Часть третья

Какие только сюрпризы не преподносит нам история! Ну, кто бы мог подумать, что предводитель римских гладиаторов Спартак был далеко не последним человеком в иудаизме. Иначе зачем было бы открывать в синагоге спортивное общество его имени?

За два дня перед уходом в армию я познакомился с девушкой. Она была красивая и умная. Я познакомился с ней и ушёл в армию. И написал из армии письмо. И попросил прислать фотографию.

Она прислала.

На фотографии ей было пять лет.

После армии мы стали встречаться. Вот так, встречаясь и гуляя по городу, мы забрели как-то поздним вечером во дворик за синагогой.

Пахло весной.

Мы остановились возле сырой кирпичной синагогальной стены. Я закрыл рот. Стало тихо.

По Пушкинской проехал трамвай в сторону парка. Через минуту — другой в сторону вокзала.

Тогда она сказала:

— Как-то так мы с тобой ходим… Поцелуй меня, что ли?

И мы впервые поцеловались.

Потом она сказала:

— Как-то непонятно: то ли ты при мне, то ли я при тебе. Давай поженимся, что ли?

И я в первый раз женился.

* * *

Конспективно:

Осиротив ряды Советской Армии, не придумал ничего лучше, как вернуться на родной авиационный завод. Там месяца три-четыре попел соловьём в художественной самодеятельности, и снова (в который уж раз) потянуло в артисты.

Уволился.

Собрал семейный совет.

Мой Самый Первый Тесть отчаянно картавил и совсем не умел говорить тихо.

— У меня есть приятель-козлист, — мы с ним в саду Шевченко играем в домино. Он, правда, гой, но такой… приличный. Так он — директор парка культуры и отдыха на Холодной горе. Я поговорю с этим поцем, и он тебя куда-нибудь пристроит.

Мне подумалось, что культура и отдых пребывают с искусством театра в более тесном родстве, чем самолётостроение.

Сдался.

В парке культуры и отдыха Ленинского района свободной оказалась единственная вакансия — начальника спортивно-массового отдела. К массовому спорту я никогда не имел никакого отношения, но слово «начальник» до такой степени заарканило честолюбие, что я тут же забыл о театре.

Беспамятство продолжалось до первого рабочего дня, когда выяснилось, что, во-первых, должность называлась не «начальник», а «заведующий»; во-вторых, что в моём подчинении был только один человек; в-третьих, что этим человеком был я сам.

Хроники ПКиО Ленинского района «Юность» (построенного на месте бывшего кладбища и потому именовавшегося «парком живых и мёртвых»):

6 сентября. Стал свидетелем попытки изнасилования культработницы Веры одноруким работником «лесного хозяйства» на аттракционе «Весёлые горки». Предотвратил.

6 октября. Был вдавлен в отверстие унитаза семипудовой инспекторшей городского управления культуры: пребывавшая на пике половой абстиненции, пьяная инспекторша снесла дверь туалета, в котором я мирно журчал портвейном «Агдам».

6 ноября. В канун праздника Великой Октябрьской Социалистической Революции под стелой «Мальчиш-Кибальчиш» обнаружил труп околевшего алкоголика.

Вызвал милицию.

Приехали люди в штатском. Составили протокол. Подписали.

Забыли внести в протокол деньги, золотой крестик и карманную иконку.

Уехали.

Вместе с культработницей Верой грузил труп на грузовик и лично препровождал в морг.

6 декабря. 10 часов 40 минут. Заведующий пунктом проката пенсионер дядя Саша узнал от знакомых, что из холодногорской тюрьмы сбежали четверо заключённых.

11 часов 40 минут. Зэки появились в парке.

11 часов 45 минут. Дядя Саша вызвал милицию.

12 часов 00 минут. «Молодые орлы» устроили «бега» на детских «лошадках».

Дядя Саша с топором наперевес спрятался в кассе.

12 часов 40 минут. Насладившись «гонками по пересечённой местности», уркаганы направились в детский кинотеатр и заставили киномеханика прокрутить для них несколько серий популярного мультсериала «Ну, погоди!». Когда на экране появились бобры в милицейской форме, урки стали палить из «пушек» и бросать в ментов «перья».

13 часов 10 минут. Дядя Саша позвонил в милицию во второй раз.

13 часов 30 минут. Зэки спустились к заснеженной полянке, на которой играл духовой оркестр, и заставили пожилых лабухов исполнять блатные песни (трубы, тромбоны, кларнеты, туба, большой барабан — и «Пердячий пар, юрцы и вошляки, Я первый срок мотал…», — это… сам себе завидую, что слышал).

14 часов 00 минут. Дядя Саша позвонил в милицию в третий раз.

14 часов 05 минут. Сдали нервы. Я подошёл к самому авторитетному зеку и очень интеллигентно попросил его с подельщиками удалиться.

Пахан вдавил мне в живот пистолет, а его товарищ, размахивая ножом, заорал:

— Шмаляни в него, суку! Шмаляни!

Я осознал свою неправоту, извинился и отошёл в сторонку.

14 часов 15 минут. Пахан, под аккомпанемент духового оркестра, спел песню «За фабричной заставой».

14 часов 25 минут. Зэки удалились.

14 часов 45 минут. В здание конторы, крадучись, пробрался одинокий милиционер, спросил: «Как обстановка?», сказал: «Если что — звоните!», сел на трамвай и уехал.

30 декабря. Мне повысили зарплату на пять рублей.

31 декабря. Уволился.

…Первого января заскочил на работу к сводному брату. Поздравил с Новым годом.

Он сказал:

— Уволился?

Я сказал:

— Ага.

— Хочешь у меня работать?

— Не понял…

— Здесь, в пуско-наладке…

— А кем?

— Слесарем-наладчиком.

— В смысле?..

— Проверять «уровень шума» и «степень освещённости».

— Ты шутишь?

— Будешь занят четыре-пять дней в месяц. Остальное время — твоё.

— А что, за такое платят?

— Платят. Двести пятьдесят рублей. Блатным. Иди — получай командировочные.

* * *

Строгий гусь шатался по двору и безмятежно чистил перья. Я догнал его и пригнул к земле, гусиная голова треснула под моим сапогом, треснула и потекла. Белая шея была разостлана в навозе, и крылья заходили над убитой птицей.

Исаак Бабель, «Мой первый гусь»

Город Путивль Сумской области знаменит не только плачем Ярославны — жены князя Игоря. Этот древний город примечателен также тем, что в его окрестностях водятся самые упитанные и ценные с гастрономической точки зрения индюки и гуси.

Именно в Путивль, спустя восемь веков после похода Игоря Святославовича на половцев, попали три командировочных: армянин, татарин и еврей.

Помимо задач, поставленных перед нами родным пуско-наладочным управлением, мы преследовали ещё две личные цели: посмотреть финал «Кубка Кубков» по футболу и купить трёх гусей и столько же индюков, чтобы достойно встретить праздник «Седьмое Ноября» — годовщину Великой Октябрьской Социалистической Революции.

После безрезультатных поисков вала, на котором причитала Евфросиния Ярославна, мы затарились водкой и поселились в гостинице. Вечером в холле перед калечным телевизором собрались болельщики. Кроме армянина, татарина, еврея и сисястой администраторши, все они были потомками гордых грузинских князей: в этот вечер играло тбилисское «Динамо».

Футбол выдался успешным: динамовцы взяли Кубок.

Их земляки ликовали. Национальный герой Колхиды комментатор Котэ Махарадзе в восторге кричал:

— Ликует вся Грузия! Ликует весь Советский… весь советский… любители футбола!..

Грузины стреляли «Шампанским», произносили короткие, но ёмкие тосты и по очереди предлагали администраторше, ставшей «королевой бала», «пламенную кавказскую любовь».

В этот вечер и в эту ночь мы растворились в грузинских песнях, «Советском Шампанском» и гостиничных клопах.

На следующий день, произведя сложные пуско-наладочные работы, мы отправились покупать птиц. Поторговавшись для приличия с аборигенами, мы купили трёх симпатичных индюков и трёх не менее симпатичных гусаков, засунули их в багажник и повезли домой.

Сидя на заднем сидении «жигулёнка», я вдруг понял, что и гуси, и индюки совершенно живые, а для приготовления индюшиных котлет и гусиных шкварок их нужно, как минимум, забить. Я крепко задумался.

В унисон с ходом автомобиля впереди покачивались уверенные спины моих попутчиков, а в зеркало заднего вида на меня поглядывали две пары глаз. И тут я с роковой неотвратимостью осознал, что убивать несчастных птиц придётся именно мне. Я как-то сразу взмок, и капельки пота по-пластунски поползли по моим глазам.

«Жигуль» резко встал. Армянин спросил:

— Зачем плачешь?

Татарин сказал:

— Ты тараканов убивал? Так это те же тараканы, только они выросли.

Ну, как было объяснить этим чёрствым мужланам, что вся моя утончённая натура вставала на дыбы даже тогда, когда руки пришлёпывали прусака домашней тапочкой!

Мы выехали на опушку леса. Мои коллеги вынули из мешка индюка и, лишив последнего слова, тут же его разделали. Гусь остался за мной.

Весь обратный путь мне подробно излагали технологию убийства и подсчитывали, сколько тонн мяса средний человек съедает за свою среднюю жизнь.

В то время я жил с Самой Первой Женой, Самой Первой Тёщей и Самым Первым Тестем в самом центре нашего большого города. Напротив нашего дома через площадь стоял Дворец Труда и Горсовет.

После непродолжительных дебатов гуся было решено поселить на балконе, выходящем на площадь. Мы не преследовали никаких политических целей. Просто в нашей квартире был всего один балкон.

До «Седьмого Ноября» оставалось несколько дней. Из художественной литературы я знал, что гуся перед употреблением очень полезно некоторое время покормить грецкими орехами. Тогда он становился жирным и покладистым.

Всей семьёй мы накололи тазик орехов и выставили их на балкон. Гусь не оправдал наших ожиданий: ему было грустно, он вспоминал прежних хозяев и в таком ностальгическом настроении отказался от еды, а содержимое миски обгадил. За несколько дней наш лапчатый брат сильно исхудал и затосковал.

Его жизнь прервалась шестого ноября. Я сделал всё по правилам: оттянув верёвкой гусиную голову, я свершил свой неправедный суд. За эти несколько минут перед моими глазами прошла вся галерея известных мне гусей: от тех, которые спасли Рим, до тех, которых воровал Паниковский.

Мой тесть из-за балконной двери кричал, что я садист, и клятвенно пообещал, что не притронется к жареной птице. Я нецензурно попросил отца моей жены отойти и принялся ощипывать тушку.

И тут произошёл сбой в технологической цепи: перья полетели на площадь. Я уже не мог прервать процесс и, прячась за перегородкой, дощипал свою жертву.

На следующий день трудящиеся нашего города стройными колоннами двигались на демонстрацию.

Над площадью вместо праздничных шариков летали гусиные перья.

Мы на демонстрацию не пошли. Сидя за кухонным столом просторной «сталинки» на седьмом этаже дома со шпилем, заперев дверь на все замки, засов и цепочку, мы уничтожали следы преступления.

Я обгладывал гусиное крылышко, а у меня перед глазами стоял боец Первой Конной армии Будённого Исаак Эммануилович Бабель. Тот самый Бабель, который написал когда-то рассказ «Мой первый гусь». Я грыз кость и думал, что никогда, ты слышишь, гусь, никогда не поднимусь до бабелевского «вопреки»! Я скрежетал зубами и понимал, что возвёл мост разве что между нашими гусями…

* * *

Здесь всё в открытую, без кулис —

Тряпья бутафорского нету

В спектакле, имя которому — «жизнь»,

На сцене с названьем «планета».

Здесь нету партера и нету лож,

Эффектной нет мизансцены;

Билет покупает и правда и ложь —

Равны на билеты цены.

Здесь часто в кумирах бездарный позёр,

Нашедший и «лапу», и место,

Здесь часто таланту шепчет суфлёр:

— Вы отклонились от текста!

Здесь главная сложность — суметь прожить

По нетеатральным законам,

Здесь каждый актёр может зрителем быть,

А может остаться актёром.

Песня, возникшая в недрах театра-клуба, написанная Сашей Гельманом

Мне шёл двадцать четвёртый год. Я исчерпал свой первый брак, у меня не было профессии, и жизненные цели были призрачными.

Мною по-прежнему владела страсть к театру. Она забирала все мои мысли, всё моё время, всю мою личную жизнь. Театр был моим домом, театр был моей семьёй, театр был моей религией и моим грехопадением.

Мой второй театр назывался «театром-клубом». Самым ценным и самым удивительным было то, что это название полностью соответствовало этой сути. Как клуб, наш театр каким-то чудом впитал в себя принципы свободной дискуссионности, абсолютно открытого общения, бескомпромиссного поиска и трепетного человеческого братства. Как театр, наш клуб со всем простодушием и наивностью искал своё место во всемирно-историческом театральном процессе, скрупулёзно и педантично изучал театральную историю и, опираясь на традиции великих лицедеев, пытался изобретать новые формы.

Главным кредо театра-клуба было «создание спектаклей средствами выразительности театров разных эпох».

Я проводил в театре всё своё время. С одной стороны, маму мою устраивало то, что её сын не болтается по улицам, не распивает в подъездах спиртные напитки и не спит со случайными женщинами. С другой — она понимала, что это увлечение не только не повысит моего благосостояния, но ещё и, не дай Бог, своей духовностью отвратит от поисков столь необходимого хлеба насущного. Поэтому она сказала буквально следующее:

— Твой покойный дедушка, на долгие годы, мечтал, чтобы ты стал образованным человеком. Поступи в какой-нибудь институт и получи диплом. Ты же знаешь, что в наше время означает диплом!

Я не очень хорошо понимал, что в наше время означает диплом. И всё же, для маминого спокойствия, поступил на вечернее отделение некоего ВУЗа в пяти минутах ходьбы от нашего дома…

…Утром пришло извещение о том, что я зачислен на первый курс вечернего отделения машиностроительного факультета, днём Борька Шаршунов «снял» двух «подруг», а вечером мы вчетвером прятались от дождя в телефонной будке; Борька звонил к себе домой:

— Здравствуйте! А Боря дома?

Борькина мама (за неполные тридцать лет, прошедшие со дня его рождения, так и не привыкшая к выходкам собственного сына) неуверенно отвечала:

— Не-ет.

Тогда Борис Александрович выдал свою коронку:

— Ну, так он и не придёт; ну, так вы его и не ждите: он скоропостижно женился и ночует сегодня в другом месте!

Тем же вечером «на хате» мы пили водку и охмуряли дам. Над столом воспарила любовная нега, и я сформулировал общее мнение:

— Давайте определяться.

Дамы встали из-за стола и чухнули в ванную. Моя левая бровь изобразила вопросительный знак, но Борька обломал предстоящий кайф.

Он поставил на стол не выпитую рюмку водки (чего раньше за ним никогда не замечалось), сделал серьёзное лицо (чего не случалось с ним ни до, ни после) и спросил:

— А когда же ты будешь ходить в институт?

Он спросил меня, когда я буду ходить в институт! Заметьте, не «на репетиции», а «в институт»!

И я задумался в первый раз.

…Днём в торжественной обстановке мне выдали девственную зачётную книжку, а вечером мы сочиняли очередной «капустник» к очередному …летию того же Борьки Шаршунова.

Начиналось весело: выждав, пока все собрались, в дверь вкатился Серёжа Андрюнин. Из одежды на нём были только трусы и носки, в руках кожаный «дипломат». Он чапал на корточках и гнусавил тонюсеньким голоском:

— Фирма «Лесбиянка»! Услуги на дому и на производстве! Создаём интимную обстановку с последующим излечением. Посещение манипуляционного кабинета за счёт источника. Фирма «Лесбиянка»…

Андрюнин настроил публику на смешливую волну, но «капустник» не пошёл.

После получасовой маеты из-за широкой пазухи Владика Ольховского выполз свёрток со свернувшейся бычьей кровью — фаршем для кровяной колбасы, героически вынесенный через проходную роганского мясокомбината. «Кровянка» взбудоражила публику и выманила из сумок заготовленные на «после того, как» ёмкости с горячительными напитками.

Вопреки неписаным правилам, мы зарядились алкоголем и зарядились основательно, однако и это не принесло вдохновения.

В результате Яковлева с Немцевой взяли гитару и запели что-то слезоточивое. Кажется:

Ой, цветёт алоэ

В поле у ручья,

Тело молодое

Нагуляла я.

Тело нагуляла

На свою беду,

А теперь для тела

Дела не найду.

Кончилось пьянкой.

Расходились глубокой ночью. В пиндюрочной прихожей народ разбирал обувь.

Я залез под полку за своей сандалией; неожиданно меня качнуло и, под воздействием сладостного «шафе», опрокинуло на пол. Немцева неприлично разоржалась и, глядя на меня сверху вниз, сказала:

— Слушай, а что ты себе думаешь? Нужно репетировать! Когда же ты будешь ходить в институт?

И я задумался во второй раз.

…Вечером у меня было первое занятие по начертательной геометрии. Я, не задумываясь, его прогулял.

И пошёл на репетицию в театр-клуб.

Институтским преподавателям я честно врал, что не посещаю лекций, потому что постоянно езжу в командировки, но вот-вот подтянусь и вообще переведусь скоро на заочное отделение. Сбитые с толку моими противоречивыми покаяниями, «доценты с кандидатами» ставили «государственную» оценку, а я вырывал из их рук зачётку с подозрительной поспешностью ещё до того, как успевала докрутиться последняя закорючка преподавательской подписи.

…Предмет, которым обычно запугивают абитуриентов, называется «сопротивление материалов».

Этот страшный «сопромат» вела в нашей группе чрезвычайно милая молодая женщина с аккуратной фигуркой, проседью в волосах и мохнатыми усиками в уголках губ.

Сопроматчица не стала исключением и получила свою порцию перманентных историй о перманентных командировках. Больше того: поскольку дамочка была значительно привлекательней толстых дядек, посвятивших свою жизнь токарным и винторезным станкам, то и порция её «лапши» получилась обильнее и длиннее. Сопроматчица абсолютно уверовала в то, что я не вылажу из поездок и являюсь незаменимейшим из всех специалистов-пусконаладчиков.

На зачётах она виновато задавала мне вопросы, потом сама же на них отвечала, ставила «удовлетворительно» и напутствовала добрыми словами, от которых начинали чесаться пятки:

— Вы хоть поспите… Нельзя так много работать…

Мой институт нисколько не мешал моему театру, потому как я даже помыслить себе не мог, что вместо репетиции можно пойти на «пару».

И чего уж тут скромничать: ясно, что в условиях такой моей завзятости и такого же оголтелого фанатизма всех остальных театралов-клубистов театр-клуб не мог не разродиться гениальным спектаклем.

И разродился.

Называлось это детище коллективного таланта — «Театротека», то есть игра в театр. По форме это была некая производная от модной тогда дискотеки и драматического спектакля, а по сути — сцены и прологи из различных театральных эпох.

Каждый из актёров исполнял несколько ролей. В просторном фойе дворца культуры строителей были сооружены двенадцать сценических площадок. Традиционные зрительские места отсутствовали, и зрители были обречены перебегать от площадки к площадке и быть вовлеченными в действие не пассивными наблюдателями, а вольно мобилизованными участниками.

Наш художественный орган «клуб-совет», стимулируемый инъекциями серого вещества Саши Гельмана, замыслил так, что господа лицедеи должны были начинать спектакль в цивильной одежде, затерявшись среди публики, а по мере развития действия, переодеваться в сценический костюм и возникать на том или ином помосте в разных концах фойе.

…Сновавшие среди публики участники Театротеки жутко волновались. Отец-основатель театра-клуба Саша Гельман пересекал толпу трассирующими «броуновскими» перебежками, терзал бороду и, натыкаясь на артистов, по-шпионски нашёптывал:

— Не прилипайте друг к другу — растворяйтесь среди зрителей!

Закадычный друг театра Венька Бенский, в праведном желании приободрить очумевших актёров, подкрадывался по очереди к каждому и спрашивал:

— Ты волнуешься?

Актёры так же поочерёдно, но более разнообразно посылали флегматичного гения общения, и он послушно перебегал к следующему объекту своей трогательной заботы.

Исключение составила лишь Ленка Яковлева. Она ответила исчерпывающе честно:

— Я волнуюсь?! Да я просто ссу!!!

В тот момент, когда «диск-жокей» Хазик врубил музыку, а «театр-жокей» Андрюнин издал первую реплику глашатая, в противоположном от меня конце фойе появились директор Дворца культуры и моя сопроматчица. По всему видно было, что они хорошие знакомые. Директор выглядел «солидняком» и что-то обстоятельно рассказывал своей спутнице. Женщина окинула взглядом пространство и тут же увидела меня. Она просияла и помахала ручкой. Наверное, моя театралка безумно обрадовалась, что студенты машиностроительного факультета посещают столь изысканные мероприятия.

Со мной же, как впоследствии говаривал наш преподаватель режиссуры Анатолий Леонидович Вецнер, случился «шокинг». Я представил, как директор, который знал меня как облупленного, рассказывает своей приятельнице, что я провожу тут дни и ночи, посещаю в промежутках театральную библиотеку, и что из всех институтов важнейшим для меня является театр. Я задницей почувствовал, как моё коричневое враньё начинает бродить, подниматься и с головой покрывать доверчивую дамочку.

Только глубочайшая убеждённость в том, что театр — это святое, и затрещина, полученная с «двух рук» от Яши с Немцевой, заставили жреца Мельпомены отбросить потусторонние эмоции и «войти» в спектакль…

Рискую совершенно запутаться, не выбраться из нарытого мною же омута немыслимых параллелей и меридианов, но, ей-богу, театр-клуб того заслуживает. Я скажу. Это было чудо. Это было счастье вдохновения, это было то, что бывает раз в жизни.

…Подхваченная под белы рученьки возбуждёнными зрительскими массами, моя педагогиня послушно дрейфовала по фойе, и её с необъяснимым постоянством прибивало к самым кромкам площадок, на которых проистекали мои сцены.

Она стояла, опершись руками о подиум, когда, воспарив на котурнах, нахохлив воробьиным оперением гиматии и увенчав себя лавровыми венками, мы с Борькой пытались довести зрителей до катарсиса:

— Да, я люблю среди лавров и роз

Смуглых сатиров затеи…

— Да, я люблю и Лесбос и Порос…

— Да, я люблю пропилеи…

Скрепив ладошки и прикрывши ими носик, улыбающимися глазками она постреливала в художника, разыгрывающего пасторальную сценку:

— О, прелестная фемина,

Вы сама — уже картина!

Мне в портрете вас воспеть ли?

Вдохновения глотнуть!

— она наблюдала за художником в белых чулочках и белом паричке, которому только вчера поставила «зачёт» по сопромату.

Она… Десять раз подряд в маске пьяного персонажа «комедии дель арте» я «подъезжал» к неприступной Смеральдине:

— Тук, тук, тук! Кто там? Это я — доктор Грациано. Пришёл к Вам с интере-е-есным предложением!

Десять раз подряд негодующая Смеральдина отпихивала меня со слабо скрываемым темпераментом Ленки Яковлевой.

А она… Десять раз подряд я отлетал безвольной наслюнявленной бумажкой и сшибал с ног хохочущую кандидатку технических наук.

Она распознавала силуэт своего брехливого студента в тени отца Гамлета — Славки Прилуцкого — самого неартистичного, самого правдивого и самого философичного из всех гамлетов.

Она узнавала мой «голос из сини» в голосе Людовика, оглашавшего свой вердикт Мольеру.

Когда, вдохновлённый до крайности… о, Господи, слова не поспевают за мыслью… под сценической «крышей» короля Фердинанда я орал на Танюшку Немцеву, с трудом прячущуюся от меня под образом Екатерины. А она, моя преподавательница, затыкала уши, и зажмуривала глаза, и покатывалась со смеху, и кричала:

— Браво!

И в конце, и в финале представления, когда мы все, уже совершенно «без тормозов», неся зрителям одну мощную коллективную эмоцию, скандировали:

— Когда я пришёл на эту землю,

Никто меня не ожидал!

— я увидел, что она — моя училка — задрав голову, стоит у моих ног, а из глаз её капают слёзки…

Потом был традиционный «капустник» и большая пьянка. Были «друзья театра», и была она.

Уже поздней ночью и уже после обильной выпивки и скудной закуски посреди пустой чёрной сцены я ловил за хвост свою мечту.

Сначала я унюхал запах духов, а уж затем в подошедшей ко мне женщине узнал её. Она обняла меня совершенно не по-преподавательски, и я ощутил, какая она хрупкая и миниатюрная.

Театр-клуб родился Первого Апреля.

И люди театра-клуба — к чёрту метрики! — родились Первого Апреля. В день Смеха! В день Радости!

В день Истины. Ибо, процитировав вслед за Феликсом Давидовичем Кривиным старика Демокрита, на вопрос «Что есть истина?» каждый из нас ответил бы:

— Я смеюсь!

Театр-клуб был прав. И мы были правы. Потому что давали людям надежду. Ибо великая и скромная миссия искусства — давать людям надежду.

Сегодня мы живём в разных городах и даже в разных странах. А грубый, неотёсанный и болезненно правдивый Владик давно обитает на небесах.

Но мы все удивительно неустроенны в жизни.

И виной тому — наш клуб-театр.

Он не научил нас устраиваться.

* * *

…После капустника намечалась пьянка с последующим развратом…

Мама, как обычно, сказала:

— Не шляйся среди ночи, лучше оставайся там до утра. Когда я знаю, что ты вернёшься утром, мне как-то спокойнее.

Я очень надеялся, что у меня получится остаться до утра в этом заманчивом «там», поэтому я легкомысленно пообещал маме ночевать вне дома.

Ещё я понимал, что ей очень хотелось бы, чтобы её любимый мужчина — стеснительный и деликатный Виктор — остался с ней на всю ночь. Моё присутствие это полностью исключало.

Намеченная после капустника пьянка состоялась, а вот разврат — увы. Я позвонил домой. Мама до такой степени вяло и неохотно сказала, что ждёт, что я вначале бодро сообщил, что пойду ночевать к друзьям, а потом уж обиделся.

Идти мне было некуда. Я лазил по ночному городу и, в конце концов, приплёлся туда, где обычно собираются все беспритульные. На вокзал.

* * *

А мы с ним ещё и поторговались. Ой, как стыдно!

Кавказ. Абхазия. Отпуск.

Я, Таня, Славик, дети… Это был прямо-таки творческий отпуск. Мы со Славиком в море на надувном матрасе пишем пьесу. Гениальную пьесу. Мы её действительно пишем. Тут же на матрасе лежит мокрая тетрадь и ручка.

В свободное от моря время мы собираем грибы горькушки. Варим их три часа. А потом едим горькими.

У нас потрясающий хозяин.

Он осетин. Он одинок. Он щедр. Он пьяница. Мы зовём его Петридис.

Мы возвращаемся с пляжа, а он идёт на работу:

— Там эта, Танья, Игор, Слявик… Кушайтэ… Я эта… Курицу… Чтоб бильо… Кушайтэ… Отдихайтэ…

Я как-то ляпнул, что люблю «Псоу». Это такое полусладкое вино. Мы, опять же, возвращаемся с пляжа, а он, опять же, идёт на работу:

— Там эта… Игор… Вино… Чтоб бильо…

Мы заходим в дом и видим ящик (!) «Псоу».

Пить с ним было невозможно. Он ставил бутыль невероятных размеров и бокалы, которые нужно было держать двумя руками. Мы закусывали приготовленной им курицей, а он — перцем «огонёк», который срывал тут же с грядки. Один бокал он заедал одним «огоньком». После двух-трёх тостов мы поочерёдно отвлекали его и сливали вино обратно в бутыль. Он произносил один и тот же тост:

— Эта…Слявик, Игор… Эта… Я хочу выпить, чтоб эта… Чтоб бильо… Эта… Всьо… Эта… Слявик, Игор… Всьо… Эта… Чтоб бильо… В общем… Чтоб бильо…

Он был совершенно косноязычен, но безгранично добр.

А мы с ним ещё и поторговались. Ой, как стыдно!

* * *

И сотворил Всесильный человека по образу Своему, по образу Всесильного сотворил его, мужчину и женщину сотворил их.

Тора, Брейшит, глава 1, стих 27

И сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его; мужчину и женщину сотворил их.

Библия, Бытие, глава 1, стих 27

Поистине, Иса перед Аллахом подобен Адаму: Он создал его из праха, потом сказал ему: «Будь!» — и он стал.

Коран, Сура 3, стих 59

Серёжка Коньков был моим другом. По профессии он был закройщик, а по призванию — анекдотчик и юморист. Серёжка мгновенно реагировал на любые, даже очень глубоко замаскированные, ростки смеха. Я никогда не видел его неулыбчивым: смуры не были коньковской стихией.

Невозможно описать словами, какое было удовольствие выпить с ним рюмку водки. Наше алкоголическое общение всегда возникало неожиданно и превращалось в праздник. Коньков умело сервировал стол, даже если в холодильнике валялась одинокая пачка пельменей. Когда он находился рядом, водка становилась запотевшей, пельмени домашними, а любой хлеб — «бородинским».

…Лекция закончилась. Мы вышли из душной аудитории в прохладный осенний вечер.

Это было время поголовного дефицита, и особо популярным анекдотом был:

— Что было раньше: курица или яйцо?

— Раньше всё было!

Для полноты картины должен заметить, что такая книга, как Библия, была нам известна только в изложении Зенона Косидовского, а из всего научного наследия Чарльза Дарвина мы помнили только, что нашими предками были обезьяны.

Проходя мимо магазина с актуальным названием «Диетический», Коньков вдруг спросил:

— А действительно, что было раньше: курица или яйцо?

Я собрался отшутиться, но тут взгляд мой неожиданно напоролся на здание старого заброшенного монастыря, и из меня вывалилась фраза:

— Кстати, о яйцах: ты знаешь, что луковицы куполов, это — головки фаллосов?

Коньков хмыкнул, но, поглядев на монастырь, нервно передёрнулся и враз посерьёзнел:

— Точно!

Дальше слова полились из меня, как вода из крана со скрученным вентилем:

— Ничего не было раньше или позже. Всё было всегда. Вот ты можешь себе представить бесконечность? Логически я не могу тебе этого объяснить. Ну, вот представь себе окружность, кольцо. «Любовь — кольцо, а у кольца начала нет и нет конца». Ты, когда вычерчиваешь окружность, один только знаешь, где начал, а где кончил. А я понятия не имею (если, конечно, не подглядываю). А теперь представь: ты поместил на окружности курицу и яйцо. Что раньше? Для того чтобы ответить на этот вопрос и при этом не выглядеть полным идиотом, хитрый еврей Эйнштейн придумал «теорию относительности». Но мы с тобой, как настоящие марксисты, не ищем лёгких путей и честно заявляем: ответа на этот вопрос не может быть, потому что его не может быть никогда!

Серёжка прищёлкнул языком, снял с пальца обручальное кольцо и посмотрел сквозь него на небо. Затем он попробовал колечко на зуб, водрузил его обратно и сделал сногсшибательный вывод:

— Значит, не факт, что наши родители были раньше нас. Выходит, что наши предки одновременно и наши потомки? Ты знаешь, я, кажется, начинаю чувствовать бесконечность!

Мы миновали Исторический музей, шугнули пацанов с английского танка времён Первой мировой войны, прошли мимо здания старого ломбарда, мимо театра «Березiль», мимо загса и задворками вошли в городской сад. Мы шли молча и курили. Первым заговорил Коньков:

— Как это? Азохен вей, да? Азохен вей: я, простой закройщик, всегда называл материей кусок ткани. И при этом не задумывался, что это нечто, извини за выражение, непостижимое и бесконечное…

Серёжка поднял голову и увидел невдалеке обсиженный голубями памятник Ленину. С нежностью глядя на обкаканную фигурку Ильича, он продолжил:

— Вот только объясни мне — рядовому недалёкому коммунисту: ещё в детском садике, когда я водил хороводы вокруг ёлочки и пел песни про дедушку Ленина, мне вбили в голову, что материя первична. И в своём ателье индивидуального пошива модной одежды я каждый раз в этом убеждаюсь. Сначала я раскраиваю ткань и режу её на лоскуты, а уже потом девочки сострачивают клиенткам кофточки с глубоким вырезом. И выходит, что ты не прав: кофточки вначале были ситчиком, а мы с тобой — личинками, куколками и ещё чёрт его знает какой гадостью.

Я понял, что недооценил диалектические способности моего друга и с нарастающим азартом продолжил полемику:

— Одно другого не исключает. Понимаешь, материя — она как пластилин. Или как глина. Вернее, чтобы понять, что такое материя, нужно представить глину или пластилин. Ты берёшь брусок и лепишь из него фигурку. Ну, как Бог лепит человека. Но ты из того же количества, из того же куска мог бы вылепить другого или другую, третьего, негра, азиата, бегемота, ну — любого. Потом у тебя фигурка постояла — пожила, ты её смял и слепил следующую… Мы не просто из одного пластилина, мы из одного куска!

Ни я, ни Коньков не заметили, как с неторопливого и размеренного шага перешли на движение вприпрыжку. Мы скакали по газонам и в своём жизнеутверждающем прозрении наступали ногами на наших невидимых предков — муравьёв, жучков, мошек… Мы общались друг с другом одним лишь нам понятными междометиями, предлогами, союзами… Мы сотрясали воздух матерными словами вперемежку с научными терминами, о значении которых только догадывались. На нас оборачивались прохожие, от нас шарахались девушки. Им, беднягам, было не понять, до каких высот поднялись мы в своём понимании, к каким откровениям прикоснулись!

Мы вырулили на проспект, носящий имя того же загаженного симбирского оракула. Закройщик-коммунист Серёжа Коньков, подпрыгивая, как жизнерадостный пудель, визжал во весь голос:

— Так что выходит? Нет, ты понимаешь, что получается? Это ж… ну, ни хрена себе! Выходит, что все люди, все звери, все кошки, собаки, мы все — братья! Настоящие, кровные братья! Получается, что мы все — родственники! Нет! Ой! Ну, ни фига себе! Мы — единое целое, мы — вообще один человек!

Прыгая возле него родезийским риджбеком, ему вторил беспартийный наладчик:

— Мы умрём! Нас похоронят! Из нас вырастет дерево! Его склюют птицы! Потом они покакают и удобрят землю! На земле вырастет яблоня! И наши дети будут есть эти яблоки, в которых частица нас же! И тогда смерть — это фигня! Это иллюзия! Потому что мы не умираем! Никто не умирает!

Коньков перешёл на фальцет:

— Ты понимаешь, что ты сказал? Нет, ты… Я же, если откушу это яблоко, я откушу кусочек тебя! Ты будешь во мне! Какая-то часть тебя! Нет, не будешь! Есть!! Прямо сейчас во мне часть тебя, а в тебе — часть меня! Нет, ни черта! Не часть! Ты весь во мне, а я весь в тебе!!! Значит… я — это ты! А ты — это я! Я — это ты!!! А ты — это я!!! Я — ты!!! Ты — я!!!..

Последние фразы мы кричали хором. Это было значительно сильнее любого оргазма. Мы почувствовали, как одно общее большое счастье переливается в наших телах. Мы услышали, как оно булькает и с невероятной силой просится наружу…

…Было темно. Мы стояли под огромным кустом и оправлялись. Коньков посмотрел на меня. Я посмотрел на Конькова. Потом мы очень синхронно и очень серьёзно закивали друг другу головами. Коньков сказал:

— Да.

Я сказал:

— Да, да, Коньков. Я писаю тобой…

Коньков сказал:

— Да. Я писаю тобой, а ты писаешь мной…

Если сказано, что Создатель сотворил человека по образу и подобию своему, то совершенно очевидно, что главное человеческое предназначение — создавать. А поскольку создавать, не познавая, невозможно, получается, что живём мы все ради познания. И, по большому счёту, здесь уже не имеет значения, познаёшь ли ты какие-то непреложные истины, или изучаешь физиологические особенности собственного организма. Ты познаёшь и поэтому ты ещё живёшь.

Сейчас Серёжка работает в женской тюрьме. Он майор. Недавно мы встретились, и он сказал, что думает идти служить на таможню. Там больше платят.

* * *

Курорт. Барышня разговаривает по междугородному телефону:

— Клара! Ты меня слышишь?! Ехать не советую! Тут абсолютно нет мужиков! Многие девушки уезжают, так и не отдохнув!

Сергей Довлатов, «Записные книжки»

Когда я в самый первый раз развёлся, я даже представить себе не мог, что это произошло не в последний раз. Да, не в последний…

Мой самый первый развод совершенно деморализовал мои нестойкие мужские гормоны, и я обмяк.

В состоянии полнейшей ветоши я был подобран друзьями и подругами и препровождён в п.г.т. Приморский, что на Южном Берегу Крыма.

Процесс первичной регенерации плоти проходил довольно спокойно. Я наслаждался солнечными ваннами, карточными играми и огромными кормовыми огурцами, в обиходной речи именуемыми «желтяки».

Постепенно скукоженные мужские гормоны расправили плечи и потребовали «продолжения банкета». Первым побуждением друзей и подруг было решение воспитать достойного в своём коллективе. Но по зрелом размышлении народ пришёл к выводу, что дружба дороже любви, и решил искать партнёра на стороне.

Жертва подвернулась незамедлительно. Ею оказалась хорошенькая восемнадцатилетняя девушка с высокими стандартами, стройными кондициями и пытливыми глазами. Когда её впервые пригласили играть в «дурака», она даже представить себе не могла, какого «пляжного подкидного» уготовили ей эти приличные люди с интеллигентными лицами и обгоревшими спинами.

В тот момент мне было двадцать пять лет. Путём несложных арифметических действий вы можете подсчитать, что разница в возрасте между мной и избранницей коллектива составляла семь лет.

И если это не составит вам труда, я просил бы вас эту разницу запомнить.

Гормональная атака началась, как говаривал мой знакомый Миша Плинтус, с «выгула реципиентки».

Здесь я вынужден сделать небольшую паузу с тем, чтобы нагло и самонадеянно, буквально в течение нескольких секунд, обобщить и схематизировать многовековой опыт общения мужчин и женщин.

Итак, схема эта являет собою спираль. Внешние её витки, расширяющиеся и уходящие в бесконечный макрокосмос, символизируют, соответственно, космическое зарождение полов, первые сексуальные фантазии, мечты, первые прикосновения и первые поцелуи.

Средние витки спирали более конкретны. На них мужчины знакомятся с женщинами и распускают перед ними хвосты. Они выгуливают реципиенток по аллеям, усыпанным осенними листьями, водят их в театры, в модные кафе и к друзьям, живущим без родителей.

В эти периоды мужчины бывают исключительно порядочны, романтичны и даже остроумны.

Наконец, на самых маленьких витках спирали стоит очень конкретная кровать где-нибудь в общежитии, у друга, или под звёздами в подъезде. И вот здесь происходит то, ради чего мы всю жизнь ходим кругами, извините, спиралями. И это «то, ради чего» уходит в бесконечно маленький, я бы даже сказал, жалкий микрокосмос. И кончается, и растворяется в нём поутру одним и тем же вопросом:

— А был ли мальчик?

Я позволю себе продолжить повествование со средних витков. Начались они на берегу моря, затем плавно перешли на улицы, затем в летний кинотеатр и сузились до скамейки во дворе дома, в котором моя знакомая снимала койку пополам с подружкой. На берегу моря она говорила о поэзии, на улицах — о музыке, в кинотеатре — о любви, на скамейке она молчала.

Она молчала так выразительно, что я понял, что буду последним ничтожеством, если не поцелую её. И поцеловал. Она ответила так рьяно, что я открыл глаза, чего раньше никогда не случалось в такие мгновения. Когда поцелуй исчерпался, она мягко отстранилась и, держа меня за руку, прошептала:

— Прости, я не могу преодолеть возрастной барьер…

Первые несколько мгновений до меня доходил смысл сказанного.

В течение нескольких следующих я перебрал все имеющиеся у меня в наличии признаки старения, как-то: отсутствие девственности, наличие в глубинах рта нескольких пломб и зарождающуюся в глубинах шевелюры лысину.

В этих размышлениях меня застал второй её поцелуй, во время которого я почувствовал, что она пытается преодолеть возрастной барьер изо всех сил.

У меня немного отлегло от сердца, и я опять забылся.

Я продолжал ещё тянуть к ней губы, как телёнок к вымени коровы, но она снова отстранилась и снова прохрипела:

— Н-не могу… Возраст… Барьер…

Я вспомнил строчку из стихотворения про майора Деева и майора Петрова: «Учись, брат, барьеры брать!».

И выругался матом. Про себя, конечно.

…Она пыталась преодолеть возрастной барьер на скамейке во дворе, на лестнице, ведущей на второй этаж, у двери скромной девичьей обители, на врезающемся в задницу ободе панцирной их с подружкой кровати… Она практически преодолела, перешагнула, перелетела его и зависла над ним в ожидании моего прыжка…

И вот тут возрастной барьер не сумел преодолеть я. Эти семь лет разницы показались мне чем-то очень аморальным. Мне стало стыдно.

Я подумал фразой из какой-то книжки:

— Ведь она же, в сущности, ещё совсем дитя…

И тут же переспал со своей тридцатилетней подружкой.

Несколько лет я обходил молоденьких девушек десятой дорогой, с ровесницами исключительно дружил, а спал исключительно со старшими подругами.

Только раз повстречалась мне девушка моложе меня.

И я женился во второй раз.

* * *

Сионизм — реакционная шовинистическая идеология и политика еврейской буржуазии… Характерные черты сионизма — воинствующий шовинизм, расизм, антикоммунизм, антисоветизм.

Советский Энциклопедический Словарь, 1982 год

Так случилось, что в нашем пуско-наладочном управлении получился переизбыток инженерно-технических работников.

И вот сели они, то есть — мы, как-то в кружок, посмотрели друг дружке в глаза и затосковали. А затосковали потому, что на пятьдесят пар глаз две пары были армянские, три — татарские, одна — греческая, а остальные — кто по паспорту, а кто так — евреи.

Задача перед руководством стояла нелёгкая: среди всего этого безобразия нужно было выбрать инженера, который мог бы освоить смежную рабочую профессию и поехать на месяц в командировку штамповать детали для котлов. Думаю, вы понимаете всю щекотливость создавшейся ситуации?

Национальные меньшинства отпали сразу. Начальство отпало автоматически. Вслед за ним отпали женщины и девушки. Затем были поставлены диагнозы, и отпали язвенники, сердечники и аллергики.

В результате выбор был сделан по армейскому принципу, и в командировку поехал самый молодой. То есть — я.

Месяц выдался плодотворный. Между купаниями в Днепре и прогулками по «матери городов русских» я умудрился не только освоить профессию штамповщика, но ещё и стать приспешником международного сионизма.

Мы жили под одной крышей с двумя симпатичными антисемитами из Винницы.

Каждый новый день эти милые слесаря-юдофобы начинали с предания анафеме всех евреев и всего еврейского. После продолжительного звонка будильника один из них укрывался с головой одеялом и бурчал:

— Заткни этот жидовский будильник!

Второй садился на кровати, одной рукой тёр глаза, другой — энергично мял содержимое трусов и произносил дежурную тираду:

— Абрам с Сарой спит, а у Ивана на работу х…й стоит.

Первый высовывал из-под одеяла заспанную физиономию и просил закурить. Любитель поэзии отвечал стихами:

— Курыть — здоровью вредить.

И тут следовала особенно любимая мною фраза:

— Ну не жидись, дай сигарету!

Днём в курилке неизменно возникала женская тема. Наш поэт рассказывал о неразделённой любви:

— У нас на участке жидовочка-инженерша… Там станок!.. Но сука редкая. Я ей говорю: «Дай, ну хули ты из себя строишь?» А она говорит: «Я мужа люблю». Я говорю: «У Ивана елда больше, чем у жида!» А она разревелась. Ну, видно, и хочется, и колется… А вера не велит…

В этом месте присутствующие обычно смеялись.

Ко мне слесаря испытывали симпатию, поэтому не ассоциировали со столь ненавистной нацией. Сначала мне не хотелось их разочаровывать, но по прошествии времени я понял, что скоро сам начну тихо ненавидеть «жидов пархатых», «жидов проклятых», «жидов вонючих», «жидов хитрожопых», «морды жидовские» и вообще «жидовню». Мне стало стыдно. И тогда я решил обратить заблудших антисемитов в иудаизм.

Для начала я выяснил, что мои оппоненты считают основателем иудаизма предателя Христа Иуду Искариота. Разубедить их в этом не составило особого труда. Заодно я вскользь упомянул, что почти все апостолы тоже были иудеями. Мои ученики были немного шокированы этим известием, однако, осмыслив свои новые знания, сделали очень старые выводы, что «есть евреи, а есть жиды. И вот как раз апостолы — это хорошие евреи, ставшие учениками нашего Христа». Я понял, что это уже прогресс, и решил на этом закончить первый цикл сионистской обработки.

Вторым этапом наших занятий были разговоры о самом Христе. Я попросил подшефных определить его национальность. Версий было две: грек и русский. Когда я сообщил моим антисемитам, что Йешуа Иосифович был иудей, то есть еврей, то есть жид, они просто отказались этому верить. Шок продолжался пару дней, и второй вывод был прогрессивнее первого:

— Значит, христианство придумали евреи? Так за что ж их не любят?

Я ответил, что как раз за это, видно, и не любят, и решил, что пора сдаваться.

Я признался, что тоже еврей.

Эффект был неожиданный: мои слесаря полюбили меня, как родного. Они думали, что ликбез на этом закончился. О, как они заблуждались! Бедные! У меня в запасе был третий проеврейский аргумент. И этот аргумент был настолько силён, что я решил дать бывшим юдофобам тайм-аут.

Мы купались в Днепре, гуляли по городу, знакомились с девушками… Мы всё время были вместе.

Через пару дней я стал замечать у моих апостолов еврейский акцент. Тогда я понял, что пора.

Как-то, за вечерним чаем, я рассказал моим подопечным про Адама и Еву, про Ноев ковчег, про Авраама и Израилевы колена… Сперва мои ученики слушали это просто как занимательный рассказ. Однако по мере врубления в суть у них стала складываться логическая или, если хотите, генеалогическая цепочка появления на свет племён и народов…

В этот день спать мы пошли молча.

Наутро мои вновь обращенные иудеи впервые встали до жидовского будильника. Они не курили, не матюгались и не отрыгивали за завтраком. Мне даже показалось, что, сидя за столом, они покачивали головами, как молящиеся в синагоге. Хотя, наверное, это мне действительно показалось.

После завтрака, выждав многозначительную паузу, они переглянулись, и поэт сказал:

— Значит, все люди произошли от евреев. Значит все люди — евреи.

Это был не вопрос. Это было утверждение.

После того, как мы расстались, меня долго мучила совесть. Говорят, что обрезание в зрелом возрасте — очень болезненный процесс.

Как там у них всё прошло?

* * *

За компанию хорошо не только пить водку, но и поступать на режиссёрский факультет театрального института. И, кто знает, может быть, и вовсе не поступил бы я туда, если бы не подвернулась компания.

Комплекс театра стал для меня своеобразным комплексом вины. Я считал себя недостойным. Я считал себя недостойным этой неземной профессии. Если бы я знал! Если бы я знал!

Режиссёр представлялся мне эдаким Господом Богом с нимбом в виде бороды — ходячим интеллектом, эстетическим эталоном и священным синонимом слова «порядочность». Если бы я знал тогда! Если бы знал!

До двадцати семи лет я терзался, я проверял себя, я перекопал и перековырял все желудочки своего сердца! Знал бы я! Если бы я знал!

Актёры мне виделись ангелами и архангелами (это в зависимости от званий) с пушистыми душами и крылатым талантом за спиной. Да, если бы знал я тогда! Если бы!..

Дождливым, мрячным и астматическим весенним днём душевный мой друг и всеми любимый городской сумасшедший Веня Бенский подвёл меня к замызганному щиту, на котором чёрными траурными буквами было написано: «Объявляется набор студентов на кафедры режиссуры и мастерства актёра»

Веня был единственным человеком, который безоговорочно и точно поставил мне диагноз. Я поверил ему и стал искать компанию.

Компаньон нашёлся незамедлительно — в тот же вечер. Руслан — так звали (как, впрочем, и зовут) моего партнёра по любительской сцене и по угарным винно-водочным вечерам, которыми мы грезили о будущем служении прекрасной и продажной Мельпомене…

Я хватаю себя за руки, я дёргаю себя за узду, я ору себе:

— Тпру-у-у!

Я говорю себе:

— Если Господь сподобит, ты напишешь ещё свой роман о Театре!

Ей Богу, это не о театре, это о жизни.

Лето. Жара.

Гастроли Рязанского театра. «Тартюф». Тихий ужас.

Мы выдержали только первый акт и вознамерились сбежать. В фойе нос к носу столкнулись с заведующим кафедрой режиссуры, профессором, народным артистом и моим будущим мастером — Александром Сергеевичем Барсегяном.

Экспозиция: я пихаю в бок Руслана, Руслан пихает меня. В итоге говорим хором:

— Александр Сергеевич! Мы… сдать документы… познакомиться… проконсультироваться… в этом году закончил медицинский… пять курсов политехнического… в любительском театре… мечтали… только к Вам…

Барсегян покрыл нас властным и хриплым голосом:

— Вы это видели? Я еле выдержал! Я хотел уйти посреди первого акта, но вы понимаете… Главный режиссёр акадэмического театра, заведующий кафедрой режиссуры, профессор, народный артист, понимаете, так ссать, в общем… меня все знают… Вот — Анатолий Леонидович видел… Вы понимаете? Это… в общем, так ссать…

Институт наш… Так ссать, в общем… Курс набирается под мастера… под меня в общем, так ссать… У нас учились Тектинер, Нестантинер, другие… приличные, так ссать… Школьник… вот в этом году у меня заканчивает Зельгин… преподаватели… Яков Лазаревич Резников, Кагановская Инна Петровна — она тоже… Моисей Яковлевич Розин, вот — Вецнер Анатолий Леонидович — познакомьтесь… он тоже… так ссать в общем… Сдавайте документы, приходите на консультации… Я вижу, что вы тоже, так ссать… в общем, серьёзные люди…

* * *

Ну, ещё чуть-чуть не о театре.

Женщина-легенда Нина Романовна преподавала в театральном институте зарубежный театр и литературу.

Эта очаровательная, вечно молодая старушка рассказывала студентам, что Зевса вскормил орёл, а на формирование религий в Древнеримской империи оказывало влияние мусульманство.

Студенты верили.

Она показывала, как двести с лишним лет назад двигался по сцене великий Гаррик, и как Сара Бернар в конце прошлого века играла роль Гамлета. Показывала так, будто видела их своими глазами.

Эта милая фантазёрка пересказывала содержание «Мандрагоры» Макиавелли так эмоционально:

— Эта Лукреция: «Ти-ти-ти! Ти-ти-ти!» Скромница — куда там! Такая… вертихвостка натуральная… А её муж — старый дурак! Ходит так, ворчит: «Бу-бу-бу! Бу-бу-бу!», — и с такой достоверностью, словно подсматривала за ними в замочную скважину.

Студенты только что не аплодировали.

Узнав, что Руслан до поступления на «театралку» закончил мединститут, Нина Романовна кокетливо попросила:

— Руслан, Вы теперь будете моим личным врачом, хорошо?

Студенты разулыбались, а Русик очень широко распахнул ставни и ответил, сложив губы пельменем:

— Хорошо, Нина Романовна, только я — патологоанатом.

Милая Нина Романовна! Дай Вам Бог — до ста двадцати!

Ироничный, амбициозный и, безусловно, талантливый народный артист Борис Моисеевич Табаровский вспоминал:

— После второго курса меня взяли работать в театр. В институте я ходил в «талантливых», играл главные роли! А тут в театре — эпизод за эпизодом:

— Кушать подано!

— Вам телеграмма из Москвы!

— Иван Иваныча к телефону!

Я всё ждал, когда меня заметят, нервничал, кровь играла… Через полгода пошёл к своему учителю. Говорю:

— Так и так; что делать?

А он отвечает:

— Тебе дают говно, а ты из говна сделай конфетку!

Вот я и думаю: почему мы всю жизнь делаем конфетки из говна? Почему бы не попробовать хоть раз сделать конфетку, к примеру, из сахара?

* * *

Польша. Лодзь. Новый театр.

На закрытии фестиваля польских театральных школ сыграли украинскую пьесу «Нiч на полонинi» Александра Олеся.

После спектакля — банкет со студентами курса Махульского.

Наши впервые увидели киви и терпеливо ждали, пока кто-нибудь из поляков «покажет», как «это» есть. Дождались, набросились и умяли почти все кивины. Кроме последней.

Мы же интеллигентные люди.

Польский студент провозгласил тост за режиссёра. За меня.

— Я почувствовал, как это тебе близко. Ты тоже с Западной Украины?

— Нет.

— А, понимаю. Корни: родители, бабушки, дедушки…

— Я бы не сказал…

— А, понимаю. Неважно. Ты как украинец это знаешь.

— Я не украинец.

— А кто?

— Еврей.

— Кто?

— Еврей.

(Пауза)

— А, понимаю — жид!

(Мои студенты сжали кулаки).

— А у меня жена — жидовка! Вот, Анна, он тоже жид!

(Тихое недоумение украинской делегации, осознание, момент истины).

— Это… А! Так ведь это — по-польски! По-польски еврей — «жид»! Еврей — «жид»… Это по-польски.

(Счастье, братание, обмен адресами, дружба народов).

* * *

Я — преподаватель театрального института.

— Ну, ни фига себе!

Я ставлю украинскую классическую комедию «Мартын Боруля».

— Охренеть!

Мне нравится.

— С ума сошёл!!!

Первый акт.

Диалог в деканате:

— Мне нужно сделать большие кубы для спектакля.

— Зачем?

— Понимаете, на каждой грани — рисунок. Он составляет кубы, и получается то лежанка, то чемоданы, то стол, то скамья, то пяльцы… Он как бы создаёт себе и домашним среду обитания. Это игра. Мартын Боруля играет в кубики. Он как ребёнок. Для него стремление стать дворянином — это и мечта, и игра, и творчество.

Декан и завкафедрой украинского театра. Двухголосие:

— Как!? Мартын Боруля играет в кубики? Це ж українська класична драматургiя! Це ж зовсiм iнший засiб буття! Це зорянi ночi, це дiвочi спiви, це соняшники, це глечики на тинах…

— Я ставлю современный спектакль. Мы же европейская страна! Вы же сами говорили, что украинскому театру пора перестать быть «театром гопака та горiлки»!

Второй акт.

Кубы всё же делаются.

Спектакль. Удача. Хохот.

Два человека с твердокаменными лицами.

После спектакля прямо на парадной лестнице вычитывается за «знущання над українською класикою». Проходящие мимо студенты поздравляют с премьерой.

Финальная сцена второго акта: снизу через лестничный пролёт — крик заведующего кафедрой:

— Коне-ечно, из хохлов проще делать идиотов! Что ж ты не ставишь спектакль про своих евреев? Показал бы их такими же дураками, как наших украинцев!

Он действительно обиделся за «своих».

Третий акт.

Туалет. Мы одновременно выходим из кабинок. Натыкаемся друг на друга. Натыкаемся буквально. Завкафедрой улыбается чуть виноватой улыбкой, за которую можно всё простить.

Он умер через несколько лет. Я его хоронил.

Милый, добрый, славный Мартын Боруля. Милый, добрый славный Анатолий Григорьевич.

Земля Вам пухом.

* * *

Начальник нашего городского управления культуры — бывший учитель украинского языка. Поэт.

Главный режиссёр нашего театра — бывший коммунист, член Ревизионной комиссии ЦК Компартии Украины.

Начальник городского управления культуры — приверженец украинской национальной идеи — терпеть не может главного режиссёра.

Директор нашего театра — бывший баянист — сильно не любит меня. Он очень хочет, чтобы я уволился, и поэтому не подписывает «Приказ» на постановку спектакля.

Я же, наоборот, не хочу увольняться. Я хочу репетировать спектакль.

Я хочу репетировать спектакль и поэтому иду искать справедливости у начальника управления культуры.

Вот вам. Вот вам его монолог:

— Нi, ви тiльки подивiться, що робить цей ё…ний комуняка — ваш головний режисер! Ви тiльки проаналiзуйте уважно. Значить. Спочатку вiн, як тiльки прийшов, поставив «Короля Лiра»! Розумiєте?! Розумiєте, бл…дь?! Потiм вiн ставить «Украдене щастя» Франка. Ви дивiться, дивiться! «Украдене щастя»!! Потiм вiн хотiв поставити Андрєєва «Камо грядєшi?», тобто, «Куди ми йдемо?». Розумiєте, розумiєте?! Так художня рада йому, комуняцi ё…ному, не дала. Тепер. Вiн ставить Чехова «Три сестри»; памятаєте: «В Москву, в Москву!»? В Москву, комуняка ё…ний! Розумiєте? I зараз вiн хоче поставити Горького «На днi».

Ви розумiєте, що робить цей ё…ний, бл…дь, комуняка — ваш головний режисер? Це ж не випадковiсть — це спрямована комуняцька полiтика. Розумiєте?

Значить.

Радянський Союз розпався. Це «Лiр».

У України украли щастя. Франко.

Куди ми, бл…дь, йдемо?

В Москву, ось куди треба було, в Москву!

I де ми тепер? В жопi, на днi!

Ви розумiєте, нi, ви розумiєте?! Ё…ний комуняка!

И совершенно без перехода:

— А вам не казали, що не дають ставити виставу тому, що ви — єврей? Га?

Иерусалим. Общество выходцев из Украины. Библиотека. Концерт. Пожилые евреи, чуть коверкая слова, поют украинские песни. Книжный шкаф. На центральной полке — сборник стихов начальника нашего городского управления культуры.

Ви розумiєте?

* * *

Наконец в твоей жизни появилась страсть! Наконец в твоей жизни появилась цель, имеющая вполне закруглённые формы! Наконец появилось то, что опутало тебя не на день, не на год, — навсегда!

Ты пишешь книгу! Ты пишешь везде: дома, в кафе, в туалете, во сне, в автобусе по дороге на работу, в автобусе по дороге с работы… Ты только и думаешь… Вся твоя сущность… И вдруг…

И вдруг: линия бедра, линия таза, линия… А, чёрт, нет в русском языке этого слова! «Попка», а тем более, «попа» отдают ладаном…

И вдруг: у этой девушки, почти девочки, в джинсах вверху между ног — просвет, а из просвета, из этой дырочки выглядывает солнышко. Эдакий солнечный зайчик.

И вдруг: вырез, выкат, бюст, декольте! И всё к чёрту! И вдохновение, и зуд, и книжка. И ты перестаёшь жить. Вернее, только начинаешь.

И перестаёшь замечать всё вообще. И даже косые взгляды пассажиров.

Ты возвышаешься над нею, над своей попутчицей. Ты заглядываешь в эти зыбкие барханы, ты окунаешься в это устье груди.

И один соблазн, один-единственный дьявольский соблазн: убрать оттуда случайный чёрный волосок.

А автобус подпрыгивает, а она содрогается, переливается, и твоя надежда пробраться поближе к… истоку тыщу раз умирает последней!

А вдруг там, в этом банальном кружевном чёрном бюстгальтере живёт твоя муза?

Наверное, Бог не создал ничего лучше женской груди!

* * *

Что такое, какая она — идеальная жена? Очень просто: это такая жена, которую муж никогда не видел спящей. Я думаю, понятно.

Сам же я это придумал, да сам же и забыл.

И женился в третий раз.

* * *

Всё произошло быстро. Без слезы и надрыва. Моя бывшая жена сказала, что скоро все мы там будем. Я бодро согласился и подумал, что больше никогда не увижу дочь.

Тяжелее всего было подписать эту бумажку. Бумажку, что я не возражаю против её отъезда.

На историческую родину.

Я понимал, что я её предаю. Не понимал только — чем: то ли тем, что не хочу подписывать, то ли тем, что всё-таки подписал.

Аэропорт «Шереметьево». Сутолока. Евреи с цыганскими глазами. Тележки, чемоданы, тюки, баулы. На тележках — сонные дети с опухшими личиками.

Слёзы.

У неё на щеках — мои слёзы. Она не плачет: просто не понимает, как далеко и как надолго.

Я так соскучился по моей маленькой дочке.

Ей было всего девять лет, когда она уехала. Ещё столько же, ещё целых девять лет мы не виделись.

И я соскучился по моей маленькой дочке.

Мы встретились с ней — с большой, взрослой. Восемнадцатилетней. А я соскучился по моей маленькой дочке.

Сейчас она красивая и умная. Она пишет стихи, поёт песни и говорит на разных языках. Она, наверное, даже целуется.

А я так соскучился по моей маленькой дочке.

Мы почти не видимся. Она работает, она учится. Она ужасно занята. Мы почти не видимся.

А я соскучился…

* * *

Я родился в рубашке. Хотя правильнее было бы сказать — в шубе. Мама рассказывала об этом первом своём кошмаре на родильном столе, когда акушерка показала ей длинный чёрный орущий меховой воротник с двумя мутными голубыми глазами.

Это был я.

Я был невинным грудным младенцем: я не мог самостоятельно прожевать кусок колбасы, выпить кружку пива и жениться.

Я ходил под себя.

Но не это важно. Важно другое: будучи буквально с пелёнок законопослушным гражданином, воспитанным на коммунистически-православной… Нет, не так. Наоборот. Будучи …лёнок …ушным …ином, воспитанным на православно-коммунистической традиции, я с младенчества терпеть не мог любые ритуалы. Помню, что в тот космический момент, когда мне отрезали пуповину, я спросил себя: «А зачем?» — и сразу понял, что терпеть не могу ритуалы. Слава Богу, что в условиях развитого социализма мои родители были лишены возможности сделать мне обрезание. Иначе я возненавидел бы и этот ритуал.

…Зачерпнувши кружкой кипяток, я подумал, что омовения из тазика стали уже ритуальными. За тридцать с лишним прожитых мною зим я не помнил ни одного лета, когда бы в наших домах не отключали горячую воду. Это называлось «профилактика».

…Стояло лето. До самолёта оставалось три часа. Самолёт летел в город Ивано-Франковск, бывший Станислав. В Ивано-Франковске — бывшем Станиславе — гастролировал Черниговский театр. В Черниговском театре я должен был ставить спектакль. Поэтому я и собирался лететь в Ивано-Франковск, бывший Станислав, буквально через три часа как-то знойным летом.

И тут мне вдруг представилось, что в гостинице города Ивано-Франковска, бывшего Станислава, может не оказаться ни воды, ни кастрюли, ни кружечки, ни сотейничка. Тогда я принял сложное для себя решение — помыться.

И вот, стоя в ванной, полный творческой потенции, за три часа до самолёта я зачерпнул кружкой кипяток и подумал, что омовения из тазика стали уже ритуальными. И, подумавши так, я совершенно забыл добавить в кипяток холодную воду.

И вылил его на себя.

Мне повезло, но не до конца: кипяток попал на бороду, на волосатую грудь и на, слава тебе, Господи, не обрезанную крайнюю плоть.

Я закричал, как ошпаренный… впрочем, что я говорю? В одном виске застучало: «Креститься!», в другом заныло: «Обрезаться!» — но тут же откуда-то из сплетений ручейков-извилин в очередной раз вынырнуло: «Я с детства терпеть не могу ритуалы!»

…Прежде чем его фамилия попала в список распределения ролей, нами с Зайцем в гостиничном номере Станиславской гостиницы было выпито, съедено, рассказано и спето: «Української горiлки з перцем», сала солёного и копчёного, анекдотов про евреев и разнообразных, но всегда очень громких песен, соответственно: до поросячьего визга, от пуза, до коликов в животе и абсолютно не считаясь с нормами советского общежития.

Артисту Черниговского украинского муздрамтеатра — русскому мальчику Серёже Горшкову, которого все любовно называли «Заяц», в моём спектакле предстояло играть еврея.

Воплощение еврейской темы на советской сцене и на советском экране — это всегда, или почти всегда, по сквозному, извините за выражение, действию — мой любимый анекдот про еврея, хулигана и милиционера в трамвае. Помните? Хулиган многократно наступает интеллигентному еврею на ногу, тот страдает и просит прекратить, хулиган нагло смеётся ему в лицо и не прекращает, и вот тут наступает кульминация: милиционер вмешивается в конфликт и очень миролюбиво произносит фразу на все времена:

— Гражданин, а жидок-то прав: сойди с ноги!

Меньше всего хотелось мне видеть Зайца пархатым «рабиновичем» с горбатым шнобелем, старательно грассирующим букву «рейш» еврейского алфавита.

Хотелось слышать не акцент, а интонацию, смеяться не над хитростью, а над самоиронией, удивляться не жадности, а способности, потеряв всё, всё начать сначала, и вновь потерять, и снова начать…

Выпивка, закуска, трёп и песни открыли мне путь к истине, а Зайцу — к загадочной еврейской душе.

Однако же путь этот, ну просто неизбежно, должен был материализоваться в дальнюю дорогу. И материализовался. Под наркотическим влиянием сивушных масел, ну и, конечно, в целях знакомства с иудаикой, нам выпала дальняя дорога в рассадник иудаизма — в синагогу.

Была ночь с пятницы на субботу, то есть, священное для евреев время — шабат.

Мы вышли на рассвете.

Мы тащились по похмельному городу полусонные и полупьяные, сшибая тележки у пенсионеров, смущая не выспавшихся девиц с распухшими губами.

Солнечными зайчиками заигрывали с нами купола церквей, высокие узкие шляпы приподнимали кирхи и костёлы, раскрывали объятья длиннорукие пагоды, и мечети кивали тощими минаретами. Они скалились, и заискивали, и охмуряли нас, но мы уверенно шествовали мимо. Мы шествовали мимо Мекки и Медины, и Голгофы, и Софии, и Тибета, и Ватикана… И даже не останавливались, даже не оглядывались, и уверенно шли вперёд, шли прямо в Землю Обетованную, прямо в Иерусалим к Стене Плача!

Спросить было не у кого. Не у кого было спросить, и мы стали искать табличку вроде «Ивано-Франковская синагога», или «Ивано-Франковская хоральная синагога», или просто «Синагога».

Ничего.

Мы остановились возле подворотни. На зелёных металлических воротах наглела надпись: «Во дворе туалета нет».

Из подворотни потянуло мочой, и нас потянуло в подворотню.

Примостившись возле бывшего входа какого-то бывшего учреждения, мы задрали кверху головы и принялись расстёгивать брюки. Прямо по курсу осколками битого стекла ощерилась вывеска:

Жилищно-эксплутационная контора

кого района

города И ковска

Откуда-то из-за угла вылетело ведро, а вслед за ним выкатилась толстая дворничиха:

— От, люди! От же ж люди! Та хiба ж ви читати не вмiєте? Обiсцяли всю вулицю! Вся вулиця в цiй гидотi. В кожнiм куточку або гiвно, або сеча! От тiльки що на голову менi не насцяли!

Мы успели остановиться, так и не начав, и нелепо вскинули руки. Дворничиха — добрая женщина — ни в коей мере не собиралась ломать нашего кайфа:

— Та вже писяйте, чого ви смикаєтесь: до дому ж не понесете. Я вiдвернуся, — и спряталась за угол.

Мы с Зайцем решили, что приличнее будет потерпеть и застегнули «молнии».

Однако дворничиха была единственным живым существом, встреченным нами за последние двадцать минут, поэтому именно к ней адресовались мы своим вопросом:

— А вы случайно не знаете — где-то тут поблизости должна быть синагога?

Тётка высунула из-за угла закалённый борьбой с трезвостью нос и спросила:

— Що це? Єврейська церква, чи що? Так ви ж її тiльки що трохи не обiсцяли!

В синагоге страдали восемь пожилых евреев: они не могли (и, видимо, далеко не в первый раз) собрать миньян… Опять в башку лезет это дурацкое и нелюбимое слово «ритуал»: по иудейскому закону молитву в синагоге можно начинать только при наличии минимум десяти мужчин старше тринадцати лет. Этот «кворум» и называется «миньян».

Для восьми пожилых станиславских евреев наш приход стал Явлением.

Терпеливо и неспешно расспрашивали они нас о том, кто мы и откуда, о нашем театре и о нашем спектакле, но в замочных скважинах их морщинистых глаз суетилось нетерпение, и затаила дыхание Великая Надежда.

Когда приличия были соблюдены, самый пожилой аид с медалью участника Великой Отечественной войны осторожно предложил нам поучаствовать в молитве.

Последовавший за этим промежуток жизни выплывает из моего подсознания чуть замедленной «кинолентой видений» в стиле французского художника Эдгара Дега.

Общий план. Вид сверху: мы с Зайцем посреди актового зала жилищно-эксплуатационной конторы «…кого района города И… …ковска». Вокруг нас — станиславские евреи.

По углам свалены стенды и транспаранты с потрескавшимися красными буквами и фотографиями передовиков. На стенах — свежие плакаты с какими-то текстами или молитвами на древнееврейском языке.

Средний план. Панорама: последовательно — лица восьми стариков. В глазах — надежда. Только надежда.

Крупный план: мы с Зайцем киваем утвердительно.

Общий план. Вид сверху. Движение в рапиде: люди в кипах, ермолках, кепках и шляпах сдвигают столы и расставляют стулья.

Общий план. Вид спереди: еврей-ветеран взбирается на сцену, подходит к массивному сейфу (наверняка наследство жэковской бухгалтерии), огромным ключом отпирает его и достаёт оттуда, — что бы вы думали? — чехол со свитками Торы.

Оптический наезд до крупного плана.

В этом месте на экране появляется перечёркнутый кадр, затем надпись «обычный формат» и белая вспышка. Плёнка обрывается.

Народ в зале возмущается, свистит, топает ногами. Раздаются крики:

— Кина не будет, — электричество кончилось!

— Сапожник!

— Сливай воду!

Я угнался.

Извините.

…Старик в ужасе посмотрел в зал и закричал.

Возопил.

Возгремел.

Возроптал.

— У них не покрыты головы!!!

Всё пришло в движение. Евреи шерстили углы, выдвигали ящики и выворачивали карманы. Евреи искали кипу, ермолку, кепку или шляпу. Евреи искали что-нибудь, чем можно было бы прикрыть наши с Зайцем темечки, эти срамные места, эти груди, эти ягодицы, эти гениталии, от которых стыдливо отвернулся сам Господь Бог.

Безрезультатно.

Евреи стали скисать. Потянуло отчаяньем.

Тогда ветеран — староста, кантор и главный раввин Ивано-Франковской синагоги — достал из того же жэковского сейфа два вымпела и протянул нам:

— Накройте головы этим… Всё же это лучше, чем ничего.

Зайцу достался «Победитель соцсоревнования», а мне — «Дом высокой культуры и образцового быта».

Раввин-ветеран расправил ветхий вылинявший талес и укрыл им голову. Запахло нафталином. Заяц тихонько спросил:

— Это талес?

Я ответил:

— Это талес.

Старик вынул из чехла Свитки Торы и принялся их разматывать.

Заяц спросил:

— Это Свитки Торы?

Я ответил:

— Это Свитки Торы.

Еврей запел.

Заяц выкатил на меня красные кроличьи глаза и ничего не спросил.

С первым звуком молитвы, с первым стоном на землю рухнул дождь. Ливень был первозданный и беспросветный. Молотки струй били по стёклам, по крыше, по голове.

И было страшно от одиночества. Потому что в комнате был только ты и эта пронзающая небеса музыка, эта мольба, этот звериный вопль. Молитва не входила в уши, она миновала их. Она влетала через глаза, через кровь, через кожу.

Старик пел, а в горле у него клокотало, резонировало и рвалось наружу его истерзанное вечной надеждой сердце.

Справа от меня, покачивая вымпелом победителя соцсоревнования в такт древней еврейской молитве, сидел русский мальчик Серёжа Горшков. Он кивал головой и вспоминал свою маму, своего рано ушедшего отца, своего ещё не родившегося сына. Он вспоминал всё светлое, щемящее и любимое, что было ему дорого в этой жизни…

Дождь прекратился внезапно, он скончался скоропостижно, и солнце вскочило в окно одновременно с последним всхлипом старика, последним аккордом грома. Оно вскочило грузно и неловко и ударилось круглой щекой об оконную раму и набило себе шишку.

Оно вскочило суетливо и поспешно, словно боясь не застать на наших просветлённых рожах первые лучики надежды.

* * *

Слово «алия» в переводе с иврита означает «восхождение». Не «репатриация», не «возвращение», а именно «восхождение».

Дотошно, настырно и въедливо вслушиваясь в историю, философию и политэкономию этого слова, я обретаю великое откровение: вот он — ключ к неординарному и противоречивому понятию «еврей»!

Написал, будто оговорился, — понятию!

— Брось кокетничать, писатель. Написал — так написал. Не выбрасывать же! Не Гоголь.

Евреи — единственная национальность, ставшая понятием. И единственное понятие, ставшее национальностью.

«Что же касаемо ключа, дык вот вам моё скромное разумение»: уж не знаю, какому такому продвинутому Моисею Господь вложил в голову словосочетание «Земля Обетованная» — таинственное и влекущее словосочетание, за которым — всё лучшее, что известно, и ещё чуть-чуть неведомого, прекрасного и манящего; и вечная тоска, вечная мечта евреев о собственном доме, собственной стране… И какими такими доводами вооружил Он краснобая Аарона; а только вышли иудеи из Египта, и пошли по пустыне, и завоевали кучу городов, и потеряли кучу народу, и убили кучу врагов, и оросили потом, кровью и слезами путь свой, и пришли в Ханаан. О чём гордо и скрупулёзно отчитались на страницах своей Книги.

А ещё не знаю, на каких таких одномандатных выборах проголосовал Сущий за тот единственный народ, что стал с тех пор именоваться «Богоизбранный». Не знаю, а только та самая идея избранничества Божьего не дала моим праотцам раствориться во множестве стран и народов, куда разбрелись они, будучи в очередной раз выставленными со своей исторической родины. И чёрт его знает, хорошо ли это, плохо ли, а только не что иное, как выспренняя уверенность в собственной исключительности помогла им… нам… им… сохранить и язык, и традиции, и религию.

Словосочетания, словообразования, слова, слова, слова…

Слова помпезные и душераздирающие, слова манящие и горделивые, слова заносчивые и сердечные… Слова — ключи, слова — замки, слова — друзья, слова — враги, слова — жизнь, слова — смерть.

И, наконец. И совсем уж близко.

Не репатриация, не возвращение, а именно — восхождение. Восхождения на пьедестал, восхождения на трон, восхождения на Эверест, помноженные на миллионы! Оно — это слово, эта морфема заставила Народ Его вновь сойтись в Земле Обетованной разноликой, разноцветной, разноязыкой клокочущей массой, этим черноглазым, смуглокожим, картавым, гортанным, кипастым, пейсатым, носатым птичьим базаром; сойтись, чтобы остаться, чтобы никогда уже не уходить, чтобы стоять насмерть, чтобы на каждом шагу ругать свою страну, чтобы опоэтизировать каждый клочок этой выжженной земли, чтобы насадить всю её деревьями и цветами, и строить, и строить, и строить, и ругать, и ругаться друг с другом, и любить друг друга, и ненавидеть «чёрных», «пейсатых», «рыжих», «русских», «йеменских», «бухарских», «марокканских», и сливаться в общих праздниках, и замирать в «минуту памяти», и жить, и рожать, и умирать, и гордиться этой треугольной полосочкой, этой миниатюрной страной, в которой помещается весь мир.

На кровати рядом с бабушкой, укрывшись одеялом с головой, спит девочка, подросток, девушка — спит моя младшая дочь.

Расставаться с ней было не так больно. Я уже знал, что через год снова увижу её, сопящую, нежную, любимую.

Я уже знал, что через год совершу к ней свою «алию».

* * *

Сквозь королей и фараонов,

вождей, султанов и царей,

оплакав смерти миллионов,

идёт со скрипочкой еврей.

Игорь Губерман, «Гарики на каждый день»

Это рассказ о Йосе. Иосифе Михайловиче Рубинчике. Старом скрипаче, игравшем по пятницам в маленьком зале маленького кафе. Йося был четырнадцатым ребёнком в семье. Четырнадцатым и последним ребёнком у своих родителей.

Он родился в Днепропетровске, бывшем Екатеринославе, но считал себя одесситом. А кем бы считали себя вы, если бы учились в Одессе у Петра Соломоновича Столярского?

В сорок третьем году пятнадцатилетним пацаном Йося Рубинчик пошёл на фронт. Пошёл, по его же словам, из-за постоянного чувства голода. В сорок пятом он вернулся живым, но по-прежнему несытым.

Всю жизнь Иосиф Михайлович прослужил первой скрипкой в симфоническом оркестре. Он не утомлял себя многочасовыми репетициями и дома никогда не брал в руки скрипку. Говорил:

— Что мама дала, то и есть.

Всю жизнь Йося прожил со своей женой Женей. Со своей единственной женой Евгенией, бывшей старше его на шесть лет, заменившей ему и мать, и любовницу, и супругу.

Господь Бог не дал им детей, поэтому на старости лет Йося постоянно спешил. Он спешил к своей парализованной жене Жене, потому что кроме него, больше некому было к ней спешить.

Моя подруга Яша сказала:

— Ты должен его услышать.

Моя подруга Яша сказала:

— Ты должен это услышать, пока их ещё не закрыли, и пока Йося ещё жив.

Яша сказала:

— Там не обязательно много заказывать; можно взять чашку чаю или кофе и просидеть весь вечер. Но, даже если ты возьмёшь какую-нибудь еду, там невозможно есть. Невозможно жевать, когда он играет.

Я ничего не знал о йосиной жизни и, конечно, собирался увидеть «модную штучку». Я собирался увидеть «модную штучку», а увидел встроченный клин на брюках (к сожалению, наши вещи не полнеют вместе с нами). Я увидел клин на брюках, а ещё я увидел лысину, мясистый нос и собачьи глаза. Я увидел почти точный портрет моего покойного дедушки — папиного папы — скорняка и закройщика из еврейского местечка Бершадь.

Хитрец Йося вошёл в кафе, расшаркиваясь с посетителями, не давая нам ни секунды усомниться в том, что мы пришли именно «на него». Его колючие глазки пинали застенчивую улыбку и щурились на публику враждебно и вожделенно. Он поднялся на сцену и ослепил меня вшитым клином на заднице. Я зажмурился.

Йося нахально зыркнул в зал, и из его правой руки зелёным чайным побегом вырос смычок. Он натёр его канифолью, отвернулся, икнул…

…и превратился в скрипку.

И поскакала галопом музыка! Рубинчик лабал мильон раз слышанные мною вещи.

Он «жарил» банальный свадебный джентльменский набор, а я пил свой «Седой граф», набивал пепельницу «бычками» и не понимал, почему мне так хочется плакать.

Йося врал о своей жизни, он сопел, и потел, и обманывал нас, самонадеянно внушая «радость бытия».

Переплясывая «цыганщину», через проход пошла потрясающе шикарная дама с цветами. Дама танцевала самозабвенно, до стыдного великолепно, никого не видя перед собой, кроме этого круглого «паганини», идя на него, и соблазняя, и соблазняясь!

Йосина скрипка задрожала от возбуждения и вожделения и перепрыгнула через октаву.

Я смутился. Я покраснел. Я взревновал. Я приревновал эту женщину к Йосе. Я приревновал незнакомую женщину к йосиной скрипке!

Это произошло тут же. Всё произошло здесь же, в кафе. С ним были все женщины. И даже моя подруга Яша. Даже Леночка Яковлева была с ним в это мгновение.

А старый еврейский Кинг-Конг барабанил себя кулаками в грудь, а его скрипка летела над головами на «бреющем полёте» и издавала победные возгласы!

Я нервничал. Я психовал. Я желал другой музыки. Я жаждал «своей» музыки. Я наклонился к Яше:

— Он играет что-нибудь человеческое? Можно его попросить сыграть что-нибудь для меня, что-нибудь «наше»?

Ленка просила аккомпаниатора, аккомпаниатор шептался с Йосей.

Старый скрипач умело «снял с меня мерку», скривился и заиграл… «Мурку»…

Яша хохотала:

— Его сбила твоя золотая цепочка! Он принял тебя за вышибалу!

…Скрипка отдыхала в футляре, смычок слизывал остатки канифоли, Иосиф Михайлович сидел за нашим столиком:

— Слушайте! Мы с оркестром были в Киеве, играли на правительственном концерте. После концерта был банкет у Президента. Так там подали такие, вы знаете, грибы в горшочках. Жульены. Слушайте: все ели, а я побоялся. Я вообще стараюсь не есть грибы — столько случаев отравления! Вот… А потом уже, после банкета, я подумал: «Это же готовили для Президента, это всё проверяли — там есть специальные люди…» Слушайте… Я до сих пор жалею…

Слушайте! Слушайте: это было в перерыве. Только в перерыве, когда скрипка отдыхала в своём бархатном ложе, а смычок слизывал канифоль волосатым конским языком, старый скрипач, похожий на портного, травил свои майсес.

Слушайте!

Послушайте, можно рассказать о йосиной жизни, но разве можно рассказать музыку? Разве можно пересказать вкус молока, что тянула твоя прапрабабка из своей еврейской мамы? Разве можно уснуть под колыбельную, что убаюкивала твоего прапрапрадеда в маленьком еврейском местечке? Разве можно остановить кровь, что бьёт фонтаном из груди твоих порубанных прародителей? Разве можно спеть о любви, что сплетала годы и судьбы и выстрадала, и выносила, и явила миру тебя?

Разве можно рассказать истину?

Вечный жид Йося терзал свою скрипку, он рвал её струны, он тянул её нервы, он терзал наши нервы, он тащил нас за собою сквозь времена и народы, и менял лица, и взрослел, и молодел, и умирал, и рождался, и кричал из толпы Моисею и Аарону:

— Почему вы ставите себя выше народа Его?! — и жмурился от света и величия, переступая порог отстроенного Иерусалимского храма; и глотал песок, шагая в неизвестность по Ливийской пустыне; и стучал деревянными каблуками по мостовой Севильской иудерии; и серым морозным утром отпирал дверь маленькой ювелирной лавчонки; и крутил ручку арифмометра, подбивая баланс в душной бухгалтерии Табактреста У.С.Н.Х.; и провожал в далёкую неведомую страну маленькую женщину в «українськiй хустиночцi», говорящую на идиш; и провожал моих дочерей, моего отца, мою маму.

И провожал меня.

Он провожал меня за три моря, сам того не подозревая. Он провожал меня, не зная даже моего имени, Провожал, сидя рядом со своей парализованной женой Женей, понимая, что никогда не попадёт в землю своих предков, зная, что навсегда останется со своей холодной, несчастной, нищей, но такой любимой исторической родиной — Украиной.

* * *

В молодости нам кажется, что всё лучшее ещё впереди, что сегодня мы как бы ещё и не живём, а только готовимся жить.

В зрелости мы вспоминаем молодость и понимаем, что только тогда и жили.

Я не создавал, не дай бог, роман и не писал, упаси Господи, дневник. Это была всего лишь попытка косноязычного человека высказаться более-менее внятно.

Но сколько бы ни кокетничал автор, всё получалось, как в романе: на первых страничках, так же, как и в начале жизни, всё шло последовательно и, не побоюсь этого слова, поступательно; по мере развития фабулы, и соответственно, с течением лет, между радостными и жизнеутверждающими фрагментами появлялись глубокие, заполненные вязким дерьмом, трещины; и к финалу (читай — к закату земных дней) мгновения счастья стали лишь едва заметными островками в огромном океане ежедневного говна.

А коль так, прости меня, мой измождённый читатель, за то, что выхватывал из жизни лакомые куски и пичкал ими тебя «за маму», «за папу», «за бабушку», «за дедушку» и за бога душу мать!

Всё. Устал. Исписался.

1997–2001, Украина — Израиль

Загрузка...