Жили-были. Русские инородные сказки-7

Жили

Нина Хеймец

Башни

Ты не приедешь. Я хожу по городу и представляю себе, как мы будем идти здесь вдвоем, по этим улицам. У меня все готово.

Лея поворачивает ключ на два оборота. Ценных экспонатов в мастерской нет, но директор распорядился, чтобы ночью все двери в музее были заперты. Лея уходит с работы одной из последних. Она всегда задерживается на площадке между вторым и третьим этажами. Там висят две фотографии, в высоту человеческого роста. На фотографиях – башни. Одна из них выглядит как раковина гигантской улитки. Другая, с конусовидной крышей, напоминает вытянутую вверх шестеренку. Вокруг – пустыня. У подножия одного из сооружений стоит человек в белой рубашке. Лицо человека разглядеть невозможно. Рядом с башней он кажется крошечным. Пустыня на снимках выглядит огромной заброшенной стройплощадкой. Лея пытается представить себе лицо человека в белой рубашке. Ей это не удается. Она представляет себе лицо, видит его черты крупным планом. Но у нее не получается совместить его с фигуркой у башни. «Ты сделан из песка, – говорит она человеку на снимке. – Если подойти к тебе поближе, то сразу станет видно, что из твоих глаз и рта сыплется сухой песок». Снимки немного размыты – как будто фотограф находился далеко от объекта. Лишь этот изъян изображения доказывает, что башни действительно существуют. Или – существовали. В здании музея не осталось посетителей, из сотрудников – лишь сторож на первом этаже. Лею никто не тревожит.


Она спускается по лестнице. В коридорах уже полутемно. Сейчас она попрощается с Шимоном, их сторожем, и пойдет домой. Но сторожа на месте не оказывается. Из комнаты охраны к ней выходит женщина. Лея никогда раньше ее не встречала.

– Добрый вечер. Меня зовут Дина, – говорит женщина. – Шимон уехал в гости к сыну. Вернется через несколько дней. А я вот вместо него.

– Добрый вечер, – отвечает Лея.

– Вообще-то я уже на пенсии, но, когда надо кого-нибудь заменить, директор охранной фирмы обращается ко мне. Он знает, что уж на меня-то можно положиться. Я обычно в тихих местах сижу. В библиотеках, в музеях.

Дина одета в пестрое трикотажное платье, но Лея почему-то представляет себе, как Дина сидит в униформе охранной фирмы, в каком-то незнакомом здании. Это библиотека. Широкие окна читального зала закрыты жалюзи, но в помещение все равно проникает солнечный свет. На поясе у Дины пистолетная кобура. Наверное, пустая. На столе стоит термос с отломанной ручкой. Дина здоровается с посетителями. Потом Лея представляет себе большую лохматую собаку. Она сидит рядом с Диной. Лея спохватывается: «Откуда взялась в библиотеке собака?» Она говорит:

– Я тоже на пенсии. Директор музея попросил меня пока не уходить.

– Вы искусствовед? – спрашивает Дина.

– Нет, я портниха. Однажды, лет двадцать тому назад, ко мне пришла новая заказчица. Она руководила студией восточного танца, и им понадобились костюмы. И так получилось, что на их выступление пришел посмотреть директор этого музея. Наряды танцовщиц ему очень понравились, и он предложил мне здесь работать.

Лее кажется, будто она слышит себя со стороны.

– Хотите, я покажу вам свою мастерскую?

Они поднимаются на третий этаж. Лея открывает дверь.

На длинном столе разложены куски тканей – черные и белые. В пластиковых ящичках – разноцветные нитки, бусины и продырявленные монеты. Вдоль стен стоят манекены. На них – вышитые накидки из верблюжьей шерсти, черные льняные платья, затейливо скрученные чалмы, узорные пояса.

– Вы реставрируете костюмы? – спрашивает Дина.

– Я, бывает, их и сама шью, – говорит Лея. – Вот недавно была у нас выставка – свадебная церемония у берберов. И, представьте себе, все нашлось в запасниках: одежда для жениха, родителей и гостей, украшения, посуда, даже детские нарядные костюмы нашлись. А для невесты – нет ничего. Все на месте, а невесты – нет. Вы представляете себе такую свадьбу? Пришлось мне самой делать невесту, шить для нее свадебное платье. Но это – наш музейный секрет.

– Я никому не расскажу, – обещает Дина. Она обходит комнату, разглядывая костюмы. На одном из манекенов ничего не надето. На плече у него висит сумочка. Все ткани в мастерской из льна и шерсти, но сумочка – из черного бархата. На сумочке вышивка: по реке плывет кораблик под белым парусом. По набережной прогуливаются люди.

– Эта вещь не похожа на все остальные, – говорит Дина, – она будто по ошибке здесь оказалась.

– Это не для музея, – отвечает Лея. – Я сделала эту сумочку для одной своей знакомой. Она скоро ко мне приедет. Мы очень давно не виделись. Приедет – ее будет ждать подарок.


Лея выходит на улицу. Она всегда возвращается с работы пешком. Организм нуждается в умеренной нагрузке, это ясно и без врачей. Прошел дождь; мокрые мостовые отражают свет фонарей и огни светофоров. На застекленных верандах кафе люди улыбаются друг другу. Все это притягивает к себе взгляд, отвлекая внимание от несоответствий, проявляющихся в темное время суток. Лишенные цвета кипарисы напоминают готические колокольни; с ними соседствуют огромные фикусы. Сплетение их ветвей хаотично, они тянутся к ней поверх каменных изгородей, словно она Заклинательница змей на картине Руссо. Жесткие листья едва не касаются ее волос. Лея поднимает воротник пальто.


На следующий день у Леи много работы. Скоро откроется новая выставка. Лея готовит для нее нарядные платья. Кончики пальцев огрубели и не чувствительны к случайным уколам. Вышитые на ткани ромбы дают отпор пристальным взглядам. Звезды развеивают опрометчивые пожелания по восьми ветрам. Рыбы приносят удачу.

Мы, наверное, никогда не увидимся. Я всегда буду приходить к тебе, а ты всегда будешь мне улыбаться, и я буду нести в себе эту улыбку.

Потому что, когда тебе было плохо, я не могла сделать тебя счастливой, а когда ты была счастлива, то это не могло быть из-за меня.

Иголка с трудом одолевает сложенный в несколько слоев лен. Лея нанизывает на нитки стеклянные бусины и кусочки красных кораллов. Стежки должны быть одинаковой высоты – ниточка к ниточке.


Вечером, перед тем как уйти, Лея подходит к столу Дины и протягивает ей небольшой сверток. Дина разворачивает бумагу. В свертке – черная бархатная сумочка. Та самая. Шелковые нитки вышивки поблескивают под светом настольной лампы.

– Это вам, – говорит Лея. – Возьмите, мне будет приятно.

– Я не могу, – отвечает Дина, – вы же эту сумочку для вашей знакомой приготовили. Как же можно принять чужой подарок?

– Она не приедет, – говорит Лея. – Возьмите, это очень удобная вещь.


Телефон зазвонил в первом часу ночи. Лея еще не спала. Она вернулась из «Синематеки» – Лея всегда ходит туда по субботам.

– Госпожа Альмог? Вас беспокоят из больницы. У нас госпитализирована госпожа Сегаль. Дина Сегаль. Ее состояние очень серьезно. Не могли бы вы приехать? Чем скорее, тем лучше.

– Почему вы звоните именно мне? – говорит Лея. – Мы с Диной едва знакомы.

– В ее истории болезни записан ваш телефон, – отвечает собеседник.

Лея вешает трубку. У нее дрожат руки. Она не может найти ключи от квартиры.

Такси удается поймать не сразу.

– Так поздно, в больницу… – обращается к ней водитель. – У вас что-то случилось?

– Простите, я не могу сейчас ни с кем разговаривать, – отвечает ему Лея.


В больничном отделении к Лее выходит врач. Помещение едва освещено, и на долю секунды Лее кажется, что больничный коридор служит продолжением знакомого, музейного коридора.

– Мне очень жаль, но Дина скончалась, сегодня вечером. Мы не имеем права сообщать такие вещи по телефону, поэтому попросили вас приехать. Она обратилась в приемный покой вчера, жаловалась на боли в грудной клетке. Все анализы оказались в норме, но мы все же оставили ее в больнице, на всякий случай. А сегодня она умерла. Понимаете, мне даже трудно сказать, от чего именно. Все уже было в порядке, ей стало лучше. А вечером – остановилось сердце.

«Зачем она мне это рассказывает? – думает Лея. – Какая разница, от чего умер человек? Какое это может иметь значение?»

Врач протягивает Лее запечатанный пакет:

– Возьмите. Это ее вещи.

– Я не могу их взять, – говорит Лея, – я знакома с ней всего несколько дней. Я даже не знаю, где она живет. Я вообще почти ничего о ней не знаю.

Врач смотрит на нее с раздражением. Лея забирает у нее пакет.


Такси едет по знакомым улицам. Скоро Лея будет у себя дома. Выйдя из машины, она разрывает белый полиэтилен и открывает пакет. Там – сложенное пестрое платье и ключ с привязанным к нему кусочком бечевки. Лея заходит в подъезд, но потом возвращается на улицу, достает из пакета платье и раскладывает его на скамейке. Чтобы платье не унесло ветром, Лея кладет на него камень. Потом она поднимается в квартиру, находит в ящике стола конверт и опускает в него ключ. На конверте она пишет название фирмы, в которой работала Дина. Выяснить адрес не составит труда. Телефонная справочная работает круглосуточно. Надо только подождать, и кто-нибудь обязательно ответит.

Алексей Толкачев

Лирики

– Извините, овощная база здесь?

– Ох ты господи, какая прелесть! Родной юморок! До боли знакомый родной юморок. Причем все один и тот же… Вы ко мне из программы «Аншлаг», товарищи? Или из «Смехопанорамы»? Ну заходите, черти, не стойте на пороге. Морозу напустите. У меня тут и так батареи еле теплые! Сейчас чайник поставлю. Чай будете?

– А может… покрепче чего-нибудь?

– Не трави душу, Зубр! Нельзя мне сегодня.

– Работаешь?

– Работаю, будь оно проклято…

Художник Коля Бирюков был счастливым обладателем студии на Остоженке. Эта роскошь досталась по наследству от дяди. Тот тоже был художником, причем настоящим, не чета Коле. Прославился еще в советские времена, писал в духе старых голландцев, выставлялся в престижных галереях. Лет десять назад уехал в Париж и на родину возвращаться, похоже, не планировал. Ну а Коля… Коля был, положа руку на сердце, просто ремесленник. Нет, техникой он владел, и очень даже недурно. Но это единственное, чем он мог похвалиться как живописец. Не хватало всего остального, того, чем художник отличается от фотоаппарата: фантазии, смелости, своего взгляда. В общем, у собратьев по цеху, друзей-художников, работы Николая успеха не имели. Зато они весьма котировались среди офис-менеджеров и прочей подобной публики, удачно сочетающей в себе два полезных качества – платежеспособность и отсутствие художественного вкуса. Так что на недостаток покупателей Коля не жаловался и в материальном плане чувствовал себя вполне хорошо.

Мастерскую на Остоженке друзья Николая окрестили «овощной базой» – за постоянно царивший в ней запах овощей и фруктов, часто, увы, несвежий. Дело в том, что основной специальностью Коли были натюрморты из этих даров природы. Вот и сейчас он трудился над очередной скорбной композицией. На большом красивом блюде лежал арбуз, а рядом с ним три мандарина. На холсте этот фруктовый ансамбль отражался почти как в зеркале: «фотографировать» при помощи кисти Коля умел! Точнее, отражение было частичным: один мандарин и половину арбуза еще оставалось дописать.

– Ну и почему такая спешка? Боишься, что арбуз протухнет? – спросил один из гостей, искусствовед Матвей Зубрин.

– Да нет, просто дедлайн подошел. Завтра сдать клиенту надо. Вот угадайте, зачем он эту хрень заказал.

– А что за клиент?

– Да так, обычный. Бизнесмен. Торгует мебелью.

– Ну не знаю. Боюсь даже предположить. Догадываюсь, что это нечто за гранью добра и зла.

– Именно! Прикиньте, он хочет этот натюрморт своей любовнице подарить на день Святого Валентина! Ну а сегодня, сами понимаете, – двенадцатое февраля. Так что все, крайний срок…

– Ой божечки… Бедная женщина. По-моему, такой подарок только на день Слепого Валентина уместен! – рассмеялся второй гость, дизайнер-авангардист Аркадий Талалаев.

– Ох, Аркаша, Аркаша. Чья бы корова мычала. Сам-то чем сейчас занят? Очередную помоечку ваяешь?

Да, Аркадия тоже нельзя было назвать мастером изящных искусств. Он, если угодно, являлся полной противоположностью Коли: фантазия работала, а вот техника рисунка была ни к черту! Впрочем, это Аркашу нисколько не смущало, и надо сказать, спрос на его объекты и инсталляции (по выражению приятелей, «помоечки») тоже был неплохой. Последний его шедевр в предновогодние дни украсил reception одной из столичных страховых компаний – настенный календарь в виде большой беременной куклы. Между ног свисает веревочка. За нее надо дергать один раз в день начиная с первого января. Каждый раз из-под платья выпадает маленький пластмассовый пупсик, с обозначением соответствующего числа и месяца.

– Проблема-то у меня не с этим чертовым арбузом, – рассказывал Коля, снова взявшись за кисть. – Тут уже совсем чуть-чуть осталось доделать. Но еще, блин, пара заказов срочных висит. Отказаться не мог. Кто ж от денег отказывается! А времени нет совсем. На самом деле катастрофа. Не знаю, как успеть! Время, время, время…

– Вымя, пламя, племя, семя, – срифмовал Аркадий. – Слушай, кисти у тебя, я смотрю, клевые. Где брал?

– Да на Крымском Валу.

– Это где «Всё для художника»?

– Угу. Всё. Кроме самого главного…

– Это чего же?

– Да времени, ё-моё!

– Да что ты говоришь! На Крымском Валу? И не продается время?

– Да, вот представь себе… – сказал Коля, опустив кисть и придирчиво глядя на холст. – Прихожу на Крымский Вал. Там девушка такая симпатичная работает. Улыбается, говорит мне: «Что вас интересует? Багетные рамы? Холсты, грунты, подрамники? Мастихины, этюдники? Краски масляные? Олифы для иконописи? У нас сегодня есть всё!» Я спрашиваю: «Девушка, а время у вас сегодня есть?» Сразу улыбаться перестала. «Времени у меня сегодня нет, – говорит. – И завтра тоже».

– Непорядок, – покачал головой Аркадий. – Непростительное упущение в нашу эпоху здоровой коммерции. Спрос есть, а предложения нет! А еще говорят: «время – деньги». Деньги у нас имеются. Выкладывайте же на прилавки время для художников!

– Да, неплохой бизнес мог бы быть, – поддержал разговор искусствовед Зубрин. – Это ведь не только для художников. Время всем нужно. Самый ходовой товар был бы. На каждом углу бы торговали. Прикиньте, ходили бы по улицам такие люди-бутерброды с плакатами: «Мир Времени в Сокольниках! Сезонные скидки! Ночью – дешевле!»

– Точно, Зубр! А в выходные пипл бы на оптовые рынки ездил затовариваться. Навалил времени полный багажник – на неделю хватит. На рынках-то оно дешевле.

– Это да, но там бы время было не того качества. Китайское. Без гарантии. Такое, знаете, которое кончается быстро. Да при этом еще генно-модифицированное.

– Китайское – это еще ладно. На рынках можно было бы вообще на паленое время нарваться – какое-нибудь кустарно-самодельное…

– А вот мне лично времени хватает! – заявил Аркадий. – Просто головой надо работать, а не руками. Тогда все будешь успевать.

– Тебе надо головой работать, это точно, – согласился Коля. – У тебя, Аркаша, других вариантов нет. Руки-то не из того места растут!

– Смейся-смейся! Смешно дураку… А я вчера такой заказ получил – мечта!

– Что, неужели дизайн мусорного бака?

– Ты, Коля, пиши свой арбузик, не отвлекайся. Я Зубру рассказывать буду. Так вот, Зубр, заказали мне оформление витрины магазина фирменной сантехники! И башляют нехило.

– Поздравляю, – ответил Зубрин. – В общем, Колина догадка оказалась не так далека от истины.

– Да идите вы, придурки… А я уже идею придумал! Композиция будет называться «Морские раковины».

– Сантехнические изделия среди водорослей из бумаги и кораллов из строительной пены?

– Э… Я что, уже рассказывал?

– Да нет. Догадался просто. А морские унитазы там будут? С большими жемчужинами из резиновых мячиков, покрытых перламутровой краской?

– Старичок, это гениально! Я твой должник!

– Разбогатеешь – машину мне купишь.

– Я тебе тоже идею подкину, – сказал Николай. – Витрина «Морские коньки». Товары для зимнего спорта среди рыб и медуз. Из строительной пены, разумеется. Разбогатеешь – купишь мне время.

– Кто о чем, а вшивый о бане! Куплю я тебе время, куплю. Когда оно в продажу поступит.

– Боюсь, не доживу я до тех счастливых дней. Сдохну от этой своей мазни круглосуточной.

– Ну зачем так мрачно? – сказал Зубр. – Для того чтобы время появилось на прилавках, люди всего лишь должны научиться его добывать.

– Это как, например?

– Ну как нефть добывают.

– А. Ну да. Очень просто. В результате поисково-разведочного бурения на шельфах Каспийского моря обнаружены крупные месторождения времени. Устанавливаются времянные вышки. Российские времяники заступают на трудовую вахту. Строится времяпровод в Украину и Белоруссию. На бирже стремительно растут акции компаний «Росвремя», «Сургутвремягаз» и… «Луктайм»!

– Ну а что. Может, когда-нибудь так и будет.

– Да, но для того чтобы где-то под землей были залежи времени, оно там должно как-то образовываться…

– А нефть как образуется?

– Из останков живых существ и растений. Под давлением. И еще там какие-то бактерии в процессе участвуют…

– Все-то ты знаешь, Зубр! Искусствовед, книжный человек!

– Примерно так же и время там образуется, – задумчиво сказал Коля. – Как продукт химической переработки воспоминаний умерших людей и животных. И растений…

Под впечатлением от этой печальной поэтической мысли друзья немного помолчали. Николай продолжал работу над натюрмортом. Зубр достал из-за пазухи какой-то журнал и принялся его листать. Нарушил тишину Аркадий:

– Я смотрю, Коля, ты не такая уж унылая бездарность, какой обычно кажешься. Ну то есть унылая, но не бездарность. Так и фонтанируешь креативом сегодня! Я к тебе, пожалуй, буду в трудных случаях за идеями обращаться.

– Обращайся. Только идеи у меня унылые.

– Так у меня по дизайну заказов унылых тоже полно. Как раз для твоих идей. Что далеко ходить за примерами! Месяц уже почти бьюсь, не могу придумать: нужна оригинальная форма для молочных пакетов. Новый поставщик на рынок выходит. Хочет ярко выделиться на фоне остальных. Готов вложиться в производство пакетов усложненной формы. А я ее придумать не могу. Нет ли у тебя, Коля, какого-нибудь гениально унылого предложения?

– У меня есть гениально унылое предложение, – сказал Зубр, оторвав взгляд от журнала. – Пакеты должны быть в форме гробов. Концептуально получится: «гроб с молоком»!

– Ах ты, концептуалист наш ненаглядный! Ну-ка дай-ка, дай сюда свой журнальчик. Что ты там так увлеченно читаешь? Ну разумеется! Кто бы сомневался! Свой собственный очередной шедевральный опус! Коль, хочешь поржать? Сейчас я тебе вслух прочту… Так, о чем мы пишем на этот раз? Ага, выставка современного искусства в разрушенном токарном цеху завода «Знамя труда»…

Из всей собравшейся троицы Матвей Зубрин по прозвищу Зубр художественным талантом обладал в наименьшей степени. То есть не обладал вовсе. То, что рисовать ему не дано, он осознал уже на первом курсе Строгановского училища, куда был принят по блату. С грехом пополам закончив обучение и получив диплом, Зубр понял, что в области изобразительного искусства он может делать только одно – то, что обычно делают те, кто сам ничего не умеет. То есть учить других. Рассказывать публике, чтó в искусстве хорошо, а что плохо. Этим ремеслом овладеть можно. Был бы язык подвешен. Язык у Зубра был подвешен вполне. Его статьи об искусстве охотно брали в глянцевые журналы, большей частью почему-то женские. Вот и сейчас он притащил журнал «Леди Интеллект» со своей новой статьей.

– Итак… – провозгласил Аркадий. – Сейчас, найду что-нибудь посмешнее… Нет, тут все смешно, конечно, как обычно… Зубр в своем репертуаре… Ну вот, например, замечательный пассаж: «Это полотно полупрозрачно намекает нам, что силуэты фантомов, танцующих в наших воспоминаниях, по сути не что иное, как пластическое выражение духовного опыта, и сублимация здесь – не более чем фигура интеллектуального поиска. Центральное место на композиции, смещенное в данном случае в левый нижний угол холста, занимает изображение деревянного параллелепипеда, оклеенного пленкой «под дерево», и мы понимаем, что это не просто символ. Это знак! Таким образом, автор картины, разыгрывая перед нами яркий спектакль перехода ухода в приход, демонстрирует нам вертикальную ориентацию временнóго вектора – от земли, как инкубатора духа, – ввысь, к сияющим небесам!» Да, Зубр… Жжешь, реально жжешь!

– А как же! – довольно ухмыльнулся Матвей. – В нашем деле иначе нельзя. Напишешь что-нибудь внятное – подумают, что ты не настоящий искусствовед.

– Какая, говоришь, у него там ориентация? – мрачно поинтересовался Коля.

– Какая у него, не знаю. Хотя догадываюсь. Если ты про того художника. А если про временной вектор – то вертикальная.

Коля печально вздохнул:

– Из инкубатора в небо, значит… А я бы вектор времени по-другому направил: из этой овощной базы – в прошлое на пару дней. Чтобы я все успел доделать и выспаться.

– Чувак, ты мне все больше напоминаешь грустного ослика Иа. Из популярной трагедии «Вини-Пух», – сказал Аркадий. – Хватит ныть уже! Но вообще идея здравая. Покупать время, добывать время – это все ненаучная фантастика. Как можно решить проблему нехватки времени, это известно уже давным-давно. Изобретать велосипед не надо. Надо изобретать машину времени.

– А это, значит, не фантастика!

– Фантастика. Но уже научная. Значит, не исключено реальное воплощение.

– Ну, стало быть, дело за малым. Надо только чуть-чуть подождать. Сейчас там физики с адронным коллайдером наиграются, и следующим пунктом программы у них как раз машина времени.

– Ну нет! На физиков надеяться бесполезно. Раз до сих пор не изобрели, значит, и не изобретут. Если кто и может создать машину времени, так это мы, лирики, с позволения сказать.

– Это почему же?

– Элементарно, Ватсон. Физики точно знают, что машина времени невозможна. Потому они ее и не смогут сделать. А вот мы с вами этого не знаем. Значит, для нас нет ничего невозможного. Вот прямо сейчас возьмем и изобретем. Коля, бросай кисти! Перерыв! Чаем обещал напоить? Ну и где чай? Давай наливай, садись к столу, будем машину времени строить.

– Из чего строить собираешься?

– Ну, поскольку знаний о предмете у нас нет никаких, то из чего бы мы ни строили, вероятность успеха одинаковая – одна миллионная-миллионная-миллионная. Но не нулевая, прошу заметить! А вдруг? Вот возьмем хотя бы этот арбуз…

– Арбуз оставь в покое! Я его еще не дописал!

– Не бойся, ничего с твоей полосатой ягодой не случится. Мы ее только немного модернизируем…

– Кстати, в моем журнале про арбуз статейка есть, – сказал Зубр. – В рубрике «Магия косметики».

– Вот! Магия нам не помешает. Давай поглядим, что там пишут. Так… «Если мякоть свежего арбуза нанести на лицо хотя бы минут на пятнадцать, то потом, смыв маску, вы увидите в зеркале…»

– Лицо идиота, который пятнадцать минут назад измазал себя арбузом!

– Попрошу посерьезней! Так… Ну да, про маску неинтересно… «По содержанию железа арбуз уступает только шпинату»… Тоже неинтересно… А вот это уже по делу, слушайте: «В ста граммах арбузной мякоти содержится всего тридцать восемь калорий. При этом арбуз быстро дает ощущение сытости. Таким образом, арбузная диета поможет вам сбросить пару лишних килограммов». Вот, врубаетесь? Если можно сбросить пару килограммов, значит, можно сбросить и пару лишних дней. Ну то есть вернуться на два дня в прошлое, что и требуется Николаю. Смотри-ка, Зубр, какой полезный журнал оказался!

– Нý так! Я ж с кем попало не сотрудничаю!

– О, разумеется… Так что бы нам сотворить с этим арбузом? Надо что-то этакое, чего еще никто никогда не делал… К примеру, вырежем из макушки небольшой конус. Коля, спокойно! Убери руки! Я этот конус потом на место вставлю, внешний вид не пострадает. Так. Конус вырезали. Теперь насыплем внутрь немного чайной заварки. Как вы думаете, кто-нибудь когда-нибудь делал такое с арбузом? Я думаю, нет. Чувствую: мы на правильном пути! А вот что дальше делать – не чувствую… Зубр, что там еще пишут в твоем журнале для мудрых женщин?

– «Как завоевать мужчину за восемнадцать дней». «Значение имени». «Вязаные модели на весенний сезон». «Готовим с улыбкой». «Значения символов». «Макияж за рулем»…

– Стоп! Что там про символы?

– «Значение символов» – регулярная рубрика. В этом номере про пентаграмму пишут.

– То, что надо! Славься, славься, великий журнал «Леди Интеллект»!

– «Тамплиеры считали пентаграмму символом Священного Женского Начала. В каббалистике…»

– Все, не читай больше эту галиматью! Идею подсказали, нам этого достаточно! Вокруг вырезанного конуса нарисуем красную пентаграмму…

Аркадий потянулся за кистью.

– Урод, ты же обещал не портить арбуз! – закричал Коля.

– Да успокойся ты! Потом краску сотрем. Для тебя же, козла, стараюсь… Итак, пентаграмма. Я думаю, рисовать лучше перевернутую…

– «Перевернутая пентаграмма с вписанной в нее головой козла является знаком Бафомета – главным символом сатанизма», – прочитал Зубр.

– Не волнуйтесь, Колину голову я туда вписывать не буду.

– Да ты при всем желании не впишешь! – фыркнул Николай. – Руки-то только под строительную пену заточены.

Но Аркадий уже перестал обращать внимание на реплики друзей. Его понесло!

– Пентаграмма есть. Что тут у нас еще имеется под рукой? Кнопки канцелярские! Отлично! Зафиксируем кнопками вершины пентаграммы. И – заметьте! – тем самым повысим содержание металла в арбузе – и без того уже достаточно высокое… Финальный штрих – вектор времени! Ты ведь в прошлое хочешь? Значит, рисуем черную дугу против часовой стрелки! Ну вот, по-моему, и все… Уф… Устал. Не просто это, оказывается, машину времени строить. Ну что смотришь, Николай? Готов к путешествию во времени? Вперед! Клади руку на арбуз и – счастливый путь! Да клади, я тебе говорю!

С этими словами Аркадий схватил Колину руку и хлопнул ею по арбузной корке. Хлопок получился звонким. Очень звонким. Вообще-то даже слишком звонким для удара рукой по арбузу… К тому же в помещении почему-то погас свет. На несколько секунд. А когда он зажегся вновь, в мастерской не было ни Коли, ни арбуза. И лишь легкий дымок вился над блюдом с осиротевшими мандаринами. А в ноздри бил какой-то странный запах…

– Я… это… Я понял, что произошло… – пробормотал Аркадий, глядя на Зубра с дурацкой улыбкой. – У нас в школе такой случай был. В седьмом классе. Мы, это… Покурить решили. А сигарет не было. И мы тогда в буфете чайную заварку стрельнули. Вот.

– И что?

– Ну и это… Завернули ее в бумажку, подожгли и попробовали покурить.

– И что?!

– И все… Оказалось, что заварка не курится. А запах вот такой же был, как сейчас. То есть это паленой заваркой пахнет. Я ведь в арбуз заварку насыпал! Понял? Ха! Вот поэтому такой и запах! Дошло?!

– Чего дошло? Коля где?!

И тут только Зубр понял, что Аркаша просто в шоке и вообще вряд ли понимает, что несет. Беспомощно оглядевшись по сторонам, Зубр обнаружил еще одно чудо! На холсте Николая красовался законченный натюрморт! Арбуз с мандаринами на блюде. Только арбуз был написан совсем не в Колином фотографическом стиле, а с какими-то хитрыми искажениями. Словно арбуз этот был разбит на части, а потом снова собран, но не очень аккуратно. Макушку же нарисованного арбуза украшала красная перевернутая пентаграмма с канцелярскими кнопками на вершинах.

Зубр посмотрел на Аркадия. Тот, кажется, понемногу начал приходить в себя.

Внезапно открылась дверь веранды, и в помещение мастерской вошел Коля. Только вошел он, пятясь задом. Так движутся герои фильмов, если прокручивать кинопленку в обратную сторону. Коля задом подошел к столу, сел на стул. Дальше вообще пошли киночудеса! Николай начал двигать челюстями, словно что-то разжевывая, а потом достал изо рта целую мандаринную дольку. Положил на блюдо. Тут Зубр заметил, что на блюде лежат кусочки мандаринной корки. А Коля тем временем, не прекращая жевать, вытащил изо рта еще одну дольку. Приложил ее к первой, и они словно срослись! Так Коля постепенно сложил из долек, извлекаемых изо рта, целый мандарин. Потом завернул его в корку – и вот уже мандарин красуется на блюде как ни в чем не бывало!

– Коль, с тобой все в порядке? – подал голос Аркадий.

Коля не отвечал. Казалось, он вообще на замечает присутствия друзей. По всей видимости, так оно и было. Потом Николай встал. Протянул руку. Кисть, лежавшая на палитре, подпрыгнула, взлетела в воздух и оказалась в Колиной руке. Все так же пятясь задом, Коля подошел к холсту, повернулся к нему лицом и стал водить по своему натюрморту кистью. С каждым движением кисти изображение понемногу исчезало. Минута шла за минутой, Коля пятился то к столу, то снова к мольберту, в воздухе летали кисти, а натюрморт на холсте все стирался и стирался, пока не достиг того состояния, в котором его оставил Коля, прежде чем исчезнуть из мастерской вместе с арбузом. Арбуза, кстати, на блюде по-прежнему не было… Друзья смотрели не происходящее не в силах вымолвить ни слова. Но вот Коля, закончив уничтожать свое творение, снова присел к столу. И протянул руку, расположив ее как бы над воображаемым арбузом. По всему его телу пробежала дрожь, и Зубру даже почудилось, что на какое-то мгновение Коля стал полупрозрачным! Зато теперь, кажется, он наконец заметил своих друзей.

Николай сделал жест рукой в сторону двери, находящейся напротив выхода на веранду. За той дверью у него располагалась маленькая комнатка, которую он использовал в основном в качестве кухни. Махнув в ту сторону рукой, Коля произнес:

– Мат Зубра!

Друзья в недоумении переглянулись.

– Что?

– Мат Зубра!

– Коль, ты как вообще себя чувствуешь?

– Мат Зубра! Мат Зубра!

– Слушай, я, кажется, понял… – сказал Аркадий. – Похоже, машина времени действительно сработала. Только Колю бросило не на два дня в прошлое, а минут на тридцать в будущее. И сейчас он оттуда вернулся назад… как это сказать… своим ходом! Понимаешь? То есть он, при естественном течении времени, за эти полчаса закончил бы натюрморт, съел бы мандарин и вышел бы на веранду. Ну, покурить там, или не знаю что… А машина времени бросила его сразу туда – на полчаса вперед. И мы увидели его в том состоянии. Ну и все, к чему он прикасался: картина, мандарин… Теперь он, значит, своим ходом вернулся, но под конец его зациклило. Да, Коля?

– Мат Зубра!

– При чем тут мой мат?

– Не знаю, Зубр. Но, похоже, он пытается сказать нам, что надо сделать, чтобы его отпустило. Я думаю, тебе надо пойти на кухню и поматериться там… Коль, ты это имеешь в виду?

– Мат Зубра! – повторил Николай.

Зубр поднялся со стула и на дрожащих ногах направился в сторону кухни. Скрылся за дверью. И в следующий миг послышался грохот падающего тела и возглас Зубра:

– …мать!

Похоже было, что Зубр матерится не по просьбе Коли, а от души!

Открылась дверь. На пороге кухни появился Зубр, потирая ушибленный локоть.

– Навернулся, блин, на арбузной корке! Этот арбуз – он там, на кухне. Валяется на полу, весь разбитый.

– Мат Зубра! – снова произнес Коля.

– Что, не подействовало?! – ужаснулся Аркадий.

– Так, спокойно… Кажется, есть идея! – воскликнул Зубр. – Знаешь, как оно, по-моему, получилось: Колю отбросило во времени на полчаса вперед, а пространственно при этом он оказался на веранде. А машину времени твою чертову, арбуз этот с кнопками… кинуло, видать, в противоположном направлении. По времени – в прошлое, в пространстве – на кухню. Теперь Коля, как ты говоришь, «своим ходом» вернулся, но его колбасит где-то на стыке будущего и настоящего.

– И что теперь делать?

– Что-что! Машину времени восстанавливать!

С максимальной тщательностью и вниманием друзья собрали с кухонного пола все кусочки арбуза. Принесли в комнату. Потом долго мучились, складывая на блюде этот объемный «пазл»… Наконец сложили. Снова воткнули кнопки по вершинам пентаграммы. И с замиранием сердца положили на макушку арбуза Колину руку. Ничего не произошло…

– Ё-моё! Ты же еще дугу против часовой стрелки рисовал! – вспомнил Зубр. – Давай теперь рисуй в обратном направлении! Попробуем еще раз…

На этот раз подействовало! Коля ожил. Правда, снова перестал замечать присутствие друзей. Зато двигался уже нормально. Кисти по воздуху больше не летали. Поработав одной, Коля кидал ее на палитру или на стол, хватал другую кисть, и постепенно на холсте возрождался натюрморт – тот, что Аркадий с Зубром уже видели – с изображением арбуза, собранного из кусочков.

Доведя работу до конца, Николай присел к столу. Съел мандарин. И вышел на веранду.

Друзья последовали за ним. И обнаружили – о счастье! – что Коля вернулся наконец в адекватное состояние.

Через час троица сидела за тем же самым столом, но уже с водкой и закуской. Какие там, к черту, заказы, какие деньги! Пропади все пропадом! Такая, понимаешь, передряга… Машина, мать ее, времени!

– Однако, Колян, заметь: кой-какую пользу моя машина тебе принесла! Посмотри, какой натюрморт интересный получился! Мне кажется, такую штуку не стыдно и в приличной галерее выставить!

– Вы мне лучше вот что скажите, – ответил Николай. – Когда я уже во времени обратно отыграл, на хрена вы меня так долго мурыжили?

– В смысле?

– Ну что вы сразу-то машину времени не восстановили? Меня, понимаешь, колбасит не по-детски, а они сидят и тупят чего-то!

– Коль, ну мы ж не знали сначала, куда арбуз-то подевался!

– Да как не знали! Я ж вам пальцем на кухню показывал и говорил:

– Арбуз там! Арбуз там! Арбуз там! Чего вы так долго въезжали-то?

Вампирчики

– Нет, компьютер, интернет, это понятно. Но цветной лазерный принтер! Зачем он тебе на даче?

– Честно говоря, ни разу им тут не пользовался.

– Так на хрена привез?

– Ну как… Где компьютер, там и принтер. А если уж принтер, так уж пусть будет хороший.

– Хех! Не могу за тебя не порадоваться. Просто так взял и штуку баксов – на ветер!

– Ты чё, какая штука. Сто пятьдесят.

– Что – сто пятьдесят?

– Сто пятьдесят долларов этот принтер стоит.

– Бэушный, что ли?

– Почему бэушный. Новый.

– Да не может такого быть! Это где же…

– Погоди-ка, – перебил Сергея Петровича хозяин дачи. – Что это там за лысый у мангала маячит? Никак Витька подъехал! Эгей! Витек!


В честь тридцатилетия окончания института собрались на даче у Крицкого. Участок огромный, даже лес на нем растет. Дача бывшая генеральская. От деда осталась. Грибы можно собирать, не выходя с участка. Ну, соответственно, и места для ночлега есть: два дома. Правда, ночевать собираются далеко не все. Хотя что уж, казалось бы: суббота, завтра на работу не надо, собираемся, можно сказать, раз в пять лет – сам бог велел пообщаться не спеша! Выпить опять же. Соответственно, за руль вечером уже не сядешь. А по-другому никак не уедешь, не идти же на ночную электричку двадцать минут через лес. Вот и не надо всех этих глупостей – вечерних отъездов! Остаться бы, посидеть допоздна, переночевать, выспаться как следует и в воскресенье уже уезжать. Но куда там! Пятидесятитрехлетние дядьки опутаны узами быта и бизнеса. Приехали и то не все. А из приехавших половина собирается вечером домой рулить. Прямо вот, можно подумать, такие уж у них неотложные дела!

Вот и Сергей Петрович тоже должен вечером уезжать. Завтра надо младшего сына на стадион везти, он в футбольной секции занимается, и в воскресенье в девять утра у них матч. Так бы жена отвезла, но ее машина сейчас в ремонте. А общественным транспортом она, понимаешь, уже ездить отказывается…

Стало быть, придется сегодня обойтись без спиртного. Ну да и бог с ним. Впрочем, полстаканчика вина можно себе позволить, под шашлычок. Все-таки ехать еще через несколько часов.

Сели на улице в большой беседке. Погода хорошая. Шашлык, вино. Добрая компания. Это ли не счастье! Говорили о том о сем, и уж конечно, не обошлось без того, чтобы вспомнить середину восьмидесятых – студенческие годы. Всякие веселые глупости, которыми отличалась их институтская группа. Народ в ней подобрался, мягко говоря, озорной, никак не желавший расставаться с детством. То, бывало, сговаривались и в какой-то день всей группой приносили в институт игрушечные пистолетики. И в перерывах между лекциями на глазах у всего остального потока гонялись с этими пестиками друг за другом, играли в войнушку. Или, помнится, на картошке: все люди как люди – вышли в поле, работают. А их бригада и тут клоунирует – инсценирует картину Сурикова «Взятие снежного городка». Вместо снега – глина, вместо снежков – картофелины. А чего стоила игра в вампирчиков!

Эта игра заслуживает отдельного рассказа. На третьем курсе зимой по субботам у них были лекции во второй половине дня, с часу до шести вечера. Лекции проходили в большой аудитории, человек на сто, сделанной в форме амфитеатра. Окон в этом помещении не было. И вот однажды староста их группы (кстати, Крицкий), будучи дежурным, уходил из аудитории последним. И обнаружил одну замечательную вещь: если выключить свет и закрыть дверь, то в аудитории наступает абсолютная темнота. То есть такая, к которой глаза не привыкают даже за несколько минут. Это замечательное открытие необходимо было поставить на службу человечеству. Не придумать какой-нибудь игры для большого темного помещения со сложным ландшафтом – это было бы непростительно. И игра не замедлила родиться. Участники делились поровну на две команды. Одна команда – вампиры. Другая – люди. Закрывалась дверь аудитории, выключался свет. Бесшумно блуждая во мраке, игроки старались найти друг друга. Задача вампира – укусить встречного, задача человека – ударить его по спине. Кто успел первым – победил. Побежденный переходил в команду победителя. Игра заканчивалась, когда в какой-либо из команд не оставалось ни одного участника.

Играли регулярно, каждую субботу. Но однажды случилась беда: после занятий преподаватель запер аудиторию и сдал ключ коменданту корпуса. Какой это был облом! Оказалось, что у группы успела сформироваться почти наркотическая зависимость от игры.

И тогда кто-то сказал:

– Боря! Ты комсорг. Тебе и выручать коллектив. Зайди к коменданту. Попроси ключ. Скажи, что нам надо провести комсомольское собрание.

Комсоргу, Борису Белкину, возразить было нечего. Он все сделал так, как было сказано. И прокатило! Комендант поверил и ключ выдал.

Состояние «комсомольцев» напоминало состояние наркоманов, дорвавшихся до дозы… Зашли в аудиторию, заперлись, вырубили свет. Началась игра! Но продолжалась недолго… Дело в том, что аудитория эта использовалась в том числе для проведения вступительных экзаменов. И в ней в разных точках были установлены видеокамеры, позволявшие контролировать, не списывает ли кто-нибудь. А трансляция с камер подавалась как раз в комендантскую. И вот комендант, видимо, решил полюбопытствовать, как проходит комсомольское собрание. Включил камеры… Полная темнота. И тишина, периодически нарушаемая возгласами типа: «А-а! Полегче кусайся, больно же!»

Как комендант истолковал происходящее, это интересный вопрос. Но так или иначе, вскоре в дверь аудитории застучали. А потом раздался сердитый голос:

– Открывайте немедленно!

Включили свет, собрались на первых рядах, комсорг Боря встал у доски. После этого отперли дверь. Вошел комендант.

– Подходите по одному, показывайте пропуска. Буду записывать ваши фамилии. Пусть деканат с вами разбирается. А с комсоргом – комитет комсомола.

Не очень приятная, конечно, вышла ситуация, но в общем ерунда. Ведь никакого преступления студенты не совершили. Но тут произошло нечто неожиданное. Комсорг Боря шагнул к коменданту и зашипел:

– С-с-с-с… Ес-с-сли ты… С-с-сука…

Изо рта у комсорга торчали два острых клыка!

– Ес-с-сли ты кому-нибудь с-с-скажеш-ш-шь… Ты не ж-жилец-ц-ц!

После чего Боря протянул коменданту ключ от аудитории. Несколько секунд тот стоял открыв рот, потом схватил ключ и выскочил вон.

– Смываемся! – сказал Крицкий. Группа покинула помещение и поспешила к выходу из корпуса.

– Ты чё, охренел? – на ходу спросил у комсорга Петька Третьяков. – Зачем ты так?

– Не хотел, чтобы он в комитет комсомола настучал, – ответил Боря. – Не нужны мне неприятности по комсомольской линии.

– А как ты клыки сделал?

Сейчас уже никаких клыков у комсорга не было.

– Накладные! Специально принес, хотел прикол какой-нибудь с ними устроить. Пока комендант ко мне спиной стоял, а вы все на него пялились, я их и вставил.

– А покажь клыки!

Боря остановился и сунул руку в карман. Потом в другой.

– Ё-моё… Где же они? Блин, потерял! В спешке сунул их… видать, мимо кармана.

Испугался ли тогда комендант или просто решил простить этих ненормальных, но во всяком случае никаких неприятностей не последовало. Однако в вампирчиков с тех пор больше уже не играли.


– А кстати, кто-нибудь что-нибудь знает про Борю Белкина? – спросил Петя Третьяков, со стаканом вина в руке усаживаясь в соломенное кресло. Смотреть на это было страшно: казалось, что сейчас ножки кресла разъедутся и стодесятикилограммовое тело Пети плюхнется на пол веранды. А ведь в институтские годы он вовсе не был толстяком и не проявлял к полноте ни малейшей склонности. Вот что делает с людьми время. «И нервы! – говорил Петя. – Когда есть о ком заботиться, переживаешь много. А от этого аппетит просыпается. И вот результат…» Кресло, впрочем, оказалось достаточно крепким и вес Петиного тела выдержало.

– Кто когда вообще видел Борю в последний раз?

На этот вопрос никто не смог дать вразумительного ответа. На юбилейных встречах выпускников вроде этой бывший комсорг почему-то не появлялся уже много лет.

– А что это у нас Крицкий так хитро улыбается?

– Ты что-то знаешь про Борю?

– Подождите минут двадцать, – ответил хозяин дачи.

– Белкин что, едет сюда?!

– Идет. Идет лесом. Только что звонил, сказал, что вышел из электрички. А тут вы как раз о нем заговорили.

Однако гость появился не через двадцать минут, а через одну.

– Опаньки…

– Смотрите, Боря вместо себя прислал к нам своего сына!

– Да нет, это просто действие законов релятивистской физики. При движении с такой скоростью, с которой он дошел сюда от платформы, время для субъекта движется назад, и он молодеет!

– Да пошутил я, чуваки! Я уже отсюда позвонил, от ворот участка. Ну, здорóво, черти! Сто лет не виделись!

Сергей Петрович смотрел и не верил своим глазам. Боря Белкин… Совершенно не изменился! Он выглядел так, словно ему было не пятьдесят три, как всем присутствующим, а… двадцать три!

– Старик, это просто фантастика! Как тебе удалось так сохраниться?

– Ну, вы ж помните, я ведь комсоргом был, – подмигнул Боря. – Видимо, это на организм повлияло. Не даром же в песне поется: «Не расстанусь с комсомолом, буду вечно молодым!»

Много еще всяких историй, веселых и не очень, вспомнили в тот вечер. Дошло дело и до гитары. Стали петь «Машину времени», «Воскресенье»… Чертовски не хотелось Сергею Петровичу уезжать, но, увы, выбора не было. Распрощался с компанией, поблагодарил хозяина дачи и пошел к своей машине, припаркованной неподалеку от въезда на участок. Нашлись и пассажиры в машину: Боря Белкин, Петя Третьяков и еще Витя Гущин.

– У вас-то, старперы, что за неотложные дела? – спросил Боря по дороге к стоянке.

– Мне сына на футбол везти, – ответил Сергей Петрович.

– У меня работа, – сказал Третьяков.

Витя махнул рукой:

– У меня там… всякое. Даже рассказывать неинтересно.

– А у вас, юноша Белкин, какие завтра заботы? – поинтересовался Сергей Петрович.

– Завтра-то? Заботы серьезные. Поспать часиков этак до шести вечера.

– Вот единственный нормальный человек! Дел в воскресенье не имеет, может отдыхать. Только что ж ты тогда сейчас уезжаешь?

– Да я сегодня с девушкой в клуб иду. Так что к полуночи как штык должен встречать ее у входа. А в час ночи там клевый диджей из Германии будет играть.

– Ишь ты! Комсорг-то наш! Седина в бороду, бес в ребро! А что у тебя за девушка?

– Да так. Девушка как девушка. Одногруппница.

– В смысле?

– Ну, мы с ней в одной группе в институте учимся.

– В институте?! Что, второе высшее на старости лет решил получить?!

– Да нет. Не второе.

– Что, третье?!

– Седьмое.

Сергей Петрович наконец понял, что Борька просто валяет дурака. А вот Витя, простодушный мужик, пока еще принимал все за чистую монету.

– Ты все эти годы в разных вузах учился, что ли? – спросил он.

– Точно!

– А когда ж ты работаешь?

– А я не работаю. Чего в этом хорошего – работать? Вот в институтах тусоваться – это клево. Жизнь веселая, молодежь вокруг, девушки опять же.

– Чем же ты кормишься? – поддержал развитие дурашливого диалога Сергей Петрович.

– Кровью, – ответил Боря. – Я вампир. Только вы не думайте, никакого криминала! У нас налажена система, как добывать пищу без того, чтобы нападать на людей по ночам. Нет, если серьезно, братцы… то это серьезно. Я такой вечно молодой потому, что вампир. Мы не стареем. Помните, как я коменданта напугал клыками, когда он нашу игру застукал? Клыки у меня тогда уже были настоящие. Они у нас появляются-исчезают очень быстро… Я к тому моменту уже был вампиром. Как-то раз во время игры поцарапался в темноте обо что-то острое. Решил тогда, что из какого-то стола гвоздь торчит. Поцарапался до крови… Царапина долго не заживала. Потом вроде все прошло. А потом в организме начались изменения… Я на свету, в переменах между лекциями, искал этот гвоздь – нигде не нашел. Знаете, я думаю, эта аудитория – сама вампир. Она укусила меня, и вот результат…

– А если ты кого-нибудь укусишь, он тоже станет вампиром? – спросил Сергей Петрович.

– Да. Тут легенды не врут. Это действительно так. Хочешь, тебя укушу?

– И тогда мне тоже вечно будет двадцать три года?

– Нет, Серега, увы, – печально покачал головой Борис. – Становясь вампиром, не молодеют. Только перестают стареть. Так что тебе вечно будет пятьдесят три.

– Ну-у! – разочарованно протянул Сергей Петрович. – Вечно пятьдесят три? Это что же, значит, вечно мучиться с сыном-двоечником? Вечно думать, кому и сколько заплатить, чтобы дочку приняли в институт? И вечно не спать до глубокой ночи, пока эта шлёндра не вернется домой со свидания? Вечные геморрои на работе? Вечное нытье жены: когда сделаешь ремонт? И кредит на квартиру – тоже вечно отдавать? Нет уж, на хрен нужна такая вечная жизнь! Не надо меня кусать!

– Как знаешь, – ответил Белкин. – Мое дело предложить. Петя, Витя, вы как? Тоже не хотите? Ну ладно, тогда – пока! Надеюсь, еще увидимся.

– Что значит, пока? Ты разве не с нами на машине?

– Да нет, Серега, спасибо. Я своим ходом быстрее доберусь.

Сказав это, Боря подпрыгнул, поднялся на несколько метров в воздух, превратился в здоровенную летучую мышь и исчез в черном небе.

– Сергей, тебе портфельчик не нужен? – неожиданно спросил Петя Третьяков. – Хороший, настоящая кожа!

С этим портфелем Третьяков сегодня весь вечер не расставался. К костру ли идет, в беседку ли – всюду тащит с собой этот портфель.

– Что у тебя там? – спрашивали его.

– Ценный веник, – отшучивался Петя.

А сейчас он протянул портфель Сергею Петровичу.

– Мне он больше не нужен. Содержимое можешь выбросить, а сам портфель – качественный. Жаль, если пропадет.

– А почему он тебе больше не нужен?

– А ты открой его.

Содержимое портфеля составляли небольшой, но очень остро заточенный осиновый кол и молоток.

– Если б ты сейчас согласился, чтобы Борька тебя укусил, я вынужден был бы его ликвидировать, прежде чем он сделает тебя вампиром. Ну а теперь, слава богу, ничего этого не требуется.

– Петь… Что-то я, честно говоря, перестал понимать, что происходит.

– Все очень просто, Сергей. Я твой ангел-хранитель. Оберегаю тебя по жизни от опасностей. Потому я и в институте был с тобой в одной группе. И дальше, когда надо было, рядом оказывался. Ты ведь помнишь все эти расклады? В девяностые, с коптевскими? А потом эту передрягу со взяткой убэповцу? А сейчас, дружище, сентиментальный момент: моя миссия окончена. Футуроспективное зондирование твоей судьбы показывает, что больше у тебя в жизни серьезных опасностей не будет. Последняя миновала только что – когда ты мог согласиться стать вампиром. А теперь я с тобой прощаюсь, и мой материальный образ покидает этот мир. Витек, с тобой прощаюсь тоже. Бывайте, мужики! Нашим всем от меня привет!

В следующий миг дородное тело Петра растворилось в воздухе. На его месте оказался густой белый туман в форме высокой фигуры с огромными крыльями за спиной. Ангел расправил крыла и вознесся ввысь.

Сергей Петрович посмотрел на Гущина:

– Надеюсь, Вить, ты не скажешь мне сейчас, что у тебя тоже была особая миссия и твой материальный образ покидает мир?

– Моя миссия, может, кем-то и определена, но мне, во всяком случае, не известна. Предполагаю, Серега, что я просто некий случайный сгусток хаоса, не более того. Мой материальный образ мира не покидает, но цикл моего существования в человеческой форме действительно завершен. Начинается цикл моего существования в форме пня.

Произнеся эти слова, Виктор Гущин исчез, а вместо него возник старый дубовый пень.

– Идиоты… – пробормотал Сергей Петрович и сел в машину.

По дороге его не покидало ощущение, что он стал жертвой дружеского розыгрыша. Ведь такого не бывает. Врет Крицкий. Ну конечно врет! Никак не может новый цветной лазерный принтер стоить сто пятьдесят долларов!

Юлия Сиромолот

Бендигейд Вран

– Милая… доця… дай книжку почитать, а?

Это старуха, черная от грязи и копоти. Она, при двух набитых всяким хламом баулах, стоит на площадке автобуса, жует огромными ведьмиными губищами и очень старается никого ненароком не задеть.

«Доця» лет тридцати отрывается от чтения. Книга у нее большая, в твердом переплете. Старуха подглядывает снизу: как же называется?

– Дай почитать… Я умею читать! Не веришь? Чё ж ты не веришь…

Старуха высверливает свое черными точками зрачков. Ей не нужна книга, нужно другое: она верит простодушно, что ведьма и что имеет власть; и ей хочется, чтобы был подарок. Все у нее есть – где зиму пережить, что сегодня покушать. Но ей надо чуда.

Молодой женщине ничего особого не нужно. Она с усталым удивлением смотрит на жуткую бабку: как беспрестанно шамают губы-вареники, складываются морщины, плавают зрачки на выцвелой радужке.

– …умею читать… вот ей-бо!

Женщина чуть заметно поводит плечами: надо же! И, взглянув на страницу напоследок, протягивает книгу старухе.

Та рада! Опускает голову, чтоб глаза не выдали. Трясется, сгибается, засовывает добычу поглубже в сумку. Бормочет, почти для самой себя: «Я ж отдам. Чего мне… выйду к остановке, я тебе знаю, ты кажен день ездишь… отдам… Вот ей-бо!»

Молодая удивлена. Она думала, старуха смутится и откажется. Глупо. Теперь и вернуть нельзя. Она отворачивается, поправляет сумку, смотрит в окно. Рукам ее странно без формы и тяжести книги, глазам скучно бродить по наизусть выученным дорожным знакам и приметам. А там было… а там…

Она вздыхает. Надо выходить. Продвигается между людьми, исчезает, выходит. Отправляется домой.


У старухи жилье недалеко от вокзала. Хибарка с железной вагонной дверью. Хорошее место, и люди рядом, и вроде нет никого. И водичка, и еда, и уголек для печки с товарняков можно подбирать. Бутылки – если изловчиться и опередить шустрых вокзальных пацанов. Продавцы в бессонном киоске отдают задаром старые газеты, которые уж не продать, – от выборов, толстые, с широкими листами. Старуха их не читает, использует в хозяйстве: подстелить, накрыть. Она неправду сказала той, с книгой: хоть и разбирает буквы, но читать-то зачем? Разве только надписи на автобусах да вывески на магазинах? И то такие, что не выговоришь, тьфу!.. А ведь опять получилось! Каждый раз – как заново. Довольная собой, вытаскивает книгу на свет божий, к окошку. Зеленый прожектор станции – почти луна. Ничего не понять, буквы или не буквы… Повертев так и эдак, она кладет книгу на ящик-вместо-стула и забывает о ней.


Молодой женщине идти до дома еще с полкилометра, после душного автобуса она зябнет. Она и думает о том, что произошло, и нет: спать хочется, и есть хочется, а еще готовить… и хлеба купила, энциклопедия – почти шесть баксов, нет… семь, да… вот я дура, и что нашло? Бабка страшная, такие глаза… поверила, что будет читать… и завтра промывка, провожусь весь день… нет, другую бы – не отдала, из зачитанных, а эту… да бог с ней, а вдруг… Она даже останавливается посреди переулка. Вдруг – что? Читала, читала: имена королей, имена богов, имена хронистов, котлы-самобранки и священные чаши, меч в камне…

Невидимые в ночном небе (семь месяцев в году она возвращается домой в потемках), повисают над нею сияющие высоты, алмазные запечатанные двери, за которыми сходятся все пути: знание чего-то единого, мучительно ясное. Бесполезное.

И чудо, которое одно лишь открывает те двери, – оно же должно быть глупым. Нелепым, как Незаданный вопрос! Потому что ни силой, ни хитростью, потому что… потому что дура, дура набитая, о господи!

Нет дверей. Подступили взамен глупые слезы.

Ничего не будет. Подвиг нужен. А она – всего лишь всплакнула.


Старуха-то не спит. Надо печку протопить. Она хозяйничает, собирает уголек поглубже, досочки и щепочки поближе, потом картонки. Теперь газетки старые, ветхие… спичечку… вот она…

Огня нет, сначала только дым. Наконец пробивается язычок, другой, освещает жуткую личину.

На твердой книжной обложке – красный блик.

Старуха, снова вспомнив удачу, тянет руку за книгой. Зажигает слепленную из церковных огарков свечку: мало свету от фонаря… Пальцы черные, с корявыми птичьими когтями, перевертывают желтоватую страницу.

В книге есть картинки: кажется, будто рисовали не умеючи, но старухе все едино. Она разглядывает их с глубокомысленным любопытством, ничего не собирается понимать, и единственное, что всплывает: молодая-то… ох, молодая… была ж и я… надо отдать…

А книга между тем отлистала все картинки и раскрылась привычно в начале. Старухе все еще приятно держать в руках тяжелую, отсвечивающую, гладкую вещь – ненужную в хозяйстве, а значит, кусочек богатства… Отдать… ишь ты! Она почти невидящим взглядом смотрит на страницу. В печке прогорели уже и щепочки, и углям пришел черед, пора закрывать поддувало. Она приподымается, и книга падает с колен, оставляя зацепку: на странице какое-то длинное слово, а потом короткое, понятное: «вран», ворон, стало быть, и еще: «ранен и недужен».

Ох, ох-ох… Закрыла дверцу, затушила свечу, устраивается на тряпичной постели. Ворон. Злая птица. Недужен. Ой, ой, и там недужен. И вран, видать, там летает, покоя нету…

Она задремывает. Провода высоковольтной линии шипят над просевшей крышей, и диспетчера бранятся, и составы считают стыки. Старуха не видит снов. Но где-то в ее потемках вспыхивает и гаснет непрочитанное слово.

И птица Вран.

И кто-то, кто там ранен и недужен.

Виктория Райхер

Женьке – шапку

«Женьке – шапку, – бормотала Катерина, меся сапогами грязь двора, – хорошей шерсти, можно с вышивкой. Ленке чайник. Маме бусы, папе тоже бусы, тьфу, нет, папе шахматы. А Семенову что?»

Пыльный снег падал с утреннего неба и таял в воздухе, не долетая до земли. Машины гудели, люди бежали, бежевые брюки надевать не стоило.

«Черные в стирке, – напомнила Катерина сама себе, – не юбку же, в такую погоду».

Брюки позволяли прыгать через лужи. Женьке – шапку, и если с вышивкой, то с какой-нибудь мальчиковой, а то он расстроится, что опять не танк. Ленке чайник. В прошлый раз она подарила Катерине подушечку для булавок. Из-за этого Катерина сначала собиралась подарить ей наперсток, но потом передумала. Не налезет на нее наперсток, какой ни выбирай. Ни на палец, ни на ноготь. А чайник – совсем другое дело. Чайник можно хоть на голову надевать.

Между машиной и тротуаром было мокро и грязно. Катерина попробовала взглядом вскипятить грязь, чтобы она испарилась, но грязь равнодушно лежала на земле и никуда не исчезала. Это была очень устойчивая грязь.

«Маме – бусы», – подумала Катерина, перелетела полоску бурой жижи, удачно приземлилась на каблук и открыла машину. Зеркало отразило торжествующий нос, немножко забрызганный грязью.

«Ерунда, – сообщила Катерина зеркалу и стерла грязь рукавом пальто. – А если бусы будут тонкие, как в прошлый раз, то к ним придется еще браслет».

Машина выехала со стоянки и поплыла по черному шоссе. У водителя в левом ряду Катерина заметила серебряную елочку, укрепленную на ветровом стекле.

Масло проверить опять забыла. Что там Семенов говорил про эту встречу? Уникальная возможность экономического прорыва? Сказал бы проще – могут дать денег. Впрочем, это он тоже сказал. И добавил: «Катерина! Опоздаешь – утоплю».

Угроза имела реальную почву. Неделю шли дожди, и дороги были похожи на каналы. «Ну просто Венеция», – эстетически наслаждалась Катерина, на что некультурный Семенов кивал: «Вот в канале и утоплю. Как Дездемону».

Бессмысленно было ему объяснять, что Дездемону не топили, – он просто пообещал бы придушить. Катерина изо всех сил старалась не опоздать и даже обогнала справа грузовик, тащившийся по ее полосе. Зазвонил мобильный телефон.

– Женьке – шапку, а маме бусы, только не из малахита. На малахит у нее аллергия. Алло.

– Катька, ты где? – заговорил мобильный голосом Семенова.

– Я уже подъезжаю, – ответила Катерина и посмотрела на светофор. Светофор щелкнул и отключился. Тут же образовалась пробка. – Ты от меня чего хочешь в подарок на Новый год?

– Катерина, я тебя серьезно предупреждаю. Эти люди – миллионеры. Но они не идиоты. И деньги они дают только тем, кто производит на них огромное впечатление. Поняла?

– Для огромного впечатления тебе нужно было Ленку брать.

– Будешь выступать там со своими шуточками – продам на мясо, – мрачно ответил Семенов и отключился.

«Лучше на мозг, – подумала Катерина, объезжая пробку, – за мясо в наше время немного дают. Да и сколько там во мне того мяса».


Семенов ждал возле входа в огромное здание с глухим фасадом.

– У них там что, спецприемник? – спросила Катерина, подходя.

– У них там сто миллионов в год на развитие отрасли. – Семенов оглядел Катерину с ног до головы и поморщился: – Что это за беж?

– Это не беж, – с достоинством ответила она, – это брюки.

– Я вижу, что не балетная пачка. Но почему они светлые?

– А что, нельзя? В этот рай впускают только нагишом?

Семенов взял Катерину за руку и потащил за собой, не переставая шипеть:

– Ты ничего не понимаешь. Ничего. Ты в политике фирмы смыслишь как свинья в цветах. Ты способна припереться в грязных штанах на встречу, от которой зависит наша судьба на ближайшие десять лет.

«Женьке – шапку, – думала Катерина, стараясь наступить Семенову на ногу каблуком, – и лучше, если на ней будет вывязан какой-нибудь рисунок. Хорошо бы пушистый танк, но где ж такой найдешь. У Женьки уши вечно мерзнут, нос от холода морщится, смотреть невозможно, до чего жалко. А он любит танки. А какие в наше время танки?»

– Вить, ты не знаешь, где можно достать пушистый танк?

– В армии, – сказал Семенов и взвыл от боли. – Ты что, сдурела? Ты что, не видишь, куда ногу ставишь?

– Извини, – кротко ответила Катерина. Бусы лучше покупать в ювелирном, а вот шахматы в ювелирном не купишь. Или купишь? – Вить, в ювелирных продаются шахматы?

Они прошли по широкому коридору, бегущему мимо стеклянных стен и дверей светлого дерева, и дошли до открытой двери с табличкой «Для заседаний». За дверью стоял круглый стол и сидела молодая женщина. Она пила минеральную воду.

– Здравствуйте, – солидно сказал Семенов, заходя. – Я Семенов, руководитель фирмы «Инспиратор». У нас встреча с президентом фонда.

– Да-да, пожалуйста, – кивнула женщина, – располагайтесь, налейте себе попить, президент сейчас придет.

Катерина огляделась по сторонам. Комната была выдержана в светлых тонах, у мягкой мебели мягко светились металлические ручки. На стене висел большой плакат: «Проективное инспирирование – основа промышленного развития». Семенову можно ножик подарить. Но тогда он постоянно будет грозиться меня им зарезать. А если пояс, то выпороть. Может быть, подарить ему кровать?

Семенов негромко задавал женщине какие-то вопросы. Катерина достала пудреницу. Семенов толкнул ее под столом ногой. Она подняла глаза.

– Убью, – одними губами произнес Семенов, отечески улыбаясь, и повысил голос: – Екатерина Александровна, вы не подскажете, сколько предприятий были нашими клиентами в прошлом году?

– Тридцать два, – машинально ответила Катерина, с сожалением убирая пудреницу. – И еще на четырнадцати мы провели консультации по общей инспирации.

Женщина открыла блокнот и что-то записала. Семенов налил себе минеральной воды. Катерина толкнула его под столом ногой. Он скрипнул зубами, взял второй стакан, наполнил его и пододвинул ей.

– Спасибо, Виктор Яковлевич.

– Пожалуйста, Екатерина Александровна.

Вошел президент. Катерина ожидала, что он будет сиять отличными зубами, но он суховато кивнул и молча сел. Женщина обернулась к нему, радостно улыбаясь. Катерина могла поклясться, что она толкнула его под столом ногой. Президент подал голос:

– Евгений Евгеньевич.

Голос у президента фонда был под стать его внешности: сухой и никакой. Странный мужик, подумала Катерина. Все на месте, а посмотреть не на что.

Семенов откашлялся и открыл лежащую перед ним папку.

– Фирма «Инспиратор» является одной из крупнейших фирм отрасли в нашем регионе. Только за прошедший год процент проективной инспирации по району вырос практически до сорока процентов, и это исключительно благодаря тому влиянию, которое наша фирма…


Женьке – шапку. Или, может быть, все-таки танк? Хорошо бы и шапку, и танк. Но когда ему даришь два подарка, он сразу плачет, что не знает, чему радоваться. А шапка ему нужнее, у него уши мерзнут. Мама любит зеленое и голубое. На малахит у нее аллергия, но можно подарить бирюзу. Из бирюзы бусы бывают либо тоненькие, либо очень густые, но густые мама не любит, а на тоненькие обидится. Значит, еще браслет. Браслет, значит, тоже из бирюзы, то есть нужно искать набор. Где наборы лучше всего? Можно съездить в «Красавицу», а можно в «Каменный век». В «Веке» камни лучше, «Красавица» ближе, а времени нет ни черта. Папе шахматы. Может быть, тоже каменные? Интересно, продаются ли шахматы в «Каменном веке»? Этот Евгений Евгеньевич сидит с таким лицом, будто это он продается в магазине «Каменный век». И чего он пришел на эту встречу? Витька распинается, а этот слушает, как памятник. И отчество «Евгеньевич» ему не идет. Ему нужно какое-нибудь необычное отчество, а то у него все такое обычное, хоть маслом заедай.

Катерина задумалась, какое отчество пошло бы президенту фонда. Евгений Евграфович? Евгений Султанович? Евгений Варфоломеевич? Евгений Разгуляевич?

«Шубу незачем, – думал Евгений Разгуляевич, президент фонда. – Шубу незачем, а серьги у нее уже есть. Штук сто, если парами считать. И кольца есть, и браслеты, и игра „Дартс“ для младшего школьного возраста. Может быть, купить ей очки? Хорошие темные очки приличной фирмы. Будет носить вместо своих восьми других. Или обидится?»

– …одновременно в двух областях: первичного инспирирования и трансференциального инспирирования. Первичное инспирирование, являющееся, как известно, основным способом воздействия на процесс мышления и развития в ситуативной проблематике, занимает нас как отдельная тема, так и в качестве базы для трансференциального инспирирования. В нем мы достигли особенных результатов, потому что уровень трансференциального воздействия, предоставляемого нашей фирмой, на двадцать восемь процентов выше, чем…

«А можно купить ей зонтик. От солнца. В январе. И пусть подавится».

При мысли о том, как можно подавиться зонтиком, Евгений Алибабаевич вздохнул.

– Да, да, – закивал Семенов, – это звучит несколько необычно, но я готов продемонстрировать цифры. Идейное инспирирование – пятнадцать процентов от общего бюджета, инсинуационное инспирирование – тридцать процентов, инспирирование маниакальной стадии – пять процентов и депрессивно-аутичное инспирирование – пятьдесят процентов. Таким образом, вы можете легко убедиться, что бюджет раскладывается…

«Унитаз. Раскладной. Портативный. Держать в кармане».

Катерина скучала. Бесстрастное лицо президента ее не инспирировало. «Глаза какие-то рыбьи. Может, он на самом деле Евгений Кальмарович?» Семенов пел изо всех сил. Семенова было жалко.


– Скажите, Евгений Евгеньевич, – вмешалась Катерина, пока Семенов переводил дыхание, – а вас как мама в детстве называла?

Президент фонда удивился и поднял левую бровь. Но Катерина смотрела на него с таким вежливым интересом, что долго держать паузу он не стал.

– Геша, – ответил президент фонда.

– А у меня сын тоже Евгений, – сказала Катерина, – только я его Женькой зову. А у вас дома Женькой, наверное, вашего папу звали?

– Звали, – согласился президент. – Он был Женька, а я Гешка. Нас так различали.

– Вы на папу похожи, – с одобрением сказала Катерина.

– Вы знали моего папу?

– Нет. Но если он назвал сына своим именем, его явно отличала большая любовь к стабильности и порядку.

Президент рассмеялся.

– Вообще-то меня назвали в честь деда. Папа тоже был Евгеньевичем.

– Понятно, – вздохнула Катерина, – у вас вся семья такая.

– Такая, – согласился президент.

– И мама? – полюбопытствовала Катерина.

– И мама.

Семенов написал записку и подсунул ее Катерине под локоть. Записка гласила: «Дура. Миллионы». Президент незаметно вытянул шею, чтобы увидеть текст, но Катерина предусмотрительно загородила записку ладонью.

– А вы уже придумали, что подарить маме на Новый год? – спросила она.

– Да не могу никак, – оживился президент, подаваясь вперед. – Никаких идей нет.

– А бусы?

– Есть у нее бусы. У нее стенд бус, на всю стену. И серьги есть, и машина.

– Важен не подарок, важно внимание, – встрял Семенов.

Катерина пнула его под столом ногой в колено.

– Подарок тоже важен, – сказал президент Геша.

– Ммм, – согласился Семенов.

– Подарите ей черепаху, – сказала Катерина.

– Почему черепаху? – спросил президент.

– Потому что это единственное, чего она от вас не ждет. Или смените отчество.

Президент расхохотался.

– Отчество-то зачем?

– А вам не надоело? – поинтересовалась Катерина.

– Нет, – растерянно ответил президент. – Я как-то привык.

– Тогда не меняйте, – разрешила Катерина, – тем более в подарок маме. Она ведь тоже привыкла, за столько лет. А черепаху можно еще и расписать. Красками. Будет расписная черепаха в подарок маме. Напишите на ней: «С Новым годом!» – и поставьте дату.

Семенов с удрученным видом складывал в стопочку свои бумаги.

– Да, кстати, – сказал президент, задумавшись о черепахах, – насчет вашей фирмы. Хорошая, по-моему, фирма.

– Хорошая, – согласилась Катерина.

– Отличная! – сказал Семенов.

– Я передам дело в бюджетную комиссию. С положительной рекомендацией.

– А я вам открою тайну, где продаются черепахи, – сказала Катерина.

– Откройте, – улыбнулся президент и подумал: «Я напишу на ней: „Подавись“. И распишусь».


На улице Семенов закурил.

«Женьке – шапку, думала Катерина, но только из ангорской шерсти, остальные не теплые вообще. Шахматы могут быть из малахита, а вот бусы нельзя».

– Витька, я придумала, что я тебе подарю! От всей души!

– Подари мне пять минут покоя от твоей души.

– Ага. Я давно знаю, что тебе не нравится моя душа. Поэтому я подарю тебе свое тело.

Семенов посмотрел с интересом.

– Я тебе в подарок напишу завещание, – сказала Катерина, засовывая руки в карманы. – И когда я умру, ты сможешь пользоваться всеми моими органами. Для чего захочешь.

Семенов тяжело вздохнул. Уже темнело. С неба сыпался бледный усталый снег, и ярко освещенные витрины плавали в воздухе, как аквариумы, набитые рыбами без названий.

Екатерина Перченкова

Сказка про желтый цвет

Если не хотите, чтобы вас узнали, говорила Ивонна, оденьтесь в желтое. Нет разницы, будет это густой канареечный цвет или прозрачный лимонный, он отнимет у вас имя и суть, и взгляды прохожих никогда не коснутся вашего лица. Вместо вас они запомнят человека в желтом.

В шкафу Ивонны висела желтая кожаная куртка и два мужских свитера грубой вязки, тоже, разумеется, желтые. Давным-давно, когда она еще не знала тайны этого цвета, Ивонне приходилось носить шелковую косынку и темные очки. Ее лицо знал каждый третий случайный прохожий, и каждый второй узнавал Ивонну, если она шла по улице, улыбаясь. Улыбка ее была похожа на натянутый лук.

На сцену она всегда выходила, одетая в длинное платье и неизменную свою улыбку. Чужие взгляды целовали безупречный изгиб ее губ. Голос был на втором месте после улыбки, смутно знакомый каждому слуху, прямой и беспощадный, как тисовая стрела.

Лицо Ивонны смотрело с растрепанных афиш на стенах домов, любимых игрушек бездомного ветра… Сама она ходила по улицам, запахнув желтую куртку поверх желтого свитера, улыбалась, хмурилась, смотрела на часы, заводила ни к чему не обязывающие разговоры за столиками открытых кафе, которые доживали последние дни перед мертвым сезоном. Ей все казалось, что собеседники знают, с кем говорят, но не позволяют себе даже намека на раскрытую тайну, словно свита, почтительно подыгрывающая королеве. Но в страхах своих Ивонна ошибалась. Никто не может запомнить лицо женщины в желтом.

К тридцати годам она разлюбила свое имя. Имя можно любить, пока оно звучит пойманным ветром в стеклянной бутылке, но нельзя, когда оно – всего лишь неровные белые буквы на черной бумаге. Ей предлагали руки, сердца, дома и деньги, но она отрешенно сметала сердца с деньгами в одну кучу, справедливо полагая, что не стоит внимания тот, кто любит тебя только за то, что ты – Ивонна.

Она хотела уехать на время в другую страну, чтобы узнать свою цену без имени и голоса, носить не желтое, а все, что вздумается, но боялась. В такие дни она несла свою улыбку как знамя, чувствуя, как смыкается за спиной строй щитов, и на каждом написано черным по белому: Ивонна… концерт… сегодня…

Она никуда не уехала. Тридцать четвертой зимой со дня рождения Ивонны человек, одетый в канареечно-желтый блейзер, дважды выстрелил в нее из зрительного зала. Никто не запомнил его лица.

Марат Марцион

Корпия

– А кого ты ненавидишь? – спрашивает Ли, когда они с М. выходят из сквера у ратуши и идут в сторону рынка. Немного опешивший М. замедляет шаг и потихоньку озирается по сторонам, словно рассчитывая найти кого-нибудь подходящего прямо здесь.

– Я стараюсь никого не ненавидеть, – говорит он в конце концов. – Плохое и незрелое чувство.

Ли хихикает.

– Ага, почти все эмоционально одаренные типы стараются при любой возможности прикинуться биороботами. Нет, правда. Наверняка ты считаешь, что без некоторых людей мир стал бы лучше.

«Сейчас? – думает М. – Или все же рано?» Но тут его взгляд нашаривает неподалеку нужный объект, и М. облегченно вздыхает: можно не врать, но и сказать пока не всю правду.

– Без них, наверное, – говорит он, кивая в сторону груды тряпья неподалеку от рыночных ворот. При внимательном рассмотрении тряпье превращается в неопрятно выглядящего человека, который сидит над выводком истощенных разномастных дворняг. Под ногами у него корзина, в ней бестолково копошатся грязные всклоченные щенки. Рядом красное пластмассовое ведерко с мелочью, на драном листе картона надпись: «Помогите на содержание животных».

– Собак? – моргает Ли.

– Ты же про людей спрашивал, – напоминает М. – Понимаешь, я ничего не могу сказать про этого мужика. Но я знаю, что большинство таких попрошаек плевать хотело на животных, и все эти милые песики, скорее всего, сдохнут через неделю-другую.

– Известный факт, – соглашается Ли.

М. косится на него, но Ли выглядит вполне серьезным.

– Если я действительно кого-то ненавижу, то вообще всех профессиональных нищих, – уточняет М. – «Нужна срочная операция, помогите». «Собираю деньги на похороны сына». «Умираю от голода, нужна помощь». И так – неделями. Месяцами. Годами, если регулярно менять место. И если среди них вдруг окажется честный человек, у которого случилась беда, ты не сможешь не подозревать его в обмане.

Ли не понимает этого, вот хоть убей не понимает. Зачем М. нужно морочить себе этим голову? Анджей однажды сказал, что терпеть не может рефлексирующих невротиков. Ли они скорее нравятся, но до чего им тяжело живется, боже ты мой. Пытаются решить одну проблему и головой и сердцем одновременно и удивляются, что их разрывает на части, как того хомячка.

– Но почему именно они? Только потому, что они тебя используют и наживаются за твой счет?

– Они убивают в людях желание быть хорошими, – говорит М. – Нельзя так, чтобы, когда у тебя просят помощи, ты напряженно начинал прикидывать, действительно ли она нужна. Нельзя, чтобы ты давал просящему деньги, а потом мучительно обмозговывал, как тебя кинули и какие манипулятивные приемы применили. Нельзя обманывать доверившихся.

– Обман доверия, – бормочет Ли. – Девятый круг ада.

– Спасибо тебе, Человек-Всплывающая справка, – говорит М. – Я не уверен, что девятый круг ада существует, а было бы много легче. Недавно я видел девушку, которая стояла в подземке с табличкой «Помогите, умерла мама». Знаешь, обычно они все выглядят одинаково отупевшими и безэмоциональными. Или у них на лицах застывшая скорбь. А на нее просто тяжело было смотреть. Может быть, ей было стыдно от того, чем приходится заниматься, может быть, от горя выворачивало наизнанку. Немыслимо как-то гримасничала, прятала глаза и прижималась к стене. И она вполне могла не врать.

Ли чувствует некоторую недоговоренность.

– И?

– А еще она могла быть наркоманкой или охуительной актрисой, – мрачно говорит М. – И из-за вот этой червоточины недоверия, которую они во мне прогрызли, я их, должно быть, действительно ненавижу. – Он ухмыляется. – Я паладин, я не могу иначе.

* * *

Девочка-зомби выходит из дома, поворачивает ключ в замке. За закрытой дверью – мать с утра завороженно смотрит телемагазин, отец в прихожей бессмысленно роется в ящике с инструментами, но снова ничего не сделает, только займет себя на некоторое время. На улице – холодный прозрачный воздух мутнеет, садится солнце; прохожие шелестят опавшими листьями. Она не любит выходить наружу и не любит возвращаться.

Девочке-зомби нравится осень, осенью девочке-зомби легче. Все вокруг гниет и умирает, но люди считают, что это красиво. Иногда неразборчивые мужчины думают, что и она красива, чаще в сумерках. Они предлагают ей глупые, но необременительные вещи, и она приносит домой больше денег. Девочка-зомби думает, что хорошо умереть молодым, – тогда ты дольше остаешься похожим на человека. Ее родители почти не выходят из дома, но физиологического раствора и бинтов им требуется все больше.

Проходя мимо рынка, девочка-зомби мимоходом кивает старому знакомому Корпии. Он не замечает ее, потому что как раз убеждает неосторожно остановившуюся поглазеть теплую взять щеночка. Корпия молодец, редкий день проходит, чтобы он не пристроил кутенка-другого, даром что все они обычно неделю как мертвы.

Место, которое она присмотрела на днях, пустует. Вот и хорошо. Она не успела здесь примелькаться, мимо проходит достаточно много людей, но не настолько, чтобы ее стали прогонять. Летом пришлось бы лезть в подземку – от солнечного света кожа невыносимо чешется изнутри, но сейчас можно позволить себе побыть на улице. Ветер и влага, конечно, тоже вредны для зомби, но что не вредно для них, если честно? От шума поездов в подземке она всякий раз чувствует, что внутри нее распадаются бесценные нервные клетки.

Девочка-зомби прислоняется к стене, вытягивает ладошку, опускает тусклые глаза к земле.

– Помогите, – тихо говорит она, – пожалуйста, помогите. У меня умерли родители.

Сергей Малицкий

Палыч

1

Лето Роман Суворов проводил на природе. Когда его возраст приблизился к сорока годам, а потом и перешагнул их, он наконец понял, что не только модного, но и хотя бы известного художника из него уже не получится, и это понимание внесло изрядное облегчение в жизнь. Отпала необходимость суетиться, что-то кому-то, и прежде всего самому себе, доказывать. Появилось свободное время, чтобы между халтурками подумать о чем-то неопределенном, неконкретно и необязательно помечтать о лучшей или просто другой жизни и даже «намазать» на холсте что-нибудь для души, отгоняя в сторону поганенькую мысль, что и это купит кто-нибудь все равно.

Именно в таком состоянии духа Роман решился на покупку дома в деревне на высоком берегу Оки. К тому же покупка совершалась вскладчину с пожилым художником Митричем, и деньги требовались небольшие. Все как-то совпало – и завершенная сравнительно удачная оформительская работа, и достижение давно уже оставленным чадом восемнадцати лет, и совсем еще крепкий домишко в ста с лишним километрах от Москвы, и даже скорый и окончательный инфаркт совладельца сельских «апартаментов». Первое лето прошло прекрасно, а потом вдова Митрича пришла в себя и стала направлять в дом постояльцев, порой имеющих довольно далекое отношение не только к краскам и холстам, но и к искусству вообще. Докучали они Роману не особенно, так как приезжали по одному, возраст имели чаще преклонный, но сладость одинокой жизни нарушали бесповоротно, затеняя мечты каким-то бытовым изнеможением и легкой ненавистью.

Но даже и это ему в конце концов странным образом понравилось. Словно недостаток страданий был столь же мучителен, сколь и избыток. Почти утраченная гармония вернулась в жизнь. С полсотни картин Романа висело в многочисленных, пусть и второразрядных художественных лавках, еще пара десятков готовилась отбыть в эту же страну дешевого и унылого великолепия. Деньги у него водились, расходов никаких не предвиделось, и значит, он всецело мог отдаться делам душевным, а именно любви и ненависти. Любил он, конечно же, прежде всего самого себя, тем более что личный душевный опыт давал ему возможность весьма многозначительного применения этого чувства: и любовь-сочувствие, и любовь-гордость, и любовь-понимание, и любовь-мечта в отношении самого себя были в его полном распоряжении. А ненавидел он вновь приобретаемых соседей. Особенно редких художников. И особенно художников хороших. Впрочем, хорошие художники ему не попадались. Поэтому его ненависть большею частью тлела, словно ожидая удобного случая или достойного персонажа, чтобы разгореться во всем великолепии. И случай не заставил себя ждать.

На дворе стоял июнь. Дождей выпадало мало, поэтому трава пожухла на остриях, подвяла и шуршала при ходьбе как бумага. Роман встал поздно и, на глаз прикидывая по солнцу, что времени уже никак не меньше одиннадцати, лениво и блаженно плескался у рукомойника, прикрученного проволокой к серому покосившемуся столбу. Неторопливо гудел над ухом привлеченный сыростью большой черно-желтый шмель. Где-то в отдалении, никого не тревожа, громыхала вялая сельскохозяйственная действительность. Покрикивали в синем, слегка заперенном облаками небе чайки. Все было тихо, уютно, обыденно, как всегда. До того самого момента, когда за спиной Романа скрипнула калитка и на забрызганную мылом траву упала неожиданная тень.

– Здравствуйте, здравствуйте! Как поживаете? Вот вам записочка от Софьи Сергеевны! Тоже велит здравствовать! Евгений Палыч меня величать. Можно просто Палыч. Да! Соседствовать с вами будем!

Роман медленно обернулся и обнаружил за спиной невысокого округлого мужичка возрастом немногим за пятьдесят. Он стоял с запиской в руке и, растянув губы в добродушной улыбке, внимательно смотрел Роману в переносицу, не отрывая глаз, но и не позволяя поймать собственный взгляд. То есть смотрел так, словно голова Романа и сам он просвечивали насквозь, мужичок что-то увидел на стене дома и теперь разглядывал это через Романа, столб и рукомойник. Ощущение было столь отчетливым, что Роман вздрогнул, повернулся, ничего не увидел и, вновь обратившись к мужичку, обнаружил, что тот уже опустил голову и смотрит в траву. Записка по-прежнему призывно торчала в кулаке. Роман аккуратно выдернул ее, развернул и прочитал знакомые слова Софьи Сергеевны о тяготах пожилой жизни, дежурные извинения по поводу беспокойства и вежливые напутствия очередному жильцу, а значит, и соседу Романа на летние месяцы. Не без труда разобрав дрожащий старушечий почерк, Роман вновь сложил записку в маленький прямоугольник, воткнул в приготовленную для этого горсть нового соседа и ушел в дом, буркнув через плечо:

– Вход в вашу половину с другой стороны. Калитка там отдельная. Ключи под приступкой.

День был испорчен. Роман лег на диван, вспомнил нелепую фигуру Палыча в потертом коричневом полушерстяном костюме, клетчатой рубашке с галстуком-селедочкой наискосок и стоптанных лакированных ботинках и расстроился окончательно. Новый сосед представлял собой очевиднейшую мерзость. С таким и на мировую выпить противно. Даже ненавидеть его неприятно! Руки у него, наверное, думал Роман, липкие. И работает он скорее всего каким-нибудь кладовщиком или сменным мастером на маленьком, забытом богом заводике. И жена у него такая же, маленькая, круглая, рыхлая, потерявшая от старости минимальные женские очертания и переваливающаяся при ходьбе с ноги на ногу как больная курица. И дети такие же. И все его предки на пять колен, если не больше, такие же убогие и немощные, как и он сам. Господи, куда же мы катимся, говорил про себя Роман, чувствуя, как ненависть поднимается в груди и душит, душит сердце. Это ли венец природы, созданный по образу и подобию твоему? Господи, уродится же такая гадость. Свинья, совершеннейшая свинья! Фу, фу, фу! Фу!

2

Прошла неделя. Против ожидания присутствие так не понравившегося соседа за стеной вовсе не стало для Романа сколько-нибудь обременительным. Точнее сказать, он даже стал забывать о существовании Палыча. Хандры хватало и без соседа. Сквозь застоявшуюся жару, бесплодное ожидание дождя и свежести – наваливалась обычная июньская тоска. К тому же размышления и переживания на продавленном диване требовали свежих впечатлений и столичных продуктов. Этих самых продуктов, так же как и известий с большой земли, как он называл летом Москву, от где-то затерявшейся подруги Татьяны все не было. Вдобавок неожиданно в доме объявились крысы, демонстративно обглодав оставленный на столе батон хлеба, что показалось Роману еще более варварским нарушением уединения, чем появление очередного соседа.

Между тем тропинка с обратной стороны дома к калитке вытаптывалась все больше и больше. Как-то неожиданно соседки по улице, до сей поры воспринимающие Романа как примелькавшегося глухонемого инопланетянина, стали останавливаться при его приближении, раскланиваться, улыбаться и здороваться. К тому же они передавали бесчисленные приветы и слова благодарности Евгению Павловичу за оказанные помощь и участие. Вынужденно кивая, поддакивая и досадуя на неожиданное вовлечение в общественную сельскую жизнь, Роман зашел в хозяйственный магазинчик и попросил крысоловку. Дородная продавщица, которой судьба определила до преклонных лет откликаться на пренебрежительно-ласковое «Дуська», смахнула с толстого лица одуревших от жары мух и сказала, что крысоловок нет и не будет.

– Почему? – предельно вежливым тоном поинтересовался Роман.

– Спроса нет, – безразлично бросила продавщица.

– А как же местное население борется с крысами?

– А никак, – парировала Дуська. – Чего с ними бороться? Живи сам и другим дай! К тому же, может, у тебя не крысы, а мыши?

– А что, есть разница?

– Есть, – уверенно сказала продавщица. – Когда крыса в доме, человек отвращение испытывает, испуг. А мышка пробежит – только досаду. Ну и жалость, конечно. К тому же с мышами любая кошка справится, мышеловку опять же можно поставить, а с крысами все не так просто. Лучше всего крепкую кошку, только сейчас таких, что крысу задавить может, – мало. Это надо у Кузьмича на зернохранилище поискать. А так? Цемент вот есть. Норы замазывать. Дня на два облегчение получишь. Можно муку с гипсом смешать. Но это не всегда действует. Крысы соображают, что есть, а что не стоит.

– А яда для крыс нет? – спросил Роман.

– Яда? – Дуська оценивающе смерила художника взглядом, нагнулась и бросила на прилавок несколько пакетиков протравленного подсолнечника. – Есть вообще-то, но об этом чтоб не очень. А то у нас тут некоторые особо «доброжелательные» этим стали кур соседских прикармливать. Так что у меня чтоб без неприятностей и разговоров! Понятно?

– Чего уж не понять, – пробурчал Роман, рассчитываясь, и отправился на почту.

Почта порадовала прохладой и безлюдьем, он заплатил за переговоры и долго ждал. Наконец позвали к телефону. Услышав Татьянин голос, Роман отчего-то разволновался и стал кричать в трубку, что соскучился, что она совсем забросила его, чтоб приезжала и не забыла купить продукты по списку! Да чтоб позвонила Глебу насчет картин, может быть, продалось что? Телефон отключился. Роман высунулся из будки, чтобы обидеться на телефонистку, ведь обещал же, что доплатит, но встретил широкую улыбку Палыча и передумал. Все в том же, несмотря на жару, коричневом костюме с галстуком Палыч стоял у столика и обмахивался наполовину заполненным бланком телеграммы.

– Здравствуйте, здравствуйте, Роман Николаевич! – мягко затарахтел языком, уже не пытаясь протянуть руку. – У всех проблемы! А я вот Софью Сергеевну извещаю о своем житье-бытье. Благодарен ей, знаете ли! Природа тут просто замечательная! Тишина, речка! И даже когда по деревне идешь, умиляешься. Собаки, кошки, козы пасутся! Дети босиком по траве бегают! Навозом с фермы пахнет! Нет слов! Нет слов!

С трудом проглотив фразу, приготовленную для телефонистки, Роман хмуро поднял пакет цемента, буркнул что-то неопределенное и отправился домой.

3

Крысы не давали о себе знать два дня. На третий возле отверстия в стене, замазанного адской смесью цемента с битым стеклом, появилась новая дыра, а отрезок колбасного сыра, оставленный на столе в полиэтиленовом пакете, не был испорчен только потому, что оказался съеден без остатка. Роман высыпал в дыру отравленные семечки, взял этюдник и вышел на улицу. На скамейке возле дома сидели три старушки, стесанные старостью до одинаковых картофельных лиц, согбенных силуэтов и темно-синих в белую крапину одежд. Увидев Романа, все три неожиданно шустро поднялись и, раскачиваясь, начали что-то бормотать про кости, ломоту, травы, скотину, пока Роман, пятясь в выросший возле дома бурьян, не повысил голос:

– Да не ко мне это! Ваш Евгений Палыч с другой стороны живет! С другой! Понятно?

Бабки замерли, а Роман, воспользовавшись неожиданной паузой, выскочил из калитки и поспешил к реке.

Никакого удовольствия от «мазания кистью» Роман не испытывал. Прошли уже те времена, когда кусок холста, натянутый на подрамник, казался окном в иной мир, открыть которое суждено только ему и никому больше. Создаваемый или открываемый когда-то таким образом мир был по большей части никому не интересен, а со временем все меньше интересен и ему самому. Нынешние работы неплохо продавались, Роман набил руку или, как говорил приятель Глеб, правильно позиционировал себя на рынке. Массовый потребитель, уже ушедший от настенных календарей и войлочных оленей, еще не разбирался в искусстве, но уже хотел качества. Вот это «качество» Роман и обеспечивал. Он точно знал, «что» и «как» должен писать, чтобы работа рано или поздно стала частью роскошного интерьера очередных апартаментов, а в карманах оказалась не слишком большая, но вполне достаточная для спокойной и безмятежной жизни сумма.

Роман был неплохим художником. И ненавидел слово «неплохой». Ему всегда казалось, что быть неплохим художником это все равно что быть неплохим бегуном. То есть иметь все шансы достигнуть финиша, показать хорошие результаты в тестах, на каком-нибудь контрольном взвешивании, но упасть, не дойдя нескольких шагов. Или просто уйти с дистанции, потеряв к бегу всякий интерес, махнув, так сказать, рукой и распрощавшись с амбициями и мечтами. Он уже давно не думал о выставках и признании, хотя Глеб, вздыхая, напоминал о необходимости создавать и поддерживать имя. Более того, Роман старался не общаться с коллегами и самонадеянно считал, что именно деревенская отстраненность позволила ему прибиться к берегу и успешно законсервировать свое состояние почти забытого, но когда-то удивлявшего и, значит, все еще интересного автора.

Наверное, если бы Роман умел делать что-то еще, он совсем бы перестал прикасаться к краскам, но необходимость обеспечивать себя и некоторая незавершенность, таящаяся в глубине размышлений о самом себе, заставляли его время от времени вновь брать этюдник и выходить из дома.

Сейчас Роман старался выкинуть из головы и Палыча, и крыс, и этих трех бабок, напомнивших ему распавшийся остов трехголового змея, и думать о том, что он должен сегодня попытаться сделать. Ему хотелось спуститься к самой воде. Найти место, где берег становится пологим и плоским, как бы выравниваясь с рекой. Лечь на траву. Увидеть быструю воду с самого уровня земли. Чтобы травины стояли до неба. Чтобы пахло землей, песком. Чтобы сквозь лес травы просвечивала вода, не теряя ощутимой скорости. И чтобы все это не смешивалось и не распадалось, а затягивало в себя.

Оставив позади грязные хозяйственные постройки селян, огороды и помойки, сползающие к заливным лугам, Роман спустился с обрыва, нашел тропинку, пересекающую совхозное капустное поле, и вскоре вышел к воде. День стоял будний, народу на берегу с утра не наблюдалось, но ветер отыскивал в траве и выкатывал на прибрежный песок пластиковые стаканчики, полиэтиленовые пакеты и другой мусор, поэтому Роман не остановился, а пошел вдоль реки. Миновал с полкилометра песчаного пляжа, продрался сквозь заросли ивняка и крапивы и вышел на небольшой прибрежный лужок. Ока здесь сужалась. У противоположного берега болтался на течении бакен. Несколько коров стояли передними ногами в воде, бессмысленно озирая реку, бакен, берег, на котором остановился Роман, самого Романа и еще что-то ведомое только коровам. Роман сбросил с плеча этюдник, стянул с головы выгоревшую бейсболку и лег на траву. Точно так, как ему хотелось. Земля приблизилась, или он сам словно уменьшился. Слышался шелест ветра. Сквозь высокие стебли синело небо. Только воды не было видно. Следовало проползти еще метр или два к реке. Роман шевельнулся, но сладкая истома схватила за размятые дорогой ноги, сон навалился на веки и поволок в солнечный сумрак, вращая и поглаживая по щеке…

– Замечательно! Замечательно! – услышал он перемежающие заунывное бормотание восклицания. В десяти шагах выше по течению стоял почти по пояс в реке Палыч и словно чертил что-то на воде, зябко поводя растопыренными руками. Коричневый костюм и прочие предметы его туалета лежали тут же, аккуратно сложенные и придавленные к траве ботинками и пластмассовой бутылью дешевого пива. На самом Палыче остались только трусы, закатанные почти до рыхлого округлого живота, и лист лопуха, прилепленный ко лбу, заканчивающемуся где-то далеко за затылком.

Роман поднял глаза к солнцу и понял, что проспал никак не меньше трех или четырех часов. На клонящееся к западу светило начинали накатывать облака. Коровы на противоположном берегу исчезли, а с оставшегося за ивняком пляжа доносились веселые крики купающихся.

– Вы уж извините меня, – обернулся Палыч и помахал Роману рукой, роняя с ладони на себя капли воды и вздрагивая. – Извините, если разбудил. Но не сдержался, знаете ли. Здесь особенно хорошо. Я бы и сам с удовольствием вот так бы на травке… Не получается. Селянки ждут помощи, сочувствия, совета. Приходится в меру сил содействовать, но не прийти сюда не могу. Место уединенное, мне своей фигурой, знаете ли, не стоит оскорблять эстетические чувства пляжных отдыхающих. Там девушки. Девушки здесь замечательные! Вы не находите? – Палыч метнул в сторону Романа неожиданно быстрый взгляд, но не в глаза, а на стоптанные кроссовки и, отвернувшись, словно и не рассчитывал на ответ, наклонился, умыл лицо, пробормотал что-то почти неразборчивое, присел в воду и поплыл «по-собачьи», булькая и судорожно вытягивая шею.

– Девушки здесь замечательные! – почему-то вслух повторил Роман, поднялся и стал раскладывать этюдник, зло размышляя, с чего это он должен уклоняться от разговоров, встреч, взглядов с несимпатичным соседом. Пускай сосед и уклоняется, а он будет работать несмотря ни на что. Роман приладил к этюднику небольшой холст, взял в руки кисть и остановился. Он вдруг вспомнил лес травы с просветом на синее небо, и ему стало плохо. Ненависть к этому вторгшемуся в его мир и теперь фыркающему на быстрине существу скрутила такой болью, что он присел перед этюдником, обхватил себя за бока и стал покачиваться из стороны в сторону. В глазах потемнело.

Роман боялся этого состояния. В такие минуты он почти переставал себя контролировать. Мог наговорить гадостей и расстроить отношения даже с близким человеком, разнюниться над глупой мелодрамой в темном зале кинотеатра, уйти из шумной компании, не попрощавшись. Да мало ли чего он может выкинуть!

– Ненавижу! – тихо, но отчетливо прошептал он вслух.

– Я видел ваши картины, – сказал Палыч.

Роман поднял глаза и увидел, что старик замер у берега, рассматривая и разминая пальцами полутораметровый стебель кувшинки.

– Ну и что? – неожиданно спокойно спросил Роман. – Я их тоже видел.

– Так посмотрите еще раз, – посоветовал Палыч. – Вы же мучаетесь, я вижу. Это, конечно, не мое дело, но, ей-богу, смотреть больно. А между тем ваша работа, которая висит в передней у Софьи Сергеевны, это нечто особенное. Я даже купить ее хотел, но старушка не продала. Сказала, что Александр Дмитриевич очень любил эту работу.

Роман знал, о какой картине говорил Палыч. Это была небольшая, размером сантиметров тридцать на сорок, работа, которую Митрич как-то выудил из кипы стоявших у стены в мастерской Романа холстов и выпросил себе в подарок. Роман пожал плечами и отдал. Редкость, когда художник просит об этом у художника. Как давно это было! Лет десять прошло, не меньше. Роман тогда еще чувствовал себя на подъеме. Ему все казалось, что вот сейчас он напишет нечто, что затмит все сделанное им до сего момента. Молодость и талант распирали изнутри… И эта работа чудилась ему только пробой пера, не больше.

На картине почти ничего не было. Серый или серебристый фон, из которого как из воздушной вуали проступали две фигуры. Женщины и ребенка. Что-то мерещилось в силуэтах. Нельзя было даже определить, куда идут эти двое, в сторону зрителя или от него, но то, что они шли, не вызывало сомнений. Роман тогда написал на обороте какую-то глупость, что-то вроде: «Мама обещала ребенку показать ежика в тумане», и подарил. А теперь ему вдруг нестерпимо захотелось самому увидеть эту картину, словно что-то забытое, но очень важное он оставил на том холсте.

– А потом Софья Сергеевна сказала, что Александр Дмитриевич просил ее в больнице после инфаркта, чтобы она сразу или когда срок придет отписала эту работу обратно вам. Чтоб непременно отписала! Что если человек ошибется в жизни или заплутает, ему нужно будет выходить на знакомую дорогу и начинать сначала. На то место, в котором он уверен. Александр Дмитриевич считал, что это ваше правильное место. Вы знаете, мне так все это понравилось, что я даже думал просить вас что-то написать для меня. Конечно, не в подарок, упаси боже. Но за такую работу я мог бы дать любую цену.

– Не думаю, что я мог бы повторить такую работу.

– Тогда продайте мне ее.

Палыч уже вышел из воды и теперь пытался выжать мокрую ткань, не снимая трусы, а закручивая их валиком на ногах и постукивая ладонями. Что это он с ним разговорился? Что он понимает в искусстве? Какой мерзкий старик!

– Вы что, не понимаете? – Роман внезапно уловил тон раздражения в собственном голосе. – Эта работа мне не принадлежит!

– Я все понимаю, – ответил мягко Палыч, неуклюже подпрыгивая на одной ноге и натягивая штаны. – Я же не прошу вас ограбить Софью Сергеевну! Упаси боже! Меня бы устроило устное обещание отдать картину за условленную цену только тогда и в том случае, когда она, согласно воле Александра Дмитриевича, окажется опять у вас либо в вашем распоряжении. Согласитесь, что это не только не обязывает к чему-то особенному, но и не причиняет никакого неудобства. Более того, рассчитаться за эту работу я мог бы в очень короткий промежуток времени, даже еще до того момента, когда она фактически поступит в мое распоряжение. Даже уже теперь.

– Я не нуждаюсь в деньгах, – пробормотал Роман, чувствуя, что весь этот разговор начинает приобретать идиотский оттенок.

– На самом деле никто не нуждается в деньгах, – подмигнул Роману Палыч. – Представляете? Самое смешное, что никто не нуждается в деньгах, но этого практически никто не знает! А не зная этого, человек думает, что он нуждается в деньгах, и, таким образом, действительно начинает нуждаться. Получается замкнутый круг. Но почему обязательно деньги?! Кто говорил о деньгах? Хорошо, пусть будут деньги. Хотя есть и более важные понятия. Согласитесь, не все на этом свете выражается в деньгах!

– Но все ими измеряется, – удивляясь сам себе, буркнул банальность Роман.

– Вряд ли эти измерения точны, – улыбнулся Палыч, застегивая галстук и поправляя застиранный воротник рубашки. – И уж во всяком случае они не абсолютны.

– И все-таки я не готов об этом говорить, – вновь опустил голову Роман.

– Время терпит, тем более что вы… – Палыч хотел что-то сказать, но словно спохватился, заторопился, надевая пиджак. – Ладно, об этом потом, если позволите. Пойду-ка я разгонять старушек от ваших апартаментов, а то так они, глядишь, высадят дверь.

– Подождите! – Роман поднялся.

– Да, я слушаю! – остановился Палыч, пихая бутылку с пивом во внутренний карман пиджака и становясь от этого еще круглее и нелепее.

– Я не понял, что вы сказали, когда входили в воду? Что-то про хозяина?

– А! – рассмеялся Палыч. – А это я у хозяина разрешения просил умыться, искупаться. С хозяином по-другому нельзя. Не ровен час, невзлюбит, тогда дела плохи.

– У какого хозяина? – не понял Роман.

– Да у водяного! – объяснил Палыч и махнул пальцем на болтающуюся в метрах тридцати от берега утку. – Вон он! Прислушивается. Вы с ним аккуратнее. Рекомендую.

Палыч снова маслено улыбнулся, приложил руку к груди и поспешил через крапиву в сторону пляжа. Роман проводил его взглядом и тоже стал собираться. Неожиданно подумалось, что если он будет изображать привидевшийся образ, то, чтобы передать объем, перспективу, ухватить движение воды, придется травины передавать не в фокусе, то есть чертить расплывающиеся зыбкие линии на переднем плане, а этого ему очень не хотелось. Как-то это не совпадало с затягивающим в себя образом. Он еще раз неприязненно оглядел противоположный берег, представляя, где бы вставить на возможном эскизе витиеватый купол деревенской церкви, а то и собора какого-нибудь, сплюнул, покосился на утку, стал собираться и решил идти домой дальней дорогой через зернохранилище.

В зернохранилище он не попал. Хмурая женщина в синем халате в бетонное здание его не пустила, сказав, что на самом деле Кузьмич не отчество, а фамилия. То есть правильно и с уважением Кузьмича зовут Николай Егорович Кузьмин. Но принять сейчас он Романа не в состоянии, так как уже с обеда мертвецки пьян, говорить не может и ничего не соображает. Она так и сказала: «Принять сейчас Романа не в состоянии». Роман смерил ее удивленным взглядом, поблагодарил и отправился к дому, надеясь, что ему не придется вновь столкнуться с Палычем.

Столкнуться не пришлось. Уже издали он заметил что-то необычное у дома, подошел ближе и, разглядев загнанную за штакетник пыльную бледно-голубую «восьмерку», почувствовал, как тепло поднимается в груди. Танька приехала!

4

– Как здесь тихо!

Она перевернулась на живот, приподнялась на локтях и принялась надкусывать ногти.

– Почему же тихо? – удивился Роман, стряхивая пепел в пустой спичечный коробок. – Всю ночь шум. То гармошка. То пьяные песни. То кошки орут. Лягушки порой в пруду так квакают, хоть уши затыкай. Под утро петухи. Кстати, уже скоро.

– Ничего ты не понимаешь. – Танька раскинула руки и легла. – Здесь удивительно тихо.

– Брось ты свою привычку грызть ногти. – Он потушил сигарету, заложил руки за голову. – Я ждал тебя еще неделю назад.

– Неделю назад я не могла.

– Ты просто не слишком сильно хотела меня видеть.

Она не ответила, закрыла на мгновение глаза, затем вновь перевернулась на спину и потянула на себя простыню.

– Прохладно.

– Ничего, днем поджарит. – Роман сел, наклонился за бутылкой. – Может, все-таки выпьешь? Оставайся! Выходные, сходим на речку, отдохнешь!

– С тобой отдохнешь. – Она засмеялась. – Ты же вампир, Суворов. Я каждый раз от тебя возвращаюсь как выжатая тряпка! С тобой даже разговаривать тяжело, дышать рядом с тобой тяжело, а я к тебе, можно сказать, иду прямо в пасть. Нет. Это я без тебя отдыхаю. С тобой я почти тружусь.

– Смотри не перетрудись, – зло бросил Роман и выпил стакан вина.

– Да я уж и сама думаю.

Роман обернулся и внимательно посмотрел на нее. Она, прищурившись, тоже смотрела на него и не улыбалась.

– Ты чего, Танька?

– Вот смотрю на тебя и думаю… – медленно протянула она.

– И о чем же?

– О тебе.

– Надо же! – Он усмехнулся. – И давно это у тебя?

– Давно, – ответила Танька.

– И что же ты надумала?

– Да вот, надумала…

Она закрыла глаза, взяла уголок простыни в зубы и стала медленно говорить, смотря куда-то в потолок и покусывая эту свежую белоснежную ткань, только что привезенную ею из Москвы.

– Понимаешь, все. Просто все и все.

– Что все?

– Все! Я кончилась. Вся. Без остатка. Родник иссяк. Сил нет. Ты высосал меня, Суворов, до донышка. Я даже сама себе противна. Одна оболочка. Приехала к Глебу за деньгами, продался там один твой пейзажик, а он мне говорит, что от меня осталась только тень. Какая там тень, говорю, я за весну на три килограмма поправилась, а он и отвечает, нет. Ты, говорит, Танька, на килограммы не пеняй. Ты, говорит, с точки зрения художественного вкуса и мужского глаза идеал женщины, только внутри у тебя, Татьяна, пустота. И ведь он прав. Жить не хочется. Иду с работы на автостоянку, знаю, что все вроде хорошо. Димка из школы пришел. Мамка его кормит. Меня ждут. Работа отличная. И мужик у меня вроде есть. Все замечательно. А внутри такая тоска, кажется, первый встречный улыбнется, чтобы теплом повеяло, я ему на руки и упаду.

– Ну и кто же тебе мешает? – спросил Роман.

– Да нет, никто не мешает. – Она улыбнулась. – Теперь.

– Что-то изменилось? Теперь?

– Меняю я свою жизнь, Суворов. Буду теперь делать только то, что хочу. Все у меня с тобой как-то по инерции происходило. Самое трудное, оказалось, выдержать паузу, остановиться. Я, кажется, это смогла. А дальше уж как получится.

– И чего же ты хочешь?

– Многого! Я очень много хочу, я даже и сказать тебе не могу, Суворов, как много я хочу.

– Я, выходит, тебе в твоих желаниях не помощник?

– Ты? – Танька вдруг опять рассмеялась, встала, отбросила простыню и стала одеваться. – Нет, ты молодец, Суворов. Ты очень стараешься! У меня, как понимаешь, ты не первый. Так вот, мужики разные были, но так, как ты, никто не старался. Ты очень стараешься в постели. Молодец. Только ты стараешься для себя. Просто так надо. Соответствовать. Поскольку если ты стараться не будешь, тогда чем ты возьмешь? Ты же любишь только себя. Не так ли?

– А если не так? – напряженным голосом спросил Роман.

– Ладно! – Она махнула рукой, расчесывая волосы и ища глазами косметичку. – Ты же, когда любовью занимаешься, в лицо не смотришь. Пребываешь, так сказать, в своих ощущениях. Тебе же нужна не я. Тебе нужна просто баба. Желательно красивая, покладистая, хорошая, здоровая баба. И желательно одна и та же, чтобы не переиначивать себя. И лучше бы, чтобы ты имени ее не знал. Чтобы она являлась по первому зову твоей плоти, как джин из бутылки. По свистку!

– Можно подумать, что ты являлась по свистку, – усмехнулся Роман.

– Можно сказать и так. – Танька опустила голову, помолчала мгновение. – Ты здесь комедию только не ломай, хорошо? Я и на самом деле сейчас абсолютно спокойна. Это мне раньше хотелось твоего сочувствия, понимания, поговорить с тобой. Теперь нет. Неинтересно. Так же, как раньше неинтересно было тебе, Суворов. Надеюсь, что ты не пропадешь. Хотя ты слишком легко живешь. Точнее, тебе кажется, что ты легко живешь, а на самом деле врос в землю. Мхом покрылся. Запомни. Стараться надо не в постели, а в жизни. В жизни надо стараться. А в постели надо любить.

– Ты хорошо подумала? – Он поймал ее за руку. – Смотри, я гляжу тебе в глаза.

Все это время, пока Танька спокойно, так не похоже на саму себя говорила эти слова, он внимательно смотрел на нее и даже отстраненно фиксировал мысли, которые появлялись в голове. Первая мысль была о том, что жаль терять Таньку. Хорошо с ней. Тело замечательное. Характер покладистый. Без лишних претензий. Опрятная. Машину имеет. Выручает. Точнее, выручала. Запах у нее хороший. Да и вкус тоже. Вторая мысль пришла почти сразу после первой и так резанула, что даже чуть-чуть закололо сердце. Как же он теперь без нее?! Как?! Да никак, успокоился он почти в ту же секунду. Только этих разборок ему еще не хватало. Да и зачем ему нужна эта Танька с ее проблемами, с вынужденным хорошистом Димкой, с больной мамашей? Да и лет ей, наверное, уже тридцать пять. Что с ней будет года через три-четыре? То-то и оно. Хотя теперь другую придется искать, прикармливать. Морока.

– Ты хорошо подумала? – Он поймал ее за руку. – Смотри, я гляжу тебе в глаза.

– Суворов… – Она присела на корточки перед ним, голым, нелепо набросившим на колени простыню, прикрывающую безвольный живот. – Суворов! – Положила холодные ладони на плечи. – Если когда-нибудь в твою дурную башку придет мысль приманить какую-нибудь бабу, имей, пожалуйста, в виду одно очень важное обстоятельство. Женщина живет не только в те редкие дни и часы, когда ты вдруг соблаговолишь вспомнить о ней и обратить на нее свое внимание, как правило, в целях удовлетворения плотских потребностей, а постоянно. Убеждение, что в перерывах между общением с тобой человек хранится где-то в специальном отстойнике в выключенном состоянии, – ошибочно. Постарайся не забывать об этом. Вот так. А сейчас мне нужны туфли.

Она заглянула между ног Романа под кровать, встала, оглядела комнату и вдруг пронзительно завизжала! Роман вздрогнул, посмотрел в угол и увидел огромную черную крысу, которая протискивалась через казавшуюся для нее тесной дыру. У него дернулись руки что-то бросить в отвратительный крысиный зад, заканчивающийся голым толстым хвостом, но под руки ничего не попало, вставать было лень, и он безвольно смотрел, как чудовище исчезает в норе.

– Бежать, бежать отсюда надо! – заторопилась Танька, всовывая ноги в туфли и вытирая ладонями с лица пробивший пот. – Бежать надо от этой экзотики. Прощай, милый. Думаю, что от одиночества ты тут не погибнешь.

Хлопнула дверь. Затем пикнула сигнализация. Заскрипел отодвигаемый штакетник. Лязгнула дверь машины. Заурчал двигатель. Взвизгнули колеса по мокрой ночной траве. Уехала.

Роман закрыл глаза, представил сначала восхитительную голую Таньку с раскинутыми ногами на этой кровати какой-то час назад, затем почти голого Палыча, стоящего в воде и произносящего фразу: «Девушки здесь замечательные». После этого ему привиделась Дуська-продавщица с мухами на лице. Он зябко повел плечами, встал, подошел к темной норе. Возле отверстия аккуратной кучкой лежали отравленные семечки. Нашарив на столе бутылку, Роман опрокинул остатки вина в рот, нагнулся, вставил бутылку в нору и плотно забил ногой. Затем, медленно пройдя по избе, аккуратно загасил почти сгоревшие старательно натыканные всюду свечи и устало повалился на кровать. Последней мыслью, которая возникла в его голове перед погружением в темноту, было: «Танька – сука. Штакетник за собой не задвинула!»

5

Ему снился поезд. Он не знал, куда едет, зачем, но сидел в купе. Поезд колыхался на рельсах, на столе подпрыгивал грязный стакан в подстаканнике, настойчиво дребезжал, скатывался к самому краю, а он никак не мог остановить его. Рук у него не было, что ли?

Проснулся Роман от настойчивого дребезжащего стука в оконное стекло. С трудом открыв глаза и не сразу сообразив, где он и что слышит, Роман поднялся, накинул выцветший махровый халат и вышел во двор. У окна стоял участковый.

– Привет людям искусства! – козырнул милиционер. – Вот жизнь у богемы! Время двенадцать, а они еще в постели. Завидую. А я уж забыл, когда вставал позже семи утра. Даже в воскресенье!

– Привет, Серега. – Роман пожал милиционеру, с которым после однократного дружеского распития бутылки водки и двух подаренных картин числился в друзьях, руку и, прислонившись к стене дома, поежился. – Какими судьбами?

– Привет, судьба у меня все та же. Тем более летом, когда на селе самая жизнь. Служба! У тебя закурить не будет?

Роман, хлопнув по халату, шагнул в сторону избы, но Сергей остановил его:

– Угощаю!

Они закурили. Роман втягивал дым, думал о том, что очень неплохо сейчас умыться, почистить зубы, снять с себя щетину, водой облиться из ведра, но не суетился. Он уже привык за несколько прожитых тут лет, что в деревне никто никуда не торопится, все делается медленно, но успевается никак не меньше, чем в городе, а то и больше. Вот и теперь он ждал, когда Сергей скажет, зачем пришел, потому что торопить его было неприлично, да и не нужно.

Сергей выкурил полсигареты, затем покосился на примятую колесами Танькиного автомобиля траву.

– Гости были?

– Танюха приезжала из Москвы. Ночью уехала.

– Штакетник закрывать надо. – Серега подошел к забору, бросил сигарету в уличную колею. – Красть, конечно, у тебя нечего, но непорядок.

– Закроем, – кивнул Роман.

– Да ладно, не дергайся, – довольно улыбнулся Сергей, взял в руки блок штакетника и прикрыл выезд со двора. – Шеф мой очень твоей картиной доволен! Только, блин, меня же в багетную мастерскую и погнал, чтобы я раму там заказал ему. Ну, я-то думал, что под это дело и свою картинку оформлю. Фиг вам! Там такие цены, что любой довесок по деньгам способен вызвать немедленную прокурорскую проверку!

– Ну, насчет этого ты тоже не дергайся, – успокоил его Роман. – Поеду в Москву, оформлю твою картинку в лучшем виде и бесплатно. У меня приятель багетчик.

– Это хорошо. Но сейчас я совсем по другой надобности. Сосед мне твой нужен.

– Это Палыч-то? – удивился Роман. – А что? Его нет?

– Не знаю, я как-то решил сначала к тебе заглянуть, – пожал плечами Сергей. – Может, познакомишь?

– Познакомлю, конечно, – согласился Роман. – Хотя я сам с ним разговаривал всего пару раз по три слова. Какой-то он… неприятный, что ли? Или странный? Он как приехал, у моего дома все деревенские старухи перебывали. У тебя-то какой к нему интерес?

– Интерес все тот же, – достал вторую сигарету Сергей. – Понимаешь, осенью порося взяли. Считай вот уже больше чем полгода кормим, а он расти перестал. Дело, видишь ли, к осени опять идет, вроде пора прибыток получать, а в нем килограмм пятнадцать общего веса, если не меньше, и не прибавляется. Комбикорма перевел – пропасть. Жрет, сволочь, а не растет. Зоотехник приходил, смотрел, все в порядке, говорит, здоровый, не болеет. Я спрашиваю его, чего же поросенок не растет, а он, козел, смеется. Может быть, говорит, это карликовая порода? Подожди… Я ему покажу карликовую породу, когда он начнет телят на падеж на ферме списывать!

– Понятно, – сдержал улыбку Роман. – Непонятно другое: сосед-то мой при чем?

– Ну, здрасьте! – развел руками Сергей. – Так ты что, не знаешь? Он же скотину лечит. Этот, как его?.. Знахарь! Народный целитель! Не знаю, как насчет чего другого, мало ли чего там бабки наговорят, но скотину точно лечит! Он как приехал, прошел по дворам, обещал помощь. Вон у моей соседки у коровы вымя воспалилось, думали уж резать скотину, сосед твой помог. Причем цену не называл, а говорил так: если польза будет, принесете чего-нибудь, молочка там, яичек, чтобы деревенского покушать летом, не магазинного. Да чего там соседка! Моя говорит, что сам наш зоотехник со своим псом к нему ходил клеща подкожного выводить. А это ведь дело гиблое, я тебе точно говорю. Так что ты зря на соседа бочку катишь.

– Да не качу я никаких бочек, – махнул рукою Роман. – Просто привык к уединению, а тут каждое лето совладелица то одного, то другого присылает.

– Ну уж не обессудь, – сплюнул Сергей. – На то она и деревня. А мне каково? У меня каждое лето население удваивается. Разве тут уследишь? То одно, то другое. Зарплата, сам знаешь. А теперь еще и поросенок забастовал, так тут не только к знахарю, к самому черту пойдешь на поклон.

– Ну уж сразу и на поклон? – хлопнул по плечу милиционера Роман. – Пошли знакомиться с народным целителем.

Он запахнул халат и двинулся за Сергеем вокруг дома, стараясь не наступать на синеющие под окнами анютины глазки.

На ступенях покосившегося крыльца сидели трое. Полненькая старушка, крупная, широкая в кости рукастая женщина и благообразный дедок, попыхивающий то ли замусоленной папироской, то ли самокруткой. Увидев милиционера, вся кампания попыталась подняться, но, оторвавшись от ступеней на пол-ладони, уселась обратно и настороженно замерла. Роман огляделся. Трава с этой стороны дома уже вытопталась до земли. Вдоль забора стояли несколько пустых деревянных ящиков, служащих, видимо, в моменты наибольшего избытка посетителей скамейками. Дверь в дом была приоткрыта, но окна задернуты белыми занавесками.

– Здравствуйте, граждане, – официально прогудел участковый. – Кто такие будете? Что-то в нашей деревне я вас не припомню.

– С Выселок мы, – заторопилась старушка, оглядываясь на согласно кивающих женщину и старика. – Вот, пришли за помощью. Скотина у нас болеет. Да.

– С Выселок, значит? – с деланным сомнением покачал головой Сергей. – В доме есть кто? Хозяина кликните.

– А нету никого, – развела руками старушка, вновь пытаясь приподняться. – Сами уже с утра ждем. Вашенские, что здесь были, сказали, что не будет его сегодня, а мы вот ждем. Надеемся.

– Чай, восемь километров до вас перли! – недовольно пробасила женщина.

– А дверь-то что открыта? – удивился милиционер.

– Так он, говорят, и не закрывает! – опять заторопилась старушка. – Божий человек, стало быть. Мои двери, сказывают, говорит, для всех открыты. А красть у меня, говорит, нечего.

– Проветривает, – вновь вмешалась женщина.

– Да, – протянул вполголоса Сергей, сдвигая на лоб фуражку и почесывая затылок. – Похоже, художник, на сегодня я с поросем пролетел.

– Граждане, – подделываясь под милицейский тон, вмешался Роман, – а может, зря вы тут топчетесь? Вдруг он не появится сегодня?

Все трое неодобрительно покосились на халат Романа и его босые ноги.

– Мы не топчемся, – проскрипел дедок. – Сидим мы. А сидим не зря. Придет он. Скоро и придет. За травами он ходил. Вчера ночь была специальная. Травы надо было собирать. Обязательно.

– Ну ладно. – Участковый хлопнул Романа по плечу и направился к калитке. – Отложим это дело на послезавтра. И похоже, тут я без твоей помощи обойдусь. А насчет рамки не забудь!

– Обязательно! – отозвался Роман и крикнул уже вслед милиционеру: – А почему пешком? Мотоцикл-то твой где?

– Все там же, – махнул рукой Сергей. – Поверишь, когда он заводится, я сам удивляюсь!

Роман обернулся на вновь застывших в статических позах посетителей, брезгливо провел рукой по колючему подбородку и спутанным волосам и заторопился к умывальнику.

6

Как-то все перепуталось в голове. И сейчас, когда Роман шагал по пыльной совхозной бетонке в сторону зернохранилища, он пытался обдумать, утрясти, уложить произошедшее по полочкам. Хотя бы для того, чтобы плюнуть и забыть. Как-то не похоже все это на Таньку. С другой стороны, хорошо ли он ее знает, чтобы говорить так? К тому же, если вдуматься, во всем этом есть и положительные стороны. Вновь погружаться в семейную бытовую тину он не собирался. Танька, конечно, баба замечательная, но и на ней свет клином не сошелся. Что ж. Пусть устраивает свою жизнь. Если не опоздала уже. А он? Уж как-нибудь. Придется побеспокоиться на этот счет. Неохота только в Москву пилить, тусоваться в богемных компаниях. Но этого, кажется, не избежать.

В зернохранилище стояла тишина. И время не уборочное, и час для села уже поздний. Роман поинтересовался у запыленного, страдающего давним похмельем тракториста, где найти Кузьмина, и отправился к выцветшим деревянным вагончикам. Кузьмин обнаружился во втором из них. Он лежал на потемневшем от грязи топчане, положив голову на подушку, естественный цвет которой разобрать было невозможно. Морщась от запаха грязи, пота, перегара и еще неизвестно чего, Роман потряс его за плечо. Человек застонал, сел и, тупо смотря перед собой, повел перед лицом дрожащим пальцем, готовясь вновь провалиться в обморочное состояние.

– Николай Егорович!

Роман достал из взятого с собой пакета бутылку водки, постучал ею по грязному, заплеванному стакану, откупорил и налил половину. Кузьмин уставился на поданный стакан, втянул ноздрями воздух, ухватился за водку скрученной пятерней, выдохнул и опрокинул содержимое в рот. Следующие несколько секунд он молча сидел, закрыв глаза и поводя плечами с запрокинутой головой. Затем неожиданно резво вскочил, взял из рук Романа начатую бутылку, сунул ее под топчан, выудил оттуда кусок коричневого хозяйственного мыла и выскочил на улицу. Роман вышел следом. Кузьмин умывался. Из прилаженного к бетонной стене резинового шланга била холодная струя. Он стоял, широко расставив ноги в замасленных брезентовых штанах, сбросив с себя все остальное тряпье, и намыливал лицо, голову, шею, плечи, руки, живот.

– Эй! – неожиданно трезвым голосом позвал он Романа. – Гринго! Полей-ка!

Роман взял шланг и направил струю на худую и мускулистую спину. Кузьмин фыркал, прогибался, опираясь рукой на выщербленную бетонную плиту. Наконец разогнулся, вытерся тем, что с себя снял, предварительно вывернув наизнанку, и бросил все это тут же.

– Курить есть?

Роман молча протянул сигарету. Перед ним стоял пожилой, но еще крепкий мужик, состоящий, казалось, из одних сухожилий, узких, но крепких мускулов, обтянутых темной от загара кожей. Закурив, мужик выпустил дым, прищурившись, внимательно посмотрел на Романа красным от постоянного подпития глазом, собрал в кулак жиденькую седую бородку.

– Что еще принес?

Роман зашелестел пакетом.

– Хлеб. Колбасы одесской кружок. Две скумбрии.

– Давай сюда.

Через секунду пакет с продуктами также исчез в недрах вагончика. По легкому блеску в глазах вновь появившегося Кузьмина Роман понял, что содержимое бутылки уменьшилось еще на несколько хороших глотков. Мужик подошел к Роману, протянул крепкую ладонь:

– Николай Егорович Кузьмин. Бывший учитель истории из местной школы. Теперь на пенсии. Охранник данной территории. По совместительству алкоголик. Зачем пожаловали?

– Роман, – представился Роман, слегка удивленный стремительной метаморфозой, произошедшей с только что умиравшим человеком. – Помощь ваша нужна.

– Помощь это можно, – согласился Кузьмин, доставая из-за уха заначенный окурок. – Только если в богоугодном деле. Если насчет комбикорма или, там, зерна, то не по адресу. Я в расхищении народного добра не участвую. Даже за пол-литра. По этому вопросу к новым хозяевам. К директору не советую, а агроном или, скажем, агрохимик посодействуют точно. За приемлемую мзду посодействуют в ограблении родного хозяйства.

– Нет, комбикорм не нужен, – покачал головой Роман. – Мне посоветовали к вам обратиться насчет крыс. Кот мне нужен.

– Ну здоров, брат, – удивился Кузьмин. – Неужто в совхозе кошачья порода перевелась?

– Да нет, не перевелась, – вздохнул Роман. – У меня-то кота нет, я здесь живу только с весны до осени. На Пионерской улице. Третий дом. Но вот с неделю как появились крысы. Отраву не едят. А размером не меньше чем с кошку. Так что мне посоветовали только к вам.

– Ну, раз посоветовали… – Кузьмин вновь собрал в кулак бороду, задумался. – Если размером с кошку, то это крыса выдающаяся. Хотя на поверку, когда увидишь такую штуку наяву да в задавленном виде, обнаруживается, что половина этого размера хвост, а другая половина собственный испуг. Ну да ладно. Вообще я тебе скажу, что в таких случаях лучше помогают кошки, а не коты. Особенно если с котятами, то она насмерть биться будет. Хотя и не факт, что справится. Крысы, они же редко по одиночке. Но у тебя, если тебе не почудилось, случай особый. Есть у меня тут один зверюга. Хвастаться не буду, но вот уже года три, как на всей этой территории не только крыс и мышей, но и котов не особенно встретишь. Такая, прямо скажем, абсолютная котовая монархия. Собаки, веришь, не приживаются. Хотя последнее не очень хорошо.

– Ну так вы можете мне помочь?

– Я – нет, – озорно улыбнулся Кузьмин. – Кот сможет. Только, во-первых, это тебе будет стоить еще два пузыря.

– Неслабо вы оцениваете своего крысолова! – удивился Роман.

– Ну, ты не торгуйся, – успокоил его Кузьмин. – Ты просто еще этого зверя не видел. Во-вторых, я тебе его даю на день-два, не больше. Ему этого хватит, будь уверен. Кормить его ни в коем случае нельзя. Ничем. Не волнуйся, с голоду не умрет. И еще, принесу я кота сам. Мне его еще поискать надо будет и подумать, как донести, чтобы он мне самому глаз не выцарапал. Так что имей в виду, что трогать его руками не надо. Оставишь в доме и жди результата. Да держи окна и двери закрытыми, а то уйдет. Ну а как дело будет сделано, дверь откроешь. Он сам дорогу домой и найдет.

– А как я узнаю, что дело сделано? – спросил Роман.

– Узнаешь, – подмигнул Кузьмин. – Не волнуйся. Сейчас сразу в магазин дуй и жди меня дома, потому что если тебя не будет или водки, я животину в аренду не сдам. А дом номер три по Пионерской я знаю. Там когда-то приятель мой жил. Так что не сомневайся. Жди.

– Ну вы уж не подведите, – собрался уходить Роман. – А то я как увидел, понял, что не усну теперь. Такая крыса может и горло перегрызть.

– Не сомневайся, через пару часов буду. Покедова.

– А почему «гринго»? – остановился Роман.

– А что, не нравится? – засмеялся Кузьмин. – А кто же вы есть-то, приезжие? Ты не обижайся! Комплимент это, однако.

7

Через два часа Кузьмин не пришел. Роман засунул купленную водку в старенький пожелтевший холодильник, раздвинул занавески, вымел пол, смахнул пыль с подоконников и полок. Расставил вдоль стен холсты, вскипятил на керосинке чайник, перекусил и начал перебирать сваленные на комоде детективы в потрепанных обложках, надеясь занять голову или попросту убить время. В дверь постучали.

– Войдите! – крикнул Роман, рассчитывая, что Кузьмин, несмотря ни на что, все-таки прибыл, но увидел соседа.

Палыч перешагнул через порог, аккуратно закрыл за собой дверь и, почему-то кивнув Роману, вновь начал извиняться.

– Здравствуйте, вот по-соседски решил навестить вас, чтобы закончить начатый разговор или продолжить. Это уж как угодно. Если вы, конечно, не возражаете.

– Заходите, раз уж пришли, – буркнул Роман. – Садитесь.

Появление соседа вызвало у него уже не ненависть, а досаду. Но ощущение какой-то недосказанности давало о себе знать, поэтому Роман не удивился и теперь внимательно смотрел на этого неприятного человека, который разулся и пытался усесться на маленькой табуретке посередине комнаты.

– Нет-нет, не надо, я уже обедал, – засуетился Палыч, увидев в руках Романа чашку чая, хотя тот и не думал предлагать ему почаевничать.

Сказав это, сосед начал озираться, поочередно останавливая взгляд на эскизах, которые Роман в связи с уборкой расставил лицевой стороной внутрь комнаты. Видимо, ничего его не заинтересовало, потому что через минуту он с некоторым разочарованием облизал губы и повернулся в сторону Романа.

– Собственно, цель моего визита не только засвидетельствовать соседское, так сказать, благонамеренное почтение, но и напомнить о том нашем разговоре. Все мои предложения по поводу приобретения вашей работы остаются в силе.

– Собственно, никаких предложений я не услышал, – сказал Роман. – Вы курите?

– Курю? – переспросил Палыч. – Нет, конечно! Но вы кури́те. Я не испытываю дискомфорта. Пожалуйста. А насчет предложений, ну что вы? Я же все вам сказал. Я хочу приобрести вашу картину. Именно ту, которая находится у Софьи Сергеевны и которая рано или поздно должна перейти в вашу собственность. За эту картину я готов заплатить названную вами цену. В том числе уже теперь. Картину я согласен ждать.

– А если обстоятельства так сложатся, что даже после смерти Софьи Сергеевны, дай бог ей здоровья, я не получу эту картину? Насколько я понимаю, пожелание Митрича было высказано в устной форме?

– Вполне вероятно, что в устной, – согласился Палыч. – Только что же нам пенять на обстоятельства? Обстоятельства – вещь вполне управляемая. Но, как вы понимаете, я готов взять обстоятельства на себя. С Софьей Сергеевной мы знакомы, так что, если у меня на руках будет ваше письменное согласие, думаю, что проблем с разрешением нашей сделки не будет.

– Не спешите вы насчет сделки. – Роман стряхнул пепел с сигареты. – Мне еще не все понятно. Зачем она вам?

– Ну, не для того, чтобы ведра с водой в терраске накрывать, – захихикал Палыч. – Вы такие вопросы задаете… Для чего покупаются картины?

– Но не за любые деньги.

– Почему же за любые? – опять захихикал Палыч. – Если вы попросите у меня какие-нибудь индейские тугрики, пожалуй, мне останется только развести руками.

– Да не об этом я говорю, – отмахнулся Роман. – Если уж между нами идет торговля, я должен понять ценность своей работы. Или вы хотите, чтобы, оставшись в недоумении, я всю жизнь мучился мыслью, что, может быть, продешевил?

– Справедливо, – кивнул Палыч. – Справедливо, поэтому вынужден с вами согласиться. Хорошо. И хотя это, может быть, действительно сыграет в сторону увеличения цены, я объясню вам. Как вы, наверное, помните, я уже рассказывал, что Александр Дмитриевич перед смертью говорил, что, если вы заплутаете, эта картина – то самое место, с которого нужно начинать, так сказать, вспоминать дорогу, по которой вы должны двигаться. С моей точки зрения, дело обстоит несколько иначе. Я человек тонкий… – Тут Палыч вновь захихикал, представив, видимо, созвучие данного слова с собственной комплекцией, и повторил: – Я человек тонкий. Мои интересы находятся в области тонкого мира. Психическая сфера, так сказать. С точки зрения обывателя – мистика, чертовщина, с точки зрения людей сведущих – не что иное, как вселенная нервных излучений. Вся моя коровья практика в этой деревне всего лишь попытка, кстати удачная, разобраться в нагромождениях нервных посылов, порчи, наговоров, которыми эти люди окружают свою жизнь. Отравляют ее, если хотите. Плюс к этому знание сил природы, опыт. Ну и так далее. Конечно, вы, наверное, думаете, что я со своими возможностями занимаюсь какой-то сельской ерундой. Нет. Все гораздо тоньше. Люди это руда. Полезный психологический материал. Это бесценный опыт для любого медиума. Помогая им, а я, заметьте, помогаю, я получаю не меньше. И это не только косвенная подпитка их энергией. Энергетика здесь в большинстве случаев убогая, хотя некоторая дикая органическая необузданность местных женщин все еще имеет место. Энергетика убогая, но иногда проскальзывает нечто особенное. Считайте, что я занимаюсь поиском золотых зерен. Понимаете, каждый человек одарен чем-то от природы. Некоторые в ничтожной мере или в нераскрытых ими же областях. Другие в значительной степени, хотя это редкость. Но есть особые случаи, когда человек пылает как звезда. И вот этот дар и представляет для меня основной интерес. Дело в том, что человек сведущий может этот дар воспринимать, если хотите, копировать, сканировать, восполнять им, так сказать, свою душевную сферу. В конце концов, разнообразить собственные впечатления от жизни.

– Каким же образом в этот ваш интерес вписывается моя картина? – спросил Роман.

– Самым непосредственным! – воскликнул Палыч. – Вы понимаете, искусство это совершенно особая ипостась! Искусство это единственная сфера, где происходит материализация психофизической сущности творца! При определенной концентрации таланта произведения искусства становятся носителем энергии создателя. То есть они светятся так же, как люди. И иногда ярче, чем их творцы. Вам удалось воплотить в той работе что-то такое, чего я не могу увидеть в вас теперь. Таким образом, мой интерес вполне объясним.

Роман глубоко затянулся, загасил сигарету и тут же достал следующую.

– И что же произошло со мной? А вдруг, исходя из ваших же слов, я сам не должен расставаться с картиной?

– Как истинный метафизик, уверяю вас, не следует становиться рабом вещей, если не можете извлечь из них истинной пользы. Что же касается вас, извольте. Дайте мне руку.

– Вы гадаете по руке?

Роман встал, взял в руки стул, сел напротив Палыча, протянул руку.

– Вы имеете в виду, не хиромант ли я? Нет, конечно. Слишком узкая и сомнительная специализация. Разрешите?

Палыч взял в руки ладонь Романа и, сжав ее, стал еле заметно разминать, прищурившись и смотря куда-то в сторону, улыбаясь и пришептывая.

– Не правда ли, я не вызываю у вас симпатии, – хихикнул он, удерживая дрогнувшую руку Романа и продолжая легкий массаж. – Не обращайте внимания, все в порядке. Ну вот. Конечно же. Я так и знал.

– Что вы так и знали? – спросил Роман, потирая внезапно странным образом онемевшую руку.

– То, что и предполагал. – Палыч достал носовой платок, вытер руки, лоб, снова спрятал его в карман. – Дело в том, что вы дерево. Да не обижайтесь вы, в самом деле! Я серьезен! Дело в том, что все люди относятся к определенным животным, растениям или минералам. Называйте это, как хотите, резонансом, родством, наследственностью, скрытой ипостасью. Я и сам не знаю расшифровки. Я только чувствую. И это очень полезно, кстати. Имейте в виду, что вы клен. То есть, если вы окажетесь в лесу и будете чувствовать себя нехорошо, подойдите к клену, прижмитесь щекой, расслабьтесь. Облегчение вам гарантировано. И то, что вы клен, кстати, многое объясняет. В том числе и нынешнее ваше, так сказать, бесцветное состояние. И прошлый всплеск, который привел к созданию той работы. Существование дерева подвержено циклам. Причем не обязательно эти циклы соответствуют циклам весна-лето-осень-зима. Ваш цикл может быть и год, и два года, и пять лет. Вероятно, теперь у вас зима. Движение жизненной энергии замедлилось. Вы находитесь в спячке. Кстати, насиловать себя бесполезно. Человек не может изменить свою сущность, либо это может закончиться для него катастрофой, даже гибелью. Как раз наоборот. Слившись со своей ипостасью, вызывая ее в себе, человек может достигнуть многого! Возможно, что все древние сказания о тех же оборотнях это подтверждения опыта о подобном слиянии. Согласитесь, если очистить этот опыт от наслоений легенд и баек, это прежде всего свидетельство силы, знания, мудрости, если хотите.

– Чего же я могу достичь, если сольюсь со своей ипостасью? – усмехнулся Роман.

– А вы не смейтесь, – заметил Палыч. – Я тоже мог бы посмеяться, сказав, что с помощью фотосинтеза в летние месяцы вы могли бы экономить на продуктах. Хотя и это утверждение заслуживает осмысления. На самом деле подобная тождественность – довольно большая редкость. Возможно, ваша задача в точном определении своих циклов и максимальном использовании их преимуществ.

– Слова, – бросил Роман.

– Конечно слова, – согласился Палыч. – Но все слова имеют определенное значение.

– Кстати, о словах. Вы тогда на берегу начали фразу… Сказали, кажется, так: «Время терпит, тем более что вы…» Что вы имели в виду? – спросил Роман.

– Именно это самое. Время терпит. Я уже тогда почувствовал некоторое замедление вашего времени. Его, если хотите, тягучесть. Но только теперь я понял, что в этом и состоит ваше внутреннее содержание. Но не могу терпеть я. Мое время быстро. В том числе и поэтому я пытаюсь ускорить принятие вами решения.

Роман встал, прошелся по комнате, опустился на край кровати, постукивая по столу пустой пачкой сигарет. Палыч сидел неподвижно, смотрел куда-то в сторону и, казалось, покорно ждал решения своей участи.

– Экзотика какая-то. Фольклор. Лубок. – Роман говорил медленно, с паузами. – Знахарство. Водяной в виде утки. Люди-звери. Люди-растения. Люди-минералы. Бабушки. Светящаяся картина. Ясности хочется в этой жизни, Евгений Павлович. Как-то вы затеняете ясность. То есть мне все же хочется обходиться общеупотребительными понятиями. Вот вы говорили, что есть что-то ценнее денег. Что вы имели в виду? Недвижимость? Драгоценности? Проживание в иной, более благополучной стране? Здоровье? Что?

– Любовь. Дружба. Удача. Везение. Счастье. Неудача недруга. Здоровье в том числе, – перечислил Палыч.

– Вы хотите сказать, что все эти понятия находятся в вашем распоряжении? – удивился Роман.

Палыч пожал плечами.

– Подождите, – нахмурился Роман. – Не делая из меня дурака, вы готовы, например, гарантировать удачу в обмен на картину?

– Удача – очень хорошая цена, – сказал Палыч. – Даже за такую исключительную картину, как ваша. И очень хороший выбор. Например, счастье – несравненно худший выбор, так как представляет собой категорию мгновенную. Множественное же счастье – штука непосильная для человеческой психики.

– Хорошо. – Роман встал. – Допустим, что меня устраивает ваше предложение. Я выбираю удачу и в соответствии с возможностями передаю вам ту картину, что висит в зале у Софьи Сергеевны. С изображением тумана и двух силуэтов. Но неужели вы думаете, что я настолько глуп, чтобы написать сейчас расписку или гарантию соответствующего содержания?

– Помилуйте, – улыбнулся Палыч. – Никто не заставляет вас верить мне на слово! Я могу подождать не только картины, но и вашей письменной гарантии. Напишите ее мне в тот момент, когда сами будете уверены, что удача пришла к вам.

– Когда я сам буду уверен, – повторил Роман.

– Когда вы сами будете уверены, – подтвердил Палыч и протянул руку.

– Почему вы никогда не смотрите в глаза, – спросил Роман. – Это вызывает сомнения в вашей искренности.

– Зато никто не обвинит меня, что я подавляю волю собеседника с помощью гипноза или иной чертовщины, – ответил Палыч, не поднимая глаз. – К тому же я не уверен, что вам будет приятен мой взгляд. Ну же? Мы заключаем сделку или нет?

8

Кузьмин появился только на следующий день. Вид он опять имел ужасный, а взгляд бессмысленный. В руках у него был картонный ящик, поразивший Романа тяжестью. Молча забрав водку, Кузьмин козырнул, погрозил грязным пальцем и растворился в дверном проеме. Роман закрыл дверь, проверил шпингалеты на окнах, досадуя, что некоторое время придется находиться в закупоренном помещении, и открыл коробку. В ней сидел зверь. Назвать это существо котом у Романа никогда не повернулся бы язык. Веса в нем было килограмм под десять. Он оказался обычной деревенской серой масти со слабо выраженными полосками на боках. Одно ухо у него отсутствовало вовсе, второе раздваивалось на конце. Кот вытянулся, сел, приподнялся на задних лапах и неожиданно для такого грузного на вид существа мягко выпрыгнул из коробки. Огляделся. В плавном повороте головы, во время которого хозяину выделилось не больше внимания, чем убогой трехногой табуретке, было столько удивительного достоинства и силы, что Роман тут же и окончательно поверил словам Кузьмина, что собаки у них на зернохранилище как-то не приживаются. Кот еще раз повернул покрытую шрамами морду, фыркнул и медленно подошел к дыре, из которой Роман с большим трудом вынул с утра бутылку. Понюхав и скребанув для порядка лапой пол, кот легко впрыгнул на стол, полакал из литровой банки с кипяченой водой и разлегся на солнечном квадрате, падающем из окна.

– Как тебя зовут, монстр? – спросил Роман, аккуратно садясь на кровать в некотором отдалении от стола. – Привет, что ли?

– Привет! – раздалось от дверей.

На пороге стоял Глеб.


Отношения у Романа с Глебом были давними, и их следовало бы считать приятельскими, если бы не тот оттенок честного, как хотелось думать Роману, коммерческого сотрудничества, которым они поддерживались. Глеб занимался продажей картин. Покупал он их по дешевке, брал на реализацию, в небольшой мастерской изготавливал рамы, сдавал в лавки, имел сеть частных заказчиков, короче, крутился как мог. Большая часть картин Романа находилась именно у Глеба, и именно от него в последний раз небольшую сумму за проданный пейзаж привезла Татьяна. В деревне у Романа Глеб появлялся не чаще раза в год и только в том случае, если появлялся богатый, но не слишком компетентный заказчик, на котором Глебу хотелось хорошо заработать, но портить отношения и впихивать явное «фуфло» не стоило.

– Откуда? – удивился Роман. – Что случилось?

– Проездом! – уверенно ответил Глеб, пожимая руку и проходя в дом. – Из Москвы в Москву. Что случилось? Видно, что-то случилось. Скорее всего, я сошел с ума. Но сейчас не об этом. Давай собирай все свои более или менее готовые работы.

– Да их не так много, – запротестовал Роман. – Дай бог, если штук пять.

– Обленился ты, старый хрыч, – ругался Глеб, перебирая холсты. – Но ничего. Мы это поправим. Собирайся.

– Куда?

– Доедем до вашего районного центра. Не могу же я общаться с великим художником в этой лачуге! К тому же у меня есть ощущение, что твой зверь, – он кивнул на кота, – вот-вот вцепится мне в горло. Поехали.

Роман переоделся, кое-как умылся и через минуту уже трясся в глебовской «ауди» по корявой совхозной улице. Городок показался уже с первого косогора. Всю недолгую дорогу Глеб отмалчивался и заговорил только тогда, когда они сели за столик единственного приличного ресторанчика и сделали заказ.

– Так в чем же, собственно, дело? – спросил Роман.

– Скажи, я понимаю что-нибудь в торговле произведениями искусства? – ответил вопросом на вопрос Глеб.

– Безусловно, – скривился Роман.

– Хорошо, тогда скажи, понимаю ли я что-нибудь в искусстве?

– Думаю, что-то ты понимаешь, – ответил Роман.

– Я тоже так думал до сегодняшнего дня, – сказал Глеб и закурил. – Теперь я в этом не уверен.

– И что же поколебало твою уверенность? – улыбнулся Роман.

– Ты! – ткнул пальцем Глеб. – Ты, черт бы тебя побрал, если он не побрал тебя уже на самом деле! У меня есть небольшой бизнес, он меня обеспечивает, и я очень не хочу, чтобы он разрушился. А из-за тебя он сейчас висит на волоске. Сколько у меня было твоих работ на сегодняшний день?

– Кажется, сорок пять. Было сорок шесть, но пейзажик продался…

– Сейчас их осталось пять!

Глеб склонился над столом и пристально посмотрел в глаза Роману:

– Ты можешь это объяснить?

– Нет, – удивился Роман.

– И я не могу, – согласился Глеб. – И эти пять картин не продались только потому, что я затянул с багетом. Они лежали у меня в мастерской. Сегодня с утра твои картины были куплены. Причем куплены в разных магазинах и разными людьми. Вот!

Глеб бросил на стол толстую пачку денег, перетянутую резинками.

– Здесь больше, чем мы договаривались. Когда пошли звонки с магазинов, я стал поднимать цену, но и это не помогло. К обеду картин не осталось. И вот я здесь.

Глеб расхохотался.

– И вот я здесь! В полном недоумении и почти в заднице.

– Почему же? – не понял Роман.

– Не будь ребенком! – нервно защелкал зажигалкой Глеб. – Тебя вырвут у меня из рук вместе с руками! Это фортуна! А фортуна это такая лошадь, которая появляется ниоткуда и везет, причем есть огромное количество желающих усесться на круп позади наездника. У меня уже три предложения на персональные выставки, несколько заказов на сумму от тысячи баксов за небольшую работу и две серьезные просьбы дать твой адрес и познакомить с тобой. Причем вторая просьба из этих двух очень серьезная. Очень! Понял? – навалился на стол грудью Глеб.

– И что ты намерен делать? – спросил Роман.

– Бороться! – бросил Глеб. – Для начала вот тебе от меня подарок. – Он бросил на стол сотовый телефон. – Держи со мной связь. Возможно, придется поменять место жительства. Сегодня звонила твоя Татьяна, спрашивала, как продается, наверное, тоже собирается к тебе.

– Она только была, – удивился Роман.

– Ну не знаю, – огрызнулся Глеб. – Я ей ничего не сказал. И ты никому ничего не говори. Такой шанс выпадает один раз в жизни. Не воспользуешься – никогда себе не простишь.

– И что же ты собираешься делать?

– Я? – Глеб улыбнулся. – Для начала я собираюсь немного выпить, хорошо покушать, поболтать с тобой о том о сем. Потом мне хотелось бы быть уверенным, что ты меня не бросишь. Ну и так далее. Как тебе мой план?

9

Они расстались за полночь. Почти не захмелевший Глеб, наплевав на осторожные предупреждения Романа, довез его до единственного совхозного фонарного столба и уехал в Москву. Роман поднял воротник рубашки. В ночном воздухе назревала свежесть, не зря весь день на севере клубились темные тучи. Июнь подходил к концу. Понять все происходящее с ним Роман пока не мог и думал только о том, что в холодильнике у него еще осталась бутылка водки, так что недопитое в ресторане он успешно довершит дома и завтра, пожалуй, встанет только к обеду.

Выпить ему не удалось. На улице у его дома собралась толпа. Мигали огнями два милицейских уазика и «скорая помощь». Горели окна у соседей. Роман недоуменно пробрался к калитке и увидел участкового Серегу, который с обескураженным лицом отгонял зевак, теснившихся возле забора.

– Сергей, привет, что случилось? – встревоженно спросил он у милиционера.

– Привет! – зло бросил ему Сергей. – Давай иди сюда. Тут такое происходит, а тебя нет. Где пропадаешь?

– В городе с приятелем в ресторане, считай, с обеда, а что случилось?

– То и случилось, – буркнул Сергей. – Соседа твоего убили. Ты, главное, не волнуйся, дело такое, что на тебя да и на кого-то не подумают, конечно, но у меня лично неприятностей будет хоть отбавляй. Сейчас с тобой сыщик поговорит, ты рассказывай ему все как есть, только про то, что я у этого Палыча порося собирался лечить, не говори. Не надо. К делу это отношения не имеет, тем более что я так его и не застал. А вот что зоотехник наш собаку к нему водил, обязательно скажи! Тем более собаку!

– Но я ж не видел этого! – обескураженно возразил Роман.

– Ну ладно, – согласился Сергей. – Тут и без тебя есть кому рассказать. Так что давай не робей.

Всю ночь и следующий день Роман провел как во сне. К тому же скоро от выпитого начала болеть голова, и в какой-то момент он перестал понимать, что у него спрашивают. Сначала его допрашивали в половине дома, где жил Палыч и где лежало его тело, накрытое серой простыней с пятнами крови. Затем в милицейской машине. Затем в городском отделении милиции, куда его доставили с изрядным количеством односельчан. Менялись сыщики, следователи, менялись вопросы и их тон, пока все это не закончилось под вечер. Вымотанный «следак» дал Роману подписать какие-то бумаги и сказал, что он может идти.

– Куда? – глупо спросил Роман.

– На все четыре стороны! – ответил следователь и похлопал по папке. – Висяк! Вы вроде человек интеллигентный, могу сказать. Не для распространения, естественно. К тому же, может, что и подскажете, как сосед… Бывший. Во-первых, неизвестно, кто погибший. Даже фамилии нет. Просто Евгений Павлович. Документов никаких нет. В розыске не числится. Ваша Софья Сергеевна по телефону сказала, что появился ниоткуда, представился знакомым ее теперь уже умершего мужа, раньше она его никогда не видела. Во-вторых, причина смерти более чем не ясна. Шея сломана. Рваные раны. Похоже на укус собаки. Но судя по расстоянию между следами клыков на спине и шее жертвы, эта собака размером с лошадь. Излишне говорить, что собак таких размеров не бывает. Так что висяк. Отдыхайте. Алиби у вас что надо, да и прикус у вас не тот, – нехорошо усмехнулся следователь. – До свидания.

Роман попрощался, дошел до автостанции и долго ждал автобуса до совхоза. Позвонил Софье Сергеевне. Голос у нее был встревоженным.

– Ромочка, что случилось? Звонили из милиции, интересовались моим жильцом. Что он натворил?

– Не волнуйтесь, Софья Сергеевна, – прокричал Роман в трубку. – Все в порядке. Вы лучше скажите, правда ли, что Александр Дмитриевич хотел вернуть мне мою картину?

– Правда, – ответила Софья Сергеевна и добавила после паузы: – Только вы простите меня, я позже верну ее вам, эта картина для меня память о Саше, он так любил ее. Он говорил, что в ней ваша душа. Ваша настоящая душа. Вы понимаете?

– Понимаю. Софья Сергеевна! – Голос у Романа сорвался. – Слышите? Не отдавайте ее никому! Хорошо? Кто бы ни пришел за ней, не отдавайте ее, Софья Сергеевна!

Вскоре подошел автобус. Роман вернулся в совхоз, пришел в дом, выпустил кота и собрал вещи. На улице пошел дождь. Он сел в автобус, вернулся в город, дал объявление в городской газете о продаже дома, сел в электричку и уехал. Навсегда.

Юкка Малека

Про голубятника

Я днями в детстве жил у бабушки, хорошо кушал рассказы о голубятнике.

Слухов да толков много о нем тогда ходило по лестнице, каждый сосед по-своему привирал. Говорить тогда любили, безо всяких причин собирались на площадках, останавливали друг друга на крыльце болтать языками. Такое было время, что можно было в любое окно во дворе постучать и сказать ку-ку, чтоб из форточки дали конфету, и с конфетой во рту послушать взрослых.

Взрослые говорили, что голубятник чушь несет и место занимает. Говорили, что к нему на чердак пятеро шлюх ходят и пора прекращать. Потом говорили, что он за всю жизнь ни одной юбки не поднял и оно понятно, кто же к такому дураку пойдет. То выходило, что он детдомовский, ничей, то будто бы сын начальника ЖЭКа, и оттого его гнать нельзя. Больным обзывали, припадочным. Для одних – полудурок, для других – идиот.

И дядьки тоже договориться не могли. Дядька сверху, который нам машинку швейную чинил, говорил, вот, мол, какой же я алкаш, ты на голубятника посмотри. Дядька снизу, который воду пускал, ругался, что голубятник и стопки не выпьет, стыдоба, а не мужик.

Про голубей никто не говорил, разве про то, что гадят сверху.

Десять лет его весь двор бранил, потом позвонили, чтобы за ним машина приехала. Увезли из дома голубятника и вытолкали в окно голубей. Забили стекла фанерой, чтобы те не вернулись.

Это они все белье на чердаке вешать хотели. Двадцать лет их белье сушится.

Про опасность

В дом он обыкновенно входил с полными карманами, даже если с утра в них не было ни крошечки, потому что умел и любил подбирать.

Нос его на ходу тянулся к земле, за ним опускались глаза – наши улицы приятны зрению более, чем обонянию, – лицо его приобретало все более неестественное выражение, набухая с каждым шагом, и постепенно теряло какие-либо черты; друзья не сразу открывали ему на стук, шарахаясь от зрячей дырки в двери, а даже если и пускали в дом, то приветствовали только после того, как он подходил к какой-нибудь тумбочке или коридорному комоду и начинал по одной выкладывать свои находки: игральные карты, шахматные фигуры, бубны, пуговицы и оловянных солдатиков. Тогда все взмахивали руками: «Ах, Петр, ведь это вы!» – и наконец приглашали его пройти.

В двенадцатый день, когда он неспешно шел на службу по Советской улице, его взгляд уцепился за блеснувшую в строительном мусоре гильзу. Поворачивая за угол, он был счастлив, хотя уже позабыл про нее, и гильза бултыхалась в его кармашке одна. Было рано, и, кроме нее, в кармане не было даже руки. И хорошо, что не было.

Потому что, как только гильза согрелась о бедро, из нее посыпались крохотные черные жучки. Жучков было много, столько, что человек не сочтет, а жук и не подумает, и были они голодные – но на счастье эта порода не любила есть людей. Жучки ели шерсть, и ели хлопок, и были в восторге от фетра.

Когда он шагнул на порог своей конторы, служащие рассмеялись и смеялись так, пока он шел до кабинета, и продолжали смеяться, пока он не запер дверь изнутри. Дверь была застеклена, и когда кто-то переставал смеяться, ему достаточно было подойти к застекленной двери и легко, пусть даже мельком посмотреть сквозь нее – радость возвращалась. Он сидел за письменным столом в пиджаке, шляпе, сорочке и маечке под ней, и все это было мелко-мелко изгрызено, и одно выглядывало из-под другого, и дыры были тонкие и аккуратно круглые.

Петра прозвали Сыром и дразнили, выкрикивая это слово в розетку.

После обеда забыли об этом и случайно переназвали Салом.

В шутку включился директор и попросил его передвинуть стол поближе к холодильнику. Петр был дисциплинирован и передвинул.

Но внешней прохлады было недостаточно, и он все-таки начал нехорошо пахнуть к окончанию рабочего дня; тогда и ушел.

Про реакцию

Отложив ложку на противоположный край стола, человек громко и вдохновенно спрашивает:

– Ну, кто здесь главный?

И главный отвечает человеку:

– Я.

Вернее, он не то чтобы отвечает «я», он вырубает у него электричество и немного роняет стол, потому что одна из ножек держалась нехорошо и ее можно было выбить глобусом. Глобус для этого упал со шкафа, когда его задела кошка, когда кошке захотелось пить, когда из кухни повеяло свежей водой, когда чуть-чуть прорвало трубу.

Кроме ложки человек держал на столе блюдце, кружку и банку – да не удержал. Все из них вылилось, без света не соберешь, а спички намокли, а свеча закатилась под диван.

Хорошо, потухла в полете.

Главный добрый.

Юка Лещенко

Пузырек

Сначала у Лены ничего не болело, а просто было такое чувство, что внутри, где-то за ребрами, появился маленький воздушный пузырек. Он не мешал, только по ночам иногда мелко-мелко трепетал, и Лене снилось, что по нему проходит рябь и ёжит тонкую оболочку, собирает в нежные морщинки, но нужно было просто поглубже вдохнуть, пусть даже этого, теплого и сонного воздуха, и тогда отпускало, пузырек затихал и висел внутри совсем безопасный.

Она сначала не боялась: многие весной жаловались на такие пузырьки, говорили про простуду, влажный ветер, про витамины, про желтые цветы, которые раздражают радужку, про беспокойство от луж и солнечных пятен на асфальте, а кто-то даже пугал эпидемией. Но потом у всех проходило, город высыхал, луну по ночам чем-то завешивали, а старух с мимозами в холодных пальцах прогоняли милиционеры.

Уже был июнь, а у Лены пузырек стал расти, как будто надували внутри воздушный шарик, он касался сердца – неприятно, словно руками в резиновых перчатках, мешал дышать, комком становился в горле, как-то давил на слезные железы, и хотелось выкричать его из себя в тягучий воскресный полдень, где варили молодую картошку, смеялись телевизору и дети под присмотром веселых пожарных поджигали тополиный раздражительный пух.

Лена сходила в поликлинику, ее посмотрели со всех сторон, простучали и обслушали, укололи сердито в палец, еще взяли всякое стыдное в баночках. И успокоили: нет, у вас все в порядке, очень здоровый положительный организм. И только одна женщина, интимный специалист, побренькав карандашом по столу, сказала шепотом, что есть одна платная клиника, об этом, конечно, вслух не говорят, но есть адрес, потому что она сама однажды, так случилось, строго между нами, попала в такую неприятную ситуацию, тут не надо стесняться, это не опасно, если не запускать, и там есть доктор один, в общем, сходите, не откладывайте.

И Лена пошла, потому что пузырек внутри уже сильно просился наружу, толкался, иногда проступал под кожей и приходилось накрывать его ладонью. В приемной дали номерок, посадили в очередь, тихую, из пяти закрытых журналами лиц и беспокойных ног под стульями – ботинки, кеды, сандалии, поджатые тапочки, почему-то резиновые сапоги. Пахло йодом, над дверью мигала лампочка, и неловко было спросить про страшное: а что там делают?

Доктор был пожилой, в бороде и хрустящем халате, мягкий человеческий доктор положил Лену на кушетку, просветил синей лампой и покивал. Шапочка у него на макушке была смешная, с белыми червяками-завязками.

– А что со мной? – спросила Лена.

– Ну так, – сказал доктор, – ничего особенного. У нас это называется – любовь. Но пока еще маленькая, вы вовремя пришли. Некоторые тянут, и приходится оперировать, а вам мы сейчас вот тут… – и взял что-то блестящее, с хищным крючком.

– Это больно? – спросила Лена, поджала пальцы на ногах и закрыла глаза.

– Нет-нет, не дышите пока, вот так, вот и умница, ну все уже, все. Хотите посмотреть?

– Нет, – сказала Лена. – Да.

Она посмотрела в алюминиевый лоток. Пузырек немножко дрожал, внутри переливалось. Она аккуратно дотронулась пальцем, по пузырьку пробежала цветная рябь.

– А может, возьмете домой? – вдруг спросил доктор. – А что? Вырастите. Она всегда с вами будет. Ну, поухаживать, конечно, придется, она же слабенькая еще. Зато потом – такое чудо, они же ласковые, привязчивые, не знаю, почему их так все боятся, и жалко их очень, а?

– Нет, мне не надо, нет, – вежливо ответила Лена и застегнула босоножки. – У меня же кошка. Спасибо.

Пришла медсестра, накрыла лоток марлей и унесла. Доктор проводил Лену до двери, сказал: следующий, пожалуйста.

Он все понимал. Его самого ждали дома три меченосца и одна улитка.

Наука тишины

У мальчика чесалось за ушами от нежности, хотя мама говорила, что их просто надо чаще мыть – да-да, вот этой самой водой – и намыливать. Мама всегда знала, как правильно.

У мальчика была шумная жизнь – он тарахтел и жужжал, кричал «йо-хо-хо», и «руки вверх», и «сдавайся, подлый предатель», а когда он был пикирующим бомбардировщиком, слюдяные висюльки на люстре звенели и мама зажимала пальцами виски – там у нее жила какая-то мигрень, которую нельзя было беспокоить. Мама говорила – тише, ну тише. И огромную вечность было тихо – целых шесть минут, а потом – тыдым-тыдым-тыдым – мальчику приходилось отстреливаться от вислоухого монстра, подкравшегося из-за двери на ядовитых липучих ножках. Ради бога, тише! – опять говорила мама.

Кто такая «радибога»? – думал мальчик, вдруг она опасная.

В саду, куда мальчика мама отводила каждое утро, нельзя было прыгать в лужи и на хвосты голубей, ковырять в носу и рыдать от невозможного горя колючей помпонистой шапки. В саду у всех больших тоже, наверное, была мигрень. Они морщились и кричали: тихо, тихо, ну-ка тишина! И шлепали в тарелки овсянку. Она делала такой плюх и так шевелила мокрой спиной, что мальчик сразу понимал: она живая, а живое мальчик не ел.

Звуки накапливались в животе мальчика. Одна девочка в тихий час послушала теплым ухом и сказала: ого! Их было так много, что мальчику иногда казалось – он просто лопнет, и вот это будет такой бабах, что в Тихом океане все киты подскочат до неба.

А дома мама снова закрывала глаза, закрывала уши и говорила: я тебя последний раз прошу, посиди тихо! Тише, повторял себе мальчик, тише. И отступал в комнату, уводя армию на цыпочках, но какая-нибудь пушка все равно плевалась напоследок – бу-бум! – и мальчик замирал на одной ноге, как цапля в сползшем носке.


Потом он, знаешь, вырос. Конечно, женился даже. Я его встретила недавно, за неделю перед этим, он меня узнал, отвел в сторону и говорит: хочешь снова послушать? Но неудобно же посреди улицы лезть своим ухом к животу чужого человека, я сказала – не надо. Ну и все. А потом – это. Я в газете прочитала: «Таинственное исчезновение из служебного кабинета», еще в новостях показали: секретарша рыдает, ФСБ какое-то стоит с каменными лицами, «скорая» воет. Так и не нашли.


Мальчик подтянул носок, поправил галстук и выключил телефон. Вокруг было пёстренько от людей, и сквозь него уже три раза прошли, и разворошили бумаги на столе, и пахло валокордином. Но мальчика это уже не касалось. Он наконец научился сидеть тихо.

И стал сон

Ходит по городу некто, носит в заплечном мешке облака и трафареты, хочешь – вырезай пароход, хочешь – дракона. И выпускай в небо. Там, правда, и так уже тесно, в небе, и даже боженьке приходится стоять в очереди и бренчать мелочью в кармане, насвистывая что-то знакомое до мурашек, – у него же свистящий зуб с сотворения мира, когда он сам себя учил выговаривать все эти сложные слова: «суспензия», например, или «суслик», или «шла Саша по шоссе».

Вот он стоит в очереди за утренней булочкой – там делают такие булочки с сахарной корочкой, ради которых не стыдно стоять в очереди, – и вдруг слышит, как одно некто говорит другому некто: слышь, чувак, а эти облака реально на сны похожи, ну? – и шевелит выразительно растрепанными крыльями, так, что перья щекочут уши. Боженьке прямо делается смешно, и он тоже ёжится плечами, берет свою булочку и уходит посидеть на стене с видом в синее, там есть такая специальная стена, как бы разрушенная, с проросшей травой и хорошо настроенным кузнечиком, но никогда никто не сидит на ней, свесив ноги в нечто, только вот он с булочкой.

Боженька думает про сны – что это вообще ужасно несправедливо, что он ни разу ни одного не видел, потому что он же не спит, и утро там чисто номинальное. Просто так договорились уже давно, что пусть будет хотя бы утро, и один ангел даже научился кричать петухом под боженькиным окном, но слишком качественно, поэтому его отправили куда-то вниз поднимать сельское хозяйство, а вместо него подложили будильник, тоже с петухом, и еще брызгали всегда росой и меняли освещение на pinky, а боженька, чтобы не расстраивать их, ворчал – ну вот, опять спозаранку разбудили, и бросался подушкой.

Боженьке делается так грустно, что он отдает всю булочку кузнечику, а тот не знает, что с ней, куда ее, но весь скрежещет от благодарности, и обоим неловко. И траву пора поменять, говорит боженька, чтобы заполнить паузу, и уходит искать психотерапевта, чтобы тот прописал ему снотворное. Долго мается на кушетке, пока тот профессионально барабанит по столу кончиками пальцев и показывает кляксы на бумаге – а это на что похоже?

Боженьке очень скучно, но он сам придумал игру и играет честно, и в награду получает большую белую таблетку, спешит домой – у него есть такое специальное место, называется «дом», – запивает водой, ложится креветкой и торопливо шепчет волшебные слова: и сказал Он – да будет сон, и стал сон.

Данин ковчег

Нянечки обедают киселем и курой, разложив надоедливых детей по кроватям, тихий час, всем молчок и рты на замок, у нянечек мир и покой, они вздыхают и жалуются:

– Что у вас в десятой группе творится? Опять этот Даня всех баламутит? Что за гиргару он там строит из стульев?

– В десятой, ты, Рита, прости, у вас все вообще дикие, как кони. Вчера иду мимо, вижу – сидят трое и что-то замышляют, я их шуганула – чо, кричу, делаете. Они отвечают – в дочки-матери играем. Я успокоилась и пошла себе дальше, потом думаю – какие дочки-матери, когда там три пацана?

Рита моргает и перекладывает грудь – жарко, муха ползет по стеклу, пробуя его на прочность лапками, на батарее сушится вафельное невкусное полотенце, пахнет сном и овсянкой.

– Корабль какой-то строит, – оправдывается Рита и вытирает кисельные сладкие усы. – Этот Даня меня доведет до инсульта. Спрашивает сегодня утром, из чего сделаны стулья. Я ему говорю – из дерева, из чего еще. Он опять – а из какого такого дерева? А я откуда знаю. А он – может, гофер?

Нянечки возмущенно плещут руками.

– Что за дети пошли, вы подумайте, – продолжает Рита, – прямо в саду матюгаются.


Даня подслушал нечаянно. Они шли с прогулки, и у него развязался шнурок. Вообще зачем людям шнурки – это отдельный разговор. Тот, кто их придумал, не любил детей, это точно. Пока Даня справлялся со шнурком – очень извилистым и упрямым, – за дверью начальницы садика что-то бубнило, и Даня не слушал. Потом там что-то ударилось и хрипло закричало, что прорвет все трубы к едрене фене смоет всех в Москва-реку а Степа опять отвечай за этот потоп идите все лесом.

Потом дверь стукнула Даню по попе, и в коридор выпал сердитый дядька в телогрейке, штанах и страшных резиновых ботах, похожих на заляпанных грязью усталых динозавров.

– Ты чо тут, пацан? – спросил дядька.

– Шнурок, – объяснил Даня. – А что такое потоп?

У дядьки лицо собралось складками, и он загудел, как электричка, – Даня плохо понимал речь электричек, но там точно было что-то про то, куда все опять должны идти, но уже не лес, а другое.

За обедом, замирая от ненависти к рыбной котлете, Даня спросил у Маши, что такое потоп. Маша подумала – она вообще была очень умная – и сказала, что потоп это когда лошадь уже убежала, а топот еще слышно, так и называется – потом топот, сокращенно – потоп. Даня уважал Машу за подробные ответы, но решил на всякий случай спросить еще у Йосика. Йосик тоже был очень умный, нянечка Рита так ему и кричала: а этот чернявый самый умный опять! Не то что бы с восторгом кричала, но нянечку Риту вообще было очень трудно чем-то обрадовать, кроме совершенно чистой тарелки и сухих колгот. Йосик авторитетно ответил, что потоп – это, как минимум, много воды и суеты и пусть Даня не мешает ему насыщаться углеводами.

Дома Даня допросил с трудом уловленную маму. Так он обычно не очень ее ловил, потому что в уловленном виде мама тут же начинала чистить ему уши, учить английскому алфавиту и кормить картофельным пюре. Но тут мама оказалась какая-то вялая, небоеспособная и все рассказала подробно, правда, два раза вымыла Дане голову – про запас, наверное, – и передала папе, чтобы тот подвел под мамины объяснения научную базу. Папа запихал Даню под одеяло, улегся рядом, сказал: «Так вот, касаемо Ноя…» – и как-то затих. После трех насильственных папиных пробуждений Даня все понял, отпустил папу и начал шепотом советоваться с клетчатой собакой Тяпой о плане спасения детсадовских книг. Кубики выплывут, думал Даня, дети и нянечка тоже, а вот про книжки никто не вспомнит. Поэтому надо построить для них ковчег и тогда уже ждать обещанного сердитым дядькой потопа. Потому что потоп, чувствовал Даня, неминуем. Дядьки в телогрейках зря не обещают.


С ковчегом все получилось – Даня соорудил его из стульев, надеясь, что фанера тоже сойдет (попутно вспомнив про какой-то ужасный корабль из ногтей, вскользь упомянутый мамой, и поклявшись себе на собственном молочном зубе, что никогда больше не допустит надругательства над своими личными ногтями). Ковчег Даня обмотал для надежности скакалками. Потом погрузил на него книги, огорчаясь, что не получается «каждой твари по паре», потому что книги были по одной, кроме воспиталкиных методичек, но Даня решил, что они не спасутся.

Согруппники очень удачно отвлекали нянечку Риту: Славик облился сгущенкой и прилип, хмурый Йосик везде мотался за Ритой и рассказывал ей о правах детей, а девочки не поделили новенького Сашу, оборвали друг другу банты и рыдали буквально по всем углам.

В тихий час, когда все затихли, Даня прокрался в игровую. В батареях так мрачно шумело и булькало, что он сразу понял – пора. Вот-вот сомкнутся горячие воды, хлынут на ковролин, ветер надует паруса, погаснет лампа, и ковчег, потрескивая и кренясь, закачается на волнах. Так оно и случилось.


– Мой дедушка, Посторонним В., – рассказывал Пятачок, опасно свесившись за борт, – был моряком. Поэтому морская болезнь передалась мне по наследству.

Муми-тролли слушали невнимательно. Им пора было впадать в спячку, а сосновых иголок нигде не было, даже в сумке у Муми-мамы. Муми-папа высматривал хаттифнатов и порывался вести порочный образ жизни с Чебурашкой, в котором признал своего предка.

– Уши только постриги, – убеждал он Чебурашку.

– А мы тогда будем пионеры? – спрашивал Чебурашка. – А ты умеешь собирать металлолом?

Крокодил Гена ревниво нашептывал Чебурашке, что этих мелких бегемотиков не примут даже в октябрята, и стучал хвостом по палубе.

– Вообще-то я всегда до пятницы совершенно свободен, – объяснял Пятачок фрекен Снорк, имевшей устойчивый розовый цвет по причине качки, – но вот сегодня как-то особенно.

На ковчеге оказалось шумно и тесно. Пеппи везде таскала на плечах свою лошадь – у лошади было обреченное лицо, она вожделела Страшилу и делала губами тоскливые чмокающие звуки. Алиса постоянно откусывала от гриба и препиралась с белым кроликом, а он вообще был не по этим делам, к тому же заяц, и у него где-то остались четыре сыночка и лапочка дочка. А невидимый нарисованный барашек так истошно блеял из ящика, что его отнесли в трюм. Еще всех ужасно раздражали голова Чеширского кота с неуместной, какой-то глумливой улыбкой и Ежик со своим туманом, на которого натыкались в самых неожиданных местах. Ежик был колючим, кричал «псих» и прятал можжевеловые веточки на груди.

С Туттой случилась цыплячья истерика, когда вместо одного знакомого лисенка она увидела двух, причем второй постоянно канючил, что теперь она за него в ответе. Малыш оплакивал потерю Карлсона – тот быстро сообразил, что вареньем здесь не пахнет, и улетел обниматься к бабушке. Буратино тыкал носом в корму, как дятел, пока ему не пригрозили, что сделают из него спасательный плотик. И где-то в кильватере плыли Золотая рыбка и Медвежонок, думавший, что он старенький подслеповатый кит.

Даня очень устал. Пассажиры шумели, ссорились и хотели есть.

– Пчел надо найти, – убеждал всех Вини-Пух, – пчелы – они такие…

– Типа бабочек? – заинтересованно уточнил Хемуль, уже засунувший в банку фею Динь-Динь и какого-то кузнечика с вывихнутым плечом.

– Псих! – сказал Ежик.

– А вот луковицу можно погрызть, – предложил хозяйственный Матроскин, выволакивая из угла уже слегка проросшего Чипполино. – Если у вас коровы тут нет.

На ковчеге явно готовился бунт, а никакой горы Арарат, ни даже просто кусочка земли видно не было. Голубя, кстати, тоже не было, и Даня пожалел, что им не читали сказку про принцев-лебедей. Или хотя бы про гадкого утенка.

Пеппи положила лошадь на палубу и шагнула к Дане.

– По бим-бом-брамселям, – сказала она мрачно, – мой папа тоже капитан, отзынь от штурвала.

– Сама отзынь, – не растерялся Даня. – Это мой ковчег.

– А вот и нет, – встрял Чебурашка, – теперь он общий!

– И называться будет «Иван Федорович Крузенштерн», – добавил Матроскин. – Я, между прочим, тоже в полосочку не просто так.

– А мой дедушка… – начал Пятачок, но его быстро замолчали, потому что он все-таки был Очень Маленьким Существом.

– Можно посадить вот этого, – Муми-папа показал на тоскующего Даню, – на крокодила. И пусть найдут землю.

– Псих, – сказал Ежик.

– Я так не играю, – возмутился крокодил Гена, – пусть сам плывет. Он это устроил, вот пусть и плывет.

И все как-то сразу согласились и стали теснить Даню к корме – он обреченно пятился, но вдруг споткнулся о Винни-Пуха.

– Шшшш, – прошептал Винни-Пух. – Я слышу жжж, и это жжж неспроста.

Все задрали головы, даже голова Чеширского кота. Высоко в небе виднелась крошечная точка, и точка эта действительно жужжала и приближалась.

– Пчелы, – нежно сказал Винни-Пух.

– Псих, – сказал Ежик.

– Комета, – сказал Муми-тролль.

– Пионеры, – сказал Чебурашка.

– Карлсон! – сказал Малыш. – Он вернулся!

И он действительно вернулся. Пыхтя и заваливаясь на бок, Карлсон опустился на палубу, неодобрительно огляделся и выплюнул изжеванный масличный лист.

– Поведешься с вами – научишься есть всякую гадость, – пробурчал он. – А теперь – может, у вас найдется самая большая банка варенья?

Даня стоял на мостике и смотрел в горизонт. Где-то впереди, за синими ковролиновыми волнами, была земля. Нянечка Рита вполне сойдет за Арарат, быстро придумал Даня. И нянечка вполне сошла.


Вечером, умытый и упижамленный, Даня лежал под боком у папы и слушал про мифы и легенды Древней Греции. У Дани зрел новый план, и главное было – не уснуть и успеть обсудить его с клетчатой собакой Тяпой.

Н. Крайнер

Город-маятник

У нас в городе есть башенные часы. Большие, старые, хотя им не больше года. Просто колдуны сказали, что в каждом уважающем себя заколдованном городе должны быть башенные часы. Ведут они себя, кстати говоря, как хотят: то показывают правильное время, то врут безбожно, то стоят на месте, то вообще отворачиваются от всех, демонстрируя колесики и пружинки. Но самое главное в наших часах это даже не циферблат – это маятник. Огромный, массивный и совершенно неподвижный. По крайней мере, я не видела, чтобы он хоть раз сдвинулся с места. Кто-то говорит, что один раз маятник все-таки качнулся, но мало ли что говорят.

А вчера из квартала молчунов к нам пришел один. С деловым таким видом. Подошел к часам, осмотрел их внимательно, только что не обнюхал, и уселся рядом. Достал из рюкзака бутылку с водой, ворох каких-то бумажек, закурил трубку и сидит себе. Разумеется, весь город сбежался на него смотреть, молчуны к нам вообще нечасто приходят, а уж чтобы так себя вести – никогда такого не было.

И вот, в общем, стоим мы все, ну то есть не все, а самые смелые, молчунов побаиваются все-таки, и смотрим на него. А он на нас не смотрит, курит трубку, роется в этих своих бумажках, думает о чем-то. В общем, всем надоело смотреть, и кто-то из толпы, может быть, старый Джон, а может быть, одна из тетушек-кошек, спросил, а чего он тут сидит.

Молчун посмотрел на нас, как будто только что заметил, хотел промолчать, кажется, но потом передумал и сказал: жду, когда качнется маятник. И снова ушел в какие-то свои дела. А уж зачем он этого ждет, никто рискнуть не спросил. У молчунов такие голоса, что лучше их вообще никогда в жизни не слышать. Как будто тебе кирпичом заехали по уху, и там теперь что-то болит, саднит и вообще, неприятно очень.

Все постояли еще немного, подождали, может, с маятником что случится, и разошлись по своим делам. Ну подумаешь, будет теперь молчун около наших часов ошиваться, ерунда, по сути дела. Город общий, и часы на всех одни. Пусть себе сидит. Я так вообще ушла за мост, попить кофе с Несбывшимся. У меня это традиция, мне хотя бы пару раз в неделю надо ему в глаза посмотреть.

Прихожу, а Несбывшееся что-то пригорюнилось, сидит на пороге своей кофейни с чашкой, смотрит на реку.

– Что такое? – спрашиваю.

– Маятник, – отвечает мне Несбывшееся.

– А что маятник? Ну болтается себе и болтается.

– В том-то все и дело, что не болтается. Пока что. А как только маятник качнется, все изменится, тут же.

– Как изменится? Почему изменится? Я не хочу, чтобы изменялось.

А я и правда не хочу. У меня на подоконнике только позавчера расцвел маленький цветочек спокойствия, ну, расцвел – громко сказано, бутон только приоткрылся. Но если расцветет, это же какая будет радость. А тут все вдруг собралось меняться.

Несбывшееся между тем сходило внутрь, вынесло мне чашку с кофе и снова мрачно уставилось на воду.

– Понимаешь, – говорит, – если маятник покачнется, то все сбудется, и тогда, как можно догадаться, меня не станет.

– Сбудется? – спрашиваю, а сама уже начинаю в голове прикидывать, сколько ж всего у меня в жизни может сбыться разного.

– Вот. – Несбывшееся улыбнулось. – И ты туда же. Небось начала думать, как все будет хорошо, когда меня не станет, да?

– Ну я…

– Да не оправдывайся, это понятно. Меня мало кто любит. Тоскуют по мне, это да, бывает. Но на самом деле никто не любит. Слишком больно.

– Ну вот, ты и само все понимаешь.

– Понимаю. Вот сейчас пройдет слух, все похватают всякого, что еще может сбыться, и побегут к маятнику, ждать. И что самое обидное, недолго ждать осталось.

– Недолго?

– Недолго. Это все, конечно, раз в вечность случается, а то и реже, но тут повезло. Маятник такой. Не знаю, как колдунам это удалось. Думаю, они и сами не знают.

– Слушай, – говорю, – а у колдунов, получается, тоже все сбудется?

– У колдунов, – говорит Несбывшееся, – все сбылось уже очень давно. Поэтому я живу на этом берегу реки. Меня у них просто нет.

Мы посидели, поболтали еще немного, потом я домой пошла. Иду и вижу, рядом с часами и впрямь какое-то оживление наблюдается. Все ходят, присматриваются, ждут. Некоторые даже раскладные кресла притащили и сидят, маятник гипнотизируют.

Я на них посмотрела, подумала да и домой пошла. Ведь город у нас все-таки хороший, а если все сбудется, мало ли каким он станет. Мало ли чего нам всем хочется такого, что не получилось когда-то. Хотя конечно же хочется, еще как хочется, бывает, так, что проснешься ночью и смотришь до утра в окно, потому что спать не можешь, а все думаешь, как оно было бы, если бы сбылось. И картинки рисуешь, одна радужнее другой. Хотя правды не узнаешь никогда. Нет, теперь уже узнаешь. Мы все узнаем, кажется.

На следующее утро воздух был прозрачный-прозрачный. И такое чувство, что вот-вот что-то произойдет. Такое бывает. Когда чуть-чуть снега на тротуарах, но только совсем чуть-чуть и не холодно еще, прохладно. А ты знаешь, что вот-вот что-нибудь случится. Неизвестно, хорошее или плохое, но ощущение это – оно точно хорошее, даже если потом снежная буря начнется или ураган или ногу сломаешь случайно. В общем, в такую погоду только гулять и ждать, когда же. И наслаждаться еще, конечно. Даже бутончик мой что-то почуял, распустился еще немного и повернулся к окну, посмотреть.

Вышла я из дома, а площадь, где часы стоят, уже на цыганский табор похожа. Все притащили каких-то стульев, кресел, ковров, уселись. А вокруг них всякие фотографии, письма, какие-то безделушки еще. Небось, как все сбудется, тут такой бардак начнется, ну его на фиг.

Я пошла погуляла – по кварталу молчунов, потом вдоль реки, потом просто по улицам. На улицах совсем пусто. Даже у старого Джона почти нет клиентов. Один старый Джон сидит, попивает пиво. Увидел меня, подмигнул. Я ему помахала и дальше пошла. Надо же запомнить, каким все это было. Потому что таким уже не будет, наверное.

А потом, ближе к вечеру, когда уже начало темнеть, я пошла через мост, к Несбывшемуся. Ведь должен кто-то быть рядом с ним, когда его не станет. И ему не так грустно, и мне… а что мне, раз уж все собирается случиться, лучше в этот момент быть там, где оно начнет случаться.

И вот мы сидим сейчас с Несбывшимся вдвоем, чуть ли не в обнимку, пьем горячий шоколад и ждем, пока качнется маятник. Мы не знаем, что будет, мы даже не знаем, качнулся он уже или нет. Просто сидим и ждем.

Евгений Коган

Голод

Они говорят – голод будет, Алевтина Андреевна утерла платком под носом. Говорят, сначала придут холода, а потом – голод. Семен Матвеевич повел плечами: скажешь тоже, какие нынче холода, солнце за окном такое яркое. Будет голод, снова повторила Алевтина Андреевна, уставившись в одну точку. Семен Матвеевич вздохнул.

Про то, что будет голод, слухи ходили давно. Еще весной крестьянин Игнат, который два раза в неделю привозил на скрипучей телеге молоко, сплевывая ядовито пахнущий табак в дорожную пыль, как бы между делом делился с прислугой. Дескать, в деревне говорят, что божьи коровки пропали, говорил Игнат и со значением щурился. Дескать, божьи твари просто так не пропадают с глаз долой, недоброе это, нехорошее. Прислуга потом шушукалась по углам, стараясь, чтобы хозяева не услышали. Но не прошло и полугода, как хозяева услышали, – Алевтина Андреевна всегда отличалась чутким слухом, к старости же стала слышать даже то, чего не было. А уж то, что было, казалось, угадывала еще до того, как оно было произнесено. От этого Алевтина Андреевна плохо спала, вздрагивала от каждого шороха и просила плотно закрывать окна и тщательно смазывать дверные петли – чтобы не скрипели, но все равно не находила себе покоя.

Алевтина Андреевна услышала что-то, когда проходила мимо кухни. Кухарки гремели посудой, и горячий сладкий воздух доносился вместе со вздохами прислуги, которая как раз обсуждала, что будет, если внезапно наступит голод. Алевтина Андреевна даже замерла около приоткрытой двери и прислушалась. А потом засеменила к мужу.

Семен Матвеевич сидел в глубоком кресле и делал вид, будто читает газету. Все знали, что газет Семен Матвеевич давно не читает, и сам Семен Матвеевич знал об этом лучше всех. Что не мешало ему ежедневно усаживаться в глубокое кресло и, положив ногу на ногу и покачивая на носке мягким тапком, картинно углубляться в утреннюю прессу. Когда в комнату вошла Алевтина Андреевна, он даже не пошевелился.

Они говорят – голод будет, сказала Алевтина Андреевна, и тогда Семен Матвеевич все-таки пошевелился – пожал плечами. Он не любил пустых разговоров, которые, он точно знал, ни к чему не приводили и ничего не могли изменить. Но должен был как-то отреагировать: Семен Матвеевич побаивался Алевтину Андреевну, с первого дня их долгой совместной жизни он старался не перечить супруге, предпочитая поддерживать ее во всех начинаниях, пусть только словом, но – поддерживать. Сначала придут холода, продолжила между тем Алевтина Андреевна, а потом – голод. Скажешь тоже, только и произнес Семен Матвеевич и снова уткнулся в газету.

В газете его неожиданно привлекла статья на третьей странице, в самом низу. В небольшого размера тексте речь шла о вдруг сошедшем с ума продавце из кондитерской, находившейся на углу улицы в трех кварталах от дома Семена Матвеевича и Алевтины Андреевны. Говорилось, что продавец, который до поры скрывал свои зверские наклонности, два дня назад, с утра, заломив на затылок шапку не по погоде и не доходя до места службы, вернулся домой, поднял по пути неизвестно откуда взявшийся на обочине обрезок какой-то металлической трубы и этим самым обрезком забил до смерти свою жену, которая, насколько можно было понять из газетного текста, так ничего и не поняла: к приходу мужа она еще находилась в постели и даже, кажется, спала. Потом убийца, сжимая в руках окровавленную трубу, снова вышел на улицу и начал распевать там песни скабрезного содержания. После того как его задержала конная полиция, он стал плакать и молить о прощении – вроде бы он утром, у самых дверей кондитерской, услышал голос, который приказал ему сначала расправиться со спящей женой, а потом петь. Причем, по словам преступника, голос в буквальном смысле диктовал ему текст песни, которую он прилюдно и исполнил. В газете говорилось, что допрос продавца из кондитерской продолжается до сих пор, и чем дело закончится, пока неизвестно.

Смотри, сказал Семен Матвеевич, что творится, кондитер жену зарубил. Семен Матвеевич сам понимал, что несколько искажает газетную действительность, но важно было донести до жены хотя бы факт произошедшего. Да что ты говоришь, всплеснула руками Алевтина Андреевна. Семен Матвеевич с готовностью протянул ей газету и снова откинулся в кресле, покачивая висящим на носке тапком. Алевтина Андреевна углубилась в газету, и даже показалось, что прислуга за стеной смолкла. Тема голода, таким образом, была исчерпана.

Кошка, которая не видела в темноте

Жила-была кошка, которая не видела в темноте. А в остальном – кошка как кошка. Глаза зеленые, усы длинные, хвост, только в темноте не видит. Днем – как все, бегает за бантиком, сидит на подоконнике, злится на птиц вдалеке, а ночью – ничего.

Ночью кошка, которая не видела в темноте, забивалась в угол под кровать. Ей с самого раннего детства было обидно, потому что другие кошки, которые жили недалеко и иногда приходили к ней в гости по водосточной трубе, рассказывали, что ночью разное можно увидеть, если уметь. Но кошка не умела, и потому по ночам, забившись в самый дальний угол под кроватью, тихонько вздыхала и, укрывшись хвостом, прятала нос под передними лапами. И боялась пошевелиться, потому что кто его знает, что там, рядом, в этой непроглядной темноте.

Днем кошка забывала о своих ночных страданиях и весело носилась, карабкалась и улыбалась от уха до уха. Потом немного спала где-то, а к вечеру, сладко потягиваясь, вылезала из укрытия, чтобы посмотреть в окно. Но каждый день наступала ночь, и приходилось снова прятаться под кровать.

А однажды кошка решила пересилить страх и, зажмурившись, дрожа всеми четырьмя лапами и кончиком хвоста, медленно вылезла из-под кровати. И только потом открыла глаза. Вокруг была ночь, в темноте за окном иногда светились какие-то безжизненные огни, звенел припозднившийся трамвай. А вокруг никого не было: все спали и видели сны. Кошка вздохнула и, уже не зажмуриваясь, снова ушла под кровать, где крепко заснула до утра, укрывшись хвостом. Потому что смотреть ночью было решительно не на что.

Стена

Ванна пропала неожиданно. Не то чтобы испарилась в воздухе, исчезая по частям, словно в дымке. Она пропала вся, целиком, вместе с краном, занавеской, мылом, шампунем, полотенцем, а также унитазом, батареей, туалетной бумагой и самим туалетом, совмещенным санузлом, маленьким, искусственно встроенным в комнатенку бывшего заводского общежития, превращенного в многоквартирный дом на окраине, в паре километров от завода. Она просто пропала, как будто и не было. Ночью, после липкого тяжелого сна, в который проваливаешься, словно в яму-ловушку, который обволакивает прогорклым темно-желтым маслом и не дает пошевелиться, и не отпускает еще долго, вот после такого сна я, босыми ногами нашарив под кроватью тапки, не зажигая света, побрел в туалет, но его не было. Не было даже двери – на ее месте была такая же стена, как и во всем остальном коридоре. Я подошел к этой стене совсем вплотную и оперся об нее рукой, пытаясь понять, куда делась дверь, еще вчера вечером, до сна, бывшая на своем месте. Дверь, я точно помнил, чуть слышно поскрипывала и не закрывалась плотно, поэтому приходилось предупреждать редких гостей – вот, мол, дверь в туалет плотно не закрывается, извините за неудобства, но чего уж тут. Теперь этой двери не было, и я коснулся стены щекой. Стена была прохладной и даже уже успела запылиться.

Я еще немного постоял, прислонившись щекой к прохладной стене, которая была на том самом месте, где раньше располагалась дверь. Мои глаза стали слипаться, и я, уже почти забыв о липком сне, побрел обратно в комнату. Я сел на кровать и еще немного посидел так, потому что пропавшая ванная комната, совмещенная с туалетом, не давала мне покоя: она же не могла пропасть просто так, сама по себе, без предупреждения. Потом я лег и, перевернув подушку прохладной стороной вверх, почти сразу заснул.

Мне приснилась прозрачная прохладная стена, за которой ничего не было видно.

Утром ванной комнаты все еще не было. Но вместе с ней, я это заметил только утром, пропал журнальный столик, который еще вчера вечером стоял радом с моей кроватью. На столике всегда лежали какие-то журналы, в основном уже прочитанные, очки, телефон, стояла маленькая лампочка, при свете которой я иногда читал, и лежала как раз недочитанная книжка, толстая, со светлой гладкой обложкой. Ничего этого не было, только рядом с кроватью аккуратно лежали очки. Я еще обрадовался, что случайно не раздавил их, когда вставал. Потому что я же не знал, что на полу, прямо около левого тапка, аккуратно лежали очки, мог бы и раздавить.

Я начал одеваться, но мысли мои были заняты странными исчезновениями. Я снова сел на кровать и огляделся, но остальное вроде бы было на месте. С улицы доносились привычные утренние гудки автомобилей, звенел трамвай, только было очень душно: вчера вечером я забыл открыть окно, и, наверное, именно из-за духоты мне и приснился тот липкий сон, который опять начал всплывать у меня где-то из самых глубоких ночных воспоминаний.

Ночь уходила, и я пошел на кухню, чтобы вскипятить чайник и уже окончательно решить, что делать. И вот тут как раз и заметил, что кухни тоже не было. Она исчезла, как и ванная комната, с дверью, и теперь на месте двери, застекленной, с криво привинченной ручкой, которую мне все лень было перевесить, вместо этой двери теперь тоже была стена.

Я стоял перед этой стеной и совершенно не понимал, что мне делать. Что мне было делать?

Я решил уйти, чтобы потом, вечером, вернуться. Вдруг, когда я вернусь, все будет так, как вчера вечером? В моей маленькой квартирке, которая теперь стала еще меньше, чем была вчера, все еще было очень душно. И уже перед самым уходом я раздернул занавески, из-за которых доносились привычные утренние автомобильные гудки и звенел трамвай. Но вместо окна тоже была стена – гладкая и совершенно ровная. Только обои за занавеской были чуть светлее, чем вокруг. Занавеска, как я понял, защищала их от повседневной пыли, и они еще не успели износиться. Я стоял перед этой светлой стеной на том самом месте, где еще недавно, я точно помнил, было окно, и, кажется, у меня чуть быстрее забилось сердце. В животе стало тяжело, а в комнате как-то неуютно. Только откуда-то пробивался легкий, едва заметный сквозняк.

Тогда я вышел из квартиры и закрыл за собой дверь. Немного постоял на лестничной площадке у закрытой двери своей квартиры, а потом медленно стал спускаться вниз, на первый этаж, – туда, откуда доносились гудки и звенел трамвай. Липкий ночной сон я уже совсем не помнил. Помнил только, что мне приснилась прозрачная стена, за которой ничего не было видно. А потом вышел на улицу и растерялся.

Пыль

Он когда домой приходил, он не сразу начинал вытирать пыль. Не было у него никакого такого психического состояния специального, при котором все время хочется вертеться и тереть тряпочкой какой-нибудь стол или, например, подоконник. Или плиту мыть все время, именно тогда, когда на кухне за столом кто-то сидит, кто-то посторонний, и даже, вероятно, говорит что-то важное или, положим, интересное, а даже если и неинтересное, так правила хорошего тона еще никто не отменял, и гостеприимство опять же. И вот сидит на кухне человек, уверенный в положенном по случаю гостеприимстве, а он (здесь он не гость, а хозяин квартиры и, соответственно, кухни), так вот, он хватает вдруг тряпочку, лежащую на батарее справа от балконной двери и словно бы ожидающую того момента, когда ее схватят, и начинает судорожно, почти истерично тереть какое-то маленькое, едва заметное, совсем даже незаметное пятнышко, царапая эмаль и вообще со временем забывая о том, что на кухне кто-то сидит и что-то там говорит, вполне возможно, интересное. Не было, короче говоря, у него такого состояния, просто, когда он приходил и видел пыль, он проводил по ней пальцем, оставляя на поверхности ровный или, скажем, не очень ровный след. Или если было время или, наоборот, если задумывался о чем-то, он тогда вырисовывал на пыльной поверхности узор или просто волнистую линию, которая, по большому счету, никаким узором не была, а была просто продолжением мысли, неожиданно пришедшей в голову или, так бывает, пришедшей в голову как по приказу, когда надо и совершенно естественным образом.

Он заходил в квартиру и тщательно закрывал за собой дверь, даже проверял несколько раз, дергая за ручку и налегая на дверь плечом, но она всегда оказывалась закрытой, и только вставленный в замочную скважину ключ начинал медленно раскачиваться из стороны в сторону и позвякивать еле слышно, пока снова не успокаивался. И он, проверив дверь, тоже успокаивался, понимая, что находится хоть и в относительной, но все-таки безопасности, окруженный четырьмя стенами с одним окном, в которое иногда, когда на улице было особенно дождливо или темно, стучались голуби. Он оглядывал эту свою безопасность, и снова замечал пыль, которая ровным тонким слоем покрывала все горизонтальные и не очень горизонтальные поверхности, и останавливался там, где стоял, ну или почти там, сделав один или два маленьких шага, и рисовал пальцем полоску на пыльной поверхности, и тогда вдруг начинал думать о чем-то своем, а прямая линия на пыльной поверхности превращалась в кривую линию или, например, в узор. Или, задумавшись, он проводил рукой по своим волосам, по затылку, иногда касаясь открытой ладонью уха или виска или пальцами за ухом, и тоже ощущал тонкий слой мягкой невесомой пыли.

Раз в неделю, по выходным, скажем в субботу, он просыпался рано – не специально и не по будильнику, а просто потому, что не спалось, почему-то не спалось, и вот он просыпался, как по будильнику, а на самом деле по одному ему известному сигналу, возникающему где-то внутри, и еще какое-то незначительное время лежал так, с закрытыми, а потом и с открытыми глазами, подоткнув под себя одеяло, и потом смотрел в окно, а потом вставал, нажимал кнопку электрического чайника, делал себе бутерброд или, например, два бутерброда и потом начинал убирать пыль, убирать целенаправленно, специальной мокрой тряпочкой протирая все поверхности, одну за другой, одну за другой, не оставляя на этих поверхностях ни пылинки, оставляя пылинки только в воздухе, они становились особенно видными в лучах солнца и начинали свой бесконечный танец, откликаясь на каждое движение, на каждое движение друг друга.


А потом, когда наступал другой день или, например, вечер и он приходил домой и закрывал дверь, несколько раз убедившись в собственной мнимой безопасности, он останавливался и проводил пальцем по какой-нибудь покрытой пылью поверхности, оставляя на ней след.

Клякса

И потом он ко мне подошел и говорит. Говорит: дай сигарету. Я говорю: зачем тебе сигарета, ты же не куришь. А он говорит: дай сигарету. И руки у него трясутся.

Потом мы сидели на скамейке. Я курил, а у него тряслись руки. Я сказал: что случилось? Он сказал: подожди, давай я потом тебе все расскажу. Может быть.

По небу плыли облака. Одно облако было похоже на барана, у него рога были свернуты в спираль. А второе облако было похоже на собаку, которая бежала. Получалось, что собака летела по небу, следом за бараном, который тоже летел. А остальные облака были похожи на кляксу. Много бело-голубых облаков были похожи на одну кляксу, расплывшуюся по небу.

А потом к нам подошла девочка и сказала: гы. И толкнула к нам маленькую детскую коляску, в которой лежала кукла. У куклы была голова с белыми пластмассовыми волосами, руки с пластмассовыми ногтями и ноги в пластмассовых босоножках от словосочетания босые ноги. Еще было платье, красное платье с полосками, и длинные ресницы. И если кукла из вертикального положения перемещалась в горизонтальное, глаза закрывались, как будто кукла спит или умерла. А потом, если кукла снова перемещалась из горизонтального положения в вертикальное, глаза открывались, как будто кукла проснулась. Если она спала, а не умерла. А девочка толкнула коляску к нам, недобро посмотрела и сказала: гы. И остановилась рядом, ожидая, что мы скажем в ответ. Но мы ничего не сказали. Я ничего не сказал, потому что не знал, что говорить. А он ничего не сказал, потому что у него тряслись руки, а когда у тебя трясутся руки, сложно что-то говорить, особенно ребенку, который толкнул к тебе коляску. А девочка топнула ногой и снова посмотрела. И тогда он сказал: бу.

Потом мы еще сидели. Он сказал, что боится, потому что дальше не знает как. А я сказал, что ничего, что все будет хорошо, что не надо так, что зачем и что все образуется. А он сказал, что знает, только вот руки трясутся. И, сказал, комок в горле. А я сказал, что комок тоже пройдет, в горле.

А потом подул ветер, и стало не так жарко. И кляксы на небе размазались по всему небу. И уже стала совсем одна большая клякса, неровная и с оторванными кусками. Рваная клякса. Рваная неровная клякса размазалась на небе прямо над нашими головами. И мы смотрели вперед и вверх и видели эту кляксу, а она все размазывалась по небу, пока почти совсем не исчезла. Она впиталась в небо, и небо стало голубым, а кляксы не осталось, только иногда клочки. И снова стало жарко, потому что ветер, размазав кляксу по небу, кончился.

Потом он сказал, что, наверное, надо идти уже. А я сказал, что куда он пойдет. А он сказал, что неважно, но не сидеть же тут еще час. А я сказал, что пусть посидит еще немного. И он тогда сказал: хорошо. И я понял, что комок у него в горле еще не прошел. Даже в горле комок остался еще.

А потом я закурил и посмотрел на него. Но его не было.

Марк Кац

Город

Они попросили разрешения построить на моей спине город – всего на одну ночь. Я уже почти заснул, плохо соображал и, чтобы отвязаться, разрешил.

Тут же на спине закопошились, зашушукались, защекотали. Тело налилось тяжестью, веки тоже. Неужели они и там что-то строят? – успел подумать я и уснул.

Проснулся от писка. Понял, что во сне перевернулся. Видно, раздавил город. Как вы там? – спросил я. Ничего, сказали они, начинаем строить город заново. Мне было очень неловко, но они сказали, что никто не пострадал, да и все равно им надо как-то ночь провести.

Я сосредоточенно не переворачивался, пытался кожей ощутить хотя бы планировку и изнывал от любопытства. Они, видимо, поняли это и позвали меня пройтись по их городу. С радостью согласился.

Город мне очень понравился. А то, что земля под ногами равномерно поднималась и опускалась, было даже занятно. И вообще, я хотел бы тут поселиться! А почему нет? – сказали они. Оставайся. Можно, да? Ура! А потом стало тревожно – что, это только на одну ночь? Не беспокойся, сказали они. Теперь он долго не проснется.

Диптих

Пассажиры автобусов невероятно беспечны. Пока они находятся внутри автобуса, они с интересом следят за плавающими вокруг акулами. Любуются яркими лампочками на их ошейниках, показывают акулам язык или стучат через стекло по их глупым мордам, прижавшимся с другой стороны. Подбадривают криками убегающих от акул прохожих, а иногда и преследующих прохожих акул.

Пассажиры автобусов совершенно забывают, что, выйдя из автобуса, они сами становятся прохожими. И, к сожалению, гораздо менее проворными, чем те, кто не привык ездить в автобусах.

* * *

Руководство автобусной компании пыталось повысить бдительность пассажиров. В автобусах вывешивались объявления. Рядом с «Осторожно, дверь открывается автоматически» писали: «Берегись акул». Водители зачитывали обращения к пассажирам во время остановок, предупреждения печатались на каждом талончике. Не помогало.

Компания несла убытки: видя кровь на остановках, люди боялись пользоваться автобусами. Но решение было найдено: на выходе из автобусов продают картошку фри с кетчупом, томатный сок, а также раздают фирменные красные футболки.

Побороть страх

Он рассудил, что добьется большего, не нападая открыто. Поэтому вначале он просто ходил за Ивановым по пятам, прячась за угол или за дерево, если тот оборачивался. Уже тогда Иванов начал испытывать смутное беспокойство. Потом нервничал все больше и больше, а он, осмелев, уже держался прямо за жертвой, чуть не наступая Иванову на пятки. Наконец он переселился на плечи Иванова. Краем глаза несчастный порой замечал сидящего на его плече и испуганно озирался. Он же в это время перепрыгивал на другое плечо.

Иногда проскакивая быстро, иногда на мгновение застывая, он вертел Ивановым как хотел. Но однажды замешкался на целую секунду и позволил себя рассмотреть. Иванов разгадал его тактику и нашел способ справиться с ним. Теперь Иванов смотрит в зеркало на свои плечи. Непрерывно, боясь даже на секунду выпустить зеркало из рук.

Дом

Когда он вырос, родители решили, что ему нужен собственный дом. Так как они не хотели отпускать его далеко, дом построили внутри своего собственного, посреди зала. Но мамины кошки взбунтовались, они привыкли ходить через зал напрямик. Да и снующие по дому почтальоны не давали сосредоточиться. Дом разобрали.

Мама нашла решение в журнале: там был напечатан план-развертка дома. Три комнаты, садик. Мама аккуратно вырезала дом, положила в кабинете на стол, и он там поселился. Все было хорошо, пока отец, который любил пить кофе в кабинете, не посадил на дом несколько пятен. Пришлось выбросить.

Было еще нескольких неудачных идей. Жить в ящике стола оказалось неудобно, потому что в нем постоянно шарили в поисках каких-то бумажек; карточный домик разваливался от любого сквозняка; пряничный домик, не удержавшись, он съел сам. В конце концов он нашел выход: решил построить дом из слов.

Фундамент получился практически сразу. Стены он сначала наговаривал по одному кирпичу, но потом наловчился и создавал их очень быстро, гладкие и ровные. Перекрытия несколько раз рушились из-за неправильно построенных фраз, но уроки риторики решили эту проблему.

Дом был уже почти готов. Оттачивая стиль, он довел отделку до совершенства. Но все никак не мог выдумать крышу, которая бы его устроила. И по сей день он не нашел достойного завершения и регулярно простужается во время дождей.

День шестой

Он построил у себя дома мирок и решил заселить его. Взял всяких блестящих железячек, сделал из них человечков. Но не успели те размножиться, как их растащили галки. Сделал человечков из пуха, но чихнул, и они разлетелись по всей комнате – не собрать. Человечки из сахара, как назло, любили купаться. Человечки из пыли были настолько ленивы, что не стали оживать. Человечки из камешков так шумели, что он разобрал их сам.

Неизвестно, сколько бы он еще издевался над вещами, если бы не оказалось, что спичечные человечки боятся темноты.

Наставление

Никогда не иди по краю дороги, а если идешь, то смотри прямо перед собой, или под ноги, или на дорогу. Только ни за что не смотри в сторону.

Пространство по сторонам от дороги бывает нестабильно.

Взглянешь на него не под тем углом, или просто будешь спросонья, или задумаешься. Пространство может не выдержать. Скалы раскрошатся, усыпав тебя известкой, облака плюхнутся лужами к твоим ногам, деревья уйдут под землю, нить горизонта порвется с легким треском.

И под конец на дорогу начнет падать небо. Придется подпереть его своими плечами. И ты так и будешь стоять, держа небо на спине, пока тебе не придут на помощь, а они могут и вовсе не прийти.

Елена Касьян

Зимняя сказка

– Ой, какой малюсенький! – воскликнула девочка и присела на корточки.

Девочку звали Фафа. Вообще-то, ее звали Феофания Игоревна Костик. Костик – это фамилия. А имя Феофания – подарок покойной бабушки.

– Ой, какой хорошенький! – Девочка сняла варежку и осторожно потыкала пальчиком во что-то копошащееся в снегу.

– Ай! – пискнуло «что-то».

– Ай! – отдернула руку девочка.

– Помяла мне все! – возмутилось «что-то». – Зачем сразу руками лезть? Лезут сразу…

– Извините! – Девочка от неожиданности села в снег. – Вы говорящий попугайчик?

– Хи-хи, попугайчик! – захихикало «что-то». – Ты это… думай что говоришь! Сама вон канарейка!

– Я не канарейка. Я – Фафа! – надула губки девочка.

– А я не попугайчик! Я – Тридцать Шестой! – сказало «что-то». – Ты считать-то умеешь?

– Умею! До ста! И читать! Я в группе лучше всех читаю! – сказала гордо Фафа.

– Ладно. Допустим, – сказало «что-то». – Живешь-то далеко?

– Нет! Рядом тут! Вон, прямо за сквером… и второй подъезд… вон, где лавочка синяя! – затараторила Фафа.

– Тогда пошли, – сказал Тридцать Шестой. – Только это… тихонечко меня бери, аккуратно! И не тыкать пальцами!

– Хорошо-хорошо! – закивала девочка и осторожно опустила Тридцать Шестого в карман…


– А зачем нас вызвали? – волновался один. – Раньше же не вызывали. Зачем нас, а?

– Это тебя еще не вызывали. А меня очень даже, – спокойно отвечал другой. – Вон, видал?

Он повернулся спиной и задрал рубаху.

– Ого! Не больно? А что, прямо с первого раза?

– А ты как думал! Да ладно, не дрейфь! Он только с виду суровый. А вообще, нормальный мужик.

Распахнулась тяжелая дубовая дверь, и из глубины зала донесся сперва кашель, а потом раскатистый мужской голос:

– Та-ак! Вы с какого участка?

– С тридцатого!

– Гм, хорошо. Значит, ты, – голос обратился к Тридцать Первому, – отправляешься к своему подопечному Леше Гудкову. У него там неприятности: какая-то шпана велосипед умыкнула. Конфликт назревает. Глянь там… чтоб по-мирному всё. Ну, ты знаешь, не в первый раз. И чтоб инкогнито!

Из глубины комнаты вдруг подуло теплым воздухом. Тридцать Первый закрыл глаза, несколько раз свел и развел лопатки, за спиной что-то захлопало, потом он поднял руки и растворился в воздухе.

– Теперь ты, – голос обратился к Тридцать Шестому. – Первый раз на задание?

– Первый. – Тридцать Шестой смутился и даже немножко покраснел.

– Ладно, не волнуйся. Значит, так… Игорь и Тамара Костики. Развод у них назревает… Но это не в твоей компетенции… У тебя девочка. Пять лет. Переживает сильно, – голос снова откашлялся. – Погляди там издалека, что к чему, и назад с докладом. На первый раз будет достаточно. Сильно не высовывайся. И главное – никакого самоуправства! Ну, давай!

Прямо в лицо Тридцать Шестому подуло теплым ветром, он зажмурился, в лопатках сильно защекотало… его толкнуло в грудь, потом в затылок, потом обдало холодом, словно окунули в ледяную воду.

– Дурак! Да куда ж тебя несет? – донесся тот же голос откуда-то сверху. – Глаза хоть открой! Глаза!.. Ох эти мне новобранцы…

И в следующий момент что-то нависло над Тридцать Шестым, и он услышал удивленное:

– Ой, какой малюсенький!..


…В кармане было сухо и тепло. Тридцать Шестой выгреб кучку крошек и мятый фантик от конфеты.

– Это в мусор, – сказал он, высунувшись из кармана. – А ты тут гуляешь, что ли?

– Ага, – сказала Фафа, перекладывая крошки и фантик в другой карман. – Там дома ругаются все. Наверное, опять из-за меня.

Фафа зашмыгала носом и стала утираться варежкой. Из-под шапки выбился светло-русый локон, и никак не получалось заправить его обратно.

– Ну ничего-ничего, разберемся, – сказал Тридцать Шестой, устраиваясь поудобнее.

– А можно я буду звать тебя Тришкой? – спросила Фафа.

– Ладно, зови, чего уж, – донеслось сонно из кармана.

– А ты мальчик или девочка? – опять спросила Фафа шепотом.

В ответ доносилось только ровное тихое сопение.

Феофания Игоревна Костик бежала через сквер, придерживая карман рукой и стараясь сильно не подпрыгивать.

Тридцать Шестой сладко спал, подложив ладошку под щеку, и снились ему большие белые крылья и девочка Фафа. Как он парит над ней, высоко-высоко, и мягкая ажурная тень покрывает ее белобрысую ветреную головку.

Килька в томате

Я полагаю, никому не надо объяснять, что такое воображаемые друзья.

Ее звали Элиза. Как в «Диких гусях» у Андерсена.

Она не любила спать в темноте, запах котлет, дождь и сидеть на унитазе, пока я рядом купаюсь в ванной.

От котлет я отказалась из солидарности, купалась быстро, пока Элиза ждала за дверью, и уговорила бабушку оставлять ночник у кровати.

Элиза боялась пауков, незнакомых мужчин и кильку в томате, у которой глазки.

Она волновалась, что может промочить ноги, что помидорная кожица может прилипнуть к нёбу и что мы пропустим мультики.

Я переносила ее через лужи, выковыривала у кильки глазки и чистила помидоры. Я осматривала углы на предмет паутины и знала наизусть программу телепередач.

Мне было семь лет, и я ее боготворила.


Не каждой девочке повезло иметь воображаемую подругу. И если в три года ты можешь говорить об этом открыто и все будут умиляться и снисходительно гладить тебя по голове, то в семь лет ты совершенно не готова к такому положению вещей.

Элиза была моей большой тайной и большой проблемой.

В семь лет у девочек уже есть свои дела и даже обязанности. В конце концов, девочки ходят в школу.

Элиза устраивала жуткие скандалы и горько плакала по утрам.

Пришлось запирать ее в шкафу, предварительно наобещав кучу вечерних игр и развлечений.

Элиза любила меня преданно и самозабвенно, но мстила жестоко и регулярно.

Она вырывала страницы из моих тетрадей, теряла зонтики и роняла на пол блюдца. Она вытаптывала астры под окном, отрывала пуговицы на моей куртке и выливала суп в унитаз. Она прятала колпачки от фломастеров, пачкала мои платья и съедала спрятанный в серванте шоколад. Мне попадало.

Я все ей прощала: она спасла мне жизнь.


Впервые я увидела Элизу в больнице. Я лежала в барокамере, утыканная капельницами и проводками. Элиза сидела рядом на стуле и пыталась отковырять пластырь у меня на запястье. Я не могла разговаривать и только удивленно поднимала брови.

– Сейчас все быстро поснимаем и пойдем домой! – сказала Элиза.

У нее плохо получалось. А потом пришли врачи и опять увезли меня в реанимацию. Но Элиза везде следовала за мной и говорила:

– Ну давай уже тут разбирайся быстрее и пойдем! Ну надоело уже!

И все как-то действительно стало происходить очень быстро и хорошо. А когда Элиза научила меня плести рыбок и чертиков из капельниц, я полюбила ее на всю жизнь.

Еще какое-то время я была на постельном режиме. Бабушка готовила мне диетические бульоны, мама часто приезжала меня навестить, я пила таблетки по каким-то схемам и спала днем.

Но Элиза сказала: «Хватит!» – и стала прятать таблетки под матрас, а потом тихонько выносить и топить в унитазе…

Дружили мы долго и крепко. Наверное, поэтому у меня как-то не складывалось дружить с кем-то еще. Только Элиза и книги, которые мы читали вместе.


На школьный новогодний утренник в третьем классе мне купили костюм Красной Шапочки. Но Элиза устроила истерику и сказала, что я никуда не пойду, а буду сидеть с ней дома и рисовать принцесс в альбоме. Пришлось взять ее с собой.

Это было большой ошибкой. Во-первых, потому, что она все время дергала меня за рукав, пока я читала стихи, и я забыла два куплета. Во-вторых, она толкнула меня на лестнице, и я разбила коленку и порвала колготки. А в-третьих, там был Витя Карский!

Витя Карский, красавчик из третьего «Г», стоял рядом со мной в спортзале, где по центру красовалась шестиметровая елка и рядом с ней приплясывал Дед Мороз со Снегуркой.

И когда заиграла музыка и все стали идти хороводом вокруг елки, Витя Карский взял меня за руку.

И тут Элиза больно ущипнула меня, я споткнулась и ударила Карского локтем в бок.

Он сказал: «Ты что, вообще?»

Я покраснела, а Элиза ущипнула меня еще раз. И я сказала: «Сам вообще!»

А он сказал: «Ну и подумаешь!» – и перешел в другое место круга и встал между Андрюхой и Светкой.

И тогда я потащила Элизу в коридор и сказала:

– Все, уходи домой! Ты мне испортила весь праздник!


Конечно, по возвращении я не застала никого, кроме бабушки.

Я половину ночи просидела на кровати, глядя в открытый шкаф. Я нарочито долго собиралась утром. Я попросила у бабушки котлет на ужин. Я целую неделю рисовала одних только принцесс. И целый месяц выращивала паутину в углу.

Когда сошел снег, я уже почти отвыкла зубрить программу телепередач и забыла, как делают чертиков из капельниц. Только долго еще останавливалась прежде, чем переступить лужу.

И до сих пор не люблю, когда помидорная кожица пристает к нёбу.

Все на свете кильки в томате смотрят на меня с укором.

И иногда мне очень хочется, чтобы пришла Элиза и сказала:

– Ну давай уже тут разбирайся быстрее! Ну надоело уже! Хватит!

Вот как сейчас.

Тринадцатый

В первый день Сашка просто просидел до обеда на скамейке в раздевалке.

Сначала он цеплялся за маму и плакал, и даже кричал и пинался. Потом пытался снова и снова надеть шапку и ботинки, словно от этого что-то зависело.

Захлебываясь слезами, он повторял: «Мамочка, мамочка, не хочу в детский сад! Не хочу, не хочу!»

Когда мама уже шла через двор, он просто смотрел в окно и плакал, и когда Анна Леонидовна взяла его за руку, вдруг весь обмяк и присел прямо на пол рядом с ней.

– Ну что ты, Сашенька? Пойдем, я познакомлю тебя с детками. У нас там много игрушек разных. И аквариум с рыбками.

– Можно я здесь посижу? – спросил жалобно.

– Ну ладно, посиди немножко, вот тут, на лавочке, – сказала Анна Леонидовна. – Только не долго. Мы сейчас завтракать будем.

В средней группе было 29 человек. Манную кашу не ели 12. Двенадцать – это очень много. Даже вермишель с молоком не ели только шестеро.

Непринципиальных нянечке удавалось покормить с ложки. Еремин уже стоял в углу, пытаясь рукавом стереть со штанов пролитую кашу. Люся тайком выплевывала пенку в чашку из-под киселя.

Анна Леонидовна уже дважды выходила в раздевалку, но новый мальчик наотрез отказывался заходить в группу.

– Ну пойдем, поешь манной кашки и вернешься сюда, если захочешь, – уговаривала Сашку воспитательница.

– Не хочу. Я не ем манную кашу. Я люблю пюре и омлет, – отвечал Сашка, глядя в пол.

«Тринадцатый», – подумала с досадой Анна Леонидовна.


Сперва Сашка чувствовал себя ужасно несчастным и хотел умереть прямо тут, на полу возле шкафчика, чтобы… чтобы все еще пожалели потом!.. чтобы знали!

Потом ему стало скучно плакать, и он затих, прислушиваясь к голосам за дверью. А потом уже было как-то стыдно заходить – столько упирался. К тому же все слышали, как он тут ревел и капризничал. Поэтому Сашка продолжал сидеть на лавочке, ковыряя пальцем петельку от пуговицы на рубашке.

Два раза выглядывал лопоухий мальчик и показывал Сашке язык. Один раз выходила девочка с двумя жидкими косичками. Она долго искала что-то в своем шкафчике, тихонько разглядывая Сашку из-за дверцы.

Потом все стали собираться гулять. Дети шумели, смеялись, толкались у лавочек. Сашка краснел и втягивал голову в плечи.

– А новый мальчик не идет с нами гулять? – спросила у Анны Леонидовны полная девочка Катя с большим бантом в хвосте. – Или он не будет в нашу группу ходить?

«С этой толстой дружить не буду!» – сразу же подумал Сашка.

– Да он язык проглотил! – воскликнул лопоухий мальчик и тут же продемонстрировал свой. Еще двое мальчишек показали языки, и несколько девочек захихикали.

«С этим ушастым тоже не буду дружить!» – подумал Сашка.

– Внимание! – Анна Леонидовна три раза хлопнула в ладоши, и все посмотрели на нее. – У нас в группе новый мальчик. Его зовут Саша Юрченко. Я хочу, чтобы вы его не обижали и всё тут ему показали. На прогулку он встанет в пару с Рябининой.

И обращаясь к Сашке:

– А почему ты не одеваешься? Ты не хочешь гулять?

Сашка очень хотел погулять. Ему надоело сидеть в раздевалке. Но он почему-то промолчал и снова опустил голову.

– Ну ничего. Побудешь сегодня в группе с нянечкой, освоишься, – сказала воспитательница и потрепала Сашку по голове. – А захочешь, приходи к нам на площадку.

Когда все ушли, он снова заплакал.

Детское горе такое страшное и сладкое одновременно… Когда уже плакать нечем и незачем, все еще хочется тихонько мычать и раскачивать его внутри себя, как качают языком молочный зуб, который вот-вот оторвется от десны.


– Меня зовут Лена Рябинина. – Девочка сняла шапку и села рядом с Сашкой на лавочку.

Сашка молчал.

– Ты хочешь домой, да? – участливо спросила девочка Лена.

Сашка опустил голову и прикусил губу, чтобы снова не разреветься.

– Я сперва тоже хотела. Я даже хотела заболеть и простыть, чтобы меня в сад не вели! Я для этого в сонный час ходила в туалет и пила там много воды холодной из крана.

– Надо было из холодильника, – подсказал Сашка, не поднимая головы.

– Ага, из холодильника! Кухня на первом этаже! Не проберешься.

– Не проберешься, – согласился Сашка.

– А еще я дышала в открытую форточку. Смотри, вот так! – Лена широко открыла рот, высунула язык и задышала быстро-быстро, резко втягивая воздух.

Сашка непроизвольно задышал вместе с ней. И закашлялся.

– Надо было босиком постоять на кафеле в коридоре. Я пробовал. Сразу насморк появляется!

– А ты в трусах стоял или в колготках? – поинтересовалась Лена.

– Конечно в трусах! В колготках ничего не получится.

Они немножко помолчали, и Сашка сказал:

– Но лучше, конечно, что-то серьезное. Ногу сломать или руку. Дольше заживает.

– Ой, а у нас Еремин ногу вывихнул однажды сильно! – оживилась Лена. – Целую неделю дома сидел. Это он так с беседки прыгал. Хочешь, покажу где?

Сашка уже собрался было надевать ботинки, но тут группа вернулась с прогулки, и воспитательница скомандовала всем быстро переодеваться и мыть руки перед обедом.

– Я тебе потом покажу, – успокоила его девочка Лена, – не волнуйся. Пошли обедать.

И Сашка послушно пошел за ней.


А после обеда все отправились на сонный час.

– Еремин! – позвала Лена из своей кровати. – А ты когда ногу вывихнул, долго сперва прыгал?

– А тебе зачем? – спросил Еремин. – Наябедничать хочешь?

– Дурак! – сказала Лена. – Для Саши вот надо, для новенького.

Еремин сел в кровати. И еще несколько мальчиков сели тоже.

– Если специально, может и не получиться. Лучше сразу с козырька тогда прыгать.

– А там высоко? – спросил Сашка.

– А ты что, сдрейфил? – спросил Еремин.

– Ему чтобы в сад не ходить, – вмешалась Лена. – Можно просто горло простудить.

– Тогда надо много мороженого! – со знанием дела сказала полная девочка Катя.

– Или холодной газировки, – добавил лопоухий мальчик с соседней кровати. – Я летом на море холодной газировки попил, потом два дня охрипший ходил.

– Два дня мало, – заметил кто-то из мальчиков. – Тогда уж лучше подраться.

– Ага, тогда всех накажут, – сказала Лена.

– Значит, надо прыгать! – подвел итог Еремин.

В спальню вошла воспитательница, и все быстро юркнули под одеяла и закрыли глаза.

– Не притворяйтесь. Я знаю, что вы не спите, – сказала она. – Кто куда собрался прыгать?

Сашка посмотрел в окно. От порыва ветра с клена сорвалось несколько листьев.

– Я собрался! – сказал Сашка.

Все затаили дыхание. Анна Леонидовна присела рядом с ним на постель.

– Откуда это ты собрался прыгать? – спросила она озабоченно.

– С вертолета! – сказал Сашка. – Когда вырасту, научусь прыгать с вертолета. Я парашютистом буду!

– Это здорово, молодец! Только нужно много учиться и тренироваться. И хорошо кушать!

Сашка сел в кровати и опять посмотрел в окно.

– Листья очень похожи на парашюты, – сказал он тихо. – Им, наверное, очень страшно. Они прыгают в последний раз…

Анна Леонидовна обняла Сашку за голову и притянула к себе. В этот момент он стал ей как-то по-особому дорог.

Не волнуйся

Дядя Вася никогда не снимал тельняшку. Казалось даже, что он был в ней с рождения, выцветшей от бесконечных стирок, с аккуратно заштопанным правым рукавом.

Дядя Вася шел через двор, размахивая авоськой с пустыми кефирными бутылками, и коты у мусорных баков провожали его настороженным взглядом.

Еще год назад он бы нес в этой авоське бутылочку красненького или парочку пивка. Но теперь у дяди Васи осталась только треть желудка – особо не забалуешь.

От этого ему каждый раз было грустно и немного стыдно перед дворником Петровичем.


Петрович уже поправился с утра и теперь деловито прогуливался по двору, отпуская шуточки в адрес молодой соседки Шурочки, вешающей белье.

Его жена, тетя Клава, терла форточку газетой, высунувшись из окна, и дух тушеной капусты густо стелился по колодцу двора.

– Здорово, Василий! – кричал дворник дяде Васе. – Дезертируешь, значит, в сторону молочной продукции?

Дядя Вася виновато улыбался и разводил руками.


Двоечник Митька чинил у подъезда старый велосипед, а двое ребятишек поменьше восторженно наблюдали за его действиями. Время от времени они задавали Митьке вопросы, и тот, обтерев руки о штаны, со знанием дела объяснял им тонкости велосипедной сборки.


Тетя Рива делала дыхательную гимнастику на балконе.

– Мама, идите уже в дом, вы устали! – говорил ей сын Йося. – Мама, вам нельзя так напрягаться!

Тетя Рива загораживала ему обзор, и он не мог любоваться на молодую соседку Шурочку.

– Йося, не учи, что маме делать! – отвечала тетя Рива, пыхтя и потея. – Мама знает, когда ей можно напрягаться, а когда нельзя!


Девочка Тося тихонько выскользнула из подъезда, пряча под кофтой большой бутерброд с колбасой. Черная беременная дворняга, дремлющая под лавкой, завидев девочку, завиляла хвостом и подалась вперед.

Тося осторожно достала бутерброд, осыпая крошками старенькие сандалии, присела рядом с лавочкой и стала кормить собаку прямо из рук.

– Не волнуйся, – приговаривала она шепотом. – Когда приедет мой папа, мы тебя обязательно возьмем, вот увидишь.


Дядя Вася возвращался с двумя бутылками кефира в авоське. Он остановился возле Митькиного велосипеда, поцокал языком, потрогал спицы. Митька деловито ковырял в носу.

Тетя Клава домыла форточку и задернула занавеску. Петрович огляделся и немедленно ущипнул соседку Шурочку за попу. Шурочка тонко взвизгнула, и тут же на балконе возник Йося.

Девочка гладила собаку по теплому животу и говорила:

– Я еще не знаю, когда папа приедет. Но ты не волнуйся. Я думаю, он разведчик. Или летчик. Или даже космонавт!

Собака тыкалась Тосе в коленки и, похоже, совсем не волновалась. Ее живот согревали шесть будущих жизней и большой бутерброд с колбасой.

Паула

– Тебя это ни капельки не волнует? В самом деле?

– Ты что сейчас имеешь в виду?

– То, что обо мне стали говорить в прошедшем времени. – Паула внимательно на меня посмотрела.

О, я прекрасно знал этот взгляд!

Я на секунду смешался, но мне показалось, она этого не заметила.

– А что ты хотела? Ты бы подольше просидела тут в своей мансарде, о тебе бы вообще забыли!

На самом деле, мансарда была прекрасной. Паула именно о такой и мечтала, когда мы еще жили в большом городе.

Сюда чудесно вписались все эти кружевные занавесочки, бархатные подушечки, эти ее салфетки с вышивкой. Даже этот ненавистный абажур, который она таскает повсюду за собой, оказался тут на своем месте.

Я доставал из пакета сырные рогалики, баночку абрикосового джема, плитку молочного шоколада и украдкой поглядывал на Паулу. Она стояла у открытого окна, придерживая рукой занавеску, и смотрела, как внизу хозяин мотеля чистил небольшой декоративный фонтан. Его жена что-то говорила ему из кухни, а по двору стелился запах свежесваренного кофе.

Я смотрел на Паулу и пытался угадать, о чем она думает. Ветер чуть шевелил ее волосы. Господи, какая она красивая!

Да, я предвзят, но это ничего не меняет.

Она скрестила руки на груди и спросила, продолжая смотреть в окно:

– Стефан… может, я умерла?


– Ну вот что ты говоришь! – Я подошел и обнял ее сзади. – Что за дурацкая привычка все драматизировать? Ну давай спустимся вниз и спросим у кого угодно.

– Я не хочу.

– Нет, давай-давай! Раз и навсегда покончим с этим глупым вопросом. Два лестничных пролета – и никаких вопросов. Давай, ну!

Я уже знал, что в этот раз не уговорю ее, поэтому раззадоривался все сильнее. Я подошел к двери, распахнул ее, жестом приглашая Паулу выйти из комнаты.

Она метнулась от окна к кровати и вцепилась двумя руками в резное изголовье, словно боялась, что ее выведут силой.

– Ну, ладно-ладно. – Я прикрыл дверь и почувствовал даже какую-то вину за то, что напугал ее. – Ты же видишь, что все дело только в твоем нежелании что-то менять?

Паула присела на краешек кровати, кивнула и зачем-то погладила рукой маленькую бархатную подушку.

* * *

– Мой фонтан уже создан! Осталось только кому-нибудь увидеть его во сне! – Глаза Паулы сияли, и вся она светилась радостью и гордостью.

– Умница какая! – Я притянул ее к себе и собрался поцеловать в щеку, но автобус дернуло на ухабе, и мы стукнулись лбами.

Паула рассмеялась и поправила шарф у меня на шее. Длинный темно-зеленый шарф. Она только сегодня его довязала и все волновалась, угадала ли с цветом. А я смотрел на нее и думал, разве может быть что-то прекрасней, чем ехать вот так, неизвестно куда, и знать, что все самое дорогое у тебя с собой.

– А кстати! – Паула повернулась ко мне, скрестила руки на груди и сделала значительное выражение лица.

Она всегда скрещивала руки, когда собиралась говорить о чем-то секретном или важном. Она знала, что я это знаю, и ждала, когда я начну заинтересованно расспрашивать.

– И что же, кстати? – спросил я заинтересованно.

– Помнишь ту карусель, которую мы с тобой придумали еще в конце февраля?

– Ту, которая двухэтажная и с медными колокольчиками?

– Ту самую! Я ее видела позавчера, в сквере между кинотеатром и рыночной площадью, когда ходила покупать миндаль в дорогу!

– Ты уверена?

– Да точно тебе говорю! Я специально подошла и рассмотрела сиденья. Они именно с такой вышивкой по краю, как я хотела.

– Интересно, кому такое могло присниться?.. – Я действительно был удивлен. – Никогда не знаешь, что из всего вдруг обернется реальностью.

– А вот и приснилось! Вот и обернулось! – Она радовалась как ребенок. – Приснилась же кому-то та черная болонка, которую ты придумал прошлым летом.

– Ну, не факт, что это была именно та болонка… К тому же нафантазировала ее скорее ты.

Я не любил об этом говорить. Мы оба знали, что у меня плохо получается придумывать. А воплощать – и того хуже. Но Паула так старалась вселить в меня уверенность и поощрить мои попытки, что спорить с ней было бесполезно.

– Ничего подобного! Я только надела ей этот дурацкий бархатный бантик. А то как бы мы ее узнали?

Мы немного помолчали, глядя в окно.

– Если бы фонтан приснился кому-то прямо сегодня, мы бы застали его сразу по приезде, – мечтательно сказала Паула, поправляя мне шарф на шее.

– Ну, я могу попробовать, если ты мне подробно его опишешь…

Когда мы миновали очередной населенный пункт, я уже крепко спал.

Никогда себе этого не прощу, никогда.

* * *

– Нет, присниться должно кому-то другому. Не тому, кто придумал! – в который раз объяснял я хозяину, активно жестикулируя.

Мы сидели на террасе, за плетеным столиком. Ужин давно был съеден, хозяйка унесла всю посуду и гремела кастрюлями на кухне. Луна была почти полной, поэтому включать фонари на террасе не было смысла.

То ли я плохо объяснял, то ли хозяин опять ничего не понял. Честно говоря, я и сам уже плохо соображал: я не спал двое суток. Не спал абсолютно умышленно. Так была большая вероятность, что сон получится таким, как надо.

– Тебе уже хватит, – сказал хозяин, отодвигая от меня бутылку.

– Вам бы поспать, – добавила хозяйка, выходя из кухни.

– Поспать, да, – согласился я, поднимаясь с кресла.

За прошедших два месяца Паула снилась мне только однажды. И я ужасно злился на себя за это. И на нее немного тоже. В том сне все было как-то не так, как-то сумбурно, коротко, путано…

«Ну получилось же у кого-то там с моей черной болонкой! – думал я. – Я понимаю, конечно, Паула не болонка, но ведь и я не кто-то там…»

Я пожелал хозяевам доброй ночи и отправился к себе в мансарду.


– Мне кажется, у этого Стефана не все в порядке с головой, – сказал хозяин жене.

– Я бы на тебя посмотрела, если б ты вдруг овдовел.

– Типун тебе на язык!

– Испугался? – Хозяйка прильнула к мужу и погладила его по щеке.

– Ты слышала, он говорит, что эта его Паула придумала наш фонтан!

– Насочинял себе ерунды… А про карусель? Я же говорю, с головой плохо.

– И никакой он не вдовец. Обыкновенный сумасшедший.

– Точно! Я тоже так сразу подумала.

* * *

Паула проснулась поздно. Она встала с постели и первым делом выглянула в окно. Во дворе хозяин мотеля чистил декоративный фонтан.

«Это хорошо, это правильно, – успокоила себя Паула. – Сейчас я немножко подожду, а потом спущусь на террасу».

Она заправила постель, аккуратно разложила бархатные подушечки, причесала волосы и взяла с тумбочки вязанье. Из окна было слышно, как хозяйка что-то поет на кухне, как лают соседские псы. Паула довязала несколько недостающих рядов, посмотрела на довольно объемный еще клубок зеленой шерсти и пожала плечами.

«Можно будет еще кисточки сделать на концах, – подумала она. – Хотя нет, кисточки – это как-то очень по-женски».

Она спустилась вниз по узким ступеням и сразу зажмурилась от яркого полуденного солнца.

– Добрый день, Паула! – помахал ей хозяин.

– Добрый день!

– Поздно вы сегодня, – выглянула из кухни хозяйка.

Паула еще не успела сесть за столик, как хозяйка вынесла ей чашку кофе и сырный рогалик на подносе. Когда только она успевает их печь? Удивительные люди живут в этих местах. Весь день у них есть какие-то занятия и совершенно нет времени просто посидеть, помечтать, побездельничать. А по ночам они спят так крепко, что снов либо не видят, либо не помнят.

– Скажите, – Паула коснулась рукава хозяйки, – что вам сегодня снилось?

– Ой, я и не помню, ерунда какая-то.

– А молодой мужчина? Красивый такой мужчина в зеленом шарфе?

– Нет, молодой мужчина точно не снился! – Хозяйка кокетливо повела плечами. – Я женщина замужняя.

Паула тяжело вздохнула и стала помешивать ложечкой сахар, безразлично глядя, как кофе выплескивается из чашки.

– Если это так важно, я могу потом еще у мужа спросить, – сказала хозяйка, тронув ее за плечо. – Не думаю… но мало ли что, правда?

– Да-да, спросите, – заулыбалась Паула, – мало ли что… Это важно. Это очень-очень важно.

Утопленник

Если тетя Вера себе втемяшит чего в голову – всё! Ужас до чего упрямая.

Ну подумаешь, курили с Дзюбой под лестницей. Дзюба вообще с третьего класса курит.

Но тете Вере мои оправдания – до одного места. Она так и говорит:

– Мне, Костик, твои оправдания – до одного места! И к Дзюбам ты больше не пойдешь! Там вся семейка еще та!

А мне только скажи чего поперек, я сразу на своего конька подсаживаюсь. Упрусь рогом и буду спорить до посинения. Это от матери у меня.

– Я все равно пойду! – говорю. – Ты мне не мама, чтобы командовать!

– Ага! – Тетя Вера упирает руки в бока. – Как денег в кино, так тетя Вера хорошая! И как стекла бить, так «только маме не говори»! Ах сучонок ты неблагодарный!

Только я собрался выдать ответную тираду, как хлопнула входная дверь и мать начала кричать еще из коридора:

– Верунь, слышь? Утопленник там у нас! Айда скорее! Костя, слышь? Настоящий утопленник! Под мостом нашли.

– Под каким? Где? – забеспокоилась тетя Вера, торопливо снимая фартук.


Надо сказать, что у нас в городке только один мост через речку. Козий. Его и мостом-то не назовешь. Да и речка – так, ручеек. Непонятно, как там утопнуть можно.

Мы бежали вниз по улице мимо рынка. Я жалел, что не заскочил по пути к Дзюбе, ему бы тоже понравилось.

– Дите, что ли, прости господи? – спрашивала тетя Вера, запыхавшись.

– Почем я знаю! – отвечала мать, заправляя под косынку выбившиеся волосы. – Мне Степановна сказала. Выспрашивать-то некогда было. Увезут – и не увидим.

– Давайте быстрее! – заволновался я и припустил шагу.

– Мы и так быстрее себя уж! – Тетя Вера споткнулась и выругалась.

– Хорошо тем, у кого есть Эйфелева башня! – размышлял я вслух. – Или Ниагарский водопад! Там самоубийц можно чуть ли не каждый день смотреть.

– Вот я и говорю – учись, сынок! Кто умный больно, тот может в большой город уехать и жизнь свою устроить по-человечески! А тут что? Скукота дремучая…


Толпу было видно еще издали. Баб было больше. Несколько мужиков стояли чуть в сторонке и курили.

– Увезли уже? – спросила тетя Вера, пробегая мимо них.

– Как раз забирают.

Мы с мамой, активно толкаясь локтями, пробрались поближе к центру. Там двое санитаров укладывали утопленника на носилки. Из-под простыни торчали только ноги в белых кроссовках. Участковый изображал активную деятельность, махал руками и кричал, чтобы никто слишком близко не подходил.

Рядом стоял красный «жигуль», и два милиционера из райцентра что-то писали в бумагах прямо на капоте.

– А что? Простынь-то скинут? – спросила мама.

– Дождешься у них! – со знанием дела ответила стоящая рядом женщина.

– Хорошо, что вообще успели! – подхватила тетя Вера. – А кто там? Мужик вроде?

– Мужик, – подтвердила женщина.

– Бедная-бедная жена! – вдруг захлюпала носом мать и стала ныть нараспев. – Небось и не знает жена-то! Ждет небось ненаглядного своего домой! А он тут… Неживой уж!

– Ждет, ага! – сказал кто-то сзади. – Она ему, говорят, рога наставила и в столицу с хахалем подалась. Вот мужик и не стерпел…

– Ах, сучка! – немедленно возмутилась мать. – Да патлы бы ей все повыдергать! И хахалю ейному! Да я бы их…

– Обоих в мешок – и в речку! – строго сказала тетя Вера. – Утопленник-то молодой был? Красивый, а?

– Кому что нравится, – ответила женщина рядом. – Я почти первая пришла, видела. Морда опухшая, страшная… Мертвяк, он и есть мертвяк.


Расходились все нехотя. Многие остались обсудить версии случившегося.

Кто-то говорил, что мужик по пьяни свалился в канаву, кто-то предполагал убийство, кто-то роковую случайность.

Бабы настаивали на версии про несчастную любовь.

К пивному ларьку выстроилась очередь. У мужиков был повод.

– Верунь, а ты б хотела, чтобы твой вот так… из-за любви к тебе? – спросила мать.

– Кабы Петька, то пущай, – сказала мечтательно тетя Вера. – А если Василий, то нет. По Василию я бы сильно убивалась.

– И я бы не хотела. Как представлю себе утопленника в гробу! Синий весь, раздутый, стылый… брр! Как же ж его целовать-то?..

– Ой, я тебя умоляю! Василий иной раз со смены придет, рожу водкой зальет, аж глаз не видно! И синий, ага, еле языком ворочает. А то ты не видела! – Тетя Вера толкает маму в бок и смеется. – А целую же ж! Ой как целую!

– Потому что любовь! – соглашается мама. – Кстати, а Костик-то мой где, Верунь? Остался, что ль?


Мы с Дзюбой сидим во дворе под лестницей и курим на двоих папиросу, украденную у старшего Дзюбы.

– Эх, жалко, что не я нашел! Я ж сегодня утром там с батей проходил, как раз под мостом! Эх…

– А то можно подумать, ты б не испугался?

– Я?! – Дзюба неподдельно возмущается, и у него краснеют уши и шея. – Да я, если хочешь знать, с батей вместе свинью колол!

– Сравнил! То свинья, а то человечий мертвяк!

Мы по очереди затянулись папиросой.

– Я бы в следователи работать пошел, – сказал Дзюба. – Они на все криминальные дела выезжают.

– Ну и дурак! – сказал я. – Лучше уехать во Францию и жить возле Эйфелевой башни.

– Ну, это по-любому лучше, – согласился Дзюба.

Из-за угла показалась кудрявая голова Дзюбиной младшей сестры Люськи.

Я быстро спрятал папиросу за спину, но было поздно.

– Ага! – сказала Люська. – Кому-то сейчас будет!

Дзюба подался вперед и погрозил ей кулаком.

– Люська, мороженого хочешь? – спросил я. – Мы тебе мороженое, а ты никому не скажешь.

– Пять! – сказала Люська. – Пять морожен!

Мы с Дзюбой вывернули карманы и стали подсчитывать мелочь.

Мимо пронесся красный «жигуль» с милиционерами из райцентра. Мы смотрели ему вслед, пока не улеглась пыль на дороге.

– И трубочку с кремом! – подумав, добавила Люська.

Сказы и были

Он здоровенный такой был! Одной ногой на площади стоял, а другой – почти у самого леса, за станцией. Когда не шевелился, никто даже внимания не обращал. Кому охота ходить с задранной головой? А он деликатный такой, по ночам только передвигался, чтобы не пугать никого, хотя при его-то росте…

Имя у него еще такое было… тяжелое. Ну, неподъемное такое – тонн пять, пожалуй, если не больше. Никто не осмеливался. А он еще скромный очень, не навязывался особо, да и вообще старался не шуметь. Наверху тишина такая, красота, прямо летать охота, что при его размерах…

Шнурок, бывало, на ботинке развяжется, а он стоит, ждет. А ну как кого испугает ненароком, если ручищами своими шевелить начнет? А внизу уже собралось всех полно – снуют туда-сюда, дорогу освобождают, в свистки свистят. А ему неудобно прямо, готов сквозь землю провалиться. Пробовал даже босиком, но как-то оно…

Питался облаками. Очень удобно. Главное, пища не тяжелая, а наоборот. Если день солнечный, на небе ни облачка, значит, очень голодный был. А если все тучами затянуто, значит, хандрит, аппетита нет, значит, дождь. Тогда под ним все собираются, сухо потому что, и все расстояние от площади до станции…

Бывало, как затоскует, как надумает всякого – сядет на корточки и плачет. Только это очень редко. В последний раз целое небольшое море наплакал. Теперь там курорт и пляжи. Оно, конечно, веселее, но глаза сильно устают. А отвлечься как? Они же там, внизу, через одного плавать не умеют. А раз сам все заварил, значит…

Он поначалу думал, если много-много облаков съесть, внутри должна такая легкость и летучесть образоваться, что вопрос с перемещениями можно будет как-то иначе решить. Он даже спал с открытым ртом. Но самолеты все время язык царапали, поэтому приходилось пригибаться каждый раз, когда…

* * *

Родилась Аксинья под осиной на опушке.

Мать положила ее в авоську, подвесила на сук да и сгинула.

Кричала Аксинья так громко, что онемела. Кормили Аксинью белки да куницы, поили птицы да дожди.

Подросла Аксинья, обломился сук, порвалась авоська.

Встала Аксинья, отряхнулась и пошла домой.

Шла Аксинья по Руси, заглядывала в окна, стучала в двери.

«Кто там?» – спрашивают.

Молчит Аксинья.

Постоит и дальше идет. А за ней молва тянется. Ходит, мол, Аксинья, детей пугает, стариков тревожит, дом себе ищет. Запирайте ставни, закрывайте двери, не пускайте в хату.

Кореньями питалась Аксинья, воровала яйца из гнезд, языком ягоды давила. Летом в ручьях купалась, зимой спала в медвежьих берлогах.

Поспит, выйдет на солнышко, отряхнется, да и снова домой идет.

Весь мир обошла Аксинья. Все, что можно, повидала. Вернулась к своей опушке.

Нет нигде у Аксиньи дома.

Нашла свою авоську да и повесилась на суку. А чего жить-то?

* * *

Лаптем копал Захар лунку.

Так ему Ильинична велела. Старуха хоть и выжила из ума вовсе, а деревенские каждому слову ее верили. Авторитет, не хухры-мухры!

Яблочные косточки Захар во рту держал, под языком. Пока от старухиного дома шел, держал, пока копал – тоже.

– Семя должно сродниться с тобой. Все о тебе узнать должно, – говорила Ильинична морщинистым беззубым ртом. – А как яблоко есть станешь, отвори свои мысли и сердце.

– Да как же я отворю, не умею я! – сокрушался Захар.

– Тогда молись, – отвечала старуха.


Захар съел яблоко, молясь. Вместе с кочерыжкой съел, как велено. А косточки – под язык. Прямо чувствовал, как они набухают там и оживают.

А потом выплюнул в лунку да босыми ногами притоптал.

И помолился еще, на всякий случай.

И землю перекрестил – для закрепления эффекта.


– На третий год деревце пересадишь, – учила Ильинична, – на пятый начнет плодоносить.

– Выходит, целых пять лет ждать? – возмущался Захар.

– Эка, скорый какой! – Ильинична сложила на коленках морщинистые руки. – Только на седьмой год яблоки родятся те самые – молодильные! Вот тогда и начнется новая твоя жизнь…


Захар сходил к колодцу, принес воды в ковше, полил не скупясь.

Шел домой светлый весь, радостный. Думал о том, что надо бы плетень завтра починить, а на будущей неделе ставни подкрасить.

А в голове уж картинка проявлялась, как цветет его яблонька, как обещает Захару новую, молодую жизнь, праведную да благую.

Пришел Захар домой, выпил чаю, лег в постель да и помер.

* * *

Свен Ланге жил отшельником на той окраине хутора, которая под самым лесом.

Его первая жена утонула в пруду спустя две недели после венчания.

А вторая жена бежала с молодым цыганом, оставив Свену малолетнюю дочь Зою, больного пса Хорве, неспокойную совесть и одинокую старость.

Свен Ланге изготовлял огородные пугала. И не было второго такого мастера на всю округу.

Зою забрали на воспитание дальние родственники.

Пес Хорве издох от тоски и старости.


Свен Ланге набивал головы пугал сеном, рисовал им лица и одевал в платья своих жен.

Его считали помешанным, но пугала исправно покупали и увозили в соседние селения.

Пугала Свена Ланге приносили счастье и удачу. Где во дворе стояло такое пугало, там урожай был богаче, дети здоровее, мужчины сильнее, а женщины радостней.

И только самому Свену от них не было никакого проку.


Свен Ланге отдал богу душу зимой, в самые лютые февральские холода.

В тот год выпало столько снега, что Зоя не смогла приехать проститься с отцом.

Но в каждом дворе стояло по одной скорбящей женщине. Их платья были присыпаны снегом, лица обращены к небу, а из глаз текли слезы. Текли и тут же замерзали. Поэтому никто этих слез не видел.

Да и не поверил бы.

* * *

Дьякон Пантелеймон был хромой с тех самых пор, как упал с лестницы.

Тогда он еще дьяконом не был. И звали его Йолаф.

А дело было так.

Нравилась Йолафу соседская дочка Кристя. И заманил он ее однажды на задний двор. Прижал к сараю и давай целовать да лапать. А Кристя, девка юркая, недолго думая взобралась по лестнице на крышу и знай себе смеется. Йолаф за ней. А перекладина возьми да и обломись.

Там и падать невысоко. Но видать, такое у Йолафа было счастье – напоролся он на железный дрын, и тот вошел ему в правое бедро, а вышел между ребер.


Случилось это в августе, как раз на праздник Пантелеймона-великомученика.

Мать Йолафа так потом и сказала, мол, Пантелеймон тебя спас, в иной день бы и не выжил.

Когда принял Йолаф крещение, так его и нарекли. А позже местный пресвитер рекомендовал его на службу епископу.


Пантелеймон был хорошим дьяконом. Следил, чтобы в церкви все было благообразно и по чину, много общался с прихожанами. По указанию епископа распоряжался церковными имуществами: раздавал милостыню, заботился о содержании вдов и сирот, распределял церковные пособия.


Любил ли он Кристю? Все время любил. Так любил, что когда через четыре года вышла она замуж за молодого кузнеца, подстерег ее вечером у каплицы да и зарубил лопатой.

Тогда подумали на немого Игната. Тот и раньше соседских собак вешал да детей пугал. Добиться от него признания не удалось, но и оправдаться у Игната не вышло.


А на вторую зиму Пантелеймон слег с туберкулезом да так и не оправился уже.

Новый дьякон, принимая хозяйство, нашел запрятанную в ризнице ту самую лопату, аккуратно завернутую в старый подрясник.

И. Зандман

Из жизнеописания талантливой поэтессы

1

Талантливая Поэтесса стирала чулок. Простой эластичный чулок так называемого телесного цвета. Хотя представить себе телеса подобной расцветки ей (Талантливой Поэтессе) казалось делом почти невозможным, но, впрочем, завлекательным.

Вообразив даму немыслимого колера, Талантливая Поэтесса намылила невыразимый чулок. Дама задвигала ручками, ножками, сдобно и несъедобно выпиравшими из полосатого борцовского трико, и громово запела:

Советский цирк циркее в мире всех цирков.

Трам-та-ра-рам.

Советский слон слонее в мире всех слонов.

Трам-та-ра-ра…

Талантливая Поэтесса вздрогнула, скомкала чулок, сжала руку и смотрела, как серые, еле пенящиеся струи заскользили по белому фаянсу. Толстые женщины наводили на нее ужас. Она с обидой вспомнила, как дома ей упорно втолковывали, что она худой, худой, ну прямо тощий мальчик, и как этой осенью, вернувшись с дачи, услышала от кого-то из теток: как мальчик похудел! Значит, раньше она была толстой! ТОЛСТОЙ.

Талантливая Поэтесса до боли стиснула руку, с чулка капнула последняя серая капля.

Талантливая Поэтесса расправила чулок и подставила его под кран. Ей хотелось, чтобы чулок наполнился водой, как наполнялись водой полиэтиленовые мешки, превращавшиеся в мягкие пузатые аквариумы для прозрачных рыб, когда их мыли. Аквариумы покорно меняли форму, подчиняясь нажатию пальцев, но, не стерпев щекотки, прыскали и пускали до неприличия смешной и тонкий фонтанчик. Однако в чулке струя не задерживалась, только, падая, теряла свою форму, форму струи, и вытекала из чулка неопределенным потоком вроде тех, что в ливень среди струй внезапно обрушиваются на головы растяпам.

Непременно все они растяпы, сердито подумала Талантливая Поэтесса. Недотепы, раззявы. Это она, она была раззява. И еще: «Как ты похож на своего отца!» – тоже была она.

Опавший чулок не желал обретать форму, несвойственную ему форму; водяная ножка, ножка русалки, впрочем, у них хвосты.

Чулок должен быть чулком!

Невнятным мокрым существом, не задерживающим потоки, но сменяющим свой невыразимый цвет на иной – невыразимый.

Лозунги для чулок. Чулки для чулок!

Вереницы чулок ползут по асфальту, оставляя за собой извивающиеся влажные следы. Или они тянутся ввысь, подпрыгивая на носках? Это им вряд ли удастся.

Талантливая Поэтесса стирала чулок. Так она начнет свои мемуары. Это будут немножко мемуары, а немножко так… Но, в общем, неприкрашенная правда, страшная в своей наготе. Она вывернет душу и кинет ее миру. И мир ужаснется.

Талантливая Поэтесса стирала чулок. Жесткая фраза. Талантливая Поэтесса – конечно, в кавычках. Но ставить кавычек не нужно, они останутся в интонации.

Талантливая Поэтесса уже знала, как она закончит. Свою жизнь и свои мемуары: «Талантливая Поэтесса распахнула окно, встала на подоконник. Талантливая Поэтесса мягко спружинила на мохнатых лапках, распушила хвост и нырнула в подвальное оконце».

Талантливая Поэтесса не любила кошек. В возрасте шести лет она обманывала кошек мяуканьем. В возрасте семи лет она презирала ангорскую кошку Эльси, поедавшую куриные котлетки и воробьев. Перед дачным окном, где грезила Эльси, она раскачивалась на носках, едва не валясь в хозяйские ноготки, и строила рожи. Все богатство гримас и оскорбительных звуков бывало исчерпано прежде, чем ангорская тварь соизволяла сморгнуть. И Талатливая Поэтесса удалялась с гордым видом побежденного.

Талантливая Поэтесса не любила кошек. Себя она тоже не любила.

Только ужасно жалела. Она знала, что некрасива.

Талантливая Поэтесса скомкала чулок и, снова намылив его, поглядела на себя в зеркало. Раньше, когда она еще приставала с вопросами к маме, мама, немного помедлив, отвечала: «У тебя красивые волосы» или «Ты симпатичный». И Талантливая Поэтесса понимала: это утешение. Что ж, она некрасивая. Зато она умная. С этим никто не может поспорить. У нее тьма идей. И она может сочинить еще тьму. Тьма и тьма – сколько это будет? Задачка для смелых. Тьма и тьма смежили веки, став тьмой, но оставив местечко для света.

Когда закрываешь глаза или щуришь ресницы, видишь красные линии, пятна, круги, оранжевые обручи, голубые расплывающиеся кольца.

Кажется, что кто-то поет, подпрыгивая на одной ножке и тряся седой бородой: «О Патти, Патти, Патти, божественная Патти!», и изо рта его выплывает ряд ноток, круглых, да не совсем. Все как одна с изъяном – приплюснуты то сверху, то снизу, и не поймешь, где у них верх, где низ, – как мыльные пузыри.

И еще кажется, что все это глупости.

Господи, почему ей всегда всякая дрянь лезет в голову?

Она только знает, что Божественное пишется с Большой Буквы Б.

Бедная Брюхатая Буква Б, с испугом подумала Талантливая Поэтесса и выжала из намыленного чулка теперь уже рыжеватую пену. Она не станет писать мемуары. «Талантливая Поэтесса стирала чулок». Глупо писать мемуары, противно писать про себя.

Струя пронзила чулок и выпала бесформенным потоком. Это был левый чулок. Во всяком случае, чулок с левой ноги. Она всегда забрызгивает левую ногу. В этом даже есть какой-то смысл.

Талантливая Поэтесса отжала чулок и повесила его на змеевик. Это было все, что осталось от восьмой драконовой жены. От восемь тысяч восемьсот восемьдесят восьмой драконовой жены. От восемь миллиардов восемьсот миллионов восемьсот восемьдесят восемь тысяч восемьсот восемьдесят восьмой.

2

Талантливая Поэтесса чистила картошку. «Спи, глазок, спи, другой, – бормотала она себе под нос, – спи, глазок, спи, другой». Она даже напевала: «Спи, глазок, спи, другой», выковыривая глазок за глазком из проросших, слегка скукожившихся клубней. Мелодии как таковой не было да и быть не могло. Слухом ее сам Бог обделил. Это определенно роднило ее с мамой. Когда мама напевала, даже Талантливая Поэтесса безошибочно догадывалась: мама фальшивит. Когда мама не напевала, она не фальшивила никогда. Если кто-нибудь пытался сказать маме что-нибудь приятное, она смущалась и недовольно морщилась. Всякая похвала казалась ей комплиментом, а комплименты она не любила за неискренность. Талантливая Поэтесса комплименты обожала. Слово обожала она не любила, памятуя о первой заповеди Господней, но лучшего ей было все равно не выдумать. Словотворчество не стало ее стихией. Неологизмы казались ей ложными измышлениями, они царапали ей ухо не меньше маминых попыток изобразить «Спи, моя рыбка, усни». Само понятие неологизм царапало ей ухо, впрочем, так же как и новояз. Иностранные слова казались ненужными, неуклюжими, иностранные же вещи – изящными и притягательными. Одна такая вещь у нее уже была: японский носовой платок ей подарила Наташа. На платке яркими иностранными красками был напечатан маленький смешной оркестр с красным хряком-тамбурмажором во главе. «Надежды маленький оркестрик под управлением любви», – сдавленно пискнуло в голове Талантливой Поэтессы. «Петь не буду», – упрямо вздернула она плечи и выковыряла еще один картофельный глазок. Одноглазка, двухглазка, трехглазка и цветик-семицветик. Почему она всегда считала, что Крошечку-Хаврошечку звали так оттого, что она была очень хорошей? А на самом деле ее звали так оттого, что была Хавроньей. Удивительная штука это вот самое дело. Непременно таится в нем какая-то гадость. На самом деле есть на свете люди хорошие, есть похуже, есть и такие, которые Бога не боятся, своего брата не стыдятся. На самом деле Хаврошечка своего брата, сестру то есть, стыдилась, а вот Бога не боялась, первой заповедью пренебрегала.

«Спи, глазок, спи, другой!» – а о третьем забыла. Два глаза заснули, а третий глядит и все видит. Так сестрица ее о третьем глазе и раскусила. На самом деле японский носовой платок – дешевка. На самом деле Наташа никогда ее не любила, а возилась с ней только из вежливости. Так ей объяснила мама. На самом деле она вовсе не была Талантливой Поэтессой. «Мальчик не без способностей», – говорили о ней некоторые знакомые, которым мама показывала ее опыты стихосложения. Сама она никогда не показала бы им ничего, даже кукиш с маслом, даже фигу в кармане, даже слово из трех букв на стенке. Последнее, что она пыталась кому-то показать, был роман о сиротке Джейн, попавшей, соответственно, в сиротский приют в городе Лондоне. Роман получался длинным, занял восемь страниц тонкой двухкопеечной тетради, и до конца его сиротке Джейн оставалось претерпеть еще немало страданий. Талантливая Поэтесса показала роман Наташе. К сожалению, спустя десять лет ей уже не вспомнить, что именно сказала Наташа по прочтении романа, однако притворная бодрость, с какой Наташа предложила ей порисовать принцесс, забвению не поддается. Незадолго перед тем она показала папе свое переложение Младшей Эдды, вернее, той ее части, где речь идет о Сигни. Эту историю Талантливая Поэтесса узнала из книжки «Сказания и легенды о скандинавских богах и героях» и решила изложить стихом, как и пристало излагать всякий пристойный эпос.

«Чего дурью-то маяться, – сказал папа, – ты английские слова выучил?»

«Shit, shit, shit», – повторила Талантливая Поэтесса, разрезая на кубики картошку, и содрогнулась. Грубости она не любила. Она никогда не произносила слово «воняет», только «плохо пахнет».

3

Талантливая Поэтесса содрогнулась. С ней случалось. Вот вспомнит о чем-нибудь этаком и передернет плечиками. Например, в третьем классе она была влюблена в Алешу Кривобрюхова. Сейчас-то ее от одной фамилии передергивает, а тогда, в третьем классе, ей очень хотелось положить ему голову на плечо. Вот она и положила, когда они на переменке оказались рядом на одной скамейке. Перед тем они, наверное, дрались, а потом присели на лавку отдышаться. Странно, что было перед тем, она уже неточно помнит, что было после того, не помнит совсем, а вот это, то есть то, вероятно, и на смертном одре не забудет, будет просыпаться в холодном поту, вспоминая, как положила Алехе Кривобрюхову голову на плечо, а он возьми и отодвинься, дурак! Потом они, конечно, снова подрались, странно, как ей могло показаться, будто она не помнит, что было потом. Что могло быть потом, кроме хорошенькой драки. И влюбленность, ясное дело, сразу прошла. Хотя и обидно было, некем оказалось в тот год его заменить. Целый год ходить в школу без всякой влюбленности – скучища невыносимая. Обычно Талантливая Поэтесса уже первого сентября решала – в кого, и уже до конца учебного года старалась ничего не менять. Летом же, по приезде на дачу, к ней возвращалась ее старая любовь к Андрею Рассуждаеву, если, конечно, его с сестрой не увозили куда-нибудь на юг. Тогда приходилось присматривать себе кого-нибудь новенького, ничего не поделаешь.

Тут можно было сильно ошибиться. Влюбишься в какого-нибудь Вадика, а у него свинка начнется, карантин, а то еще в Москву увезут, страдай от тоски все лето или месяц, по крайней мере. Казалось бы, что тут такого, любовь и есть страдание, с этим Талантливая Поэтесса не стала бы спорить. Но страдание страданию рознь. Приемлемое любовное страдание представлялось Талантливой Поэтессе сопоставимым с раздробленной между двумя столовыми ложками и смешанной с сахарным песком таблеткой аспирина. Гадость невообразимая, не без сласти, однако. О пользе и спора нет, жаропонижающее. Так и в любви. Возлюбленный… Тут Талантливая Поэтесса вспомнила, как шести лет от роду объясняла кому-то во дворе разницу между словами «возлюбленный» и «любовник», и ее снова передернуло. Потом еще раз передернуло. Она вспомнила про Людку Вяткину. Людка Вяткина жила в их подъезде на втором этаже и училась с Талантливой Поэтессой в одном «Б»-классе. Училась Людка Вяткина на двойки, отца ее задавил трамвай, а сама она жила с мамой и бабушкой и была неповоротливой и тупой. Почему Талантливая Поэтесса иногда ходила к Людке в гости, она и сама не знала. В гостях у Людки было скучно и неинтересно. Должно быть, Талантливой Поэтессе сказала что-нибудь мама. Что-нибудь про сироту, про доброту, про чувство долга. В общем-то, это недолго продолжалось. Кончилось это, когда, будто бы балуясь и шаля на протертом ковре, Людка улеглась на Талантливую Поэтессу всей тяжестью своего полуцентнера. Талантливая Поэтесса сразу поняла, что баловство и шалости тут ни при чем; как она это поняла, она и сама не знает, но слова Людкиной бабушки только подтвердили ее подозрения. «А что ж, – сказала Людкина бабушка, – я вот знала пару, в одном классе учились, дрались-дрались, а потом поженились». Она потом несколько раз повторяла эту фразу, встречая Талантливую Поэтессу у лифта. «Что ж ты к Людочке не заходишь поиграть? Я вот знала пару, в одном классе учились, дрались-дрались, а потом поженились».

Талантливая Поэтесса не собиралась жениться на Людке и в гости к ней больше не заходила. «В гости!» – воскликнула в душе Талантливая Поэтесса и снова передернула плечиками. В гостях случались и другие истории, от которых становилось гадко и не по себе. Вот хоть в тот раз у Ирки Спирек, когда они так весело проводили время. Сперва они играли в удивительное лото, которое Иркина мама привезла из-за границы. Шутовские яркие фигурки были поделены ровно пополам – по талии. Нужно было правильно подобрать половинки. «Всегда нужно подбирать правильные половинки, – подумала Талантливая Поэтесса. – И в лото, и в любви, но самое-то интересное – это приставлять друг к другу половинки неправильные».

– У нас в классе, – неожиданно сказала Ирка, уже ходившая в школу и немало этим гордившаяся, – восемь Ир.

– А у нас, – сказала Талантливая Поэтесса, – три Тетииры. Две Тетииры Коган и одна Тетяира Каневская. Только она не любит, чтобы ее так называли, по-настоящему ее зовут Тетяира Смирнова.

– А если в каждом классе восемь Ир и еще директор Ирафедоровна…

– А если в каждой стране в каждом городе в каждом классе восемь Ир…

– И еще директор…

– А если у каждой девочки три Тетииры…

– Так никогда не сосчитаешь, вдруг какая-нибудь Тетяира окажется директором.

– Интересно, как же их родители различают?

– Кого?

– Ну вас, Ир.

– Наверное, по родинкам.

– А вдруг какая-нибудь Ира не Ира вовсе, а Изабелла… Ее подкинули, вот родители и не знали, что она Изабелла, и назвали в честь бабушки. А бабушку тоже подкинули, она была Клитемнестра.

– Такого имени нет, только в древности.

– Так она же бабушка.

– Меня тоже хотели в честь бабушки Лизы назвать. Только папа не захотел, чтоб я была Бедная Лиза. А бабушка Лиза была не бедная, ее в честь королевы Елизаветы назвали.

– В Англии еще Виктория была.

– Да, в нашем классе учится.

– Вообще-то, «виктория» – это клубника такая, длинная, как сосиски.

– Жалко, что сосиски не клубника.

– Или не королева.

– Тогда надо было бы говорить: «Ваше Сосисечное Величество».

– Не сосисечное, а сосисочное. Так неприлично.

– Но ведь сосиськи, значит, сосисечное.

– Нет, сосиски!

– Нет, сосиськи!

– Сосиски!

– Сосиськи!

– Мосиськи!

– Киськи!

– Сиськи!

– Письки!


И тут в комнату вошел Иркин папа.

4

Талантливая Поэтесса стояла перед зеркалом и хлестала себя по щекам. Это не были голливудские пощечины, это было истязание плоти. Нет, она не испытывала к себе чувства ненависти. По крайней мере, в данный момент она его не испытывала. Хотя, конечно, случалось. Нередко. По крайней мере, так ей хотелось думать. «Нередко чувство саморазрушительной ненависти захлестывало ее с головой», – любила она подумать о себе. Но не сейчас. Сейчас ее отношение к себе можно было бы определить как довольство собой. Самодовольство. В некотором роде самоудовлетворенность. Да, она занималась самоудовлетворением, отвешивая себе полноценные пощечины. Ей хотелось заняться самобичеванием и вериг так же точно, как ей хотелось варенья, а после – с еще липкой от варенья ложкой – чего-то иного. Слово аутоэротизм было ей неизвестно, слово мазохизм пугало не меньше, чем слово садизм. Однако ей нравилось прижиматься к раскаленному змеевику ванной, а потом проводить по обожженному телу кубиком льда или вытащенной только что из морозилки рыбьей головой, которую мама предназначала соседской кошке. Контрастный душ ей нравился тоже. Вообще, ей многое нравилось в жизни, не нравившееся же ей в жизни было неисчислимо. Мысль о том, что она онанирует, доставляла ей массу неприятных переживаний. Она не желала увязываться с ее представлениями о собственном предназначении. Ее предназначение состояло в творчестве и великой любви. Онанизм же был смертным грехом и неприличием. Его нужно было скрывать любой ценой от людей. От Бога его было не скрыть. Бог, решила Талантливая Поэтесса, простит. Она слышала это выражение от школьной нянечки тети Нины, когда та поливала Талантливую Поэтессу грязной водой своего красноречия, помавая шваброй и призывая в свидетели Поэтессиных следов на линолеуме всякого проходящего. «Проститепожалста-большетакнебу», – монотонно бубнила Талантливая Поэтесса, тщетно надеясь еще успеть в столовую за булочкой с глазурью, на которую она регулярно тратила получаемые дома шестнадцать копеек на обед, всяк проходящий проходил, прибавляя свои следы к Поэтессиным, а тетя Нина все продолжала разоряться. «Чужой труд не уважаешь, парень! Не уважаешь ты, парень, чужой труд! Труд чужой, парень, ты не уважаешь!» Наконец, исчерпав возможности своей импровизированной секвенции, она обратила внимание на стершиеся от повторения многократно пройденного следы Поэтессиного прегрешения и, пообещав непременно пожаловаться классной руководительнице, величественно отпустила грешницу с неутешительным напутствием «Бог простит!», доказав тем самым, что не вовсе глуха была к однозвучному подголоску «Проститепожалста-большетакнебу».

Талантливая Поэтесса размахнулась и лихо съездила себе сперва по правой щеке правой ладонью, а потом и по левой – левой. Она уже почти не промахивалась и даже не морщилась. Ей нравилось хлестать себя по щекам, само звучание фразы: «Талантливая Поэтесса хлестала себя по щекам» – доставляло ей ни с чем не сравнимое наслаждение. «Верба-хлёст! Бьет до слез!» – вспомнилось ей вычитанное из какой-то книжки и то, как на даче она сражалась с Алешей Размышляевым на пучках тимофеевки. В Алешу она была влюблена лета три подряд по меньшей мере. В пылу сражения они на два голоса распевали: «Верба-хлёст! Бьет до слез!», пока у Алеши не брызнуло внезапно из глаз. «Ты что, спятил?» – спросил он с обидой у зашедшейся в воинственном экстазе и оттого ничего не понимавшей Талантливой Поэтессы, еще несколько раз повторившей свое вербное заклинание, и пошел домой. «Курочка или петушок?» – спросила свой поредевший веник тимофеевки Талантливая Поэтесса и, получив невразумительный ответ, побрела восвояси. Восвоясях ее встречало ожиданное разочарование. Хозяин дачи, дядя Костя, затопил печку и нагрел воду. Талантливая Поэтесса знала об этом с самого утра, однако с утра ей еще ничто не мешало надеяться на отмену приговора. Теперь же надеяться было не на что. Дедушка уже собрал чистое белье, мыльницу, мочалку, два махровых полотенца и поджидал на короткой тропинке к душевой. Они прошли мимо грядок с морковкой и огурцами, обогнули душевую, зашли в нее и начали раздеваться. Дедушка аккуратно сложил свои чесучовые светлые брюки на лавке в предбаннике, повесил на торчавший из стены крюк рубашку и сменную сеточку, заменявшую ему майку, и остался в трусах. «Тело должно дышать», – услышала Талантливая Поэтесса и испугалась живости слуховых своих галлюцинаций. Впрочем, она столько раз слышала эту фразу, стоило ли удивляться, что фраза обрела свое второе, независимое от тела, ее произносившего, существование. Фраза эта повторялась, как правило, в защиту сеточек от сторонников маек. Талантливая Поэтесса начала медленно стягивать трусы. Отсутствие симметрии в их с дедушкой облачениях всегда вызывало в ней чувство неловкости и неприязни. Она стягивала трусы и пристально смотрела при этом в латунную печную заслонку. В латунной заслонке что-то медленно переливалось, однако ничего путного видно не было. «Жаль, – подумала Талантливая Поэтесса, – отражающая поверхность непременно должна отражать, иначе что же за отражающая поверхность?» Может, она отражает натиск отражений? Недаром ведь латунь. Латы. Латынь. Veni, vidi, vici. Sic transit gloria mundi. Ave cesar, – как там дальше, – идущие на смерть приветствуют тебя. Вьется в тесной печурке огонь. Бьется в честной дочурке дюгонь. Если бы она могла разглядеть что-нибудь там, в этой латунной заслонке, если бы хоть одна саламандра выскочила из своего золотого печного горшка и отразилась в сияющей счастьем раскаленной поверхности, что бы случилось тогда? О чем бы она попросила у отраженной, о чем – у отразившей? Чтобы ничего этого не было? Этой дачи, этой дочки, этой душевой, этого дедушки? Или все же не стоит размениваться на пустяки, забиться в угол, забыться, забыть, забить, а если уж просить, так о главном. Простить. Петь и быть. О творчестве и великой любви.

5

Талантливая Поэтесса чистила зубы.

6

Талантливая Поэтесса мыла пол.

Татьяна Замировская

Антресоль

У одной женщины было трое сыновей, и все – девочки. Разумеется, ей приходилось нелегко: готовить-обстирывать, всем тугие косички каждое утро, бантики-ленточки туда-сюда, позже склеивать липкими материнскими слезами фарфоровые девичьи сердечки, платьица шить поярче, пошумнее, переживать ближе к полуночи, когда за окном только ночной совий вой да ветер-шатун вместо маслянистого постукивания каблучков об асфальт. К тому же сыновья часто дрались между собой. Не могли ничего поделить, как правило, вечно к завтраку все в синяках выходят, а иной раз даже не выходят – скажем, двое сыновей третьего несут, потому как поколотили его накануне совершенно жестоким образом и ходить он уже не может. Это, конечно, не очень красиво, когда девочка вся избита. Но там какая-то наследственность была плохая, эта женщина потом рассказывала моей матери, что ее прадед прабабушку однажды так отлупил, что она от боли и обиды немедленно родила ему какой-то кожаный песенник с нотами, и кто по этим нотам ни играл, всё похоронные мотивы какие-то выходили, и потом в доме всегда умирал кто-нибудь, поэтому песенник впоследствии вообще закопали в каком-то лесу. Но не в этом дело.

Когда настало время сыновьям жениться, женщина сказала им: видите антресоль? там лежат лук и стрелы уже давно, возьмите их, выйдите во двор и стреляйте по очереди, только не передеритесь снова, перед соседями стыдно. Стреляйте, мол, по старшинству. А там и невесты вам отыщутся. Сыновья вышли во двор, сверили свидетельства о рождении – выпало старшему сыну стрелять. Стрела его в забор вонзилась. Выстрелил средний сын – попала стрела в соседскую дочь, через печень прошла и еще немножко левое легкое задела, можно было и не вызывать «скорую» уже, но вызвали все равно, формальность. Младший сын выстрелил – стрела назад вернулась и младшему сыну аккурат в темя попала. Он плакал, переживал, но мать сказала: надо жениться, пришлось послушаться.

Все свадьбы в один день играли. Женщина смотрела на сыновей и радовалась. Старший под венец с забором шел, забор выглядел богато: дощатый, цветущий даже какой-то, ребятишки окрестные его гуашью разрисовали. Средний горделиво вел под руку труп соседской дочери. Труп улыбался, испуганно пожимал руки знакомым и незнакомым гостям и с какой-то экзистенциальной завистью косился на забор ликующего старшего сына. Один только младший сын был невесел: он женился на собственном темени. Как потом выяснилось, ему повезло больше всего: старший очень скоро развелся с забором, у них постоянно какие-то ссоры и драки были, это же у них семейное; средний тоже не очень счастливо жил: труп соседской дочери вскоре запил по-черному, это все можно понять, конечно, но жить с пьющим человеком невозможно; а вот у младшего все сложилось прекрасно: вскоре его темя разбухло, налилось соками и родило ему двойню или даже тройню, было сложно разобрать, но жили они более чем счастливо. В общем-то, хоть одной ихней девчоночке да повезло, говорила моя мать, смахивая мизинцем тихую вечернюю слезу, а так семья, конечно, совсем пропащая, это с самого начала было понятно.

Добрая рождественская сказка

Как-то под Рождество девочки собрались погадать. Загадали желания, поставили в комнате зеркало, напротив установили зеркало побольше (пришлось двигать сервант, вазу какую-то расколотили, паркет поцарапали, что родителям сказать – непонятно!), зажгли свечи и благовония, усыпали исцарапанный паркет конфетами «Мишка на Севере» (какая-то девочка уверяла, что это необходимо), включили радиоприемник, настроившись на «белый шум», и стали ждать. Одна девочка, самая маленькая и неприметная, загадала, чтобы ей явился суженый. У нее не складывалось с одноклассниками: хмурый Вова недавно залепил ей волосы жевательной резинкой, смешливый Дима подложил ей в пальто чучело крапивника из биологического кабинета, и ей потом пришлось долго оправдываться перед биологицей (нет, не крала, нет, крапивники меня не интересуют, нет, не скажу кто), красивый жестокий Петр поймал ее за школой и заставил проглотить камень в знак мести за то, что она отказывалась произносить своим разбитым ртом его тихое, жесткое имя. Одноклассницы девочку тоже не любили: их никто не заставлял глотать камни, им в пальто клали дурацкие записки, их волосы уныло спускались, нетронутые, вниз по плечам, под землю и на ту сторону Реальности. «Суженый-суженый!» – грустно думала девочка, вытягивая тоненькую шею в сторону угрожающей масляной мякоти зеркала, заслоняемой от нее широкими спинами одноклассниц. «Только чтобы с автомобилем и квартирой», – грузно думали одноклассницы. «Шшшш», – шипел радиоприемник, нагнетая обстановку. Девочка, мечтавшая увидеть суженого, зажмурилась, заткнула уши, чтобы не слышать шума, и задержала дыхание.

Неожиданным образом из радиоприемника полилась тихая, умиротворяющая песня на немецком. Ее пели какие-то женщины – то ли живые, то ли мертвые, непонятно. Зеркало подернулось туманом. Из него деловито выкарабкался гномик и начал с невнятным скрежетом подбирать рассыпанные по полу «Мишки на Севере». Девочки вытаращили глаза. Стало заметно, что гномик страшно матерится и бормочет что-то в духе: «…надоели… инсулиновая зависимость… дуры малолетние». Собрав конфеты в кучку, гномик стал их пожирать, дрожа и морщась от омерзения. «Девочки-девочки! – прокашлявшись, сказало радио. – В детстве вы вызывали гномика и все время мечтали увидеть его! Наконец-то у нас появилась возможность исполнить вашу мечту, ибо аккумуляция вашей ментальной энергии достигла необходимого апогея только в пору экстремума вашего полового созревания! С Рождеством вас!» Гномика начало безудержно рвать. Радио щелкнуло и затихло. Гномик исчез, оставив после себя тугую шоколадную лужицу. Маленькая девочка, мечтавшая увидеть суженого, открыла глаза, отняла ладошки от ушей и удивленно выдохнула, заметив лужицу и то, как на нее пялятся ее подружки.

Радио прокашлялось и сообщило девочке, что поскольку она не видела и не слышала гномика, ее детская мечта так и не исполнилась, пусть и в результате некоторой накладки, но все будет честно, не волнуйся, раз не повезло с гномиком, вот тебе суженый, держи. В дверь позвонили. Это были родители девочки Настасьи, которая устроила у себя дома эту более чем неудачную вечеринку. Настасья открыла, родители вошли, в коридор выбежали испуганные подружки ее и следом маленькая, хрупкая девочка, мечтавшая о суженом. Отец Настасьи ее как увидел, так всё, пропал: семья потом к чертям разрушилась, девочка из-за беременности в школе не доучилась, аборты какие-то пошли, кислотой травилась, вены резала, Настасья тоже в клинике лежала, и мама ее в клинике лежала, об этом даже в «Комсомольской правде» писали, но переврали дико, на самом деле по-другому все было.

Янтарные масла

Вова вынес Славу из огня, положил его на снег. Слава не дышал. Вова вылепил из снега небольшой комочек и положил его Славе на лицо. Комочек не растаял. Тогда Вова вылепил из снега еще два комочка, чтобы положить их Славе на глаза и тем самым закрыть для себя эпоху Славы на веки вечные: все, что их связывало, сгорело, как бумага, рухнуло, как этот дом за спиной прямо сейчас, да и какой смысл вспоминать, было ли что-то вообще, – вот оно, все лежит перед Вовой на снегу, какое-то совершенно бесчеловечное.

Вова вздохнул. Попытался усадить Славу, прислонив его к деревцу. Слава был какой-то вялый. Вова достал из Славиного кармана мобильный телефон, набрал номер.

– Сегодня дом тоже сгорел, – выцветшим голосом сказал он, рисуя ногой узоры на снегу. – Но все не так страшно, как вчера: я успел его вынести. Нет, не получилось, все равно он не дышит. Снег? Под снегом оставить? Хорошо. Завтра, может быть, успею. Не знаю. Мне казалось, я все рассчитал.

Вова залепил сидящего под деревом Славу снегом – получилась тугая ладная ледяная горка. Вова представил себя маленьким-маленьким, размером с гномика, будто бы он катается на миниатюрных серебряных саночках с этой горки, хохоча и плюясь хлебом и кетчупом (в детстве мама давала ему с собой бутерброд из хлеба и кетчупа, он вместо школы шел на Сафроновы Дачи кататься с горки вместе с дворовыми детьми, иногда они отнимали у него бутерброд, иногда – нет, бутерброд отнимала сама зима, ударяя мягким шлепком в солнечное сплетение на особо опасном трамплине).

Воспоминания детства не должны иметь ничего общего с этой работой, подумал Вова. Воспоминания детства, подумал Вова, не должны иметь ничего общего ни с чем вообще. Он закашлялся; пошла носом кровь. Поднялся, пошел из лесу прочь, загребая кроссовками снег. Такая работа.

Вова работал спасателем: он спасал Славу. Раньше он нырял за Славой в ледяную прорубь (работа подразумевала в том числе и подобного рода действия в холодное время года, его предупредили еще на собеседовании, но Вова пожал плечами и молча подписал контракт, тогда он вообще ни о чем не думал, только бы как можно дальше, только бы попасть как можно дальше), но сейчас немножко поменяли условия, и теперь Вова спасал Славу из огня. Как правило, в любом случае Славу он видел уже в состоянии беспамятства – то в виде мягкого, по-тюленьи ловко соскальзывающего в ледяную дыру тела, то под десятком горящих одеял в самой дальней комнате дома. Иногда Слава угрюмо дымился под кроватью (зачем он? – думал Вова. – Прямо как та девочка в рассказе Толстого из букваря), пару раз он оказывался в эпицентре взрыва (газовая плита?), и тогда Вова надевал специальный костюм, по-клоунски ловко впрыгивал в тугую от огня комнату, полную жара, черноты и опадающего хлопьями Славы, хватал оставшийся витой каркас и мчался с ним по лестнице – иногда вверх, иногда вниз. Вверху он выносил Славу на крышу, доставал из его кармана (карман не сгорал) мобильный телефон (телефон не сгорал) и звонил: снова развеять? Нет, тяжелый. Отнести назад? Нес распадающегося Славу назад, укладывал его в уже уютной, знакомой огненной кухне, терпеливо ждал полчаса-час, потом уносил Славу уже в виде довольно дряблой книги без переплета, страницы которой еще несколько часов тщательно развеивал с крыши. Страницы его жизни кружат над городом, думал Вова. Улетай, улетай, глупая Славина жизнь, навсегда от меня. Эпоха Славы заканчивалась, холодный ветер вырывал пропитанные копотью страницы из прорезиненных рук. Вова не мог плакать внутрь своего пожарного костюма, но ощущение непоправимой конечности хрупких, околосмертных отношений его со Славой разрушало его изнутри – и каждый день боль была в принципе нестерпимой.

– Да, все нормально, работаю, вынес! – бодро рапортовал он в очередной прохладный мобильник, растирая снегом оранжевые волдыри на Славиных висках. – Да нет, как обычно, мертвый! Как дитя малое! Не успел, разумеется! Я уверен, завтра получится!

Но завтра не получалось. Вова даже всерьез подумывал бросить работу, уехать в какой-нибудь лес и строчить там вечерами роман под названием «Завтра никогда не получится» (ему нравилось название), но зарплата была очень хорошей, тяжело было отказаться. К тому же, как он потом понял, ничего и не должно было получиться: работа состояла исключительно в спасании, но не в спасении, по сути ведь никто и никого не может спасти.

Зима заканчивалась, работа становилась все более и более скучной: горящий дом, пожар в библиотеке (интересно было только в первые два раза, потом Вова уже откровенно халтурил, даже проводил эксперименты: сколько, например, энциклопедических статей на букву «М» он успеет прочитать до момента полного, идеального прогорания Славы насквозь), шаровая молния в загородном домике, воспламенение поезда «Франкфурт-на-Одере – Варшава-Всходня» (что Слава делал в том поезде, Вова так и не понял; он вообще ни разу не видел Славу живым, ничего не зная ни о его образе жизни, ни о его занятиях или увлечениях), дачный камин, дачный камин, дачный камин.

На одиннадцатом дачном камине, впрочем, что-то сдвинулось с мертвой точки – точнее, с нее сдвинулся сам Слава. Именно в этот день, очевидно, в силу привычки (сюжет «дачный камин» становился чересчур однообразным – приехать на дачу на тихой, первой утренней электричке, застать празднично догорающий дом, вбежать по рассыпающейся под ногами лестнице на чердак, обнаружить там Славу, спящего на диване в обнимку с гитарой, вынести его по другой, витой металлической, лестнице, оставляющей ожоги на подошвах, положить на снег, сделать контрольный звонок, аккуратно залепить запекшиеся глаза снежками, иногда сделать снежную куклу и, например, помочиться на нее – но это не всегда обязательно) Вова явился на работу (здесь: дачный домик, ибо местом работы, согласно контракту, было расположение любого рода катастрофы, подразумевающей Славу в своем эпицентре) на сорок минут раньше – слишком быстрый шаг, сократил путь через лес, не пользовался картой.

Вова вынес Славу из огня, положил его на снег. Слава не дышал, но немножко хрипел грудью и животом. Вова положил на Славину грудь ладонь и нажал несколько раз. Зазвонил телефон. Вова зажмурился, разжал Славины челюсти, вдохнул в Славу что-то из своих личных опасений – до предела, чтобы ощутить эластичное сопротивление черноватых Славиных легких. Слава закашлялся, сел на снег, зачерпнул его рукой, начал жевать. Потом его стошнило снегом на снег. Телефон не прекращал звонить. У Славы было бледное, тонкое лицо с нарочитой, старательной щетиной, мокрые волосы прилипли к вискам, шея его то раздувалась, как капюшон, то исчезала вовсе – и между головой и плечами можно было разглядеть утреннюю полоску туманного, почти мартовского леса.

– Какого черта? – спросил Вова. Телефон звонил уже какой-то другой мелодией – кажется, вначале это был Вивальди, теперь это был Стравинский, «Весна священная».

Слава посмотрел на него с благодарностью, его снова вырвало – теперь уже не снегом, а чем-то коричневатым.

Телефон взялся за классику двадцатого века: Шнитке, Шёнберг, Шостакович. Видимо, звонил кто-то на букву «Ш».

Вова брезгливо опрокинул Славу на снег, вынул из его кармана мобильник:

– Шеф? Тут непредвиденная ситуация какая-то. Похоже, я его спас. Что мне делать дальше? Ну да, плоховато. Кашляет, угу. Тошнит, разумеется, а как же еще? Нет, не желтое пока что. В смысле? Это как – уволен, то есть уже совсем? Ну да, то есть да. Контракт – что?

Оказалось, что раз Слава наконец-то оказался спасен, в Вовиной работе больше нет смысла: она выполнена полностью. Вове выразили благодарность, пообещали начислить премию, еще попросили немножко прибрать в лесу, забросать снегом там, где Слава напакостил.

Он довел спотыкающегося и полубеспамятного Славу до дома, бросил его на пороге и ушел на станцию.

Первое время не мог поверить – каждое утро приезжал туда, но нет – дом не горел, Слава мирно спал, иногда не один: приводил друзей, подруг, устраивал вечеринки какие-то. Пару раз даже входил в тихий сонный дом, расталкивал его, приподнимал за костлявые плечи, говорил сбивчиво: проснись, ведь это я тебя спас, когда дом твой горел, а ты совсем один, всеми брошенный, спал на чердаке, помнишь? Слава просыпался, бубнил: нет, не помню, дом никогда не горел, ты что, все в порядке, что за ерунда, а на чердаке я никогда в жизни не спал, не имею такой привычки, а ты кто вообще такой?

– Никто, теперь никто, – грустно бубнил Вова, отпускал Славины плечи (тот с возмущенным лепетом падал затылком в подушку), поправлял сбившееся одеяло, иногда гладил его смешные, чуть мокроватые волосы.

Вова был уверен, что когда-нибудь найдет в себе достаточно сил для того, чтобы перестать туда ездить, как-то распрощаться с этим всем навсегда с такой же парадоксальной болью и легкостью, с которой раньше делал это каждый день. В конце концов, иногда говорил он себе, ведь именно на этой работе я получил достаточно денег, чтобы до конца жизни жить в свое удовольствие и заниматься какой-нибудь ерундой.

Увы, теперь он отчетливо понимал, какой именно ерундой он будет заниматься.

Самое доброе сердце

Решили братья Песчаные узнать, какие живые сердца самые добрые, самые человечные. Купили в помощь эксперименту на мясном рынке говяжье сердце, свиное сердце, баранье сердце и дюжину мелких куриных сердечек – коллективное куриное сердце. Разложили сердца на стеклянном столике, кинули медную монетку, расписали порядок: вначале говяжье и свиное сердце должны пойти войной на баранье и куриное коллективное сердце. И что же получается? Говяжье и свиное сердце всех победили и взяли в плен, потом говяжье сердце предало свиное сердце и взяло в плен его также, – крупное, жилистое оказалось говяжье сердце, кого хочешь поборет. Другой расклад: куриное коллективное сердце идет войной на свиное сердце, свиное сердце разбивает куриное в две несложные батальные сцены, забирает себе в награду два порта, несколько старинных городов и туристических мекк, наследники коллективного куриного сердца чистят грубые свиные сапоги свиного сердца год, два, сто, тысячу лет, это сценарий ига, на него больно смотреть. Братья Песчаные морщатся от этой боли, но продолжают записывать наблюдения. Кинули еще один расклад: говяжье сердце воюет с бараньим сердцем, кто на чьей стороне? Коллективное куриное сердце ночью исподтишка нападает на баранье сердце и просто расстреливает всю его семью, а народ отпускает – идите, мол, все ваши правители мертвы, вы свободны, ура. Говяжье сердце же этому не радуется (да и народ, честно говоря, в легком недоумении), а неожиданным образом начинает мстить за семью безвинного бараньего сердца, и вот уже семь из двенадцати куриных сердечек перемалываются упругими желудочками сердца говяжьего – сожрало и не поморщилось! А что же свиное сердце? А оно написало обо всей этой кровище роман и прославилось – но, господи, сколько же там вранья, в этом романе! Оставшиеся пятеро куриных сердечек подают в суд, но здесь заканчивается блокнот у братьев Песчаных, и они решают прекратить эксперимент по причине того, что он становится каким-то негуманным.


Самым добрым и самым человечным в итоге оказалось именно человеческое сердце – жаркий, пульсирующий упругим стальным метрономом сердечный стержень братьев Песчаных, обнаруживших в себе неиссякаемый кладезь доброты, чуткости и жалости, позволивший наконец-то завершить этот кровавый эксперимент, эту бессмысленную, чудовищную резню.

Неудачный выигрыш

Выиграл Семен в лотерею билет на поезд «Москва – Кишинев», вначале приехал в Москву на автобусе, а потом сел в поезд и приехал в Кишинев. Кишинев Семену понравился: черешни на улицах растут, апельсины цветут на широких проспектах, горькое молодое вино тугим фонтаном бьет в небеса на центральной площади. Семен гулял по Кишиневу, ел хрустящее сливовое мороженое, пил пьяную газировку из жестяного автомата, ходил с девицами какими-то к пруду кормить рыбок апельсиновым цветом, знакомился со старичками и расспрашивал их о погоде (он не знал, о чем еще можно расспрашивать старичков, – наверняка, понимал он, о чем-то недолговечном, иначе они будут расстраиваться). Спал Семен на скамейке в парке, подложив под голову газету «Вечерний Кишинев». Как-то он проснулся лицом прямо на газете (ночью было прохладно, и Семен ворочался), видит – там его фотография и написано: «Разыскивается человек». Семен пошел в почтовое отделение, заказал международные переговоры, позвонил по указанному в газете телефону и кричит: «Это я разыскиваюсь! Я никуда не пропал! Я жив, конечно же! Я просто выиграл в лотерею билет на поезд „Москва – Кишинев“ и поехал в Кишинев! Пожалуйста, не надо волноваться, я скоро вернусь назад». И положил трубку. А потом подумал – какая чудовищная ложь, как же он вернется назад, ведь билета на поезд «Кишинев – Москва» он не выигрывал.

Слепой телефон

В дом Петра пришла свинья чинить телефон. Петр увидел свинью и отрекся от нее: это не телефонный мастер, а свинья, вот уши же свиные торчат! Через сутки без телефона снова пришла свинья чинить телефон. Петр и второй раз отрекся от свиньи: не может, сказал, свинья починить телефон, у нее же копыта, как она будет со всеми этими проводами копытами управляться? Еще через сутки свинья пришла к Петру в третий раз чинить телефон – Петр и в третий раз от свиньи отрекся. Я сейчас милицию вызову, сказал он, у меня дома говорящая свинья с плоскогубцами, хочет починить телефон, они мигом сюда приедут!

– Приедут-приедут, – мрачно кивала свинья, отчасти сочувственно глядя на Петра: каким таким образом он будет вызывать милицию, если у него сломан телефон? Вероятно, телефон ему и не нужен? С другой стороны, вот свинья починит телефон, а Петр вызовет по нему милицию, чтобы свинью забрали? Это несправедливо. Свинья вздохнула, развернулась и ушла. Больше она не приходила к Петру чинить телефон, но жизнь Петра от этого даже отчасти улучшилась, потому что он наконец-то перестал ежедневно отрекаться. Есть в каждодневном отречении что-то гораздо более жуткое, чем в существовании за пределами всех доступных средств связи.

Плохой перевод

Один человек, испугавшись ночного экскаваторного ковша, просто так плавающего в пустоте между деревьев, неожиданно обучился собачьему языку. Облаяв зыбкий, даже не вполне чугунный, а какой-то кисломолочный, будто из детских чашечных пенок связанный, ковш, человек почувствовал себя намного легче: новый язык облегчил набухшую невыразимыми суждениями чашу его мозга. До дому он добрался почти без проблем, не считая кратковременной встречи с желтым автомобилем, до краев набитым испорченным желе, – это был автомобиль-утопленник, такие иногда в душную, мгновенную ночь солнцестояния бродят городскими улицами в поисках новых, вертикальных маршрутов. «Ты думаешь, я ничего не вижу? Ты думаешь, я ничего не понимаю?» – закричал человек в его зеленоватые, похожие на огурцовые аквариумы, фары, но вышло лишь: гав-гав, гав, гав-гав-гав-гав-гав! И страх – если в этом душевном мельтешении было что-то от страха – тотчас же превратился в бранный, дурно пахнущий пар, отскакивающий от зубов с каменным лепетом – будто специальной машинкой стоматолог бурит желтый ротовой известняк. Буду ли я лаять, когда вернусь домой, вот вопрос, подумал человек. Дома некого бояться, вспомнил он: жена, как утренняя пресса, мягкой трубочкой течет сквозь сумеречный стрекот типографий, хвостатый ребенок Лилия Викторовна спит внутри жены бумажным осиным гнездом, родственная кому-то мама Валаама видит во сне звезду Полынь, в медленной мертвой петле почтового ящика корчится письмо-революционер (был приказ всех повесить), в холодильнике дремлют чьи-то будущие внуки, отбывающие финальные аккорды наказания перерождением тушеными овощами. А если я даже рядом с близкими буду лаять, вместо того чтобы произносить нормальные слова, подумал человек, что же это будет? С другой стороны, подумал он, уже входя в подъезд, это не катастрофа, зато собака умеет любить как никто.


Но что-то никакой любви ни к кому он не чувствовал. Поднимаясь по лестнице, он подумал о том, что положение вещей как-то можно было бы поправить, если бы все люди разом вдруг решили сменить свои имена на что-нибудь более подходящее – например, на Виктор. Но как можно уговорить сразу всех сменить имена? Продолжительным лаем? И прямо на пороге человек зашелся продолжительным лаем. Это был единственный раз в его жизни, когда он наконец-то высказал все, что думает о мироустройстве. Потом ему открыла жена и сказала: ты чё, а он ответил: да ничё, это просто плохой перевод.

Аше Гарридо

Кукла

Сколько себя помнил, он мастерил кукол – из любого добра, что ни попадет под руку. Не постоянно, но рывками, запоями. Они не задерживались дома, расходясь по друзьям. Изредка он делал куклу в подарок специально – с такими легче было расставаться. Те же, кто оставался в доме, какое-то время, нежно любимые, висели на стене, приколотые к обоям швейными булавками, потом оказывались заброшенными в небрежении в дальнем шкафу, нижнем ящике стола, застревали между папками и старыми журналами в секретере.

Ему советовали делать кукол на продажу – он соглашался, но так и не смог. Ему казалось, что они слишком наспех сделаны. Не так, как делают кукол на продажу, а как рисуют набросок, торопясь уловить ускользающую жизнь, которую легче передать малым количеством точных штрихов, чем подробным выписыванием деталей.

Но ему говорили, что его куклы прекрасны. Что они – не просто так.

Он и верил и не верил, зная, как небрежно приметаны с изнанки все детали, зная, что если отвести шерстяные нити, изображающие волосы, от лица «манюни» – станут видны узелки и стежки, да еще черными нитками, потому что белая катушка в момент вдохновения оказалась черт-те где, видимо, в другой комнате или, может быть, на кухне, – кто б ее искал?

Ни выкроек, ни прикидок заранее – никогда. Он ловил жизнь непосредственно из лоскутов, протягивая их между пальцами, укладывая так и эдак, резал криво, стегал широко, наскоро пряча неровные края и подтягивая стежками то, что торчало не на месте. Глаза он делал из круглых черных блесток. Этого добра у него было много: когда-то ими была обшита повязка на голову, ее еще мать мастера носила в молодости. В детстве ему досталось за распотрошенную просто так повязку. Под плотной чешуей зеркально-черных блесток оказалась капроновая сеточка. Это было давно. Потом блестки пригодились ему – он покупал другие, но с новыми, купленными в магазине, ничего не вышло. Манюни получались только с теми, старенькими, покрытыми уже по затускневшей поверхности тоненькими трещинками.

Мастер пришивал глаз черной ниткой, несколькими стежками-лучиками, и они вдруг оказывались распахнутыми ресницами вокруг блестящего зрачка. Рот мастер делал по-разному. Иногда даже просто подрисовывал фломастером улыбку, а то пришивал одну под другой две красные бисеринки – получались прелестные губки бантиком. Брови мог нарисовать, мог и вышить. Волосы нарезал из шерстяной пряжи и прядь за прядью пришивал к затылку. Мог оставить свободно болтаться по сторонам манюниного лица, мог с помощью ниток закрепить в умопомрачительной прическе. Пряжу выискивал в секондах – разрозненные моточки самых неожиданных цветов, и стоят совсем дешево. По секондам же – в ящиках с откровенным тряпьем – собирал лоскуты. Для того чтобы наряжать своих манюнь, выманивал и выклянчивал вышедшую из моды бижутерию у всех подруг и подружек. Как-то так из ничего собиралась красавица-манюня. Отдавая в хорошие руки, он целовал ее и наказывал вести себя хорошо и принести удачу в новый дом.

Еще он делал арлекинов и пьеро, ангелов, принцев в кольчуге, связанной на спицах из тонкой медной проволоки.

И однажды он сделал Каспера.

Каспер был набит обрезками ажурных колготок тогдашней подруги мастера, и от этого натура его была нежной, ранимой и художественной. Это сразу было заметно по взгляду его широко расставленных глаз, которые мастер наметил двумя перекрещенными стежками черного шелка. Алым шелком он вышил Касперу застенчивую улыбку. Руки и ноги у Каспера были длинные и тонкие, очень гибкие – из Каспера, будь он человеком, вышел бы непревзойденный танцор или гимнаст. Мастер одел его в пестрое трико, как у арлекина, а красные туфли с длинными носками украсил большими желтыми бусинами, будто бубенцами.

Мастер раздумывал, не подарить ли Каспера подруге на Новый год или день рождения, но как-то неохотно раздумывал. Это всегда так бывало: расстаться с только что законченной куклой было выше его сил. Вот если бы Каспер сразу был задуман как подарок, тогда другое дело… А Каспер был задуман просто как Каспер, он скорее даже сам придумался, мастер просто выпустил его наружу при помощи лоскутов и ниток.

Тем более подруге Каспер не понравился: какой-то нылый, сказала она. Мастеру стало обидно за Каспера, но он ничего не сказал. С этой подругой спорить себе дороже было.

Так Каспер висел на стене, а подруга приходила почти каждый вечер, фыркала и советовала мастеру убрать подальше это убожество и не позориться. Мастер не спорил, но Каспера не убирал.

Может быть, лучше убрал бы. Может быть, ничего бы и не случилось.

А так Касперу было очень обидно. Мастер часто приписывал куклам свои чувства, и, по его разумению, Касперу было очень обидно, а мастеру было очень неловко перед ним. И постепенно, совсем по другим поводам, он стал часто спорить с подругой, все чаще и чаще, даже – и особенно – когда и повода-то никакого не было. А подруга стала появляться все реже и реже, наконец совсем редко, а потом они очень громко поругались. Они и раньше ругались, и тогда подруга не приходила пару дней, а потом мастер сам ее приводил. А теперь он не привел ее.

Вот так, брат Каспер, сказал он. Вот так-так.

А Каспер молчал: что тут скажешь? Он чувствовал себя очень неловко, ведь это из-за него мастер поссорился с подругой. Ему даже стыдно было радоваться, что она больше не придет и не станет высмеивать его длинные конечности, рот до ушей (а как раз ушей-то у него и не было) и нелепые крестики вместо глаз (и прекрасно все видно!).

У мастера начался очередной период одиночества, а он их переносил с трудом, на грани депрессии. Вот, брат, говорил он Касперу, совсем не умею жить один. Плохо мне.

И от нечего делать стал разговаривать с Каспером. Так, между делом, обсуждал с ним, что приготовить поесть, если не из чего, – но вдвоем они непременно что-нибудь придумывали, ведь Каспер понимал, что мастеру есть необходимо.

Устраиваясь в кресле или на диване почитать хорошую книгу, мастер брал Каспера к себе: на колени или прислонял спиной к животу, чтобы ему было видно. Вместе они слушали музыку и смотрели телевизор.

Надо же, говорил мастер, с тобой всё гораздо терпимее.

Но рано или поздно такие периоды заканчивались, потому что мастер на самом деле не мог жить один, и тот, кто присматривает за такими, как он, обязательно посылал ему человека, чтобы пережить еще часть жизни.

На этот раз их было двое. Мастер пришел домой с двумя очень милыми девушками. Одна была блондиночка с застенчивой улыбкой, как у Каспера, и близорукими глазами, стеснявшаяся очков и почему-то не носившая линзы. Вторая была, представьте себе, дальнозоркой и носила очки в элегантной оправе, и вся была эдакая… Волосы она красила в темные тона с какими-то особенно шикарными отливами и пользовалась яркой помадой, и все это ей шло чрезвычайно. Каспер для себя назвал их милочкой и красавицей, и мастер тоже – как-то они уже совпадали в мыслях…

Милочка очень смущалась, но смотрела на мастера очарованным взглядом. И Каспер ей сразу понравился, такой славный, открытый весь и очень нежный. Беззащитный такой.

Мастеру тоже больше нравилась милочка, а красавица просто была ее подругой, поэтому некоторое время приходила в гости вместе с милочкой, а потом перестала приходить.

Ну что ты, глупыш, утешал мастер. Не придет она – зачем мы ей? Такая она вся, вся такая! Смотри, какая милочка у нас добрая, какая ласковая, заботливая, готовит как – не то что мы с тобой! По-настоящему. И котлетки умеет, и борщ, и блины. А чего не хватает – с собой приносит. И что ей туда-сюда с пакетами таскаться? Пусть уже у нас живет?

Пусть, соглашался Каспер, но шелковые крестики подмокали – совсем чуть-чуть, незаметно.

Что же делать, что же делать, терзался мастер, ведь я – вот, живой, сам себе человек, а он только через меня и может жить. И надо же! – я сам ее сюда привел.

Ничего, говорил Каспер. Ничего. Я же… я же не настоящий.

Маленький ты мой, да ты в сто раз настоящей ее, она же кукла самоходная, ну что ты…

Ничего.

Потом у милочки был день рождения, и она отмечала его у мастера. И пригласила свою единственную, с раннего детства, подругу. Ту самую. Красавицу.

Каспер встретил ее огромной улыбкой и букетом фиалок, которые мастер устроил ему в сложенные руки. И красавица подошла и взяла у него из рук фиалки и поцеловала в середину лица, потому что носа у Каспера не было.

Ничего так посидели: попили красного вина и чаю, поели пирога и печенья, испеченных милочкой. Мастер рассказывал очень смешные анекдоты. Все смеялись. Красавица подарила милочке тушь для ресниц. Милочка смущалась, как всегда, а потом побежала с зеркальцем на кухню – пробовать.

Они остались втроем. Пойду помогу ей, сказала красавица.

Подождите.

Да?

Хотите, я…

Иди сюда, у меня не получается! – позвала из кухни милочка.

Извините, сказала красавица.

Ну вот…

Потом они пришли обе – красивые-красивые. У милочки глаза стали в пять раз больше, и губы она накрасила. Да ты у меня красавица, сказал мастер. Но для Каспера было не так.

Давайте танцевать, сказала красавица, даром я, что ли, кассеты принесла? Давайте мамба-намба!

И они стали танцевать, а Каспер смотрел на них из кресла. Ему тоже хотелось танцевать, чтобы красавица увидела, какие у него необыкновенно гибкие руки и ноги и как чутко он ловит ритм. А еще бы медленный…

И мастер посмотрел на него и пригласил красавицу на медленный танец, и поставил любимую Касперову стрейнджерз ин зэ найт. Еще, просил его Каспер, еще! И мастер танцевал и танцевал с красавицей, не выпускал ее из рук и еще долго не отпускал из гостей, так что автобусы уже не ходили и пришлось ловить мотор. Когда он пошел ее провожать, он оглянулся на Каспера и сказал: хотите, подарю его вам.

Ну что вы! Он очень милый, но куда же я его?

На стену. Или на подушку. Он очень мягкий.

Я уже не маленькая, важно ответила красавица. А на стене у меня он смотреться не будет. И не в стиле совсем. Спасибо, не надо.

Видишь, я сделал все что мог.

Спасибо.

Когда мастер вернулся, милочка плакала, заливалась слезами. Мастер попытался ей все объяснить. Она не поверила. Ты совсем свихнулся со своими лоскутнями. Устроился бы лучше на работу. Так я и поверила. Конечно. На нее все мужики западают. А ты со мной только потому, что она на тебя и внимания не обращает.

Да нет же! Ты самая милая!

Вот-вот. Милая. Всего-то.

Да я же люблю тебя.

Что ж ты раньше не говорил? Только сейчас. Все, нечего мне мозги пудрить. Не маленькая.

Ну все, хватит, взорвался мастер. Это он на Каспера закричал. Хватит. У тебя внутри – старые рваные колготки, я сам тебя сшил, и не очень хорошо к тому же. Все наружу. Иди-ка сюда. И мастер булавками приколол его на место, на стену.

А милочка… ну, она ведь тоже любила мастера и дала себя утешить, и Каспер со стены смотрел на то, как сползало, сползало и наконец сползло на пол одеяло, смотрел и смотрел, потому что, приколотый булавками к стене, не мог ни отвернуться, ни закрыть глаза.

Но боль боли рознь, и боль от булавок, когда их, вонзенные в затылок, и руки, и ноги, приходится выдирать из обоев, все же легче перенести, чем ту, которая терзала колготочное нутро. Под утро милочка спросила, что это, как бубенчики звенят? Ой, это здесь, что это, мама! Мастер приподнялся – только тень метнулась в темном коридоре, лязгнул замок.

Вот паршивец! Мастер прыгал на одной ноге, не попадая в джинсы, и бормотал: свихнулся, да? я же говорил!

Лифт еще не работал, и мастеру пришлось бегом по лестнице с девятого этажа – спросонок чуть ноги не переломал. Каспера он нашел перед подъездом, в луже. Он лежал вниз лицом, и вокруг его головы покачивались синеватые бензиновые круги – колеблющимся нимбом. Видимо, он выбросился с балкона: на некоторых этажах двери на общий балкон давно и окончательно были сломаны.

Тоже мне Анна Каренина, почему-то сказал мастер и вынул Каспера из лужи. Он был мокрый насквозь, грязная вода текла с него ручьями. Живой? Каспер кивнул и всхлипнул. То-то же. Ну и что мне теперь с тобой делать? Может быть, я еще уговорил бы ее взять тебя – лежал бы где-нибудь на шкафу в чемодане. Хотя, конечно, какие у нее чемоданы на шкафу… А теперь? Мастер ощупал голову Каспера – вода потоками излилась из покривившихся крестиков-глаз. Маленький мой… И – что было делать? – мастер прижал его к голой груди, потому что когда человек страдает, нужно прежде утешить, а потом мыть и сушить. Хотя… Мастер подумал, что мытье и сушение сами по себе – процедуры приятные и утешительные, и потому решительно направился домой – вверх по лестницам девяти этажей.

Ты же человек, говорил ему мастер, выставив из ванной всхлипывающую милочку. А раз человек – обязан терпеть, даже когда терпеть невмоготу. Нечего унижаться. Глаза не щиплет? Терпи. Да кто она такая, чтобы ты из-за нее – в грязную лужу?

Я хотел умереть.

Не выйдет.

За что? Разве ты не можешь меня распороть?

Что? Урод несчастный. Ни за что на свете. Подожди. Я тебе скажу страшную вещь. Это только еще первая любовь – мы все через это проходим. Тебе еще любить и любить… Как кого? Откуда я знаю? Я мог бы сделать для тебя манюню, но, во-первых, тебя это не устроит, правда? Во-вторых, не знаю, выйдет ли еще такое чудо. И самое главное: нельзя же создавать человека, не оставляя ему выбора. Да и ты ведь не кукла, и не куклу хочешь любить.

Так, а теперь придется повисеть вот здесь, пока вода стечет, а потом положим тебя на батарею…

Что значит, зачем ты меня сделал? Что значит, ненавижу? Я тоже так умею говорить, когда совсем плохо…

Эй, что это в тебе ворошится? Так… так-так… милый, да никак у тебя завелось сердечко… Живи.

* * *

– Каси, знаешь, я должна тебе сказать… Может быть, ты даже разговаривать, даже видеть меня после не захочешь, но я не могу… Я хочу, чтобы все было честно. Между нами такое… Я не думала, что любовь – это так. Вот так. Понимаешь?

– Не говори ничего, не надо. Если ты так боишься, не говори. Зачем? Что угодно, все-все, что угодно скажи – и ничего не изменится. Это не я тебя люблю, это не ты меня любишь, это сама любовь в нас.

– В тебе – да. А во мне что… Я тебе скажу.

– Ты дрожишь вся.

– Я скажу! Я должна тебе признаться. У меня сердца нет. У меня внутри…

– Рваные колготки? – обрадовался Каспер.

– Нет, – растерялась она и беспомощно захлопала ресницами. – Синтепон от старой куртки.

Марина Воробьева

Сказка про жизнь

Жизнь споткнулась, покачалась на месте и остановилась. Опять! – пробурчал Гры и стал думать, как ее пнуть. То слева пнет, то справа, то с разбега – все никак, жизнь стоит на месте, даже не покачивается. Тогда Гры позвал Кра. Кра сказал: надо с чего-то начать. Кра сказал: надо начать с утренней зарядки, все начинается с утренней зарядки. Кра уцепился за Гры, они покувыркались немножко вместе, сделали велосипед и отжались.

Потом Гры и Кра вместе пнули жизнь. Пнули слева, пнули справа, пнули с разбега. Жизнь не шевельнулась. Тогда они позвали Дру. Дру ничего не сказал и молча уцепился за Кра. Попинали-попинали они жизнь, а жизнь ни с места. Попеняли они жизни: мол, чего стоишь, дай ответ! Нет ответа.

Стали они спорить, как бы с жизнью справиться. Дру предложил ремень, Гры был за антропософское воспитание и хотел сказать жизни: что-то ты перепутала и забыла, а Кра кричал, что если зарядка не помогает, тут поможет только психоаналитик, сама жизнь ничего не вспомнит, хоть ты ее режь.

Спорили они, кричали, а жизнь тем временем укатилась по дорожке в другую сказку и там успела уйти от медведя, волка и зайца.

Елена Боровицкая

Однажды в выходной день

Звонок мобильника раздался, когда Аня ехала на эскалаторе на третий этаж торгового центра.

– Алло, милая?

– А зачем ты звонишь?

– Я звоню сказать тебе, что очень-очень по тебе соскучился. Давно не видел. Где ты?

– Я еду на эскалаторе в молле.

– Анька, ты математик. В этом молле десяток эскалаторов.

– Угадай! Слышишь плеск воды?

– Ага, значит, это эскалатор около фонтана? Сейчас буду.


Аня зашла в один магазин, потом в другой. Опять раздался звонок.


– Ну и где ты? Я стою у фонтана.

– А там есть лошадки, свисающие с потолка на ленточках?

– Нет, тут лебеди с розовыми клювами. С которых капает.

– Ага. Тогда у тебя проблемы – это другой фонтан, а я в противоположном конце молла. А Катя и Сережа с тобой?

– Нет, я оторвался от них!

– Где?

– Не волнуйся, им там нравится! Мы можем провести это время вдвоем.

– А они не обидятся и не разболтают сам-знаешь-кому?

– Анька, ну мы же взрослые люди! Я иду к тебе. Где ты?

– Я тебе расскажу, если ты правильно ответишь на мой вопрос.

– Давай! Я весь внутренне напрягся!

– Как долго ты собираешься меня любить? Да смотри не ошибись!

– Вечно!!!! Угадал?

– И несвойственная ему робость прозвучала в его голосе. Опять врешь?

– Я никогда тебе не вру. Ты же знаешь!

– Если ты соврал, то я сейчас брошусь прямо в фонтан. С третьего этажа.

– Ага, значит, ты на третьем этаже.

– Уже нет. И даже не около фонтана. Но могу успеть добежать, чтобы утопиться.

– Анька, кончай валять дурака, у нас не так много времени. Я хочу сводить тебя в одно место.

– В какое? В «Freddy of Hollywood», как прошлый раз? Выбирать ажурные чулки?

– Не угадала. В салон подвенечных платьев. Я около него стою. Тут в витрине такое платье на девке… Но она хуже тебя.

– Опять врешь?

– Да, вру! Она не просто хуже, она гораздо хуже тебя.

– Дурашка, это не девка, это манекен. – Анькин голос раздался помимо телефона, прямо за Сашиной спиной. – Тоже мне знаток женщин, живую девку от куклы отличить не может! Ну и зачем я тебе тут понадобилась?

– Хочу примерить на тебя подвенечное платье.

– Ладно, только чур – я буду смущаться и краснеть, а ты покровительственно обнимать меня за плечи!

– Идет!


В лавке, уставленной манекенами, упакованными в белый атлас и бархат, звучала романтическая музыка. Саше предложили присесть в кресло, а на Аньку принялись прикидывать всевозможные кринолины.

– А что они так замшело выглядят?

– Сашка, это не замшелость, это цветочные гирлянды. Слушай, тебе не кажется, что я во всех них выгляжу одинаково – как муха в сметане?

– Да, надеюсь, ты не обидишься, Аньк, но я передумал на тебе жениться.

– Ну слава тебе господи! Могу я это снять? Объясни пока приказчицам, что мы передумали жениться.

– Ладно, сейчас скажу.

– Но я хочу отступного!

– Все, что ты хочешь, моя радость.

– Я в аптеке видела розового плюшевого мишку!

– Все понял, ты давно его хотела.

– Так вот, я его больше не хочу!

– А чего ты хочешь?

– Пока не знаю. Буду тебя мучить, ладно? Но ты должен страдать!

– Хорошо, – покорно сказал Саша, – буду страдать.


Провожаемые любопытными взглядами приказчиц, они вышли из лавки подвенечных платьев.


– Сашк, наверное, пора воссоединиться с Катей и Сережей? Нехорошо уже…

– Ладно, милая, пойдем.

– А где они?

– Да там же, где я их оставил.


Они вошли в двери «Build-Your-Bear Workshop». Катя с Сережей, взявшись за руки, завороженно следили за работой прозрачных шлангов машины, набивающей плюшевых зверей. Катька прижимала к груди белую, развратного вида кошку в оборчатой юбке. Из-под кошкиной юбки торчали розовые в цветочек трусы.


Катя оглянулась, заметила Аню и Сашу и завопила на весь магазин как резаная:

– Бабушка! Посмотри, какую мне кошку сделали! Я назвала ее Мими!


Вблизи кошка имела еще более блудливый вид. Саша расплачивался с девушкой, присматривающей за детьми.

– У вас замечательные дети, – привычно улыбнулась девчонка.


Анька и Саша шли по моллу, взявшись за руки. Впереди бежали Катька и Сережа. Катька не расставалась с новоприобретенной кошкой.

– Если дочь узнает, как я провожу время, якобы гуляя с внуками по моллу, она лишит меня бабушковых прав. – Аня улыбнулась такой идее.

– Но она же не узнает. Наши союзники не проболтаются. – Саша кивнул в сторону детей.

Взыскательный Ванюша

Поэт Ванюша обнимал в своем саду морщинистый ствол яблони. Одной рукой, в другой руке имея рюмочку дюбонне. Ванюшин американский дом разлегся позади поэта бесформенным чудищем.

«Тщета, все тщета, – думал Ванюша, устремляя думы свои к звездам. – Творчество, только творчество. Все бросить, все отринуть, уйти бос и наг…»

Ванюша осторожно вынул одну ножку из уютного тепла домашних шлепанцев и потрогал пяткой землю. Земля была прохладна и кололась. Что за чушь, право, зачем такие крайности, дошло до Ванюши, и он вдел озябшую ступню обратно.

«Так вот, бос и наг, – не стоило-таки пренебрегать богатым образом, – в пустыню и творить, творить, творить! Зачем мне все это?»

Ванюша показательно пнул садовую скульптуру – купидона. И с горечью подумал, что даже этот глупый купидон исполняет предназначенное: служит поилкой для птиц.

– Ты думаешь, я не смогу, – неведомо к кому обращаясь, продолжил Ванюша свои пени. – Смогу, я неприхотлив! Мне ничего не надо!

На последних словах Ванюша инстинктивно уменьшил громкость подачи жалоб к небесам: неровен час, жена услышит. Земное ему сейчас было ни к чему. Впрочем, подкралась предательская мыслишка: уйти-то я смогу, но вот хорошо бы гарантий…

– Ты мне только знак дай, что я избран! Один лишь знак, Господи! Хоть листочком прошурши, хоть птичкой пропой! А я уж распознаю, брошу все – и с этого самого момента – только творить! Слово! Как много в этом слове!

Ванюша привычно загрустил. Понимал, что нечего взывать к небесам, оставят его тут, горемычного. Никому-то он не нужен.

Тем временем с самого угла созвездия Ориона, слегка качнувшись взад-вперед в сомнениях, сорвалась звезда Бетельгейзе. Увлекши лучами своими часть хрустальной тверди, она с грохотом прокатилась через весь небосвод и упала, хлопушечно шипя, на крышу соседского дома. Улица наполнилась людьми, а уже через несколько секунд – воем пожарных сирен. Ванюша недовольно поморщился на шум. Ну что за люди!

– Не дает знака, – вздохнул он. И пошел ужинать.

Загрузка...