обогреешься, чайку попьёшь, да и обсушишься. Так и лихоманку недолго схватить!

— Марфуша, не лезьте в историю! — кричал врач, побагровев от гнева. — Эта сумасбродная девчонка доведёт до виселицы!

— Так меня же, барин, повесят! — с достоинством возразила кухарка. Она достала из сундучка у вешалки чистое платье, рубаху.

Они сидели в подвале, в крохотной комнатушке с множеством водопроводных труб, вся комната увешана бельём (золовка оказалась прачкой), пили жиденький чай с вареньем (кухарка прихватила малиновое варенье), разговаривали. Девушку обласкали, накормили и уложили спать за печкой. Утром она ушла счастливая.

…И опять начался долгий путь по цветущему лугу. Цыган торопил, поглядывал на небо и почему-то страшился непогоды. Людвинская шла легко. Ноги утопали в мягкой траве. Башмаки несла на длинной палке, перекинув через плечо. Дождя она не боялась и жадно впитывала красоту цветущего луга и летнего погожего утра.

Дорога петляла среди приземистого орешника, падала и поднималась через неприметные бугорки и наконец привела к буковому лесу. Бук стоял стеной. Мрачный. Неприветливый. Пахло сыростью и прелой листвой. Верхушки деревьев переплетались вверху, закрывая солнце. Было сумрачно и темно. И этот контраст туннеля неприятно поразил девушку. Она подняла голову, прислушалась. Неторопливый говорок листвы и приглушённый пересвист невидимых птиц. Изредка попадались низкорослые ели, которым она радовалась, как старым знакомым. Около елей листья отцветших ландышей. И опять опревший прошлогодний лист и голые стволы бука.

На полянке около одинокого дерева сидела белка. С пушистым хвостом и неподвижными глазами. Удивлённо уставилась на непрошеных гостей и принялась теребить шишку, ловко удерживая её лапками. Потом, передумав, смешно запрыгала, пружиня ветки.

Девушка захлопала в ладоши. Белка растворилась в листве. И опять едва приметная тропка среди букового леса. Безмолвного и угрюмого. Девушка зябко повела плечами: возможно, цыган прав, ожидая непогоды.

У обуглившегося пня Егор остановился. Свернул цигарку. Подождал отставшую спутницу. Таня прибавила шаг.

— Вот этот пень запоминай, красавица. Здесь свернём к родничку. — Цыган показал куда-то неопределённо рукой. — А от родничка опять по тропке. Там в ветреную погоду лай собаки можно услышать. Это лесника собака.

— Да, лес-то не из весёлых: луча солнца не приметишь. Тоска одна… — Девушка уныло оглядела почерневший пень. Видно, грозой разбило. — Как здесь человек живёт? Небось бобыль?

— Человек везде может жить, — философски заметил цыган, отгоняя рукой тучи комаров. — Дьяволы проклятущие, и махры не боятся.

— А далеко здесь до границы? — неожиданно полюбопытствовала Людвинская, натягивая башмаки.

— Десять вёрст, поди. — Цыган стрельнул глазами и, не приметив на лице спутницы особенного интереса, миролюбиво уточнил: — А так сказать, чёрт их мерил. Айда, красавица. Цыган Егор — честный человек, деньги взял и работу сделал.

Сторожка лесника напоминала сказочную. Почерневшие брёвна с космами пакли. Взлохмаченная соломенная шапка вместо крыши. Подгнившее крылечко. Кривые оконца.

С весёлым лаем к пришедшим в ноги бросился пушистый ком. Собака. Чёрная. С озорными глазами. С красным высунутым языком. Куцым хвостом. Собака, не замечая цыгана, помчалась к девушке. Положила лапы на грудь, жарко подышала в ухо и, озорно прорычав, отскочила к сторожке.

Вышел лесник, смахивающий на лешего. В рваном треухе, драных валенках. С бородой лопатой. Он уныло посмотрел на цыгана и вопросительно уставился на девушку. Собака с живостью бросилась к хозяину, принялась обнюхивать, подпрыгивать.

— Пошёл, пошёл. Не балуй. — Лесник ласково перебирал пушистую шерсть собаки.

— Гостям радуется! — с подобострастием заметил цыган. — Скучает, поди, по людям.

— Скучает на волюшке?! — недоумённо спросил лесник. — Чай, не один здесь, а с человеком.

Заметив, что собака не отходит от девушки, лесник подобрел:

— Собака завсегда хорошего человека чует. Ласку любит. Доброе слово. А вас, конокрадов проклятых…

— Подожди цыган-то ругать. Лучше расскажи, как к мировому ходил на братьев жалиться? — Цыган скосил глаза на девушку, как бы приглашая её принять участие в каком-то весёлом разговоре.

— Ходил! — с вызовом ответил лесник, пощипывая бороду. — Коли нужно будет, ещё пойду!

— Из-за собаки! — не без ехидства произнёс цыган. Уселся на пенёк и, сощурившись, с явным превосходством поглядывал на чудака лесника.

— Собака тварь божья и иного подлеца умнее во сто крат. Никогда не будет тявкать на человека, который к ней с добром.

Людвинская весело рассмеялась: не рой яму другому, сам в неё попадёшь. Над кем потешаться вздумал!

Собака ворчливо прорычала на цыгана. Очевидно, он ей также не внушал доверия. Устав без движений, собака быстро вскарабкалась к девушке на колени и стала жарко дышать, вывалив язык. Вот она оглянулась на цыгана и, как бы жалея Татьяну, принялась быстро облизывать лицо, тыкаться носом в руки. Девушка отмахивалась, но прогнать с колен наглого пса не хватало сил. Она обхватила пса за шею и обратилась к леснику:

— А всё же ходил к мировому?! — И уже строгим голосом собаке: — Я тебя! Сиди смирно!

— Ходил, девка… Нас после смерти отца осталось пять братьев. Хата махонькая — шапкой прикроешь. Братья переженились, детишек завели, и стала не хата, а муравейник. Тут и я явился со службы, без ноги… Калека… Жениться не стал: хорошая не пойдёт, а плохая мне не нужна. Определился сторожем к господам. Из хаты ушёл — день, ночь, всё в карауле. Потом кутёнка подобрал. Лихой человек выбросил его в погреб. Потопить, видать, кишка тонка, а вот так бросить — пожалуйста! Взял я кутёнка. Скулил, как дитя малое. Сделал ему соску и заместо матери вскармливал. Так и жили: вместе спали, вместе на караул ходили. Кутёнок махонький, под ногами путается, а мне веселее. Потом защищать меня начал. Лает, никому к караулке подойти не давал. Смех один… Сам на ногах не стоит, а меня обороняет. Тут, на беду, я с управляющим сцепился: вдовая баба хворост из лесу тащила, да попала на управляющего. Тот на меня с кулаками: какой ты караульщик! Я плюнул и подался до хаты. А там братья набросились: сам, мол, живи, а собаку выкидывай.

— Почему? — Татьяна не отводила глаз от собеседника. — Собака-то кому мешает?

— Почему? Сами, мол, голодные как собаки сидим, а ты блажишь… Лишний рот! А как я его от сердца отниму? Я старшой среди братьев. Прикрикнул, так снохи на меня, как осы, напали. Гонят со двора кутёнка, а с ним и меня. Даже злость меня забрала: скандальничал, дрался… А тут в волости объявился судья. Сказывали, справедливый и до взяток не больно охоч. Вот и пришёл я к нему с Шариком. Выслушал меня барин, посмеялся, потом поглядел на культю и приказал позвать братьев. «Так, мол, и так, черти, человек геройский — это, значит, я, — лесник ударил себя в грудь, — а вы его гнать со двора! Нехристи поганые! В кутузку захотели! — Голос лесника ухал, как у лешего в дремучем лесу. — Он старшой среди вас, чертяки, и должны уважать не только его, героя, но и его собаку!»

Цыган громко смеялся, выкатив большие с синевой глаза. Смеялась и девушка. Шарик, невольный участник этих событий, высунув язык, сделал несколько победных кругов вокруг лесника.

Лесник преобразился. Помолодел, распрямился и впрямь стал геройского вида. Собака подняла правое ухо и с гордостью виляла куцым хвостом. А лесник упивался рассказом, и трудно было понять, где правда, а где столь приятная для него ложь.

— Уважай не только брата, но и собаку! Слышь! — Лесник погладил бороду и, погрустнев, добавил: — В селе меня на смех подняли. Стали мальчонки бегать, как за дурачком. В Шарика камни бросать. Тут место ослобонилось, и я подался в эти края.

— Страшновато здесь? — Таня сочувственно посмотрела на лесника и, развязав узелок, принялась отыскивать сахар.

Хитрющий Шарик сразу всё понял. Смешно тыкал влажным носом в руку, мешал и нетерпеливо скрёб лапами.

— Ах ты разбойник!

— Это ты правду сказала. Прохвост сущий. Каждое слово понимает. Вот те крест! — Лесник размашисто перекрестился, старался скрыть улыбку, но гордость не оставляла его. — А мне табачку не рыщешь?

Девушка пожала плечами. Сахар, конечно, а уж табак! Откуда?! Выручил цыган:

— Зачем красавице табак?! — Он развязал мешок и выложил табак, соль, спички. — Держи, старик, всё по уговору. А на тот товар, — цыган многозначительно кивнул на девушку, — вот тебе хозяйка. Моё дело теперь сторона.

— Бабы везде прут! — то ли с удивлением, то ли с осуждением покачал головой лесник. — В такую глушь притопала, да ещё одна с бандюгой. Али жизни не жалко?! Он тебя ненароком и обидеть мог. Чай, махонькая, как кутёнок! Хозяйка… Ну мешки-то как будешь перетаскивать?

— Ты прежде покажи, а потом решим, — отрезала Людвинская. — Решим, и непременно.

На избушку наползали тучи. Рваные. Лохматые, как почерневшая солома на крыше. Крупные горошины дождя били по крыльцу и ржавой бочке, чудом оказавшейся в этой глухомани. Шарик прижал уши и, опустив хвост, улёгся у ног лесника. Но вот поднял морду и тоскливо завыл.

— Гроза будет. Собака чует! — Лесник погладил собаку по голове. — То-то у меня ночью культя ныла. К непогоде.

Тучи темнели. Зашумел ветер, заговорили деревья. Посыпался дубовый лист. Плотный, литой.

— Заходите в хату, — предложил лесник, снимая с кольев выгоревшие рубахи. — Теперича дождь на всю ноченьку.


«…Русская социал-демократия не раз уже заявляла, что ближайшей политической задачей русской рабочей партии должно быть ниспровержение самодержавия, завоевание политической свободы.

…Содействовать политическому развитию и политической организации рабочего класса — наша главная и основная задача. Всякий, кто отодвигает эту задачу на второй план, кто не подчиняет ей всех частных задач и отдельных приёмов борьбы, тот становится на ложный путь и наносит серьёзный вред движению…»

Людвинская подняла глаза, не выпуская из рук газеты. Потёрла переносицу: глаза устали. Нещадно коптила лампа. Посмотрела в тёмное окно и подула на обожжённый палец.

Пришлось заночевать у лесника. Непогода, которой страшился цыган, разыгралась. Ветер стучался в оконце, завывал в трубе, бросал пригоршнями лист, сорванный с деревьев. По стеклу стекали потоки воды. Изредка избушка вспыхивала, словно кто-то освещал её ярким факелом, а потом сотрясалась от могучих раскатов грома. Лесник спал на печи, занимавшей добрую половину избушки. Стонал и бормотал, будто продолжал затянувшийся разговор с братьями. Цыган пристроился на полу. Шарик свернулся клубочком. Он и во сне повизгивал и тяжко вздыхал. Временами он открывал глаза и, отыскав лесника, успокаивался.

Людвинская спать не могла. Она подошла к окну и долго любовалась яркими всполохами молний. Потом, подкрутив фитиль, вновь углубилась в чтение «Искры». Спасибо, что цыган согласился внести в избу два тюка.

Ночь. Бушует непогода, а девушка всё ниже и ниже склоняет голову над листками, перешедшими через кордон.

На печи завозился лесник. Шарик насторожил уши. Лесник зевнул, привстал. Татьяна улыбнулась, и, сделав предостерегающий жест весёлому псу, вновь принялась читать. Лесник спустил ноги, и, услышав отдалённые раскаты грома, перекрестился. Долго смотрел на девушку. Лет восемнадцать, не более. Худая. Чёрные густые волосы на прямой пробор. Длинные косы, перевязанные лентой. Красивая. Пожалуй, самым замечательным были глаза: живые, умные. И такая доброта временами светилась в них, что у этого старого и обездоленного человека дух захватывало…

Парик

«Парик — головной убор из волос, сделанный в подражание природным волосам. Употребление чужих волос для прикрытия головы распространено было уже в древности: короли и воины надевали парик, чтобы внушать более уважения и страха. Мидяне, персы, лидийцы носили парик. Из Азии этот обычай перешёл в Грецию и Рим, где особенно ценились белокурые волосы германцев. Во времена Римской империи ношение париков распространялось и на женщин. В середине века парик снова вошёл в употребление при Людовике XI во Франции. В XVII веке парик становится всё длиннее и больше, и, наконец, вошёл в моду при Людовике XIV огромный парик, изобретённый парикмахером короля — Бинетом. Кроме того, были ещё парики, перевязанные на затылке бантом, и парики, засунутые сзади в сетку в виде кошеля. При Людовике XV длинные парики вышли из моды и удержались лишь в судах. С начала XIX века парик утратил своё значение как парадное украшение, и его носят или из тщеславия, чтобы скрыть отсутствие натуральных волос, или для того, чтобы согревать лишённую волос голову…»

Татьяна в отчаянии захлопнула книгу. Пудовая, с золотым тиснением. Поставила на полку. Да-с… Задача? Как это?! Ах да, «его носят из тщеславия… или чтобы согревать лишённую волос голову»? Прекрасно! Но лысины у неё нет, а, на беду, две громадные косы. Густые. Вьющиеся. Когда-то они были гордостью, а теперь одна заботушка. Шпики по пятам, и везде «особая примета» — эти распрекрасные длиннющие косы. Нужно что-то придумать. И тот раз в вагоне шпик стрельнул глазами по косам. «Особая примета!» Девушка попробовала сделать пучок — на голове выросло целое сооружение. Скрутила и запрятала косы под кепку — при её худобе мужской костюм частенько выручал её, — голова получалась непропорционально большой. В общем, выбора нет — или срезать косы, или быть готовой к новому аресту. Срезать косы она не могла: стриженую нигилистку мать не приняла бы, да и самой жалко. А новый арест?! Опять тюрьма, волчок в двери. К тому же грехи её так велики, что каждый новый арест повернётся при совокупности каторгой…

Девушка сидела в скромной комнате учителя гимназии. В Умани она добралась до явки. Хозяин ушёл к больной матери, а она невесело обдумывала своё положение. В зеркальце отражалось её лицо. Худое. Озабоченное. С чёрными большими глазами. Блестящими волосами. Господи, так нужно купить парик! От радости она даже всплеснула руками. Подбросила кепку и с шумом отодвинула стул. Парики в Умани продавались. На центральной улице старый парикмахер держал в окне два парика. На болванках, выкрашенных чёрной краской. Один парик ярко-рыжий. Интересно, кто купит такую диковину, да ещё из-за «тщеславия»?!

Татьяна, смешливая от природы, развеселилась.

Другой парик — седой, в крупных локонах. Интересно, для кого? Ей седые волосы не с руки. Пока восемнадцать лет… Значит, выбора нет — тот, огненно-рыжий. Ну и вкус у распроклятого парикмахера! Может быть, перекрасить свои волосы в другой цвет? Например, в тот же рыжий — никто не поверит, что такой цвет выбрала для конспирации. Девушка быстро поднесла к глазам флакончик «Титаника», где прилизанный мужчина обещал золотистый цвет. «Титаник» был своеобразным бичом подполья. Какой бы цвет ни обещал мужчина, результат был всегда один — ядовито-зелёный, который при дожде смывался и заливал лицо грязными потёками.

Девушка с тоской потрогала свои косы и отправилась на центральную улицу, проклиная в душе и неумного парикмахера, и его рыжий парик, годный для цирковых выступлений, и свои косы.

Парикмахер покупательнице обрадовался. Зачмокал, замотал головой от восхищения, разглядывая её косы.

— Продайте, барышня… Большие деньги дам. — Парикмахер округлил глаза и, боясь, что ему не поверят, подтвердил: — Большущие…

Татьяна улыбнулась, недавнее раздражение пропало.

— Большущие… Вы из Одессы?

Парикмахер восторженно закрутил головой. Оживлённо начал рассказывать о каких-то конкурентах, которые заставили его, парикмахера парижского толка, покинуть прекрасный город и открыть заведение в этой дыре… На цирюльнике парижского толка брюки висели мешком. Стоптанные башмаки и засаленная рубашка. Фартук со следами ядовитого «Титаника». Желание приобрести парик ему польстило, более того, он гордился своим произведением.

— Мы работать умеем. — Парикмахер называл себя на «мы». — Образованьице получали, чай, на Старопортофранковской. Учил нас Пупышкин — лучший парикмахер в Одессе! Прошлым летом преставился. — Парикмахер перекрестился. — Какая была у меня цирюльня в Одессе! Матросы из Марселя, захаживали бриться! А причёски какие!..

Татьяне не нравилось это бахвальство. К тому же грязь в цирюльне страшная: на полу стриженые волосы, вонючее полотенце, а на мраморной полочке у столика грязная вата, разбитые флаконы из-под одеколона, плешивые помазки.

Парикмахер торговался привычно и азартно. Сразу была видна одесская школа! Сердился, возмущённо отворачивался, божился и вновь кидался в торги. Цену заломил невиданную — двадцать рублей. Татьяна ужаснулась: за такое безобразие — и такие деньги!

— Покупайте, дорогая моя, в другом месте, — предлагал парикмахер. — Вот бог, вот порог…

Он шутовски присел, отбивая поклон, тут же схватил девушку за руку, когда она попыталась уйти. Глаза его приобрели разбойничий блеск. Конечно, в Умани другого парикмахера нет.

— Давайте ваше чудовище, попробую примерить. Коли сгодится, то за пятёрку возьму.

Девушка сказала твёрдо, и парикмахер понял — зарвался. Засуетился, бросился к окну и крикливо начал сгонять кошку. На окне под париком потягивалась кошка. Кошка выгнулась дугой и прыгнула к Татьяне. Девушка засмеялась. Собственно, что она хочет от парика: нужно изменить внешность, а рыжий так рыжий. К внешности своей она была равнодушна, не в пример этой красавице кошке, которая старательно вылизывала каждый волосок.

— Заприте дверь, пан парикмахер, неожиданно предложила Татьяна, не выпуская из рук кошки. — Глазеть будут, а я не люблю.

— Невозможно! Это же реклама!

— Тогда задёрните хоть окно — парик буду примерять.

Парикмахер с готовностью кинулся к окну.

Парик против ожидания оказался сносным, конечно, если не считать ядовитого цвета. Косы она уложила аккуратно, парик изменял внешность и других достоинств не имел.

Девушка сидела на стуле и внимательно рассматривала себя в зеркало. Лицо стало незнакомым. Ну и ну… Эдакий сорванец с рыжими космами. Парикмахер присвистнул: барышне парик не подходил!

Татьяна удовлетворённо продолжала разглядывать себя. Славно! Пусть попробует охранка за ней погоняться…

Она сунула деньги растерявшемуся парикмахеру и бережно запрятала драгоценную покупку.

Бой часов прервал чтение. Девушка подняла глаза. Ба, скоро три! Она сидела в здании Публичной библиотеки, куда частенько забегала, и с увлечением листала историю этого поистине прекрасного города, с которым она связала свою судьбу. Приехала наивной девушкой из Тального, местечка близ Умани, а теперь уже член Одесского комитета…

Время тревожное. Революционный шквал подобен девятому валу. Как-то ей довелось видеть штормовое море. Зачарованно смотрела она на море с Николаевской лестницы. Волны подобны грозному обвалу. Пенистыми гигантскими языками поднимались до самого неба и, круша всё, падали, грозясь разрушить город. А потом зло бились о надолбы вдоль пристани. И опять рвались волны, опять поднимались на безумную высоту, чтобы вызвать на единоборство притихший город. Налетали миллиарды брызг. Ветер рвал крыши домов, пригибал к земле кроны деревьев, выворачивал скамьи в приморской части и отступал, пристыжённый и рассерженный людским бездействием. И, словно на поле брани, набегали новые всесокрушающие волны. Девятый вал!.. Она не могла сдержать своего восхищения перед его безудержной силой и яростью.

И вот наступил девятый вал в революционном движении. Татьяна хотела с отрядом боевиков выехать на помощь рабочим в Москву. Там подняла факел восстания Пресня. Баррикады на Пресне!

Татьяна с жадностью просматривала газеты, сообщения поступали скупо, но она научилась читать между строк. Нужно добыть оружие — и с отрядом в Москву. На Пресне кровавые бои. Полковник Мин возглавил карателей, громил баррикады, ввёл «чрезвычайное положение».

В комитете Татьяна получила задание: доставить оружие в Матросскую слободку. Район рабочий, и охранка побаивается там бесцеремонно хозяйничать. К тому же рабочие научились хранить оружие после «Потёмкина». Привезли оружие из-за границы (товарищ был глубоко законспирирован), и выбор пал на Татьяну. Парик и мужской костюм сослужили немалую службу.

В комитете дали адрес: Полицейская. Пятое окно от угла. Дом с гербом Одессы. Гербы украшали богатые дома. Обычно она не обращала на них внимания, но номера дома в комитете не знали. Вот и забралась в Публичную библиотеку, чтобы и герб посмотреть, и время скоротать.

Она шла по Дерибасовской, параллельной Полицейской. Снег сыпал с дождём. Ноги разъезжались, и она ежеминутно страшилась упасть. Мороз обычно редкий гость в декабре, но в этом году всё изменилось. Уже не впервой заковывали морозы улицы и площади Одессы, серебрили деревья и разлапистые каштаны. Заковывали, но ненадолго, начиналась оттепель, и прохожие с проклятием месили грязь. На заснеженных газонах проступала зелёная трава, а серое небо всё сыпало и сыпало серый снег.

На явку идти рановато, да Татьяна и не посмела бы прямым ходом оказаться на Полицейской. Она выбралась на Старопортофранковскую, подковой охватывающую город, и начала бродить. Прохожих немного, проверилась, оснований для тревоги как будто не было. И всё же она волновалась: очень серьёзно её предупредили об осторожности в комитете. Девушка подняла воротник мужского пальто, пожалев, что отказалась от помощника. Обычно её помощником был Ванюша. Широкоскулый. Усыпанный веснушками. Они вместе работали в мастерской. Сегодня она отказалась от помощи. Он будет поджидать на извозчике у проходного двора. Почему? Сама толком не могла бы ответить — скорее всего боялась впутывать парня в такое серьёзное дело. Тяжёлые предметы она переносила легко, да и речь-то шла об одном чемодане… Чемодан браунингов! Ванюша обиделся, хотя согласился, что в таких делах лишний человек помеха.

Татьяна поставила ногу на скамью и старательно принялась затягивать шнурок. Приём старый, если нужно провериться. Улица пустынная. Только каштаны, затканные льдом, охраняли её.

Она шла по Пушкинской. Торопливо. Теперь она умела рассчитывать время. На явке должна быть минута в минуту. Неточности она, опытная подпольщица, не могла разрешить. Нужно пройти восемь перекрёстков, а на девятом Пушкинская перекрещивается с Полицейской.

Посмотрела на витрины магазинов. Модная одежда на манекенах. Распомаженных и нагловато-улыбчивых. Магазин принадлежал французу. Толстенькому. На коротеньких ножках. Вот и сейчас он стоял у витрины и натягивал мужское пальто на манекен. Витрина магазина зеркальная. Слава богу, никого.

Девушка свернула направо и пошла вдоль Полицейской улицы, цепко вглядываясь в дома с гербом города Одессы. Прошлась около трёхэтажного особняка и, вернувшись, уверенно толкнула калитку. Особняк длинный, с большим количеством окон, скрывался за ажурной оградой. Над входом герб. Яркий. Омытый мокрым снегом. Квартира на первом этаже. Она отсчитала пятое окно от угла. Вот красная герань. Значит, всё в порядке. Старательно вытерла ноги. Дёрнула ручку звонка. Послышались приглушённые шаги. Дверь приоткрылась, и она быстро прошла в переднюю.

Мужчина внимательно осмотрел девушку. Барин. Холёное лицо. Усы закручены в колечко. Чёрный костюм. На руке перстень. Запонки золотые. Строгий галстук бабочкой и накрахмаленные манжеты. Девушка оробела. Хитрые смешинки запрыгали в глазах мужчины. Конечно, понял её состояние.

— Могу я повидать доктора Чувилова? — простуженным голосом спросила Татьяна, боясь наследить мокрыми ногами. — Чувилова Алексея Петровича?

— Доктор Чувилов ещё не возвращался с вызова, — условленной фразой ответил мужчина. Смешинки в его глазах прыгали всё озорнее и озорнее.

— Не оставил ли он для слесаря кое-какие инструменты? — закончила Людвинская, невольно улыбаясь.

— Пожалуйте, здесь сумка для вас. — Мужчина крепко пожал руку и решительно потребовал: — Скорее на кухню… Там горячее молоко. Не день, а тюрьма…

— Да-с, погодка… Семь погод на дворе: сеет, веет, крутит, мутит, рвёт, сверху льёт, снизу метёт. — Татьяна развела руками. — Так у нас говаривали дома…

— А вы откуда, товарищ?

— Из Тального… Такое местечко… — Девушка вытерла лицо и спросила: — А где же чемодан?

— Сразу и чемодан? — с иронией ответил мужчина. — Конспираторы! Зачем слесарю чемодан?! Ему сумка с инструментами нужна — так проще и надёжнее. Да, кстати, мне сказали, чтобы я поджидал женщину. Что-нибудь случилось?

— Нет, я в мужском костюме. Так лучше. Шпики заприметили из-за кос меня, вот и приходится выкручиваться. — Татьяна почувствовала, что краснеет.

— А как же косы?

— Небольшая женская хитрость…

— Где сумка?!

— Вы думали, что сумка вас при входе будет поджидать? — Мужчина улыбнулся и дружелюбно положил руку ей на плечо… — А вы молодчага. Вот уж не думал, что в такую погоду придёте, да ещё с такой пунктуальностью… Молодчага…

Незнакомец с явным удовольствием рассматривал девушку. Потом потащил на кухню, испугавшую девушку блестящими кастрюлями и цветными изразцами. Предложил снять пальто. Татьяна отказалась — время было рассчитано до минуты. Обжигаясь, проглотила молоко. Почувствовала, как голодна. Мужчина нарезал ломтями хлеб. Заставил выпить ещё стакан. Молоко с чёрным хлебом показалось очень вкусным. И девушка вновь оглядела незнакомца. Барин, а молоко горячее приготовил… Человек! Ничего не скажешь…

— Как у вас дела? — Мужчина достал портсигар. — Вы не курите?! — Засмеялся, увидев испуг на её лице, закурил.

— Дела идут, товарищ, — сказала девушка и, не скрывая нетерпения, потребовала: — Давайте сумку… По такой погодке-то проскачу…

— На море погода поднялась. Разыгралася погодка верховая, волновая! — речитативом пропел незнакомец, и в глазах грусть.

«Да, видно, немало досталось ему в жизни, — подумала Татьяна. — Песня-то каторжная… А человек он прекрасный! В такое времечко оружие доставил…»

Сумка ничем не отличалась от обычных, с которыми ходят мастеровые по Молдаванке. Потёртая. С порванной ручкой, закрученной для прочности проволокой. Но тяжесть-то какая… Нести нужно легко, не показывая виду, никому и в голову не должно прийти, что, кроме инструментов да завтрака в старой газете, в сумке ещё что-то есть.

Девушка петляла проходными дворами да проулочками, не зря всё свободное время над картой Одессы проводила. И так сказать, зачем мастеровому человеку шагать по барским улицам да в плохую погоду! Рука затекла. Если бы не счастливое сознание, что в сумке оружие, то вряд ли бы она сумела её дотащить. Потом долго дивилась — через Пушкинскую пуд пронесла без малого!

На углу Преображенской и Почтовой — она возвращалась другим путём — должен поджидать Ванюша на извозчике. Оставался один проходной двор. Ворота наглухо закрыты, лишь калитка приоткрыта. «Устала, конечно, устала — вот и дворовые колодцы кажутся тюрьмой, — подумала Татьяна. — Прыгнешь в такую калиточку и останешься года на три… А были ли закрыты ворота утром? Нет, вспомнить не могла. Учили тебя, учили, — сетовала она, — а научить толком не могли. Утром и нужно было бы пройти мимо этих ворот. Глупость! Так можно научиться бояться собственной тени, да и попробуй-ка обойди все подворотни и подъезды!»

Вздохнув, девушка толкнула калитку. Прошла по длинному каменному коридору и оказалась на внутреннем дворике. Дома, как часовые, притаились… А в дворике… солдаты!.. Да, солдаты плотно набились в этом мешке. Продрогшие. Злые. У противоположных ворот, тех, которые выходили на Почтовую, для порядка парочка городовых. Это, конечно, для объяснений с «чистой публикой». И действительно, толстяк городовой что-то старательно объяснял дамочке с крохотной собачонкой на руках. Дамочку пропустили, городовой взял под козырёк.

С каждой минутой Людвинская постигала всю глубину опасности. Из мышеловки, в которую она попала, не было выхода. Западня в проходном дворе?! А у неё оружие! Браунинги! Браунинги, которые с таким трудом доставили из-за границы… Стрелять?! Пистолет у неё в боковом кармане. Так, сразу? Нет, нужно выждать. Бежать на Преображенскую улицу, дескать, ошиблась домом. Оглянулась. Ворота заняли городовые. Стоят, нахохлились, словно снегири. Мышеловка… Нырнуть в подъезд?! Но там двери наверняка заперты, и в каждом филёры да дворники.

Она замедлила шаг, борясь с волнением. Слушала, как гулко бьётся сердце. Идти стало трудно, но тяжесть сумки исчезла, вернее, она просто уже не ощущала её. От волнения на различала лиц солдат. Серые пятна. Она остановилась, стараясь выиграть время, поставила сумку на талый снег. Вздохнула. Стрелять или нет?! Она убьёт одного — вот этого надувшегося индюка-городового. Но до ворот далеко. Пробежит несколько шагов, и её схватят. Больше одного выстрела сделать не дадут… А оружие, всё это богатство, окажется в полиции. В полиции, а не у рабочих. О смерти не думала. Нет, надо держаться. Мало ли что может преподнести господин случай! Она всегда надеялась до последнего. Надеялась и на этот раз, казалось, вопреки здравому смыслу.

Людвинская подняла сумку и пошла вперёд. Длительная задержка казалась бы подозрительной. Теперь она отчётливо видела городового. Лицо помятое. Припухшее. С красными веками и склеротическими прожилками на носу. Она больше не замедляла шага. Расстояние между ней и солдатами, охранявшими ворота на Преображенскую, сокращалось с невообразимой быстротой. Вот и солдаты. Погоны с капельками мокрого снега. Унтер прохаживается вдоль оцепления, три шага направо и три шага налево. Равномерно, словно маятник. Служака бравый. Щёки надуты, грудь колесом. У пояса пистолет. Такой раздавит и не заметит… Сердце мучительно ноет. Ещё несколько шагов, и конец. Надеяться не на что — обыскивают каждого! Вот студент, выскочивший из парадного, со злостью выворачивает карманы. Но её, женщину, тоже будут обыскивать?! Женщину?! На беду, она в мужском платье, а так можно было бы ещё повоевать. Хотелось закричать, повернуться и спрятаться в любом подъезде: бывают же в жизни чудеса! И всё же она шла вперёд. Внешне спокойная. Потом через годы она сама удивлялась собственной выдержке. Если есть на спасение один шанс из ста, то она обязана им воспользоваться. Оружие — главное. Всё остальное казалось неважным, всё отступило на второй план.

Дальше идти некуда. Девушка остановилась. Городовой зло выговаривал студенту, не желавшему отвечать на вопросы. Студент язвил, хохотал, как при щекотке, и чем-то умудрялся дразнить городового. Потом сел на снег и принялся расшнуровывать ботинки:

— Господин городовой, вот сниму ботинки, и увидите, что и там нет оружия… — Студент шутовски бил себя в грудь и, закатив глаза, крестился: — Господи, преврати меня в соляной столб, коли совру…

Унтер, подкрутив ус, подозвал солдата.

— Обыскать! — бросил зло. Он равно не одобрял поведения студента, как и медлительности городового. — Да, да, обыскать…

Людвинская опустила сумку на землю, Поставила на сухое местечко и приготовилась ждать развязки.

Солдат козырнул и сделал шаг вперёд. Говорил деревянным голосом, подражая унтеру:

— Оружие есть? Литература?

— Мы мастеровые с Молдаванки… Зачем нам оружие?! Здесь у господ водопровод чинили, потолок протёк. — Людвинская отвечала не спеша.

— Подними руки! — приказал солдат, не выпуская из поля зрения рассерженного унтера.

Студент сбросил шинель на мокрый снег и грозился снять не только мундирчик, но и рубаху. Злонамеренность была явная, хотя студент выказывал великое старание.

— Подними руки! — повторил солдат, невольно прислушиваясь к крикам студента.

— Смотри, ваше благородие! — с вызовом бросила Людвинская, устав от долгого ожидания несчастья. — Смотри… Один чёрт…

Она подняла руки. Вот и всё. Как это быстро и просто! Сейчас солдат обнаружит пистолет и в сумку заглянет. Конец! Сердце билось яростно. По чрезвычайным законам, введённым в декабрьские дни, «при обнаружении оружия — расстрел на месте без суда и следствия». Расстрел… Почему бы для неё не сделать исключения?! Лицо исказила болезненная гримаса. Да, действительно, почему?! Оружие есть и в кармане, и в сумке. Впрочем, она пощады и не думает просить: как все, так и она.

Солдат невысокого роста. С чернявым лицом. Быстрыми глазами в густых ресницах. Рот крупный. В уголках губ сердитые складки. «Небось ему и расстрелять поручат, — промелькнуло у девушки. — Что ж? Такой расстреляет. Вот и винтовку перекинул через плечо. На шинели осталась полоса от ремня. Неужто такой снег? Солдат-то, как дед-мороз в пушистой вате».

Татьяна с какой-то болезненностью всматривалась в солдата…

— Рррас-стег-ни пальтишко, парень! — Очевидно, солдат повторил несколько раз. Шея покраснела, и голос звенел: — Ррас-стегни… Одурел от страха, вишь, ничего не слышит…

Татьяна с безразличием расстегнула пальто. Очевидно, от волнения она плохо понимала, чего требовал солдат. Унтер довольно кивнул солдату и направился к неугомонному студенту, который, словно на торгах, в расстёгнутой рубахе бросал о сырую землю скомканную шапку.

Руки солдата начали прощупывать карманы пальто. Пистолет лежал в правом кармане. Под тяжестью его карман провисал. И сразу же рука солдата наткнулась на пистолет. Глаза его расширились, испуганно забегали зрачки. Для верности или от неожиданности он заглянул в карман. Да, заглянул — в этом она была свято уверена. И отпрянул. Рука, вздрогнув, отлетела. Глаза их встретились. Её — усталые и спокойные, и его — встревоженные и безумные. Она не могла больше страдать. Казалось, он кричал: «Нет… Нет… Нет!..» А она, посмеиваясь, твердила: «Да… Да… Да…» Вот глаза солдата сузились, беспокойно метнулись и оцепенели.

— Ты что, словно бабу щупаешь?! — загоготал унтер, покончив свои дела со студентом.

Солдат опустил руки. Кругом захохотали. Конечно, чему не засмеёшься, проторчав день-деньской под мокрым снегом да вылавливая смутьянов по приказу начальства.

Солдат подобрался.

— Про-ходи, бро-дяга! — Грубо выругался. — Кому говорю… Шляются тут всякие…

Татьяна боялась ослышаться… Вытерла ладонью пот со лба. Она с трудом воспринимала происходящее. Солдат…. Оружие… Студент… Унтер… Но сумку подхватила, как пёрышко, не давая возможности заглянуть в неё солдату. В глазах улыбка. Женская. Беспомощная.

— То-пай… То-пай, браток! — торопил её солдат, опасаясь приближающегося унтера. — Какого чёрта мешкаешь…

Солдаты, занявшие проход, расступились. Людвинская ещё раз оглянулась на своего спасителя и оказалась на Почтовой. Шла торопливо, ожидая погони. Шла, боясь поверить в удачу, поверить в жизнь.

Солнце выкатилось из толщи облаков и, раскидывая широкие лучи, заливало город. И новое, неизведанное чувство радости бытия охватило девушку.

На перекрёстке у мясного магазина извозчик. Верх пролётки раскрыт, как гармошка, и залеплен мокрым снегом. В глубине знакомое лицо. Ванюши. С крупными рыжими веснушками. Он с тревогой посматривал на приближавшуюся девушку. Вот соскочил и, нарушая конспирацию, кинулся навстречу. Выхватил сумку и что-то невнятное пробормотал.

Людвинская не сделала ему замечания. Безвольно передала сумку, за которую едва не заплатила жизнью, и свалилась на сиденье. Извозчик хлестнул лошадь. Девушка не удержалась и ударилась головой, провела рукой по лицу — слёзы… Значит, она плакала?! Но когда?!

Она закрыла глаза и старалась забыться, как после кошмарного сна. А город бежал знакомыми улицами и домами, площадями и фонтанами.

Териоки

Петербургскую партийную конференцию было решено провести в Териоках. Стоял ноябрь 1907 года. Холодный. Дождливый. С мокрым снегом и пронизывающим ветром.

— В Териоках на станции тебя встретят. Вот держи салфетку. — Попов, известный в подполье под кличкой Пека, протянул свёрнутый пакетик.

— Салфетка… Бумажная. С голубым ободком. — Людвинская, не сдержав любопытства, развернула подарок Попова. — Зачем?! А… Значит, опять к больному зубу буду прикладывать.

— Слава богу, уразумела. — На лице Попова весёлое изумление. — Только смотри в поезде смирно сиди.

Татьяна удивлённо подняла глаза. Большие. Чёрные. Попов, секретарь Петербургского комитета партии, зря слов на ветер не бросал. Следовательно… Но от одной мысли у неё перехватило дыхание. Спросить не посмела и решила перевести разговор.

— Значит, решено провести конференцию в Финляндии?!

— Да, в Петербурге опасно. Охранка совсем озверела, хватает правого и виноватого. — Попов с необыкновенной серьёзностью закончил: — К тому же есть основания быть весьма осторожными и обеспокоенными…

И вновь Попов не договорил самое главное. Татьяна это хорошо понимала. Она читала озабоченность и в его голубых глазах, и в складках у губ, и в некоторой медлительности разговора, словно разговор имел ещё иной, тайный смысл. Будто айсберг плывёт по морю — меньшая часть его всем видна, а главная глубоко скрыта водой.

— Значит, помни об осторожности и проверяйся хорошенько, — вновь усилил её тревогу Попов.

Татьяна вопросов не задавала. Понимала их бесполезность, но внутренне сжалась: «Неужели?!» Нет, в условиях такой слежки, а точнее, террора это было бы безумием. Впрочем, момент в рабочем движении тяжелейший, и слово его очень важно. Кто знает? И вопрос на конференции большой: об отношении политических партий к предстоящим выборам в Государственную думу. Будут ли большевики участвовать в выборах?! Сумеют ли провести своего депутата?! Или новый бойкот?! Да разве мало споров в таком труднейшем подполье?!

На вокзале делегаты садились в разные вагоны. Большинство знали друг друга, но никто и бровью не повёл. Конспирация! Мужчины с сумками, с которыми обычно железнодорожники отправляются в рейс. Женщины с бидонами, чтобы быть похожими на финских молочниц. Неподалёку сидела Розалия Землячка. В модной шляпке. Под модной вуалью. В руках французская книга. Рядом, бесспорно, шпик. Да, Землячке придётся поводить его за нос. Что ж! Не впервой!

Землячка вызывала у Людвинской восхищение. Они познакомились в Одессе, куда частенько приезжала Землячка. Споры вела с меньшевиками жаркие и с блеском! Вот кто по-настоящему образован! В Одессу явилась светской дамой. В огромной шляпе «птичье гнездо» — изделии французских модисток. В высокой причёске привезла клише запретного издания. Они потом размножили его в типографии. Но вот Землячка заговорила со шпиком. Нараспев. Полупрезрительно, как и положено светской даме. Что-то спросила по-французски и повела плечами. Шпик не понял её. «Так-то, голубчик», — радовалась Людвинская, поглядывая на смущённого шпика.

Это вынужденное бездействие, тихий перестук колёс, плавное покачивание всегда располагали к раздумью.

Она припомнила разговор с Поповым, его манеру держаться, мягкий юмор, а главное — озабоченность, которую и ранее она замечала. Загадка, разгадка да семь вёрст правды… Попов выглядел плохо: туберкулёз, нажитый в тюрьмах, давал о себе знать. Кашлял отчаянно, и платок в крови. Он пытался его скомкать, но она-то видела кровь, яркую, алую. В условиях петербургской сырости, конечно, кровохарканье к добру не приведёт. Говорят, у него есть жена и дети. Есть, но видит он их от случая до случая…

Поезд замедлил ход. Клубы чёрного дыма окутывали окна. Слышался далёкий гудок паровоза. Мимо прогрохотал состав. И опять за окном проносились леса. Вековые дубы и низкорослые сосны, забитые северными ветрами. Валуны, едва прикрытые мхом и редким цепким кустарником. Пожухлые болота с островками яркой зелени. Скалы с одинокими соснами, зачумлёнными непогодами. Мшистые травы с краснеющей брусникой. И над всем этим покоем, унылое, непроглядное небо.

Вот и граница. Неприветливое здание станции. В вагон зашли чиновники. Впереди грузный мужчина с опухшим лицом. В глазах весёлое недоумение, словно он и сам не понимал, зачем ему, немолодому человеку, с важным и неприступным видом расхаживать по вагонам, да ещё в сопровождении солдат с тупыми и равнодушными физиономиями?! Солдаты высоченного роста.

— Контрабанды нет?! Водку не везёте?!

Людвинская улыбнулась, виновато развела руками: нет, мол.

Финн шумно вздохнул. Прошёл по вагону. Но вот вернулся и ткнул пальцем в короб соседки по купе. Соседкой оказалась финка. Она громко смеялась, напевно тараторила, поправляя льняные волосы.

Всё быстрее стучат колёса, ведут торопливый разговор, бесконечный, как дорога.

За окном скалистые горы. Плешинки, затканные бурым мхом. Красные островки клюквы.

Скалистые места сменились лесистыми. Людвинскую всегда восхищали северные леса. С яркими красками, шумными дубравами, тронутыми первыми морозцами. Тёмные стволы рассекают небо. Серое, бесцветное. Редкие деревья на вершинах удерживают красно-оранжевые листья. Издалека они кажутся тяжёлыми, литыми, не в пример тем летящим при каждом порыве ветра, что покрывают цветным ковром землю.

Людвинская прислоняется к вагонному стеклу и тихо шепчет:

Октябрь уж наступил — уж роща отряхает

Последние листы с нагих своих ветвей;

Дохнул осенний хлад — дорога промерзает.

Журча ещё бежит за мельницу ручей.

Вагон тряхнуло. Пронзительно заскрипели тормоза, и поезд остановился.

Териоки. Небольшая станция. С медным колоколом. Невысокой водокачкой. Крохотным палисадником. Дежурный по станции в фуражке с красным верхом. Важный и медлительный, будто журавль. На платформе царило оживление, которое наступало всякий раз по прибытии петербургского поезда. Делегаты приезжали разными поездами, чтобы не привлекать внимания охранки. Но в основном этим, утренним.

Людвинская переложила салфетку, ту, заветную, в карман пальто, чтобы край её был виден, и вышла из вагона.

Накрапывал мелкий дождь. На сером небе заголубели разводы, за которыми угадывалось солнце. Ветерок перебрасывал опавшие листья. Пожухлые. С чёрными пятнами.

Людвинская оглядывала толпу. Конечно, её должны встретить добрые знакомые. В толпе прошла на другой конец платформы. Салфетку держала в руке. Неприметно, но для посвящённого человека достаточно.

У скамьи стоял мужчина. Закуривал. Спичка не зажигалась, но с лица незнакомца не сходила добродушная ухмылка. Пальто его распахнуто, и зоркие глаза Людвинской заприметили такую же салфетку в кармашке пиджака.

Девушка замедлила шаг. Незнакомец бросил спичку и, не допуская вопроса Людвинской, проговорил:

— Держитесь мужчины в кепи… Да, да… Расстояние не менее двадцати шагов…

Людвинская и бровью не повела. Разговор стремительный, чтобы неискушённый человек ничего не смог разобрать.

Накануне в Териоках прошёл сильный дождь. Улицы, не вымощенные булыжником, были размыты. Ноги скользили, разъезжались по грязи. Синие плешины на небе заволокло дымными тучами, солнце скрылось, и только ветер бил косым дождём.

Людвинская чувствовала себя напряжённо. Мысль о том, что она может потерять из виду мужчину в кепи, пугала. Но что это? Мужчина скрылся в парадном. Странно, так быстро добралась до места! Она смахнула с лица капли дождя и устремилась к парадному. От дома отделилась женщина и, комкая в руке салфетку, проронила:

— По улице до конца. — Женщина пытливо всматривалась в лицо Людвинской. — Там встретят…

В конце улицы человек с салфеткой направил её в проулок, едва приметный и грязный. Дальше она шла полем, с трудом вытаскивая из глины ноги. Добралась до мрачного здания, напоминавшего сарай. Этот сарай отвечал всем требованиям конспирации: два входа и два выхода. Людвинская с благодарностью посмотрела на связного, пропустившего её в помещение. Ярко горела керосиновая лампа, подвешенная под самым потолком. К удивлению, делегаты почти все собрались. Значит, она приехала с последним поездом. Вот и Землячка, опередившая её. Она приветливо помахала рукой и продолжала спор с немолодым уже человеком.

Людвинская оглядела помещение. Накануне финские товарищи привели сарай в божеский вид: помыли, почистили, поставили скамьи. И всё же пахло сыростью, по стенам проступали грязные разводы.

Внимание её привлёк человек, которого она раньше не встречала в подполье. С открытым лицом. Крутым большим лбом. И удивительными глазами. Зоркими и умными. Одет он в поношенное пальто. Кепка засунута в карман. Незнакомец беседовал с товарищем Пека (он же Попов, секретарь городского комитета). Попов недоумённо приподнимал плечи, оправдывался. Незнакомец держал его за пуговицу пальто и чего-то настоятельно требовал.

Увидев Людвинскую, Попов поднял руку, приглашая подойти.

— Товарищ Таня, — представил он её незнакомцу. — Недавно прибыла из Одессы на подкрепление.

— Мы ещё потолкуем, и общими словами вам не отделаться, — сказал незнакомец Попову и повернулся к Людвинской: — Из Одессы? Это хорошо. Выкладывайте, что там у вас творят меньшевики?

Обаяние незнакомца было бесспорным. Карие глаза требовательно и внимательно ждали: «Кто-то из районщиков», — решила Людвинская и, забыв об осторожности, начала:

— Как всегда, демагогией занимаются. Нам работать мешают. Ну а мы меньшевиков из рабочих организаций вышибаем… — Людвинская увидела, как сузились глаза незнакомца.

— Это вы правильно делаете, — с лёгкой картавостью подтвердил незнакомец и повторил: — Очень правильно!

— В Петербург мне ехать не хотелось. К Одессе привыкла. Я там знала многие фабрики, да и с рабочими порта сдружилась. — Людвинская помолчала и, поняв, что незнакомец её слушает с вниманием, продолжала: — А сейчас рада, что в Питере обосновалась.

— В Питере работать проще? — поинтересовался мужчина, поглаживая лысеющую голову.

— Силы не приходится тратить на разговоры с болтунами да демагогами. Я на Путиловском. И наш кандидат в Думу тоже с Путиловского.

— С Путиловского? — переспросил мужчина. Правый глаз его прищурился, и на лице появилось испытующее выражение.

— Живёт в Московском районе, а работает на Путиловском. Полетаев… Тот самый, кого в Думу от большевиков прочат. — Она понизила голос и заговорила возбуждённо: — Владимир Ильич одобрил его кандидатуру. Полетаев — честный человек, народ его уважает. Я на заводе голос сорвала.

— Это почему?!

— Всё доказывала, что нужно голосовать за Полетаева, а не за Глебова, которого меньшевики прочат.

— А рабочие разве хотят голосовать за Глебова?! поинтересовался мужчина.

— Глебов — меньшевик… Заядлый… Его в Государственную думу от рабочих? Да Ленин нам голову оторвёт, — убеждённо закончила Людвинская. — Оторвёт и будет прав!

— Пожалуй, и правда оторвёт, — быстро ответил мужчина, и в глазах его вспыхнул весёлый огонёк. — А какие шансы у Полетаева?!

— Шансы! Фигура из трёх пальцев. — Людвинская, заметив недоумение на лице мужчины, мрачно подтвердила: — Шиш!

— Это в том случае, если большевики завалят агитацию. Нужно объяснить рабочим, почему важен свой депутат в Государственной думе.

— Конечно, пора начать агитацию не только на словах, но и на деле. — Людвинская подобрала прядку волос, упавшую на лоб, и, радуясь, что её мнение совпадает с мнением такого располагающего человека, решила порасспросить и его: — Вы из какого района? Ни в Московском, ни в Путиловском я вас не встречала. Память на лица у меня отличная, а вот вас не помню… Так откуда вы, товарищ?

— Да я там же работаю. — Мужчина старался уйти от прямого ответа. — В Петербурге и виделись…

— Конечно, в Петербурге… Это ясно. Дела-то все питерские. Нехорошо, товарищ, получается… Некрасива… Я всё откровенно выложила, а вы ничего не хотите рассказать, даже назвать себя не желаете.

Мужчина смягчился. В карих глазах полыхнули лукавые смешинки. Сказал примирительно и пожал руку:

— Ещё поговорим… Конференция-то не закончилась.

Хлопнула дверь. Потянул сквознячок. В сарай вошёл новый делегат. Незнакомец быстро взглянул на вошедшего и, чуть картавя, остановил его:

— Одну минуточку, товарищ! — И прежде чем отойти, вновь обратился к Людвинской: — Спасибо… Встретимся, и непременно, а пока будем драться за Полетаева. Да, именно драться!

Незнакомец хотел уйти, но Людвинская придержала его за рукав.

— Обождите, товарищ, — Людвинская оглянулась по сторонам и, боясь, что их могут услышать, сказала: — Ленин будет?! Не знаете?! — Вздохнула и закончила мягко: — Очень бы хотелось его послушать. Ещё в Одессе мечтала.

Мужчина развёл руками.

Людвинская села в уголок, стараясь, не выпускать из поля зрения своего недавнего собеседника. Кто он? По говору свой. Простой и приветливый. Дела знает хорошо. Сосед прервал её раздумья.

— Уходим… уходим… Передали распоряжение… Полиция может пожаловать…

В сарае началось тихое волнение. «Уходить… Уходить… Уходить…»

По небу проносились тучи, спасались от преследования неведомых и грозных сил. Дождь с остервенением лил.

Людвинская подняла воротник пальто и втянула голову. Глаза её следили за хрупкой цепочкой, которая вот-вот грозила распасться. Каждый шёл на расстоянии двадцати шагов. Она держалась своего соседа. Тот шёл, тяжело припадая на правую ногу.

Впереди показался недостроенный дом.

В доме большие комнаты. В одной оказались скамьи, в другой — круглый стол. Значит, финские товарищи приготовили и запасной вариант. Людвинская в изнеможении присела в последнем ряду. Ситцевым платком обтёрла лицо. Платок стал мокрым, пустила в ход и салфетку с заветной каймой.

— Слово для доклада предоставляется товарищу Ленину…

Слова донеслись издалека. Девушка подалась вперёд. Наконец-то Ленин! Забылся и долгий путь, и блуждания по городку.

— …Для чего большевики идут в Думу?! — Ленин говорил тихо, резко подчёркивая слова жестами. — Только для того, чтобы высоко держать знамя социал-демократии, чтобы вести непримиримую борьбу против контрреволюционеров всех видов и оттенков, начиная с союзников и кончая кадетами. И конечно, идут не для того, чтобы поддерживать октябристов и кадетов…

Людвинская с трудом приходила в себя. В выступавшем она узнала того незнакомца, с которым она только что откровенничала в сарае. Это был Ленин. Собранный. С волевым лицом. Ленин! А она-то обижалась да любопытством его донимала…

На мгновение ей показалось, что она поймала его взгляд, и вновь глаза полыхнули знакомой хитринкой. Лицо его побледнело, стали заметнее широкие скулы, а голос становился всё твёрже:

— Будучи представительницей наиболее передового, наиболее революционного класса современного общества — пролетариата, на деле доказавшего в русской революции свою способность к роли вождя в массовой борьбе, социал-демократия обязана всеми мерами содействовать тому, чтобы эта роль осталась за пролетариатом и в той новой стадии революционной борьбы, которая наступает, — в стадии, характеризующейся гораздо большим, чем прежде, перевесом сознательности над стихийностью. С этой целью социал-демократия обязана всеми силами стремиться к гегемонии над демократической массой и к развитию в этой массе революционной энергии…

В перерыве Людвинская подошла к Владимиру Ильичу Ленину.

— А, конспиратор! — шутливо приветствовал её Владимир Ильич, разгорячённый и состоявшимся выступлением, и встречей с товарищами, и тяжкими спорами. — Как же всё выложили незнакомому человеку! Мучаетесь! Ну и поделом!

— Я вам поверила! — не отрывая сияющих глаз от Владимира Ильича, ответила Людвинская.

— Поверила? Нехорошо поддаваться первому чувству, — не то шутливо, не то с укором проговорил Ленин. — Заезжайте в Куоккалу… Там продолжим разговор… Хорошо? — Ленин улыбнулся и что-то горячо начал доказывать Попову.

Летний день

1909 год. На этот раз её арестовали на улице. Она ещё не оправилась от пребывания в Литовском замке. Худая, с посеревшим лицом, а тут новый арест.

Солнце слепило глаза. Под усиленным конвоем Людвинская препровождалась в Дом предварительного заключения. Тюрьму строили как показательную: на Западе всё чаще раздавались голоса об ужасающих условиях тюремного заключения в России — высокая смертность, отсутствие элементарных удобств, скученность.

Татьяна Фёдоровна уже и счёт потеряла арестам. В одном Петербурге за два года третий арест. Первый раз арестовали на профсоюзном собрании. Она рассказывала рабочим о социализме. Полиция появилась неожиданно. Она и опомниться не успела, как пристав любезно предложил следовать за ним. Пристав был весельчак. Улыбался и советовал в камере продолжить блистательное выступление о будущем, которое он и сам не прочь бы послушать… В следующий раз её арестовали на чайной фабрике, куда устроилась работницей. Арестовали в обеденный перерыв — она читала листовку о забастовке на Путиловском заводе. Пристав грубо толкнул в плечо и приказал пройти «для установления личности». Работницы так тогда поносили этого пристава. И вот третий арест. Взяли прямо на улице. Здесь же рядышком и карета была. И шпик, чтобы не обознались ненароком. Приятный господин в золотом пенсне. В белом воротничке, такой аккуратист, а на носу большущая бородавка. Она попыталась нырнуть в ворота, но не тут-то было. У ворот стоял дворник. И всё же она рванулась — побеждённой себя никогда не чувствовала, — рванулась… Шпики осклабились: мол, знакомые штучки. Презрительно окинула взглядом господина в золотом пенсне, но тот, притворно зевнув, отвернулся. Проследил, негодяй! Она жила в приличной квартире на Второй линии Васильевского острова и, казалось, была хорошо законспирирована. Правда, студент, сосед, вызвал подозрение: часто встречался на лестнице, пытался заговорить, а однажды от него вышел околоточный! Вот те на… В те дни у неё жил товарищ из Николаева под видом родственника. Жил без паспорта, после побега из тюрьмы. Товарища нужно было отправить за границу, но дело не клеилось. Она волновалась, а тут студент с разговором.

— Не могу понять, чем вы, мадам, вызвали интерес полиции, — пустился он в разговор, подкараулив её в прихожей. Впрочем, этот интерес вполне законный: ко мне приходят справиться о вашей благонадёжности, к вам — о моей. Таков милый порядочек в стране! Да-с, в полиции интересуются вами…

— Интересуются моей особой?

— Знакомствами… Образом жизни… Духовным миром… Полиция — и духовный мир?! Чудеса в решете! Интеллектуалы из охранки…

— Очень даже любопытно, — нарочито громко ответила Людвинская и побледнела.

Побледнела Татьяна Фёдоровна неспроста: в комнате слышался грохот разбитой посуды. Ох уж этот морячок, которого она прятала от полиции, словно медведь на цепи! Огромный, неповоротливый и отчаянный враг вещей: крушит всё, что попадается ему на пути. Наверняка разбил тарелку, и каша оказалась на полу.

— Да, действительно, — ответил студент, стараясь показать, что он не слышит шума в комнате. — Я счидаю долгом порядочного человека передать вам этот разговор. — Студент выкатил глаза и, придав лицу дурашливое выражение, забубнил: — Барышня ничего не читает, кроме модных журналов. Адресов никаких не имеет, кроме модных портных. Пустая как пробка. Болтлива как сорока и секретов не держит…

— Какого хорошего вы обо мне мнения, — Людвинская улыбалась.

Она хитрила: показать, что взволнована, невозможно. Кто этот студент? Скорее всего честный человек, а если осведомитель?!

А студент продолжал:

— Очень прошу о милости: подтвердите мою добропорядочность, коли сей муж ввалится к вам. Так, по-соседски. Пьёт, мол, горькую да хороводится с девицами. Впрочем, это может показаться подозрительным: девицы, упаси господи, могут быть и курсистки… Идеи эмансипаций… Есть и другой вариант: корпит над книгами… Что я болтаю, безумец?! Каждый, кто имеет дело с книгами, — враг Российской империи! Только пьющий да гулящий и есть добропорядочный в наш век.

— Обязательно так и поступлю, — пообещала Людвинская, решив при возможности навести о студенте справки.

— Советую вам дать дворнику на водку, — присовокупил студент. — Поверьте мне: я в Петербурге пять лет и пришёл к выводу, что самый страшный народ здесь дворники! Понимаете, их разлагает полиция: охранка приплачивает за осведомительство… Да, да, дадите на водку, а пользы с три короба: и парадное с любезностью откроет после двенадцати, и дрова зимой принесёт, и околоточному одни прекрасные вещи о вас будет сказывать…

— Пожалуй, вы правы, — проговорила Людвинская, показав всем видом, что её уговорил студент. — И знаете, не потому, что не желаю сталкиваться с полицией, просто не хочу нарушать традиции.

И действительно, в комитете посчитали, что студент прав, да ещё и отругали. Она возмущалась: красномордому верзиле пятёрку на водку просто так, ни с того ни с сего. Да она хлеб покупает на пятак, тот, что зовётся солдатским. Клейкий, как замазка, год на окне пролежит и не зачерствеет. А здесь партийные деньги, и кому…

Студент оказался хорошим парнем. Приносил ей газеты, временами перехватывал деньжат по мелочи. Кажется, всё устроилось… И, пожалуйте, арест!

Тюремная карета покачивалась. Есть время подумать. Жандарм, распустив пояс, подрёмывал. Шторки плотно закрыты. Дорога длинная, жандарму служба идёт.

И всё же почему провал? Почему? Более всего её раздражал шпик. Эдакий благовоспитанный господин в пенсне. Но она же его знает. Встречалась, и не однажды. Первый раз в конке на Пантелеймоновской она перехватила тогда липучий взгляд. Потом в Гостином дворе — она поджидала товарища с Путиловского. В Гостином толкались покупатели. Она затесалась в толпу и согласно договорённости задержалась у прилавка. Взяла красный кошелёк и придирчиво рассматривала его. Тут подошёл товарищ. Взял кошелёк и также начал его вертеть. Они обменялись несколькими словами и разошлись. У выхода она остановилась, выпила стакан сельтерской воды. И опять поймала этот липучий взгляд. Господин приценивался к зонту. Какое-то безошибочное чутьё предостерегало её об опасности. Но что было делать? Работа в разгаре, а людей так мало. Она зашла в Летний сад и долго сидела в тенистом уголке под защитой Меркурия, немого свидетеля её терзаний. Волнение улеглось, и она трезво взвесила обстановку: шпики кружит, как вороны, и всё же выхода нет — нужно работать! На её плечах конспиративная квартира, кружки, литература… В комитете ей приказали переждать. Наступили дни вынужденного бездействия: сидела в скверах, бесцельно бродила по городу. Шпик и вправду исчез: ни в столовой, ни на конках, ни на улицах. Она решила, что опасность пронеслась…

И вот она в тюремной карете. Уныло тащится эта карета, словно катафалк. Напротив жандарм. Прикрыл глаза, похрапывает. Слава богу, навидался всякого на своём веку! Рядом на сиденьице — другой. Молодой. Положил руки на шашку и выпрямился — гордость распирает. Эдакий подвиг совершил, негодяй! Набросились на больную женщину и схватили. А шпик и дворник — в запасе. Храбрецы!

Людвинская задохнулась от гнева:

— Почему меня схватили на улице?! Если арест, то предъявите ордер! Порядочки…

Сонный жандарм встрепенулся. Тряхнул головой и, скрывая зевоту, съязвил:

— Вот и доказали, сударыня, что порядочки-то знаете. — Жандарм ухмыльнулся и, поглядывая на своего напарника, заметил: — Взяли толком…

Напарник, угреватый, угодливо хохотнул, очевидно плохо понимая и гнев этой женщины, и слова старшего. Вся его щупленькая фигурка выражала испуг: арестованная обязательно сделает что-то немыслимое, за что ему будут большущие неприятности. И он ел глазами эту женщину, опасаясь и револьвера, который наверняка, как говорили в охранном отделении, припрятала в сумочке, и бомбы — о ней немало судачили во время дежурств, и яда — его каждая политическая носила на груди.

Людвинская презрительно щурила глаза, кляла себя за неожиданное вступление в разговор. Ненужный и бессмысленный, не могла сдержаться.

Колыхнулась зелёная шторка, и Татьяна Фёдоровна в последний раз увидела и ослепительное небо в голубых разводах, и воркующих голубей, и мальчика с ранцем за спиной. Он боязливо уставился на тяжёлую карету и жалко улыбнулся, заметив женщину с неподвижным лицом.

У железных ворот забегали жандармы. Появился ротмистр. Он что-то кричал дежурному. Старый служака не торопился открывать ворота. Доносились перебранка и ржавый скрип отодвигаемого засова.

Людвинскую провели в канцелярию. Дежурный офицер показал на стул и с треском взломал сургучную печать на пакете, который ему доставили.

«Странно, — удивилась многоопытная Татьяна Фёдоровна, — обычно после ареста доставляли в участок, а потом, установив личность и проведя первые допросы, — в тюрьму. А здесь разом в «Кресты». И даже соорудили пакет с печатью. Наверняка надолго».

Людвинская сидела спокойно, наблюдала за офицером. Правый ус опущен, да и правый глаз прищурен, как у кота при игре с мышью. Офицер раскрыл прошнурованную книгу с болтавшейся печатью.

Она рассматривала окружавшие предметы, зная, как помогают они удерживать ровное и спокойное состояние. Она овладела собой и на происходящее смотрела словно со стороны.

— Фамилия? Имя? Отчество? — привычной скороговоркой начал дежурный офицер, не поднимая глаз.

— Очевидно, вы должны знать, кого арестовали.

Она ненавидела процедуру приёма арестованных, ложную и глупую, когда тебя пытаются уличить и унизить, а ты, оглушённая и затравленная, не зная, чем располагает следствие, стараешься найти какую-то позицию. Но найти эту позицию не так-то просто, вот и возникает отвратительное состояние игры в «кошки-мышки». Конечно, им известны и фамилия, и имя, и отчество, известен род занятий, иначе не привезли бы её сразу в Дом предварительного заключения. Неясно только: взяли ли её как районщика, в одиночку, или произошёл очередной провал Петербургского комитета?! Если одну, то нужно всё отрицать и вступать в сложную игру. Если произошёл провал комитета, то нужно молчать. Потом в камере найдутся друзья, которые и помогут сориентироваться. Пожалуй, лучше молчать.

— Итак, на вопросы отвечать отказываетесь, — подытожил офицер, щёлкнув крышкой портсигара.

— Я хочу знать причину, которая позволила вам схватить меня на улице и доставить в «Кресты». — Людвинская в упор смотрела на офицера, пытаясь разобраться в ситуации. — Кстати, паспорт при мне.

Она порылась в сумочке и протянула вид на жительство. В глубине души теплилась надежда на благополучный исход. Чудеса?! Но кто отказывается в них верить!

— «Гейна Гейновна Генрих!» — громко прочитал офицер, и правый ус его дёрнулся. На лице сонное выражение. В глазах бесстрастность. — Прописка в порядке…

Офицер зевнул, почесал переносицу и лениво спросил:

— Чистая работа… Где доставали паспорт?

— В полиции, — невозмутимо ответила Людвинская. — Точнее, в участке…

— Так-с, сударыня. — Губы офицера сложились в злую усмешку. — Скорее всего паспорт настоящий, но к вам он не имеет ни малейшего отношения. К тому же вас стала подводить память…

— Меня? Не замечала.

— Напрасно. Мне посчастливилось уже встречать вас. Только тогда вы имели документ на имя мещанки Волгиной. — Офицер не без гордости пояснил: — Я в некотором роде феномен. Меня частенько приглашают для опознания. Вот и вас я уже арестовывал на собрании кожевников.

Действительно феномен. Не повезло чертовски. Теперь и она узнала эти равнодушные глаза, чуть обрюзгшее лицо. А усы?! Усов тогда не было, как и этой неестественной худобы. Офицер позвонил и приказал кому-то за перегородкой:

— Строжайший личный обыск! Волосы не забудьте. Косу-то придётся расплести. — Эти слова уже к арестованной. — Хорошие у вас косы. Сразу запоминаются. Накладочка для конспиратора. Да-с, накладочка!

Людвинская прошла за перегородку. Там её поджидала женщина.

Обыск Татьяна Фёдоровна выдержала стойко: всё внимание было сосредоточено на быстрых, нервных пальцах. Вот они, вздрагивая, прощупывают платье, кофту, встряхивают платок, вывёртывают кошелёк и нехитрое содержимое сумочки. Голос скрипучий:

— Одна юбка. Чёрная. Вельветовая. — На мгновение голос замолк, и пальцы стали прощупывать рубаху, задерживаясь на швах, и, не обнаружив ничего предосудительного, побежали дальше. — Чулки… Одни ботинки…

«Одна юбка… Одни ботинки… Одно пальто… — Людвинская дивилась идиотизму личного обыска. Конечно, она могла прийти в двух парах ботинок или двух юбках, а то и в нескольких пальто. — Откуда такие зверюги берутся?! Да и работает не по принуждению, а с видимым удовольствием. Копается в исподнем и счастлива».

На ширме, за которой стояла Людвинская, вырастала горка вещей. К унизительной процедуре личного обыска привыкнуть невозможно. Людвинская едва сдерживалась. Стояла опустошённая и поникшая. И всё же какая это дрянная баба! Скоро и в волосы полезет, и рот заставит открыть.

Наконец Людвинская вышла из-за ширмы. Волосы едва заплела, руки дрожали от унижения.

— Красиво, господин офицер. Ничего не скажешь. Схватили на улице, заломили руки, запихнули в карету… А теперь живого места не оставили: исщипали, издёргали, словно уголовную. В волосах разыскиваете секретнейшие бумаги…

— Нет, уголовных не обыскиваем так тщательно, — с завидной откровенностью ответил офицер, и правый глаз его закрылся. — У уголовных личный обыск проводится по-другому…

— Я буду подавать жалобу на незаконность ваших действий. — Она с трудом удерживала кашель, чувствуя, как залились краской шея, лицо. — Жалобу прокурору.

— Ваше право. — Дежурный офицер расписался на описи вещей и кивком головы отпустил женщину, производившую обыск. — Конечно, сударыня, при вашей опытности обыск не сможет ничего добавить компрометирующего. Так-с… — Офицер прошёлся по дежурке и принялся размышлять вслух: — Запрошу ваше дело из Одессы. Там материальчик большой. В Одессе вы были известны под кличками: Новорыбная, Ванька и Стриженая.

— Стриженая? — иронически переспросила Людвинская, поражённая его осведомлённостью.

— Да-с, клички в подполье частенько строятся на парадоксах.

— Меня психологические изыскания мало интересуют. — Людвинская тоскливо посмотрела за окно.

Офицер не спешил, будто говорил для собственного уразумения.

— И ещё у вас клички Акушерка и Волевая. Первая после неудачной попытки легализоваться на курсах профессора Отта. Кстати, вас сгубил интерес к политике. С вашим темпераментом — и на легальном положении?

«Значит, в Петербургском комитете провокатор, — грустно раздумывала Людвинская, не отрывая глаз от сонного лица офицера. — Знает всё, и дело не в феноменальной памяти, просто хорошо осведомлён. Кто же? Кто? Люси Серова? — Людвинская больше не слушала офицера. Сердце её болезненно заныло. Как страшно разочароваться в товарище, отказать ему в доверии. — Почему она решила, что виновата Люси?! Объяснить невозможно. Интуитивно. От Люси получала деньги на содержание конспиративной квартиры, брала явки и адреса… А может быть, кто-то другой?! Но кто?! И всё же надо передать на волю о своих подозрениях…»

— Вас препроводят в одиночку и за попытки связаться с волей будут наказывать. — Офицер угадал её мысли. — Мой долг вас предупредить.

— Разумнее было бы и камеру опечатать сургучной печатью — ни входа, ни выхода… Изолировать так изолировать! В истории и такие случаи бывали…

— Всё бывало, Татьяна Фёдоровна. Дело-то у вас серьёзное: хранение оружия, распространение литературы преступного содержания, посягательство на свержение существующего строя…

— Пока всё одни слова, — с усмешкой проговорила Людвинская. — Предъявите факты. Домыслы есть домыслы. И ведь на каждое явление существуют разные точки зрения, и вам как психологу это должно быть известно.

— Ба, да вы из пропагандистов, Татьяна Фёдоровна! У нас с вами одно оружие — слово.

— Оружие одно, да цели разные. Единомышленников-то из нас не получится.

— Соцдеки умеют делать дела, и слово не единственное их оружие. Это верно. Впрочем… Слово — призыв к действию. Главная опасность для государства — соцдеки, да, это самая разрушительная партия. А посему членов её, особливо главарей, необходимо преследовать самым жесточайшим образом. Это моя принципиальная точка зрения.

«Не дурак, — удовлетворённо подумала Людвинская, — вот тебе и философ из охранного отделения! Крепко насолили ему соцдеки…»

Она молчала. Молчал и офицер, посматривая на арестованную. Он понимал, что она не из пугливых, прекрасно владеет собой и что много раз им придётся встретиться, прежде чем он добьётся хоть каких-нибудь показаний, что хлопот с ней предстоит немало, что она будет отказываться говорить до тех пор, пока её не припрут фактами, и только бесспорными, но и в этом случае откажется подписать протокол. И опять начнётся всё сначала, предстоит битва с умным и сильным врагом, причём врагом убеждённым и опасным, а суду нужны формальности, и эти формальности его раздражали, как и пустая трата времени.

— У вас есть возможность облегчить собственную участь… — Офицер испытующе посмотрел на неё. — Дать откровенные показания.

— Что?! — задохнулась от возмущения Людвинская, и слова её прозвучали угрожающе: — За такое предложение…

— Можете не продолжать, Татьяна Фёдоровна, — прервал её офицер с полным спокойствием. — За долгую службу в охранном отделении я знаю способ заставить людей вашего толка потерять власть над собой — предложить дать откровенные показания. Я их не ждал, а предложил по долгу службы.

«Ну и негодяй!» — Она вытирала холодный пот со лба.

Людвинская с нескрываемой враждебностью уставилась на жандармского, офицера.

— В камеру семьдесят шестую! — приказал тот.

«Москва, как много в этом звуке…»

Холодным октябрьским днём ветер гулял хозяином по городу. Кружил сухой лист, поднимал окурки и, рассердившись, прятал их в подворотни, укоряя нерадивых дворников. Озорничая, затеял игру с высокой и худой женщиной: набрасывался, рвал платок. Женщина поглубже засунула руки в карманы пальто и шла, чуть выставив плечо. Остановилась, перевела дух и, наклонив голову, продолжала путь. Ветер поторапливал её, свистел Соловьём-разбойником, ухал и постанывал. С удивительной лёгкостью он оставил её в покое и зазвенел сухими кустами палисадников Марьиной рощи, зашерстил листья клёна, чудом уцелевшего во дворике, пригнул до земли бузину, почерневшую от непогоды, распахнул по-хозяйски ставенки да застучал чугунным кольцом о прогнившую калитку.

Выстрел прозвучал неожиданно. Людвинская сжалась, замерла. Пуля просвистела и пропала в зелёном заборе, оставив едва заметный след. Женщина оглянулась, стараясь определить дом, из которого стреляли, Пожалуй, бесполезно: окна наглухо закрыты, и ставни заколочены. В эти дни неизвестности обыватели без крайности не высовывались на улицу. Откуда стреляли? С чердака? Скорее всего… Юнкера? Что ж… Но, возможно, и так называемые ударники, их сняли с фронта по приказу генерала Духонина. Контрреволюция стягивала силы, стараясь удержать первопрестольную. Крутицкие казармы. Кадетский корпус в Лефортове, интендантские склады на Крымской площади, школа прапорщиков в Смоленском переулке, — да разве пересчитать гнёзда врага! Но бить с чердака по женщине? Бить в спину? Хвалёные защитнички отечества — честь и слава русского воинства!

Людвинская презрительно усмехнулась, и на чистом лбу обозначились морщины. Рука сжала браунинг. С оружием сдружилась давно: на баррикадах, когда ей прострелили лёгкое, в катакомбах Одессы, где устраивала тайные склады, в Петербурге, когда организовывала побеги политических из тюрьмы, а позднее закупала револьверы в Стокгольме, переправляя их в Россию. Так и остались в памяти длинные ящики, укрытые промасленной бумагой, и воронёный блеск стали. В эти дни двоевластия пускаться без оружия по Москве рискованно: белогвардейцы, а то и грабители, как тараканы, вылезла из щелей. Война, разруха, голод… И не сегодня, так завтра, в этом она не сомневалась, город покроется баррикадами. Старое не уходит без борьбы. Надежды на мирный исход революции нет…

И всё же откуда стреляли? Вот дом Попова с выбитыми стёклами. Булочная с покривившейся вывеской. Пивная с обгоревшим парадным. Дом Хорошеева с резными ставнями. И вдруг она поняла — стреляли именно в неё, Людвинскую, организатора Сущевско-Марьинского района! Что ж, борьба есть борьба! Она дослала патрон в ствол браунинга и, стараясь запомнить низенькие оконца, повернула к иллюзиону «Олимпия». И опять просвистела пуля. Близко, так близко… Казалось, она физически ощутила прикосновение. Так и есть, прострелил!! рукав. Пальто-то старенькое, парижское! Нужно будет прочесать дома и чердаки, всякое может случиться. Наверняка офицерьё устроило засаду.

— Товарищи! Товарищи! — Людвинская подняла руку, стараясь привлечь внимание рабочего патруля, совершавшего обход улиц. — Хорошо, что встретила…

Ветер перехватил дыхание, и она замолчала, поджидая, когда приблизится патруль. Их было трое. С красными повязками и винтовками. Сойкин сосал пустую трубку. Патронташ болтался на ремне и мало вязался с его штатской внешностью. Близорукие глаза, рыжеватые ресницы, шея, укутанная шарфом, рваные ботинки и обтрёпанные брюки. Кожаная куртка, их выдавали; патрулю по настоянию Людвинской, торчала колом. Зато его напарники — молодцы. Косая сажень в плечах, красные банты на кожанках и весёлые глаза. Парни были редкостно похожи: тонкие лица, пухлые губы, веснушки на курносых носах и это улыбчивое, приветливое выражение, которое сразу располагало к ним. Парни шли вразвалочку, как бывалые моряки.

— Братья Ивановы… Пётр и Сидор… — отрекомендовал напарников Сойкин, перехватив любопытный взгляд Людвинской. — Кто Пётр, кто Сидор — этого и мать родимая, поди, не разбирает. Близняшки… Отца их, Ивана Ивановича, ты должна по Одессе помнить… Он сказывал, что ты его из Питера отправляла за границу. Он в благодарность, как медведь, всё перекорежил в дому твоём: то ли шпик вертелся около вас, то ли студентик, то ли кто-то другой — запамятовал.

— Ну и дитятки вымахали, что версты коломенские! — восхитилась Людвинская и дружелюбно пожала парням руки. — Отец много хлопот мне доставил, а человек он замечательный!

Ей очень захотелось рассказать этим парням о человеке, которого приговорили к смерти, а он совершил отважный побег (она укрывала его с таким риском в Петербурге!), о том, как искала его охранка, а он почти месяц проторчал в её комнатёнке. И этот человек доводился им отцом! И ещё ей хотелось рассказать об Одессе и о том, как она с Иваном Ивановичем строила баррикаду, как отбивалась до последнего патрона, как громнли их каратели, как прострелили ей лёгкое. Но она молчала и только смущала парней своими внимательными испытующими глазами. Да, жизнь прошла, столько уже пережито, столько осталось за плечами! И не знала она, что прожита была только половина уготованного, что ещё добрых полстолетия суждено ей будет работать, и дерзать, и познать высшее счастье — свершение своих надежд.

— Отец здоров? — произнесла Людвинская с трудом, не в силах оторваться от воспоминаний. — Обосновался в Москве?

— В Москве… — хором протянули парни, удивлённо переглянувшись. — Где ему быть! — Парни ухмыльнулись и замолчали.

— Пётр, рукав-то сожжёшь! — наконец очнулась Людвинская и улыбнулась.

Парень держал папироску в рукаве кожанки, как озорник.

— Сожгу или нет — бабушка надвое сказала. — Пётр надвинул на глаза кепку. — А у вас, Татьяна Фёдоровна, рукавчик-то прострелен! Ей-ей, пулевое отверстие. — На его круглом лице отразилось недоумение. — Где это вас угораздило?

— Где? Она на троицын день с девками хороводы водила… — огрызнулся Сойкин и выбил несуществующий табак из трубки. — Прострелили? Скажи спасибо, сама жива! Татьяна Фёдоровна, стыдно под каждую пулю-то лезть… По городу нечего одной в такие-то дни шествовать. Чай, не маленькая, кумекаешь, что к чему! Учишь нас как грамотная, а свою жизнь от шальной пули уберечь не можешь!

— Не ворчи, старикан! Волков бояться — в лес не ходить! — отшучивалась Татьяна Фёдоровна, но, уловив в глазах Сойкина осуждение, покаялась: — Спасибо, буду поаккуратнее.

— Говорят, Кремль взяли? — приподнял кепочку один из Ивановых (братья поменялись местами, и она их не могла различить).

— Нет, положение тяжёлое. Правда, в Кремле, ещё держатся наши, но солдаты отрезаны, связи нет. Тут в переулках и тупичках, — Людвинская указала рукой, — нужно прочесать. Хорошо, патруль встретила, а то… Видано ли, чтобы за женщинами с винтовками гонялись? Так до озверения можно дойти.

— Винтовки нужны рабочим, товарищ Людвинская, — пробасил Пётр, бросив на землю окурок, бросил с сожалением — папиросы-то на вес золота! — На нашу фабрику оружия — кот наплакал: три винтовки да семь револьверов. Это воробьёв пугать, а мы ведь новую власть завоёвываем! Неувязочка маленькая…

— И завоюем! — резанул Сойкин, которому был явно не по душе разговор. — В пятом году на Пресне булыжником казаков гнали, да как! Те еле ноги уносили! А тебе сразу оружие! Много стали понимать, молоко на губах не обсохло. Горели — не робели, а уж сгорели — нечего робеть! Правда, Фёдоровна?

Людвинская не вмешивалась в разговор. Конечно, Сойкин говорил не дело, да и Петра оборвал от отчаяния: на фабрике, поди, из него рабочие душу вынули. Винтовки… Винтовки… Винтовки… Винтовки и ей по ночам снятся. И Пётр прав: без оружия не завоевать власти, на пушки с булыжником не попрёшь. Временное правительство всё новые и новые части снимало с фронта и бросало против Советов. Но рабочие-то молодцы: спокойствие, достоинство! И всё же нужно разыскать оружие, взяться и добыть хоть из-под земли.

— Умная ты женщина, Татьяна Фёдоровна, а глупая, — прервал её раздумья Сойкин. В глазах хитрость, на губах усмешечка. — У нас в цехе один кричал: «Все сволочи, окромя портретов», а на портретах-то — Керенский! Ну, мы стали его учить уму-разуму, а он всё кричит. Вразумляли, вразумляли, а потом…

— А как вразумляли? — полюбопытствовала Татьяна Фёдоровна.

— По шее дали, — вздохнув, ответил Сойкин и добавил: — Как прикажешь говорить, коли добрых слов не понимает? Долдонит и долдонит, словно дятел. Стукнули по шее — примолкнул. На заводе митинг, а он карусель развёл. Всыпали, чтобы людей не баламутил.

— Способ радикальный, конечно, но пользоваться им часто не советую. Если у парня кулаки оказались бы покрепче твоих, тогда он прав? Правда-то была на твоей стороне… Вот и получается, правому человеку выдержка нужна! — Людвинская говорила серьёзно, но в душе посмеивалась над таким оригинальным способом ведения спора. — Что хотел этот парень?

— Ругал комитетчиков, оружия требовал.

— При чём здесь Керенский? — удивилась Людвинская.

— Да другого портрета в цехе не было, — потупился Пётр. — Керенский мне и самому не нужен, сволочь он отпетая…

— Ну и дела… Горяч ты, Сойкин! Вот не ожидала от тебя самосуда, а ещё сознательный пролетарий, — казнила его Людвинская, только глаза её смеялись. — Оружие нужно добыть, порыскать по железной дороге, на Виндавском вокзале, покумекать с солдатами, а ты кулаками?! Аника-воин!

Вот и я говорю, — не вытерпел Пётр и оттолкнул своего брата, мешавшего ему говорить. — Ругаться каждый может, а ты делом докажи правоту. И ещё о портрете — на, том месте раньше висел Карл Маркс!

Людвинская принялась хохотать. Годы не меняли её. Как в молодости, всплеснула руками и хохотала до слёз. Значит, Пётр и был тем незадачливым оратором, но и Сойкин-то забияка.

— Приходите, товарищи, к пяти в райком. Есть у меня одна мысль… — Людвинская не договорила и приветливо подняла руку. — Значит, к пяти…


…Пятый день идут в Москве бои. Людвинская похудела до черноты, глаза ввалились, бездонные и настороженные. Голос хриплый и отрывистый. Парижское пальто заменила на кожанку, как и шляпу на шерстяной платок. Кожанка болталась на её худых и острых плечах, карман оттопыривался от браунинга. В чёрных волосах густая седина, и с каждым днём всё больше. Жизнь такая!

От Александровского вокзала напирали юнкера, вооружённые до зубов. Юнкера удерживали и Никитские ворота, один из опорных пунктов на подступах к Кремлю. Захватили аптеку и контролируют Арбат, Никитскую. Из Сущевско-Марьинского района ушёл отряд, чтобы выбить белых из аптеки. Это приказ Военно-революционного комитета.

Людвинская бывала в этой аптеке и не представляла, что это двухэтажное здание с ажурной железной дверью станет ареной такой битвы!

— Где? Где запропастился отряд? — кричали из гостиницы «Дрезден». Вот когда заработал проклятый телефон! — Доложить обстановку, и незамедлительно!

Татьяна Фёдоровна растерянно опустила телефонную трубку. Она и сама волновалась. Отряд не иголка и не мог провалиться сквозь землю. Значит, пробирался с боями к Никитским воротам. С отрядом ушла и связная Полина Селезнёва, с военно-артиллерийского завода на Лесной. Скромная и хорошая девушка. С умными глазами на улыбчивом лице. Одели её для камуфляжа гимназисткой. В длинное пальто с пелериной и меховым воротником. Муфта болталась на шнурке. Капор из белки оттенял глаза в пушистых ресницах. Девушка смущалась своего наряда, но Людвинская настояла так легче пробираться через Бульварное кольцо и Страстную площадь.

— Поля-то как благородная, — рассказывал друзьям Петрухин не без удовольствия. — «Он, ой, Татьяна Фёдоровна, да куда же я в таком наряде!» — Петрухин изобразил, как Поля кокетливо-смущённо оглядывала свой наряд. И странное дело, в этом громоздком и неловком парне Людвинская сразу узнала и жесты, и мимику, и голос Полины Селезнёвой. Петрухин стал словно меньше ростом, лицо округлилось, губы сложил бантиком.

— А дальше-то что? — хохотали вокруг рабочие. — Дальше шпарь, Петрухин.

— «Ничего… Ничего… Ещё на раскалённом гвозде кудри себе завей! — заговорил Петрухин голосом Людвинской. Он подобрался, стал выше ростом, лицо вытянулось, волосы расчесал на прямой пробор, а в голосе жестковатые нотки. — Было время, я под парик косы прятала, а ты переодеться по-настоящему не хочешь! В подполье нет мелочей! Тебе дают партийное поручение!»

Петрухин скосил глаза, стараясь понять, какое это производит впечатление на Людвинскую. «Ну и ну, — дивилась Людвинская, стараясь уловить сквозь громкий смех слова Петрухина. — Актёр, настоящий актёр. Победим белых и Петрухина определим в театр. Непременно, парень-то каких способностей! Только почему мне такой старческий голос придумал? Неужто я так постарела?»

Людвинская торопливо приводила в порядок бумаги, но мысли её были заняты Полиной Селезнёвой. По инструкции девушка должна была вернуться в штаб с донесением. А если её убила шальная пуля? Нет, это ужасно! Взбредёт такое в голову! Людвинская нервозно передёрнула плечами. Скорее всего она не прошла через Страстную площадь. Там баррикады, сильный обстрел. Но девушка не трусливая! Значит? Но этому она не могла верить — и ждала, ждала… Сердце ныло, словно змея обвила его и душила.

Полина Селезнёва пришла, когда Людвинская уже перестала надеяться. От усталости едва держалась на ногах. Боже, в каком виде?! Без капора. Правая бровь рассечена. На щеке кровь и большая ссадина. Пелерина разодрана, из рукава выдран клок.

— Полюшка! Милая!.. Садись, садись… Что случилось?

Девушка провела рукой по лицу.

— Случилось?! Я у Страстного монастыря прикинулась пьяной. Увидела офицера и пошла прямёхонько. Лезу на рожон — и всё. Офицер опустил руку. Залп. Я не остановилась: пули, мол, мне нипочём. Офицер затрясся: «Куда? Куда прёшь, дурья башка?» Я помахала ему ручкой и прошла. Действительно, бог бережёт пьяных да влюблённых.

— Молодец! И всё же, что случилось? — Людвинская быстро подсунула Селезнёвой свой паёк хлеба. — Ешь, голодная ведь.

— Хлеб?! — удивилась Селезнёва и потупила глаза, боясь выдать голодный блеск. — А как же вы, Татьяна Фёдоровна?

— Не беспокойся, я тут без хлеба не сижу, — солгала Татьяна Фёдоровна. Все дни она жила на одном кипятке — благо была до него великая охотница: привычку-то вынесла из тюрьмы.

— Это правда? — Поля принялась за хлеб, запивая водой. — У Никитских ворот юнкера нашим устроили ловушку. Аптеку в арсенал превратили — забили пулемётами, окружили баррикадами. Наши бросились на штурм, юнкера полоснули кинжальным огнём! Сколько там полегло! К юнкерам на подкрепление подошла школа прапорщиков.

— Значит, аптеку так и не взяли?

— Взяли, Татьяна Фёдоровна, а удержать не смогли. Прапоры вооружены до зубов, кадровые… А наши? На винтовку по десятку патронов да команда «патроны жалеть!», — Селезнёва старательно подобрала крошки со стола. — Отряд-то я довела, только с донесением решила не спешить. Бой, пули свистят, раненых много, хотела санитарам подсобить.

— Это ты правильно решила, — согласилась Людвинская, понимая, как трудно уйти и оставить товарищей в беде.

— Наши укрылись в доме, что напротив аптеки, такой пятиэтажный. К нему Тверской бульвар примыкает, там ещё газончики. Юнкера подтянули артиллерию и своротили угол у дома. В доме начался пожар… — Селезнёва говорила размеренно и слова подбирала точные. — На втором этаже много раненых. Если юнкера овладеют домом, то они их пристрелят…

— Пристрелят раненых?! — Людвинская поднялась и быстро завязала платок. — Пристрелят! Там же красногвардейцы!

— Их очень немного, они едва держатся.

— Сколько они продержатся? — уточнила Людвинская, подзывая Петрухина и глазами показывая на записи на столе. — Сколько?

— Думаю, не более двух часов.

Людвинская торопливо захлопнула дверь.

Парламентёр

Пожалуй, это был самый трудный день в её жизни. Добраться до Никитских ворот по Москве, напоминавшей развороченный муравейник, оказалось, непросто: обстрелы, баррикады, обходы, шальные пули. Стрелял каждый дом, в каждом парадном засада, на каждом чердаке пулемёт.

На Малой Дмитровке от Купеческого клуба, зелёного здания с большими окнами, до церкви Рождества Богородицы, белой резной игрушки, вытянулась баррикада. Опрокинутый трамвай, вывороченные фонари и обгоревшие брёвна, заваленные мешками с песком. Рядом с мешком — детская коляска, у которой крутились колёса. В крутящихся колёсах была та же беспомощность, что у красавицы церкви, плетённой из кружев.

Людвинская двинулась в обход. Прижималась к домам, окна которых слепили ставни. Страстной монастырь сиял золотыми куполами. Осталось перебежать площадь и Тверским бульваром прямёхонько до Никитских ворот. Рядом с Людвинской женщина с кошёлкой, случайная попутчица. Она что-то пыталась сказать, но в этом грохоте Людвинская не разбирала её слов. Видела ямочки на румяных щеках и подбородке. Женщина перекрестилась на Страстной монастырь и бросилась бежать к угловому двухэтажному дому. Но тут забил пулемёт с колокольни монастыря. Пули со свистом ударились по булыжнику. Женщина упала, схватившись за бок, потом повернулась к Людвинской. На лице застыла виноватая улыбка. Убили! Вот тебе и святая церковь!

С величайшей осторожностью удалось добраться до Тверского бульвара. Короткими перебежками, прячась в парадных и рассчитывая время между выстрелами. У памятника Пушкину перевела дух и замерла.

Тверской бульвар был безлюден. Изредка в окнах мелькали тени да испуганно хлопали ставни.

Людвинская шла торопливо. Ворошила слежавшийся лист, прибитый ветром и снегом. Ухала артиллерия По звуку определила, что батареи на Ходынском поле. Значит, белые очищают подходы к Кремлю. Она заспешила и, не в силах сдержать нетерпение, бросилась бежать.

Около особняка Рябушинского, миллионера, из тех, кто грозился костлявой рукой голода задушить революционную Россию, остановилась. Дом из серого камня, как крепость, с высоким крыльцом, охраняли застывшие гарпии. Она и сама прижалась к особняку, словно и её могли защитить эти чудища.

Горел дом, примыкающий к Тверскому бульвару, тот самый, о котором говорила Полина Селезнёва. Пламя лизало колонны, обтекало балкончики и рваными космами устремлялось в вышину. С угла дома, обращённого к Малой Бронной, сорвало крышу, и там огонь, подхваченный ветром, закрывал окна, плясал длинными языками и окутывал плотным дымом нижние этажи. А вот и аптека с выбитыми окнами и развороченными дверьми. Болталась на ветру вывеска с красным крестом да лежал вывороченный фонарный столб. Взметая мёрзлую землю, пролетел артиллерийский снаряд.

Людвинская перебежала и укрылась в доме. Прислонилась к лестнице и пыталась выглянуть на площадь. В парадном ветер разгуливал хозяином. Было холодно. Очевидно, дверь кто-то стащил на баррикаду, а битые стёкла блестели на снегу.

— Господи, матушка-заступница, покарай виновных и спаси безвинных… Что творится на белом свете? — Последний вопрос был адресован уже к Людвинской.

Татьяна Фёдоровна подняла голову. На лестничной площадке появилась старушка, сухонькая и сморщенная. Дверь в квартиру приоткрылась, и вылез за хозяйкой кот. Облезлый. Худущий. В передней на стене иконы — это на случай возможного погрома черносотенцев.

«Экая предусмотрительная старушка, — подивилась Людвинская. — Вот только не предугадала, какие бои за аптеку разгорятся, а то бы от греха подальше съехала…»

— Ховайтесь, гражданочка… Ховайтесь! Времечко такое лютое. — Старушка, мелко крестясь и кланяясь, приглашала в квартиру. — Забыли бога люди… Ох, грехи наши тяжкие!

— Напротив в доме есть раненые. — Людвинская показала рукой в сторону Тверского бульвара. — Есть у вас простыни? Я бы отнесла их раненым. — Она взглянула на старушку с иконописным лицом. — Нужно помочь людям…

— Вас убьют! Здесь у окна и то страшно стоять. — Старушка осенила себя крестом и с любопытством уставилась на Людвинскую. Подумав, вздохнула: — Простыни-то есть, на смерть себе берегла, да берите… Кто теперь о смерти думает, она и так в каждом дому… Кипяточка хотите?

— Давайте. — Людвинская благодарно кивнула. Старушка ей нравилась. И всё же как пробраться в горящий дом?

Решение было простым и неожиданным. Парламентёром! Именно парламентёром! Старушка показала чёрный ход, грязный и полуразрушенный. Чёрный ход вёл к церкви Большого Вознесения. Зелёный круглый купол зиял пробоинами от артиллерийских снарядов. В этой церкви венчался Пушкин со своей красавицей женой Натальей Гончаровой, а теперь по ней бьют снаряды:

За церковной оградой на снегу лежали девушки-санитарки. Белели сумки с красными крестами. Ба, да это её девушки. Они подняли головы от земли, прислушивались.

— Сюда! Сюда! — Людвинская скатилась с лестницы и поманила рукой.

Девушки кинулись к Людвинской. Они тяжело дышали и, перебивая друг друга, говорили. Быстро и путано. Наконец Вера, старшая, завладела вниманием:

— Наши в том доме. Через квартиру богомолки можно выйти в подъезд на Большую Никитскую. А там двадцать шагов до горящего дома. — Вера перекинула косу на грудь, пальцы её вздрагивали. — Как попасть в дом? Мы извелись, но ничего не придумали. Беляки не дают головы поднять.

— Нужно выбросить белый флаг и пройти парламентёром, — сказала Людвинская с удивительным спокойствием, как о чём-то давно решённом. — Парламентёр, сестра милосердия, потребует прекращения огня на два часа для оказания помощи раненым. Это положение предусмотрено во всех мировых конвенциях.

— Кто будет этим парламентёром? — У Веры от волнения дрожали губы. — Белые озверели…

— Я… Я одна… — Людвинская подняла глаза. — Я как самая опытная…

— Вас расстреляют первой пулемётной очередью! — возмутилась Вера. Она ждала поддержки от подруг. — Почему молчите?

— Возможно… Трудно предугадать, что может случиться… — согласилась Людвинская и, не давая возможности ей возразить, ещё раз повторила: — Возможно…

— У меня такое чувство, что офицерьё упивается своей властью… Мы, поди, добрых три часа отсиживаемся, а они стреляют и стреляют!

Людвинская молчала. Развороченный снарядом дом, дым пожарища, разъедавший глаза, стена осаждённого дома, изрешечённая пулями, лестница с выбитыми стёклами, девушки, бледные от смертельной опасности…

— Да, иного выхода нет. — Людвинская жёстко приказала: — Ждите меня в парадном… Подойдёте, когда взмахну белым флагом. Только в этом случае! Всё остальное запрещаю, понимаете? Запрещаю!

И вот она на площади. Ветер зло набросился на белый флаг с красным крестом, который держала в руках. Рвал его, пригибал к земле. Людвинская подняла флаг над головой и, не отрывая глаз, смотрела на аптеку. Шла быстро, легко. И сразу же засвистели пули, выбивая из булыжника каменные брызги. Она прибавила шагу. Вот и баррикада у аптеки. Рельсы, столбы, проволока. Она миновала эти роковые двадцать метров. Бешено стучало сердце, кровь приливала к вискам, опаляя жаром и вызывая липкую противную дрожь. Расстегнула воротник пальто, широко вздохнула. Она ни о чём не жалела, не вслушивалась в свист пуль. И вдруг зазвенела тишина, казавшаяся оглушительной и пугающей. Верно, и белые решили узнать, зачем появилась среди огня высокая и худая женщина.

— Прекратите огонь! Пре-кра-ти-те! — Людвинская размахивала флагом. — И у нас и у вас есть тяжелораненые. Они нуждаются в помощи! Я как сестра милосердия требую прекратить огонь на два часа для оказания помощи. Мы должны проникнуть в горящий дом и вынести раненых. — Людвинская, испуганная тишиной, почувствовала, как пересохло горло. — Можете в нас, сестёр милосердия, стрелять, но это будет варварством. У каждого из вас есть жена, сестра, мать, и они, как и мы, должны выполнить долг человеколюбия! Нас здесь пятеро, и мы войдём в дом, потому что там истекают кровью солдаты. — Людвинская поднялась на цыпочки и, боясь, что её не услышат, прокричала: — Ра-не-ные! Нельзя назвать человеком того, кто поднимет руку на сестру милосердия. Это не солдат, не гражданин! Да, мы без оружия, мы не солдаты… Обыскивайте нас! — Голос Людвинской задрожал от гнева и боли. — Я сейчас позову из парадного моих подруг, сестёр милосердия, они несколько часов, не могут оказать помощи раненым. Стреляйте в женщин, если среди вас есть негодяи…

Из парадного вышли девушки. Побледневшие, суровые. Они направились в центр площади, где стояла Людвинская. Девушки не пригибались и не надеялись на чудо, вернее, они были уверены, что скоро начнётся стрельба и придёт конец. И это ожидание неизбежности рождало силу. Они шли на смерть, потому что среди огня и пожара их ждала безоружная Людвинская, потому что погибали раненые товарищи. Надо было идти, и они шли…

И только теперь, когда девушки были так близко, Людвинская испугалась. Любая шальная пуля могла принести смерть. Она взмахнула флагом и прокричала:

— Пе-ре-ми-рие! Мы ваши сёстры и жёны… Не стреляйте… Мы выполним долг совести!

Аптека молчала. Людвинская бросилась к дому на Тверском бульваре. В парадном торопливо расчищали проход красногвардейцы. Двери оказались забаррикадированными, и она с трудом пробиралась через мешки с песком и сломанную мебель. Дом готовился к длительной осаде. Волков, командир отряда, встретил её упрёками:

— Татьяна Фёдоровна, не дело задумала. — Волков обтёр рукавом почерневшее от копоти лицо и хмуро повторил: — Не дело… С этим сволочным офицерьём ни о чём не договоришься. Я поседел от ужаса, когда вы вышли под пули… Сумасшествие какое-то… Буду жаловаться Землячке в Московский комитет!

Татьяна Фёдоровна благодарно обняла Волкова, похлопала по кожанке.

В подвале на соломе лежали раненые. Их успели перенести со второго этажа в безопасное место. Тускло светили керосиновые лампы, распространяя удушливый и сладковатый запах. Вера присела около раненого, лежавшего на соломе, начала делать перевязку. Парень морщился от боли, но балагурил. С верхнего этажа спускались красногвардейцы. Жадно набрасывались на ведро с водой, пили мелкими глотками, с удовольствием. В углу валялись пустые ящики из-под патронов. Значит, в этом горящем доме и патроны кончились..

— Товарищи, время дорого! Перевязки прекратить… Выносить раненых вместе с оружием. Дом будем сдавать, вы дрались геройски, но патронов нет, да и пожара не погасить… Скоро подтянем двинцев, тогда и выбьем беляков. Волков, почему медлишь?

Командир курил цигарку и молчал. В воспалённых глазах усталость и боль. Ответил хрипло, почти зло:

— Нам здесь крышка — юнкера не выпустят. Хорошо, если раненых спасёте. Юнкера штыками примутся их добивать… Мы будем отстреливаться до последнего патрона и дорого продадим свою жизнь. Так, братва?

Людвинская читала на лице Волкова и на лицах красногвардейцев ту смертельную усталость и отрешённость, за которой не воспринимается страх. Они радовались за раненых, хотя до конца не верили в их спасение, тревожились за женщин, так неожиданно вошедших в их жизнь. И как это было ни странно, но женщины мешали им в эти последние часы самоотрешённости, ибо были той ниточкой, которая их связывала с жизнью, рождала в душе надежду и вселяла чувство неуверенности. А что будет с ними? Да кто мог ответить на этот вопрос!

— Командир Волков, прикажите, чтобы красногвардейцы подтаскивали носилки с ранеными к выходу. Девушкам нужно помочь. С Малой Бронной раненых отправят в госпиталь, в Купеческий клуб. — Людвинская говорила резко, стараясь вывести красногвардейцев из того чувства оцепенения, которое наступило после осады, потребовавшей нечеловеческого напряжения. — Куда без оружия? — Глаза её зорко следили за каждыми носилками. — Обязательно кладите оружие… Борьба только начинается.

— Оружие… Оружие!.. — покрикивал, и Волков, укрывая винтовку полушубком.

Красногвардейцы поднимали носилки и бросались к выходу. Первыми показались на площади с носилками Вера и Наташа. Стучали по обледеневшему снегу сапожки. Тащили с трудом, стараясь не смотреть на проклятую аптеку, притихшую, как змеиное гнездо. Людвинская, провалившись в сугроб, опередила носилки и подняла белый флаг. Стояла лицом к аптеке, всматриваясь в глухую баррикаду. Краем глаза видела, как Волков выкатил пулемёт к ступеням подъезда и взял беляков на прицел. Скуластое лицо его побледнело до синевы. Теперь Маша и Поля огибались под тяжестью. Носилки провисали, раненый был не из лёгких. И опять взметнулся белый флаг в руках Людвинской. Казалось, она физически ощущала опасность. Там, на баррикаде, ей чудились скрытые движения и шквал огня, который мог вспугнуть зыбкую тишину. Но минуты перерастали в час, эвакуация приближалась к концу, а баррикада молчала. И только Людвинская вросла в морозную землю, стояла, не выпуская белого флага.

Уже не один раз девушки с носилками возвращались в горящий дом. Пролетали шальные пули, но никто не обращал внимания. Юнкера не нарушали перемирия. Острые глаза Людвинской увидели, что и у беляков на баррикаде началось движение — санитары убирали убитых и возились около раненых.

Мимо Людвинской проплыли носилки. Раненый в горячечном бреду… Поминутно вскакивал, кричал. А паренёк-то молодой, курносый, с веснушками на широком лице.

На этот раз в подъезде собрались девушки и Людвинская. Они стояли в проходе, зажатом мешками с песком и железными кроватями. В доме остались лишь легкораненые. Красногвардейцы курили, табачок передала осаждённым Вера, и виновато посматривали на товарищей.

— Татьяна Фёдоровна, мы решили не эвакуироваться, — поплевал на цигарку солдат со шрамом на щеке. — Винтовку держать можем… Как дружков оставить? На миру и смерть красна, а то совесть по ночам замучает.

— Максимыч, я тебя сама потащу. — Людвинская знала солдата и старалась перевести разговор в шутку. — Время есть, дом не удержать, пожар перекинется в нижние этажи, и юнкера будут вас, выкуренных дымом, брать по одному на мушку. Революция только начинается, и не большое геройство так умереть!

Красногвардейцы молчали. Конечно, положение безнадёжное и Людвинская права, но отступление всегда дело постыдное.

— Татьяна Фёдоровна, тяжелораненых вынесли. — Вера развернула носилки и недоумённо уставилась на парня в дублёном полушубке. — Нам здесь оставаться? А? Раненые-то наверняка…

— Товарищи, время истекает. Быстро на носилки… — Людвинская торопила, боясь ненужных вопросов. — Теперь под видом раненых будем выносить красногвардейцев.

— Давай, Ванюша, — просительно обратилась Вера к парню в полушубке и неуверенно прибавила: — Правда, здоров ты как чёрт!

Парень возмутился от такого предложения: лицо раскраснелось, и в глазах упрямство. «Так у них любовь! — поразилась Людвинская, рассматривая и потупившуюся Веру, и взъерошенного парня. — То-то он из подъезда выбегал, всё рвался проводить Веру с носилками. Боялся… Вот и война и любовь, и всё это вместе — жизнь».

Последним выносили из дома командира Волкова. Командир с неохотой и смешками, которыми он прикрывал волнение, сам подтащил носилки к двери. Огляделся по сторонам, словно прощаясь с домом, и лёг. Дым застилал глаза, и командир плакал. Голоса раздавались глухо, в доме поселилось эхо.

До конца перемирия оставалось десять минут. Людвинская повернулась к баррикаде, и ветер, не затихая, трепал белый флаг.

Ночной поход

Как-то во Франции в эмигрантском кафе, где вечерами собирались русские, заспорили о революции. Спорили жарко, страстно, главное — победа! Всё дальнейшее казалось светлым и само собой разумеющимся. Только Владимир Ильич Ленин, присутствовавший при этих разговорах, становился озабоченным и задумчивым. В те далёкие дни она не понимала его задумчивости и всякую осторожность в суждениях не могла оправдать. Теперь навалились такие трудности, от преодоления которых зависело спасение революции, и как часто она вспоминала парижское кафе и лицо Ильича.

Людвинская сидела в садике церкви святого Пимена на Селезневке. В доме купца Курникова шёл обыск, и она, ожидая результатов, отдыхала у разлапистых елей. Искали хлеб.

Церковь не пострадала от артиллерийских обстрелов. В этот сумрачный день она была полна довоенного покоя и благополучия: сверкали золотые купола, искрились медные колокола с длинными языками, прижатыми верёвками. По крыше расхаживали голуби, нахохлившиеся, недовольные непогодой. Церковные врата широко раскрыты. Народу мало. На сквозном ветру сидели калеки и убогие и канючили милостыню.

Людвинская похудела за эти ноябрьские дни 1917 года. Глаза казались непомерно большими, резко выделялись брови на бледном лице. В Москве голод! Пайки крошечные, а сегодня на заседании Сущевско-Марьинского Совета по её предложению их уменьшили до ста граммов — четверть фунта хлеба в день! Запасы муки невероятно малые, а тут спекулянты.

Она прижалась спиной к дереву. От голода кружилась голова. За тем, чтобы она ела, с недавних пор следил Петрухин, добрая душа. Как-то не без ехидства, которого она не ожидала, сказал: «Вы бы хоть раз в неделю кулеш похлебали, а то как в крепости — на хлебе и воде. Посадили себя на карцерное положение и счастливы. Так и до тёмного карцера можно дожить…» Она рассмеялась, а Петрухин выпалил: «С нонешнего дня буду кормить сам, а то до мировой революции не дотянете!» Конечно, питаться она стала регулярнее, но чуда не произошло — всё та же четвертушка хлеба и кипяток. Хлебные лабазы и в Марьиной роще и на Сухаревке оказались пустыми. Она и сама ходила в ночные облавы на спекулянтов, но пока всё безрезультатно.

Петрухин присел на лавочку бесшумно. Она вздрогнула и по его расстроенному лицу поняла, что обыск результатов не дал.

— Татьяна Фёдоровна, махнём ещё разок на Сухаревку. — Петрухин свернул козью ножку. Закурить не решался, знал — Людвинская не переносила дыма. — Там есть купец Пузанков… В своё время имел торговлю хлебом. Сейчас гол как сокол, да мне что-то не верится. Прощупать бы его хорошенько. А?

…На Сухаревке творилось нечто несусветное: орды беспризорных, облепивших, как мухи, котлы для варки асфальта, полупьяные молодчики с завитыми чубами, закрывавшими лица; голодные крысы, переставшие бояться человека; чавкающая грязь, в которой проваливались и разъезжались ноги. Всё кричало, стонало, толкалось, суетилось. Появление рабочего отряда вызвало панику. Бежали беспризорники, сверкая голыми пятками и запахивая женские кофты. Подхватывали лотки с леденцами старухи. Скулили отощавшие собаки с запавшими боками. Волновалась «чистая» публика, прижимая к груди лампы и подсвечники.

Купец Пузанков оказался злым и худым как жердь. Он скрестил длинные руки и замер, привалившись к косяку лабаза. Замок болтался в ушке, тяжёлый, смазанный маслом от ржавчины. Дверь, кованная железом, приоткрыта. В лабазе шаром покати. Пусто, всё выбрано под метлу. Но Петрухин не сдавался. Походил по лабазу, посмотрел в углах и завертелся у подвалов.

— Открывай люки! — прикрикнул он повелительно. — Что ты мне тычешь в нос пустые закрома с крысами…

Петрухин зажёг свечу, хотя было ещё светло, и направился к двери, ведущей в подвалы. Так, значит, здесь и подвалы! Робкий свет выхватил крыс с хищными глазами и длинными хвостами. Под ногами хлюпала грязь…

Люки, припорошенные соломой и залепленные грязью; Людвинская не сразу их рассмотрела. Петрухин потрогал замки, разгребая грязь руками. Купец отошёл к двери. Глаза бегающие, колючие, как у крыс.

— Именем революции открывай подвалы! — Петрухин щёлкнул затвором винтовки. — Знаю, что там хлеб припрятал, бандюга! Свидетели есть…

Упоминание о свидетелях вывело купца из оцепенения:

— Что за свидетели такие?

— Опосля узнаешь, спекулянт! — Петрухин откуда-то раздобыл керосиновый фонарь и направил столб света на купца.

— Действуйте, товарищи! — Людвинская перехватила взгляд Петрухина. — Именем революции…

Петрухин поплевал на руки, поднатужился и начал ломом вскрывать замок. Ему помогал Волков, тот самый командир — из горящего дома на Никитской. Бравого командира не узнать — у него несколько дней назад умерла дочь. Умерла от голода. Волков все дни курил да смахивал тыльной стороной ладони слёзы. Замок заскрипел и, лязгнув стальной челюстью, отвалился. Пахнуло затхлостью, показалась гнилая солома с белой плесенью. Петрухин спрыгнул в подвал, но против ожидания не провалился, более того, стоял на чём-то твёрдом и пружинил ногами. Волков понимающе крякнул и подтолкнул вперёд купца. Петрухин быстро выкидывал солому, полусгнившие доски и вдруг закричал:

— Волков, свети! Тут мешки… Да-да, мешки под брезентом!

— Антихристы… Богом проклятые… — зло и бессильно шептал купец. — Дорылись, собаки… Обокрали на старости лет… Обокрали…

— Прикуси язык! — приказал Волков. Он размахнулся, но не ударил, только скривился, как от боли. — Тут детишки мрут, а ты муку гноишь… Сволочь…

Людвинская не останавливала Волкова, она и сама готова была избить купца. Хлеб гноить? Гноить в такое время?

— Моё… моё… Кровью и потом заработал! Без денег не отдам! — Купец размазывал грязные слёзы. — Какие у тебя свидетели, подлюга? Выкладывай…

Петрухин подмигнул Людвинской и прогремел над ухом купца:

— Свидетель — пролетарская совесть!

Купец помертвел от ярости. Волков осветил его фонарём. Купец был страшен: он трясся и грозил сухоньким кулаком. Петрухин вытаскивал из подвала мешки и даже на купца посматривал без прежней ярости. Хлеб нашли, хлеб!

Подошла подвода, погрузили мешки. С осторожностью, как великую ценность. Хрипло плакал купец, он обмяк и едва не падал от горя. Волков посадил его на ступеньки и нахлобучил на голову картуз. Хотел что-то оказать, но, махнув рукой, закурил.

— Как же ты узнал, что в подвале хлеб? — Людвинская светилась от счастья.

— Я узнал по крысам, Татьяна Фёдоровна. — Петрухин тоже радовался. — Крысы ушли бы от пустых подвалов. Они учуяли съестное. И, как в сказке, кота растерзали. Вы не приметили дохлого кота в углу?

— Ай да Петрухин! Молодец! — Людвинская с уважением посмотрела на парня. — Теперь тебя буду брать на все облавы. Купец Пузанков — мелкий человек! Хочешь, я тебе историю расскажу?

Они брели по ночным улицам Москвы. Неторопливо трусила лошадёнка, скрипела подвода под тяжестью мешков. Волков сидел на подводе и понукал лошадёнку. Людвинская и Петрухин боялись в темноте потерять подводу. Фонари не светили. Лишь звёзды скупо заливали голубым светом заснувшие улицы.

— Конечно, Татьяна Фёдоровна! — повеселел Петрухин. — Тут в темноте да в молчании взвоешь.

— Как-то до революции я сидела в «Крестах», так в Петербурге тюрьму называли. — Людвинская перекинула винтовку через плечо и улыбнулась в темноту: вот и появились люди, которые не знают, что такое «Кресты». — Вывели меня воскресным днём на свидание в большую приёмную. По одну сторону мы, арестованные, к которым пустили родственников и тех, кто сумел доказать, что он таковым является, а по другую…

— Интересно, человек должен доказать своё родство?! — Петрухин шагал неторопливо, во всём разбирался обстоятельно.

— Ты молодой, в царских тюрьмах не сиживал, а порядок был строгий — на свидание только родственников! Конечно, документы в участках не всегда проверяли. Родственники? Какие родственники в чужом городе! Гм… — Людвинская покачала головой: — Вот и придумывали в подполье, кем назваться: невестой, женихом, двоюродной сестрой… Иной раз выведут в свиданную, а ты стоишь как засватанная, ждёшь, и тут какая-то девица кидается на шею, коли решётки нет. И вот вывели меня в «Крестах». Посетителей много, я стою и жду. Рядом Кузьминична, напарница по камере, вздорная старуха. Арестовали её за драку на базаре, то ли она городового ударила, то ли её кто избил. Бабка бойкая. В камере всем уши прожужжала глупостями. С головы от волнения слетел платок, а косички, тонкие, как мышиные хвостики, она завязала бантиком. Навестить её явилась тоже старуха, неприятная, с ввалившимся ртом. Я невольно заинтересовалась их разговором. Кузьминична боялась за курицу, оставленную без присмотра, и давала наставления. Голос у неё грудной, трубный: «День корми пеструшку шелухой, а день — хлебными корочками». Старуха с ввалившимся ртом, видно, придерживалась другого мнения. Она поджимала губы и осуждающе покачивала головой. Кузьминична настаивала и клялась за такую услугу век её не забыть. Я плохо помню беседу с товарищем, пришедшим ко мне на свидание, потому что рядом ревела о курице распроклятая бабка. — Людвинская смеялась, хотя минул добрый десяток лет. — Окончательно убила меня не Кузьминична, а её подружка. Она, словно сорока, выплёвывала новости о соседях, новости гадкие: у той деньги украли, у той сарай сгорел, та подралась…

— Вот и встретились старые хрычовки! — добродушествовал Петрухин, придерживая мешок на подводе. — Это в тюрьме-то…

— В тот день я долго не спала, думала: почему люди попусту жизнь растрачивают? Свидание в тюрьме превратили в заботушку о курице, а общение — в поток грязных сплетен.

Ветер пробирал до костей. Людвинская поглубже засунула руки в карманы кожаной куртки. На ногах сапоги, правда, худые. Плохо, ноги мокрые, как бы лёгкие опять не застудила.

Ветер гнал тучи. Звёзды угасли. Лишь на востоке светился тонкий серп луны.

«Хорошо, что разыскали хлеб. Вот скоро доберусь до Марьиной рощи, там у «буржуйки» и ноги можно обогреть, и кипятка напиться, паёк хлеба раздобыть и соснуть часок, — раздумывала Людвинская, с трудом вытаскивая ноги из липкой грязи. — Уснуть надо обязательно, а то на ходу упаду. Облавы почти каждую ночь…»

Спать… Спать… Спать… Мысли стали путаться, из темноты проступала Швейцария с голубыми озёрами, усатый таможенник кричал над ухом, схватил за рукав и начал трясти.

— Татьяна Фёдоровна! — В голосе Петрухина жёсткость. — С чердака стреляют… Да проснитесь вы, наконец!

Действительно, с чердака бил пулемёт. Сверкающая трасса рассекла тьму, и пули шлёпались по булыжнику. Испуганно шарахнулась лошадь, громко чертыхнулся Волков. И лишь дома застыли в безмолвии.

Людвинская почувствовала, как она промёрзла. Не охватил озноб, до костей, до спазм, до боли в сердце. Она стряхнула оцепенение и, пробуждаясь от дремоты, хрипло приказала:

— Оружие к бою! Волков, подводы не оставлять!

Быстрым движением сняла винтовку, бросилась в подворотню глухого и немого дома.

…И опять по ночной Москве идёт Людвинская. Потуже затянула пояс на кожанке и наклонила голову, спасаясь от холодного ветра. Петрухин, подняв воротник пальто, поёживался. Видно, и его пробирал холод.

На востоке занималась заря. Алой полосой залила полнеба, поглотив угрюмую черноту уходящей ночи. Начинался новый день.

Загрузка...