Старшина круга, тоже оставшийся без кафтана, в одной рубашке, опустился перед Юлием на колени. Курносый с хитроватым мужицким лицом человек, бритоголовый, как все сечевики, но без чубчика — там, где у более молодых и благообразных его товарищей произрастало это единственное, кроме усов, украшение, у старшины блестела естественная лысина. Левое ухо, и без того большое, оттягивала крупная серьга.

В почтительных и многословных выражениях старшина от имени войска просил «великого князя и великого государя Юлия» принять на себя суд и расправу. Юлий обернулся, отыскивая среди приближенных своего толмача Новотора Шалу. Потом живо соскользнул с курганчика из кафтанов и принял учителя под руку, чтобы усадить. Тогда и сечевики засуетились, покрыли для Новотора еще одну бочку. Исхудалый старик в долгополой рясе, которая болталась на нем, едва обозначая тело, не без труда вскарабкался на неудобное сидение. И Юлий, ощущая, вероятно, необходимость оказывать старику поддержку, остался у него за спиной. Некоторое время они тихо переговаривались между собой, а старшина, не вставая с колен, ожидал ответа.

Суховатый и болезненно слабый голос Новотора слышался плохо, гомон на задах толпы затих. Новотор объявил, что наследник престола Юлий благодарит войско за любовь и благие чувства. Что наследник, тем не менее, напоминает войску: законный государь в стране — Любомир Третий, и Юлий, почтительный сын, не считает возможным принять престол при живом отце. И что наследник скорбит о развязанной в стране междоусобице, потому что высшее благо есть равновесие, а всякое нарушение равновесия ведет ко злу. И что наследник следует путем долга и почитает за благо недеяние, как отказ от насильственного сопротивления злу и стремление сохранить мировое равновесие. И что наследник, разумеется, не может принять на себя суд и расправу над обвиненной в злокозненном ведовстве девушкой. Он сомневается и в том, что право на суд и расправу имеет войсковой круг, но не считает возможным препятствовать кругу в его действиях и деяниях, которые круг полагает благом по праву давности.

Золотинка покосилась на развешенные у нее за спиной парами дохлые, словно ощипанные, ступни повешенных.

…И что наследник Юлий пришел сюда, чтобы призвать круг к милосердию и недеянию.

Казалось — невозможно было этого не заметить! — что старик, изнемогая голосом, говорил дольше того, что изложил ему по-тарабарски Юлий. Однако княжич не выказывал толмачу недоверия и, видимо, во всем на него полагался.

Когда Новотор замолк, старшина поднялся с затекших колен и отвечал от имени войска зычным и важным голосом, что сечевики верные великому государю, сложат свои головы под знаменами Юлия. И что невозможно то в ум взять, чтобы такой прекрасный и мудрый государь, как Любомир, обабился до такой степени, чтобы во всем уступил ведомой колдунье Милице. И что оная колдунья давно подменила государя куклой, а кукле сечевики служить не будут. И что великому государю Юлию Первому слава!

— Ура! — дружно взревело войско, сечевики и княжьи ратники без разбора — словно услышали только что из уст наследника и во всем согласного с ним старшины вдохновляющий призыв к ратным трудам.

И как было не поверить, что за взаимными учтивостями и ликованием они и вовсе забудут Золотинку! Увы, мужиковатый старшина, как рачительный хозяин, твердо помнил, что у него на возу. И коли привез на торжище — вываливай! Некоторый час еще при сочувственном внимании круга он толковал про «завещанные отцами и дедами» вольности сечевиков и заключил, наконец, тем, что праотцы велели своим измельчавшим потомкам повесить Золотинку еще до захода солнца.

Прикорнув на бочке, девушка едва перемогалась: в затылке ломило, она покусывала губы и потряхивала отяжелевшей головой, не удерживаясь порой и от стонов, — охрана подозрительно на нее косилась. И однако, несмотря на притупляющее томление в теле, душевный озноб и лихорадка уже не отпускали ее.

Старшина повернулся к Золотинке.

— И ты, девица, именующая себя принцессой Септой, — заговорил он с подъемом, — защищайся, если можешь. Войсковой круг поручил мне сказать тебе твои вины. А вины твои такие, что ты, девица, именующая себя принцессой Септой, стакався с ведомой колдуньей Милицей умышляла злокозненное ведовство против великого князя Юлия и всего правоверного войска.

— Можно отвечать? — спросила Золотинка, поморщившись.

— Нельзя! — сухо возразил старшина. Снова обратился он к кругу: — И каждый, кто свидетельствует, пусть свидетельствует, не беря греха на душу, по всей божьей правде, отеческим заветам и своей чести.

Старшина поклонился кругу на все четыре стороны. Всюду были суровые и раздумчивые лица. Круг молчал.

— Я свидетельствую! — воскликнул вдруг Новотор Шала к немалому удивлению Золотинки. Скоро обнаружилось, однако, что свидетельствует не самый толмач, а Юлий.

Княжич поманил слугу в желто-зеленом наряде и принял у него обвислую сумку. Там оказалась цепь, увесистые с виды кандалы, которые Юлий и бросил, уронил перед собой наземь.

— Вот! — продолжал Новотор от имени Юлия. — Какой-нибудь час назад эта штуковина влетела ко мне в окно и с маху стукнула в лоб.

Невнятный ропот раскатился в толпе. Кто стоял ближе, мог видеть прикрытую разметавшейся прядью волос отметину на княжеском лбу — порядочную шишку и синяк. Неясно было только как череп-то уцелел при таком столкновении — с маху!

— Есть ли связь между возвращением бежавшей было принцессы и этим происшествием, я не знаю. Пусть принцесса отвечает, если что имеет сказать.

А цепь — это все видели! — слегка погромыхивала, подергивалась, как живая, и приподнималась. Сминая границы круга, люди тянулись смотреть, старшина мешкал, не решаясь поднять зловещий предмет, чтобы показать его народу.

Вдруг Золотинка сообразила, что тут такое, она невольно хмыкнула и тронула в растерянности макушку: это был закованный в кандалы хотенчик! Вот кто прочувственно припечатал княжича по лбу — с приветом от Золотинки! Видно, Юлий перехватил хотенчика, а тот, побывав у него в руках начал вырываться… И княжичу ничего лучшего на ум не взошло, как посадить свое собственное желание на цепь! Вот как оно вышло.

Понадобились новые разъяснения Юлия, чтобы и старшина понял, что речь идет о замотанной в цепь рогульке, а не о самих кандалах, которые вовсе никуда не летали. Призвавши на помощь товарищей, с немалыми предосторожностями он поднял рогульку над собой, придерживая и цепь. Люди притихли. А те три молодца, что сторожили Золотинку, не сводили с нее глаз: не укрылись от них и волнение девушки, и смешок ее, и смущение. Повернулся к Золотинке и старшина: что скажет на это принцесса Септа? Посмеет ли она утверждать, что не имеет никакого отношения к чародейному нападению на великого государя Юлия?

— Нет, что ж отрицать, отрицать не буду, — пролепетала Золотинка при зловещем внимании всего круга.

Старшина хмыкнул, показывая, что иного ответа трудно было и ожидать, и разом с тем каким-то необъяснимым образом подчеркивая одновременно, что самое признание было получено лишь благодаря его, старшины, умению задавать вопросы. Глянул исподлобья Юлий и снова потупился, заложив руки за спину.

— Так, — соображал старшина далее, — откуда у тебя эта штуковина?

— Я ее сделала.

— А кто тебя этому научил?

— Никто не научил. Это вышло как раз ненароком… само собой. То есть это было волшебство несознательное или полусознательное… не знаю. В общем, не по правилам, не по книгам. Так вышло.

Круг роптал, но старшина, воплощенное бесстрастие, поднял руку, сдерживая преждевременные порывы.

— Положим, мы тебе верим. Но как же ты додумалась до такого коварства?

Наморщившись, Золотинка почесала переносицу: как она додумалась? Это вопрос!

— Я забавлялась, — сказала она и сразу почувствовала, что неудачно.

— Это что, такие забавы: бить государя по голове? — возразил старшина.

— Ну нет, что за глупости, — беспомощно защищалась Золотинка. — Я вовсе не имела это в виду!

— Сначала ты не имела этого в виду?

— Нет.

— А потом?

Золотинка молчит, растерянно потирая виски: виски зажаты, в затылке ломит, она не в силах понять вопрос.

— Это такая вещь, что она сама летает, куда хочет. Я за нее не отвечаю, — говорит она наконец.

— Вот как? — язвительно улыбается старшина. — Если я сейчас сниму с палки кандалы, — говорит он, трогая цепь, которая свисает длинным, до земли хвостом, — что она учудит? Снова бросится на государя?

— Нет, я так не думаю. Надеюсь, что нет.

— Надеешься, что нет. Отрадно. А кого она ударит по голове?

— Почему обязательно по голове?

— Может, и по зубам?

В толпе оживление и смех. Старшина недаром избран на эту должность, он известный дока по части словопрений. Он снисходительно улыбается, оглядывая товарищей.

Золотинка тупо молчит. Она ждет, когда ей предъявят обвинение и не понимает, что за турусы они тут разводят. Оглядываясь, она не видит вокруг ни одного доброжелательного лица. И Тучка, наверное, не может пробиться в первый ряд круга — кто его пустит с кандалами и напарником?

Старшина вынимает хотенчика из железного кольца, замкнутого на самой развилке. Не лучше ли признаться сразу? загадочно говорит он, глянув на Золотинку. Пока она обдумывает эту мысль, вышедшие из круга воины заграждают щитами Юлия, прикрывают ему голову и грудь от возможного нападения палки, да и сами пригибаются, готовые к худшему. Несмотря на томительное стеснение в голове, Золотинка невольно кривит губы…

Но не долго она ухмылялась. Вырвавшись из мозолистых ладоней сечевика, хотенчик с необыкновенной прытью бросился к Золотинка и прежде, чем она успела, что сообразить и уклониться, крепко тюкнул ее в темя. Золотинка охнула, дернувшись, и поймала рогульку одной рукой.

Изумление, написанное у нее на лице можно было принять за следствие полученной встряски. Но Золотинка и в самом деле не понимала, терялась в предположениях, почему хотенчик, побывав в руках старшины, кинулся к ней со страстью?

— Ну, что ты теперь скажешь? — пренебрежительно произнес старшина, казалось однако, он ни в каких разъяснениях не нуждался.

— Вы думаете, это какая-то военная хитрость что ли? Так вы думаете? — спросила Золотинка с простодушием даже излишним.

— Именно, — подтвердил старшина при полном одобрении круга. — Мы не особенно в этом сомневается. Мы склоняемся к такого рода догадке, — говорил он, обводя смеющимися глазами товарищей. — Мы даже так себе кумекаем, что ежели к твоей рогульке приладить железный клюв… или острие… да смазать заветным ядом… — продолжал он, не спуская с Золотинки глаз.

— Девка и в ядах знает толк! — крикнули из толпы. — Мы тут колобжегские законники. Так мы это породу вот как знаем! Дядька ее злостный курник. А девка втерлась к лекарю Чепчугу Яре. Лучше его никто яды не разбирает! — Того, кто кричал, можно было определить по движениям в толпе — люди оборачивались, но сам колобжанин, сколько ни тянулся, не сумел себя показать и только возвышал голос, отмечая каждое высказывание выкриком.

Золотинка не разглядела обвинителя и вынуждена была отвечать в толпу, вообще:

— Вот глупости! — Но домашнее «вот» никак не получилось, оттенки и всякие необязательные слова, придающие речи смягченное выражение, не вязались с надсаженным голосом. — Глупости! — повторила она, отбросив не только слабенькое, несчастное «вот», но и все остальное, что имела бы сказать в спокойной беседе.

Старшина живо обернулся к Золотинке:

— Выходит, ты училась у лекаря. Ты знаешь яды?

— Причем тут это? Я не понимаю.

— Я спрашиваю: приходилось тебе иметь дело с ядами? Приходилось или нет?

— Некоторые яды используются как лекарства. Например, для наружного применения.

— Это не ответ.

— Я делала все, что поручал Чепчуг Яря, ученый муж выдающейся известности.

— Мы не обсуждаем сейчас достоинства колобжегских лекарей.

— А что же мы обсуждаем?

— Сказанный Чепчуг, известный муж выдающейся учености, поручал тебе приготовление ядов?

Золотинка заколебалась, с ужасом чувствуя, что проваливается — всякое ее слово падает в пустоту, самые простые вещи и понятия утратили определенность, обнаружив свое двусмысленное и зыбкое существо.

— Несомненно, среди тех лекарств, которые мне приходилось готовить, растирать и смешивать под руководством Чепчуга Яри, были и яды. Как не быть.

— Среди тех лекарств были яды. Ты что, не знала назначение лекарств?

— Что вы от меня хотите?

— Ты готовила яды?

— Да, готовила.

Старшина расправил плечи и вздохнул, оглядываясь, как исполнивший трудное дело человек. И круг, свидетель блистательного законченной перепалки, оживился, вознаграждая себя за недолгое молчание игривым говором. Переменил положение Юлий: сложил руки на груди и вскинул голову, пытаясь усвоить горделивую осанку. Но горделиво не вышло — с усилием. И руки на груди лежали как-то неловко, он снова завел их за спину и сцепил. Понятно, что в этом положении трудно было держать голову высоко, взор его снова поник.

— Причем здесь яды? — беспомощно воскликнула Золотинка. — Если у кого под лавкой топор, так он что — бабушку убил?

— И кстати, — быстро возразил старшина, не давая кругу задуматься, — зачем тебе топор?

— Какой топор? — сбилась Золотинка.

— Который в руках. Для чего ты нянчишь свою рогульку?

— Опять! Начинается! Сразу что-то нехорошее на уме — да?

Толпа приветствовала Золотинкину горячность поощрительными смешками и выкриками.

— Ладно! — отчаянно продолжала Золотинка. — Мне нечего скрывать. Пожалуйста! Могу объяснить. Эта рогулька вышла у меня почти случайно, когда я попала в плен к людоеду, к оборотню. И вот эти невинная штука меня спасла. Когда волк подержал ее в зубах, оборотень, она полетала, показывая путь, и он ушел. Он будет идти за ней в поисках счастья… или не знаю чего. — Кто-то совсем близко за Золотинкиной спиной прыснул. — Может, он что-то поймет в своих скитаниях, не знаю. А я… То есть, кто подержит рогульку в руках, то она… — запнулась Золотинка, сообразив, что теперь нужно объяснить происхождение Юлиевой шишки. И вообще растолковать кругу философическое значение синяков на пути к счастью. — То есть хотенчик, так я называю рогульку, он ведет туда, где у человека надобность. Я как раз хотела попросить княжича Юлия о помощи в одном важном для меня деле. Ну вот, рогулька и заторопилась. Больше ничего.

— То есть неправильно будет полагать, что твоя надобность состояла в том, чтобы стукнуть великого государя по лбу?

— Да, неправильно.

— А какая такая сокровенная надобность имелась у меня? Почему рогулька из моих рук кинулась на тебя? Я тоже ожидаю от тебя помощи? Или счастья? — Загорелая рожа старшины перекосилась и сморщилась в предчувствии чего-то особенно смешного.

— Не знаю, — угрюмо отвечала Золотинка. — Откуда я знаю? Может, в самом деле я могла бы тебе чем-нибудь помочь. А может, рогулька свихнулась. Или у нее развиваются дурные наклонности.

— Дурные наклонности! — обрадовался старшина и вскинул руку, чтобы остановить гомон. — Но это именно то, о чем мы тебе напрасно толкуем.

— Как? — глупо удивилась Золотинка.

— А ну-ка, брось сейчас свою палку, брось! — продолжал он, не сбавляя напора. — Давай-ка мы испытаем наклонности этой невинной цацки. Ты уверена, что она ни на кого не бросится и не искусает?

Золотинка поежилась, вовсе как раз в этом не уверенная.

— Послушайте, — молвила она с деланной беззаботностью и повела рукой, чтобы показать внутреннюю свободу. Но жалкий это был жест, незаконченный. — Все можно истолковать превратно. Всякое лыко в строку. Если все это для того, чтобы поставить мне в вину государеву шишку, так я вину признаю. И приношу государю извинение за необузданную рогульку. Я глубоко сожалею о несчастном происшествии. Надеюсь, что больше этого не повторится. Я буду за ней следить. Видите, здесь есть веревочка, я привязала веревочку, чтобы держать хотенчик на привязи.

Юлий безмолвствовал. Напрасно Золотинка рассчитывала вывести его из равновесия и втянуть в перепалку. Он молчал и это было хуже всего.

— Мы тоже надеемся, — сказал старшина. — И даже надеемся подкрепить наши упования чем-нибудь существенным. А сейчас давай посмотрим не свихнулась ли опять твоя миролюбивая палка. Можешь ты приказать ей, чтобы перелетела ко мне?

— Вряд ли. Я ничего, по сути, не могу ей приказать. Приказов она не слушается.

— Ну так пусти ее и мы узнаем, чего она слушается.

В растерянности Золотинка коснулась губы пальцем, замкнула рот… и чем дольше она мешкала, ни на что не решаясь, тем большим значением наполнялось ожидание. Пустить хотенчика, чтобы он поцеловал Юлия? У всех на глазах?

— Я ничего не буду, — сказала она хмуро. — Делайте, что хотите, я не буду.

Это было поражение.

— Ну так мы имеем способ тебя заставить. Это у нас не принято: не хочу, не буду, это ты для своего милого оставь, — предупредил старшина с угрозой. Простецкое со вздернутым носом лицо его умело принимать жесткую складку. Сощуренные глаза, безжизненно лысый череп да эта зловеще посверкивающая серьга в безобразном, уродливом ухе.

— Не следует применять пытки, — сказал вдруг Юлий равнодушным голосом Новотора Шалы.

Ах, если бы можно было глянуть ему в глаза! Но тридцать шагов уничтожали всякую возможность соприкоснуться взглядом. Не следует применять пыток! — это все, до чего додумался Юлий, наблюдая жалкие барахтанья Золотинки. Нет, он не был таким, когда Золотинка очутилась в пасти деревянного змея! Правда, и Золотинка не была тогда принцессой Септой, а Юлий тот вовсе никем не был, даже Юлием…

Но не следует применять пыток. Это сдержанное возражение вызвало недовольство.

— Но, государь, — молвил старшина, повысив голос. — Как же мы тогда узнаем правду? Если девку не бить, как же она скажет? Как же мы узнаем, что за игрушка кидается на людей?

— Как хотите, — ответил Новотор, а Юлия и вовсе не было слышно.

— Государь, — набычившись, настаивал старшина, — двести-триста розог не помешают. Только взбодрят девицу.

— Я не позволю пыток, — бесстрастно возразил Новотор Шала.

Старшина досадливо махнул рукой, посмурнел и, кажется, в досаде готов был вовсе отказаться от обвинения: доказывайте сами, если такие умные! Некоторое время он стоял недвижно, раздувая ноздри, колеблясь между показным смирением и совсем не показной грубостью. Они там у себя в Сечи не очень-то привыкли к придворному обращению. Они там у себя, видно, совсем отвыкли от государей. Хотя очень их почитали.

— Ладно, — мрачно сказал он. — Свидетельствуйте, кто свидетельствует.

Но про хотенчик забыл. Хотя и не забыл, разумеется, полученной из девки обиды. Оскорблен был не старшина даже как выборное должностное лицо, а праотеческие, отчие и дедичные права и вольности. И весь круг это остро переживал. Даже княжьи ратники, составлявшие в кругу большинство, но слыхом не слыхавшие от своих отцов и дедов ни про какие вольности, — они тоже чувствовали. Выражали недоумение десятники, полусотники и сотники, сдержанно хмурились полуполковники и полковники — весь воинский начальный люд, полагавший березовую кашу естественным дополнением ко всякому войсковому довольствию.

Золотинка видела, что, избавившись от порки, окончательно всех против себя восстановила. И может статься — кто знает! — многое было бы ей прощено, когда бы она доставила им это пряное развлечение: визги голой ведьмы под розгами.

Обидевшись на государя, старшина пустил дело на самотек. Свидетели и доказчики загалдели, мало слушая друг друга. Громкое бухтение слышалось там, где торчали из толпы два одиноких весла. На другом краю майдана возобладал пронзительный голос толпенича, бежавшего из столицы дворянина, который имел что порассказать об ужасах ночного побоища, когда сторонники Милицы вырезали двадцать тысяч человек, не успевших высказаться в пользу внезапно возвратившейся на престол колдуньи. Месяц назад толпенич выпрыгнул из окна в одних подштанниках, не имея ни малейшего понятия, чьим сторонником он об эту пору является. За истекший месяц он успел приобрести и штаны, и убеждения, что и позволяло ему сейчас говорить так пространно и вольно.

Если резня в столице не возбуждала большого негодования против Золотинки, то потому, верно, что происшествие с подштанниками было давно всем известно. Зарезанные месяц назад люди — а они действительно насчитывались сотнями, если не тысячами — не вызывали уже особого сострадания. Злосчастная и жалостливая судьба погибших не вызывала ужаса по той причине, что это «давно всем известно!» Удивительное обстоятельство, умеющее уничтожать и ужас, и сострадание, и все вообще человеческие чувства. Так что всем известная резня в столице не ставилась Золотинке в вину.

Тогда как происшествие с «Фазаном» было полно пугающей новизны. Выразительный рассказ кормчего с «Фазана» заставил круг примолкнуть.

— Ровно наваждение нашло, — уснащал происшествие подробностями моряк, — весла спутались, не гребут, ровно кто за корму хватил! И она вот, — он показал пальцем, кто имеется в виду, все взоры обратились к маявшейся на бочке Золотинке, — бежит по воде, а головой лучи разбрасывает, голова сверкает, что твой фонарь. Глядите, правоверные, — скорбно сказал кормчий, выступая из круга и снимая шляпу. — Гляньте, я ведь вчера поседел. — В глубоком поклоне он явил народу заиндевевшие сединой волосы.

Гул негодования и сочувствия отметил это свидетельство. И пробудил ревность колобжегских курников, которым тоже не терпелось порассказать. Ни у кого уж, кажется, не вызывало сомнения, что подложное письмо мессалонской принцессы было подкинуто конюшему Рукосилу толпенской Милицей и что, следовательно, Золотинка, этот без племени, без роду подкидыш, вон когда еще была в связи с Милицей! Колобжане припомнили немало разительных подробностей Золотинкиного детства и юности, которые несомненно свидетельствовали, что рано или поздно малышка плохо кончит. Теперь-то она как раз и вошла в возраст, чтобы оправдать дурные предчувствия. Чего ж тянуть?

Трудно было защищаться от этого бессвязного гвалта — невозможно. Напрасно Золотинка, не смея сходить с бочки, на которой ее бдительно стерегли, тянулась разобрать смысл горячих восклицаний, болезненно напрягалась уловить обрывки речей, тайное значение порывистых взмахов руки и сокрушенных покачиваний головой; напрасно, беспокойно озираясь, она пыталась основывать надежду на выражении лиц — закушенные губы, нахмуренные брови не предвещали ничего доброго.

Старшина стоял фертом, подбоченившись, и с видом утомленного всезнания ожидал, когда потерявшая руководство толпа обратится к нему за посредничеством и разъяснениями. Во всяком случае, как кажется, он не видел умаления своих прав в том, чтобы позволить кругу немножечко пошуметь. Может статься, он находил это полезным для дела. И очень может быть, что не лишенный проницательности старшина с тайным удовольствием подмечал, как тяжко сутулится среди озлобленного гвалта великий государь.

Юлий не поднимал глаза и перестал слушать, что толмачил ему Новотор Шала. Примолк и Новотор, не поспевавший за выкриками и восклицаниями. Потупившись, Юлий не хотел видеть и не хотел слышать. С меня довольно, говорил он всем своим видом. Больше мне ничего не осталось — только терпеть, чтобы избыть эту муку чувства и пытку воображения.

Но я-то буду кричать, впадая в отчаяние, говорила себе Золотинка. Тогда я молчать не стану. Что же я буду молчать, когда они все тут с глузду съехали! О, я так закричу — только троньте! Только суньтесь ко мне со своей веревкой — я визжать буду!

В душе ее дрожало что-то слабо прилаженное.

— Да послушайте же меня! Меня послушайте! — ворвался в гомон толпы истошный вопль. — Вот же, послушайте! Будете слушать? Или как? — Взломав границу кругу, на майдан ворвался наряженный шутом юноша в красном колпаке с бубенчиками на заломленных матерчатых рогах; бубенчики тренькали у него и на поясе. И мало того, шут прибыл верхом на палочке, хотя не взнузданной и не оседланной. — Иго-го! — взвился он, подхлестнув самого себя и пустился вскачь вокруг майдана, вокруг кургана из кафтанов и опавшего знамени, вокруг Юлия, который провожал его сумрачным взглядом, старшины, который досадливо сплюнул. — Слушайте меня, наперед вас понял! — кричал он во все горло. Наконец, с душераздирающим ржанием осадил самого себя перед старшиной, и тот еще раз плюнул. — Ну так, я теперь понял! Спрашивайте меня!

Старшина, презрительно подернув щекой, не удостоил шута словом, зато откликнулся круг.

— Ну и что же ты понял, дурья твоя башка? — крикнула красная рожа в расстегнутом на голом пузе кафтане.

— Понял я, что вы хотите малютку повесить! — вскричал шут, встряхивая для убедительности головой; бубенчики звенели не умолкая. Что-то уморительно подлинное, истовое было в ухватках шута, отчего кое-кто прыснул, другие улыбались. Так до конца и не определившись, как же себя вести, не без внутреннего сопротивления решился вступить в разговор старшина.

— А кто в этом сомневался? — сказал он, скривив рот.

— Я!

В испуганном шутовском признании было нечто и от покаяния — мало кто не улыбнулся. Противоречивший взвинченному состоянию толпы, смех, впрочем, осекся в зародыше. Но как ни краток был этот миг перепада чувств, его хватило юноше в дурацком колпаке, чтобы бросить Золотинке особенный, не зависящий ни от чего происходящего взгляд. В этом взгляде было пристальное внимание и хладнокровие, нечто такое, что отозвалось в душе внезапной надеждой.

Значит, он хочет меня спасти, поняла Золотинка.

— Зачем же ты сомневался? — с нарочитой ленцой спросил старшина.

— Тебе и вправду хочется узнать, Рагуй?

— Да, я хочу знать, скажи, — отвечал Рагуй, как звали, очевидно, старшину.

— Изволь, отвечу. За один встречный вопрос — баш на баш, идет? Должен же я получить от твоего хотения что-нибудь и для своего желания? Один вопросик взамен.

Ах, как неловко было слышать этот беспомощный лепет! Как болела она душой, как пронзительно жалко было юношу в дурацком колпаке, который плел невесть что, положившись на случай. С проницательностью отчаявшегося человека Золотинка чувствовала, что скомороху нечего сказать, наудачу он оглашает воздух словами, такими же звонкими и бессмысленными, как треньканье бубенчиков. Притихшая толпа слушала, но сколько будет она слушать?

— Спрашивай! — хмыкнул старшина, тронув кончик обвисшего уса. Он чувствовал себя огражденным от всякого шутовского глумления. Мрачное и строгое дело, которому они были преданы всем кругом, служило ему защитой.

— Скажи мне, Рагуй, храбрейший из храбрых, отчего это тебя до сих пор не повесили?

Что он несет? — ужаснулась Золотинка.

— Дурацкий вопрос, — ответил Рагуй, отгораживаясь пренебрежительным движением руки.

— Верно. Дурацкий. Один дурак задаст столько вопросов, что и сотне умных не ответить. А ты, Рагуй, умный?

— Представь себя да — умный! — Старшина выказывал признаки раздражения.

— А я дурак.

— Видно.

— Видно? Хорошо видно? Тогда вздерните меня на гнилом суку!

— За что же мы тебя будем вешать?

— А что дурак.

— Разве за это вешают?

— А за что вешают?

— Ты будто не знаешь!

— Знаю.

— Чего же спрашиваешь?

— Есть за что, а не вешают. Вот и удивляюсь.

— Кого не вешают?

— Да меня же!

— А тебя есть за что?

— Есть.

— Ну так признайся, мы живо повесим. За этим дело не станет.

— А стыдно говорить. Я стесняюсь.

— Чего же ты тогда хочешь?

— Чтоб кого-нибудь повесили.

Старшина побагровел, словно подавившись словом. А в кругу послышался громогласный уже смех. Непонятно над кем смеялись.

— Дурак дурака и высидел! — проговорил старшина после затянувшегося молчания. — Ты вот что: дурацкие разговоры прибереги для базарных балаганов! А вы тоже уши развесили, — повернулся он к кругу. — Это что вам, балаган? Как малые дети! Нашли кого слушать. Не уймется, так я ему глотку заткну.

Юноша истово кивал, со всем соглашаясь, толпа продолжала смеяться, каждое слово старшины встречала смешками, а тот терял самообладание, не понимая причину веселья. Смешон был дурак с неподдельной страстью в горящих воодушевлением темных глазах, в изломе подвижных губ, во всем выражении восторженного лица, вовсе не дурацкого, а тонко, изящно сложенного. Преуморительная печать искренности в облике дурака сама по себе уже вызывала потешное оживление, источник которого трудно было даже уразуметь.

— Это что вам балаган? — подхватил шут, едва старшина приостановился. — Это вам не балаган! Не слушайте меня, заткните уши! Заткните мне глотку! — толпа откровенно потешалась. — Не слушайте дурака! Берегите свой ум! Не надо расходовать его слишком щедро! Умный всегда припасет что-нибудь на черный день. Берегите свой ум и не показывайте его зря лицам подозрительным и недостойным. На всех дураков ума не наберешься.

На этом восклицании скоморох перевел дух, но и самой недолгой заминки хватило, чтобы достигнутое с таким трудом равновесие поколебалось.

— Кончай базарить! Не до шуток! — выкрикнули в толпе среди смеха.

— Убирайся! — грубо велел старшина, замахиваясь.

Шут шарахнулся, покорно пугаясь, и сразу присел, вскрикнул, выбросив руку к верхушке дуба.

— А вон! Куда ты летишь, дура! — Все головы повернулись: меж темных ветвей метнулась над обвисшим покойником сорока. — Куда тебя нечистая сила несет, помойная кабатчица! — неистовствовал шут, топая ногами. — Ра-аз! — заорал он, взмахнув рукой.

— Два! — закончил старшина и обрушил налитой кулак — жалобно звякнув бубенчиками, скоморох брякнулся на истоптанную землю, как сломанная кукла.

От боли разинув рот, Золотинка заткнула его рукой. Подался на полушаг Юлий. Притихла толпа — кто видел. Грянувшись, шут застыл, как убитый, подвернулись деревянные руки и ноги.

— Ой! — вымолвил кто-то упавшим голосом.

И шут, мгновение назад бездыханный, подскочил с широкой улыбкой на лице.

— Раз! — вскричал он.

— Два! — возразил Рагуй.

Сбитый кулаком, шут мотнул руками и зазвенел наземь.

Снова она начал оживать, нащупывая опору. Прежней прыти уже не было, но на разбитых губах упрямо кривилось нечто, готовое сложиться в «раз!» Расставив ноги, с жестокой ухмылкой под усами Рагуй уже приготовил свое «два!» — налитой мозолистой силой кулак.

Но это невозможно было снести! Соскочив с бочки, Золотинка ринулась остановить избиение. Охранники запоздало спохватились и бросились вдогонку. А тут, разорвав рыхлую окраину круга, вломился на майдан лохматый Тучка — его сдерживала цепь, на другом конце которой упирался напарник, поневоле вынужденный принимать участие в чужом безумии.

— Государь-батюшка! — взвопил Тучка, простирая руки в сторону Юлия, который отвечал ему затравленным взглядом.

Не зная, куда кидаться, Золотинка остановилась — сразу ее настигли, скрутили, смяли, согнули в три погибели, не дав и охнуть, а потом вскинули. Тучка же, схваченный в своем отчаянном порыве цепью, неминуемо грохнулся. Стража торопилась перехватить кандальников. А скоморох, поднявшись на ноги, прикрыл разбитые губы и молчал, озираясь. Отступил он под взглядом старшина, который и напоследок явил ему убедительный кулак:

— Проваливай!

— Батюшка! Государь! — вопил простертый в пыли Тучка. — Смилуйся, государь! Невинную жизнь не погуби!

Золотинка отчаянно билась, не понимая, зачем выламывают ей руки — охранники отнимали хотенчик.

Юлий дико озирался, вздрагивая, но оставался на месте. Поднялся со своего седалища немощный учитель Новотор Шала. Бессвязные крики толпы возбуждали бессмыслицу, взломался круг.

— Помилуй, государь, спаси! Оговорили девочку! — кричал Тучка. Напарник же, прикованный цепью, стоял рядом, безучастно сложив руки, почему и видно было, что Тучкина противоестественная несдержанность для него внове.

— А все потому, что не хотели меня слушать! — крикнул затесавшийся в толкучку шут. Его и вправду никто не слушал.

— Государь! Я ни в чем… — издала оборванный вопль Золотинка, руки ей вывернули и она выпустила хотенчик, совершенно не сознавая, за что так отчаянно боролась. — Юлий! О-о! Помоги мне!

— Не трогайте ее! — свирепо крикнул Тучка, поднявшись на колени.

— Тучка, родной! — крикнула Золотинка, изворачиваясь.

Перекореженный напряжением мышц, Юлий бездействовал.

— Юлий!

Он пошатнулся или передернулся, словно для шага, но вместо этого обнаружил намерение упасть, то есть хватился за слабое плечо учителя.

Несколько запыхавшихся человек несли государю хотенчик как добычу.

— Ю-Юлий!

Он дико глянул и, словно обожженный призывом Золотинки, дрогнул, повернулся в чудовищном усилии всего тела, повернулся, как в вязком среде, которая оказывала ему сопротивление, и пошел прочь, разгребая руками перед собой, чтобы отстранить тех, кто пытался его остановить. Хотя таких не было — в пустоте он водил руками. И прошел мимо древка с опавшим именным стягом, прямо на людей, подавшихся ему навстречу, заполонивших собой весь майдан. Сквозь покорную толпу прошел, разгребая пустоту… Без единого слова следовала за княжичем помрачневшая свита.

Вброшенная на бочку Золотинка еще цеплялась взглядом за Юлия, но все уже было кончено.

— Государю дурно! Лекаря! Где Расщепа? Где Шист? — слышались тревожные восклицания, толпа бурлила.

И Золотинка разевала рот, словно бы что-то говорила, и вздыхала, словно бы плакала, но не было ни того, ни другого, ни слов, ни слез, — ничего не осталось.

Тучку, понятное дело, били. Врезали тут по сусалам и Тучкиному напарнику, который закрывался руками, не делая ни малейшей попытки разъяснить ошибку. И еще несколько пар случившихся на майдане кандальников пустились бежать, не ожидая торжества правосудия.

Когда ретивые распорядители расшвыряли народ, раздвинули его до пределов прежнего круга, майдан оголился. Не стало Юлия, не было Новотора Шалы и полдюжины приближенных. Бесследно пропал скоморох. Затолкали куда-то Тучку с его ни к чему не причастным напарником. Между делом сечевики успели разобрать сваленные курганом кафтаны. Исчезли даже валявшиеся без призора кандалы для хотенчика.

Всех вымело.

Старшина стоял посреди майдана, властно расставив ноги. Подобрал напоследок брошенную шутом палочку, которая служила ему лошадкой, и зашвырнул ее к чертовой матери. Это оказалось не далеко.

Золотинку перестали держать, она опустилась на бочку и тронула на щеке синяк. Наверное, ее тоже ударили. Кто-то ее ударил. Но мелкую эту подробность она не помнила.


Круг восстановился. Долго и невразумительно, прикрывая ладонью красное ухо, разглагольствовал тонконогий человечек Ананья. Он стоял близко от бочки и временами косил на Золотинку мертвящий взгляд… холодные прищуренные глаза, лягушачьи губы. Золотинка переставала понимать, что он говорит, хотя Ананья, часто поминая конюшего Рукосила, выступал как бы в защиту Золотинки и уговаривал круг не торопится с выводами. Слушали его плохо и скоро начали прерывать речь выкриками и свистом.

Возбужденный, распаленный страстями круг трудно было унять рассудительными речами. Чем больше Ананья тянул и мямлил, тем большее нетерпение выказывала толпа, в которой вызревало роковое для Золотинки единодушие.

Ананья удалился, замолкнув на полуслове, словно ему было лень заканчивать. Ту же унылую тягомотину продолжал мессалонский вельможа из рода санторинов Иларио Санторин. Поседелый безбородый старец в обтянутой на брюшке, кургузой курточке, вышел на середину майдана, чтобы заверить круг, что мессалонская сторона совершенно удовлетворена полученными прежде и теперь разъяснениями конюшего Рукосила. В кругу выкрикивали что-то не весьма почтительное по отношению к мессалонской стороне, но важный старец имел спасительную возможность не понимать. Медлительность его удваивал переводчик. Мы требуем полного оправдания девицы, объявившей себя наследницей рода Санторинов, — заявил Иларио. Золотинка вздрогнула. Или полной ее казни. И опять мурашки бежали у нее вдоль позвоночника. Что он имел в виду под полной казнью? Ибо недостаток полного оправдания (так выражался переводчик из мессалонов) влечет за собой признание самозванства с помощью чернокнижного волшебства. Мы же со своей стороны не видим никаких препятствий для казни, объявил на своем изуверской языке переводчик. Оглушенная Золотинка плохо разумела, что толковал еще Иларио о намерениях мессалонов покинуть страну и расторгнуть брачный договор принцессы Нуты, если княжич Юлий не воссядет на престол законным образом.

Они ушли сразу. Когда Иларио кончил, двести или триста человек начали выбираться вон, круг выпустил чужеземцев и сомкнулся. Уставшая от долгих разговоров толпа разнузданно гудела.

Оказалось, что пришла пора говорить Золотинке.

Но что-то нехорошо шуршит в ветвях дуба. Среди вытянувшихся на цыпочки, чутко наклонивших голову мертвецов, неподвижных в своей нездешней сосредоточенности, карабкается по суку неуклюжий человек. Он тащит в левой руке моток веревки.

Задравши голову, Золотинка смотрит вместо того, чтобы говорить. Да и всем любопытно.

Человеку с веревкой неловко на высоко простертом суку, он ползет медленно и боязливо. Наконец со всеми предосторожностями усаживается верхом, спустивши ноги, и принимается за дело.

Но что он там путает? думает Золотинка. Что за безобразный узел? Там нужен простой штык. А еще лучше штык рыбацкий, которым вяжут конец в скобы якорей, — надежней всего. А удавку пропустить через беседочный, чтобы можно было потом развязать. Развяза-ать… Потом.

Золотинку обливает холодом, дыхание перехвачено, она едва находит силы вздохнуть.

Возня на суку возбуждает общее внимание, никто не торопит Золотинку, хотя она стоит зря и время идет.

Внезапно спохватившись, Золотинка требует, чтобы круг вызвал свидетелем конюшенного боярина Рукосила.

Это невозможно.

Тогда она просит, чтобы ей объяснили, в чем она виновата.

Старшина объясняет.

Золотинка слушает, напряженно закусив губу, но все равно не может запомнить.

Все совсем не так, говорит она. Как же я могу объяснить, когда все не так! Письмо принцессы Нилло! Я услышала о нем в первый раз от конюшего Рукосила. Если кто его подделал, так Рукосил. Спросите Рукосила.

— А по воде тоже Рукосил бегал? — кричат моряки с «Фазана».

— Нет, по воде бегал не Рукосил, — вынуждена признать Золотинка.

С вызывающим озноб шуршанием падает удавка и зависает на расстоянии руки от Золотинки. Неуклюжий человек на суку, исполнив свое предназначение, ползет вспять.

Золотинка стоит на бочке и молчит. Она не может сообразить, спросили у нее что-нибудь или нет. По какой причине она молчит: потому что не знает, что отвечать, или потому что ждет вопроса? Или, наверное, — приходит догадка — это они ждут, не спросит ли чего Золотинка. Со всех сторон обращены к ней лица.

— А куда вы дели хотенчик? — говорит Золотинка. И морщится. Она все время морщится и ощупывает стриженную голову, это производит на толпу крайне невыгодное впечатление.

Вдруг все приходят в движение, хотя Золотинка ничего путного еще не сказала, не сказала ничего вообще. Круг распадается, словно они решили разойтись, убежденные Золотинкиным молчанием.

В голове горячий туман и тело ломит.

Все идут в одну сторону. На краю майдана черное знамя, то есть привязанная к ратовищу копья черная рубашка. Толпа стекается сюда, сбивается сгустками и вновь расползается, ее невозможно удержать в покое ни взглядом, ни руками. На другом краю торчит знамя противоположного цвета — белого. Грязно-белого, потому что рубашка не чистая.

Здесь один человек. Это скоморох в красном колпаке с бубенчиками. Он за оправдание Золотинки и потому стоит под белым знаменем.

Он глядит на толпу. Толпа под черным знаменем глядит на шута. Между ними на опустевшем майдане никого, только пустые бочки.

Толпа тихонечко потешается. Толпа ухмыляется на разные лады. Люди держат руки за поясом, упирают в бока, с видом превосходства складывают их на груди.

— Ну-ну, веселитесь, умники! — во весь голос говорит скоморох. — Скоро смеяться перестанете.

Он тоже складывает руки на груди и глядит на противника. Смех раскатывается удушливой волной — нездоровый смех, как поветрие. Шут строго молчит, не поощряет весельчаков и не останавливает.

Золотинка кусает пальцы или запускает пятерню на висок, пытаясь ухватить себя за волосы.

— Всё? — громко говорит шут. — Отсмеялись, умники? А теперь я скажу главное. — Он вынужден напрягать голос и шепелявит. У шута разбитые губы.

Золотинка дрожит.

— Валяй, только не тяни! — снисходительно поощряют в толпе шута.

Он идет вольным шагом к Золотинкиной бочке, возле который охрана и старшина. Толпа стремится следом, быстро перетекая под дерево повешенных.

— Как тебя зовут, малютка? — спрашивает шут, остановившись в пяти шагах.

Горло перехвачено, Золотинка молчит.

— Золотинкой кличут, — грубо говорит кто-то в толпе. — Не толки воду в ступе!

— Кто твои родители, малютка? — продолжает шут, не обращая внимание на зуд голосов вокруг.

Раз-два! и кто-то проворный, сильный вскакивает на бочку рядом с Золотинкой. Ухватив свисающую поодаль петлю, он живо надевает ее на шею девушке. Готово.

— Мои родители Поплева и Тучка, — шепчет Золотинка так тихо, что в толпе недовольный ропот.

Петля подтягивается на шее и плотно ее обнимает, а проворный молодчик, устроив эту оснастку, спрыгивает на землю.

— Родители малютки Поплева и Тучка, так она уверяет, — невыносимо растягивая слова, говорит шут. — Кто же папаша, кто мамаша. Поплева отец, а Тучка мать?

— Нет, — шепчет Золотинка.

— Значит, наоборот? — без улыбки спрашивает шут.

— Нет.

— Тоже нет. И не так и не эдак. Вот видишь, ты не твердо знаешь своих родителей. Не в мать, не в отца, а в проезжего молодца.

Толпа сдержанно ухмыляется.

— Чего смеетесь, умники? — холодно говорит шут. — Я еще ничего не сказал. Подождите, сейчас вас и не так проймет.

Ненароком, стараясь не привлекать к себе внимания, Золотинка ослабляет петлю.

— Говорили всякие глупости, но я и повторять не хочу. Всякие сказки про моих родителей. Но никто этому в действительности никогда не верил. Поплева тоже так не думает. А ведь он в этих вещах кое-что понимает. Если человек семнадцать раз прочел «Немую книгу» Лулия, наверное же, он кое-что понимает, как вы думаете?

По всей видимости, Золотинка не могла бы произнести более блистательной речи, даже если бы и соображала, что говорит. Люди охотно слушают, не проявляя признаков нетерпения.

— А про Санторинов… Это Рукосил достал письмо принцессы Нилло. Он утверждает, что нашел его в сундуке через семнадцать лет и оно сохранилось, потому что Колча за обивку не лазила. Может быть, он соврал. Но сундук, во всяком случае, был. Не знаю, было ли письмо, но сундук был. Вы, может, знаете, что я вышла из моря в сундуке. Но ведь не сундук же меня породил, верно?

— Именно! — торжествует шут, выставив указательный палец. — Не сундук тебя породил! Нет, не сундук. Никак не сундук. Это было бы крайне прискорбное обстоятельство при нынешнем состоянии дел. Но теперь я с уверенностью могу сказать, что сундук не причем. У меня есть доказательства! Да, у меня есть доказательства! Что говорить зря! Великий Род и Рожаницы! Она вышла в сундуке из моря! Галич, Пшемысл, Люба! Ведите сюда этого горемыку, несчастья которого превосходят все мыслимое под луной! Ведите! Что за несчастный рок свел вас на краю бездны! Ведите! Но умоляю — ни слова! Жестокий рок! Жестокие сердца! — тренькнув бубенчиками, шут прикрывает глаза ладонью.

Недоумевающая толпа не прочь посмотреть на горемыку. Старшина не находит возражений.

Товарищи скомороха уже ждут знака, они стоят поодаль у ворот палаточного городка. Люба ведет за руку одетую, как человек, обезьяну.

По первому взгляду за человека ее и приняли — горбатенький недомерок женщине по плечо. Длинные вихлявые руки и уродливая голова, на которой держалась кое-как нахлобученная шапчонка с опущенными ушами. Однако, стоило только утвердиться в мысли, что это одетая в штаны и в куртку обезьяна, как важная ее повадка, ковыляющий шаг под руку с женщиной пробуждали сомнения: точно ли это так? Существо строго поглядывало на толпу, народ расступался. Поспешив навстречу, скоморох приветствовал волосатое существо поклоном. На что обезьяно-человек ответил небрежным, но вполне уместным кивком. Потом он проковылял к виселице, где сдернул шапочку и с отменной учтивостью раскланялся на все стороны. А женщина постелила на траву тоненький стершийся коврик.

— Не изволите ли присесть, ваше величество?

Обросшее шерстью существо поблагодарило спутницу молчаливым кивком и уселось, скрестив ноги. Затем, оглядевшись, оно вздохнуло, достало из кармана палочку и принялась ковыряться в зубах, цыкая темными губами. Почтительность, сквозившая в ухватках свиты, возбуждала любопытство.

— Перед вами несчастный и злополучный сын царя Джунгарии, — несколько понизив голос, сказал скоморох.

— Джунгария? Где это Джунгария? — усомнился, не расстававшийся с веслом толстый лодочник. Он, верно, нигде дальше Колобжега не плавал.

Скоморох укоризненно глянул на толстяка. И обезьяна посмотрела страдальческими, красными от слез глазами, чтобы несколько раз с оттенком мрачноватой скорби кивнуть.

— Имя этого горемыки Жулио, — пояснил старший из вновь подошедших скоморохов. — Мы почтительно просили царевича Жулио прервать завтрак для того, чтобы встретиться со слованским народом и поведать о злоключениях своей юности. Жулио погубила его собственная жена, коварная и обольстительная колдунья.

На слове коварная, так же как и обольстительная все взоры обратились к Золотинке, которая ожидала своей участи с петлей на шее.

— Клянусь Родом и Рожаницами, — воскликнул длинноносый немолодой скоморох из пришедших, — не было под луной более благочестивого, образованного, милосердного, скромного и обходительного юноши, чем Жулио. И вот — насмешка судьбы! — в облике уродливой обезьяны он представляет самого себя на подмостках балагана!

Обросший шерстью Жулио, не оглянувшись на рассказчика, ничем не понуждаемый, кроме собственного сердечного движения, достал из кармана красной курточки грязноватый платок и приложил к глазам.

— Семнадцать лет миновало, но душевная рана не заживает, — потрогав разбитую в кровь губу, подхватил рассказ первый из скоморохов, юноша в колпаке с бубенчиками. — Лживая, неверная жена околдовала царевича и превратила в чудовище. Отец, нечестивый государь Джунгарии, устыдившись сына-обезьяны, выгнал его из родного дворца за пределы подвластных земель. Какими словами описать страдания скромного и благонравного юноши? Как выразить защемившую сердце боль?


На заре-то было, ой, на зорюшке,

поет народ.

На заре-то было на утреннай,

на выкате светлого месяца,

на восходе красного солнышка

у нас сделалось, братцы, несчастьице,

что большое-то безвременьице,

что жена мужа потерила,

острым ножичком зарезала,

во холодный погреб бросила,

дубовой доской прихлопнула,

что желтым песком засыпала,

правой ноженькой притопнула,

а сама пошла в нову горенку.


Так поет народ. Преступная жена! Безжалостный отец! Испорченные нравы! Кровосмесительная связь! Не успел околдованный царевич покинуть дворец, собственные собаки загнали его на дерево под окнами собственных покоев, а нечестивый отец уже вошел к своей юной снохе. В народе справедливо заклеймили таких людей крепким словом снохач!

Рыдания сотрясали Жулио, он согнулся, скрывая от людей нечеловеческое лицо.

— У Жулио, этого чистого помыслами и душой, благородного и мягкого в обращении юноши, была сестренка Жулиета. Как часто, уязвленный холодностью молодой жены, привязчивый юноша прижимал к груди эту невинную сиротку одного году от роду, заброшенную всеми после смерти матери! Какими солеными слезами орошал он ее златокудрую головку! Какими горькими словами, не находя нигде утешения, изливал он смышленому младенцу свою тоску и сердечное томление! Но и это невинное создание, последнее утешение царевича, мешало его жестокосердной и ревнивой жене. Обратив Жулио в обезьяну, волшебница стакалась со своим сообщником, старым, выжившим из ума царем, и велела слугам посадить крошку в сундук, чтобы заморить ее голодом.

Не сдерживая больше порыва, непроизвольно выдавая мысль свою и побуждение, шут показал на Золотинку и снова все на нее уставились — в обалдении. Обезьяна, убрав платок, утирала глаза рукой и горько вздыхала — тягостные воспоминания, должно быть, мешали ей следить за ходом событий, она не успела еще понять, что нашла сестру.

— Но Жулио, обездоленный Жулио ничего не знал о судьбе своей маленькой сестренки. Ничего! Жулио! — откровенно волнуясь, шут обратился к ничего не подозревающей обезьяне. — Подними голову, Жулио! Утри слезы! Не время плакать! Быть может, слуги жестокой волшебницы сжались над малюткой, твоей сестрой, и вместо того, чтобы погубить ее, пустили сундук на волю волн? Быть может, сестренка твоя жива? — подступив к бочке, шут легонько тронул Золотинкину щиколотку.

Люди, вся тысячная громада, затаили дыхание в предчувствии чего-то невероятного и трогательного, даже на задах плотно сбившейся толпы перестали шуметь и переспрашивать. Кто недослышал и недопонял и тот замолк, проникнувшись общим настроением.

— Посмотри внимательно! — Высоко взлетевший голос шута, казалось, вот-вот сорвется. — Пусть не смущает тебя неподобающий наряд царевны, судьба ее сложилась так же прихотливо, как твоя. Пусть не введет тебя в заблуждение грубая пеньковая петля, которую естественно было бы видеть на шее какой воровки или непотребной дряни, но не на этой чистой девушке, на этом чистом ребенке! Не обращай внимания на старую бочку вместо престола, она не может унизить того, кто сохранил благородство и в нужде. Жулио, эта девушка, как выпавший из оправы алмаз, никогда не потеряет цены. Ее можно оболгать, можно запутать подметными письмами и подлогами, можно преследовать ее всюду и везде мстительной ненавистью, но нельзя отнять у нее благородства! Прислушайся к голосу сердца, Жулио! Голос крови не обманет тебя. Узнаешь ли ты теперь в этой несчастной девушке златокудрого, невинно агукающего младенца? Узнаешь ли ты свою Жулиету?

Обезьяна всматривалась, подавшись вперед, приподнялась… Надежда и недоверие, боязнь обмануться так явственно различались в непроизвольных движениях обезьяны, в нечеловеческом, обросшем шерстью лице: в округленных удивлением глазах под взметнувшимися дугами бровями, в напряженно выпяченных губах… Сомнения Жулио так понятны были и очевидны, что отзывались в самых черствых сердцах. Ну же! Ну! — хотелось подтолкнуть неуверенного в себе Жулио, понудить его к выбору. Те самые люди, что не усомнились приговорить Золотинку к смерти, теперь, поддавшись обаянию чуда, страстно жаждали открыть в ней Жулиету.

А девочка на бочке, сознавая значение возлагаемых на нее надежд, крепилась что было мочи, чтобы не потерять равновесие и не повиснуть в петле, безвременно удавившись. Опора ускользала от нее и голова шла кругом…

И вдруг, выронив платок, обезьяна скакнула на бочку и потом сразу на грудь, несуразными руками облапила Золотинку — девушка вскрикнула, цепляясь за веревку, толпа взревела.

Добрые руки высвободили Золотинку из петли, опустили ее на землю. Жулио лизал ее языком. Золотинка просела на подгибающихся ногах, обняла обезьяну и зарыдала, содрогаясь всем телом.

И от этих слез, от заразительного счастья и от горя горячая волна покаянного умиления окатила толпу. Поседелые в битвах мужики кусали губы, заводили взор куда-то прочь, под облака, громоздившиеся над головами чудовищного размера провалами. Бородатые ратники прятались друг от друга, трогая глаза покалеченной в драке беспалой рукой. Но слезы нельзя было удержать, прорывались они там и тут болезненными всхлипами, рыдания распространялись, как помешательство, как заразное поветрие и мор. И некая высшая сила бросила сечевика на колени:

— Благая царевна Жулиета! — Задубелое лицо бритоголового мужика исказилось, он зевнул судорожным ртом и не смог продолжать.

Рыдания становились стоном, сладостным и мучительным.

— Прости, Жулиета, не помни зла! Прости нас бестолковых! В сундуке крошечная малютка! Младенчи-чик!

— Злая волшебница, окаянная жена Жулио, — неумолимо продолжал шут над коленопреклоненной, мятущейся в покаянии толпой, — положила освободить юношу от заклятия за двадцать тысяч серебряных грошей. Жулио собрал до сих пор только девять тысяч восемьсот. Прошу по мере сил и достатка, кто сколько возможет, какую меру душа положит — прошу. Каждый грош дорог. Пожертвуйте на доброе дело, на освобождение несчастного юноши.

Он поднял свалившуюся с обезьяны шапочку и двинулся сквозь толпу, прочувственно повторяя:

— В меру своих сил! Душа мера! От вашей щедрости! Благодарствуйте! Благодарствуйте!

Двойные и тройные гроши, целые пригоршни монет, серебро, веское золото и даже драгоценное узорочье переполняли маленькую шапочку. Так что шут принуждены был черпать оттуда полной горстью и торопливо ссыпать в карманы, тоже, впрочем, не бездонные. В припадке исступленного умиления люди снимали перстни; покрытые шрамами сечевики освобождались от серег и, взглянув на сиротливо стриженную царевну в объятиях обездоленного царевича, на мокрые щеки девушки и шутовской рот обезьяны, снова мазали по лицу рукавами.

Тогда как обезьяне надоели лобзания и она начала ощутимо вырываться, больно цапая Золотинку. Опасаясь, что Жулио вырвется и самым прискорбным образом, отбросив приличия, даст деру по головам размякшего воинства, Золотинка не без испуга поглядывала на скоморохов — родственные объятия затянулись. Скоморохи же ничего не хотели замечать, алчный задор не позволял ни Галичу, ни Пшемыслу, двумя старшим шутам, устоять на месте, они сдернули шляпы и пустили их по кругу, понимая, что каждое мгновение дорого. И только Люба, молодая подруга скоморохов, уловила умоляющий взгляд Золотинки.

Наконец, нужно было принять во внимание и то, что старшина крутил ус, обалдело оглядываясь, но, может статься, растерянность его было не вечной.

— Царевне дурно! — вскричала Люба, бросаясь к Жулиете.

Только тогда Золотинка сообразила, что совсем не обязательно из последних сил сопротивляться головокружительной слабости. Она закатила глаза и с благодарным чувством освобождения хлопнулась наземь.

Как во сне, безвозвратно теряя смысл, Золотинка слышала все, что происходило вокруг. Снова была какая-то возня, потом ее подняли на руки и понесли.


Густые толпы народа сопровождали их до палаток. Золотинка открыла глаза в залатанном и загроможденном всякой загадочной утварью шатре. Лихо стучал на барабане заяц. А снаружи плескалась голосами людская громада.

— Скажите ему пусть не стучит, — прошептала Золотинка, когда ее стали укладывать на постель. — Бедная моя голова! Первый попавшийся заяц поднимет такой грохот! Скажите пусть не стучит.

Зайцу ничего говорить не стали, просто отняли у него барабан.

— Где он? — шептала Золотинка, подрагивающими руками натягивая одеяло под самый подбородок. — Где он? Пусть не уходит. Скажите ему пусть не уходит.

Его вернули, уразумев, что он — это не заяц, а спаситель. Темноволосый и темноглазый юноша со страстной складкой губ выразительного лица.

— Это я! — заявил юноша, в знак доказательства прикладывая к взлохмаченной макушке дурацкий колпак. — Он — это я. Меня зовут Лепель.

— Лепель, — прошептала Золотинка. — Сейчас. Сейчас я соберусь с мыслями. Дай мне руку.

Но закрыла глаза. И долго не могла справиться со своей победной головушкой, в который продолжался разброд и шатания, и какая-то давка, и ломило затылок. Кажется, она помнила только одно: важно не растерять мысли!


И однажды был день, тот или другой. Лепель сидел перед сундуком и раскидывал карты, цыкая губами. Во сне Золотинка застонала, зашевелилась она уже наяву — юноша вопросительно глянул. Она затихла и немного погодя снова приоткрыла ресницы. Темные глаза юноши живо пробегали по раскиданным картам и каждый раз он чему-то удивлялся, посвистывая и вытягивая губы.

Обозначенные без малейших неясностей губы тоже нравились Золотинке. С легкой горбинкой нос выставлял заметные, словно бы вывернутые ноздри; они не портили общего впечатления, потому что Золотинка не останавливалась на частностях. Отдельные черты, слагаясь в чистое и определенное целое, являли признаки натуры подвижной и страстной.

Да, он всегда торопится, — вывела Золотинка, наблюдая беготню сбрасывающих карты пальцев. Может, это было неправильное слово — торопится, случайное, но природное свойство, что за ним стояло, как раз и бросило Лепеля на выручку Золотинке прежде еще, чем он успел соизмерить свои силы с трудностями предприятия. И, не поторопившись, ничего, наверное, тогда и нельзя было достигнуть. Точно так же как ничего нельзя было бы успеть при точном соизмерении сил с обстоятельствами.

И это удивительное свойство — торопиться — было нечто прямо противоположное трудной неподвижности Юлия… Этот — посвистывал, хотя на губах его еще не засохли запекшиеся ссадины.

Лепель оглянулся в сторону входа и тогда Золотинка услышала голоса. На ярко освещенном полотнище парусины призрачно колебались размытые узоры листвы. А люди стояли дальше дерева. Их нетрудно было узнать: столичные лекари Шист и Расщепа. Несколько последних дней Рукосил присылал нарочного, чтобы осведомиться о самочувствии царевны Жулиеты. Рукосил выказывал озабоченность, а вместе с ним и посланные им лекари. Они всегда приходили парой и, не особенно понижая голос, перебрасывались над низкой Золотинкиной постелью вескими замечаниями. Всякий раз новыми.

Лепель поспешно убрал карты и освободил сундук, потому что другого стола в палатке не имелось. Звякнул медный таз, верно, врачи имели в виду пустить кровь.

Но Золотинка не открывала глаза: Лепель не уходил и это мешало ей посмотреть на врачей. Без колебаний скинув покрывало, они обнажили больную, кто-то взялся прощупывать сквозь тонкую рубашку живот и выстукивать грудь. Тоже самое потом повторял другой.

— Возможно, лихорадка и покидает тело, как ты верно указывал, однако осторожный врач не станет спешить с выводами, — говорил Шист немного погодя.

— Было бы в высшей степени легкомысленно принимать простое отсутствие болезни за признак выздоровления, — тоном выше и поживее отзывался Расщепа.

— Пре-жде-вре-менно!

— Если болезнь ушла, тело должно заполниться жизненными соками.

— Вне всякого сомнения!

— Однако мы не можем проследить восходящего или нисходящего движения соков.

— Движения не происходит.

— Обрати внимание, товарищ: пульс учащенный, дыхание прерывистое, кожные покровы утратили чувствительность. — Цепкие пальцы пребольно щипали Золотинку, она терпела.

Со смешанным чувством стыда и безнаказанности Золотинка подставляла себя праздному взгляду Лепеля, присутствие которого она безошибочно ощущала в изголовье. Так же явственно, как ощущала собственное тело — задравшаяся рубашонка почти целиком обнажала ноги.

— Язык… Что за язык! — Те же толстые пальцы беззастенчиво раздвинули рот и вытащили на свет язык. — Влажный, обесцвеченный, бледный налет… — Расщепа затолкал язык обратно и сомкнул Золотинке губы.

— Моча… Где моча? Эй, дружище, — обратился Расщепа к скомороху. — Ты приготовил мочу?

Род и Рожаницы! Лепель приготовил. Жидкость звучно полилась из сосуда в сосуд. Лепель приготовил ее много.

— Вялая моча. Никчемная.

— Запах ослабленный.

— Вялая моча и мутная, что особенно скверно — мутная. Нет, я не пожелал бы такой никому из ближних!

— И вот глянь-ка: внезапная лихорадка! Пунцовые, болезненно красные щеки! — Чья-то ладонь пошлепала Золотинку по лицу. — Много ли жизненных соков в человеке, который так скверно мочится?

— Когда прославленный врач Шист утверждает мало, я не возьму на себя смелость сказать обратное!

— По-видимому, жизненные соки обильно и беспрепятственно истекают в мочу и жизнь покидает тело.

— Э-эй! Бросьте! — заволновался Лепель. — Бросьте вы эти присказки! Чтобы я не слышал! Не для того я девчушку из петли вынул, чтобы вы утопили ее в моче. Чтобы разговоров этих больше не было. Лечите и все!

Золотинка осторожно приподняла веки: Шист, дородный малый с квадратно обвисшими щеками и квадратно рубленной челкой, смерил шута многозначительным взглядом, пожал плечами и повернулся к товарищу. Мужчине во всей отношениях скорее округлому, чем квадратному.

— Я не поручился бы за жизнь человека со столь дурно пахнущей мочой, — с особенной сердечностью в голосе сообщил Шист товарищу.

— Мы не воскрешаем мертвых, — в том ему заметил Расщепа.

— Именно, — подтвердил Шист.

— И не умерщвляем живых.

— Ни того, ни другого!

— На этом и сойдемся! — живо вставил Лепель.

Но щекастый Шист остановил его движением растопыренной пятерни, тоже толстой, почти квадратной.

— Послушай-ка, любезный, как тебя бишь… Во всяком деле требуется известная сноровка. Не так ли? — Он покосился при этом на товарища, взгляд сопровождала беглая, в меру язвительная усмешка. — Не берусь судить насколько это относится к вашему мм… любезный, ремеслу. А все ж таки не уверен, что всякое там кривлянье, что всякие там ваши мм… песни и мм… пляски вышли бы у меня как полагается. Без сноровки. Без сноровки, я хочу отметить. Вряд ли это мое призвание: петь и плясать. Верно, это твое призвание. Верно, ты к этому мм… делу приноровился. Приладился. Бог в помощь! А я не настолько самоуверен, что перекривлять тебя в твоем деле. Пере… мм… скоморошничать. Передурачить. Перепаясничать.

Поднявшись в свой полный, квадратный рост, взволнованный лекарь задел макушкой чьи-то деревянные ноги и с неприятным ознобом вскинул глаза, внезапно обнаружив над собой молчаливое сборище развешенных на веревочке человечков, которые покачивались, насупив зверские рожи.

— Вот так вот! — сказал он, быстро оправившись. Перевернул вверх тормашками раззолоченного царя со свирепо распушенной бородой и глубоко надвинул шапчонку на его гневливые глаза. И когда достойный повелитель деревянных подданных оказался в беспомощном положении, пребольно щелкнул царя по носу.

Но кто бы это стерпел! Оскорбленное Золотинкино сердце колотилось. И первым ощутил на себе ее мстительное чувство Расщепа.

Он замер, уронив челюсть, так что и рот приоткрылся. Нечто чуждое и небывалое обволакивало сознание, завладевало руками и ногами, лишая Расщепу прямого с ними сообщения. Среди прежних, покойных и безопасных, мыслей зашевелились побуждения-чудовища. Взгляд лекаря нашел заячий барабанчик раньше еще, чем определилось намерение. В застывшем изумлении перед собственным задорным ухарством, Расщепа опустился на корточки, что и само по себе было не просто для тепло одетого и сытого человека, принял барабанчик на колени и застучал. Сначала медленно, как в полусне, а потом все живей и живей — увлекаясь.

— Перестаньте стучать! Вы известный врач! Стыдитесь! — с испугом прикрикнул на него Шист, но и Шист уже не владел собой. Сердитым движением он ухватил медный рог, приставил к губам и, напыжившись, дунул. Звук вышел преужасный — квакающий и скрипучий, ужас отразился на лице несчастного лекаря.

— Отнимите у меня трубу! — успел он выкрикнуть между двумя вздохами и снова застонал, загнусавил в рог. — Отнимите барабан! Тьфу! Трубу! — выкрикивал он, багровый от удушья, со слезами на глазах, но поделать ничего не мог, снова и снова принимался извергать омерзительные трубные звуки.

Расщепа же не в лад и не в погудку, самозабвенно, в упоительном безумии колотил крошечный барабанчик. Вой, грохот и стенания вперемешку закладывали уши. Набежавшие в палатку скоморохи ошарашено переглядывались. А распростертая на постели Золотинка едва дышала приоткрытыми розовеющими губами, ко всему, по видимости, безучастная.

— А ведь, и вправду, смешно, — пробормотала Люба, без улыбки наблюдая затеянное лекарями представление.

— Да, это сделано, — согласился Лепель, с некоторой растерянностью переводя взгляд с Расщепы на Шиста. — Ничего не скажешь — сделано.

Седовласый Пшемысл, остававшийся у входа в палатку, протянул, покачивая головой:

— Это может иметь успех.

Усилие, которое требовалось Золотинке для представления, стало велико, она изнемогала, неистовствуя за двух упитанных, переполненных жизненными соками мужчин и долго не вытянула — отступилась.

Труба вывалилась из разом ослабевших рук Шиста, он попятился и столкнулся с бочкой, почему и пришлось опуститься с размаху задом. Безумная гримаса сошла с круглого лица Расщепы, сменяясь покаянным испугом.

Лепель так и причмокнул от восхищения.

— Учитель, вы преподали мне урок! — истово сказал он. — Если я не смеялся от души, то просто… наверное, от зависти. Вы ошеломили меня. И покорили! Если таких же высот вы достигли в собственном ремесле… Простите! Я снимаю шляпу.

Ни слова не вымолвил Шист, поднялся с бочки и слепо, с безумными дикими глазами двинулся к выходу. Следом поспешно рванул Расщепа.

— Больной требуется полный покой! — с беспредельным отчаянием в голосе выкрикнул Шист, оказавшись далеко от палатки.

Люба укрыла Золотинку, они потянулись к выходу, цыкнув на Лепеля, который хотел было расположиться у сундука. Когда все вышли, Золотинка приподнялась на локте, прислушиваясь к голосам. Ничего путного скоморохи еще не сказали, как кто-то из них предупредил изменившимся голосом: Рукосил идет! Обычная беспечность оставила скоморохов, они заговорили оборванными и словно бы сдавленными в спешке и тревоге выражениями.

Скоро Рукосил показал себя: уродливая тень легла на склон парусины, а рядом увивались размытые пятна собеседников.

— Несчастная малютка никак не опамятуется. Целыми днями стонет. Опасность не миновала, боярин. — Это был Лепель. Приторный до неузнаваемости голос. Лепель обхаживал вельможу так бережно, вкрадчиво, словно имел основания опасаться и за его жизнь тоже.

— Что-нибудь говорит? — спросил Рукосил, не выказывая признаков болезненной слабости, которые могли бы объяснить необыкновенную Лепелеву заботливость.

— Часто поминает твое имя, боярин, — сказал Лепель.

— Вот как? — сдержанно удивился Рукосил. — В каком смысле?

— В положительном.

— Что значит в положительном? — Рукосил несколько понизил голос, тогда как Лепель при самых вкрадчивых оборотах нисколько не заботился слышит его кто посторонний или нет.

— Чтобы сказать наверное — затрудняюсь, — протянул Лепель. — Получается, как бы с надеждой тебя поджидает.

Что он мелет? — Золотинка скомкала покрывало.

Рукосил — вот удивительно! — не нашелся и пробормотал нечто не весьма вразумительное.

— …И нуждается в усиленном питании, — мягко внушал Лепель. — Врачи настаивают: каждый день большой яблочный пирог на привозном сахаре. Вишневый пирог. Жареный поросенок, две курицы, гусь. И вина, много вина!

— Много вина?

— Не меньше полубочки красного мессалонского каждый день.

— Не много ли будет?

— Никак нет, боярин! Наши женщины то и дело купают малютку в вине. Удивительное средство против лихорадки.

— Шист велел?

— Да мы и сами с усами. Кое-что повидали.

— Ладно, я распоряжусь.

— А то свое вино у нас вышло…

— Хорошо, я сказал! — оборвал его Рукосил и Лепель послушно прикусил язык.

Уродливая тень заскользила ко входу, но Лепель достал конюшего и напоследок.

— Жаркими губками малютка все шепчет в лихорадке: передайте, мол, вельможному Рукосилу, конюшенному боярину кравчему с путем и судье Казенной палаты… передайте… шепчет она. А что передать? Увы! Естественная стыдливость смыкает уста.


Заря моя зорюшка,

что ты рано взошла?

Калина с малиной рано-рано цвела,


поет народ.

— Пошел вон, дурак!

Откидной полог дернулся, Золотинка бросилась на подушку и зажмурилось. Сердце больно зашлось, защемило и не давало вздохнуть.

Помешкав у входа — в палатке скоморохов он оказался впервые, — Рукосил прошел к низко разложенной постели и стал. Золотинка знала, что он смотрит. И это тянулось долго. Так долго, что, зачарованная властным взглядом, Золотинка против воли и прежних намерений приподняла веки… глаза ее открылись. Высоко возвышаясь, Рукосил глядел вниз. Хищный вырез черных ноздрей, усы торчком и острый, нацеленный в Золотинку угол бородки.

— Что у тебя с головой? — молвил Рукосил негромко.

— Болит.

Он присел на корточки, тронул висок, отчего Золотинка напряглась. Потом, помедлив, достал из ножен узкий кинжал и снова потянулся к голове. Отрезанную возле уха прядку ярко-золотистых волос Рукосил распушил в щепотке, задумчиво на нее воззрившись… Оглянулся и встал. Понадобилась кружка с водой — туда он бросил Золотинкины волосы. В лице изобразилась сосредоточенность. Золотинка наблюдала загадочные действия Рукосила с предчувствием чего-то неладного, хотя и представить не могла, откуда ей ждать напасти.

— Смотри, — особенным, торжественным голосом молвил Рукосил, наклонив кружку над земляным полом. Вода полилась. — Они на дне! — Рукосил предъявил Золотинке опрокинутое на бок нутро кружки. Волосы осели тяжелым блестящим узором.

Ну и что? — спросила Золотинка безмолвным взглядом.

— Это золото.

Все равно она не понимала.

— Золото! Твои волосы обратились в золото. Настоящее золото! Не то, про которое говорят поэты, а то, которое прячут в сундуки.

Горстка сверкающих желтых нитей пересыпалась в ладонь и Золотинка с недоверием ощутила их осязательную тяжесть.

— Ты позолотела, считай что, на четверть, — тихо промолвил он, запуская пятерню под корни Золотинкиных волос. — Как сорокалетняя женщина.

Сердце испугано билось — Золотинка прекрасно поняла, что Рукосил имел в виду: сорокалетняя женщина. Зеркало показало ей в густой уже гривке блестки золотых прядей — проседь. А виски, те совсем поседели — заблистали неестественной желтизной.

— Что это? — прошептала она расслабленно.

— А ты думала даром по воде бегать? Яко по суху? — воскликнул вдруг Рукосил с неожиданным и неоправданным, казалось, ожесточением. Он встал. — Думала так себе: раз в окно и привет! Нет уж! Куда ты от меня убежишь?! Куда?! Я тебя породил. И без меня ты сгоришь. Растворишься в золотом свете.

Дрожащей рукой, не опуская и зеркала, Золотинка перебирала волосы: золото скользило между пальцами, упругое и податливое, но все равно не живое. Золотинка подавленно глянула на Рукосила.

— Ничего не поделаешь! Всё! — развел он руками и поклонился.

Намотав на мизинец ускользающую нить, Золотинка изловчилась рвануть и охнула — выдрала золото с корнем.

— Другой вырастет, — хмыкнул не без злорадства Рукосил. — Если до последнего выщипать, все равно оно прорастет, золото.

— Вот и ладно, начеканю монет, — с вымученной беспечностью отозвалась Золотинка.

— Сначала позолотеет голова, потом ногти, — заговорил Рукосил, медлительно вдавливая слова. Подобрав заячий барабанчик, он взялся выстукивать редкий и жесткий лад: бам!.. бам! — с томительными промежутками. — Кончики пальцем онемеют и тоже обратятся в золото. — Бам! — Всё понемногу — в камень. — Бам! — И самая смерть придет в золотом обличье. — Бам! — Конечности утратят подвижность и замрут… навсегда. Навсегда сомкнуться уста. Лицо застынет, как хладеющая личина. — Бам! — И тогда даже глаза, пока еще живые глаза на золотой маске, не смогут выразить леденящий душу ужас. Ты обратишься в золотого болвана, застывшего в выражении неизбывной муки. — Бам! — Тебя поставят у водомета в государевом замке. А потом какой-нибудь мошенник отпилит тебе нос. — Бам! — И тогда, от греха подальше, тебя упрячут в подвал за ржавую железную дверь, в вечную темноту. И все равно какой-нибудь чокнутый додумается в тебя влюбиться и заберется под дверь, завывая стихами.

Рукосил оставил барабан и наклонился совсем близко.

— Что побледнела? Молчишь? А ну как, — зашептал он, — примутся тебя распиливать на куски, чтобы переплавить, и за слоем золотой стружки хлынет живая кровь? Как?

Чисто вымытое лицо его склонилось еще ниже, касаясь Золотинки дыханием… Глаза странно окостенели, явилось в них нечто неподвижное, выражение одной мысли, одного застылого побуждения… А в складке раскрытых губ обморочная расслабленность, которая пугала Золотинку не меньше, чем выражение глаз. Она вжалась в подушку… рука ее, шевельнувшись обок с постелью, нащупала рукоять увесистого, как молоток, зеркала.

Движение это не укрылось от Рукосила. Он резко выпрямился. Бледные щеки поплыли краской, но в остальном он сохранял, по видимости, самообладание, потому что в противоречии с нездоровым румянцем на щеках усмехнулся.

Все было сказано и отвечено без единого слова, и теперь оба имели возможность притворяться, что ничего совершенно не произошло.

Рукосил заходил по палатке, резко огибая сундуки и наступая на рухлядь.

— Восприимчивая девочка и способная! — заговорил он немногим только живее обычного. — Но прими в соображение: ты совершаешь самоубийство! То, что ты делаешь — самоубийство! Скоро от тебя ничего не останется. Ты расходуешь себя варварски. За каждое волшебство расплачиваешься частичкой собственной жизни. Каждое чародейство отзывается золочением. Вот что пойми: все в мире взаимосвязано, каждая вещь, каждое явление тысячами, сотнями тысяч зависимостей связаны со всеми другими вещами и явлениями. Волшебник тот, кто постигает единство мира и учится воздействовать на него в некоторых точках, где обнажается взаимосвязь явлений. Постигая внутреннюю природу сокровенного, ничтожным усилием он приводит в действие титаническую, несоизмеримую с жалкими возможностями человека мощь. Это и есть колдовство. А то, что ты делаешь, не колдовство, а варварство! Дикость! Отсебятина какая-то! Оскорбление истинной науки! Скажи, — повернулся он, — можешь ты по своему произволу повторить эту штуку: бежать, не касаясь земли?

— Я вообще не понимаю, как это сделалось. — Золотинка сидела, закутавшись в покрывало по горло.

— Ага! То-то! — воскликнул Рукосил с несколько деланным торжеством. — Дикость потому что! Медвежьи пляски. Каждый раз изобретаешь все заново. Вместо того, чтобы использовать таящиеся в природе силы, ты с ними борешься, ты против них идешь! Это вообще невозможно! Если что получается, то исключительно по невежеству. И я думаю, что когда ты начнешь немножечко разбираться в волшебстве, ты многое уже не сможешь никогда повторить, может, и больше сделаешь, а этого уже нет. Чтобы сознательно сделать то, что вышло у тебя по наитию, по случайности… о! нужно пройти большой путь.

В горячих рассуждениях Рукосила Золотинка уловила ревность. Она поняла то противоречивое и трудное чувство, что владело им сейчас, заставляя выдавать затаенное. В чувстве этом была зависть, было ощущение ревнивого превосходства, было нечто от злобного недоброжелательства и от восхищения, то была пугающая и противная чистой Золотинкиной натуре смесь любви и ненависти. Страстное желание растерзать, чтобы потом оплакать.

— Я отучу тебя от дикости! — говорил Рукосил, расхаживая. — Я покажу тебе приемы подлинного благоустроенного чародейства!

— А если я не буду больше волхвовать?

Рукосил пожал плечами, не запнувшись даже на мгновение, что сообразить, что стоит за вопросом.

— Попробуй. Хотел бы я посмотреть, как это у тебя выйдет, когда ты не в состоянии отделить чародейство от непроизвольного желания. — Он кинул острый взгляд и убедился, что предположение его верно: Золотинка, задумчиво уставившись в пространство, кивнула сама себе. — Чтобы отказаться от волшебства, — продолжал Рукосил с уверенностью, — тебе нужно отказаться от всякого сильного желания. Со всей возможной тщательностью избегать малейших проявлений страсти. Отказаться от самой себя, в конце концов. Но где бы ты ни спряталась, в какой бы пустыне, как бы ни морила ты себя голодом и холодом — что? Чем отзовется купленный путем самоотречения покой, как не новой вспышкой воспаленной мечтательности? Силой бессознательного чародейства мечтания твои рано или поздно обретут плоть. Куда ты от себя денешься? Как убежишь от самой себя? Как обуздаешь проснувшийся дух? Твой дар и твое проклятие. Ты обречена.

— А что говорят Дополнения? — спросила Золотинка бесконечно спокойным, неживым голосом.

— Ничего! — отрезал Рукосил. — Об этом нигде не сказано. Не сказано и не написано. Что не написано, то и прочесть нельзя. Ни в новых, ни в старых, ни в новейших дополнениях — нигде ты этого не прочтешь! Нигде! Ты мое открытие! Ты мое создание, мое творение, моя вещь! Я тебя создал! Потому что я гений и мне нет равных! Я один! — Голос его гремел торжествующими раскатами.

— Хорошо, — раздумчиво сказала Золотинка. Разговор занимал ее гораздо больше, чем она решилась бы это показать. — Хорошо. Почему тогда не свериться с «Последними откровениями» Ощеры Ваги?

— Чушь! — фыркнул Рукосил, непонятно с какой стати озлобляясь. — Никаких «Откровений» не существует! Сказки для деревенских колдунов! Есть старые, новые, новейшие дополнения. Есть толкования к дополнениям. Есть толкования к толкованиям. Есть краткий извод дополнений и есть полный. Все есть! Самих откровений только нет и никогда не было! Ни один человек не держал их в руках. Эти твои откровения — никто их не видел. Дополнения есть, а откровений, увы! нету. В дополнениях суть!

Трудно было уразуметь из-за чего он так расходился, Золотинка оставалась бесконечно далека. Рукосил ощущал это.

— Я твой творец, ты моя собственность! Моя вещь! — Он схватил брошенный на сундук барабанчик и нерасчетливым ударом кулака пробил его тугое днище. — Живой ты не достанешься никому!

— Я буду иметь это в виду, — заметила Золотинка, поднимая глаза.

Рукосил остановился, вглядываясь, чтобы понять смысл и значение напускного спокойствия… И ничего напускного не увидел.

— Собственно, — сказала она, пожимая плечами, — ты не пришел ко мне на помощь, когда сечевики хотели вздернуть меня за излишнюю прыть и поспешность. Я больше ничем тебе не обязана.

— А ты этой помощи просила? Просила? — вскричал Рукосил, терзая барабан. — Попроси! Попроси и весь мир будет к твоим ногам.

— А где Тучка?

— Я уже отдал распоряжение, чтобы Тучку освободили, — без запинки отвечал Рукосил. — «Фазан» ушел вместе со всеми судами, но я велел, чтобы Тучку твоего вернули. С него снимут цепи и он придет. Нянькайтесь друг с другом сколько влезет.

— А Поплева?

Он был готов к вопросу.

— Разумеется, и Поплева. Я ничего не забываю. Я помню, ты выражала беспокойство. Мои люди будут искать Поплеву.

— Этого я не просила. Я просила освободить его.

— Ничего не знаю об этом человеке.

— Миха Лунь знает. А Миха у тебя в плену. Он превращен в вещь и валяется где-нибудь среди хлама. — В глубине зрачков чародея что-то вздрогнуло. — Позволь мне поговорить с Михой и тогда, может быть, не нужно будет устраивать вселенских поисков.

Рукосил задумчиво запустил пясть в прорванный барабан и вытащил запавший туда клок свиной кожи; натягивая лохмотья, он пытался закрыть дыру. Но ничего не получалось, кожа съежилась от удара и ее стало меньше. Рукосил недоумевал.

— Но ведь и ты могла бы мне чем-нибудь помочь.

— Чем?

— Какой-нибудь пустяк. Просто свидетельство доброй воли. — Он подождал, прилаживая лохмотья, но Золотинка ничего не спрашивала. — Курники наступают большой силой.

— Курники? — удивилась Золотинка.

— Курниками называют теперь сторонников Милицы. Потому что колобжеские курники оказались среди самых верных и рьяных. Колобжег первым изъявил Милице покорность. Епископ Кур Тутман назначен патриархом всея Словании, хотя и остается в Колобжеге за невозможностью проехать в столицу. Но Кур занимает меня меньше всего. Как только представится случай, горожане снова выбросят его на помойку. Что действительно важно, так это войска столичных курников. Их силы превосходят наши в три-четыре раза.

— Но я-то причем? Я-то тут что?

— Я же сказал пустяк. Просто свидетельство доброй воли. Какое-нибудь пустячное волшебство в нашу пользу. Ничего большего мне от тебя не нужно.

— И ради такого свидетельства я должна пожертвовать частицей собственной жизни? Не малой, наверное, если речь идет о целом войске.

Готовый уж было возразить, Рукосил смолчал. Застыл, наклонив голову… потом осторожно поставил остатки барабанчика на сундук.

— Хорошо. Я подумаю над твоей просьбой.

— Когда?

— Миха Лунь валяется у меня в Каменце, это в предгорьях Меженного хребта. Не так далеко отсюда. Но не могу же я все бросить и по первой твоей прихоти мчаться в Каменец! Я подумаю и ты подумай.

На руке у него был Асакон.

— До свидания, — сказал Рукосил.

Нагнулся и уверенно поцеловал ее в губы.

— Да! — сказал Рукосил на выходе. — Я велю поставить для тебя отдельный шатер. Не гоже царевне Жулиете тут оставаться.

— Мне и здесь хорошо.

— Как знаешь. — Он вышел.

Тылом ладони девушка вытерла влажные после поцелуя губы. И еще раз вытерла… Но все это было напрасно — она чувствовала, что слабеет. Что Рукосил лишь тем избавил ее от чего-то худшего, что ушел.

Вместо Тучки пришлет мне оборотня, — решила Золотинка. Она плотнее закуталась в простыню и сидела на постели недвижно.


На следующий день, прихватив одеяло, Золотинка выбралась на воздух. Накрапывал дождик, валили тучи с растерзанным косматым брюхом, на севере, где хмурилась непогода, происходило что-то зловещее. Берег оголился, боевые ладьи еще третьего дня ушли вверх по реке, остались только неповоротливые насады, изготовленные нарочно к свадьбе Юлия и Нуты и ни для какого иного дела, очевидно, не годные.

По опустевшим улицам палаточного города слонялись неприкаянные обозники и женщины. Скоморохи толковали между собой, что надо бы нагрузить повозку и готовиться к бегству. Где-то Лепель дознался, что Рукосил еще с вечера отправил обоз с приданым принцессы Нуты в свой замок Каменец, полагая, очевидно, что золото Нуты будет там в безопасности. Из чего Лепель и сделал заключение, что Рукосил не особенно нуждается в победе.

— Не надо суетится, — сказала Золотинка. — Рукосил победит. — И увидела Тучку.

Нечесаный, без шапки, в промокшей парусиной рубашке и штанах, он подволакивал недавно еще закованную в кандалы ногу. Бросив одеяло, Золотинка ринулась навстречу… и они остановились в трех шагах, не решаясь обняться.

Необъяснимая, обидная после томительной разлуки сдержанность не оставляла их и потом. Исподтишка приглядывались они друг к другу, убеждаясь в переменах, и спрашивали словно исподтишка.

— Ну, а что Поплева?

— Пропал. Так он и не вернулся. Потом поговорим.

— А!

— Ну, а ты-то как? — Что могло звучать бездарнее и скучнее. И какой имелся у Тучки ответ?

Слова вязли у Золотинки на языке, чужие и необязательные, когда она пыталась изложить несколькими оборотами речи повесть своих злоключений.

А Тучка, в свою очередь, не настаивал на подробностях.

Или его подменили? Подменили того Тучку, что валялся на земле, взывая к милости государя-батюшки?

Вот они сошлись теперь и словно споткнулись друг о друга, не умея преодолеть замешательство. Золотинка не спешила с расспросами, опасаясь, может быть, что они будут звучать, как испытание, как прозрачно выраженное недоверие и желание уличить Тучку в незнании обстоятельств собственного прошлого. Ну а Тучка, тот словно не знал, что спрашивать. Золотинка не была откровенна, многое умолчав из того, что связывало ее с Рукосилом, и тем более умолчав о Юлии. Тучка же, со своей стороны, глухо и неохотно говорил о тягостном существовании на «Фазане».

Уж теперь-то все будет хорошо, — взаимно уверяли они друг друга, словно друг перед другом оправдываясь. Раз мы вместе, найдем и Поплеву.

— Всем надо поступиться, чтобы выручить Поплеву, — оживился Тучка, когда Золотинка открыла ему кое-что из последнего разговора с Рукосилом. — Если так… Умолять надо Рукосила, молить. Зачем такому могущественному господину как Рукосил маленький человек Поплева? Кто такой Поплева? И если ты имеешь к конюшему доступ… Не зазорно такому человеку как конюший Рукосил и послужить. Если дело за этим станет. На тебя ведь надежда, слушай. Не зазорно и поклониться. Рукосил большой человек, большой.

Тоскливо слушала Золотинка, закусив губу и не поднимая глаз. Оборотень, решила она. И в следующее мгновение ужаснулась жестокому и несправедливому приговору… ужаснулась и, однако ж, названному отцу своему на грудь не бросилась.

Тучка взялся помогать скоморохам, Золотинка тоже оставила разговоры. Лепель, Галич, Пшемысл и Русин уже погасили шатер, то есть убрали распорки и уронили полотно на землю. Однако, на этом остановились, оглядываясь на соседей, которые ни о каких предосторожностях не помышляли. Напротив, по стану ходили толки, что наши теснят курников и погонят их, конечно, уже до столицы, и пойди тогда догони войско! Обозники, женщины, оставшаяся без господ челядь собирались кучками и переговаривались, поглядывая на север и смолкая, — словно прислушивались к тому, что происходило в десяти или пятнадцати верстах вверх по реке. Порывистый, холодный ветер гнал оттуда растерзанные сизые тучи.

После полудня скоморохи снова поставили шатер и принялись разгружать воз, когда вдруг послышались крики, началась беготня — люди спешили взглянуть на реку. На пасмурном просторе речного плеса пестрели суда.

Распустив паруса, раскинув весла, бежали низкие струги сечевиков. Не останавливаясь, шли они мимо стана. Белыми гусями в стае соколов скользили большие княжеские ладьи, всего две или три. А дальше, теряясь в пасмурных далях, маячили паруса преследователей.

Прошло немного времени, совсем немного, одна из ладей под лиловым стягом наследника едва не выскочила с разбега на берег, посыпались с нее люди и побежали по откосу вверх — к стану. Другая ладья — но это, кажется, были уже курники — немногим только отстав от противника, тюкнулась утиным носом в свадебным насад, что стоял на приколе, человечки в доспехах хлынули на палубу большого, но какого-то запустелого, безлюдного корабля — все происходило с забавной, не взаправдашней суетливостью. Засверкали мечи, другие человечки шарахнулись врассыпную, падали сраженные, прыгали за борт, в стремнину и на мелководье, куда пришлось, бежали берегом.

Порывы пронизанного изморосью ветра доносили звон, лязг и стон, сплошной безгласный стон. Курники высаживались по всей реке и никто не оказывал им сопротивления; первая волна беглецов не далеко была от северных ворот частокола. Только мессалоны возле насада принцессы Нуты выставили черно-желтое знамя и поспешно строились под испуганную дробь барабана.

На холме у крайних палаток города все еще стояли ошеломленные и подавленные, растерянно бездействующие зрители.

— А может, нас-то не тронут? — неуверенно молвил Галич.

— Разденут и не тронут! — сверкнула глазами Люба. Стройный стан ее облегал валиком пояс из толстой ткани, на который и обратились смятенные взгляды мужчин. Свежее скуластое лицо Любы горело.

— В казне полторы тысячи грошей, что на Жулио собрали, — сказал Пшемысл словно нужны были какие-то доводы, словно совершенные Любины стати он не считал общим достоянием скоморохов.

— Черт с ним, с шатром! — выдохнул Лепель. — Тикаем, хлопцы! Где ж мы раньше были, дурни!

В считанные мгновения отловили беспечного Жулио, покидали на повозку, что успели, и погнали широкой улицей города среди бестолкового гама и переполоха.

— Верно поет народ, — выговаривал на бегу Лепель, –


Ты заря, ты моя заря бела утрення,

ты зачем же ты, заря, рано занималася?

Не дала же ты мне, заря, не дала повыспаться,

не дала же ты мне, заря, не дала понежиться!


При этом, на бегу опять же, он изображал лицом ужас, не уставая передразнивать кидавшийся прямо под лошадь народ.

Поток беглецов стеснился на лесной дороге, что уводила к западу, в сторону Меженного хребта: верблюды, ослы, повозки, ратники без оружия и какие-то потаскухи, вооруженные чем попало. Потерявшийся мальчишка и приблудная собака. Жулио на повозке, с философической невозмутимостью ковыряющий в зубах. Взъерошенный Тучка, прихвативший чужой топор. Стриженная Золотинка в коротком Любином платье, которое открывало заляпанные глиной икры… Расхлябанная дорога, то скользкая, то каменистая. И над всем этим зацепившие вершины лесистых холмов тучи, промозглый обложной дождь, который силился остудить горящие лица беглецов.

Оставляя по обочинам отставших, шли, ехали и бежали до последних сумерек. Но и на ночь, выбившись из сил, остановились не без опаски. Ходили слухи, что курники наседают, что вешают мятежников, где настигнут, и что мятежники мы и есть. И что у них, у курников, закованная в железо конница, которая мнет наших, как солому. А тут и вправду скакал среди пуганого народа всадник, принятый сдуру за курника, и кричал, что Милицыны войска изгоном прут без числа и меры.

Ничего нельзя было проведать доподлинно. Уверяли, что княжич Юлий с Нутой уже попались. И что, напротив, бегут впереди всех. Рукосила никто не видел, однако все про него знали, что он от курников ушел. Говорили, что дорога ведет в Каменец, горную крепость Рукосила, потому-то, мол, Рукосил и не двигался к Толпеню целый месяц, что имел у себя в тылу убежище на случай поражения. И что неприступный Каменец тот в тридцати верстах. И что в восьмидесяти.

Склоняясь к худшему, скоморохи пустились в путь до рассвета. Да и сырость была такая, что невозможно спать, от промозглого холода нельзя было укрыться ни в какие одежды и сукна, ни гуртом, ни в одиночку. Жулио глядел больными глазами и все дрожал, да натягивал поглубже шапчонку. Зубочистку он давно бросил — шли впроголодь и некогда было размышлять о превратностях жизни. А места тянулись по сторонам дикие и зловещие: крутые осыпи, гряды округлых голых холмов, жесткий редкий кустарник среди камней по расселинам и уступам. У щербатых мостов через сухие русла торчком стояли каменные идолы с отбитыми головами. Перебитые руки, выломанные бедра, диковинные одеяния все в язвах от дождей и морозов говорили о незапамятных, ускользающих от постижения веках.

А в мутном небе с холодным солнцем кружили, распластав крылья, большие орлы.

К концу дня все выбились из сил. На крутых подъемах Золотинка подталкивала повозку вместе с мужчинами и так вымоталась, что уж ни слова не говорила, а тяжело дышала и глядела под ноги, то и дело стряхивая с бровей пот. Случай остановиться на привал представился лишь после того, как ущелье, где вилась дорога над пропастью, расширилось, обращаясь в долину. Вереницы беженцев сворачивали к пустынному ложу ручья, люди бросались наземь в изнеможении.

— А ты хороший товарищ, — произнес, отдуваясь, Лепель, когда лошадь стала.

Ты хороший товарищ, отметил он словно бы с удивлением — недоверчиво. Словно что-то ему тут открылось, когда увидел посеревшее от разводов пота лицо девушки с заострившимся носом, огромные запавшие глаза… приоткрытые в дыхании губы.

Да Лепель и сам выглядел не лучше — с чего бы ему выглядеть лучше? Но Золотинка лишь глянула, ничего ему не сказала.

От ручья открылись заслоненные прежде кручами горные просторы, ближе, отчетливее подступил Меженный хребет со смятыми, подпирающими друг друга вершинами. Они различались в истонченном сухом воздухе необыкновенно ясно, но чем дальше, тем больше теряли естественные оттенки, расцвечивались синим и розовым. Только по этим холодным тонам и можно было догадаться об открытых глазу расстояниях.

И Золотинка вздрогнула, словно от неожиданности, когда распознала среди безжизненных развалов рукотворную каменную твердыню. Крепость ушла в тень от ближней кручи, которая поднималась выше самых высоких башен и шпилей; только в сравнении с вполне постижимыми размерами крепости и можно было уразуметь подавляющий взлет скалы, которая укрывала замок от вечернего солнца. Природа гор накладывала отпечаток и на творение человеческого искусства: крепость врастала в камень. Глухая стена, извиваясь на разных уровнях, заворачивала в себя черепичные крыши, строения и стоящие особняком башни. На голых склонах холма светлым узором различалась проложенная петлями дорога.

Это и был Рукосилов Каменец.

Однако ни у кого уже не было сил на последние, оставшиеся до убежища версты — люди, кони, ослы спускались к ручью, чтобы напиться, и тут оставались. У кого сил хватало, вяло двигаясь, палили костры из сухого чертополоха, чудовищные заросли которого в рост человека стояли по долине застывшим лесом.

Час спустя в окружении немногочисленных приближенных проехала, не останавливаясь, простая повозка с принцессой Нутой. За нею с окаменевшим лицом, уставя взор в землю, протрусил на лошади Юлий в шапочке с обращенным вниз перышком. Никто не поднялся приветствовать царственных особ, разве что находил приличным оглянуться. Нуту сопровождали старцы. А мессалонские воины, немного продвинувшись по дороге, тоже свернули к воде и к зарослям чертополоха.

Мессалоны, по видимости, были последними: они прошли и дорога опустела. Несколько сот человек разбрелись по бесплодной горной долине — не больше тысячи, видно. Это и было все, что осталось от многолюдного боевого стана. Это-то и был свадебный поезд Нуты. Ряды мессалонов тоже заметно поредели, но только чужеземцы и сохраняли еще некоторый воинский порядок. Утешительно было видеть их железную толпу на входе в долину, где дорога сваливала вниз, на восток.

Первый раз, кажется, за время повального бегства тревога покинула людей, осталась только утомление. Поевши разведенной в воде муки, прикорнула и Золотинка, Лепель подложил ей циновку, она благодарно глянула и уснула.


Дурной сон ее дурно и кончился: среди криков и железного лязга. Все скопище усталых людей оказалось на ногах, в ужасе взирая, как хлынувшая в долину конница сшибает и топчет не готовых к отпору мессалонов.

Скоро зрителей не осталось: кто сразу пустился наутек, кто с молчаливым ожесточением собирал разбросанную на стоянке рухлядь, кто бежал, кто скакал на неоседланной лошади. Скоморохи, на счастье, не распрягали коня — заскрипело вывернутое под самые дроги колесо, мужчины хватались за спицы, толкая телегу вверх по осыпи щебня и дресвы. Только Тучка не откликался, как Золотинка ни кричала, озираясь. Задыхаясь от усилия, Пшемысл заметил мимоходом, что Тучка оправился с Галичем на тот берег ручья.

— Налегке-то ничего… уйдут.

Мессалоны в устье долины отправились от растерянности и отбросили разъезд курников — тех было не много на первый случай, а мессалонов — сотни полторы заброшенных в чужую страну, сплоченных опасностью витязей. Курники осадили назад, да только никто уж не верил в спасение — дорога, сколько открывалась она глазу, полнилась потерявшими голову беглецами, громыхали телеги, двуколки, ревел скот.

— Тучка! — напрасно взывала Золотинка. Испуганный голос ее тонул среди брани, лошадиного ржания и свиста плетей, терялся в скрипе осей и чьих плачущих причитаниях. Сильно попорченная и стесненная осыпями дорога не могла вместить всех разом, беглецы двигались лихорадочными рывками, мешая друг другу, и малейшая задержка вызывала ожесточенную перебранку.

Замыкающий отряд мессалонов, который только единственно и сдерживал противника, сплотился и тоже отступал — из-за поворота катилась лавина вражеской конницы. Закованные в железо всадники следовали за мессалонской пехотой шагом, отпустив противника от себя на полет стрелы. То и дело лихой наездник поскакивал по крутой осыпи, пытаясь обойти отряд, — лучники стреляли. За дальностью трудно было различить выстрел, но по тому, как шарахался конь, пригибался верховой, Золотинка живо ощущала горячность мгновения. И вот, больно зацепленный стрелой, всадник вывернулся из седла, конь понес и умчался, сбросив на камни тело.

Что было дальше, Золотинка не видела — повозка покатилась под уклон, тряско западая в промоины, и скоро мессалоны пропали за горным склоном. В другую сторону открылся замок Рукосила, он словно приподнялся и вырос в размерах, можно было разобрать ворота рядом с приземистой башней и цепной мост. Разбросанная петлями дорога спускалась к скученной у подножия крепостного холма деревне, и снова начинала подниматься, до замка оставалось еще в общей сложности версты три, Голова непомерно растянувшегося обоза уже спустилась к деревне, а здесь, в хвосте, образовался затор и вспыхнула потасовка. Крикливая ватага навалилась сбросить под откос телегу с подломившейся осью. Едва успели обрубить постромки и вывести лошадь, как телега накренилась над обрывом, съехала как-то боком, судорожными толчками, ткнулась оглоблями и опрокинулась. К разбросанной по откосу утвари поспешно спускались женщина и мальчик. Совершившие этот подвиг возчики бежали по своим подводам, засвистели кнуты, все покатилось, побежало, набирая ход.

Быстро спустившись в распадок со следами высохших ручьев, дорога начала ветвиться среди зарослей мертвого чертополоха и у подъема на крепостной холм снова собралась в колею. Длинной улицей тянулась деревня, застроенная грубо сложенными каменными домами. Покрытые неровно колотым сланцем крыши просели, проглядывало жердье стропил. Между постройками метались одетые в серую посконь мужики, гнали куда-то низкорослый скот, тащили утварь. И Золотинка увидела старую женщину на пороге одинокой лачуги, которая никуда совершенно не торопилась, рядом трехлетний малыш в грязной рубашонке сосредоточенно сосал палец, не сводя глаз с катившихся в пыли повозок.

Все промелькнуло. Лошади тянули трудным шагом в гору. Далеко позади, там, где осталась сброшенная под откос телега, показались мессалоны, они отступали под черно-желтым стягом. Пешие беженцы, подхватив узлы, торопились под уклон тяжелой трусцой. Когда Золотинкина повозка, одолев подъем, затарахтела по доскам подъемного моста, беженцы как раз добрались до опустевшей деревни, а воины шагали позади них по чертополоховой пустоши. Выше их по дороге гремучей змеей текли закованные в железо всадники с длинными копьями. Уже не дозор, не десяток гарцующих удальцов — железная рать. Не имея возможности развернуться на горной дороге, вражеское войско удерживалось пока что от столкновения со сплоченным отрядом мессалонов.

Часто оглядываясь, Золотинка вошла под гулкие своды ворот, где застоялся мрак, и вдруг внезапным громом за спиной свалилась решетка, ухнула с закладывающим уши грохотом и стала намертво, разгородив мир. Редкая дубовая решетка в железных оковах. Она расчленила толпу ошалевших людей на тех, кто успел войти и кто нет. Испуганные беженцы, которым не хватило нескольких шагов до спасения, и все, что осталось на той стороне: горы, небо, скалы, словно распались на части, лишившись свойственной жизни цельности — решетка расчертила весь посаженный на ту сторону мир, на одинаковые, правильные квадраты-клетки. Наполненные искаженными лицами клетки.

Заскрежетали цепи и вздрогнул, начиная подниматься вместе с завывшими людьми дальний конец моста.

— Измена! — очнулась Золотинка. — Измена! — закричала она в голос. — Наших бросили!


Конец второй книги


Загрузка...